Запись о застывших формах

Всю жизнь я прожил в большом приморском городе. Вернее, так. До сего времени я живу в большом приморском городе, где есть порт, и пляжи, и много всяких туристических развлечений. Или так. Сколько себя помню, здесь живу. Дурацкая история. Жить в моем городе – это как быть персонажем анекдота. Ведь мой город – это смех и шутки, это лето и море, это яркие краски и веселые, находчивые, неунывающие люди, которые шутят и смеются, а как отсмеются, снова шутят, а потом опять смеются, а в промежутках приторговывают помаленьку, чем бог пошлет. Милейшие люди, такие непосредственные в своей непроходимой пошлости. Еще это очень яркий и нарядный город. Все так говорят, а все не могут ошибаться. Я с детства это слышу – про смех, шутки и про жемчужину у моря. Еще про курорт. Про целебный воздух и пользу морских купаний. Такой ошеломительно прекрасный и замечательный курорт.
Помню, я учился в институте на младших курсах – на первом, что ли. Была зима – на удивление ледяная и пронзительная, вест город был укрыт уродливой коркой остекленевшего льда; местами на перекрестках и возле деревьев смерзшийся снег образовал ледяные холмы, серые и неопрятные. Так вот, я учился на первом курсе. И случилась зима. Как всегда, некстати и оглушительно. За несколько дней город покрылся льдом и граждане стали прятаться по домам. В такую погоду хороший хозяин и собаку из дому не выгонит, но студенты – медики, они хуже собак, и поэтому я ходил в институт. Помню, ледяной день, серое небо, которое уже накрыло Пересыпь белесой мутью и теперь эта муть ползет по Херсонскому спуску, который еще и спуск Маринеско, чтобы утопить город, и мы, студенты – медики, топчемся под дверями деканата. Нам велели получить лопаты и вычистить двор от ледяных сугробов. С моря налетает ветер, и до костей пробирает, несмотря на толстенный и неуклюжий тулуп, в котором я щеголял зимой первого курса. Помню желтоватую жесткую овечью шерсть и огромные пуговицы. В детстве я играл в этом тулупе. Он был целой волшебной страной, и одновременно – приветом из неведомого взрослого мира, где есть неуклюжие тяжелые вещи, которыми, совершенно очевидно, нормальные люди пользоваться не могут – они предназначены для каких-то заскорузлых титанов – Дворника, Сторожа, еще, может быть, персонажей книжных легенд, вроде Ямщика. Потом я и сам ходил в этом тулупе, потому что время было бедное, и других теплых вещей у меня, подросшего, не было. Потом я о нем забыл, и вспомнил только сейчас.
Так вот, мой город, середина 90-х, лютая зима, гололед, серое небо. Я, мальчик-первокурсник в нелепом овчинном тулупе и вязаной шапке, иду по улице Херсонской к деканату, чтобы расчищать институтский двор. Хотя, к чему бы его расчищать? Тогда я был наивен, и во всяком дурацком поручении старался увидеть какой-то смысл, высокое значение и причастность к Делу. Именно так, с большой буквы. Смешной мальчик. Я тогда знал много умных слов – например, «сопричастность», или «подвижник». Это теперь вместо всех этих слов я обычно говорю «екорный бабай», потому что бабай – это, все же, вежливее, чем то, что я думаю, а я стараюсь быть вежливым. Так вот, лед, зима, мой город, полузабытый, утонувший в снегах прошедших лет. Сначала был снег, и снег сделался грязь, и грязь сделалась лед, и небо упало на город, и придавило его, обморочным гриппозным одеялом, а с моря пришла туманная метель. Здесь зимой бывает такое – во время снегопада, в сырую погоду и не разберешь, что вокруг тебя – то ли снежинки на ветру, то ли туман, быстрый и ледяной. Так вот, с моря пришел морок, и скрыл безрадостную даль, где другой берег залива и степь. А я шел по улице Софиевской, которая потом становится спуск Маринеско. Шел и мерз. Через три года, когда у меня будут волосы до плеч, и я буду космически одинок, и буду собирать старые кассеты с музыкой давно исчезнувших рок-групп с чарующими именами, здесь рухнет дом. Большой старый серый дом, с виду крепкий еще, рухнет за одну ночь. Я буду стоять на обрыве, там, где трамвайный пути, и смотреть на груду известняковых обломков на дне двора, и на четыре этажа квартир, расколотых пополам. От чужой жизни осталась только торцовая стенка, и на каждом этаже были свои обои – где безвкусные голубенькие, в цветочек, а где – фантазийные, с разводами и геометрическими фигурами. Кое-где сохранились уголки пола и нехитрая мебель. Я разглядывал четыре этажа чужой жизни, треснувшей пополам, и был май, и с моря шел утренний туман, но это будет совсем другой туман, жемчужно-волшебный, который сам по себе – печаль, но печаль такого свойства, что может излечить любую тоску, и убаюкать опустевшее сердце. Но это будет потом, а пока мне 17 лет, и я в дурацком тулупе, а с моря пришел ледяной морок и злой ветер пробирает до костей. И я дошел до деканата, чтобы получить там лопату, или лом, чтобы ими разбивать ледяные глыбы во дворе медицинского института. Этих ледяных глыб очень боится институтское начальство – солидные люди, мелочные и злые, как грызуны. Начальство опасается, что профессорско-преподавательский состав медицинского института будет поскальзываться на гололеде, и расколошматит свои дурацкие рожи, хотя, казалось бы, ну что в этом дурного. На них, на рожи эти, ведь и раньше было смотреть тошно. А возле деканата уже топчутся мои однокашники. Я бы рассказал что-нибудь про них, но я их забыл. И лица, и имена. Осталось только название – однокурсники. Это потом, через два десятка лет я буду называть их, и подобных им – однокурсников, сотрудников, и просто собеседников, и своих, и чужих – сокамерниками. Но это будет через много лет, а пока мне семнадцать, и мне совершенно чужда маргинальная эстетика, все сплошь эльфы да стародавние руны. Ну, понятно, еще пальто из овцы. Так вот, стоят сокамерники. Один из них, провинциальный красавец, стремившийся быть остроумным, переминается с ноги на ногу, нахохлившись, словно воробей, высоко подняв жиденький воротник турецкой дубленки на рыбьем меху. Лицо его раскраснелось, из носу текут сопли, а остроносые ботинки явно не по сезону. Паренек приехал учиться в большой приморский город, и явно рассчитывал на знойную негу, и, возможно, пальмы. Его никто не предупредил про ледяной ветер, и метель, и гололед. Он ежится на ветру, приплясывает и повторяет «Долбаный курорт!». Грубо, но точно. Такой вот курорт. Большая обманка, фантазия, которую выдумали шустрые бородатые господа, купцы первой гильдии и почетные граждане в конце 19 века, чтобы улучшить инвестиционный климат и поднять продажи. Как всегда, все крутится вокруг денег. Дурацкое выражение – крутиться вокруг. Как будто можно крутиться треугольником. Если треугольник крутить, будет конус, или два конуса, соприкасающихся основаниями, как повезет. А вот если закрутить квадрат, будет цилиндр. И из того цилиндра поскачут белые кролики, один другого краше, и при каждом кролике будут часы, на цепочке, и кролики юркнут в кроличьи норы, а кроличья нора – это почти что кротовая нора, что ведет отсюда в неизведанные дали, но вот только мне не нужно в неизведанные, меня и так утаскивает в неизведанное с каждым новым утром, каждый оборот минутной стрелки, обещает мне радужные перспективы, одна страшнее другой, я уже сыт по горло неизведанным. Пусть часы белых кроликов идут назад, мне нужны такие кротовые норы, чтобы снова увидеть город и мир моей юности, чтобы досказать историю о застывших формах, хотя я уже почти не помню, о чем хотел рассказать – вроде бы, речь шла о том, что город, где я прожил всю жизнь – это город-обманка, это яркая реклама с полуголыми девицами, пальмами и яхтами, а реклама эта налеплена на выщербленную облупленную стену старого дома, разъеденного временем, и нет никакого яркого солнечного дня, и пляжа, и пляжного волейбола, и шуток-прибауток, а есть только жемчужный туман. И еще я хотел сказать, что застывшие формы – статуи, что ли, и траченные временем стены, старые дома, потрескавшийся мрамор ступенек, увядание и разруха становятся удивительно красивыми. Кажется, я вспомнил. Я хотел рассказать об удивительной пошлости и аляповатости моего города, когда он был молодым, богатым и торжествующим, и о том, что годы, невзгоды и нищета почти разрушили его, и тогда сквозь нищету и разруху проступили благородные и прекрасные черты, и о том, что я успел увидеть настоящее лицо своего города, в пору его печального увядания. Еще, помню, что все дело было в старых статуях, заброшенных и заросших палисадниках, лепных амурчиках, которые, наверное, выглядели удивительно глупо, пока вокруг бурлила молодая жизнь, а они были деталями интерьера или садовым декором. А когда они стали разрушающимся напоминанием о забытом времени, в котором не жил никто из известных мне людей, о котором мы знаем только из пересказов брехни очевидцев, которые, как известно, врут и путаются, так вот, когда они стали напоминанием о забытом сне, в них проступили красота и благородство. Они стали застывшими формами, и потому приобрели значимость – и бессмертие? Величие? Нет, какое уж там величие. Просто смотришь на них – и тебе немного грустно, и валишься в очередную кроличью нору, где стрелки часов идут вспять. Да, похоже изначально я хотел рассказать что-то подобное, еще про тщетность усилий, про невозможность сделать хоть что-то важное, про то, как время утекает сквозь пальцы. Но я вспомнил пальто из овцы, ледяной туман, накрывший мой город, и лед, и долбаный курорт, и забыл, что хотел рассказать вначале. Мне казалось, что это что-то важное. Теперь я не уверен.
Время идет, и я забываю. Я забываю имена, лица и события, остается набор картинок. Удобные воспоминания на все случаи жизни, эпизоды. Похоже, их я тоже могу потерять, их все меньше. Тем более, я же знаю, как работает человеческая голова, я читал это в одной книге, а потом неоднократно убеждался на практике. Человеческий ум слаб, но изворотлив. Он избегает прямого взгляда, и стремится построить иллюзорный мир из самого себя, мир наиболее непротиворечивый и соответствующий тому, что ум выдумал, и к чему успел привыкнуть. Ум не любит противоречий, противоречия – это сложно и дорого, на них приходится тратить слишком много энергии. Поэтому ум меняет то, что принято называть миром, по своему усмотрению, достраивает воспоминания выдумками, выдает чужие истории за свои, а иногда и вовсе придумывает прошлое, чтобы в этом прошлом придумать себя. Так вот, я не уверен, что именно из моего рассказа происходило со мной. Зима – точно была. Лед был. Долбаный курорт был. Рухнувший дом. Еще была мысль про застывшие формы, и то, как я ее запомнил. Еще было несколько старых фотографий. Двор, покосившаяся лестница, выщербленная стена из потемневшего от времени известняка (в моем городе пористый известняк с вкраплениями доисторических ракушек называется ракушняком). Было в этой фотографии что-то красивое и трогательное. Те самые застывшие формы, благородное увядание. И мне захотелось рассказать о своем городе и о себе. Что мой город – довольно страшное и печальное место, во всяком случае – тот город, что открылся мне. Что я очень устал, это была долгая, изматывающая зима, и земля уходит из-под ног, и закатилось мое солнышко за самый край земли, и больше здесь не на что смотреть. И все, что я знал о себе уже никуда не годится. Поэтому я стал проваливаться в кроличьи норы, и стало вдруг ужасно важно успеть записать хотя бы некоторые воспоминания, прежде чем они станут совсем чужими, или исчезнут вовсе. Для начала – вот, хотя бы, про овчинный тулуп и холодный туман, который накрыл мой город в ту далекую зиму. Для начала уже неплохо.


Рецензии