Золотая труба

Гл. 1
Иван Петрович Сидоров был человек довольно спокойный, даже суховатый. В свои шестьдесят шесть он уже редко чему удивлялся, но о некоторых затейливостях бытия пофилософствовать был не прочь.
К примеру, о том, с чего бы это судьба то и дело сводила его с людьми одинакового имени-отчества. Батюшка его был Петр Степанович. Школьного физрука звали тоже Петром Степановичем, как и запомнившегося на всю жизнь доктора по ухо-горло-носу, к которому во втором классе мать водила Ваню удалять гланды.
При этом все трое совершенно не походили друг на друга. Отец, пропавший без вести на фронте, был, судя по фотографии, высоким худощавым брюнетом и, как рассказывала мать, заядлым курильщиком, что не мешало ему до войны играть центром атаки в заводской футбольной команде. 
 Физрук, тоже фронтовик, был, напротив, белёсо-рыж и конопат. Крепыш с двумя уцелевшими пальцами на левой руке, он, несмотря на свои «метр с кепкой», в молодости  перезанимался, кажется, всеми видами спорта, отчего имел прозвище «сорокаборец». Табака он на дух не переносил, и для покуривавших учеников было у него грозное присловие: «Ещё раз застукаю – бубенчики оторву!»
Курил ли «ухо-горло-нос», тягал ли он штангу или швырял молот – о том Ваня, разумеется, не знал, но этот огромный лысый дядька с сизоватым носом был так страшен, что с него всё могло статься.
Директора школы, где учился Сидоров, звали Калерия Михайловна – так же, как горластую соседку с третьего этажа, которая на весь дом лаялась со своим мужем, гармонистом дядей Гришей. Калерией Михайловной, если по-полному, была и тётя Каля, дальняя родственница отца. Время от времени она наезжала в город и привозила для продажи на рынке вяленую рыбу.
Ясно, что и эти трое были совсем не одного поля ягоды.
Среди институтских однокурсников Сидорова оказались сразу два Николая Марковича. Одним был неунывающий одессит, круглый отличник и кавээнщик Коля Кац. Другой, бессменный староста их группы, неторопливый и рассудительный Николай Лепёшкин, происходил из каких-то давних сибирских старообрядцев. Он пришёл в институт после армии и учёбу одолевал лишь благодаря невероятной усидчивости. Все преподаватели обращались к нему по имени-отчеству, в том числе и двойной тёзка обоих студентов – въедливый замдекана Николай Маркович Процюк, гроза прогульщиков и хвостистов.
С некоторым житейским перерывом одноимёнцы опять-таки настигли Ивана Петровича. Его жена Раиса Захаровна, будучи как-то по льготной профсоюзной путёвке на болгарских Златых Пясцах, завела там дружбу с модной московской поэтессой Ларисой Огнецвет, которая в миру оказалась тоже Раисой Захаровной с не очень, правда, звучной фамилией Прыщенко. Вскоре пробивная супруга Сидорова по своим профсоюзным каналам помогла Огнецвет бесплатно издать в их городе очередную книгу. Её редактором стала меланхоличная, но очень грамотная филологиня – и опять же по имени Раиса Захаровна. Редакторский лёд и авторский пламень то и дело вступали в конфликты, но их умело гасила супруга Ивана Петровича. И когда поэтесса прибыла из столицы на презентацию сборника, все три двойные тёзки дружно обмывали успех в доме Сидоровых. Обе гостьи, подвыпив, наперебой строили галантному Ивану Петровичу куры, из-за чего потом Раиса Захаровна учинила ему небольшой скандал.   
После безвременной кончины супруги Иван Петрович контакты с поэтессой и редакторшей потерял, но память об одноимёнках осталась.   

Гл. 2
Соседом Ивана Петровича по дачному кооперативу с давних пор был его ровесник, прозектор клиники местного мединститута Сергей Станиславович Пятунин-Дурново – личность, судя по фамилии, неких отдалённых дворянских кровей. Человек добрейший, хотя и изрядный скептик, он был не дурак выпить, свою профессию искренне любил, даже гордился ею и, говоря о своём заведении, назидательно поднимал вверх палец со словами: «Здесь мёртвые учат живых!»    
В проектно-конструкторском бюро, где пенсионер Сидоров продолжал трудиться, его ценили как опытного экономиста-расчётчика проектов. В последние годы там шла постоянная чехарда с начальством. Вслед за отцами-основателями бюро Альбертом Филипповичем Сапожниковым и Бориславом Никитичем Шумским в результате каких-то подковёрных интриг пришёл дубоватый и, как скоро выяснилось, неудачливый реформатор всего и вся Илья Владимирович Красноцветов. После громких административных выводов его сменил назначенец из столицы Санмих – Александр Михалыч Брень, очень потрудившийся над тем, чтобы интерьер бюро, имевшего до того вид затрапезного присутственного места, приобрёл почти европейский лоск. Но этим его реформы и ограничились, а вскоре Санмиха отозвали в центр на повышение.
К крайнему недоумению всего коллектива, на освободившееся место шефа был назначен заворготделом Алексей Палыч Гнедой – Лёша-Колобок, как его меж собой звали в бюро за пухлую комплекцию. Он с удовольствием выступал на всяческих совещаниях и форумах, а в разговорах с сотрудниками часто поминал про тяжкий крест, который он самоотверженно на себе несёт. При нём если что-то в конторе и крутилось, то лишь за счёт некоторых удачных проектов, запущенных ещё при Сапожникове и Шумском.
Колобок исчез так же тихо и без внешних эффектов, как он и функционировал в качестве шефа, и в бюро на какой-то срок наступил период безвременья.

Гл. 3
Накануне очередной трудовой недели Иван Петрович на своей дачной веранде привычно коротал вечер с соседом-прозектором, таким же, как он, вдовцом. Сергей Станиславович то и дело обращался к фляжке с собственным самодельным напитком, к которому Сидоров был равнодушен, компенсируя это многолетним пристрастием к табаку.
Говорили о том о сём, поспорили, кто сегодня возьмёт футбольную бронзу в далёкой ЮАР – германцы или уругвайцы. «Да о чём ты! – горячился Иван Петрович. – Ежу понятно: машина она и есть машина, любого задавит. Они вон аргентинцам четыре штуки набили!» – «Не скажи! – упирался сосед. – Испанцам же продули? Продули. Вот увидишь, латинцы им кости перемелют. Или этот – как его там, Суарес? – всех перекусает, и стоп машина».
Разговор перешёл на всякие огородные темы. Пятунин сетовал, что второй год нет яблок и, стало быть, гнать будет не из чего. Зато благородное закусочное соление огурцы так и прут в теплицах – а что толку?
Далёкий от этих забот, Иван Петрович слушал соседа рассеянно, а потом ни с того ни с сего поделился с ним размышлениями о странных, на его взгляд, совпадениях имён своих знакомцев.
- И чего ты это в голову берёшь? – пожал плечами прозектор. – Тоже, нашёл тему!
- Оно-то, вроде, и ерунда, только, может, есть в этом какой-то смысл? Вот вертятся
вокруг меня люди, одинаково обозначенные, – стало быть, существует тут какая-то связь, закономерность?
- Да ты подумай, сколько по Руси таких, к примеру, как ты, Иван Петровичей, да ещё и Сидоровых, – прогуляйся хоть по тому же кладбищу… И все вы, Иваны Петровичи, тоже вокруг кого-нибудь крутитесь. Где ж тут смысл? Чистая случайность. Ты вот экономист, а рассуждаешь, как… как гуманитарий какой-то!
- Эх, не понимаешь ты! Ведь ничего в мире не бывает просто так, во всём есть
какой-то промысел, нам неведомый…
- Неведомый – на то он и неведомый,  чего его ведать? Чудак ты, ей богу! Ладно, а вот скажи: чтобы с именами-отчествами ещё и фамилии – такое бывало? Чтобы тройные, так сказать, тёзки?– спросил медик.
- Да как-то не случалось – а любопытно было бы. Хотя мне и двойные что-то в
последнее время перестали попадаться.
- Надо же – беда какая! – с иронией посочувствовал Пятунин. – Но ты, Петрович, не горюй. У тебя всё впереди, в наше ведомство, даст бог, попадёшь не скоро, и найдётся тебе ещё… ну, какой-нибудь Сергей Станиславович – вот и нас у тебя будет двое!
- Ладно тебе, балабол, – рассмеялся Сидоров, – нагадаешь... Двое-то двое, но уж дубль-три, с твоей-то фамилией, – это вряд ли получится.
- Факт! – не без гордости подтвердил сосед. – Я вот точно других Пятуниных-Дурново не встречал. Кроме папаши, конечно, – так он давно уже богу душу отдал, и мать тоже… Ты же знаешь, Вань, я детдомовский. В метрике такая старорежимная фамилия записана – ну и ладно. Интересоваться мне поисками, что да откуда, – это было… ну, сам понимаешь… А теперь и не интересно: Пятунин так Пятунин, Дурново так Дурново.
- Полез бы в Интернет, поискал… 
- Да в гробу я его видел, твой Интернет! А эти откапывания мертвецов… Мне их и на работе хватает.
Фраза про гроб и Интернет в устах прозектора позабавила Ивана Петровича. Они с соседом немного повеселились на тему, как бы прозектор стал препарировать лежащую в гробу всемирную сеть, и разошлись.
- Футбол я уж у себя посмотрю, – сказал, прощаясь, сосед. – А то я с тобой лишнего переболею, а мне завтра с утра привезут, надо чтобы рука была на месте.               
Гл. 4
В бюро Иван Петрович, по своему обыкновению, прибыл пораньше – любил, как он это называл, «въехать в работу», вспомнить, на чём остановился накануне, прикинуть, что и как сделать сегодня. Хотя Сидоров плохо выспался после вчерашнего позднего футбола, да ещё потом не давали уснуть раскаты редкой в этом июле грозы, был он в хорошем настроении: немецкая машина одолела-таки уругвайцев с их кусачим Суаресом. 
Вахтёрша Мария Игнатьевна, бывшая милицейская, выдавая ему ключи, заговорщически шепнула:
- Слыхала, сегодня нового привезут. Молодой, говорят, но сурьёзный – только держись! И опять, – вздохнула она, – из престольной…
- Да ну? А откуда дровишки, Игнатьевна?
- Обижаешь, Петрович…Из лесу, вестимо!
«Ну, не впервой!» – подумал Сидоров, направляясь в свой отдел. Сообщение Игнатьевны его не особенно взволновало, и он, принявшись за расчёты, не отрывался от них до перерыва на обед, после которого всех сотрудников пригласили в конференц-зал на встречу с новым шефом.
По опыту Иван Петрович знал, что нужно поторопиться, иначе мест на всех в тесноватом помещении не хватит и придётся стоять. Быстро проходя по коридору, он заметил на доске объявлений, с утра ещё пустовавшей, пару новых листков, но задерживаться не стал. На ходу он услышал обрывок чьего-то разговора: «С утра приехал… Сидят там с врио, главбухом и кадровиком…»
Пока в зале собирался народ, Иван Петрович, усевшись в заднем ряду, неожиданно почувствовал какое-то смутное беспокойство. Словно бы забрезжило некое воспоминание, обрывок сна, что ли… А ведь точно! – именно сегодняшнего, растаявшего при пробуждении сна, который теперь начал проявляться всё отчетливей и во всех подробностях. Ну, да! В этом сне он так же, как только что, шёл по коридору бюро, остановился у доски объявлений и с оторопью прочитал на листе ватмана в траурной рамке: «Дирекция и профсоюзная организация ПКБ с прискорбием извещают …» И дальше, крупными буквами, – его, Сидорова, фамилия, имя и отчество!
Но не в самом этом факте, как сейчас вспомнилось, было для Ивана Петровича самое нелепое и пугающее. После слова «извещают» вместо традиционного «о безвременной кончине» стояло – «о своевременной кончине»!
От этого воспоминания Ивану Петровичу даже сделалось как-то нехорошо. 
Тем временем в зал входил врио директора Лошкин, пропуская вперёд давнего столичного куратора бюро, вальяжного и улыбчивого Антона Силуановича Курячего, а с ним моложавого брюнета в джинсах и легком свободном свитере навыпуск.
- Привет, друзья, привет! – обратился к собравшимся Курячий. – Рад, рад снова видеть вас в добром, надеюсь, здравии и, как всегда, полных сил и энергии!
Он немного поговорил, помянув о былых и нынешних достижениях коллектива, о современных задачах по развитию отрасли, и сделал гостеприимный жест в сторону своего спутника:
- А теперь позвольте по поручению нашего ведомства представить вам нового руководителя бюро, отличного специалиста Сергея Станиславовича Тобольского, прошу любить и жаловать! У меня всё, передаю ему слово.

Гл. 5
«Сергей Станиславович… – Сидоров даже вздрогнул, вспомнив вчерашний разговор на даче. – Ну, прозектор… вот уж напророчил! Теперь только третьего мне к ним не хватает…»
Отвлечённый этой мыслью, Иван Петрович пропустил начало речи нового шефа. Голос у того был громкий, внятный, а между фразами он делал интервалы, придавая своим словам весомость и категоричность.
- … Поэтому, – говорил Тобольский, – я вполне себе допускаю, что в настоящий момент времени между вчерашними представлениями о наших, скажем так, задачах и современными, как бы, подходами … – он оглядел аудиторию, –  между этими подходами имеют место быть достаточно серьёзные расхождения…
В зале стояла насторожённая тишина.
- Короче! – продолжал новый шеф. – Реализовывать стоящие перед нами задачи, как говорится, «от сих до сих» или же на порядок, то есть, в разы более качественнее, – это две большие разницы. И мы должны сегодня реально посмотреть, что из себя конкретно представляет каждый из нас в рамках вверенного ему участка работы. Целый ряд решений по этому вопросу в верхах уже принято. Конечно, я далёк от мысли...
«Круто, однако, забирает», – подумал Сидоров. И тут ему вспомнилось мельком увиденное сегодня на доске объявлений. Он уже вполуха дослушал выступление Тобольского, вопросов к которому не оказалось, и поскорее направился к доске.
На ней были вывешены два приказа за подписью нового шефа. Один извещал о вступлении самого Тобольского в должность, другой – об увольнении по сокращению штатов Сидорова и ещё нескольких сотрудников пенсионного возраста. Указывалось о премировании их в размере должностного оклада и о других положенных в таких случаях выплатах.
«Надо же… – ошеломлённо подумал Сидоров. – Вот уж действительно – сон в руку… И главное… как там было? Ну, да – своевременно!»
- Иван Петрович, – тронула его за руку секретарь директора Любовь Андреевна. – Вам бы зайти ко мне, расписаться в книге приказов… Или лучше завтра? – в её голосе прозвучало искреннее сочувствие. – А сейчас шли бы вы домой – на вас же лица нет! А тут ещё и пекло это ненормальное… – Она вздохнула: – Да не расстраивайтесь вы так, чего уж там – годы наши, годы…

Гл. 6
Июль тем летом действительно выдался на редкость жарким и сухим. Во всей округе горели леса, и оттуда в город беспрестанно тянуло едкой гарью.
В раскалённом автобусе было душно, на заднем сидении немилосердно трясло, а из водительской кабины на весь салон разносился голос Эдиты Пьехи, призывавшей Сидорова стать таким, как она хочет. 
«Да не хочу я, отстань… – раздражённо думал Иван Петрович.– Ещё одной Станиславовны мне не хватало…»
На дачу он вернулся совершенно разбитым, пожалев, что не остался в городской квартире, – там хоть кондиционер. Но телевизор Сидоров на лето перевозил на дачу, а сегодня вечером – футбольный финал. Дойти до недальнего пруда не было ни желания, ни сил, и он, сбросив одежду, в одних трусах направился к бочке с водой, зачерпнул ведёрком и облился с ног до головы – раз, другой, третий. За день вода нагрелась догоряча, но всё же после неё на какое-то время телу стало прохладней.   
 Не обтираясь, Иван Петрович прошёл в дом, выпил минералки из холодильника и, закурив, уселся на веранде. Первоначальной острой горечи он уже не испытывал. Что поделать – такие уж времена, стремительно теряющие сантименты. Но было очень неприятно от той неуважительности, с какой первым же своим решением столичный назначенец произвёл кадровую вивисекцию. Прошёлся по спискам, даже на людей не взглянул – и готово.
Он, конечно, понимал, что дело не только в Тобольском, который сразу ему не понравился и своим вольным дресс-кодом, и по-нынешнему замусоренной, казённой речью. Ведь и привезший его миляга-куратор Курячий тоже ревностно исполнял указания довлеющих и над ним верхов. И Сидорову ли не знать, что само местное ПКБ – не более чем один из подобных «проектов» (это слово всё напористей входило в обиход), один из участков в большой отраслевой структуре и что, откусив понемногу то там, то там, в сумме получишь искомую, и немалую, экономию. А уж за счёт кого – это, знаете ли, из области лирики…
Иван Петрович даже усмехнулся, припомнив шутку коллеги из бывшей ГДР, с которым ещё во времена Союза познакомился на каком-то совещании: «Мы будем экономить, сколько бы это нам ни стоило!» Немец, правда, сказал поострей: не «wie viel» (сколько), а «wie teuer» (как дорого), – но ехидный смысл шутки был и так ясен.
Не представлялось, в общем-то, Сидорову драматичным и его новое материальное положение. Он давно просчитал, что его неплохой пенсии, набежавшей за годы работы в организациях, где, надо сказать, платили довольно сносно, и некоторых накоплений ему и без работы вполне хватит на одинокую жизнь. Искать же каких-то пенсионерских приработков – хоть по специальности, хоть от этих дурацких сидений на буйно расплодившихся вахтах и пропускниках – ему нисколько не хотелось.
Заботило его теперь иное: чем занять себя в нынешнем вольном существовании. После смерти супруги он поставил крест на каких-либо желаниях вернуться к парному, как это называл Пятунин-Дурново, образу жизни и давно привык обходиться в повседневном быту своими силами. Но эти дела занимали лишь часть его суток, что оставалась за вычетом работы и сна. Теперь же на него сваливались ещё восемь ничем не заполненных часов – с ними-то что делать?
К садово-огородным работам на даче Сидоров относился постольку-поскольку – были бы выкошены газоны да полита пара грядок с лучком, петрушкой, укропом. Почти все цветы без должного ухода постепенно захирели, а частью и погибли. Яблочные годы доставляли одну головную боль – куда всё это девать? Спасибо хоть винодел Пятунин, у которого и своего урожая хватало, малость выручал. Большую же часть валившихся на землю яблок Сидоров отправлял в компостную яму или вывозил на тачке в канаву у лесочка.
При жизни Раисы Захаровны, женщины компанейской и по характеру, и по роду своей профсоюзной деятельности, в их городском доме и на даче постоянно бывало немало народу, и Сидоров, человек обязательный и исполнительный, всегда тоже оказывался впряжён в связанные с этим хлопоты. Но круг былых знакомств и  межсемейных дружб со временем как-то сам собой ужался, а потом и его, по сути, не стало. Разве что кое с кем Иван Петрович, больше по инерции, изредка, в основном по большим праздникам, обменивался телефонными поздравлениями.
Вечерами по будням и в выходные домосед Сидоров слушал музыку, скачанную из Интернета, смотрел телевизор или вылавливал из всемирной сети всякую любопытную информацию, Ну, и, конечно, футбол. Тут Иван Петрович готов был хоть допоздна бодрствовать у голубого экрана, особенно в дни международных турниров или когда играло его любимое «Динамо».   
И всё же большая часть досуга уходила у Сидорова на работу – времени в бюро ему, как правило, недоставало. И не потому, что не успевал, хотя при очень срочных заданиях случалось и такое. В своих расчётах любил Иван Петрович докапываться до самых малых нюансов, чтобы в результатах, как говорится, и комар носа не подточил, – не зря так ценили его прежние руководители. Он постоянно рылся в справочниках, штудировал специальные книги и журналы – на их приобретение Сидоров денег не жалел. И, конечно, без устали шарил в том же Интернете, выискивая сведения, полезные для работы. 
Теперь же и в этом необходимость отпадала, а значит, уходила и целая часть его осмысленной жизни.

Гл. 7
Под вечер пришёл прозектор со своей фляжкой.
- Вот единственное медицинское средство от духоты! – объявил он. – Я сегодня буду за голландцев, они, говорят, пьют по-нашему, молодцы. А ты за кого?
Сидоров пожал плечами.
- Тебе тоже надо за голландцев, – Пятунин достал из пакета несколько помидоров и солёных огурчиков. – Испанцы – они же твоих немцев обидели, верно?…
Сидоров молча курил. 
- Ты что какой-нетакой? – спросил сосед. – Тоже кто обидел?
Ивану Петровичу вяло отшутился:
– Как ты там говоришь? Кто меня обидит – дня не проживёт?
- Точно, и ко мне на стол попадёт. А всё-таки?
Иван Петрович вкратце рассказал.
- Да что они, в самом деле? – возмутился прозектор. – Это же хамство! А ваш профсоюз куда смотрит? Уж твоя-то покойная, царство ей небесное, сразу бы такой шум подняла! 
- Где он теперь, тот профсоюз… Да и что толку? – возразил Сидоров. – Всё, казённая печать – назад не ворочать.
Прозектор плеснул себе в стакан, посмотрел на Ивана Петровича:
- Будешь? Для снятия стресса?
- Ну, какой там стресс… – отмахнулся Сидоров. – Время пришло, а чему быть – того не миновать.
- Ты уж прямо пословицами начал! – засмеялся Сергей Станиславович. – Нет, брат, это у тебя нервное, медицинский факт. Ну, ладно, будь!– Он выпил, похрустел огурцом, помолчал и заявил: – Я вот что думаю, Петрович: жениться нам с тобой надо. Мне, правда, с этим вот делом… – он щелкнул по фляжке, – одному как-то теперь спокойней. Разве что такую же найти, напарницу… А с другой стороны, на кой мне она – такая? Мне себя и одного хватит. А ты человек серьёзный. И в этом плане… – Пятунин  налил себе ещё, –  положительный. – Он побулькал фляжкой: – Может, всё-таки нарушишь?
- А, чёрт с ним, давай! – согласился Иван Петрович. – Семь бед – один ответ.
- Так и я тебе о чём? Раз до пословиц дошло – значит, нервное, факт! Снять надо.
– Придумаешь тоже…– улыбнулся Сидоров. – Пословицы… медицинский факт… Погоди, сейчас принесу чего-нибудь посущественней твоих плодов.
От соседского крепачка Сидорову сделалось словно бы просторней на душе, стали куда-то уплывать и обида, и забота о том, как с завтрашнего дня приноравливаться к новой, совсем опустевшей жизни. И Тобольский с Курячим вспомнились в несколько даже комическом виде – фигурками в театре марионеток, которых дергают за ниточки, чтобы исполняли положенный танец на потребу кукловода.
- Ну, вот и повеселел! – воскликнул Пятунин. – Продолжим, пока футбол не начался? Лучше болеться будет, за наших братьев-голландцев.
- За испанцев! – заупрямился Сидоров. – Если выиграют – а у них для этого красавец Иньеста есть, – для немцев не так обидно: как-никак, а только чемпионам проиграли.
- Я с тобой сегодня спорить не буду, – согласился сосед. – Ты у нас пострадавший, а лежачего не бьют!
Они выпили ещё, после чего Ивану Петровичу стало совсем хорошо, и он принялся рассказывать Сергею Станиславовичу про свой сон, который теперь виделся ему не таким уж страшным, а скорее, даже забавным.
- Значит, похоронили тебя? – смеялся прозектор. – И очень своевременно? Нет, ты, может, и прав насчет этих… взаимосвязей, каких-то там смыслов…
- А я тебе ещё больше скажу, – таинственно понизил голос Сидоров. – Ты же, оказывается, у нас … предсказатель! Наливай!
 - Ну? – заинтриговался Пятунин, разливая напиток. – И что же там ещё?
Они выпили, и Сидоров заговорщически спросил:
- А знаешь ли ты, как зовут этого нового… у нас в бюро?
- Опять какой-нибудь твой… Петр Степаныч?
- Мимо, свободный от ворот! Сергей Станиславович его зовут! И, выходит, вместе с тобой – ещё одна парочка на мою голову. Как ты вчера и нагадал, помнишь?
- Да ну? – поразился прозектор. – Так это уже чистая мистика! И прямо-таки бесовщина! А против неё есть только одно средство… – он встряхнул почти опустевшую  фляжку. – Погоди, мы сейчас это дело поправим!
- А не… – к Ивану Петровичу на мгновение вернулась загулявшая где-то осторожность. – Мне же  завтра… оформить там, рассчитаться… И тебе, вроде…
- А у меня как раз завтра отгул, за дежурства, – подхватив фляжку, объявил сосед. – Да и тебе-то – что? Днём раньше, днём позже… Что тебе будет? Выговор не объявят, второй раз не уволят… Ты же теперь вольный казак! Включай пока телек, а я мигом!

Гл. 8
Проснулся Иван Петрович от жесточайшей головной боли, молотом бившей в затылок и виски. Перед глазами всё плыло, к горлу подкатывала тошнота, влажное тело словно налилось свинцом. Что-то бубнил невыключенный телевизор, в воздухе стоял кислый запах табачного дыма, чем-то противным тянуло от початой банки с солёными огурцами и недопитых стаканов на столе.
С трудом поднявшись, Сидоров нашарил среди тарелок с недоеденной снедью сигареты и зажигалку, прихватил переполненную окурками пепельницу, протащился на веранду и закурил, кривясь от гадкого вкуса во рту.
«Как же это я умудрился набраться? – с трудом соображал он. – Шлея, что ли, под хвост попала?..»
Он стал припоминать. «Ну, конечно… Сперва поддался на совет снять стресс… потом ещё… и пошло-поехало, даже футбол с трудом помнится. Всё спорили – кто кого, и под это дело… А в перерыве Пятунин, кажется, опять за яблочной своей ходил… Но кто же выиграл всё-таки? Или я свалился до того?»
 Он прислушался к продолжавшему вещать телевизору. Комментаторы как раз обсуждали итоги вчерашнего финала, и ему удалось различить некоторые слова: третий тайм… Иньеста… фиеста…
«Значит, всё-таки испанцы…» – догадался Иван Петрович. Но это почему-то не доставило никакой радости. На фоне тяжкого похмелья и уже с утра наливающегося зноя его мысли вновь обратились к событиям в бюро, к необходимости собираться и ехать туда – теперь лишь для каких-то формальностей. «Вот-вот… – хмуро подумал Иван Петрович. – Как на отпевании: приидите, последнее целование дадим, братие, умершему…»
Он вспомнил, что по дате, стоявшей в приказе, ему полагались ещё два или три рабочих дня на передачу дел.
«И кому же, интересно? – Сидоров прижал ладонь к разламывающемуся затылку. – Ну, это теперь пусть у Шарапова голова болит…»
Заявиться к начальнику отдела в таком сквернейшем состоянии Сидоров посчитал невозможным. В былые годы, когда ему нет-нет да и случалось выйти за рамки, он бы, наверное, сумел справиться с такой утренней напастью. Но в этот раз не помогли ни огуречный рассол, ни горячий чай. Умываясь, Сидоров погляделся в зеркало и окончательно пал духом.
На часах была половина девятого. «Любовь Андреевна, наверное, уже на месте, как всегда», – прикинул Сидоров и набрал на мобильнике номер приемной.
– Всё поняла, Иван Петрович, – успокоила секретарь, – не вопрос. Отлежитесь денёк – я же вам ещё вчера говорила… Шарапову передам, не волнуйтесь. А трудовую и прочее… Я скажу, и вам на завтра всё подготовят. 
 Стукнула садовая калитка, и к веранде прошагал Пятунин. Вид у него был помятый, но голос бодрый.
– Вива Испания! – провозгласил он. – Хай живе твой Иньеста, гроза голландцев и прочих германцев! Э-э, – покачал он головой, – да ты у нас, я вижу, совсем не хай живе… 
Сидоров страдальчески улыбнулся:
- Твоими стараниями…
Прозектор назидательно поднял вверх палец:
- Вот что бывает с непьющими и малопьющими! Никакой у вас закалки организма. Я вчера точно сказал – нечего тебе сегодня ехать. Ладно, не боись: мы ведь мертвецов не только резать умеем, но и оживлять!
Он извлёк из-за спины фляжку, от вида которой Сидорова замутило с новой силой.
– Изыди, сатана! –  простонал он. – Отпусти душу на покаяние!
– Э, нет, – возразил Пятунин. – Сейчас ты у меня кто? Ты у меня пациент. А я свой врачебный долг просто обязан исполнить. По клятве Гиппократа!
Он заглянул в дом, собрал там кое-что со стола.
– Смотри-ка, это мы вчера, значит, даже малость не допили? Грех, грех…. Ну, ладно, – он выплеснул из стаканов остатки спиртного за перила и налил в них из фляжки по половине.
– Значит, слушай. Сначала – история вопроса. Как говорили древние латинцы – симилиа симилибус курантур, что означает – лечи подобное подобным. Теперь – идеология: да не пьём мы, а лечимся! Засим – теория, она же и практика: зажимаешь пальцами нос, делаешь глубокий выдох – и решительно внутрь. И сразу туда же рассольчик, сколько душа примет.
- Не буду, и смотреть даже не хочу! – отвернулся Иван Петрович.
- Не будешь – стало быть, неровен час, натурально помрёшь, – печально изрёк Пятунин. – Вот тут же, на моих глазах, а мне это будет больно… – И чуть ли не мечтательно добавил: – И повезут тебя, Петрович, в нашу клинику… И придётся мне тебя резать во славу науки… И пролью я на твоё хладное тело скупую мужскую слезу…
Как ни плохо было Сидорову, но он не удержался от нервического смеха.
- Ладно, – сказал он, – душегуб ты!
И, содрогнувшись, с отвращением проделал то, что велел ему прозектор. 
 - Вот и всё, – констатировал тот. – А ты, как говорится, дурочка, боялась! Теперь мы с тобой наболтаем какого-никакого супчика из твоих пакетов, под него ещё по чуть-чуть – и баиньки. И встанешь ты у меня как ранний китайский огурец – медицинский факт!   
…Прозектор был прав: ввечеру Иван Петрович поднялся не то чтобы совсем свежим, но вполне в приличном состоянии. Заботливый Пятунин, уходя, прибрал у него в доме и на веранде, даже посуду помыл. Из сада уже начинало потягивать вечерней прохладой, в соседнем лесочке пробовали голоса соловьи.
Сидоров заварил пакетик чаю и с кружкой в руке поднялся на второй этаж. На его рабочем столе, рядом с ноутбуком, в привычном порядке лежали подготовленные к прочтению книги и журналы, раскрытый на последних записях толстый блокнот. При их виде у Сидорова как-то нехорошо защемило сердце. Постояв немного у стола, он вернулся на веранду, закурил, прихлебывая остывающий чай, и стал думать о завтрашнем дне, который представлялся ему длинным и пустым коридором, уходящим в какую-то неопределенную даль. И не хотелось ничего планировать наперёд, кроме того, что надо будет сделать в бюро в оставшиеся там для него время.
Потом Иван Петрович бесцельно походил по саду, и ему вдруг совершенно не захотелось оставаться здесь – по крайней мере, на ближайшее время. Был ещё ранний вечер, и почти не стемнело. Сидоров вернулся в дом, отыскал большую походную сумку, уложил в неё плоский телевизор, ноутбук и кое-какие продукты из холодильника, переоделся и вызвал по телефону такси.

Гл. 9
От дома до бюро было минут десять ходу, но он по привычке вышел пораньше. Игнатьевна, уже сменившая ночного охранника, пила чай в своей кабинке у турникета.
- А, пострадавший… – сочувственно приветствовала она Сидорова. – Надолго ли?
- Пару дней ещё, – ответил он, прикладывая карточку к табло. – Ну, что тут? До вас не добрались ли?
- Мне-то что? – вахтерша поправила крашеную прядь, выбившуюся из-под форменной беретки. – Я, Иваныч, тут всех переживу, я вечная. А вот Любовь Андреевна… – она покачала головой и понизила голос: – Новый-то молодуху свою привёз, топ-модель была, говорят… Так-то ничего – хоть не одни кости!
В приёмной Любовь Андреевна, вынимая из стола и сейфа папки с документами, передавала дела коротко стриженной брюнетке с лицом, умело приведённым в состояние вечной молодости. При этом она выглядела совершенно спокойной и обращалась к новой секретарше скорее даже любезно. Наблюдая, с каким самообладанием она держится, Иван Петрович с уважением подумал: «Молодец Люба! И что значит школа!» 
Она и всегда была такой, умевшей в любой ситуации сохранять достоинство, – ещё в те годы, когда училась вместе с ним в институте, – правда, на курс младше. При несомненной взаимной симпатии их дружеские отношения могли бы, пожалуй, перерасти и в нечто иное, тем более что у них были постоянные поводы для общения: вместе участвовали в самодеятельности – у Любы был неплохой голос, оба играли за студенческую сборную по шахматам. Однако напористая член студпрофкома, тогда ещё просто Раиса, а не Захаровна, видимо, провела свою партию энергичней…
По окончании института их дороги надолго разошлись. Он слышал, что Люба вышла замуж за какого-то полковника, работала в отделе кадров штаба военного округа. Но у мужа случился Чернобыль, и вскоре она осталась одна.
А потом Сидоров вновь встретился с ней на одной из юбилейных сходок выпускников института, и он был этому рад. На шумной вечеринке почти все танцы он танцевал с Любой и видел, что и ей это приятно.
Помимо прочего, он узнал, что у нее проблемы с устройством на работу. И очень кстати на той встрече оказался тогдашний руководитель бюро Сапожников – тоже, как выяснилось, выпускник их вуза более ранних лет. В бюро как раз была вакантной должность секретаря-делопроизводителя, и Сидоров представил Любу Альберту Филипповичу. Тому явно приглянулась новая знакомая по alma mater, так что он тут же сделал ей деловое предложение. Помнится, Люба тогда вопросительно переглянулась с Сидоровым, на что он кивнул: давай, мол, нормально. И она согласилась.
Четкая в делах и неизменно доброжелательная ко всем, Любовь Андреевна на долгие годы стала не только, как её называли в коллективе, «визитной карточкой» бюро, но зачастую и добрым посредником между начальством и сотрудниками.
Вот и теперь, взглянув на неё, Сидоров словно бы получил для себя и некую поддержку, и завидный пример умения держать удар. Он расписался в книге приказов, а она сказала:
- Вы пока ступайте к кадровикам и в бухгалтерию, там всё уже оформлено, Если ещё какие-то вопросы – загляните попозже, мы с Амелией Ивановной пока будем заняты.
Домой Иван Петрович вернулся в седьмом часу – после обеда засиделись с начальником отдела Шараповым. Тот поначалу, просмотрев аккуратно подобранные материалы Сидорова, предложил: «Тут, в общем, всё ясно – чего я буду вас задерживать?»
Но Иван Петрович посчитал своим долгом дать ему полные и подробные пояснения, оба увлеклись, развернулась даже довольно интересная дискуссия, к которой то и дело присоединялись и другие коллеги. Так что покинул он бюро с чувством удовлетворения. Тем более что и все формальные вопросы в отделе кадров и бухгалтерии были с утра решены, и отбывать назавтра в бюро ещё один оставшийся рабочий день не имело смысла, о чём и сказал ему Шарапов.
Напоследок Иван Петрович заглянул в приёмную – попрощаться с Любовью Андреевной, но та вместе с новой секретаршей была у Тобольского, и дожидаться он не стал. Ему было жаль, что так и не повидался с ней, – но что поделаешь…

Гл. 10
После уличной духоты в квартире – слава кондиционеру! – было просто замечательно, и он решил, что не поедет на дачу ни завтра, ни послезавтра – до выходных. Подумав так, Сидоров усмехнулся: «Выходные… Теперь они у меня все – выходные».
На сегодня он наметил для себя давно висевшее над душой дело – разобраться наконец в шкафу-кладовке с накопившейся там за годы то ли нужной, то ли уже никчемной всячиной. Но заглянув туда, махнул рукой: «Бог с ним, займусь завтра – куда теперь спешить?»
Прежде чем захлопнуть дверцу, в глубине одной из полок лежал чёрный футляр, в котором хранилась его альтовая труба, и Сидоров вытащил его. Как же давно он не прикасался инструменту! Кажется, с той самой встрече выпускников. Накануне ему, помнится, позвонил Коля Кац, прилетевший аж из Канады: «Вань, дуду свою обязательно захвати – тряхнём стариной?»
«Точно, точно! – вспомнил Иван Петрович. – Меня тогда попросили открыть встречу какими-нибудь позывными, и я им выдал начало «Итальянского каприччио». А потом играл «Лунный свет» из «Серенады», керновский «Дым» – это всё по Любиной заявке…  Ну, и ещё что-то, а Коля аккомпанировал на синтезаторе...»
Дома Иван Петрович играл редко. Раиса Захаровна любила попеть хором под баян, с которым чаще всего на встречи в их доме приходил её приятель по профсоюзам Жора Понимаш. А вот трубу не жаловала. Она, помнится, и с той встречи выпускников ушла рано, сославшись на плохое самочувствие. У Любы к концу вечера тоже почему-то испортилось настроение, и когда он собрался проводить её, она отказалась: «Да я с Леной и Аней дойду, нам как раз по пути…»
Открыв футляр, Иван Петрович унёсся воспоминаниями далеко-далеко в детство. Пионерский лагерь… утренние позывные горна: «Вставай, вставай, постели убирай!» А в час пополудни – «Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед! Та-тарара-тата!»… Лагерным горнистом был толстый мальчишка Сима из старшего отряда, у которого младшие пацаны – и Сидоров тоже – всё клянчили: «Ну дай разок подудеть!» А тот важно отмахивался: «Вот ещё! Только слюней мне напускаете...»
Однажды он всё-таки снизошёл, и у Сидорова на удивление быстро стали получаться незамысловатые дуделки. Горнист ревниво отобрал у него инструмент, а стоявший рядом пионервожатый засмеялся: «Вот тебе, Сима, и сменщик!»
И действительно: толстый горнист вскоре уехал, а Ваня, оставшийся и на вторую смену, до самого её конца стал полноправным лагерным трубачом. С горном он почти не расставался, пробуя подбирать и всякие другие рулады. Когда мать приехала навестить его, он с гордостью продемонстрировал ей весь свой репертуар, а вожатый сказал: «У вашего Вани талант, вы бы отдали его учиться…»
Где и на какие деньги в те годы мать умудрилась купить ему первый простенький инструмент – об этом Сидоров узнал только много лет спустя. Как бы то ни было, а в музыкальную школу он поступил и через пять лет окончил её с весьма приличными успехами. Однако на том и остановился, поняв, что великого Сачмо или Диззи Гиллеспи из него всё равно не получится. Но с удовольствием играл  на школьных и студенческих концертах – освоенный им блюзовый репертуар был в те времена очень популярен. Но потом, за житейскими заботами, интерес к игре как-то истаял, и труба надолго поселилась в кладовке вместе с другими памятными реликвиями.
Сейчас же, золотисто поблёскивая в раскрытом футляре, его былая певунья показалась ему такой красивой! Пальцы словно вновь ощутили чуткую податливость клапанов, а губы – ответный поцелуй мундштука; он представил, как его дыхание, преображаясь в звук, трепетно идёт по кронам, по петлям трубок – всё дальше и дальше, к раструбу, только и ждущему этого певучего звука, чтобы дать ему вольную волю, взлёт и распахнутую ширь…
Он ласково коснулся поверхности металла – и вздрогнул от его неожиданного холодка. И будто колючей искрой ужалило другое воспоминание…

Гл. 11
Он тогда учился в девятом классе и как раз окончил музыкальную школу. Перед летними каникулами его вызвала к себе директор школы. «Ну, Ваня, есть для тебя очень хорошая новость. Ты едешь… – Калерия Михайловна сделала интригующую паузу, – ты едешь в Румынию! Мы так решили на педсовете, твою кандидатуру уже представили в облоно. Ты у нас активный комсомолец, учишься хорошо, чемпион района по шахматам, да ещё и на трубе вон как играешь. Учти, это большая честь – и для тебя, и для школы».
Речь шла о поездке в Бухарест на фестиваль школьников, и в делегацию из их города следовало включить и музыкантов. «Из других школ, –  сказала Калерия Михайловна, – едут мальчик-баянист, он готовит что-то русское, и поющая девочка с чем-то из классики. А тебе надо бы подготовить что-то румынское. Поездка будет в июле, так что тренируйся, а мы тебя вызовем».
Сидоров отправился к своему музыкальному преподавателю, и тот посоветовал не особенно мудрить и взять просто мелодии популярных тогда песен – «Бухарестский вальс» и «Паровоз летит, как птица…», чтобы, в случае чего, обойтись без аккомпаниатора. Пьесы были несложные, и уже через неделю он знал их назубок.
В ожидании поездки время тянулось медленно. Наконец наступил июль, однако Сидорова никуда ещё не вызывали. Мать заволновалась и сама отправилась в школу. Но Калерия Михайловна была в отпуске, завуч же развела руками: «Сходите в облоно, я не в курсе, что у них там…»
Такой расстроенной, какой мать вернулась домой, Ваня никогда её раньше не видел. «Вот так, сына… – сказала она. – Ты у нас из служащих, а там, видишь ли,  нужны… И то, что отец твой…»
И мать заплакала.
Несколько месяцев Сидоров не брал трубу в руки, а ставшие ему противными вальс и «Паровоз» больше никогда в жизни не играл.
Свое нынешнее бесцеремонное увольнение Иван Петрович до сей поры воспринимал, в общем-то, довольно стоически. Но эхо давней детской обиды вновь резануло, и таким неприкаянным, никому не нужным почувствовал он себя – как будто не его альтовка, а он сам лежал сейчас в этом чёрном, словно гробовом футляре. В голове вдруг промелькнули почему-то запомнившиеся строчки стихотворения, прочитанного недавно в местной газете: «…и охрипшая медь полкового горниста протрубила прощальный отбой».
Он захлопнул футляр, затолкал обратно в кладовку, прошёл в комнату и – поминки так поминки! – достал из серванта подаренную кем-то несколько лет назад бутылку коньяка. 

Гл. 12
На дачу Сидоров не поехал ни назавтра, ни в выходные, ни ещё сколько-то – он не считал – дней. Время от времени он выбирался в соседний магазин за сигаретами и чем-нибудь из готовой еды, покупал самый дорогой коньяк, с каким-то злорадным, чуть ли не мстительным ухарством спуская деньги «от Тобольского», полученные при расчёте.
Вспыхнувшее в нём неположенная, вроде бы, взрослому человеку инфантильная обида, ощущение одиночества в равнодушном к нему мире, постепенно уходили, уступая место предчувствию всё более открывающейся перед ним внутренней свободы, когда ты никому ничем не обязан и можешь сам поступать, как тебе заблагорассудится. Хочешь что-то делать – делай, не хочешь – не делай ничего!
Все эти дни он то слушал любимую музыку, с хмельным чувством подпевая меланхоличному Джо Дассену, сладкоголосому Демису Руссосу или вкрадчивым блюзам хриплого Рэя Чарльза; то на разных каналах смотрел футбол, наш и зарубежный, – что попадалось в телевизоре.
А посмотреть в российской лиге было на что. Чернявые легионеры «Зенита» технично учили уму-разуму приблудившуюся к грандам «Сибирь»; «Анжи» крупно разносил бедолагу «Томь»; пыхтели армейские «кони», утаптывая упрямые «Крылышки»… Непредсказуемые спартаковские «мясники» то продували «Рубину», то, получив от огрызнувшейся «Сибири» три мяча, вкатывали ей в ответ пять. А любимое увядшее «Динамо» хоть и с натугой, но вырывало-таки победу в битве с настырными ростовчанами. Там бурлила жизнь, кипели страсти, и на остальное Сидорову в его бесшабашном загуле было весело и безмятежно наплевать. Он засыпал, когда засыпалось, а проснувшись – днем ли, ночью ли, – опять подлечивался коньяком, и вновь вперёд, туда, где нет ни тоски, ни пустяковых тревог, ни одиночества, а есть эти красивые голоса, эта за сердце берущая музыка и эти лихие парни на зелёных гладиаторских аренах…
Были в те дни и какие-то фильмы, но либо попадались они Ивану Петровичу без начала, либо он, задрёмывая, так и не успевал досмотреть их до конца. Обрывками и словно с другой планеты долетали вести о творящемся в мире. Кое-что, конечно,  вызывало у Сидорова интерес, но в итоге он, как правило, приходил к одному и тому же философскому выводу. «А оно мне, лично мне, надо? – спрашивал себя Иван Петрович, принимая очередную рюмку и закуривая очередную сигарету. – Ну, вот, в Аргентине разрешили однополые браки – и что? Да если бы я вдруг и поехал в эту Аргентину, у меня бы там всё равно ни на кого, кроме… ну, скажем, какой-нибудь Лолиты Торрес, глаз и не лег бы… Утечку нефти в Мексиканском заливе остановили? Остановили, молодцы! Так сколько же это километров, тысяч километров от нашей речки? И потом: там очистили – в другом месте утечёт. И раньше утекало, и мир от этого не перевернулся… Или вот: какой-то толстосум всё европейское какао скупил – надо же! Ну и пей себе на здоровье, я и без твоего какао как-нибудь проживу…»
Порадовался, правда, Сидоров открытию Панамериканских игр – значит, что-то из их футбола и у нас покажут. Но больше всего зацепила новость о том, что где-то отыскались останки общего предка человека и мартышек. Он даже к зеркалу подошёл, высматривая, что же у него такого от мартышек. Погримасничав сам себе и убедившись, что общего довольно много, Сидоров печально вздохнул, выпил рюмку и на том успокоился.
Время от времени, правда, он вяловато спохватывался, назидательно говоря сам себе: «Так, Петрович, пошалили – и хватит…» Но тут же беспечно отмахивался: «Да ладно, с завтрашнего дня – и всё!» 
Но в один из таких намеченных для себя «завтрашних» дней, тяжко пробудившись, спозаранку, он с пугающей обречённостью понял: праздник окончился. В доме не оставалось ни капли коньяка, до открытия магазина ему не дотянуть, и с ним сейчас произойдет то, чем в похмельное утро на даче стращал его Пятунин-Дурново. Он явственно представил, как холодный скальпель прозектора уже готов вонзиться в его теряющее остатки жизни тело… Сидоров кое-как дотащился до прихожей, из сваленной там кипы выбрал газету объявлений и с превеликим трудом отыскал телефон частника-нарколога.

Гл. 13
После спасительной капельницы Иван Петрович провалялся дома ещё три дня. Как и велел врач, он пил много воды, глотал активированный уголь и другие полученные от нарколога таблетки. Есть ему не хотелось, и он с трудом заталкивал в себя противную рисовую кашу, сваренную на курином бульоне – благо половина замороженной птицы завалялась в холодильнике.
Мысли постепенно становились всё более ясными, словно небо после уходящих обложных дождей. Воспоминания о запойной неделе вызывали у него  угрызения совести, но было и подобие удовлетворения от сделанного вывода: нет, это не его лекарство…
О том же сказал ему и нарколог, терпеливо просидевший с ним часа три, пока Сидоров, то проваливаясь в короткое забытьё, то возвращаясь, путано и покаянно исповедовался ему о причинах своего грехопадения.
- Не казнитесь, – успокаивал врач, – дело житейское, не вы первый. Стрессы, срывы ещё никто не отменял. Но, судя по вашим рассказам, генетика у вас к подобному не предрасположена, так что, надеюсь, рецидивов быть не должно. И всё же вот вам совет: постарайтесь как можно лучше запомнить своё сегодняшнее состояние, во всех его неприятных подробностях. Для разумного человека, поверьте, это самый лучший щит, держите его всегда наготове…
Прощаясь, он оставил Сидорову свою визитку, на которой Иван Петрович прочёл: Эфроимсон С. С. «Неужели опять Сергей Станиславович?» – уже с раздражением подумал Сидоров.
- Простите, – обратился он к наркологу, – вас... 
- Самуил Семёнович, к вашим услугам. Если вдруг что – обращайтесь, – сказал лекарь, принял деньги за визит и откланялся.
О многом передумалось Ивану Петровичу за эти три дня. Мысли его были полудремотные, протяжные и несуетные, а главное – постепенно приходило к нему не бывшее ранее, несколько озадачивающее и всё же облегчающее чувство, будто из него, как из туго набитого мешка, вытряхнули какой-то лежалый хлам, чтобы вынести на помойку и забыть о нём.
«Хотя, – размышлял в Сидоров, – забыть – это не совсем так… Прошлое – оно же всё равно с нами…»
«С нами-то с нами, – голосом Пятунина-Дурново возражал кто-то новый в Иване Петровиче, – но такое ли оно, как прежде?»
«А как оно может быть иным? – недоумевал Сидоров. – Казённая печать – назад не ворочать…»
«Не годится твоя пословица, – парировал его alter ego. – Тут сколько хочешь примеров можно привести. Ты вот, когда Сталин умер, плакал?»
«Ну и что?»
«А сейчас разве заплакал бы? То-то и оно… Прошлое – оно меняется».
«Как это? Оно же, прошлое, объ-ек-ти-вно!» – упрямился Сидоров.
«А само словечко «объективно» кто придумал – не мы ли, человеки? И что считать объективным, а что нет – не наших ли это мозгов дело? Так что твое «объективно» – оно само, со всеми своими потрохами, субъ-ек-ти-вно! Меняемся мы – меняется для нас и прошлое, а исчезли, к примеру, мы – и никакого тебе прошлого! Да и памяти о нём нет – вот и весь сказ».
И прозектор, довольно потирая руки, наливал себе яблочной. Он вопросительно взглядывал на Сидорова: «Будешь?» И с понимающе вздыхал: «Вижу, вижу – не будешь…Теперь уж нам с тобой не по пути, так что – адью!»
Вспомнив о соседе, Иван Петрович даже обеспокоился: «Как он там? Соскучился, небось… Завтра у нас что – воскресенье? Значит, у него выходной – вот и надо съездить, сколько уж я там не был...» 

Гл. 14
На садовых участках было полно народу. Из разных концов доносились музыка и детский галдеж, по улицам, в плавках и купальниках, с полотенцами и надувными кругами, целыми семействами тянулись к пруду разморённые уже с утра дачники.
Сложив на веранде сумки, Сидоров первым делом позвонил Сергею Станиславовичу, но в ответ раздавались лишь длинные гудки. Он разобрался с привезёнными вещами и продуктами, подключил телевизор и ноутбук, осмотрелся на участке. В июльскую сушь газон и грядки не очень заросли, зато вода в бочках совсем зацвела.
Через полчаса Иван Петрович вновь набрал Пятунина, потом ещё раз, но безрезультатно. «Наверное, в теплицах своих копается… в такую-то жару…», – решил Сидоров и отправился к соседу доложиться о приезде. По дороге он, усмехаясь, заранее представлял себе, какими сентенциями и нравоучениями тот его попотчует.
Но на калитке у прозектора висел замок. Сидоров собрался было вернуться, как с участка напротив его окликнула пожилая соседка Пятунина:
- Здравствуйте, Иван Петрович! Вы что-то там посмотреть хотели? Так все ключи у председателя…
- А в чём дело, почему? – удивился Сидоров. – Укатил куда?
– Господи, укатил… Да вы разве не в курсе?
- А что такое? – уже с тревогой спросил Иван Петрович.
- Так ведь четыре дня, как… – женщина печально развела руками. – Короче, нету у нас теперь Сергея Станиславовича, нету… Хлоп – и разом! Я-то к нему утром зашла – не заберёт ли у меня яблок, покликала – не отзывается. Заглянула, а он на полу… Ужас какой, мне аж  дурно стало! И, главное, с вечера, как из города приехал, всё в теплицах  возился, а потом до ночи кусты старые корчевал…  вон там и лопата ещё торчит… Мы, конечно, тут же скорую вызвали – да куда уж! Сказали – сердце, скорее всего. Или тромб. Как милиция прибыла, мы им сказали в институт его сообщить. Ну, так оттуда приехали и забрали, Что там дальше – не знаю, дача пока вот стоит закрытая, как с ней будет – тоже не знаю. А ключи, – повторила соседка, – у председателя.. .      
 «Вот тебе и «не по пути»… Вот тебе и «адью»…» – ошеломлённо подумал Сидоров и вдруг почувствовал, как что-то сильно и тупо ударило в грудь. Он даже ухватился за решетку пятунинского забора, переводя дыхание.
- Что с вами? Тоже прихватило? – участливо спросила соседка. – Так ещё бы! Меня и саму тогда прямо-таки шандарахнуло… 
Немного придя в себя, Иван Петрович отправился к председателю садового кооператива. Но тот ничего нового ему не поведал. По обычаю, Пятунина должны были уже похоронить, вчера был третий день, но кто, где и как – председатель не знал. Скорее всего, сказал он, это уж забота мединститутских –  ведь как-никак их сотрудник, а родни-то у него, кажется, никого нет. «Хотя кто его знает… – добавил он. – Тут ведь уже и желающие приходили, насчет покупки. Но чтобы всё по закону, мы его дачу на полгода опечатаем, а там будет видно… Лишь бы за это время на ней не раздербанили чего – мало ли у нас тут шпаны ошивается…»
Возвращался к себе Сидоров совершенно расстроенный. Ему было до боли жаль Сергея Станиславовича, и с особой остротой он ощутил, как будет ему не хватать этого славного, шумного, прямого и такого же одинокого человека – единственного, по сути, с кем он в последние годы всегда мог искренне и просто поделиться своими заботами, раздумьями и печалями…
Но примешивалась к тому и какая-то странная досада и, можно сказать, обида, словно этой смертью друга его в очередной раз «кинули» (он даже поморщился от вульгарного словечка). И в единый шершавый клубок сплелись и несостоявшаяся когда-то Румыния, и бесцеремонный приказ Тобольского, а ещё…
На последнем курсе их троих – Николая Лепёшкина, Колю Каца и Ивана Сидорова, крепкого студента и общественника, комсомольское собрание по спущенной сверху разнарядке рекомендовало кандидатами в партию. Но через райкомовское сито прошёл только Лепёшкин – у того в анкете всё было в порядке. Одессита подвело его – как деликатно выразился факультетский партгрупорг – «одесское происхождение», а Сидорова – графа анкеты, где об отце было сказано: «пропал без вести». И как бы впоследствии, уповая на свои связи, ни напирала на Ивана Петровича Раиса Захаровна, он категорически отрезал: «Нет – и оставим об этом разговор!»
Поднявшись на веранду, Сидоров достал сигареты, хотел закурить, но поостерёгся: нехорошая тяжесть в груди не отпускала. «Ну, вот, ещё и мне этого не хватало …» – сердито буркнул он и от греха подальше отыскал в аптечке таблетку валидола.
Иван Петрович решил, что завтра обязательно съездит в мединститут – надо же хоть узнать, где похоронили Пятунина. И тут его словно обожгло: «Стоп! Да ведь он…»

Гл. 15
В понедельник, отыскав в мединституте кафедру патанатомии и её заведующего, доцента Антона Антоновича Булыгу, Иван Петрович с печалью /горечью?/ убедился, что припомнившиеся ему вчера слова Пятунина, мельком сказанные однажды в обычной для прозектора ёрнической манере, были правдой. В очередной раз произнося свою максиму о том, что в его ведомстве мёртвые учат живых, Пятунин со смешком добавил: «Вот и я, Ваня, если помру, буду учить… У меня всё в дело пойдёт – кроме разве что печёнки».
Особого значения Сидоров этим словам не придал, списав их на вечный пятунинский стёб, и тут же за разговором о них позабыл. 
Вопреки ожиданиям, Антон Антонович, довольно жизнерадостный, как показалось Сидорову, толстяк с несколько смешным маленьким пенсне на мясистом лице, встретил посетителя без всякой насторожённости, внимательно выслушал и на все вопросы отвечал просто и без обиняков. Он выразил Ивану Петровичу сочувствие в связи со смертью его доброго знакомого (так ему представился Сидоров) и, очень уважительно отозвавшись о Пятунине-Дурново, провёл Сидорова в свой кабинет. Там он показал ему собственноручно написанное Станиславом Сергеевичем и заверенное нотариусом завещание с волеизъявлением передать, во благо науки, своё тело и органы в распоряжение мединститута.
- Так что он будет у нас, – сказал Антон Антонович, и Сидорову понравилось, что врач произнёс именно «он», а не «его тело». А когда Иван Петрович спросил, как же быть с захоронением, пояснил:
– Мы ведь не можем пока сказать, что именно из…
Тут доцент несколько замялся. Он, видимо, хотел сказать привычное «из материала», но Сидоров понимающе кивнул, и Антон Антонович продолжил:
- Вот, вот – что именно, с какой целью и в течение какого времени понадобится. Так что… По закону, конечно, мы, в случае необходимости, можем взять на себя такие  заботы и расходы, но для этого непременно должно быть заявление от родных или близких. А вы же… – он вопросительно посмотрел на Сидорова.
- Ну, да, конечно… – вздохнул Иван Петрович.
- Не расстраивайтесь, – мягко утешил его Антон Антонович. – Сергей Станиславович столько лет проработал у нас, и мы обязательно подумаем о какой-то  мемориальной… ну, может, не доске, а о хорошей табличке на помещении, где он… В общем, чтобы память сохранилась.
В кабинете зазвонил телефон.
– Да, иду, – ответил заведующий и встал из-за стола: – Вот, Иван Петрович, как-то так… Рад был познакомиться, спасибо, что проявили участие. И если что, – он протянул Сидорову свою визитку, – обращайтесь.

Гл. 16
Возвратившись на дачу ближе к вечеру, Сидоров стал прикидывать, чем бы  заняться завтра с утра, по прохладе. Не на шутку встревожившая вчера боль в груди больше о себе не напоминала. Это радовало, но он чувствовал сильную усталость. Минувшую ночь Иван Петрович провёл почти без сна, мысленно продолжая разговоры с Пятуниным, и темы их были самые разные.
«Вот ты, Серёжа, ушёл… И кто теперь докопается до твоих дворянских корней? – сожалел Сидоров. – А надо бы – разве не интересно?»
«Да что тут интересного? – недоумевал Пятунин. – Можно подумать, мне бы от этого чего прибавилось. Умнее бы стал? Зарплату повысили… за родовитость? Или в парламент, в гробу бы я его видел, пригласили?»
«А вот если бы, например, какая родня отыскалась? Где-нибудь, скажем, во Франции… или в Швейцарии... – поддразнивал Сидоров. – И тебе в один прекрасный день вдруг бац – и огромное наследство!»
«И что мне с ним прикажешь делать?»
«Ну… виллу бы себе купил, яхту шикарную… Бизнесом бы занялся… футбольный клуб приобрёл…»
«Не смеши, Петрович! Виллу… Огурцы на ней выращивать, что ли? На кой? Если на закуску, так это ж сколько выпить надо, а я меру всё-таки знаю. И насчет яхты твоей распрекрасной… Да я бы через месяц там с тоски помер – пусть, к примеру, даже и с девчонками… Нет, конечно, оно, это дело, в чём-то и занимательное, и приятственное. Только и тут, по большому счету, выйдет все та же нудьга, насточертеет. И потом… – Пятунин состроил скабрёзную усмешку, – их же всех, сколь ни пыжься, всё равно… не это самое…»
Тут прозектор делал паузу и грустно выпивал.
«Бизнес, говоришь? – продолжал он. – Допустим. А ради чего? Правильно, чтобы сделать ещё больше денег. Только, опять-таки, куда их? Вторую яхту или там ещё пару вилл? Замкнутый круг, мочало – начинай сначала. Клуб… Да ты прикинь, сколько с ним мороки: налоги, контракты-монтракты, реклама-хренама, а ещё и с журналюгами да с этими легионерами капризными разбирайся… А тут! Сел себе у телека, принял малость,  попсиховал в своё удовольствие – и без всякой тебе мороки, без шума и пыли, как Папанов говорит… И тот же тебе, между прочим, полезный адреналин! Нам ведь его в аккурат поровну отпущено – что тебе, что миллиардеру!»
Не во всём, конечно, Сидоров был согласен с другом.
«Ты, – возражал он, – как-то тянешь одеяло на себя. Во-первых, можно же эти деньги направить на общественное, что ли, благо – ну, скажем, на благотворительность какую-то… Во-вторых, бизнес – он ведь, как-никак, не только для себя, но и для других. И потом – если уж о виллах и яхтах: ты же получаешь от этого удовольствие, комфорт – душевный и телесный, можешь путешествовать, что-то новое узнавать… Плохо ли? Жизнь-то нам один раз дана! И, заметь, для радости – вон и апостолы о том говорят …»      
 «С апостолами пока не знаком, а тебе, умному человеку, сейчас всё популярно и не хуже их объясню, в порядке поступивших вопросов. – Прозектор назидательно поднимал вверх палец. – Сперва про благотворительность. Не находишь ли ты, что это как улица с односторонним движением? Я вот вижу: приходишь ты с работы, что-то там во саду ли, в огороде своём повозишься, и на второй этаж – если, конечно, футбола нет. И свет у тебя там порой до первых петухов горит, и в выходные тоже. Что, на работе не управляешься? Ты же, вроде, специалист классный…».
«Ну, я уж так привык, – пожимал плечами Сидоров. – Просто хочется… сверх лимита, что ли. Я, видно, по жизни такой…»
«Ясно. Горишь, короче, товарищ, – молодец! А тебе, скажи, за это платят? За какчество твоё, а не по штатному?»
«Ну, бывает, конечно… премии там, как всем…»
«Как всем – вот они, золотые слова! Кто сидит до полночи, кто не сидит – всё едино… А посчитай-ка, Петрович, все эти свои человеко-часы, которые у тебя «сверх лимита», – это что? А это, друг мой, жизнь твоя, которая, как ты правильно заметил, один раз дадена. То-то. И получается, что твои «сверх лимита» – это она и есть твоя благотворительная односторонняя дорога, вроде как футбол в одни ворота. И везде так – разве нет? Вот если бы все на равных пуп рвали – тогда я пас и, как говорится, хенде хох. Ан нет! – Пятунин помолчал. – Как всем… Это, знаешь ли, когда помрёшь – уж неважно, по какому чину тебя проводят, с помпой или без, – вот тогда землица всех и уравняет.  – И прозектор грустно качал головой: – Эх, ты… благотворитель!»
«Идем дальше, – продолжал свою речь ночной Пятунин. – О бизнесе, который – как ты, опять-таки, говоришь – и для всех тоже. Верно, кое-что и для всех, да только, гляжу, не в очень-то равной пропорции. Ну, тебе ли не знать – ты же экономист, Маркса-Энгельса, Ленина-Сталина в вузе изучал, что-то там про эту – как её? – прибавочную стоимость, И куда же она девается, и кому от неё сколько идёт? То-то и оно, Петрович… – Прозектор вздыхал. – Вот ты мне про фамилию мою дворянскую. Ну, ладно, нашёл я, скажем, богатых родичей. Допустим, чего-то и отхватил от этого на дурничку, завёл себе бизнес, наварил на нём… Так опять же упрусь в ту же стенку: либо ещё пять штук яхт или вилл себе купить, либо филантропией твоей заняться – чтобы, по твоим словам, было «как всем». Ну и какое ж тут удовольствие да комфорт, о которых ты? Нет, в гробу я всё это видел!»
…Сидя сейчас с сигаретой на веранде и вновь перебирая в уме свой ночной диспут с покинувшим его соседом, Сидоров подумал, что вовсе, выходит, и не исчез из этого мира Пятунин, никак не исчез, если так активно, даже, можно сказать, деятельно продолжает жить в нём, в Сидорове. И любимое присловье прозектора – «в гробу я видел!» – показалось ему, с одной стороны, горестно-комичным, поскольку, скорее всего, не будет у Станиславовича последнего пристанища – ни своей могилы, ни гроба, и ничего-то оттуда он не увидит. А с другой стороны, почувствовал вдруг Иван Петрович себя этим самым последним пристанищем одинокого своего друга. И коли так – пусть же будет ему здесь, в его душе, покойно, тепло, и если не навечно, то хотя бы на какой срок самого Сидорова хватит.    
И опять припомнился Ивану Петровичу тот вечер футбольной битвы немцев с уругвайцами, когда он говорил с Пятуниным о странных одноимёнцах, то и дело возникающих на его жизненном пути. И как прозектор уверял его, что никаких таких скрытых связей за этим не кроется, а лишь простая случайность… Следом же выплыл из памяти и дурацкий сон, где его, Сидорова, живым, да ещё и «своевременно», похоронили, – только, видно, что-то напутали, и накарканная горькая участь выпала не ему, а его другу… Вспомнил всё это Сидоров и подумал: «Нет, Станиславович, есть тут какие-то связи, есть…»

Гл. 17
Будильник поднял Сидорова около шести утра. Было относительно прохладно, и он, наскоро позавтракав, вышел в сад. Сквозь листву старых яблонь весело проглядывало голубенькое небо, на разные лады перекликались птицы, и было на душе у Ивана Петровича совсем, совсем неплохо. Показалось ему даже, будто он стоит у открытой двери в какое-то спокойное и ничего плохого не сулящее пространство, в новую, ещё не исследованную им жизнь. Он хорошо, без тревожных и путаных сновидений выспался и чувствовал себя довольно бодро. Разве что немного ныла поясница, легкой болью  отдаваясь в правой ноге. «Ерунда, – рассеянно подумал Иван Петрович, – растопчусь…» У него не раз бывало так, и он списывал это на следствие многолетней сидячей работы. Прихватит – отпустит, ну и ладно.
Сидоров выкатил из сарайчика газонокосилку, размотал электрический шнур, но тут вспомнил, что сейчас должны включить водокачку и надо бы заменить совсем протухшую воду в бочках. Он намерился было вычерпать её ведром, но стало жаль времени – солнце уже скоро начнет припекать.
Самая большая, из толстого железа бочка была почти полной, и Сидоров принялся её раскачивать, чтобы толчком опрокинуть и разом опорожнить – прямо на закаменевшие от жары грядки. Бочка была тяжеленная, но Иван Петрович, в приливе какого-то весёлого азарта, сказал себе: «Ничего, одолеем Бармалея!» Он вовсю напрягся в решающем усилии – и тут же, громко вскрикнув от пронзительной боли, присел и повалился набок.
«Да чёрт бы тебя побрал совсем!» – неизвестно в чей адрес простонал Сидоров. Он с трудом поднялся и, приволакивая непослушную ногу, кое-как доплёлся до веранды. Но присесть в кресло не давала неутихающая боль, и пришлось тащиться в дом, где он в более или менее терпимой позе примостился на ещё не прибранном диване.
«Вот тебе и новая жизнь, будь она неладна! – корил себя Сидоров. – Не зря говорят: пришла беда – отворяй ворота…»
Немного отлежавшись, он встал и, охая на каждом шагу, проковылял к шкафу, где хранилась аптечка, отыскал какие-то болеутоляющие таблетки. Им было, конечно, сто лет в обед, но Сидоров всё-таки проглотил разом три штуки, сознавая, что толку от них, скорее всего, будет мало.
Так оно и получилось. Прошёл час, другой, а боль не отпускала, и Сидорову стало ясно, что придётся, как говаривал Пятунин, сдаваться Эскулапам. 
Он вызвал такси, подробно объяснил, как и куда подъехать, и попросил диспетчершу, чтобы наказала водителю заглянуть на его участок – тут, мол, надо будет немного помочь. «Ну, это уж вы сами договоритесь, – ответила женщина,– я вас соединю».
К неожиданной удаче, водителем оказался тот же, что и в прошлую поездку, общительный и говорливый армянский дядька. Сочувственно поцокав языком и с достоинством кивнув на обещание: «Я уж не обижу, сколько скажете…», – он быстренько  закатил и запер в сарае газонокосилку и погрузил в багажник собранную Иваном Петровичем сумку с телевизором и ноутбуком.
По дороге водитель успел много всякого поведать Сидорову, полулежавшему на заднем сидении, о своей жизни, о многочисленной родне в Ленинакане, и о том, как теперь повсюду неважно лечат, – и там, в Армении, и здесь, в России: «Без блата, дорогой, – никуда…»
В городе он занес багаж Сидорова в квартиру соседки, а затем доставил его в травмпункт: «Здесь тебе хоть быстренько укол сделают, а то пока ты ещё «скорой» дождёшься…» Он проводил Ивана Петровича в приёмную и сказал: «Если что, позвони диспетчеру, попроси Серёжу-армяна, я подъеду…»
- Серёжа…– насторожился Сидоров. – А по отчеству как?
- Э, какой отчество! – засмеялся тот. – Аствацатурович я, ты всё равно не выговоришь! Серёжа – и всё. Бывай, дорогой, выздоравливай!
В душной приёмной было полно ожидающих. В одну из дверей санитары завозили на каталке постанывающую старушку, из другой, хромая, вышел с палкой парень в кроссовке на одной ноге и в шлёпанце на забинтованной другой.   
- Следующий на перевязку! – объявила из-за столика молоденькая регистраторша и обратилась к Сидорову: – Вы с чем? Перелом, ушиб, травма?
- Да нет, прихватило… боль сильная…
- Всё понятно! Только это не к нам, это вам надо в районную поликлинику... У нас, смотрите, людей сколько, а врачей только двое…
- Да мне бы просто боль снять! – взмолился Иван Петрович. – Я же сам не доберусь…
- Ну, ведь сюда как-то добрались? – дернула плечиком регистраторша. – Возьмите пока в нашей аптеке обезболивающее… позвоните родным – или кому там, пусть приедут, довезут… А то, что у вас, – это не наш профиль, зря сюда и ехали.
Но тут за Сидорова вступился пожилой инвалид в коляске:
- Двое врачей у них! А остальные куда подевались? Каждый раз тут по два часа торчим… Укол, видите ли, им сделать трудно, а ветеран еле сидит, я же вижу. Безобразие! Я вот сейчас, – он полез за мобильником, – вашему главному, Бережнову, позвоню, Валентину Игоревичу!
- И правильно, позвоните! – возмущённо откликнулась дама из дальнего конца коридора. – Пусть наведёт порядок, а то уже третьего за час без очереди пускают…
Регистраторша фыркнула и скрылась за дверью соседнего кабинета. Через пару минут она вышла и хмуро пригласила Сидорова:
- Зайдите уж…
Немолодой врач, продолжая что-то писать, коротко справился у Ивана Петровича о его болях – что, где и как, через плечо бросил медсестре, возившейся с лежавшим на столе  пациентом: «Зоя, прервись-ка, сделай ему быстренько диклофенак!» – и, утирая салфеткой мокрый лоб, сказал Сидорову:
- Сейчас мы вам это купируем, а вы посидите ещё немного в коридоре – должно пройти. Живёте недалеко? Вот и хорошо, доберётесь потихоньку. И обязательно обратитесь к неврологу, тут что-то похоже на сильное ущемление. Вам, короче, необходимо обследоваться… А сегодня-завтра попринимайте… – он нацарапал на бумажке название таблеток, – это универсальное, хорошо снимает.

Гл. 18
Участковая женщина-врач явилась к Сидорову по вызову только через два дня, ничего нового не сообщила, прописала обезболивающие таблетки и пластырь, велела поменьше двигаться и тоже порекомендовала обследоваться, лучше в стационаре.
- Мы вам, если хотите, направление оформим, – сказала она. – Только придётся подождать, это где-то месяц, а то и полтора. Что поделаешь – у них же там очереди.
Пока Иван Петрович ждал её визита, он то лежал в постели, то понемногу передвигался по квартире. Благодаря лекарствам от травматолога, за которыми сходила в аптеку соседка, днём острая боль порой вроде бы и отпускала, зато встать на ноги утром было настоящей мукой.
Слова участкового врача его вконец расстроили. «Сколько же это терпеть? – переживал Сидоров. – И что дальше? Тоже неизвестно…»
В Интернете было полно сведений о разных ущемлениях, и он пришел к выводу, что у него, скорее всего, что-то там в позвоночнике – то ли грыжа, то ли киста, и это, увы, уколами да мазями с таблетками не излечивается. А если так – то стоит ли тянуть?
Припомнив о визитке доцента Булыги и о его любезном «если что – обращайтесь», Иван Петрович поначалу этот вариант отбросил: очень он не любил вот этого, как выразился Серёжа-армян, «по блату», всяческих «ты мне – я тебе». Они, бывало, даже пикировались с Раисой Захаровной, у которой повсюду была «своя рука». Хотя, что греха таить, и ему порой приходилось – куда денешься?
«Рука рукой… – вздохнул Иван Петрович, – да только вот никакие «свои» не спасли, когда её накрыло…»
«А может, всё-таки позвонить? Может, как-то посодействует, хотя бы подскажет, куда обратиться? – размышлял Сидоров. – Только кто я этому доценту? Он мне что – чем-то  обязан?»
Изрядно поколебавшись, измученный Иван Петрович наконец решился: «Бог с ним, попытка не пытка… А от одного раза меня не убудет».
Однако Антон Антонович отнёсся к его просьбе с пониманием.
- О чём разговор, Иван Петрович! – сказал он. – Уж чем могу… Я полагаю, вам всё-таки не невролог нужен, а нейрохирург. Так что запишите телефон – это мой друг и однокашник. Я с ним переговорю и вам позвоню, куда и когда. Скажете, что от меня.
И Булыга назвал ему имя заведующего отделением в областной клинике.
– Кстати, – добавил Антон Антонович, – я и сам хотел вам позвонить, есть у меня и к вам небольшая просьба. Это о даче Сергея Станиславовича. Она же сейчас, получается, как бы бесхозная, и хотелось бы кое-что выяснить. Вы с вашим председателем там, в садах, – как?
– Да вроде нормально…
Ивану Петровичу сразу пришла на память история с поступлением в его родной вуз председателева племянника. Конечно, главную скрипку в ней играла энергичная Раиса Захаровна, но и без его весомых – по старой дружбе – ходатайств не обошлось.
– А что вас интересует? – спросил он.
– Нет, давайте так, – сказал Булыга. – Сначала попробуем решить ваши вопросы, а тогда уж и более конкретно – хорошо?
На том они распрощались, а уже на следующий день Антон Антонович позвонил Сидорову и сообщил, где и когда его ждут.
Ивану Петровичу стало немного легче на душе: всё-таки не в одни ворота футбол. Он догадывался, что Антону Антоновичу нужна его протекция, чтобы председатель подыскал какой-то вариант с передачей в собственность – доцента ли, кого другого – участка Пятунина-Дурново. И от него всего-то и требуется, что попросить председателя оказать Булыге максимум содействия. А что и как дальше – это уж их забота. И Сидоров не откладывая дозвонился до председателя, рассказал ему о своей беде и изложил суть просьбы.
- Дело, конечно, сложноватое…– помялся председатель. – Тут ведь надо, чтобы всё по закону. Хотя… хотя варианты поискать можно. Тем более, Петрович, я же у тебя в долгу, помню, помню... Так что давай, пусть он мне звонит, встретимся.

Гл. 19
Была пятница, визит в клинику Сидорову назначили на понедельник, и, чтобы чем-то занять себя кроме телевизора, то и дело мигавшего из-за всполохов разгулявшейся грозы, Иван Петрович решил разобрать давние залежи в письменном столе. 
То сидя, то полулежа на диване, он одну за другой вскрывал плотно набитые папки. И сколько же здесь, оказывается, было не нужного – ни теперь, ни на будущее! Какие-то старые счета и квитанции, инструкции по использованию всякой всячины – от тефалевых сковородок до бытовой техники… Пачки цветастых открыток с поздравлениями к праздникам… Ничего уже не значащие медицинские свидетельства и справки… И уйма фотографий с безнадежно канувшими в прошлое лицами, в большинстве случайными, а то и не вспомнить чьими…
Больше всего, конечно, хранилось бумаг, имевших отношение к занятиям Ивана Петровича, – после Раисы Захаровны таких практически не осталось. Были здесь и отдельные части его так и не состоявшейся кандидатской диссертации вместе с несколькими статьями, опубликованными когда-то в реферативных журналах. Он обнаружил и свои школьные тетрадки, институтские конспекты, рефераты, курсовые,  дипломные работы – его и жены. Сидорову припомнилось, как он рыцарски корпел над выпускным сочинением своей сокурсницы Раисы – ей-то, за бурными общественными делами, заниматься дипломом было прямо-таки недосуг…
Листая многочисленные вырезки и ксерокопии из журналов – «Экономист», «Эко», «Аудитор», «Экономическая наука современной России», Сидоров поймал себя на мысли, что всё это, вчера ещё бывшее таким, вроде бы, важным и необходимым, теперь представлялось словно бы отрезанным от него незримой чертой и всё дальше уплывающим из его нынешней жизни.
Когда он покончил с разборкой, от всего содержимого стола осталось лишь несколько папок с личными документами, документами на квартиру и дачу, текущими платежками и самыми памятными фотографиями близких да некоторых друзей студенческой поры. Среди них был и не очень чёткий любительский снимок, сделанный когда-то на первомайской демонстрации. В институтской колонне рядом шагали он, профорг Раиса и… Но эта часть снимка оказалась отрезанной: на ней, как он помнил, была Люба. 
 Иван Петрович уложил папки в опустевший стол, а остальное упаковал в магазинные пластиковые пакеты и вынес на лоджию, чтобы потом увезти на дачу и предать огню.
На эту работу ушло почти два дня. Он не сказал бы, что далась она без внутренней борьбы. Многое вызывало ностальгические воспоминания, всплывали забытые чувства и ощущения. Временами ему думалось: может быть, зря он так казнит своё прошлое? Не  совершает ли по отношению к нему некое предательство? Но чувство неожиданного облегчения было сильнее – словно какую-то слежалую пыль смыл с него вчерашний ливень, освеживший душный и дымный воздух в городе.
 «И чего я так распереживался из-за этого увольнения? – спрашивал себя Иван Петрович. – Ведь если честно, то и сам уже собирался, да только духу не хватало… Так что, Сидоров, ещё и спасибо скажи Тобольскому. Он-то вон как: раз-два – и готово. Прямо тебе – прозектор!»
При этом слове он вновь вспомнил об одноимёнце Тобольского и с печальной улыбкой представил, как бы они сейчас, в субботу, сидели на веранде и как бы, наверное, по этой теме прошёлся его сосед.
«Я тебе, Петрович, так скажу, – наливая и закусывая своим доморощенным соленьем, философствовал бы Пятунин-Дурново. – Прошлое… Я вот иногда себя спрашиваю – и ты себя спроси, только честно: а что там, в твоём прошлом, такого особенного и было? Полезного для тебя, сегодняшнего? Скажешь, уроки какие? А я тебе говорю, что прошлое не даёт никаких уроков – их даёт только настоящее. Нет их в настоящем – не будет и в прошлом. Наше грядущее прошлое, Петрович, – вот оно, где мы сейчас с тобой сидим. Я, смотри, наливаю – это настоящее. Выпил – оно уже и прошлое».
«Софистика! – отмахивался Сидоров. – По твоей логике, так между прошлым и настоящим и разницы никакой нет…»
«Скажешь тоже! Есть разница, ещё и какая! – горячился Пятунин. – Ты своё прошлое, какое оно уже есть, поменять можешь? Дудки! А настоящее – пожалуйста. Захочу вот сейчас ещё выпить, а не буду. Или, может, буду. Но это уж как я сейчас захочу. И в моём, так сказать, прошлом, оно так и останется, что выпил я или нет. Голый медицинский факт – не более того. И что же он мне даст? Да ничего не даст. Нет его, улетел, тю-тю! Конечно, завтра, может быть, я и порадуюсь – вот, мол, не перебрал, молодец. Или посожалею – эх, зря лишку выпил. А что толку? Как ты говоришь – казённая печать, назад не ворочать… Нет, Петрович, прошлое – это твое сегодняшнее настоящее. Хочешь, чтобы было хорошее прошлое, – хорошо живи в настоящем. Вот тебе и вся премудрость…»
«А кроме того… – тут прозектор печально вздыхал, – Как ты свой павлиний хвост ни распускай – вот, мол, какие красоты у меня в прошлом, какие радости там да свершения, – какое кому до этого дело? Каждый смотрит на прошлое исключительно по-своему. Ты свою историю вот так видишь, а кто-то совсем иначе перетолкует. Там ты, на твой взгляд, герой, а на чей-то – просто дурак. Да оно и везде так. Мы с тобой по каким учебникам учились? А сегодня, посмотри, что в них? Нет, Петрович, настоящая история, в которую хоть как-то можно, и то более-менее, верить, – это только история настоящего. Да и она завтра будет уже другой…»
«И что же у тебя получается? Выходит, строго говоря, и вовсе нет этой самой истории,  я имею в виду – подлинной, настоящей?» – спрашивал Сидоров.
«А черт её знает… – меланхолично закруглял дискуссию прозектор. – Может, есть… а может, и нет… И вообще, друг мой, стоит ли всё это брать в голову? Сказано же в писании – суета сует и томление духа…»
И снова Иван Петрович подумад, что не совсем-то, значит, умер Пятунин, если вновь и вновь возникает в нем, Сидорове, по-прежнему остаётся не только оппонентом, но сделался даже чем-то вроде его alter ego и побуждает к этим вот живым, непростым и важным для него раздумьям, к этим диалогам то ли с ним, то ли с самим собой. И это как в хороших книжках: героев давно уж нет, и вообще-то они большей частью выдуманы, а поди ж ты – зачем-то эти книги читают…
«Так что не совсем ты, Станиславович, прав, – думал Сидоров, – не совсем… А вот насчёт суеты сует…»   
На память ему пришла строчка из стихов… как же его? Ну, да, Евтушенко: «Разнообразны формы суеты…» Иван Петрович не особенно увлекался поэзией, но этого поэта в свое время прочитал – скорее, из чувства противоречия с поэтессой Огнецвет: уж больно рьяно та возмущалась личностью знаменитости в тот вечер, когда обмывали её новый сборник.
В книжной коллекции Светланы Захаровны, зорко следившей за тем, чтобы на полках было всё «самое-самое», ругаемый поэтессой автор наличествовал, и Сидоров его книгу полистал. Кое-что ему понравилось, кое-что не совсем, а одно стихотворение даже запомнилось – там очень хорошо было сказано о компаниях, которые «нелепо образуются». Именно такие, на взгляд Ивана Петровича, чаще всего и собирались в их доме. Встречи эти всегда были с подтекстом: на них непременно присутствовали какие-то функционеры, сменявшиеся по мере разрешения или неразрешения тех или иных вопросов, ради чего, собственно, Раиса Захаровна эти посиделки чаще всего и устраивала. Она обожала детективные книги и фильмы, особенно про разведчиков, и когда затевала какую-нибудь свою, как она говорила, операцию, её речь изобиловала выражениями типа «этого человека надо взять в разработку», или «у нас там, слава богу, есть своя агентура», или «увы, там наша явка провалена…»
Ко всему этому Иван Петрович относился со стоической иронией, на вечеринках с гостями был приветлив, но уже через несколько дней забывал, кто там был и откуда, полагая, что вовсе ни к чему, чтобы, как писал тот же поэт, «дружб никчемных обязательства кабальные» преследовали его «до гробовой доски».
Многое ещё припоминалось Сидорову. И было на его душе то просветленно и даже весело, то совестно и больно, но такая боль была подобна той уходящей, что бывает, когда заживает и уже не тревожит рана. Это почти отвлекло его от мыслей о предстоящем походе в клинику и о том, что там будет дальше.
Ближе к ночи его сильно потянуло в сон – наверное, от прописанных таблеток, но он ещё часок побродил по новостным телеканалам, бессистемно задерживаясь то на одном, то на другом. Сообщалось о самом разном: «Впервые за 130 лет температура воздуха в Москве превысила 38 градусов… В велогонке «Тур де Франс» в третий раз победил испанец Контадор... Ущерб от лесных пожаров в России составил 12 миллиардов… Через два года в Каталонии перестанут проводить корриду…»
К Ивану Петровичу, погружённому в свои раздумья, все эти вести приходили словно с другой планеты, которую он, путешественник во времени, оставил, взяв курс пока ещё неизвестно куда. К тому же эхо футбольных баталий в далёкой ЮАР постепенно утихало, а в российском футболе ничего существенного не происходило. Динамо», ковыляющее в этом сезоне на ничьих, обидно продуло «Рубину», хотя, похоже, в десятке всё же удержится.   
«Ну и хорошо…» – без особых эмоций констатировал Сидоров и отправился спать.

Гл. 20
Заведующий нейрохирургическим отделением Георгий Романович Костиков, к которому Сидорова направил Антон Антонович, встретил его с деловитой вежливостью, долго не расспрашивал и сразу же провёл в кабинет томографии. Лёжа в гудящем аппарате, очень напоминавшем саркофаг, Иван Петрович впервые обнаружил, насколько плохо он переносит пребывание в замкнутом пространстве. Он и раньше испытывал некоторый дискомфорт в лифтах, особенно когда был один, но значения этому не придавал, тем более что рейсы лифтов коротки. А тут, в сущей гробнице, предстояло вылежать почти полчаса! Он даже испариной покрылся от накатившего безудержного страха: вот сейчас его тут и замуруют… Сердце отчаянно заколотилось, грудь заложило, стало тяжело дышать и панически захотелось крикнуть, чтобы немедленно остановили… Но он кое-как взял себя в руки, закрыл глаза и, словно молитву о спасении, принялся сдавленным шёпотом считать до ста, потом в обратном порядке, потом опять до ста – и так до тех пор, пока процедура, к его великому облегчению, не завершилась.
Прихрамывая от вновь обострившейся боли в спине и ноге, он вернулся в кабинет заведующего. Тот уже рассматривал в компьютере сидоровскую томограмму.   
- Ну, что ж, – сказал врач, – у вас классическая киста, и не маленькая, – вот тут, между позвонками, взгляните. Она вам давит на нервные отростки, будет давить и дальше, деваться ей некуда. Чтобы не затягивать, мы сейчас сделаем вам кардиограмму и флюорограмму, а завтра приезжайте натощак к семи утра, сдадите анализы и оформим госпитализацию. 
- То есть, уже с вещами? – спросил Иван Петрович.
- Разумеется – завтра у нас как раз одно место освободится.
- И? – Сидоров вопросительно посмотрел на врача.
- Ну, да, – кивнул тот, – картина у вас стопроцентная, так что… Если не удалить – будете и дальше мучиться, никакие припарки не помогут. Или вы против?
- Нет, что вы – надо, так надо! – согласился Сидоров и уточнил: – А это под каким наркозом?
- Под общим – операция довольно тонкая и продолжительная. Вам приходилось, наркоз переносите? Вот и хорошо. Пойдёмте на пост, куда надо – вас сестра проводит. 
Вернувшись домой, Иван Петрович первым делом собрал всё, что потребуется взять с собой завтра. Да и что, собственно, было собирать? Кружка-ложка, зубная щётка с тюбиком пасты, бритвенный станок, полотенце, лёгкий спортивный костюм да тапки. Ну, и что-то пожевать, когда захочется. 
В больнице он побывал лишь раз – угодил с острым приступом аппендицита, и прямо в операционную. Было это в уральском городе, куда на шахматные соревнования выезжала их институтская команда. По ходу турнира его то и дело прихватывало, но он, игравший на второй доске, стоически дотерпел до последнего тура, благодаря чему они взяли, кажется, то ли «бронзу», то ли даже «серебро».
Команда укатила домой, а вот Люба осталась. Она устроилась в каком-то общежитии и все семь или восемь дней навещала его с карманными шахматами и сборником «Сто партий Алехина», которые они до одурения разыгрывали поочерёдно то за чёрных, то за белых, продолжив эти разборы и в поезде, на обратном пути домой.
Ещё он вспомнил, что тогда он без проблем пришёл в норму после наркоза, но это же в молодости, да и операция была пустяковая. А сейчас, как ему сказала приветливая толстуха-медсестра, пока они шли по длинным и запутанным коридорам клиники, его операция займёт часа три, а то и четыре – как дело пойдёт. «Да вы не волнуйтесь, – успокоила она, – хирурги у нас классные. А оттуда мы вас с ветерком прикатим в ПИТ – в реанимацию, то есть, там вы, конечно, языком малость побуровите, проснувшись, отлежитесь сутки или даже меньше, а уж в палате кто-нито из ваших придёт, подсобит...»

Гл. 21
«Из ваших»… Иван Петрович рылся в памяти, но таких не находил. Родни у него не было, супруга покоилась на кладбище рядом с его матерью, а близкие Раисы Захаровны, живые или мёртвые, остались где-то далеко на её родной Украине.
«Конечно, если бы… Но уж тут как получилось…» – подумал он, отгоняя от себя это сожаление, на которое в своё время наложил вето. Детей у них с женой не было после того, как она в первый год их женитьбы сделала то самое...
«Ну, зачем нам, Ваня, спешить, – убеждала она его, – ещё успеется. Сейчас и тебе, и мне о другом нужно думать, в люди сперва выходить… Да и жить-то где? В съёмной однухе? Мне ж в этих профсоюзах ещё пахать и пахать, чтобы куда подальше выбиться, связями, опять же, обрасти. Да и тебе… Ну что ты тянешь с диссертацией?»
Возможно, в чём-то она и была права, возможно… Но он тогда для себя решил: не будет никакой диссертации, и ну её к черту, если она лишь «для того, чтобы». Как-то разом от души отвернуло. А всю тщету расчётливости жены, на которую и он поддался, Сидоров особенно остро осознал, когда именно то её злосчастное решение, как сказали ему потом врачи, скорее всего, и обернулось такими печальными последствиями. Справиться с внезапным и уже неостановимым кровотечением не помогли ни имевшиеся у Раисы Захаровны «свои руки», ни дефицитное и сумасшедших денег стоившее в те времена лекарство, которое – опять-таки через те же пресловутые «руки», да уже запоздало – ему прислали из Москвы…   
«Ладно, обойдусь как-нибудь, – решил Иван Петрович, – не в лесу же».
И всё-таки беспокойство не отпускало. Тем более что после посещения клиники не очень приятный осадок остался от вида пациентов, ковыляющих по коридору на этих металлических ходунках.
При мелькнувшем у него воспоминании о той давнишней уральской больнице он перенёсся мыслью к Любови Андреевне и подумал: «Может, хоть ей позвонить, на всякий случай? Всё-таки свой человек…» И тут же устыдился: «Этого ей ещё не хватало – нянчиться…»
Но в этом его смущении, как ему вдруг увиделось, дело было не только в Любови Андреевне, представившейся в роли сиделки у его больничной постели. Слова «свой человек» прозвучали в нём сейчас так просто и естественно, будто были они давно привычными, само собой разумеющимися и уж, конечно, совсем не такими, что произносят при свойских похлопываниях кого-то по плечу.
Свой человек… Всё время, когда они с Любой вместе работали в бюро, эта незримая, поверх ровных служебных отношений, связь между ними, хотя внешне и не проявляемая, постоянно присутствовала. Во всяком случае, он её всегда ощущал, да и она, наверняка, тоже. Не случайно же в день выхода приказа о его увольнении она, успокаивая Ивана Петровича, впервые, пожалуй, за всё время, говорила с ним не как Любовь Андреевна, а как та давняя Люба, и было в том нечто большее, чем чувство товарищества или естественного человеческого сострадания. Но он тогда был слишком расстроен случившимся, чтобы расслышать эту интонацию, а вот теперь вспомнил.
Вспомнил Сидоров и другое. Однажды, в первые дни работы Любови Андреевны в бюро, он заглянул в приёмную узнать, как у неё идут дела. Сидоров ещё был под впечатлением такой тёплой встречи с ней на сборе выпускников, и в его разговоре, кажется, прозвучали даже какие-то лирические нотки, которые, наверное, могли быть сочтены за некий флирт. Но, увидев её глаза, он осёкся: «А вдруг подумает, – пронеслось у него в голове, – что я… ну, вроде как услуга за услугу… Устроил, мол, на работу, а теперь…» 
  Ему стало ужасно неловко, и он начал бестолково спрашивать её о каких-то графиках – то ли отпусков, то ли командировок, а она, видимо, всё понимая, посмотрела на него, вздохнула, и в её взгляде он прочитал: «Не надо больше так, Сидоров… не перечёркивай…»      
С тех пор они оставались друг другу Иваном Петровичем и Любовью Андреевной, отношения их не выходили за рамки служебных. Вопросов личной жизни в разговорах если порой и касались, то в самых общих чертах. А когда умерла Раиса Захаровна, Любовь Андреевна принесла на её похороны большой букет белых хризантем и, выразив Ивану Петровичу соболезнование, вдруг очень горько расплакалась – одна из всех там бывших. 
«Вот и женился бы ты на ней, – откуда ни возьмись возник Пятунин. – Мы же с тобой говорили, помнишь? Мне-то теперь как бы и ни к чему, а тебе, Петрович, самое то, дело житейское!»
«Ну, конечно! – грустно усмехнулся Сидоров. – В шахматы будем играть… как тогда…»
Идея Пятунина, пустая на первый взгляд, вдруг представилась Ивану Петровичу не такой уж и вздорной. Во всяком случае, ему захотелось просто позвонить Любови Андреевне, узнать, как там у неё складывается после увольнения, поделиться своими заботами. Но тут же с досадой вспомнил, что её телефона у него нет, есть только служебный. «Там же должны знать»,– подумал Сидоров и позвонил в приёмную бюро.
– Извините, – выслушав его просьбу, ответила секретарша, – но ничем вам не могу помочь: давать такую информацию посторонним мы не имеем права, в отделе кадров тоже.
И положила трубку.

Гл. 22
«Вот тебя и определили… – слушая короткие гудки отбоя, с горечью подумал Сидоров. – Посторонний…»
И так неприятно ему стало от этого слова, холодного и пустынного, что опять, как в камере томографа, что-то сдавило в груди, вразнобой, то пропадая, то возникая вновь, нехорошо затрепыхалось сердце, остренько кольнуло – раз, другой, третий, а стены комнаты словно бы двинулись на него, стиснули, и вновь показалось, что не будет ему  исхода из этого замкнутого пространства…
На миг задохнувшись, Иван Петрович поскорее поднялся и вышел на лоджию. Там было душно от непреходящего зноя, но когда Сидоров распахнул окна, ощущение птицы, запертой в тесной клетке, исчезло. Он понемногу успокоился, с некоторой, правда, опаской закурил, и от этого привычного, пусть и вредного, но всё же снимающего стресс действия ему стало легче, и даже тяжесть в груди исчезла, а в похолодевшие было пальцы постепенно возвратилось тепло. 
«Да нет, не сердце… – успокоил себя Сидоров. – Нервы, нервы – ничего страшного…»
На детской площадке во дворе с визгом носилась полуголая ребятня, поливая друг друга струйками воды из пластмассовых бутылок. В воздухе уже не так сильно пахло  гарью – к началу августа пожары в окрестных лесах понемногу сходили на нет. Предвечерний ветерок шевелил на земле желтоватые, рано начавшие этим летом опадать листья берёз и клёнов. В доме напротив растрёпанная старуха, высунувшись из окна, тоненько взывала «гули-гули-гули!» и сыпала вниз корм голубям, суетливо копошившимся на асфальте. И в этом дворовом пространстве Сидоров, облокотившийся на перила, ощутил себя частью спокойного городского пейзажа, где всё на своём привычном месте и всё в порядке вещей.
«Ишь ты – посторонний…» – уже без особой горечи, а скорее, с раздражением думал Сидоров. Он как бы всматривался в это слово, и виделось оно ему не столько даже обидным, сколько просто противным, вызывало в нём чувство брезгливости и в то же время протеста против нагло присвоенного этим словом права фиксировать его, Сидорова, статус в каком-то бездушном казённом реестре.
А ведь что греха таить: оно, это слово, вот уже несколько дней звучало и в нем самом, да только всё отодвигалось им в сторонку, остерегаясь быть произнесенным вслух, – с того самого дня, когда вывесили на стене тот приказ, напророченный дурацким сном, в котором его «своевременно» похоронили.
«Эх, Сидоров, Сидоров… – вздохнул он. – Да не сам ли ты себя в эти «посторонние» и произвел? Вот уж семь… – он стал подсчитывать, – семь… нет, восемь… нет, все-таки семь лет, а ты всё один, как бирюк. Ни на работе друзей-товарищей, ни других кого – разве что сосед Пятунин-Дурново, да и тому теперь царствие небесное… Вот говорят: весь мир – театр, а люди в нём – актёры. И какая же, спрашивается, твоя роль? Да никакой, в сущности, и кроме тебя никто в том не виноват… Судьба, опять же говорят, играет человеком, а человек играет на трубе, и это уж вроде бы прямо про тебя, – но ты-то свою певунью когда последний раз в руки брал? Где твоя музыка, трубач, куда ты её подевал? »
Ему стало стыдно, что так безропотно смирился со своим увольнением, даже не потребовал хоть каких-то объяснений у этого залётного хлюста Тобольского. Вот и Любовь Андреевну вышвырнул, а в бюро, похоже, никто и пальцем не пошевелил, чтобы защитить… А тут ещё эта кукла: «Ничем вам не могу помочь!» Тоже мне, вершитель…»
Сидоров посмотрел на часы – около пяти, так что Игнатьевна должна быть на своём боевом посту. Он вернулся в комнату, в мобильнике отыскал номер проходной бюро.
- Ну, давай, запиши быстренько, пока тут народ не повалил, – в полголоса сказала вахтёрша. – Только на меня, в случае чего, не это… ну, сам понимаешь...
Игнатьевна продиктовала ему номер и шепотком добавила: «Слыхала, что она сейчас в Москве…»
Несколько раз за вечер он набирал Любовь Андреевну, но её телефон молчал, и в конце концов Иван Петрович оставил в автоответчике: «Это Сидоров. Если не трудно,  перезвони».   

Гл. 23
К семи утра, как было и велено, Сидоров прибыл в клинику, сдал анализы и отправился в приёмный покой. Там уже собралось немало народа, но долго дожидаться ему не пришлось: его фамилию выкликнули, и на все формальности ушло минут пятнадцать. Отвечая на вопросы регистратора, он запнулся, когда та попросила назвать контактный телефон кого-то из близких.
- А это обязательно? – спросил Иван Петрович.
- А как вы думаете? – с лёгким недоумением посмотрела на него регистратор. – У нас же больница… тут мало ли что…
Она терпеливо ждала, пока Сидоров соображал, чей бы номер назвать. Не придумав ничего иного, он вздохнул, достал мобильник и продиктовал номер Любови Андреевны, её имя, отчество и фамилию.   
- Жена, дочь? – уточнила регистратор.
- Да нет… – замялся он. – Добрая зна… короче, как бы родственница.
- Так, Иван Петрович, и запишем? До-обрая, ка-ак бы?.. – иронически протянула врач.
- Родственница, родственница, – улыбнулся и Сидоров. – Без «как бы»!
На посту в отделении вчерашняя медсестра оформила его историю болезни и с некоторым почтением вручила ключ от палаты:   
- Располагайтесь, Иван Петрович, это одноместная, там уже убрано. Можете пока позавтракать, сейчас будут разносить, а Георгий Романович подойдёт попозже.
«Да… – думал Сидоров, осматриваясь в палате, больше похожей на гостиничный номер. В придачу к удобной широкой кровати с белоснежным бельем здесь были и отдельный санузел с душем, и холодильник, телевизор, компактный шкаф для верхней одежды и застеклённый шкафчик поменьше с набором разнообразной посуды, и даже мягкий диван. – Да, неплохо работает прозекторская дача. Не зря Антон Антонович за неё так ухватился – вон ведь какая мне протекция. Наверное, бывал в гостях у Пятунина, присмотрел…»
Дача Сергея Станиславовича и в самом деле была привлекательной, особенно её просторный участок. Пятунин-Дурново несколько лет назад расширил его вдвое, за бросовые деньги прикупив соседний у бывшего то ли капитана дальнего плавания, то ли моряка-подводника, срочно уехавшего к детям в другой город. Участком тот почти не занимался, наезжал редко, и всё больше в компании таких же отставников с солидной военной пенсией. Домик у него был никакой, почти развалюха, и стоял с тех пор заколоченным, но, как считал прозектор, его и снести не жалко, а главное – земля: «Вот увидишь, Петрович, сюда скоро состоятельный народ потянется. Не такой, конечно, чтобы очень, а всё-таки… От города да с машиной – рукой подать, а на хорошем куске земли строй что хочешь и хоть круглый год живи на природе, вот как я».
У самого Пятунина и участок, и ладный рубленый домик с печкой и камином содержались в полном порядке: руки у Станиславовича, несмотря на его уважение к спиритус-вини, были золотые. 
«А ты что, – спросил его Сидоров, – продавать надумал?»
«Ну, кто его, Петрович, знает… Все под богом ходим, прижмёт какая хворь – и что я тут за работник? Продам да куплю себе какую-нибудь хрень в хрущёвке – много ли мне надо? А ты будешь ко мне ходить футбол смотреть».
При этом воспоминании Ивану Петровичу опять стало грустно, но тут на тележке прикатили завтрак – сосиска с картофельным пюре, хлеб и что-то в алюминиевом чайнике. Медсестра затормозилась в дверях: «Будете?» – видимо, привычно полагая, что такой завтрак не для этой палаты, и Сидоров, чтобы поддержать реноме, ответил: «Нет, спасибо, – только чай… или что там?» Она налила жиденький чаёк в подставленную чашку и удалилась.
«Быстро же ты в крутые подался! – укорил себя Сидоров, доставая из сумки бутерброды с сыром и вафли. – Тоже мне, вип-персона! Хорошо хоть кое-что с собой прихватил…»

Гл. 24
Примерно через час к нему пришёл Георгий Романович в сопровождении старшей медсестры и ещё двоих врачей – пожилого с дон-кихотовской седоватой бородкой и молодого, по виду ординатора. У дверей почтительно выстроились студенты-практиканты. Костиков справился, как у Сидорова дела с болями, взял из рук молодого историю болезни и громко, чтобы все слышали, назвал фамилию Ивана Петровича и его диагноз. Потом присел к столику. 
- Тут, Иван Петрович, у нас с коллегами, – он кивнул в сторону сопровождавших, – небольшие сомнения возникли, по вашей кардиограмме. У вас, скажите, аритмия часто бывает, боли в груди?
- Да нет, – ответил Сидоров, – бог миловал. Вот только в последнее время пару раз прихватывало… Думаю, что-то с нервами. У меня, знаете ли, были неприятности по службе и… – Иван Петрович покаянно вздохнул. – Очень уж я недавно перестарался… со снятием стресса. Я-то вообще с этим делом не дружу, но вот… Даже пришлось вызывать…
– Ясно, – кивнул заведующий, а Дон-Кихот понимающе и, как показалось Сидорову, сочувственно, улыбнулся.
- Да и расстроился я сильно, из-за смерти товарища, – добавил Иван Петрович. – Так неожиданно всё случилось…
_- Знаю, знаю, – сказал Костиков, – мне Антон Антонович говорил. Жаль, конечно, отличный был специалист. 
- И вот ещё, – вспомнил Сидоров. – Мне же кардиограмму сразу после томографа делали, а я там еле вылежал, аж дурно стало… У меня, видно, эта…– он запнулся, вспоминая мудрёное слово.
- Клаустрофобия?  – подсказал молодой. – Ну, в томографе такое сплошь и рядом.
- Всё-таки давайте вот что, – взглянул на него завотделением. – Иван Петрович пусть у вас сегодня отдохнёт, завтра сделайте ему контрольку и посмотрим. Если всё в пределах, то… – он обернулся к пожилому: – Что у нас с четвергом?
– Как вы и планировали, – ответил тот, – если, конечно, срочных не будет.
– Хорошо, – подвел итог Костиков. – Отдыхайте, Иван Петрович, не волнуйтесь, а вас пока понаблюдает Николай Николаевич.
Молодой улыбнулся Сидорову, сказал, что зайдёт после обхода, и команда удалилась.
«Вот чёрт! – подосадовал Иван Петрович. – Я же не спросил, кто будет делать операцию. Сам Костиков или этот, Дон-Кихот? Молодой – вряд ли, хоть и за мной закреплён. Нет, всё-таки, наверное, сам – зря ли я в этой палате?»
От этого невесть откуда выползшего вновь ощущения некой своей элитарности в особой, не для всех предназначенной палате Сидорову опять стало совестно, но он постарался успокоить себя: «Бог с ним, раз уж назвался груздем…»
Раскладывая вещи, Иван Петрович обнаружил в прикроватной тумбочке небольшую книжку в не новом уже синем переплёте с тисненым на нем православным крестом. На титульном листе стояло название – «Библия. Ветхий завет». «Откуда она тут? – удивился он. – Прямо как в зарубежье, – там, говорят, это в каждом гостиничном номере».
До подобной литературы атеист Сидоров был не большой охотник. Попробовав однажды почитать для интереса, он махнул рукой: говорилось там о каких-то совершенно отвлечённых, на его взгляд, вещах, да ещё и таким малопонятным языком. Ивану Петровичу несколько раз довелось побывать на похоронах с отпеванием, и когда священник тянул долгую заупокойную молитву, он не только не видел в том какого-то смысла, но и не понимал почти ни слова, кроме постоянного перечня каких-то имён да многократного повторения фразы «Господи, помилуй!»
В палату, постучавшись, вошла пожилая санитарка со шваброй и ведром, чтобы протереть и без того почти стерильный линолеум на полу, и Сидоров спросил, не забыл ли кто здесь книжку.
- А это у нас как-то батюшка лежал, большого чина, – сообщила она. – Совсем было не ходил, так Георгий Романыч его на ноги и поставил – вот уж золотые руки! А книгу эту батюшка и оставил – кому следом лежать. Для подмоги, сказал, во испытании, для укрепления духа. Так-то вот… А если что другое почитать, – добавила санитарка, – так у нас на посту всякого полно, люди больные оставляют – целая там библиотека.
В ожидании молодого врача, который сразу ему чем-то понравился, Иван Петрович вышел в коридор, где, как и вчера, медленно передвигались пациенты на ходунках, сновали медсёстры, на обитых дерматином банкетках сидели ожидавшие чего-то люди – очевидно, родственники больных. Он потихоньку дошёл до сестринского поста и порылся там в большой коробке с сильно потрёпанными книгами. Увы, почти всё это были либо зачитанные до дыр детективы, либо дешёвые издания популярных дамских романов да безнадёжно устаревшие книги о войне, выпущенные где-то в пятидесятые–шестидесятые годы.
Он вернулся в палату и ещё несколько раз набирал номер Любови Андреевны, но в ответ по-прежнему слышал лишь длинные гудки.
 
Гл. 25
Ничто не бывает без изъяна – нашёлся он и в элитной палате Сидорова: здесь не работал телевизор. Повозившись с пультом и шнуром, Иван Петрович собрался было сообщить об этом на пост, но передумал – не хотелось лишний раз выглядеть этакой персоной с претензиями. Чтобы чем-то себя занять, он стал листать Библию. На её страницах было немало пометок, сделанных прежними читателями, и он задержался на одной из подчёркнутых фраз:
«Не говори: «отчего это прежние дни были лучше нынешних?», потому что не от мудрости ты спрашиваешь об этом».
Слова показались очень созвучными с сентенциями прозектора и с его собственными раздумьями, когда он разбирал свои залежи бумаг. Иван Петрович перелистнул несколько страниц в поисках начала текста, но тут в палату вошёл Николай Николаевич. Он измерил Сидорову давление – всё было в норме, подробно поинтересовался и записал, чем и когда приходилось тому болеть, пообещал завтра прислать наладчика телевизора, а на вопрос, где тут в больнице можно покурить, заговорщически приложил ко рту палец и указал взглядом на окно: «Только потихоньку и по чуть-чуть…»
Сидоров спросил, кто же будет делать операцию, но врач ответил неопределённо:
- Не могу вам точно сказать. Вы в плане у Георгия Романовича, но у нас, вообще-то, полная взаимозаменяемость – ведь всякое случается… Сам-то он, конечно, супер!
- А вот тот, который с бородкой… вроде Дон Кихота?
– И тот, и другой, и все! – уверил врач и засмеялся:– Надо же – Дон Кихот! А ведь точно, похож. Да вы не волнуйтесь, операция отработанная, она у нас на потоке, и всё должно быть хорошо.
- Даже с этой моей, если вдруг что… кардиограммой?
- Да там у вас, – молодой пожал плечами, – ничего уж такого особенного… Бывает и посерьёзней, к нам и со стентами сердечники приходят… Отдыхайте!
Вернувшись к Библии, Иван Петрович отыскал начало текста – это была Книга Екклесиаста. Читая, он с удивлением обнаружил, что именно отсюда так много вошло –  дословно или чуть изменённо – в обыденную речь, в привычные суждения о жизни. И о том, что познание умножает скорбь… И что есть время разбрасывать камни и время их собирать, а ветры всегда возвращаются на круги своя…Что всему своё время – рождаться и умирать, а кто копает другому яму, тот сам упадёт в неё, и что всё тайное рано или поздно сделается явным… Веками повторяются эти истины, а банальностью не стали.
Но самое для Сидорова главное, что было в тексте писания и что в последние дни всё настойчивей звучало и в его мыслях, – эти многократно повторяемые, как заклинание, оголённым нервом пульсирующие и через все времена трубным гласом летящие над миром слова, в которых и скорбь, и горькая усмешка, и укор твоей гордыне: всё, всё суета… суета сует и томление духа…
«Что пользы человеку, – говорил Екклесиаст,– от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?.. 
…Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…
…И кто скажет человеку, что будет после него под солнцем?»
«Так вот же оно и есть! То, чего, как ни крути, никому не оспорить и чего в мыслях своих нам не миновать, не перешагнуть, не объехать, пока живём! – с внезапной ясностью подумалось Ивану Петровичу. – И не в этом ли та самая главная – да что там? – единственная связь между всеми нами, такими мимолётными мотыльками во времени и пространстве, где даже наше Солнце – всего лишь одна из сотен миллиардов звёзд… А я?  Ну, какие там связи ищу в этих дурацких совпадениях имён, что за вздор, что за ребячество? Вот уж действительно – суета сует...»
Но тут же вновь скептически возник в Сидорове неугомонный Пятунин.
«Так то ж, Петрович, в мыслях твоих. А на деле? Ты у своего Тобольского спроси насчёт этой… суеты сует – что он тебе скажет? Ты вот в мирах витаешь, а он на земле хозяйничает, и все твои Екклесиасты ему до одного места».
«У тебя, Станиславович, семь пятниц на неделе, – с досадой отмахнулся Сидоров. – То одно говоришь, то другое – лишь бы поспорить!»
«А почему бы и нет? – возразил прозектор. – Сам знаешь: она, истина та самая, в споре и рождается…»      
От завязавшейся было дискуссии Ивана Петровича отвлекла медсестра, прикатившая на тележке судки с обедом. Наскоро покончив с едой, Сидоров вновь взялся за чтение. Вопреки его представлениям, слог Екклесиаста оказался очень простым и ясным. Слова проповедника, сказанные ещё в незапамятные времена, звучали и теперь неувядаемо свежо, и вновь это было для Сидорова как недавний ливень, умывший на его лоджии запылённые окна, давно забывшие о хозяйской руке. И вовсе не унынием веяло от этих слов, не безысходностью – если, мол, всё – суета, так и не стоит тогда вообще ни жить, ни радоваться дарованной тебе жизни.
Он несколько раз перечитал в Екклесиасте те места, где речь шла как раз об этом:
«…Всё, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости…
…Иди, ешь с весельем хлеб твой, и пей в радости сердца вино твоё, когда Бог благоволит к делам твоим...»
Звучали эти слова подобно протяжным стихам, и слышался в них Сидорову некий хорал в сопровождении большого и мощного оркестра, в котором вдруг звонко и радостно запела и его золотая труба.   
«…Наслаждайся жизнью с женою, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, и которую дал тебе Бог под солнцем на все суетные дни твои…» – говорил ему Екклесиаст, и, припомнив их с Пятуниным матримониальные разговоры, Сидоров грустно усмехнулся: «Ладно, Станиславович, об этом как-нибудь потом…»
Ближе к вечеру он отложил книгу и стал думать о предстоящей операции. Сейчас она уже не так тревожила, и, если всё нормально обойдётся, прикидывал Иван Петрович, он весь август проведёт на даче, хотя, конечно, работник из него будет пока никакой и всё там зарастёт. Глядишь, надумает и куда-то съездить – на море или за границу туристом. Денег на поездку хватит, прежние ограничения с выездом для сотрудников бюро теперь сняты. А дальше… дальше будет видно.
Пришла медсестра с градусником, сообщила, что завтра с утра ему наладят телевизор, и сделала на ночь укол. Заглянул дежурный врач, померил давление – оно было немного повышенным, но они оба отнесли это на естественное нервное напряжение в больничной обстановке.
Укладываясь спать, Иван Петрович вновь и вновь возвращался к мыслям о суетности жизни, а значит, и о тщете своих смешных придумок насчёт одноимёнцев.  Расставаться с ними было, однако, жаль. «Нет, всё-таки что-то в этом есть… – сказал он себе и загадал, уже больше из спортивного интереса: – Ладно, вот попадётся кто-нибудь в тройку к Пятунину и Тобольскому – тогда и брошу голову себе морочить».
Он ещё вспомнил, что как-то отвлекся от футбольных событий, – но отметил это без особой досады.

Гл. 26
Предоперационный день начался с ранней побудки для измерения температуры. После завтрака медсестра проводила Сидорова в кабинет, где ему ещё раз сделали кардиограмму. Перед обходом заглянул и справился о самочувствии вчерашний молодой доктор. Вид у него, как показалось Ивану Петровичу, был чем-то расстроенный, но на вопросительный взгляд Сидорова он не отреагировал и быстро удалился.
«Уж не насчёт ли меня?» – встревожился Иван Петрович. Ему не хотелось, чтобы по каким-то причинам отложили операцию, на которую он уже так настроился.
Зазвонил телефон, и Сидоров подумал: «Может, Люба?» Но голос в трубке был другой, и он не сразу узнал секретаршу Тобольского.
- Уважаемый Иван Петрович, здравствуйте! – тон у Амелии был подчёркнуто любезный, совсем не тот, что при позавчерашнем разговоре. – Для вас, Иван Петрович, есть хорошая новость. Вы бы не могли зайти к нам, переговорить с Сергеем Станиславовичем?
«О чём же это вдруг… с посторонним?» – хотел язвительно спросить Сидоров, но сдержался. А секретарша сообщила, что звонили из областного правительства и что в ближайший понедельник состоится вручение наград, в том числе и ему, – по этому поводу его и приглашает Тобольский.
Несколько мгновений Сидоров соображал и наконец вспомнил, что полтора года назад, в канун его шестидесятипятилетия, ещё действовавший в то время Лёша-Колобок по ходатайству профкома представлял его к званию почётного экономиста области. Но  как раз тогда произошла смена губернатора и всей его команды, и документы, видимо, залегли в какой-то долгий ящик, а он не счёл удобным поинтересоваться их судьбой: нет – ну и нет.
- Вы меня слышите, Иван Петрович? – окликнула секретарша. – Очень хорошо! Так вы смогли бы завтра, часиков в десять? Сергей Станиславович вас ждёт. 
Очень хотелось Сидорову послать её вместе с Тобольским куда подальше. На душе стало противно, и вновь неровно трепыхнулось сердце. Он прекрасно понял, зачем начальнику нужна эта встреча, и мысли Тобольского были совершенно прозрачны: «Вот ведь какой конфуз получается… Заслуженного специалиста, скажут, уважаемого человека уволил, махнул не глядя, даже в святцы не заглянул… А ну как он возьмёт, да и скажет там чего не надо? Так что вы уж, Иван Петрович, обиды не держите. Ну, да, не совсем ладно получилось, но и нас поймите – над нами ведь тоже стоят, требуют… А у вас, Иван Петрович, сейчас как, вообще-то, дела? Может, какие проблемы, может, чем помочь? Кстати, у нас тут скоро новая должность намечается, консультанта, – вы как бы на это посмотрели?..»
- Спасибо, – сухо сказал секретарше Сидоров, – но никак не смогу, и в понедельник тоже. Я сейчас болен.
И нажал отбой.
Амелия позвонила ещё пару раз, но Иван Петрович не ответил, и больше звонков из бюро не последовало. Это тоже было понятно: ведь своим отказом он в какой-то мере снял камень и с души Тобольского. «Ну, не придёт этот Сидоров на награждение, а потом его вызовут в какой-нибудь там кабинет, вручат, а если и скажет чего, так это же совсем другое дело – не публично и без прессы… А зайдёт в случае чего разговор – так мало ли чем можно отговориться да на что сослаться…»
Тем временем в отделении заканчивался обход. Зашли и в палату Сидорова – на этот раз только врач с донкихотовскими усами и молодой куратор.
- Настроение как, нормально?– справился Дон Кихот. – Вот и прекрасно, молодцом! Николай Николаевич, что там у нас с кардиограммой?
- Примерно то же, что и вчера, но получше, получше...
- Тогда… – усач присел к столу, полистал историю болезни. – Тогда, Иван Петрович, готовьтесь, завтра и сделаем. После десяти вечера ничего не есть, с утра тоже. Ну, к вам ещё придёт анестезиолог, всё расскажет, и надо будет подписать согласие на операцию.
«А почему же нет Костикова?» – хотел спросить Иван Петрович, но молодой словно угадал его вопрос и, уже в дверях, сделал жест рукой – потом, мол, потом.
Только вечером, когда дежуривший по отделению Николай Николаевич зашёл к нему померить давление, Сидоров узнал, что у заведующего сегодня утром умерла мать, так что делать операцию, скорее всего, будет Эдуард Семёнович Сухоленцев, с которым они сегодня приходили. Заметив, что Сидоров этим несколько расстроен, врач сказал:
- Конечно, если вы решите перенести, слово за вами. Но тогда вы улетите недели на полторы – две, у нас плановыми забито под завязку, а на четверг, с утра, Георгий Романович выделил окошко специально для вас. А Эдуард Семёнович – Дон Кихот, как вы его называете, – у него опыт дай бог каждому, ещё с Чечни!

Гл. 27
Две медсестры, переговариваясь на ходу, стремительно везли его на громыхающей каталке по коридорам, опускали – или поднимали? – на лифте, и, лежа нагишом под тонкой простынкой, он представлял, что вот так же деловито волокли, наверное, и его любезного Пятунина в последний путь, к его плахе…
В операционной Сидорова перегрузили на стол под ослепительную чашу лампы. Сестра, что позавчера водила его по кабинетам, ободряюще улыбнулась: «Ну, Петрович, до скорого!» – а другая, развозившая по палатам еду, добавила: «А то нам завтра обещали красную икру с ананасами, так что не опаздывайте!» Он рассмеялся вместе с ними и почему-то именно сейчас окончательно поверил, что всё непременно будет хорошо.
Пока операционные сестры и анестезиолог занимались своими делами – в одну руку вставляли катетер, в другую шприцом что-то вводили, подсоединяли к капельнице и облепливали грудь датчиками, – он, закрыв глаза, думал о том, что ему обязательно нужно поймать момент, когда от наркоза начнёт уплывать сознание. Было любопытно, как это происходит и о чём думается в последние секунды перед уходом в никуда.
– Ну, вот и наш уважаемый Санчо Панчо прибыл! – раздался над ним басовитый голос хирурга. – Это же вы меня в Дон Кихоты произвели? Премного благодарен, так что счёт платежом красен! 
– А что, Эдуард Семёнович, – с усмешкой взглянула на него одна из сестер, не прекращая своих манипуляций, – очень даже похожи! Вы у нас настоящий рыцарь, а усы – так просто ах!
Иван Петрович что-то сконфуженно пробормотал, но хирург уже деловито обращался к своим ассистентам. Они ещё какое-то время о чём–то говорили, анестезиолог то и дело справлялся у Сидорова о его самочувствии, а потом Иван Петрович разом отключился, так никакого поджидаемого момента и не уловив.
Зато случилось нечто другое.

Гл. 28
После операции, длившейся около четырёх часов, он, опутанный различными проводами с датчиками, лежал в реанимационном отделении, в фантастическом междумирии пробуждающегося, но ещё не пробудившегося сознания. И виделся Сидорову огромный, красивый, залитый солнцем стадион с замечательно яркой и свежей травой футбольного поля. На нём его отец, в мокрой от пота выцветшей гимнастёрке с эмблемой «Динамо» на груди, с фартово зажатой в зубах папироской, нетерпеливо кричал: «Иньеста, дай огоньку!» – и красавец Иньеста с почтительным «си, сеньор!» точно выкатывал ему мячи на ход.
Отец пушечными ударами прошибал знаменитую немецкую оборону, и мяч раз за разом влетал прямо в девятку берлинских Бранденбургских ворот. Рыжий физрук своей двупалой левой еле успевал переворачивать цифры на табло – 0:43… 0:44… 0:45… Врио Лошкин подавал на поле улетевшие в аут мячи, а завотделом Шарапов по ведомости сверял их инвентарные номера. 
Директриса школы Калерия Михайловна резво топала по полю с судейским свистком, издававшим оглушительные трели на мотив песни про славный румынский паровоз.
Гармонист дядя Гриша после каждого отцовского удара играл туш. На трибуне его супруга с тетей Калей победно размахивали ободранными воблами и бутылками с пивом, скандировали речёвку «Кто болеет за «Спартак», у того стоит не так!» и злорадно поглядывали на сидевшую поодаль надменную топ-модель Амелию.
У выхода на поле Раиса Захаровна в майорской милицейской форме никак не могла разнять рвавшихся к футболистам и сцепившихся в болельщицкой страсти бесстыдно полуголых поэтессу Огнецвет и её редакторшу, а к ним на помощь с чемоданчиками в руках спешила бригада в белых халатах – Самуил Семёнович, Антон Антонович, Георгий Романович, Эдуард Семёнович, Николай Николаевич…
По дорожкам стадиона стройными рядами маршировали футбольные команды в костюмах фирмы «Адидас», и над каждой колонной на высоких шестах гордо реяли щиты с именами команд, и все эти имена были одинаковые: Сидоровы… Сидоровы… Сидоровы…   
А в комментаторской ложе сидели Пятунин-Дурново и Тобольский. Прозектор уже в пятый раз сурово вопрошал осоловевшего шефа: «Ты зачем нашего-то обидел?» – и каждый раз при этом наливал ему полный стакан: «Пей, душа твоя казённая!» Тот обречённо выпивал и размазывал по лицу покаянные слезы. Пятунин подносил к его носу кулак в прозрачной прозекторской перчатке: «Смотри у меня! Чтобы впредь…» – «Зуб даю!» – клялся Тобольский, истово крестясь. «То-то! А теперь скажи мне, пришелец, – если ты меня, конечно, уважаешь…» – «Да я ж тебя, как родного… реально…» – заверял его тёзка. «Тогда скажи мне; связь – она всё-таки есть… там? – прозектор солёным огурцом указывал куда-то вверх. – Петрович считает, что есть… и я теперь тоже…» – «Есть, есть, – мотая головой, уверял Тобольский, – везде она есть, не только в Греции. И наверху, и внизу, в натуре… А я тебя, короче, уважаю… как монгол монгола…»
Пятунин смахивал со стола две пустые фляжки, доставал следующую и по-братски обращался к ней: «Третьей будешь, Эдита Станиславовна? А то у нас с пришельцем для Петровича некомплект…» И подозрительно спрашивал Тобольского: «А при чём тут монголы?» – «Так мы же все от монголов… от далай ламов, короче… – кося узким глазом, объяснял Тобольский. – И Курячий-Фурячий этот тоже, пошёл бы он… И все мы повязаны… И нас тьмы, и тьмы, и тьмы, реально… В школе ещё учили – помнишь, Серый?»
На поле тем временем под водительством Любови Андреевны и вахтёрши Игнатьевны высыпали сотрудники бюро. Они размахивали бело-голубыми динамовскими флагами, дробно колотили калькуляторами в чертёжные кульманы и скандировали в мобильники: «Есть – связь, есть – связь! Ныне, присно, отродясь!»
Впереди степенно топали отцы-основатели Сапожников и Шумский, горделиво вышагивал элегантный Санмих, за ними вприпрыжку семенил Лёша-Колобок. Первые трое дудели в фанфары, наигрывая футбольный марш, Лёша подсвистывал им на коровьем рожке. С мегафоном в руке дирижировал всем этим представлением канадец  Коля Кац, а по краям шествия деловито прохаживались староста Николай Лепёшкин и замдекана Процюк, подравнивая выбивающихся из строя. 
И каждый был при деле и на своем месте, каждый был полезен, и потому каждый себя прекрасно чувствовал. И всё вокруг было так весело! Так смешно и радостно! Так солнечно и воспарённо, что хотелось петь, ликовать и жить, жить – хоть ещё миллион лет!.. 
«Так и в чём же дело, ребята? – громогласно разнеслось над стадионом, и все головы разом обратились к небу. Там, на самой верхушке осветительной мачты, уселся бородатый хиппи Екклесиаст в видавшем виды хитоне и бейсболке задом наперёд. Он болтал босыми ногами и кричал в огромный чёрный рупор: – Живите, и радуйтесь, и наслаждайтесь! И не берите в голову, забейте на то, что суетны были, есть и будут ваши дни под солнцем!»
От всего этого Ивану Петровичу, маршировавшему со своей золотой певуньей во главе шествия, стало так хорошо, словно от прозекторской яблочной, снимающей мучительное похмелье, что он, не стыдясь никого, заплакал. Горячим комком счастья стеснило у него в груди, перехватило дыхание – и вдруг…
Над праздничным карнавалом тёмной тучей навис огромный лысый Петр Степаныч Ухо-горло-нос и страшно сверкнул никелированным инструментом. Он мигом высмотрел Сидорова, выхватил, толстыми пальцами разжал ему рот и сильно дернул внутри щипцами. От боли Иван Петрович хрипло вскрикнул, всё разом исчезло, и наступила тишина.
…Его не было целую вечность. А когда что-то вернулось, до него, словно из другого, уже было потерянного мира, долетел взволнованный и радостный женский голос: «Вытащили, Сергей Станиславович, вытащили! Какой же вы молодец!»
Приоткрыв глаза, Иван Петрович на миг различил склонившееся над ним молодое, со щегольскими усиками лицо реаниматора в белой шапочке.
«Ну, вот тебе, наконец, и третий…» – пронеслось в его голове, и он вновь впал в забытьё.

Гл. 29
Только в пятницу, когда Сидорова возвратили в палату, он узнал от своего куратора, что же с ним случилось.
- Вы, Иван Петрович, просто везун, – объяснил Николай Николаевич.  – Есть такая штука, называется синдром МАС – это по именам каких-то давних заграничных медиков, фамилии сейчас не припомню. Суть в том, что в сердечном ритме порой возникает довольно большая пауза, сердце на какое-то время останавливается, кровоток к мозгу прекращается, человек теряет сознание, и бывает, к сожалению, – врач развел руками, – что и… Статистика тут в целом положительная, но это как средняя температура по больнице. Раз на раз не приходится, бывает, что и незаряженное ружьё стреляет. Вот, видимо, ваша аритмия и пальнула, хотя она у вас и не такая, чтобы уж очень… И слава богу, что не на столе, а в аккурат где надо. Теперь вас кардиологи будут смотреть, и если поставят стенокардию, то, вполне вероятно, назначат стентирование. Но не волнуйтесь, с этим сейчас не проблема, дело нескольких дней.
– А операция прошла отлично, – добавил Николай Николаевич. – Эдуард Семёнович все убрал очень аккуратно, крепежи поставил. Болей сейчас, как вы говорите, нет, так что сегодня к вечеру попробуем потихоньку вставать, а завтра уже и на перевязку. 
- А кто меня там… ну, оживлял?– спросил Сидоров. – Какой-то, кажется, Станиславович?
- Серёга-то, Телегин? Так он, значит, Станиславович? Я, честно говоря, и не знал –  Серёга и Серёга, мы же с ним вместе учились, на разных специальностях. Кстати, он говорит, что пока вы там от наркоза отходили, столько всего порассказали, да так интересно – они прямо заслушались. И про футбол, и про каких-то святых, что ли… Они подумали даже, что вы писатель.
- Правда? – удивился Иван Петрович. – Ну, да, я же сон видел… И вы бы знали, Николай Николаевич, какой сон!..
И вновь ожило перед ним то, что явилось во вчерашнем постнаркозном видении, – словно фильм, запомнившийся во всех подробностях, лицах и звуках, как бывало в детстве, когда он взахлёб смотрел картины о войне, мечтая быть такими же, как там, героями, которым всё по плечу, которые никогда не сдаются и, конечно же, в любом бою победят.
Всё, что делалось в этот день, – визит кардиолога, подтвердившего, что  стентирования, скорее всего, не миновать; обход во главе с Дон Кихотом-Сухоленцевым; капельниццы, уколы, – всё это теперь было для Ивана Петровича мало волнующей рутиной, лишь временными неудобствами, включая и такие пустяки, как слегка ноющая рана на спине или неизменная спутница лежачих – больничная утка. Для того ли, чтобы брать это в голову, как говорил его друг Пятунин, послали ему вчера знак, дали шанс? У него было ощущение, что душа его, до сей поры согбенно плутавшая в унылом мелколесье суетных забот и тревог, распрямилась и шагнула на тропу, ведущую к просторному полю, а над ним широкий, во всё небо, свет, и ветер играет крыльями больших, свободных, никогда прежде не виданных птиц. «Живи и радуйся, Сидоров! – распевали они на все голоса. – Живи и радуйся!»
Даже то, что из-за сильно закружившейся головы ему в этот день не удалось сделать свои первые шаги без каталки, – а он хотел именно так,– не очень расстроило Ивана Петровича.
- Не беда, – успокоил Николай Николаевич, – Москва тоже не сразу строилась. А вы, похоже, и не курили ещё ни разу?
– Да как-то, знаете, и не тянет, – сам себе удивился Сидоров. – Может, действительно брошу?
- И правильно! – одобрил куратор. – Ведь всё в ваших руках. Не зря говорят, – он засмеялся:  – Если больной очень хочет жить, врачи бессильны.
Перед сном Иван Петрович достал Библию, хотел было ещё немного почитать, но подумал: «А зачем? Самое главное я уже знаю».
Он положил книгу обратно в тумбочку, немного удивившись, почему и мобильник там: ведь отправляясь на операцию, он, помнится, второпях сунул его под подушку.
Утром в субботу в палату зашёл  Костиков. Вид у него был усталый, он сдержанно поблагодарил за соболезнование и сообщил, что Сидорова, очевидно, в понедельник переведут в кардиологическое отделение: «Я договорюсь, перевязки и там сделают, а вам какой смысл заново оформляться?»
После него явилась санитарка.
- Вы уж меня простите, если что, – начала она с порога. – Вчера, как вас увезли, я убиралась – уже под вечер, днём-то по отделению столько работы было! А телефон ваш, слышу, вон там, под подушкой, звонит и звонит, звонит и звонит. Я уж собралась уходить, но подумала – а может, это кто из родни, интересуются, беспокоятся… Вот и ответила, что вы на операции, а потом, наверное, в реанимацию увезли, коли вас не вернули сразу.  А телефон я в тумбочку прибрала, нашли?
- А кто звонил, – спросил Иван Петрович, – не спросили?
– Да мне-то зачем? Женский голос, приятный такой, вроде молодой…
«Наверное, опять эта, из бюро, – с досадой подумал Сидоров. – Вот уж неймётся им…»
Приговаривая ещё что-то, санитарка протёрла полы, повозилась в туалете, а в открытую дверь заглянула медсестра:
- На перевязку! Вам каталку или сами? Тут, кстати, к вам как раз пришли…
И за её спиной Сидоров увидел Любовь Андреевну.

Гл. 30
Две фразы: «Да зачем же?» и «Ну, вот, слава богу!» – почти одновременно готовы были сорваться у Ивана Петровича с языка. Ему было и очень неловко предстать в таком виде – лежачим, полуодетым, да ещё и с этой чертовой уткой возле кровати, – и в то же время радостно, что наконец-то рядом не чужая душа.      
- Ну и напугали вы, Иван Петрович! – Любовь Андреевна сказала это чуть ли не сердито, однако с явным облегчением. – Вижу, вижу – живой… А то не знала, что и подумать!
– Так как? – поторопила сестра. – Идём или едем?
– Идём, идём, – засуетился Сидоров, – сейчас…
Он свесил с кровати ноги, прикрываясь одеялом.
– Ну, пока вы ещё соберётесь… – махнула рукой сестра и обратилась к посетительнице: – Давайте, помогайте ему, не спешите. Куда идти, знаете?
– Да я укажу, – пообещала санитарка и, глядя на Любовь Андреевну, поинтересовалась: – А это не вы ли, уважаемая, звонили давеча?
– Я, я… – ответила Любовь Андреевна. Она поставила на пол сумку и спросила: – Ну-с, сударь, где тут ваш фрак?
Он видел, что за шутливыми словами и она скрывает своё смущение, и, указав на вешалку, в тон ей ответил:
– Уж простите, сударыня, – не успел отутюжить…
Она помогла ему одеться, приговаривая:
– Так, эту ногу сюда… эту сюда… приподнялись, наклонились… Тихо, сидеть, не дергаться!.. Тапки где? Вот тапки, хорошо… Ну что, вперёд?
Он встал, опираясь на её руку, попробовал сделать шаг, другой, и это, на удивление, получилось без особого труда.
По дороге в перевязочную и обратно Любовь Андреевна рассказала, почему Сидоров не мог до неё дозвониться. У неё недавно появился новый мобильник с другим  номером, а прежний она, уезжая по делам в Москву, забыла дома. И только через несколько дней, вернувшись, обнаружила сообщение Сидорова и узнала о его операции. Встревоженная, она в разговоре как-то упустила спросить, в какой он больнице, но на её следующие звонки телефон уже не отвечал, и ей пришлось обзванивать чуть ли не все клиники.
Когда они вернулись в палату и Любовь Андреевна помогла ему улечься, Сидоров стал рассказывать о событиях, случившихся с ним в последнее время, но она мягко остановила:
- Знаешь, давай, я к тебе ещё приду – может, завтра или в понедельник, когда тебя переведут в кардиологию, и ты мне всё подробно…
Она достала из сумки пакет:
- Я тут кое-что принесла, потом посмотришь. А вот это… Не знаю, правда, можно ли тебе сейчас…
И она выставила на тумбочку стограммовый шкалик коньяка:
– С днем рождения вас, Иван Петрович! Сегодня же седьмое августа – ты что, забыл?
«Боже мой! – спохватился Сидоров. – Я и в самом деле забыл!»
– Спасибо тебе, Люба! – сказал он, тронув её за руку, и что-то дрогнуло у него в сердце. – Вот уж ты мне… Вот уж сегодня поистине… день рожденья…
Когда Любовь Андреевна ушла, Сидоров взглянул на оставленный ею пакет, и у него промелькнуло: «А вдруг там ещё и шахматы… как тогда?»
 Но шахмат в пакете не было. 

Гл. 31
Любовь Андреевна пришла на следующий день. Делясь с нею тем, что он пережил и перечувствовал в дни после увольнения, Сидоров видел, что она понимает, как важно для него выговориться, и был благодарен ей за это.
О себе Любовь Андреевна почти ничего не рассказывала. Сообщила только, что сейчас пока не работает, а на вопрос, что за дела у неё в Москве, ответила неопределённо: «Да так, всякое…»
Когда вспомнили о студенческих годах и он спросил: «А ты, Люба, наверное, и забыла, как в шахматы играют?» – она засмеялась: «Ну, какие уж шахматы…» – и  перевела разговор на другую тему.
У неё теперь была другая прическа, она её молодила, и Сидоров сделал ей комплимент. Любовь Андреевна отреагировала с шутливой жеманностью: «Ну, вы, сударь, и скажете тоже!» – но он заметил, что ей это приятно, и вспомнил вечер, когда они так много танцевали вдвоём.
Сидоров обращался к ней по имени, она же по-прежнему величала его Иваном Петровичем и то на «ты», то на «вы», а на предложение оставить эти церемонии сказала: «Ну, какая разница… Мне так привычней».
В понедельник Сидорова перевели в отделение кардиохирургии – и тоже в отдельную палату.
– Шикарно живёте, Иван Петрович! – подтрунила над ним навестившая его в тот день Люба,  – Никак большой «рукой» обзавелись?
- А то! Везде наши люди! – отшутился Сидоров, припомнив любимые словечки Раисы Захаровны и этим не очень себе понравившись. – Нет, конечно, – вздохнул он, – тут, видно, всё пятунинская дачка работает, я же тебе рассказывал. Кстати, мне этот Антоныч уже звонил, там у него, похоже, дела на мази.
Люба приходила и в последующие дни, пока ему делали перевязки, снимали швы, провели коронографию, и ему нравилось, что обо всём они теперь говорят словно совсем  близкие люди, почти по-семейному.
В одну из встреч она спросила, когда Сидорову будут вручать его, как она выразилась, регалию.
– А ты откуда знаешь? – удивился он. 
– Так ведь Антон Силуанович… – сказала Любовь Андреевна. – Это же он надавил, чтобы они там наконец зашевелились.
«Вот тебе и Курячий… – озадаченно подумал Сидоров. – И с чего бы вдруг такая забота? Небось когда увольняли, он, куратор наш дорогой, и палец о палец не ударил, а тут…»
Словно угадав его мысли, Любовь Анлреевна покачала головой:
- Ты же, Иван Петрович, многого не знаешь… В той твоей истории с увольнением  Антон Силуанович мало что решал… – Она вздохнула: – Ты думаешь, Тобольского сюда зря?
Любовь Андреевна помолчала.
– Ладно, только это между нами.  Вот у нас… у вас, – мельком поправилась она, – скоро выборы, и ты увидишь, кто от этой – ну, понимаешь, какой, – партии в самые главные пойдет, так что…
«Ну, Люба! – опять, как тогда в приемной, подивился Сидоров. – Всё-то она знает…»
Оставаясь один в палате, он ловил себя на мысли, что всё радостней для него становятся встречи с бывшей однокашницей. Она, разумеется, была теперь совсем другой, не той студенткой Любой, к которой он и через годы сохранил чувство сердечного дружества. Это же чувство он всё явственней испытывал сейчас и к ней нынешней, и всё сильнее росло в нем желание, чтобы обе они были рядом с ним.
В какой-то момент из дальнего прошлого пришло к нему ещё одно воспоминание – о своей школьной дружбе с девочкой из параллельного девятого класса. Звали её Светланой, и это имя //тогда?/ он считал самым красивым на свете. С той худенькой большеглазой девочкой ему было легко и светло, и Сидоров отчетливо вспомнил то главное чувство, с каким он относился к ней и благодаря которому он тогда, наверное, впервые ощутил себя взрослым, – это было постоянное желание заботиться о ней, ничем и никогда её не обидеть, всегда и во всём быть ей защитой. И теперь казалось, что вновь возрождается то чувство, и, как ветры, что возвращаются на круги своя, радостно оживает в нём голос его золотой трубы и зовёт к новой жизни, встающей из руин печали и тревог…

Гл. 32
Время пребывания Сидорова в больнице подходило к концу. После снятия швов ему провели стентирование, оно прошло благополучно, и через день ему предстояла выписка. Он позвонил Любови Андреевне и в ожидании её листал единственно приглянувшуюся в холле отделения и невесть как туда попавшую книжечку с сонетами Шекспира.
Пока Любовь Андреевна пристраивала на тумбочке букетик белых хризантем, Иван Петрович молча следил за ней, собираясь с мыслями.
Она внимательно посмотрела него и спросила:
- Что-то случилось, Иван Петрович? Ты какой-то не такой…
- Сядь, Люба, пожалуйста, – попросил он, и голос его дрогнул. – Сядь, Любовь Андреевна, и послушай. Я долго думал и… – он собрался с духом. – В общем, я хочу тебе сказать, что…
Но она быстро приложила палец к его губам. Взгляд её был понимающий, грустный и добрый, и она показалась ему очень красивой и совсем молодой, как когда-то, словно и не было за ними всех этих долгих лет.
– Не надо, Ванечка… дорогой мой Иван Петрович, – сказала она тихо. – Что было – прошло, и что уж тут… Я ли свою партию тогда проиграла, или ты – теперь неважно… Да, шахматы… Помнишь,  как ты всегда говорил, когда я хотела переходить: казённая печать – назад не ворочать?..
Она помолчала. 
- Спасибо тебе, а я… я же, Ваня, теперь замужем, в Москве, совсем недавно.         
- Так это?.. – догадываясь, с упавшим сердцем спросил Сидоров.
– Да, – кивнула Любовь Андреевна. – Да, это Антон Силуанович… И никто меня, Ваня, не увольнял – я сама, и именно поэтому. Вот сейчас здесь всё уладила с квартирой, завтра уезжаю.
Она взяла его за руку:
- Ты не расстраивайся… А у тебя всё ещё устроится – ты же сильный, правда? Помнишь, как ты дотерпел тогда, на турнире?
Иван Петрович посидел молча, глядя на хризантемы в стеклянной баночке из-под принесённого Любой позавчера яблочного пюре, потом вынул их. Воды там было совсем мало, он выплеснул её под кровать, достал из тумбочки Любин поздравительный шкалик и налил в баночку до половины.
– Что ж, за тебя, Любовь Петровна, – тихо сказал он. – За твоё счастье…
Он выпил залпом, выдохнул и, покачав головой, произнес:
- Ну и Люба… Ну и шахматистка…
И словно сбросив с себя многолетний груз недосказанностей и незавершенностей, оба грустно улыбнулись, и она по-сестрински приобняла его, а он слегка погладил её по новой причёске. И потом они ещё некоторое время сидели и молчали.
Когда Люба ушла, Иван Петрович хотел было допить остатки коньяка, но не стал. Он вышел из палаты, спустился вниз по служебной лестнице, где по ночам покуривали дежурные врачи и сестры, и, минуя приёмное отделение, через незапертый рабочий выход вышел на задний двор корпуса и долго, пока не стало смеркаться, всё ходил взад-вперёд по безлюдной аллее под уже вовсю желтеющими клёнами.
В полуразвалившейся беседке, спрятанной за разросшимися кустами сирени, он присел на лавочку, нашёл в кармане куртки завалявшуюся сигарету, но зажигалки у него не было, и он, вздохнув, выбросил её через перила в траву.
«Будь самой горькой из моих потерь…» – усмехнувшись, сказал он ей вслед строчкой из прочитанного сегодня шекспировского сонета.
Но тут до него дошёл совсем невесёлый смысл этих слов, и он заплакал.
Он плакал тихо и легко, словно прощался с чем-то дорогим и теперь уже окончательно уходящим из того места в сердце, где гнездятся беспокойные птицы, имя которым – иллюзии и на крыльях которых ветром вышито слово «никогда». И не Иван Петрович Сидоров плакал сейчас, а доплакивал в нём маленький, одинокий, обидчивый, но приучивший себя всеми силами скрывать свои обиды ребёнок.
Он плакал о девочке Светлане, которая так неожиданно, в одночасье исчезла из школы, потому что её отца, военного, срочно перевели куда-то вместе с семьёй, а адреса она ему не успела оставить, – так что, может быть, и она сейчас плачет где-то о той их детской любви, которая и любовью, наверное, ещё не называлась, – но всё-таки…
Он плакал об отце, которого он никогда живым не увидит и даже не узнает, в какой земле он лежит… О матери, которую он по-настоящему и не поблагодарил за ту свою первую певунью-трубу, – а ведь мама тогда так и не сшила себе новое пальто из проданного ради этой трубы шикарного отреза, врученного ей на работе к какому-то  празднику… И о несбывшейся славе музыканта Сидорова, мечтавшего когда-то встать вровень с великими Сачмо и Диззи Гиллеспи…
Слёзы Ивана Петровича были и о его взбалмошной, суетной, но отзывчивой и готовой всем помогать супруге Раисе Захаровне, с которой у них, увы, так и не сложилось настоящего сердечного единения… И о прозекторе Пятунине-Дурново, благодаря чьей осиротевшей даче он сейчас жив и здоров…
И вот последнее – его иллюзия, его несбывшаяся Любовь Андреевна, Люба, которую он когда-то так по-дурацки прозевал… да нет, сам же и отрезал, а вот теперь ничего и не склеить – как ту фотографию, что лежала сейчас в его столе и на которой её уже никогда не будет… 
Всё это выплакивал Сидоров со жгучей запоздалой досадой на то, что и не заметил, как больно уж скупой, экономной на чувства – а ради чего? – получилась его прежняя жизнь. Такой стерильной, без цвета, запаха и вкуса, без порывов и страсти – даже никогда и ни на кого в сердцах кулаком не грохнул! И тихим шажком ушёл из него тот пионер-горнист Ваня Сидоров, что первым поднимал на ноги весь лагерь, а в походах на море, в горы, в лес всегда шагал впереди отряда… 
Он немного устыдился своих слёз, но в шорохе тронутых ветром кустов ему почудился ободряющий голос библейского наставника: «Не забывай: сердце мудрых – в доме плача…»
Иван Петрович вытер лицо и почувствовал, что вот только теперь  ему, наконец, стало по-настоящему легко. Он глубоко вздохнул и пожалел о выброшенной сигарете. Но что толку – зажигалки у него всё равно не было.

Гл. 33
На старом городском кладбище, со всех сторон зажатом новостройками, вот уже несколько лет никого не хоронили.
Иван Петрович последний раз был здесь в апреле, когда солнце прогрело землю и можно было посуху пройти к могилам матери и Раисы Захаровны. Он собирался ещё раз навестить их в конце лета, но июль, август и почти три недели сентября ушли у него на лечение и реабилитацию в загородном профилактории.
Сегодня с утра он наконец-то выбрался сюда, навёл на своих могилах порядок и отправился бродить по центральным аллеям и окраинным лабиринтам кладбища. Теперь, отдыхая после долгого хождения, он сидел на шаткой лавочке под медленно сеющими листья берёзами, и думал о том, как прав был его друг прозектор в той дискуссии об одноимёнцах, которые якобы всю жизнь сопровождали Ивана Петровича.
«Пройдись хотя бы по кладбищу, – наставлял его тогда Пятунин, – и убедишься: никакого смысла в этих совпадениях нет, чистая случайность! Не эти были бы, так другие, и тоже одноимёнцы».
Конечно, Сидоров мог бы погулять и в интернетовской сети, но ему хотелось хоть чем-то уважить покойного Сергея Станиславовича и как бы выполнить его наказ.
Обойти весь обширный погост было, разумеется, делом неподъёмным, но и того, что осмотрел Иван Петрович, ему хватило с лихвой. Начавши было фиксировать в блокноте разных Петров Степановичей, он их после девятого или десятого считать перестал. Николаев Марковичей набралось пять или шесть, чуть поменьше было Раис Захаровен и Сергеев Станиславовичей, а Калерий Михайловен обнаружилось только две.
Попутно Сидоров отмечал и прочих своих знакомых. Из прошлых шефов бюро безоговорочными лидерами были Александры Михайловичи и Алексеи Павловичи, потом шли Ильи Владимировичи, а вот Бориславов Никитичей и Альбертов Филипповичей ему не попалось вовсе. По нескольку раз, в порядке убывания, шли Николаи Николаевичи, Антоны Антоновичи, Марии Игнатьевны, Георгии Романовичи, Эдуарды и Самуилы Семёновичи. Замыкал шеренгу один дублёр Антона Силуановича, и даже пару раз промелькнули Амелии – правда, не Ивановны, а то ли Францевны, то ли Германовны. Отыскались даже два Аствацатуровича и – надо же! – один Суарес.
С некоторой грустью Сидоров отметил обилие Любовей Андреевн, а уж Иванов Петровичей он и не считал, равно как и разных своих однофамильцев.
Памятуя о детдомовце Пятунине-Дурново, Сидоров выглядывал и его диковинную фамилию – вдруг да найдется? Но нашлись лишь двое Пятуниных – мужчина и женщина в одной оградке, а вот фамилии Дурново не было вовсе. Зато попалась одна похожая, какой-то дамы, – то ли Хитрово, то ли Недоброво. На её замшелом надгробье мраморная дева в неизбывной печали склонялась над урной, больше, правда, смахивающей на ночной горшок.   
Он обошёл примерно четверть кладбища и по профессиональной привычке прикинул, что все эти данные надо ещё и помножить – если не на четыре, то, по меньшей мере, на два с лишним.
Сидя на лавочке, едва нагретой скуповатым сентябрьским солнцем, Иван Петрович в который уже раз за последнее время испытывал чувство облегчения.
Он был рад, что этим походом как-то помянул Сергея Станиславовича, а заодно и поставил крест на своих ребяческих фантазиях об одноимёнцах. «Вот уж поистине – мёртвые учат живых!» – вспомнил Сидоров любимое изречение прозектора.
Не было в нём сейчас гнетущего ощущения непременной мрачности этого, по сути, обыкновенного земного пространства – с деревьями и кустарниками, с беззаботно распевающими птицами и таким же, как и повсюду, небом над ними. Здесь ещё ярче проявлялась для него та связь между всем сущим, которую открыл ему Екклесиаст. Но виделась она не только в бренности бытия и извечной его суетности, но и в этих равнодушных земле и траве, которым и дела нет до тех, кто в этой земле лежит и из кого эта трава прорастает, а уж тем более до их сакральных вопросов «для чего я живу?» и «что останется после меня?»
«Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки...»
«Так стоит ли, – думал Иван Петрович, – в печали бродить по этой земле, разыскивая мёртвых, когда надо на ней разыскивать живых? И зачем уравнивать их, когда берёмся грустить о мёртвых так же, как надлежит грустить только о живых? Вон ведь и на колоколах пишут: «Vivos voco, mortuos plango…» – «зову живых, оплакиваю мёртвых…» Да и Екклесиаст о том же: 
«…Живые знают, что умрут, а мёртвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению,
… И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части во веки ни в чём, что делается под солнцем».
«Но как же всё-таки быть с прошлым? – въедливо спросил его неотступный Пятунин. – Оно же, как ни крути, а всё равно – люди. Выходит, прошлое тоже для тебя мёртвое? А ведь ты меня чуть было в этом не переубедил…»
«Это когда же?» – удивился Сидоров.
«А вот когда вспоминал ту девочку и что ты к ней чувствовал, – забыл? И как это опять к тебе вернулось…»
«Отстань, – сердито сказал Сидоров. – Ты бываешь удивительно тупой – вот потому и за Голландию болеешь. Да, нет уже этой девочки, она – прошлое, жива она или нет, и что в ней было – в ней и осталось. А память о ней есть, это ж тебе не ботинки – сносил-выбросил...»
«Что-то ты плохо Екклесиаста своего читаешь, – ехидно заметил прозектор. – Смотри, как у него:
«Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после…»
«А ты, Станиславович, уж больно по-школярски букве писания следуешь, ¬– возразил ему Сидоров. – Это же всё о мёртвых, а я, к твоему сведению, пока ещё живой. И если я себе этого не скажу, значит, я уже тоже лежу здесь».
«Ну, давай… тебе, конечно, легче…» – хмыкнул Пятунин.
Визит прозектора, однако, не испортил Сидорову настроения. Из просветов в наплывающих тучках весело выглядывало солнце, золотясь в опадающих листьях, из недальнего посёлка ветром доносило звуки какой-то попсовой песенки. Всё это никак не перекликалось с суровым напоминанием о бренности жизни на табличке стоявшего невдалеке памятника. Она извещала о том, что здесь лежит человек по фамилии Харон.
«Надо же… – посочувствовал Иван Петрович. – Всю жизнь прожить с таким билетом сюда…» Он перевёл взгляд на соседнее захоронение, над которым возвышалась триада из полированного красного гранита. На левом обелиске обозначалась какая-то Цыплакова, на правом –  Гусинский, а посередине – Червяков. Сидоров подумал, что уж прозектор-то не преминул бы съёрничать: вот, мол, и пропитание с собой прихватили…
 Пока он бродил по кладбищу, его не покидала мысль о том, насколько наглядно именно здесь то малое расстояние, что разделяет трагическое и смешное, искреннее и казённое, – особенно в надгробных эпитафиях.
Некоторые его просто умиляли. Одна из них, например, довольно длинная, завершалась бодрыми словами;
«Птичка витает,
Гнёздышко вьёт…
Тело сгнивает,
Дело – живёт!»
Другая, напротив, была исполнена такой торжественности, будто адресовалась усопшему родоначальнику племени от имени всех грядущих поколений:
«Пожелать осталось напоследок:
Спи спокойно, наш любимый предок!
И пока не скроют нас «потёмки»,
Будем помнить: мы твои потомки!»
На горизонте, однако, всё заметнее темнело, и пора было уходить. Поднявшись с лавочки, Иван Петрович заметил, что сидел совсем рядом с чьей-то заброшенной могилой. Из буйных зарослей за покосившейся оградой сиротливо выглядывала верхняя часть невзрачного надгробья, на котором чёрной, местами облупившейся краской были тоже написаны слова эпитафии. Вглядевшись, Сидоров с трудом разобрал:
«Любимые не умирают –
Лишь рядом быть перестают», –
и покачал головой: «Вот уж действительно – перестают…»
Он ещё раз оглядел давно позаброшенное место.
«А вообще-то, – подумал он, – здесь хотя бы честно, без этих «вечная память» или «забудем мы – забудут нас». Ещё как забудут! А тут как в той байке – умерла так умерла. Или умер?» 
Чтобы посмотреть, кому адресована эпитафия, он протиснулся внутрь ограды, раздвинул траву и прочитал:
       Сидоров
            Иван Петрович
«Да сколько же можно меня хоронить! – чуть было не закричал Сидоров. – В том дурацком сне… и чёртов приказ… да сам себя чуть не угробил… потом и в реанимации… А тут ещё и этот фрукт с намёком! Нет, с меня хватит!».
Сгоряча он хотел было рассмотреть даты под именем, но передумал: «В гробу я их видел! Какие есть, такие и есть – мне-то что?»
И прозектор тут же восторженно хлопнул его по плечу: «Дай пять, Петрович, правильно мыслишь!» – и, обернувшись назад, вопросил: «Слышь, Захаровна? А ведь наш человек…»
Тем временем уже порывами налетал ветер, закружил листву, быстро надвигались тучи, в которых посверкивали молнии и погромыхивало. Сидоров прикинул, что до автобусной остановки через всё кладбище – это далековато, и двинулся напрямую к посёлку, через который проходила автострада. Но уже через несколько минут сильно громыхнуло и пошёл косой дождь, сначала тяжёлыми крупными каплями, а следом хлынул настоящий ливень. Укрыться было негде, и пока Иван Петрович добрался до шоссе, он промок до нитки, а дождь и не думал прекращаться. Он стал голосовать, но легковые машины пролетали мимо, пока не притормозил крытый грузовик и молодой водитель весело крикнул из окна:
- С крещеньем господним, отец! Садись давай!
Иван Петрович забрался в кабину. С него на пол стекала вода, но водитель успокоил:
– Не беда, просохнет! Вам куда?
Сидоров назвал адрес.
– Эх, – с сожалением сказал парень, – мне-то после разъезда в другой конец, в Боры, сады там.
– Так и у меня же в Борах дача! – обрадовался Иван Петрович. – И ключи с собой!
- Чудненько! – отозвался водитель. – Значит, едем? А вы мне, кстати, и покажете, как лучше заехать. Там у вас один – врач, кажется, – начинает строиться, так я ему материалы везу.
– Покажу, в чем вопрос! – заверил Сидоров. – Тем более что это, похоже, на моей улице…
За разговором с улыбчивым парнем дорога пролетела быстро, а когда прибыли на место, к бывшей даче прозектора, водитель, прощаясь, сказал:
– У нас в городе своя фирма, по перевозкам, «Арго» называется. Если что –
обращайтесь.
 – А звать-то вас как? – спросил Иван Петрович.
– Ребята зовут Игорем, и в армии так звали. А вообще-то… Я сам с Алтая, там в деревне меня бабка крестила, назвали Сидором. Редкое, по-сегодняшнему, имя, правда? – засмеялся он. – Ну, а если полностью, так уж совсе-ем редкое. Сидор Иванович я, Петров.
«Господи! – вздохнул Сидоров. – Да сколько же это нас на свете…» 
 
Гл. 34
Несколько дней Иван Петрович наводил порядок и на своём основательно заросшем участке. В доме и сарае обнаружилась уйма накопившихся за многие годы и совершенно не нужных ему вещей. Их он сложил в картонные коробки, на тачке вывез на свалку и поставил рядом с мусорными контейнерами: пусть заберут, кому охота.
Он редко включал телевизор, лишь изредка посматривал футбол, но даже матчи «Динамо» не вызывали в нем прежнего интереса, тем более что обсудить футбольные перипетии было не с кем.
Всё свободное время он отдавал книгам, и за оставшиеся до выезда с дачи дни (а уж наступила пора, подошёл октябрь) перечитал почти всё, что у него здесь было. Он и дома после больницы, и в профилактории только и делал, что читал, убеждаясь, как много прекрасного он упустил – хотя бы из того, что годами пылилось у него на книжных полках!
Вспоминая, как Пятунин порой величал его гуманитарием, он только усмехался: хорош гуманитарий, не знающий толком ни Толстого, ни Чехова, ни Шолохова, не говоря уже о Диккенсе или Бальзаке, Марке Твене или о поэтах – прошлых и нынешних…
Временами к нему заглядывал Антон Антонович Булыга, справлялся о здоровье, и Сидоров тоже наведался на пятунинский участок. Там уже снесли ветеранскую хибару, разбирали прозекторскую дачу, рыли котлован под фундамент нового дома, капитального, если судить по стройматериалам, сложенным горой на месте бывших прозекторских теплиц.
В начале октября зарядили дожди, на даче стало холодно, возиться с печью и камином ему было лень, и он перебрался в городскую квартиру.
И вот уж где было раздолье! Одну за другой он брал из шкафа книги, без особого выбора, подряд, и читал, читал, читал… В их героях – неважно, где и когда они жили, – он то с радостью, то с огорчением обнаруживал многих знакомых ему людей. Тут были и его отец и мать, и сверстники школьной и студенческой поры, и директор Калерия Михайловна с поэтессой Огнецвет, и – каждый на свой лад – отцы-основатели бюро, а с ними и Лёша-Колобок… Конечно, приходили к нему с книжных страниц и та большеглазая из параллельного класса, и Раиса Захаровна, и Люба… И даже футбольный красавец Иньеста и великий немецкий бомбардир Герд Мюллер с его печальной дальнейшей судьбой попались ему в героях каких-то романов. А уж сколько там нашлось Тобольских и всяческих Амелий! Посоперничать с ними числом мог разве что его незабвенный Пятунин-Дурново.
И всё это было совсем не так, как на кладбище, где он бродил среди мёртвых теней и чувствовал себя одиноким, как пришелец на печальной безжизненной планете, отбывшей во Вселенной свой предначертанный срок. В книгах узнаваемые им люди продолжали жить здесь и сейчас, и Сидоров был убеждён, что будут они живы и завтра, и послезавтра, и еще через много лет, и, стало быть, вовсе не суета это – нет, не суета…
Да и с самим собой он там то и дело встречался. Взявшись как-то перечитать знаменитый пушкинский роман, в его финале Сидоров словно бы вновь увидел ту больничную палате, где он, Иван Петрович Онегин, так печально расставался с Любовью Андреевной Лариной… 
Бывал он и в других книгах, всякий раз по-разному, но больше всё-таки лишь какими-то отдельными чертами.
«Оно и понятно, – думал Сидоров. – Что я за герой такой? И что такого в моей, громко сказать, судьбе? У меня и истории толковой-то нет, чтобы о ней рассказать. И мало ли нас таких – просто Ивановых, Петровых, Сидоровых? Тьмы, и тьмы, и тьмы… И кому, скажите, интересно о них писать или читать?..»
От этой мысли ему становилось грустно, но, по правде сказать, и даже несколько обидно.
Однажды он сидел над романом одного французского писателя, который вместе со своим героем всё плутал и плутал по чёрным лабиринтам сознания, в каком-то беспросветном мраке. Было это так уныло и безысходно, что Иван Петрович с досадой захлопнул книжку и сунул её обратно на полку.
И вспомнился один недавний вечер в профилактории, когда к ним в клуб пришли местные поэты. Авторам дружно аплодировали, но Сидорова их стихи как-то не задели. Были они в основном о любви. Один, с седоватыми кудрями, адресовал это чувство к героическому прошлому отечества; другой, помоложе,  – к своей малой родине с её берёзками и рябинами; дама в длинном чёрном платье с блёстками благоговейно взывала к тени убиенного русского императора…
А вот у другой поэтессы с весёлыми, чуть раскосыми глазами почти ни разу не прозвучало слова «любовь», но оно – и это Сидоров чувствовал – несомненно там присутствовало, в подтексте стихов. Они ему очень понравились, особенно одна строчка:
«Даже в самом чёрном море есть свой белый пароход!»
И это так перекликнулось с новым настроем его души, что Иван Петрович не удержался, вышел к сцене и при общем одобрении вручил поэтессе купленную в буфете плитку тёмного бабаевского шоколада, которую намеревался съесть вечером за чтением романа Ремарка «Три товарища».
«А какой он, твой белый пароход? – спросил себя Сидоров, вспомнив о той встрече. – И есть ли он у тебя?»
«Сейчас разъясню, – оживился подоспевший Пятунин. – Вот ты, Петрович, всё читаешь, читаешь…. А помнишь, что тебе сказали в реанимации?»
«Ты о чём?» – не понял Сидоров.
«А ты подумай, подумай!» – наставительно сказал прозектор и удалился.
Но Иван Петрович ничего надумать не мог. И только назавтра утром, когда ему позвонил Николай Николаевич и напомнил, что к двенадцати ждёт его в клинике для контрольного осмотра, он хлопнул себя по лбу: «Ну, да! Это же когда я после наркоза что-то там языком молол, а они решили, что я как бы писатель…»
Он отмахнулся от этой забавной мысли, однако она застряла в голове и не отпускала его до самого вечера.
Вернувшись из клиники, он в задумчивости ходил по комнате, поглядывая на книги в шкафу, брал их в руки, и ему почему-то показалось, что под переплетами нет ничего, кроме затаившихся в ожидании чистых белых листов.
«А ведь писателями не рождаются, – подумал он. – Но как-то же ими становятся? Да только ли писателями? Уж на что велик был гроссмейстер Алехин, так и он начинал каким-нибудь третьеразрядником…»
И как тогда в реанимации, вдруг привиделось Сидорову, что на самом верху книжного шкафа, как на палубе корабля, уселись в обнимку Екклесиаст и Пятунин, оба в полосатых тельняшках и в брюках клёш. На проповеднике была капитанская фуражка с крабом в виде шахматного ферзя, а на шее у прозектора болталась кривая боцманская дудка, подозрительно похожая на ранний китайский огурец. Екклесиаст был погружен в изучение корабельной лоции, длинным свитком свисающей до нижней палубы, Пятунин же, раскрыв какой-то томик стихов и тыча в него пальцем, вопрошал:
«А скажи-ка мне, Соломон, – извини, что без отчества…»
«Давидовичи мы,– с достоинством ответствовал проповедник, – ну, которые псалмопевцы».
«А мы, Дурново, – прозектор молодцевато подкрутил донкихотовские усики, – тоже из этих… короче, из Рюриковичей. Так ты скажи мне… Вот тут один парень… – он взглянул на обложку, – Евтушенко Евгений…Он пишет, что людей неинтересных в мире нет. Ты как на это?»
«Среди живых – да, – важно кивнул Екклесиаст. – Пока они живы, конечно. А главное – если чего-то могут. Я же о том уже три тыщи лет толкую: «Всё, что может рука твоя делать, по силам делай!»
«А вот этому салаге… – Пятунин с прискорбием указал на Сидорова. – Ему, как мне кажется, слабо. Истории, видите ли, у него нет…»
Он выудил из кармана фляжку: «Зато нам с тобой, Давидыч, не слабо. Али мы не флибустьеры? Все пропьём, но флот не посрамим!»
С этими словами прозектор поднёс свою дудку к губам, только это уже была не дудка, а золотая труба Ивана Петровича, и она запела, а Станиславович с Давидовичем голосами ребят из группы «Квин» грянули: «We are the champions! Мы – чемпионы!»
«Да пошли вы! – крикнул им Сидоров. – Тоже мне… чемпионы. Расшумелись тут!»
«Смотри-ка, Давидыч, – с радостным изумлением воскликнул прозектор: - Юнга-то наш… возбудился!»
 «Вижу, вижу, – подтвердил Екклесиаст. – Уж прости за цитату, а я скажу: «И это хорошо!»

…Иван Петрович встряхнул головой, отгоняя наваждение.
«Подумаешь, чемпионы… – буркнул он.  – Не боги горшки обжигают. «Динамо» вон тоже звёзд с неба не хватает – и что теперь? Бутсы на гвоздь?»
«Я тебе дам – бутсы на гвоздь!– погрозил ему из-за шкафа двупалый физрук. – Бубенчики оторову! А вот что курить бросил – молодец. Можешь ведь, когда захочешь!»
«Так то бутсы, – вздохнул Иван Петрович, – а здесь… – Он пробежал глазами по корешкам книг. – Здесь, как ни говори, всё-таки боги!»
«Да бросьте!– отмахиваясь от негодующей Прыщенко-Огнецвет, фыркнула её редакторша. – Видели бы, что у них в оригиналах. Ужас!»
«И у графа с Достоевским?» – не поверил Сидоров.
«А то! – подтвердила редакторша. – Я вот над одним только Буниным сколько билась…»
«Да и не умею я это… слагать, – с сомнением произнес Иван Петрович. – Это же не цифирки складывать…»
«А ты, Иван, не комплексуй, – строго сказал ему бывший староста, а теперь декан Коля Лепёшкин. – Мне вот, например, интересно, как у тебя там всё сложилось. И Процюку Николай Маркичу, тестю моему престарелому, и Коле Кацу, и всем ребятам – ведь сколько не виделись!»
«А мне не интересно? – с обидой подала голос тётя Каля. – Рыбу-то мою съедят, а меня никто и не помянет…»
«И нас… – вздохнули отцы-основатели. – Ну, ладно уж мы, – вы зато, Иван Петрович, хоть этого Тобольского… как следует! Покажите, кто тут у нас почётный!» 
 А отец, второпях дотягивая самокрутку и прилаживая автомат, выглянул из окопа и, обернувшись, махнул ему рукой: «Не дрейфь, сынок, давай! А то когда ещё нам доведётся? Вон, гляди, они уже идут…»
И всё призывней зазвучала в Сидорове его золотая труба, а в флибустьерском дальнем синем море басовито откликнулся ей белый пароход. 
Иван Петрович захлопнул дверцу шкафа, сел за стол и глубоко, как велел ему анестезиолог перед операцией, вздохнул.
«Ну что ж – тогда поплыли? – сказал он себе. – И куда же нам плыть?»
Он открыл ноутбук, задумался и отстучал первые слова:   
«Иван Петрович Сидоров был человек довольно спокойный…»
Потом поправил:
«Хотя Иван Петрович Сидоров и был человек довольно спокойный, однако…»
Ещё немного подумал – и оставил прежний вариант.


Рецензии