Нельзя!

1


Глубокой летней ночью, когда спящий человек окутан тихой темнотою, а душа его открыта для свободного звучного света, где он шагает, бегает, летает, где трава, поле, небо, -- душной июньской ночью, когда казарма дышала, из-за пота многих тел, через открытые окна, командир роты подымал своих солдат. В полутьме капитан метался между коек, тряся за плечи спящих, шептал коротко: «Тревога, строиться в коридоре… Тревога, строиться в коридоре…» То же делал и сержант, дежурный по роте, Солдаты, напуганные таким подъёмом, суетливо одевались, шли на яркую лампочку в коридор, и топот всё нарастал, превращался в мерный гул, который другим солдатам, оставшимся на койках казался тишиной, под которую они продолжали спать…
Вовка Скопенко встал сам по себе, в туалет. Он тяжело, неловко подвернул голову, поэтому сейчас его покачивало и он капризно мычал, как бы не желая смириться с тем, что ему снится всё та же казарма. Так что сержант, когда разбудил последнего, подошёл вплотную к Вовке, чтоб разглядеть, кто тут стоит в одних трусах и почему не ложится или почему не одевается, но узнал Скопенко и машинально первый поздоровался, так как тот, в отличие от него, был «старик». Вовка пробурчал что-то вопросительно, и сержант, взволнованный и довольный, что есть кому рассказать то, что он сам лишь сейчас узнал, тем уважительным тоном, каким говорят кому-то одному, протараторил вот что. Этой ночью в соседней части с поста ушёл солдат, «чернопогонник», пьяный, стрелял в гражданскую машину, потом угнал её, бросил, сам скрылся в лесу, и вот подымают окрестные части для его поиска, а здесь, у аэродрома, в батальоне решено будить отдыхающий взвод роты охраны, и притом так, чтоб не беспокоить солдат из техчасти… Вовка слушал рассеянно, так как сразу понял, что всё это его не касается, но когда увидел в коридоре, у дневального, путанный строй, в котором солдаты щурились, застёгивались, зевали, когда услышал, как сам замполит, майор, что-то сказал про «одного стервеца» и дал команду получить оружие, -- только тут Вовка стал самим собой.
Он быстро пошёл к замполиту и резко остановился далеко от него, чтобы своим движением и внимание его привлечь, и дать ему понять, что он, раздетый, не имеет другой возможности, в такой спешке, обратиться, крикнул как можно запальчивее:
-- Разрешите, товарищ майор!
Замполит, говоривший с капитаном, незаметно кивнул в сторону казармы, и это значило для Скопенко: одевайся быстро! Тот побежал обратно.
Одевшись, Вовка замер на месте и глубоко вздохнул… Он уже точно рассчитал, что у него есть минута-другая, так как оружие можно получить и последним. Отчуждённо он смотрел на спящих рядом… И шевельнулась досада: вся техчасть, его отделение, спит, а он, командир, старший сержант, да ещё и «старик», идёт глядя на ночь неведомо куда. Но разбуди сейчас молодого – он спросонья подумает, что ему приказывают вставать… И Вовка стал трясти Васю Зарубина, тоже «старика», своего друга.
-- Вася… солдат убежал с поста… с патронами… стрелял… Я иду ловить!
Вася затяжно-медленно моргал и стонал сонливо, стараясь, однако, придать своему стону оттенок заинтересованности.
Вовка спешил – вцепился своей худенькой пятернёй в тёплое плечо:
-- Пойдёшь?!
Вася вздрогнул, но тут же, чтобы показать, что он не испугался цепкой руки, расслабленно покатал голову по подушке и ответил неуверенно:
-- Ради разнообразия…
А Вовка уже тряс обеими руками Андрюшу Беляева и пугающе хрипел:
-- Андр-рюша… солдат стрелял в людей… боевыми патронами… Пойдёшь, я спр-рашиваю?!
Андрюша, опершись на локти, посмотрел вытаращенными глазами на Вовку и, на этот раз довольный, что с ним шутят, сказал бодро:
-- Наверно, нет.
Тогда Вовка добавил упрямо:
-- А Вася – одевается.
Андрюша подождал немного, надеясь, что Вовка отойдёт, потом глянул на одетого уже Васю и прошептал:
-- Наплевать… пойду…
Когда они трое, шагнули было к ярким дверям, Вовка вдруг остановился, словно забыл что-то. Он подошёл в Эльману Джабарову, последнему в отделении «старику», ставшемуся спать, И, не дотрагиваясь до него, окликнул тихо:
-- Эльман.
Тот, лёжа на спине, открыл свои тёмные глаза.
-- Эльман, -- Вовка назвал опять Джабарова по имени, не по фамилии, как всегда, чтобы показать, что он сейчас не приказывает, а только предлагает: -- В части, недалеко от нашей, с поста ушёл караульный солдат. Он пьяный. С оружием. С боевыми патронами. Стрелял уже в людей. Может, кого-то убил. Надо бы его задержать. А? Иду я. Идёт Зарубин…
Эльман перебил его твёрдо – как будто только и ждал, когда Скопенко к нему подойдёт. Его лицо, с тёмной полоской усиков, было недвижно, сосредоточенно, а голос – как всегда рассудителен, с оттенком извинения за акцент:
-- Я не могу. Меня ждут родители, да? Невеста тоже ждёт, да? Я их люблю. Они меня любят. Если я сделаю себе плохо, они будут плакать. Значит, я их не люблю, да?..
Но от него уже отходили.
В пустом коридоре Скопенко обратился к замполиту теперь как положено. Тот записал, что есть добровольцы, что их трое, пофамильно, и дал приказ выдать им оружие.
Когда выбежали на улицу к машинам, Вовка едва успел помочиться за углом.


2


С кузова прыгали на асфальт и при этом не охали бодро, не ругались беззлобно, не заговаривали, а молча осматривались и отыскивали ту точку, как всегда это делает солдат в тревожную минуту, куда надо настороженно смотреть. И сейчас каждый, сверясь по глазам других, смотрел на то место на обочине, где стояла кучка офицеров, человек пять, с большими звёздами. Они как бы огородилась ото всех своими затылками и словно в какой-то игре выдумывали, чем бы всех озадачить. Поодаль стояли другие офицеры, лейтенанты и капитаны, не разговаривали и делали вид, что им уже заранее известно, о чём говорят в кучке. А повсюду вокруг, на обеих обочинах и на самом шоссе, стояли редкой и скованной толпой солдаты.
Крытые машины растянулись в две колонны, одна навстречу другой, и первые из них как бы упирались в гражданский «газон», который поэтому бросался в глаза, и те солдаты, что были спереди него, неотрывно смотрели на лобовое стекло: оно было матовое от мелкой ветки трещин и с дырой...
Было тихо, прохладно. Ночь – а светло. Небо серое, ровное – словно бы его и нет. Далеко видна прямая лента шоссе. На обочинах, у леса, лежал очень ровными полосами туман, так что хотелось подойти и потрогать его. И шоссе, и туман светились, казалось, сами по себе…
Вдруг в кучке, которая с затылками, громко захохотали. И все вокруг перевели дыхание. Кучка распалась. Забегали другие офицеры, затявкали свои команды, и в голосах их слышался некоторый стыд, что приходится кричать в таком тихом месте в такую тихую минуту. Солдаты, словно их сгребла невидимая рука, стали строиться по шоссе в одну шеренгу. Из неё, наклоняясь вперёд и словно бы выпадая, выглядывал то один, то другой и видел, что вдоль шеренги идёт подполковник и что-то показывает всем. Подполковник был «краснопогонник», высокий, в очках, похожий на старуху. Он показывал фотографию. И каждый, увидев её, удивлялся: когда это успели переснять с комсомольского билета и напечатать в такую величину, и радовался, что курносый парень на фото ему незнаком.
Вовка, Андрюша и Вася стояли так, как они становились в шеренге раньше, если такое случалось: Вася между Вовкой и Андрюшей, потому что он дружил с каждым из них в отдельности, а те – сторонились друг друга.
Когда подполковник в очках поравнялся с ними, Вовка спросил смело, как спрашивают у офицера незнакомого:
-- Ну и чего с ним делать?
-- Живым или мёртвым…
И подполковник прошёл дальше.
К этому времени все в шеренге уже знали про матовое стекло у «газона», знали, что у того солдата в автомате сейчас двадцать семь патронов: в караул ему было выдано в рожке тридцать, а том месте на шоссе, где он машину остановил выстрелами, было найдено, по словам офицеров, три гильзы – это называется "короткая очередь".
Лес пошли прочёсывать цепью, шагах в тридцать друг от друга.
Темно и холодно было в лесу. От росы каждый сразу стал мокрым – и в первую минуту это показалось самым страшным. Потом каждый обнаружил, что он уже потерялся, так как не было видно других, но тут же оказалось, что соседи рядом, и вспомнился приказ выдерживать дистанцию. Но эти первые мысли-чувства пролетели быстро, и явилось главное: за каждым деревом, за каждым кустом – опасность. И каждый теперь думал только о том, как её избежать. Обратно идти нельзя. Остановиться нельзя. И остаётся родно – идти медленнее, так, чтобы соседние оказывались чуть впереди… Но и слишком отстать – остаться одному. И приятно было слышать, что где-то сбоку и при этом хоть чуть впереди трещали сучья. Но в конце концов и в этом шуме каждый ухитрился различить опасность: думалось, как бы сосед не запнулся и не нажал бы на спусковой крючок; хотя автоматы, по приказу, не взведены – а у всех ли?..
Птиц пугались.
Так шли и шли. Светлее стало. Деревья узнавались – это была в основном ольха; а трава и кусты были теперь не просто трава и кусты, а крапива, малина. И каждый, сближаясь с соседом, видел: у того такое выражение, будто он прячется. И ещё сосед был на удивление мокрый, словно он падал животом в лужу, и не верилось, что и ты такой же. Впрочем, в сапогах давно хлюпало. И думалось наконец, что служить, однако, не вечно.
Шли и шли. Когда переходили большие поляны, то видно было, что небо уже голубое, что соседи теперь идут не цепью, а группами, по два-три человека, что говорят между собой, что курят, -- так же, как и ты и как те, кто с тобой рядом.
Вышли в поле – и остановились. Стояли одни, смотрели по сторонам: подумалось, что заблудились. Но вот из лесу, и тут и там, по всей опушке, стыли выходить солдаты, одни совсем рядом, другие далеко. И было, наоборот, уже чуть досадно, что вокруг так много людей и каждый, вернее всего, испытывает то же, что и ты, и этим самым подтверждает в тебе то чувство, которое было словно невидимый для всех холодный предмет за пазухой, -- страх, и хотелось как-то дать понять всем, что этого чувства в тебе уже нет: какой же страх на открытом месте?
Поле было не поле, а много полей: тут пар, тут яркая зелень всходов, тут дорога, а там хутор – как это здесь, в Белоруссии, наверно, повсюду. Теперь уж все разобрались по обычным компаниям. И на хутор, само собой разумелось, будет заходить та группа, у которой он на пути.
А хутора, оказалось, страшили.
В лесу опасность таилась за каждым деревом, за каждым кустом, но была она рассеяна: за каким кустом? К тому же в лесу у того, кто опасностью угрожал, был выбор: он мог встретить идущих враждебно, а мог и убегать от них. Теперь же вся опасность сгущалась в хуторе. Ведь он, тот, кто ищут, видит цепь издалека, понимает, что будет обыск, понимает, что бежать по полю бесполезно, и у него, значит, остаётся одно… И каждый, кто искал, думал за того, кого он искал, и придумывал для него выход. Может быть, всё-таки не одно остаётся у него, у того? Бежать, и верно, нельзя, но зато спрятаться можно понадёжнее. Надо же понимать, что те, кто тебя ищет, не будут в каждую щель заглядывать, потому что не догадаются, а ещё и потому, что страшновато заглядывать в самую-то тёмную щель. И психовать тебе особенно не надо. И палец не надо держать на спусковом крючке. Ну, поискали тебя, да и пошли своей дорогой, сиди себе да сиди…
И вот он, первый хутор. Дом, сарай, стог, высокие тополя. У крыльца – женщина. Спрашивают её – отвечает: нет, дома у неё никого постороннего нет и не было, солдата никакого тоже не видала, а в сарай – в сарае сегодня ещё не была… И вот он, сарай. Вот дверь в него. Надо войти. Но нас – трое. А троим в дверь не протиснуться. Да и для дела лучше, чтобы пошёл один, а двое в стороне остались для страховки. Так-то так. Но вот кто пойдёт – один-то?.. Я? А почему именно я? Правда, почему бы и не я? Но тогда – почему бы и не ты?.. И все трое шаг замедляют. Каждый вроде бы и готов вперёд шагнуть, но вдруг, дескать, другому больше хочется!.. И трое подошли к сараю одновременно. Остановились. Теперь дверь открыть – да и всех делов… Стоят. Автоматы направлены на дверь – но это как бы случайно, ведь они не взведены… И тут ледяной волной обжигает простое до тоски открытие: автоматы взводить поздно!.. Ведь он, тот, кто тут прячется, видел уже, что к хутору идут, слышал разговор у крыльца, видел в щель, что подошли к двери, и – ждёт… Ждут и трое. Чего-то ждут. Хотя какая разница, кто откроет дверь. Только тронь её, только дёрни затвор автомата – тот, который там, в сарае, надавит на крючок, да и поведёт оружие вот так, из стороны в сторону. А пуля, как известно, пробивает насквозь бревенчатые дома, не то что какие-то доски… Ура! Спасены! Это хозяйка сама пошла в сарай, постояла там, покрутилась, дескать, чего вы мнётесь, никого тут и быть не должно. Какая приветливая тётка!.. Нет – какая дура! Чего она суётся, ведь дверь трогать нельзя… Но главное -- теперь можно уходить.


3


Полдень.
Солнце огромное и близко.
У Вовки и у Васи автоматы за плечами, стволами в землю, грудь нараспашку, рукава «хэбэ» закатаны до локтей, пилотки заткнуты под ремни; «зелёные береты» – так с пижонством говорят о себе солдаты в таких случаях. Даже у Андрюши автомат на плече и две верхние пуговицы расстёгнуты. Заходя на хутора, они открывают двери сараев пинком сапога.
Усталые, голодные. Несколько раз делали маленькие привалы, переобувались. Но так жарко, так хочется пить, что даже Вовке не курится. Зато он пустился в свои дерзкие рассуждения, как это иногда случается с ним. Пользуется авторитетом своего мнения как старший по званию, как командир и как симпатичный и самолюбивый малый, пользуется – и не скрывает этого.
Говорит он азартно, живо: остановился, вытаращил глаза, крутнулся, вскрикнул:
-- О, если б мне он попался! Я бы ему: ух ты га-ад! А он: ай, ай, прости, прости, оставь мне жизнь, я хочу пить вино, целоваться, базарить с друзьями, что хочешь, только не убивай!.. А я: что-о? Жить хочешь?! Так вот же тебе! И я так: чи-чи-чи!..
И Вовке не лень сорвать с плеча автомат и, показывая, как он строчит, потрясти им. Потом, пройдя несколько шагов, он косится на Андрюшу. Андрюша чувствует это и морщится болезненно. А Вовка глубоко вздыхает – с усталостью и достоинством пожившего человека.
Он худой, со строгими тонкими губами, с глазами голубыми, задумчивыми, смотрящими слегка отстранённо, как у всех людей, которые живо ставят себя на место того, кого изображают. У него сухие и узкие ручки с заусеницами у ногтей. На теле наколки: на сердце, на плече, на бедре. Иногда он говорит мечтательно о том, как бы их свести, -- и ясно, что он рад тому, что это невозможно. Он прилежно пишет письма отцу на родину; почему не матери, он никому не говорит. Почерк у него девичий: буквы правильные, даже как-то излишне правильные, колечки букв чуть прогнуты внутрь. Он любит понарошку драться, но при этом победить любит всерьёз. И в удачный момент этой борьбы или в конце услышанного циничного анекдота он закидывает голову назад и хохочет, оскалившись, и в его хохоте слышится та хрипотца, которая неприятна, как неприятна она в смехе женщины. У Вовки в верхнем ряду недостаёт зуба; когда он улыбается, то губы старается не разводить; но если уж очень хочется сверкнуть, то поворачивает голову чуть боком, чтоб изъяна не было видно собеседнику, -- он это отрепетировал перед зеркалом. В тумбочке он держит одеколон, и когда идёт в увольнение, то показывает всем, что у него предстоит свидание: зажимая флакон указательным пальцем, трижды кувыркает его и манерно прикладывает к щеке, к губам, к шее: «Для мужа, для любовника, для нах-хала!» Когда он весел этим, спокойным, веселием, глаза его блестят удивительно, и хочется, чтоб такое было с ним чаще. Со службой у него «всё нормально», по краткому и содержательному выражению солдатскому, но есть и причуды: иной раз он сам вдруг напросится в командировку, подменив, к его радости, солдата из роты охраны, -- чтобы просто попутешествовать, хотя, кроме рельсов и полустанков, ничего не увидит; или вызовется на стрельбище с той же ротой – лишь бы пострелять, потому как у авиационной техчасти заботы только сугубо технические. В его отделении десяток «молодых» и четверо, вместе с ним, «стариков». К «молодым» он равнодушен, командует ими бесстрастно. Из «стариков» дружен лишь с Васей: вместе ходят в увольнение, на фильмы в офицерский клуб, долго болтают по ночам.
У Васи то редкое качество, которым пользуются лишь несколько солдат из всего батальона: он женат и у него даже есть ребёнок. Письма ежедневные он пишет с той обыкновенной привычкой, с какой умывается. Он держится наравне с «молодыми», подолгу беседует с Андрюшей, и одно время к нему тянулся Эльман, который обычно целые вечера проводит у коек земляков из роты охраны, но однажды Эльман раз и навсегда обиделся на Васю за то, что тот усомнился в похожести его на Раджу Капура. Простоту Васи объясняют не только тем, что он семейный человек, но и тем, что он низкий ростом и силён; кто с ним служил в карантине, помнит, как в начале службы, когда добровольцами сдавали кровь, он упал в обморок. Вася веснушчатый, белокожий, с рыжими волосами на голове и теле. В личное время, если не пишет письмо, он сидит на табуретке у своей койки, положив ногу на ногу и сцепив на колене пальцы, и огромными глазами смотрит через казарму в высокие окна на улицу.
Андрюша всё свободное время читает. Его увлечение – исторические романы. Он, если попросить даже в шутку, может перечислить всю родословную киевских князей; монотонно и уверенно будет называть имена и отчества, так что все, кто ни слушает, подходят, чтобы проверить, нет ли у него шпаргалки. Не было случая за всю службу, чтобы Андрюша встал в строй вовремя. С этим давно все смирились. К нему, несмотря на дальнюю дорогу, уже дважды приезжали родители (они у него преподаватели вуза); ходили к комбату, к замполиту, разговаривали с командиром отделения Скопенко, угощали яблоками Васю. Андрюша часто ходит в дом офицеров в буфет, где ест пирожные с кофе. У него всегда можно немного занять. Он высок, сутул. Хотя и «старик», носит ремень между третьей и четвёртой пуговицами. Его постоянное выражение – гримаса, как от сдерживаемой зубной боли. Эта гримаса пропадает, когда он читает свои толстые книги или рассказывает о прочитанном. Он тоже ходит в офицерский клуб на фильмы, но старается сагитировать с собой Васю, так как любит болтать во время фильма. Если в фильме встречаются сцены ужаса или смерти, он закрывает ладонью глаза. Иногда, когда он ночью толкует с Васей, Андрюша спрашивает шёпотом, в самое ухо: как обходиться с женщиной, если случиться оказаться с нею чересчур близко.
Вовка ревнует Васю к Андрюше. И когда пускается в свои жуткие рассуждения или когда хохочет с хрипотцой, то и сам чувствует, что в эти минуты он от Васи отдаляется, а Вася с Андрюшей сближаются.
К Вовкиным дерзким разговорам Вася относится сдержанно, не ругает, но слушает нетерпеливо, как ту чепуху, после которой надо будет говорить о настоящем деле. Теперь же, в эту полднёвую жару, в этом поле, Вася понимает, что хотя его молчание и неодобрительное, хотя оно и согласно с молчанием Андрюши, но этого сейчас мало и надо бы Вовку одёрнуть.
А тот всё не унимается:
-- А если он другим попадётся, я туда побегу, попрошу: парни, дайте мне его, дайте! На кой он вам хрен, вы ведь ничего в этом не рубите, никакого смака не чуете. И вот я взвожу-у и – чи-чи-чи!..
-- А у него автомат куда девался? – как лениво спрашивает Вася.
Вовка недовольно замолчал. Потом сорвался:
-- Да что ты привязался с автоматом! Надо же соображать, что раз я так говорю, то уж, выходит, как бы с безоружным базарю. Автомат!.. Ну пусть он у него вдруг откажет или патроны у него все выйдут в перестрелке… Или он сам сдался!
-- А если сдался…
--- Знаю, знаю!.. А я – всё равно. Зато, может, другого случая не будет автомат в дело пустить. А для чего же я его таскал два года?.. Сидят же люди – и я срок отмотаю. Отмотаю – выйду.


4


Пить хотелось всерьёз.
А вдалеке уже виднелось шоссе, то самое, на которое они должны были выйти и куда за ними приедут машины. И никакой опасности теперь уже быть не могло. Думалось только о воде. Но ближайший хутор был в стороне, за паровым полем, и на него, тем более, уже двигалась другая группа.
Андрюша, осмелев от усталости и от близости конца сегодняшним испытаниям, предложил всё-таки зайти на хутор. Вовка молча шёл впереди, не оглядывался, и самом собой разумелось, что без его разрешения двое других свернуть не посмеют. А шли всё прямо и прямо, и становилось ясно, что решить Вовка может по-разному. В самом деле – хутор оставался в стороне.
Молчание было нехорошее.
Вовка не свернул к хутору из простого упрямства. Но ни Андрюша, ни Вася не возмутились. А если такая жажда, то отчего бы и не ругнуться?.. И становилось понятно, что причина молчания не в жажде и не в обиде на Вовку, а в чём-то другом. В том, что весь день, весь нынешний напряжённый день кончается впустую. Но если Андрюша и Вася были рады этому, то Вовка – не рад. И теперь уже не Вовкины дерзкие слова, а его молчание разделяло их. Казалось даже, что всё ещё звучат те его рассуждения. Больше того, ясно стало, что раз он теперь молчит всерьёз, то и рассуждения те были всерьёз.
Но и от этого Андрюше и Васе не было страшно, потому что смотрели они на шоссе: там мелкие точки-букашки ползли друг на друга, сталкивались и, не останавливаясь, словно бы разбегались уже в разные стороны.
-- Я пойду пить, -- сказал Андрюша.
Он, правда, не сразу повернул к хутору, а лишь чуть взял в сторону. Этим маневром он как бы приглашал идти с собой. Потом он взял в сторону ещё больше и ещё. Наконец на каком-то шаге его стало очевидно, что он и в самом деле поворачивает к хутору.
Вовка резко остановился, словно только тут заметил Андрюшу.
-- Эй!.. – равнодушно и хрипло окликнул он.
Андрюша отозвался плаксиво, даже чуть присев с досады:
-- Ну что ещё?
Вовка всё смотрел на Андрюшу. Но глаза его – заметил Вася – были уже трезвые и колкие, что с ним бывает редко, в минуту для него по-настоящему серьёзную. Так серьёзен он не был даже тогда, когда по понедельникам на построениях рапортовал комбату.
-- Что ты сказал?.. – крикнул Вовка, захлебнувшись: первое слово было громкое, втрое тихое, а третье еле разборчивое.
Андрюша вздрогнул. Он тоже узнал ту Вовкину серьёзность – настоящую. И сразу понял, что никуда, конечно, он не пойдёт. Он стал медленно возвращаться и при этом бормотал извинительно:
-- Ну что такое?.. Я ведь только зайду поскорее… зачерпну из колодца… Ну надо же мне попить… Может, мне плохо…
Они уже стояли друг перед другом.
-- Га-ад!!
Это заорал Вовка будто от нестерпимой боли, сжав глаза, тряся головой.
Если б в этот день – ни до, ни после – ничего не было, кроме этого крика, то он, этот день, всё равно бы запомнился, потому что такой крик сам по себе был уже событием.
Андрюша вдруг забыл, то он сутулый. Он выпрямился. Гримаса зубной боли пропала. Лицо его стало плоское от бледноты. И он не отрываясь смотрел Вовке в глаза, так что Вася, если б смог дотянуться, толкнул бы его – только б он не смотрел.
Вася был напуган не меньше. Он вспомнил, что однажды Вовка ему рассказывал, как дерутся по-настоящему те, кто за это посидел и, выйдя, хвастается перед дружками, как он в той драке пустил в дело нож. Такой драчун, имея нож в кармане или в рукаве, хладнокровно махнуть им не решается, а он для этого сначала себя распаляет: визжит в драке, рубаху на себе рвёт, кулак в стену разбивает – чтобы нагнать на себя исступление, отчаянье и чтоб уж как бы самом собой вышло, что нож подвернулся под руку, а пырнул – и тут же протрезвел, за голову хватился: что я наделал!..
Вот и теперь, после этого крика, всё, что стало происходить, было само собой разумеющимся и как бы ожидаемым.
Вовка медленно снимал с плеча автомат.


5


Но стоял, как-то особенно крепко держась на разведённых ногах, и не двигался, только руки делали своё дело – как у охотника, который, готовясь, боится хоть чуть шумнуть.
Андрюша был всё такой же прямой и бледный. Но теперь он смотрел не в глаза Вовке, а в ствол автомата, направленного на него.
-- Скопенко, ты негодяй, -- мечтательно сказал Андрюша, словно разговаривал сам с собой. – Тебе никогда, по всей вероятности, не говорили об этом. Но не думай, что для таких, как ты, море по колено. Ты самый обыкновенный преступник. Только вот лычки свалились тебе по воле судьбы. Ты не имеешь права командовать людьми, Тебя к людям близко нельзя допускать. Тебе место в лесу, в дупле, как лешему какому-нибудь…
Громыхнул затвор.
Трое провалились в бездну тишины. Той самой тишины, когда одно мгновение растягивается так, что можно успеть вспомнить всю жизнь, как, по слухам, бывает с теми, кто падает с крыши высокого дома. За это мгновение тишины Андрюша оказался за Васей, а Вовка перевёл за ним ствол.
Автомат, только что взведённый, смотрел на Васю.
Весь мир для него изменился. Не стало ни прошедшего, ни будущего. Было только настоящее. Но зато это настоящее – сейчас, сей миг – было огромно и неумолимо – как падающая на тебя каменная стена.
И стена падала. Но – уже целое второе мгновение. И одно это давало надежду. Надежду на то, что будут, может быть, ещё мгновения. Это была надежда на очень близкое будущее, но всё-таки уже на будущее. И она, надежда, разменяла усилия души на ничтожные близкие планы. Все показалось, что он, например, может успеть шагнуть в сторону или хоть что-то крикнуть.
Вася так и сделал: медленно шагнул в сторону. Но чёрная дырка ствола поползла за ним. Он ещё шагнул – и опять дырка, похожая на шляпку гвоздя, поползла, словно бы он зацепился за этот гвоздь. Вася шагнул обратно – но всё висел на гвозде… Тогда у него как-то особенно очистилась память, и он стал вспоминать, не было ли у него с Вовкой хоть когда-нибудь хоть каких-нибудь ссор, не сказал ли он ему когда-то что-то обидное… Ничего такого не вспомнилось. Тогда почему же автомат направлен на него? Ясно, что Андрюша струсил, когда Вовка передёрнул затвор, ясно, что Вовка, видевший Андрюшин заячий скачок, может считать себя победителем… И только тут Вася понял, что чёрный гвоздь вбит в него потому, что за его спиной – Андрюша и что тот в сторону шагает каждый раз вместе с ним. Вася понял, что двигаться бесполезно.
Стена не валилась, хотя и висела.
И тут Вася услышал Андрюшин голос:
-- Ты, Скопенко, ночью Эльмана спросил, пойдёт ли он, потому что ты заметил или догадался, что Эльман не спит и всё слышит. Слышит, что роту подымают, слышит, как ты нас будишь. И ты знал, что он откажется…
Андрюша говорил прямо в затылок Васе, так что тот чувствовал его дыхание и мелкие брызги слюны. Но в смысл слов Андрюши Вася вник не сразу, а когда вник – ужаснулся. Голос Андрюшин был весёлый, а вовсе не умоляющий – не такой, чтобы исчез чёрный гвоздь.
Стена тронулась и стала падать.
-- Я что-то не пойму… -- пробормотал Вовка одними губами.
А Вася закричал шёпотом:
-- Андрюха, замолчи! Замолчи!
Но Андрюша хохотнул задорно и заговорил ещё азартнее и как-то складно и убедительно – раньше так никогда не говорил:
-- Да, да. Тебе абсолютно ясненько было, что Эльман откажется. Ведь раз он не спит и слышит, то, разумеется, уже решил про себя всё. А если ты, Скопенко, знал это, так зачем бы и подходить к нему? Не послушать же из любопытства, какие слова Эльман скажет…
Вовка, повысив голос, перебил его, прохрипел:
-- Я не пойму. А если сейчас у меня палец дрогнет?
А Вася кричал шёпотом:
-- Заткнись, сопля!.. Заткнись, уродина!..
Но Андрюша говорил. Говорил необычно – празднично, торжественно:
-- Мало ли, как Эльман отнекается. Да ты, Скопенко, его и не слушал. Тебе и не надо было его слушать. Тебе другого хотелось, друго-ого! – Андрюша прыснул. – Тебе хотелось поглядеть, как Эльман струсит. Вот! Убедиться в этом хотелось. И Эльману доказать, что он – трус. Наступить на него и крутнуться. Ты его и по имени назвал для этого. Вот, мол, я к тебе вовсе без всякого умысла, а даже нежно…
-- Я что-то не пойму! – громко сказал Вовка, взвешивая в руках автомат, точно стараясь понять, что этого такое. – Ты – что, забыл, что эта пушка пробивает семерых? Или чего? Ты хоть знаешь об этом?
-- Не сказать ли тебе? – издевательски ответил Андрюша.
-- Я не понимаю… -- прошептал зло Вовка.


6


Приехали в часть, сдали оружие и успели на ужин.
Когда шли в столовую – без строя, так как все уже поели, -- встретился бегущий дневальный и, зная, видно, что они только что вернулись с поисков, сказал им возбуждённо, что «тот солдат» сам сдался.
-- Когда? – спросил Вовка.
-- Ещё утром, -- ответил дневальный и побежал дальше.
…Отбой был проведён особенно строго; приходил замполит. Когда свет в казарме выключили – тут же задышала та жизнь, которой казарма живёт в темноте, от щелчка выключателя до сна, -- жизнь, которая сама по себе есть уже полусон, когда люди и форменная одежда разделились, одежда эта, сложенная на табуретках, стала просто казённой одеждой, а люди, в одних трусах, просто людьми. И в эту, например, ночь все долго обговаривали, конечно, прошедший тревожный день.
И так же, ночь за ночью, обговаривались потом слухи о «том солдате». Оказалось, что солдат стрелял в машину не для того, чтобы её угнать, а потому что в темноте принял её за военную, подумал спьяну, что этого его ищут. И поехал он на ней со страху – когда увидел, что его выстрелами выбито стекло и шофёр куда-то убежал. А бросил он машину среди дороги не для того, чтобы спрятаться в лесу, а потому что от быстрой езды в моторе выскочил какой-то провод. И пошёл он не в лес, а по той же дороге обратно в часть, так как уже протрезвел. Выпил же он на посту потому, что получил письмо с родины, в котором ему сообщали, что девушка, обещавшая его ждать, ему изменила. И, наконец, уже много спустя пролетел ещё слушок, мол, в письме, что получил солдат, была неправда, что завистники девушку оболгали, а он и поверил.

Ярославль, сентябрь 1989

Все рассказы: ЛитРес Евгений Кузнецов Цвет страха Рассказы


Рецензии