Плётки и андеи

Авторская аудиоверсия: https://www.youtube.com/watch?v=Eyq8VFecu0w


Моей дорогой маме посвящается.

Мама очень любила рассказывать о прошлом, а поскольку общались мы каждый день, эти рассказы часто повторялись. Кому хочется слушать одно и то же, когда голова заполнена каждодневной суетой? «Мама, у тебя прекрасный слог и великолепный почерк. Ну запиши, пожалуйста, все, что помнишь!». Но мама не хотела писать – она хотела рассказывать, а я хотела читать и не хотела слушать. Такое вот досадное несовпадение.

Для того, чтобы слушать чей-то рассказ в прямом, так сказать, эфире, нужны соответствующая обстановка и настроение. А вот читать или слушать в записи можно в любое удобное время. Мама почти ничего не записала, и я решила сделать это вместо нее, потому что не хочу, чтобы ее и наши с братом воспоминания о маминой малой родине исчезли без следа. Так и появились эти записки, объединенные странным на первый взгляд названием «Плётки и андеи», где не соблюдена хронология событий, где мои детские воспоминания, освеженные и дополненные старшим братом, перемежаются с мамиными, где увиденное мною и рассказанное мне никак не отделены друг от друга.

________________

В ту, уже совсем далекую пору, в деревне существовало очень четкое разделение на мужиков и баб. Мужикам – пахать, косить, мастерить и строить. Бабам – хлопотать по хозяйству с утра до вечера, а чуть выпадет свободная минутка – заплести незатейливый диалог с проходящей мимо или заглянувшей в гости соседкой.
 
«Плётки и андеи» – так снисходительно-насмешливо характеризовал содержание этих бесед дедушка. Передразнивал какую-то древнюю старушку, которая сплетни называла плётками, а идеи – андеями. Что конкретно в бабьих беседах относилось к плёткам, а что к андеям, дедушка не уточнял. Плётки и андеи мягко переплетались, перетекали друг в друга в неспешных разговорах у колодца, на освещенной закатным солнцем лавочке возле дома, в прохладной, чисто убранной комнате под названием «зал» с окошком, открытым в душистый жасминный палисадник.

Мама родилась в этой деревне и жила там до 16 лет, а затем приезжала только на каникулы и в отпуск. После окончания педучилища она отработала положенные три года по распределению и навсегда перебралась в город. Но несмотря на то, что большую часть своей жизни мама была горожанкой, она часто начинала разговор словами: «А у нас в деревне…».

К тому времени, когда меня и брата стали вывозить в эту деревню на один летний месяц, в ней осталось всего восемь дворов. В самом ее начале, на отшибе, расположились Кулина и Пека. Затем слитно, забор к забору, жили Иван и Сома, Грищиха, Антон и Надя Антониха и мамины родители – Алексей и Прасковья.
 
За мелким ручьем, пересекавшим деревенскую дорогу, начинался небольшой подъем, и там, на возвышении, стоял длинный дом Толика и Веры, а напротив него – кусты сирени и пышные липы, которые остались от прежде находившейся здесь усадьбы. Дальше дорога снова шла вниз, и, прежде чем нырнуть в старый и весьма дремучий лес, прицепляла к себе еще два двора – Андреевой Нади и Лёксы.
 
Здесь самое время поговорить о женских именах. Феминисток в деревне не было, поэтому если имя мужа позволяло добавить соответствующий суффикс, именно оно и ложилось в основу женского имени. Так, вышедшая за Антона Надя стала Антонихой, а жена Григория – Грищихой. Вторая Надя замуж не выходила, поэтому была Надей Андреевой – по имени отца. У Толика имя к суффиксу не подошло, и жена его была просто Вера или, для уточнения, Толикова Вера. По этой же причине свое собственное имя носила жена Петра Кулина. Лёкса, бывшая по паспорту Александрой, мужа потеряла в первые дни войны, и ее былую принадлежность супругу никто не подчеркивал. Нашу бабушку Пашу тоже почему-то называли собственным именем, хотя она могла вполне стать Алексеихой. Может быть, потому, что она в юности училась в гимназии и даже была в свое время председателем колхоза? Впрочем, простоватый Адам из расположенной за лесом деревни, ничтоже сумняшеся, добавил «-ищ» к ее собственному имени и всегда называл ее Пащиха. Может, из уважения, а может просто запутался.
 
Интересно, что суффикс, присоединяемый к мужскому имени для обозначения замужней женщины, иногда прилеплялся не по делу. Когда на лбу одного из жителей соседней деревни выросла шишка и его прозвали Рог, его родная сестра совершенно неожиданно для себя и без особого восторга стала Рожихой.
 
Прозвища в деревне были не у каждого. Чтобы получить прозвище, нужно было сильно чем-то выделиться. Например, Ивана назвали Балабосом за легковесность и неосновательность характера, а Михальчиху, в более давние времена, окрестили Лениным за мудрость и дальновидность. Она всех своих детей выучила полезным ремеслам, и именно в ее доме появились невиданные ранее предметы мебели – трюмо и канапа. А уже после Ленина, вопреки общепринятой хронологии событий, в деревне появился Царь и поселился в той самой избе, которая раньше принадлежала Ленину.

Итак, мамина родная деревенька, какой мы застали ее с братом – одна безымянная улица, восемь дворов и двадцать семь постоянных жителей. Ну что ж, начнем по порядку.

 
Кулина и Пека

Кулина возможно была Акулиной, а Пека точно был Петром. В мамином альбоме сохранилась их свадебная фотография. Кулина – в цветастом платье, выделенная белой шалью на плечах и такой же белой фатой, похожей на кокошник. Пека – очень худой и напряженно серьезный, в черном костюме с бутоньеркой на лацкане. Была поздняя осень и, наверное, в тот свадебный день было довольно холодно, ибо у двух пожилых женщин в первом ряду из-под нарядных легких платьев выглядывают неуклюжие валенки с галошами.

Рядом в альбоме приклеена еще одна свадебная фотография. Молодожены и гости стоят на очищенной от снега площадке, и на невесте те же самые шаль и фата, а у жениха – та же самая бутоньерка с ленточкой, что и на первой фотографии. Все нарядные, без верхней одежды, несмотря на мороз. Правда, когда выходили фотографироваться, один из мужчин, похоже, привычно нахлобучил шапку-ушанку. Потом опомнился и быстро избавился от нее, пристроив на тонкую веточку росшего позади дерева. Фотограф же отошел подальше, чтобы всех захватить, да еще сделать припуск и с боков, и сверху. Вот и оказалась эта шапка на фото на самом видном месте. Неопознанным летающим объектом зависла она над головами гостей из второго ряда и странным образом нисколько не испортила, а наоборот, даже улучшила композицию.
 
Но вернемся к паре с первой фотографии.

Кулина и Пека жили обособленно – и физически, так как у них не было соседей, и морально, так как оба были молчаливыми и замкнутыми. Кулину я видела всего несколько раз, а вот Пеку – очень часто. Пека пас колхозных телят и почти каждый день прогонял свое стадо по полю перед нашим домом.
 
Его полное имя Пётр показалось односельчанам не очень удобным для повседневного произношения, но и Петей называть его было неловко, так как он был очень высок ростом и очень грозен с виду, чем-то напоминая своего великого тезку – Петра Первого. Поэтому и прижился твердо звучащий вариант – Пека.
 
Когда, сидя в седле, Пека хмуро и гордо проплывал над телячьим стадом, он был похож на медного всадника, только была под ним не вставшая на дыбы карабахская кобылка, а простая, деревенская, продавленная посередине лошадка.


Иван и Сома

Иван был младшим братом Царя, и, как положено младшему брату, он был Иван… – нет, не Дурак – Балабос, бесшабашный и безалаберный. В молодости он слыл первым танцором на деревне, но постепенно, без тренировки утратил былую легкость, а когда ему ампутировали ногу выше колена, то вместе с конечностью утратил и свое прежнее веселое прозвище и вместо Ивана-Балабоса стал Иваном-Шлеп-Нога.

Его жена Сома, смуглая, громкоголосая, всеми своими повадками и ухватками похожая на цыганку, по-настоящему была Соней, но так же, как и в случае с Пекой, сельчанам пришлось добавить в ее имя твердости.
 
Сома обладала низким, как в дубовую бочку падающим голосом и в пылу спора никогда не повышала его в буквальном смысле этого слова. То есть она охотно и быстро переходила на крик, но в нем не было ни распева, ни подъема, ни визгливых бабьих ноток. Как покорно бредущий по стихотворению бесталанный школьник, Сома монотонно бубнила свой крик, компенсируя его невыразительность обилием проклятий.

Деревенские проклятия не отличались особым разнообразием ни по форме, ни по содержанию. Они всегда начинались со слов: «Что б ты…» и заканчивались чем-то неприятным, но тоже весьма предсказуемым. Наиболее популярными вариантами были «сдох» или «счернел». Помню, как бабушка однажды в сердцах пожелала счернеть своей абсолютно черной, без единого белого пятнышка корове, которая после такого бессмысленного проклятия продолжила вредничать с прежним энтузиазмом.


Грищиха

Я застала Грищиху в очень позднем ее возрасте. Тусклым черным жуком перемещалась она по деревне, опираясь сразу на две палки, как при скандинавской ходьбе. А когда-то она была миловидной и стройной, и звали ее Настенька. Именно так называл ее муж Гришенька – бравый красавчик с чубом, прошедший войну и лагеря и, слава богу, вернувшийся живым и невредимым. Детей им бог не дал, и они, как гоголевские старосветские помещики, очень трогательно и нежно относились друг к другу.
 
– Ой, нехорошо мне что-то, – иногда говаривала Настенька и, оседлав коня, мчался Гришенька в райцентр, в аптеку – двадцать пять верст в оба конца. Умер он скоропостижно от воспаления легких, а Настенька пережила своего Гришеньку лет на тридцать, не меньше.

С возрастом и без Гришеньки Настенька утратила доброжелательность, стала сварливой и злобной и превратилась в похожую на ведьму Грищиху. Она всегда ходила в черном и даже в сильную жару не спускала с плеч свою теплую тужурку. И неважно, что тужурка – это мужской предмет одежды, здесь смысл именно в том, что Грищиха носила эту свою не то куртку, не то пиджак все время, то есть toujour. Потому и тужурка.

Малые дети простодушно пугались ее мрачного вида, а взрослые затаенно побаивались дурного глаза. Считалось, что Грищиха умеет ворожить и заговаривать мелкие болячки. Во втором ее умении имела случай убедиться моя мама. Когда в еще совсем юном возрасте, ступая по стерне, она наколола ногу и в месте укола образовался болезненный нарыв, Грищиха что-то над ним пошептала, и боль тут же прошла.
 
Мой старший братец, в ту пору уже студент политехнического института, как-то раз в своем летнем письме из деревни упомянул некую Фитцджеральду. Оказалось, он придумал это имя для Грищихи. Много лет спустя я спросила его: «Почему, собственно, Фитцджеральда?» Он затруднился ответить определенно. Возможно, этой ссылкой на фамилию знаменитого автора «Великого Гэтсби» мой брат хотел подчеркнуть талант Грищихи плести нескончаемые плетки, сидя за чаем на бабушкиной кухне. Как бы то ни было, непростое, хоть и не существующее заморское имя Фитцджеральда придавало сгорбленной, темной фигурке Грищихи некую возвышенность, достоинство и благородство.
 
Иностранные фамилии и названия звучали для нас в то время так заманчиво, так романтично. Касабланка, Растрелли, Боккаччо – как приятно было и слышать, и произносить! А попробуйте-ка с такой же интонацией сказать «белый дом», «грабли», «большой рот»! Ну как можно итальянцу с придыханием и восторгом говорить о Растрелли?! Или вот фамилия Бевилакуа – для нас звучит как музыка, а для итальянца как полезный совет – пей воду. Получается, поскребешь какую-нибудь ласкающую слух иностранную фамилию и обнаружится тот же самый Подопригора. К счастью, мы не знали тогда перевода испанских или итальянских слов, и опера «Падшая», написанная Иосифом из рода Зеленых, была для нас воздушной «Травиатой» Джузеппе Верди.

Фитцджеральда – нет, здесь лучше – Грищиха жила в покосившейся, вросшей в землю избушке, у которой не было не только курьих ножек, но даже и деревянного пола. Не успел Гришенька новую избу поставить в тот короткий промежуток времени между концом войны и началом воспаления легких.

Печь свою Грищиха топила редко, на дровах экономила и поэтому горячую пищу могла получить только у соседей. Наиболее подходящим местом бесплатного столования был дом многодетной Веры, у которой всегда было что-то наварено – семеро по лавкам как-никак.
 
Грищиха всем казалась вечной, и никто не воспринимал всерьез ее постоянные жалобы на плохое самочувствие: «Вчера было лучше, а сегодня хуже». Подозревали ее в притворстве, скорее всего безосновательно. Просто люди всегда с подозрением относятся к долгожителям, которые, давно схоронив всех своих ровесников, продолжают годами жаловаться на слабое здоровье.

Однажды в гостях у Толиковой Веры она в очередной раз объявила, что ей нехорошо. У Веры в коробке с лекарствами нашелся лишь старый, давно переживший срок своей годности нашатырный спирт. Грищиха понюхала бутылочку возле закрытой пробки: «Ну вот, полегчало». «Тетя, вы не так делаете, – не выдержал сидевший тут же сосед. – Нужно на руку налить и лицо протереть». «Ах ты такой-сякой!» – напустилась на него враз окрепшая Грищиха и пожелала ему, как минимум, счернеть за издевательство над бедной старушкой.
 
Любила подшучивать над Грищихой и дедушкина родная сестра Ирина, которая вообще-то жила в Сибири, но часто приезжала на родину погостить. Из-за сильного искривления позвоночника она с юности носила большой горб на спине и была великой пересмешницей.
 
– Вассёк, купи мне плю-ю-юшечку, – изображала она Грищиху, которая плачущим голосом иногда просила доброго паренька принести ей что-нибудь из магазина.
 
Васёк был моим ровесником и иногда заходил к нам, чтобы позвать меня за грибами, или строить шалаш, или собирать васильки в поле, которые можно было высушить и сдать в аптеку. Кстати, его самого иногда называли Василь или Василёк. Но только не тетя Ирина. Завидев тоненького белобрысого Василька, она непременно останавливала его своим фирменным «Вассёк» с двойным или даже тройным «с» и всякий раз задавала какой-нибудь неудобный для него вопрос.
 
Василь-Василёк был средним сыном Царя и поэтому донашивал обувь за старшим братом. Когда нужно было отправиться куда-то не босиком, он заходил за мной обутым, на радость тете Ирине, которая тут же с готовностью вопрошала: «Вассёк, ботиночки наглянцевал?» А носки Василёвых, изрядно послуживших еще первому хозяину ботинок, были сбиты так, что из них выглядывали пальцы. Васёк смущался и краснел, и утешить его могло лишь наличие младшего брата, который по понятным причинам никогда не появлялся летом в обуви.

А вот Грищиха свои всесезонные сапожки, похоже, вообще не снимала: пол-то у нее дома был земляной. Однажды она явилась к нам в гости с «андеей», что к ней в избушку ночью подкапывались волки. Якобы они хотели вломиться и Настеньку съесть.
 
Волки до Настеньки так и не добрались, и, когда пришло время, отправилась она к своему вечно молодому красавцу-мужу в очень ветхом, но вполне целом виде, оставив после себя кривобокую хатенку и достаточно приличную сумму денег, накопленную с ежемесячной пенсии в двенадцать рублей. Деньги копились, потому что у Настеньки была некая племянница и была надежда на эту племянницу. Мол, придет время и возьмет к себе племянница и Настеньку, и деньги. Но не все получилось, как было задумано. Умерла никем не взятая Настенька одна, в нетопленной хате, а деньгам повезло больше – их взяли.

 
Ермак

Ермак жил в соседней деревне, но он так часто приходил в нашу, пригоняя коров на пастбище, что казался местным жителем. С коровами ситуация была следующей: отдельного пастуха для них не было, пасли сами, по очереди. У нас коров держали все, кроме Грищихи, итого получалось семь, столько же буренок обитало в Ермаковой деревне. Чтобы не отбывать пастушью повинность слишком часто, было решено объединить крупнорогатых в одно стадо, и каждое утро половина общего поголовья отправлялась пастись к соседям – чуть меньше километра в одну сторону.
 
Ермак уже не работал в колхозе из-за преклонного возраста, поэтому именно он пригонял коров в ту седмицу, когда наша деревня отвечала за стадо. Сухонький, с тонким, надтреснутым голосом, он был весь какой-то неустойчивый, некрепкий. Казалось, его походка зависела от ветра, даже самого слабого.
 
Однажды, когда Ермак прибыл со своей половиной стада, он неосмотрительно остановился побеседовать с тетей Ириной. Прибыл же он в своем обычном виде – довольно потрепанный верх и еще более изношенный низ. «Ермак, что ты одеваешься как бродяга?» – с сибирской прямотой спросила его бесцеремонная тетя Ирина.
 
«Ай, да у меня одёжи мно-о-ого, – тоненько завел Ермак. – Костюм есть бостоновый, и еще один костюм шерстяной…». Не дала ему Ирина описать весь его гардероб, зорким глазом углядела прореху на холщовых штанах, цепанула крючковатым пальцем и располосовала штанину от бедра до самого низу – «а пусть не хвастается!». Ермак обижаться не стал, легко снялся с места и посеменил прочь.
 
Владелец двух шерстяных костюмов не был пьющим, но, как и многие другие деревенские жители, производил время от времени некоторое количество самогона, чтобы рассчитываться с местными поставщиками различных сельскохозяйственных услуг. Находившиеся в обращении советские дензнаки имели свой жидкий эквивалент, рубль приравнивался к стакану самогона, трешка – к бутылке.
 
Домашнее производство спиртосодержащей валюты было под запретом и всегда осуществлялось тайно, с соблюдением строжайшей конспирации. Поэтому, когда однажды среди бела дня Ермак явился в магазин с большим полотняным мешком и закупил аж десять килограммов сахарного песку, бабья очередь тут же встрепенулась и ехидно поинтересовалась: «Зачем тебе, Ермак, столько сахара?» «Поросенка кормить», – недолго думая ответил Ермак и, пока оторопевшие бабы подбирали новые слова, взвалил на плечи свой мешок и убрался с линии огня. Навсегда осталось загадкой, дал ли такой ответ застигнутый врасплох Ермак случайно, по общепризнанной простоватости своей, или это, напротив, был хитрый ход и насмешка.
 
К тому времени, как наступила эпоха мелиорации, Ермак уже перебрался в мир иной. Остались после него никому не нужная деревянная изба, костюм бостоновый и жестяная банка, найденная двумя мелиораторами, которые прокладывали канаву через его огород. В банке оказалось триста рублей бумажками – все Ермаковы накопления. Деньги так потемнели от времени и сырости, что трудно было определить их номинал. Однако удачливые копатели смогли найти подход к магазинщице и стали понемногу обменивать невнятные темные бумажки на водку.
 
Весть о Ермаковом кладе быстро разнеслась по всем трем оставшимся в деревне подворьям. Сонечка, ближайшая соседка Ермака, прожившая рядом с ним всю его и почти всю свою жизнь, тоже решила поучаствовать в удаче. Пришла и попросила дать ей хоть десяточку. Те двое не дали, пропили все, до последнего коричневого рубля.

 
Антониха

Антониха была нашей ближайшей соседкой, и по-настоящему ее звали Надей. Дедушка называл Надю «помазок». Но он имел в виду не тот помазок, который используют для бритья, а свернутую тряпочку, которой бабушка разгоняла масло по сковороде. Небольшого росточка, вся какая-то словно закопченная, с лицом похожим на печной горшок, Надя умело справлялась со своим хозяйством, а по вечерам забегала к нам обменяться последними новостями и сыграть с дедушкой в дурака.

Дедушка играл виртуозно, запоминая выбывшие карты, прогнозируя поведение соперника и планируя многоходовки. Он знал, что Наде его не одолеть, но, дабы не утратить собственный интерес к игре, усложнил для себя задачу и всегда старался сохранить до последнего две шестерки, чтобы в конце игры навесить Наде погоны. Она за погоны переживала, скидывала их с плеч и снова шла в бой, отчаянно надеясь на удачу.
 
Как-то раз к концу игры у них на руках осталась чуть ли не половина колоды. Был дедушкин ход, и он грозно пошел в атаку, приговаривая после каждой отбитой Надей карты:

– Сказал, что поставлю, значит поставлю! И шлеп! очередную карту на стол. Надя сражалась изо всех сил, и ей удалось полностью отбиться, после чего право хода должно было перейти к ней.
 
– Сказал, что поставлю, значит поставлю! – с прежней интонацией произнес дедушка, собрав и хлестко бросив на стол еще шесть карт. В пылу битвы раскрасневшейся Наде было не до счета. Одну за другой она отбила пять из этих лишних шести, и только на последнюю, в общей сложности двенадцатую карту, у нее не нашлось ответа. Мой брат, который в это время сидел рядом и чинил радиоприемник, увидев происходящее, чуть не упал со стула от смеха.
 
– Не буду с тобой больше играть, Алексей! – заявила огорченная проигрышем, но так и не осознавшая нарушение правил Надя и ушла домой. На следующий вечер игра продолжилась в том же составе.
 
Надя Антониха обладала веселым нравом и была очень смешлива. Рассказывая о каких-то комических случаях, она обязательно прибавляла: «Я каталась». Что означало «каталась от смеха». И очень легко было представить себе маленькую, ловкую Надю катающейся от смеха на зеленой траве.
 
Но однажды Надя, без предварительной подготовки и без всякого намерения, сама выступила в главной роли в очень забавной ситуации, заставив других людей кататься от смеха. В один прекрасный день пошла она сдавать своего кабанчика, и нужно было его загнать на весы через узкие ворота в деревянной ограде. Надя его туда направила, а кабанчик, почуяв неладное, развернулся и рванул назад, попав аккурат между ног стоявшей чуть в раскорячку хозяйки. На Наде были юбка и плащик, и пропустить кабанчика ей не удалось. Не успев и глазом моргнуть, она вдруг очутилась на спине своего хорошо откормленного борова, который провез ее, сидящую очень прямо, но задом наперед, метров десять по кругу под гомерический хохот довольно многочисленных зрителей. Моя бабушка видела все это и, вернувшись домой, доложила, что прокатившаяся на кабанчике смешливая Надя в тот раз даже не улыбнулась, а только с тихой досадой промолвила: «Надо же, на свинье проехала!»

 
Антон и филин
 
Однажды поутру Антонов сын Коля в дальнем углу сада-огорода узрел филина, сидящего на старой, полудикой груше. Он тут же прибыл с этой вестью к отцу, который слонялся по кухне в ожидании завтрака. Удивительная утренняя новость вмиг вынесла Антона на улицу, а безмятежный вид застывшего на ветке филина пробудил охотничий азарт. На кой ляд Антону сдался этот филин, он вряд ли смог бы объяснить. Правда никто объяснения и не спрашивал. Не до того было.
 
– Надя! Ружжо! – скомандовал Антон. Пулей метнулась в дом Надя и, пригнувшись для скорости, почти стелясь по борозде, мигом поднесла ружье охотнику.

Антон прицелился. Бабах! Сонный филин даже бровью не повел. Остался сидеть, как сидел. Второй выстрел, и опять мимо. «Дураки какие-то. Отдыхать мешают», – подумал филин и, уже окончательно проснувшись, нехотя соскользнул с насиженной ветки и, неспешно махая крыльями, полетел в лес.
 
– Надя, патроны отсырели! – укоризненно рявкнул разозленный двойным промахом Антон. А Надя ничего не возразила, как если бы сушка патронов и правда входила в ее обязанности вместе с сушкой пряных трав и нарезанных дольками душистых антоновских яблок.


Коля

В детстве Антонов Коля однажды подошел к коню сзади, а тот сдуру лягнул его в лицо. Коля помчался домой с разбитой губой и сообщил встревоженной матери, что конь его ударил рапой. К тому времени он уже освоил букву «р» и на радостях использовал ее повсеместно. От лошадиной «рапы» у Коли на губе навсегда остался довольно заметный шрам.
 
А лет двадцать спустя Колю ударил огромный железный конь, когда он неосмотрительно зашел к нему на рельсы спереди, и на этот раз Коля уже не смог прийти к своей маме, чтобы пожаловаться.


Царь
 
Царя звали Толик. Он был отцом семерых детей и колхозным бригадиром. Толик не имел склонности к физическому труду, поэтому в поле он в основном командовал подчиненными, а дома царствовал, лежа на боку, не пытаясь что-то подремонтировать или обустроить.

Его жена Вера родила ему сначала трех сыновей, а затем четырех дочерей и все свои дни проводила в постоянных трудах и заботах. Как многодетная мать, она была освобождена от работы в колхозе, но вряд ли это ей прибавило свободного времени. Вера тянула лямку безропотно и устало, не тратя силы на лишние слова и яркие эмоции. Когда старшая из ее дочерей свела со двора трех младших сестричек, и в результате что-то нарушилось, сложилось не так, как было надо, все что смогла сказать об этом моей бабушке возмущенная Вера было: «Эта ж этих повела!» А о том, что младшие девочки, объели всю ее печку, кусочек за кусочком отколупывая известку, жена Царя вообще поведала как о чем-то обыденном и абсолютно нормальном.
 
Так же терпеливо и снисходительно она относилась к венценосному супругу, а беззаботный Царь поленивался и был постоянно навеселе. Варьировалась лишь степень веселости. Легкая степень в первой половине дня была почти незаметна. При средней он начинал смешно шевелить губами, как лошадь, пытающаяся взять с ладони кусочек хлеба, а при сильной засыпал в своем тракторе там, где сморил его сладкий сон. Как правило, он успевал заглушить двигатель, но иногда, чтобы полностью остановиться, ему требовалось препятствие в виде дерева или чужой постройки. Так однажды, уснув в тракторе, он чуть не снес дедушкин хлев. Путешествие в телеге было более безопасным. Чувствуя приближение сна, Царь включал автопилот, а именно: закреплял вожжи и спокойно почивал, пока умная лошадка сама везла его домой.

В быту Царь Толик не был грозным, он не устраивал скандалов и не обижал своих детей, что не помешало, однако, попытке его низвержения. Было позднее летнее утро. К тому времени большая часть семьи уже встала. Давно возилась на кухне Вера, играли на полу годовалые близняшки, встал и Василёк, освободив место с краю кровати, на которой остался досыпать его младший брат Лёнчик. Вернувшийся откуда-то и уже немного притомившийся Царь как раз это место и занял, чтобы восстановить силы перед долгим летним днем. Василёк зашел в комнату, посмотрел на сладко спящего брата и почувствовал непреодолимое желание закатить ему в лоб щелбан. Желание тут же было исполнено. Младший даже во сне знал, кто его обидчик и, полагая, что он по-прежнему лежит рядом, изо всех сил двинул локтем мирно дремавшего Царя. Кровать была узкая, и от удара в бок Царь рухнул вниз, чуть не придавив одну из ползавших рядом близняшек. Малышку спасло лишь то, что ее отец упал не плашмя, а, как кот, приземлился на четыре точки. Оба брата на всякий случай предпочли спешно покинуть помещение, а Царь так толком и не понял, что это было, и, взобравшись на кровать, продолжил царствовать.
 
Толик вообще не забивал себе голову лишними мыслями. Когда бабушка задавала ему какой-нибудь отвлеченный вопрос, он всегда отвечал: «Кто его, теточка, знает».

Лишь однажды он отреагировал более определенно. В стране умер Брежнев. «Кого ж теперь выберут?» – не ожидая ответа, поразмышляла вслух бабушка. «Поговаривают, что меня», – сказал Толик.


Надя Андреева

Надя Андреева никогда не была официально замужем, поэтому чтобы не путать ее с другой Надей – Антонихой, к ее имени добавили своего рода отчество. Надя тихо вела свое хозяйство, по домам не ходила, плёток не плела, и в моей памяти осталась лишь благодаря своей бане, которую отстроил ей кратковременный гражданский муж. Он был родом не из этих мест и, кажется, за что-то сидел, а потому был принят деревней настороженно. Сам примак тоже к общению не стремился, максимум здоровался, а вот банька у него получилась ладная, и народ решил, что мужик он хоть и нелюдимый, но справный.

Надя свой новой баней гордилась и радостно приглашала к себе всех желающих на помывку. Правда, однажды ей пришлось пожалеть о своем гостеприимстве. Она домывалась последней, и когда вышла в предбанник, чтобы облачиться в чистое, с удивлением обнаружила, что ее узелок с тщательно подготовленным бельем куда-то исчез. Горько было Наде натягивать на себя грязную одежду, но делать нечего, надела ношеное, и пошла по деревне искать свой узелок. Нашла она его у нас. Собирая вещи в темном предбаннике, мама прихватила чистую Надину одежду и принесла ее домой. Дома сумку сразу не разбирала, и поэтому очень удивилась Надиному приходу. А когда расстроенная Надя поведала о своем горе и среди наших вещей был найден ее узелок, мама еле дождалась, пока она уйдет. И как только за Надей закрылась дверь, комнату накрыла волна хохота. Звонко смеялась молодая мама, мягким глуховатым голосом вторила ей бабушка, и даже дедушка пару раз усмехнулся в отсутствующие усы.

Дедушка Надиной баней не пользовался. Он не любил деревенские бани, которые топились по-черному, и когда ему пришлось продать почти законченный сруб, чтобы справить зимнее пальто поступившей в техникум младшей дочери, он не особо огорчился и к теме собственной бани больше не возвращался. Бабушка ходила мыться то к Наде Андреевой, то к Толиковой Вере, а дедушка, пока окончательно не состарился, предпочитал ездить на помывку в районный центр.

 
Мариля и Лёкса
 
Мариля и ее дочь Александра, которую звали то Шурка, то Лёкса, хоть и приходились дедушке близкими родственницами, запомнились мне разве что своим петухом и словом «дуля». Я знала, что «дуля» обозначает кукиш, и мне очень странным показалось Марилино заявление о том, что у них в этом году хорошие дули. Как выяснилось, речь шла о грушах.
 
Что до петуха, то это была та еще птица. Именно с этого разбойника и начнется мой рассказ о крылатых и четвероногих обитателях деревни.


Очень крупный, с длинными острыми шпорами, Марилин петух был злее и уж точно опаснее цепного пса, поскольку не был ограничен цепью, а находился на свободном выгуле. Других петухов поблизости не наблюдалось, и поэтому он сражался с каждым человеком, который заходил в его двор. Впрочем, не с каждым. Петух был бабоненавистником. Мужчин он, как правило, не трогал, но на женщин, а их он распознавал по юбкам и платочкам, тут же налетал сзади и долбил клювом изо всех сил, поэтому, собираясь к Лёксе или Мариле с визитом, дамы обязательно прихватывали с собой палку. Под настроение этот варвар мог напасть и на собственных хозяек, за что бывал неоднократно бит, но все без толку.
 
Была у драчливого петуха еще одна нехорошая привычка – любил он пробраться на грядки и устроить там потраву. «Драл оберучи», – негодовала Мариля, оценивая урон.

Однако несмотря на все эти безобразия Марилин петух мог не беспокоиться за свою судьбу. Его не собирались варить или менять на более покладистого. Когда дом стоит возле самого леса, боевой петух – это как раз то, что надо.

Еще один боец, хоть и не такой задиристый, жил у Антонихи. Надин петух был как с картинки – статный, горделивый, с зубчатым малиновым гребнем и великолепным радужным хвостом. На такого щеголя смотреть бы да любоваться, так нет же…
В тот день, в окружении своих кур, он важно переходил дорогу, направляясь на лужок напротив дома. На его беду метрах в десяти от куриной процессии похаживал мой старший брат с рогаткой, а у веселой Антонихи хватило ума сказать восьмилетнему пацану: «Попадешь в петуха, офицером будешь!» Брата не надо было просить дважды. По собственной инициативе против домашней птицы он рогатку не применял, но если сама хозяйка просит и если впереди замаячила военная карьера, то пожалуйста. Мой брат постоянно тренировался и стрелял очень метко. Не ожидавший нападения петух с отчаянным криком взвился в воздух, роняя перья и все свое прежнее величие, а затем гигантскими шагами помчался во двор. Петух не сильно пострадал физически, но оказался полностью деморализован и долгое время не выводил кур на лужок, что было очень кстати для нашего скромного, простенького петушка, которого соседский расписной красавец постоянно задирал.

Наш петушок был белым, как и все его куры. Он был спокойного доброго нрава и в драку вступал исключительно для самозащиты. Собственные куры его уважали и слушались, но однажды посамовольничали и чуть не довели своего предводителя до нервного срыва. Как-то раз бабушка почистила печку и высыпала собранную золу в дорожную колею возле дома. Куры тут же ринулись в эту золу купаться и, не успел петух опомниться, как все его белые подружки стали грязно-серыми. Такая стремительная метаморфоза вызвала у петуха крайнее недоумение, перешедшее в полную растерянность. Он дико косился на них, тревожно кокотал и наворачивал широкие круги вокруг пепельных незнакомок, не решаясь приблизиться и не зная, что делать дальше.
 
А вот овечки из маминого детства – знали. Когда мама, отправленная их пасти, для оживления ситуации повязала на голову одной из них свою косынку, а та, нарядная, попыталась воссоединиться с остальными, ей это не удалось ни с первой, ни со второй, и вообще ни с какой попытки. Не признавая ее своей, бывшие товарки уверенно шарахались от нее, как от опасного зверя, а она все бежала и бежала к ним и за ними, надеясь, что их временное помешательство когда-нибудь закончится и можно будет опять спокойно и дружно всем вместе щипать траву. Пришлось и маме включиться в эту карусель, чтобы изловить овечку и вернуть ей первозданный вид, а заодно и возможность жить в коллективе.
 
Но вернемся к нашим птицам.
 
И бабушкин белый петух, и Антонихин разноцветный часто водили своих кур на лужок через дорогу. Сома, напротив усадьбы которой не было такой замечательной полянки, решила, что ее пернатые тоже должны воспользоваться луговыми просторами. И вот в один из дней Сомины куры явились на лужок в полном составе и догуляли там до самого вечера. Когда солнце стало закатываться за верхушки елей, наши куры поспешили домой, а Сомины несушки дороги назад не знали и, почувствовав приближение темноты, решили устраиваться на ночлег самостоятельно. Когда Сома спохватилась и прибежала звать их домой, она увидела весьма необычную для наших мест картину. Куры забрались в кусты ракиты и посели на ветках как райские птицы, приготовившись коротать ночь в чистом поле. Уж как Сома их ни звала, как ни уговаривала, спускаться вниз в густых сумерках птицы не желали. С большим трудом, чуть ли не силой возвратила она их в курятник и с той поры на лужок больше не отправляла.
 
А еще, давным-давно была у нашей бабушки ручная Курочка Ряба. Умная птица любила сидеть у бабушки на коленях и разговаривать. И вот однажды эта курочка пропала. Все остальные пеструшки были на месте, а Рябы не было. Расстроилась бабушка, до слез ей было жалко своей любимицы.
 
Мама моя в ту пору была еще совсем маленькой и тоже сильно горевала по курочке. Мама вообще была ребенком очень впечатлительным. Однажды бабушка ушла по делам и закрыла ее одну в доме. Мама не выдержала заточения, разбила окошко, выбралась наружу и побежала искать бабушку. Испугавшись своего собственного поступка, горько раскаиваясь и понимая, что уже ничего нельзя исправить, она в полном отчаянии попросила бабушку: «Отправь меня в посылочке папе». А папа ее в это время строил Беломорско-Балтийский канал, и туда отправляли не за разбитое окошко. Бабушка не ругалась, окошко застеклили, но то детское безмерное, безысходное горе осталось в маминой памяти навсегда.
 
Мама была не только чувствительной, но и очень смышленой и наблюдательной девочкой, и именно она заметила свою курочку в низком чердачном окошке соседнего дома, где жила одинокая Марья. Бабушка тут же отправилась к соседке с требованием вернуть украденную птицу. Марья клялась и божилась, что никакой птицы не крала. И правда – ни в хате, ни на чердаке Курочки Рябы не обнаружилось. А на огороде у Марьи был заброшенный колодец, и бабушка заподозрила, что курочка может быть спрятана там. Направились они с Марьей к колодцу, бабушка заглянула в темное его нутро и позвала: «Ти-и-почка моя!». «Ко-ко-ко», – отозвалась Ряба из-за Марьиной пазухи.
 
Тем и закончилось. Бабушка Марью даже ругать не стала, просто вернулась домой вместе со своей курочкой. «Надо было побить эту Марью», – негодовали бабы. Кого бить-то? За пару лет до этого у Марьи утонул единственный сын, и она два километра несла его с речки на спине домой. Бить Марью за курицу?

А мама всю свою жизнь любила птичек и была почти равнодушна к котам и собакам. Самой заветной ее мечтой в детстве было поймать какую-нибудь маленькую пичужку или аиста. И она никак не могла понять, почему птицы ни за что не даются в руки, она ведь не собиралась их обижать.
 
Мечта сбылась много лет спустя и не в родной деревне, а в столице огромной тогдашней родины – городе Москве. Мы сидели в ботаническом саду, и рядом со скамейкой расположилась стайка воробьев. Воробьи были сыты, а солнце грело так ласково, что они потеряли бдительность и стали засыпать прямо у наших ног. И вот тогда мама аккуратно накрыла ладонью одну из птичек, и воробышек очутился у нее в руке. Она так обрадовалась, так хотела насладиться этим моментом, но я ей помешала.

«Помнишь, как я поймала воробья в Москве?» – иногда спрашивала моя уже сильно постаревшая мама, а я каждый раз, досадуя на себя, вспоминала, как выпросила этого воробья и как поднесла к его клюву указательный палец, а он неожиданно и больно ухватился за этот палец, и как, отдернув руку, я сама вытащила его на волю из несильно сжатого кулачка, и как мама расстроилась и сказала, что я не дала ей насладиться…

Еще одна птичка попала в плётку благодаря нашей кошке. Когда приходило время обучать своих детенышей охоте, кошка приносила им полуживых мышей. А однажды она заявилась в дом с птичкой в зубах. Мама, бабушка и я находились в то время на кухне и при виде бедной птички подняли такой визг и вой, что кошка заметалась в ужасе и вскочила на каптур, под самый потолок. Дальше была сцена из греческой трагедии – драматический хор из трех участниц с воздетыми к небу руками и безумно сверкающая глазами кошка с потерявшей сознание птичкой в зубах.

Каким-то образом осознав, что общественность резко осуждает ее поступок, кошка оставила птичку на каптуре, а сама спрыгнула на пол. Птичка быстро оклемалась и принялась летать по комнате в напрасной попытке выбраться наружу. Ей открыли и окно, и дверь, но птичка была не в том состоянии, чтобы соображать. Кошка посмотрела-посмотрела на все эти бессмысленные метания и решила помочь. Один молниеносный бросок и птичка снова замерла в зубах у кошки, а трехголосый хор взвыл с новой силой. Не понимая, что еще тут можно сделать, кошка положила бездыханную птичку на пол и вышла из кухни от греха подальше. Птичку подняли, вынесли на свежий воздух и стали жалеть, а она полежала минутку на раскрытой ладони и вдруг подхватилась и улетела, не дав собой насладиться, так же, как тот ушлый московский воробей.
 
«А как в деревне обращались к домашним животным?» – спросила я маму, чтобы освежить в памяти то, что смутно помнила, и узнать то, что не знала.

Оказалось, что лошади говорили «кось-кось-кось», корове – «тёсь-тёсь-тёсь», поросенку цокали, кур подзывали «тип-тип-тип-тип-тип», а цыплят «пль-пль-пль-пль». И все они понимали эти звуки и отзывались, как умели.

«А как обращались к коту»? – спросила я. «В основном «чтоб ты сдох», – засмеялась мама. – Просто коты вечно путались под ногами и раскладывали свои хвосты, где попало».
 
Что такое кот, путающийся под ногами, я увидела в городе, на своей автобусной остановке. Худенькая, небогато одетая старушка переходила дорогу с робким самостриженым пудельком. И тут лежавший на скамейке бездомный, но очень упитанный кот, признав в старушке одну из своих кормилиц, сорвался с места, бросился прямо ей под ноги, когда та пыталась преодолеть попавшийся на ее пути бордюр, и стал ожесточенно тереться о резиновые старушкины сапоги, нарушив ее и без того шаткое равновесие. Бедный пуделек от такого напора опешил, заметался, запутался и практически стреножил поводком свою хозяйку. Как она устояла, одному богу известно. Но наверняка в ее мыслях по поводу котяры все же промелькнуло беззлобное: «Что б ты сдох!»

На самом деле в деревне котов подзывали «кть-кть-кть», но чаще всего никакой необходимости их подзывать не было. Они приходили за едой сами. Котов, как правило, не ласкали и не брали на руки. Они были нужны не для украшения бытия, а для ловли мышей, и с ними особо не церемонились.
 
Наша черно-белая кошечка была хорошей охотницей и преданной матерью. Она устраивала гнездо для своих новорожденных котят на чердаке и, пока они были совсем маленькими, изо всех сил охраняла не только вход на чердак, но и весь дом по периметру. Как-то раз мимо нашего дома шел посторонний грибник с большой собакой. Кошка выбежала на деревянный мостик через дренажную канавку, отделявшую дом от дороги, выгнула спину и издала такое громкое шипение, что и грибник, и его собака на всякий случай прибавили шаг.
 
Когда котята подрастали, она сносила их вниз по приставленной к дому лестнице, и рядом с консервной банкой, куда наливалось для нее молоко, ставилась еще одна такая же банка, из которой, смешно фыркая, обучались пить молоко ее дети.
Кошка очень хорошо понимала значение коровы. Она подходила и усаживалась у двери хлева минут за десять до того, как на дороге показывалось идущее домой стадо. Здесь у нее тоже стояла консервная банка, в которую бабушка, закончив доить корову, всегда плескала парного молока.
 
Корова жила в хлеву вместе с поросенком. Поросенок каждый год был новый, и поэтому обычно без имени, но зато он мог быть «ещим» или «неещим». «Ещий» особо не капризничал, ел все, что давали, и хорошо набирал вес, а «неещий» крутил пятачком, отказывался есть то, что считал невкусным, и сохранял никому не нужную, абсолютно бесполезную в крестьянском хозяйстве стройность.
 
Коровы же все были «ещие» и в теплое время года добывали себе пропитание в условиях, приближенных к боевым. Деревня стояла среди лесов и болот, и поэтому на одну пасущуюся особь приходились десятки комаров, слепней и прочих жалящих насекомых. На выпасе бедные коровенки находились в постоянном движении: мотая головой, они сфыркивали назойливых насекомых с плеч, смахивали их хвостом с бедер и сгоняли с живота задней ногой. Весь этот процесс был похож на причудливый танец, и, если погода была ясной и безветренной, этот танец им приходилось исполнять по многу часов кряду. Особенно сильно доставалось нашей Ирме: она была единственной черной коровой в стаде и невольно привлекала к себе рекордное количество кровососов. Наверное, именно поэтому она была самой неспокойной и своенравной из четырнадцати коров, и иногда даже сбегала с пастбища, возвращаясь домой раньше срока. В этом случае, помимо избавления от надоедливых насекомых, она получала возможность посетить огород и полакомиться чем-нибудь вкусным, прежде чем кто-то обнаруживал ее присутствие на грядках. Именно в одно из таких самовольных возвращений и получила Ирма от бабушки напутствие стать еще чернее, а от дедушки – более общее определение: «Корова – это хищник».
 
Пробравшись в огород, Ирма старалась задержаться там как можно дольше, а будучи рассекреченной, не возвращалась, а уходила вглубь. Тупое преследование наглой нарушительницы было опасно: хитрая корова тут же сворачивала влево и шла укрываться в соседний огород, к Наде Антонихе. Понятно, что Надя от такой миграции была, мягко говоря, не в восторге, и поэтому Ирму приходилось выманивать с огорода ласковым словом и чем-то более ценным, нежели сочная свекольная ботва, например, хлебом.

Именно увесистой хлебной горбушкой и приманила ее в тот день бабушка, и, пока Ирма наслаждалась незаслуженным угощением, ловко накинула ей на рога веревку. Половина дела была сделана, оставалось только затащить непокорную корову в хлев, и вот с этим у бабушки возникла большая проблема. Четверо молодых ребят из профтехучилища, которые неподалеку возились с деревянным электрическим столбом, получили отличный шанс показать «силу молодецкую». Они бросили свой столб, вчетвером вцепились в привязанную к рогам веревку и стали тянуть. Им удалось-таки сдвинуть корову с места, но не совсем так, как они ожидали. Возмущенная Ирма крутанула головой, развернулась и помчалась куда глаза глядят. Трое молодцев отпустили веревку сразу, а четвертого корова успела протащить по траве несколько метров, прежде чем он сообразил разжать руки. «Это вам не провода тянуть», – могла бы мстительно подумать Ирма, если бы знала, что такое провода.
 
Четверо хлопцев представляли собой бригаду, которая ответвляла в деревню электричество от более серьезной линии электропередач, ранее проведенной этой же самой бригадой к большой колхозной ферме. Возглавлял их прораб, первое знакомство с которым было весьма своеобразным.
 
Однажды поздним вечером, практически ночью, у входной двери послышались какая-то возня и стук. Дедушка поднялся с постели и пошел проверять, в чем дело. Открыв дверь, он сначала никого не увидел, но затем, приглядевшись, рассмотрел лежащую на земле фигуру. Фигура зашевелилась и изрекла: «Если не пустите ночевать, света вам не будет». Перебравшего горячительных напитков прораба ночевать, конечно же, пустили, и через какое-то время в деревне появился свет.
 
А несколько лет спустя этот свет чуть не стал причиной пожара. Была сильная гроза, и дождь лил, не переставая. На улице делать было нечего, и в бабушкином зале собралась вся женская часть семьи и пара зашедших на огонек соседок. Собственно, огонька, как такового, еще не было. Свет не зажигали, сидели, мирно беседуя, в устроенных густым ливнем сумерках. И вдруг, где-то прямо над головами, в районе прилепившегося к стене электросчетчика раздался страшный грохот. В одно мгновение участниц светской беседы размело по углам комнаты. Разбежались даже те, которые уже давно забыли, как бегать. А потом, осознав, что ничего страшного не произошло, и глядя друг на друга из разных углов, все просто покатились от смеха. Хохотали до слез и до колик в животе, пока не открылась дверь и в дверном проеме в клубах дыма не появилась высокая худая фигура дедушки, который объявил по-военному кратко: «Хата горит». И действительно, в кухне, дымясь, горела проводка. Начавшийся пожар быстро ликвидировали, но смеяться после этого уже никому не хотелось.

Помимо линии электропередач, деревенская инфраструктура была представлена двумя общественными колодцами и мягко-песчаной дорогой, которая одним своим концом уходила в лес, а на другом конце разветвлялась на три, такие же приятные для босых ног дороги, ведущие в соседние деревни. В одной из этих деревень жила половина коровьего стада, в другой была речка и небольшой продуктовый магазин, а в третьей, самой дальней – сельсовет, сельмаг со скудным ассортиментом товаров повседневного спроса, школа-восьмилетка и большак с автобусной остановкой.
 
До речки и магазина было около двух километров. Пешком иногда казалось далековато, а на велосипеде – совсем рядом. Река была очень извилистая, с быстрым течением и крутыми берегами. В месте, выбранном для купания, обрывистый берег был более пологим и постепенно переходил в полоску желтого песка, которая спускалась под воду и становилась дном, так что входить в эту речку было легко и приятно. Чуть дальше от берега грациозно покачивались на волнах водяные лилии и стелились длинные косы водорослей. Все это было очень живописно, но мало пригодно для плавания, и нам приходилось ограничиваться незаросшим участком.
 
Деревня, растянувшаяся вдоль реки, была намного больше нашей, и в самом ее центре, в обычном бревенчатом доме был устроен продуктовый магазин. Это был маленький сельский магазин с аккуратно разложенными на деревянных полках кирпичиками серого и белого хлеба, развесным сахаром и крупами, которые насыпались в приносимые покупателями полотняные мешочки, дешевыми рыбными консервами и разомлевшими, прилипшими к собственным оберткам карамельками «Снежок».
 
Продавщица, которую все называли «магазинщица», жила рядом с местом работы, и, когда покупателей не было, часто отправлялась домой. Те, кто прибывал в магазин во время таких отлучек, шли к ней и деликатно просили вернуться за прилавок. Магазинщица неспешно отцеплялась от своего хозяйства, отпирала висячий замок на двери магазина, надевала условно белый халат и в таком, уже официальном виде, отпускала товар из тесного магазинчика на волю в обмен на изношенные крестьянские рубли и трешки.
 
Никто не упрекал магазинщицу за непостоянство ее присутствия на рабочем месте и за то, что иногда нужно было подождать, пока она вернется. Во-первых, она была женой бригадира, а во-вторых, когда в экстренных случаях ее вызывали к прилавку в неурочное время, она слегка топорщилась, но не отказывала.
 
А еще в эту деревню много лет назад вышла замуж, получив овощную фамилию Капуста, мамина подруга Настя. Кстати, та развеселая шапка-ушанка пристроилась над головами гостей именно на ее свадебной фотографии.
 
Как-то раз мы с мамой пошли в магазин и на обратном пути заглянули к Насте. Встреча была недолгой и проходила в Настином дворе. Мама, давным-давно забывшая, что такое тяжелый крестьянский труд, стояла нарядная, цветущая, как розан аленький, рядом с худенькой, износившейся от работы Настей, и казалось невероятным, что когда-то они были подругами-ровесницами.
 
Они не вели активной переписки, но, разбирая мамины бумаги, я все же нашла два конверта с последними письмами от Насти. На конверте поменьше была марка с какой-то хохлатой птицей, а на другом, длинном, были приклеены красные тюльпаны и пара умно смотрящих волков.
 
«Уже 17 лет, как я горюю одна, - писала в первом письме Настя. - Васька мой умер, был ему 61 год. Болел он сахарным диабетом, тяжелая форма, сам себе делал уколы. Пенсию получал малую. Я пока буду жива, на врачей все время буду в обиде. 15 лет болел, они идиоты его держали на второй группе. Сколько раз его на носилках выносили в скорую, он терял сознание. В больнице его откалыховали и жалели ему дать первую группу. А когда он в мае лежал последний раз, его врач лечащая сказала ему: «Капуста, я дам направление, поезжай в область, тебе дадут первую группу». Она уже видела, что он не жилец. Он неделю помучался и умер».

«Капуста», – переходила она на прямую речь в своем письме, цитируя докторшу. И во втором письме, отправленном полтора года спустя, было то же самое: «Капуста, я дам тебе направление…». Видно, вернулся Капуста из больницы и передал жене слова лечащего врача, а она запомнила их буквально, потому что это были важные слова, слова, которые давали надежду на прибавку к его жалкой пенсии, и которые, как в насмешку, прозвучали слишком поздно…
 
«Когда жили в деревне, он всем служил за стакан самогонки, деньги не брал, говорил, это взятка», – продолжала свой бесхитростный рассказ Настя.

– Да, так и было, –  подтвердил мой брат.
 
Василий работал на небольшом тракторе с прицепом, и односельчане часто обращались к нему с различными просьбами, рассчитываясь за его услуги самодельным зельем.

Пригласили как-то раз Василия вместе с его тракторком и в нашу деревню, чтобы быстро и бесхлопотно перевезти сено. Заказчиков было двое – дедушка и Лёкса, да и работы было порядочно – считай, на трешку минимум. Закончил Василий работу поздно вечером, а когда были произведены расчеты «жидкой валютой», на дворе уже совсем стемнело, и вот тут возник вопрос, что делать. Утомленный работой и щедрой расплатой Василий был не в том состоянии, чтобы вести трактор, особенно в полной темноте. Фары на его тракторе не включались, и будучи спрошен, почему так, он охотно и выразительно пояснил, что по ночам не работает, а, значит, фары эти ему абсолютно не нужны.
 
Средний Лёксин сын, который приехал помочь матери из города и которому было на то время уже около сорока, вызвался вести подслеповатый трактор. Он предусмотрительно захватил с собой фонарик и впоследствии очень сильно не пожалел об этом.
 
Узнав, что его хотят дисквалифицировать, Василий вспыхнул негодованием, однако общими усилиями негодование было потушено и почетного тракториста заманили в прицеп. Для присмотра к нему были приставлены мой восемнадцатилетний брат и старший царский сын того же возраста.
 
Новый водитель завел трактор и медленно покатил возвращать наемного работника семье. Заслышав звук родного двигателя, Василий особенно остро осознал свое подчиненное положение в собственном тракторе и сначала затосковал, а потом решил бороться. Для этого он то и дело вставал во весь рост в низкобортном прицепе и произносил пламенные речи, требуя немедленно допустить его к рулю. Посредством аккуратной подсечки его укладывали на дно и пытались занять разговорами на отвлеченные темы, но оскорбленный недоверием профессионал снова и снова поднимался митинговать.
 
Ночь была безлунной, и единственным источником света служил маленький карманный фонарик. Именно он и помог вовремя увидеть распростертое на дороге тело. Лежащий на земле человек был жив и мертвецки пьян. Он просто шел домой с работы, но когда до деревни оставалось всего каких-то триста метров, тяжелый сон обхватил его со всех сторон и повалил в дорожную колею.
 
В найденыше признали колхозного пастуха и взяли его в прицеп. К тому времени хозяин трактора уже вдоволь намитинговался и задремал, поэтому ни вынужденной остановки, ни подселенного попутчика он не заметил. Когда тракторок подкатил к нужному дому, Настя еще не спала. Она привычно приняла пьяного мужа и не стала устраивать ему разбор полета, ибо, как писала она в своем письме: «Мои дети никогда не слышали скандала, а если какая обида, я только говорила трезвому».

Когда же речь зашла о найденном на дороге путнике, которого тоже нужно было доставить домой, вдруг обнаружилось, что в прицепе его нет. Удивленные тем, что находившийся в невменяемом состоянии пастух так быстро сообразил, где он и что делать, трое сопровождающих искать его не стали и собрались в обратный путь, но тут до них донеслась громкая ругань Василия. А ругался Василий потому, что, войдя после долгого трудового дня в свой дом, он увидел на супружеском ложе чужого мужика, который нагло и крепко спал, развалившись и даже не сняв грязных сапог. Оказалось, что подобранный на дороге смотритель колхозного стада выбрался из жесткого прицепа и, понимая, что для продолжения сна ему нужны хата и кровать, поступил крайне разумно, а именно: вошел в хату и лег на кровать. Что не так-то? Однако Василий счел, что все тут не так, и только крайняя степень его «усталости» да успешная миротворческая миссия верной жены Насти избавили самозванца от сурового, но справедливого наказания.
 
А трое взрослых, трезвых, толковых сыновей, доставив слабо сопротивлявшегося пастуха в правильную хату, весело шутя и посмеиваясь, пошли домой к своим матерям мимо спящих ржаных полей и мокрых от уже выпавшей росы лугов вслед за бегущим впереди теплым светом фонарика…
 
Самая длинная дорога – три километра – вела к центральной колхозной усадьбе. Здесь проходил так называемый большак, по которому несколько раз в день курсировали рейсовые автобусы, доставлявшие колхозников в другие населенные пункты. До того, как большак заасфальтировали, каждый проезжающий автобус или грузовая машина оставляли за собой густые клубы пыли, которая оседала на деревенские сады и огороды, превращая все садовые деревья первой линии в серебристые тополя.
 
Мы добирались к маминым родителям с пересадкой – сначала поездом, а затем автобусом. Напротив остановки, где мы выходили, чтобы дальше, уже пешком, идти в деревню, стоял высокий деревянный колодец-журавль, которым давно не пользовались как колодцем и который мне представлялся огромной сказочной птицей, приветливо встречающей запыленных путников.
 
С чемоданами и сумками дорога казалась долгой, и именно тогда я понимала, насколько права была мама, когда не разрешала мне брать с собой всю мою коробку с лоскутками и куклами или большую стопку книг. Мои куклы до бабушки так никогда и не доехали, а вот с книгами вышло иначе. В последние годы мы приезжали уже на машине, и можно было брать с собой все, что входило в школьную программу по литературе на год вперед. Как же хорошо было часами перелистывать страницы, устроившись на мягком диване в большой комнате, куда не допускались докучливые мухи и не добирался летний зной!
 
Дату нашего приезда родители сообщали бабушке и дедушке в письменном виде, и эта дата всегда была приблизительной, потому что могла поменяться за то время, пока шло письмо. За несколько дней до предполагаемого приезда дедушка начинал караулить гостей. Он прикладывал руку ко лбу козырьком, чтобы заслониться от солнца, и смотрел, не идет ли кто из-под маяка. То, что называлось маяком, на самом деле было геодезическим знаком, но никто, естественно, этот термин не использовал. Маяк был установлен на возвышении и участок проходящей мимо него дороги был хорошо виден от дома, так что приближающихся гостей можно было заметить в одном километре от деревни, а заметив, подойти под них. Подойти под кого-то означало пойти навстречу, например, чтобы помочь нести что-то тяжелое, и вернуться назад вместе.
 
А когда пролетал короткий летний месяц и наступало время отъезда, дедушка отправлялся к пастуху, чтобы договориться насчет лошадки. К тому самому пастуху, на которого сон нападал, где придется. Он был напарником Пеки и пас тех же самых колхозных телят, но если Росинант использовался Пекой по прямому назначению, то та другая служебная лошадка под седлом не ходила, а в основном паслась на лугу со спутанными передними ногами. Пекин напарник всегда был настолько пьян, что не рисковал ездить верхом, точно зная, что все равно упадет, поэтому местные жители могли привлекать выделенную ему лошадь для выполнения других задач. Нужно было просто получить устное согласие пешего пастуха, а потом отправиться в поле за потенциальным транспортным средством. Умное животное понимало, что ничего хорошего приближение постороннего человека не сулит, и всякий раз поворачивалось к подошедшему крупом. Но хитрый человек опять заходил спереди, глядел в глаза, хлебом уговаривал и приходилось сдаваться.
 
У дедушки была собственная конская упряжь и телега – все добротное, крепкое. Умелый плотник и резчик по дереву, дедушка, помимо прочего, был еще и непьющим, и поэтому все в его хозяйстве было сработано аккуратно и радовало глаз. Здесь следует уточнить, что подразумевается под словом «непьющий», ведь есть очень большая разница между теми, кто вообще не берет в рот спиртного из-за болезни или в ходе отчаянной борьбы с алкогольной зависимостью, и теми, кто выпивает от случая к случаю, всегда зная собственную меру. Дедушка относился к последним, то есть он мог иногда выпить граммов пятьдесят чего-нибудь крепкого для аппетита, но тяги к спиртному не испытывал и с любителями выпить не водился. Он совсем не употреблял матерных слов и имел явные пробелы в знаниях, когда речь шла о специфической, связанной с выпивкой, лексике. Когда однажды бабушка пересказала принесенную ей плётку о жителе соседней деревни, который на какой-то гулянке сильно окосел, дедушка с удивлением заметил, что пару дней назад видел его в полном здравии и с глазами у него было все в порядке. Бабушка и сама вдоволь насмеялась и других потом смешила этой историей.

А вот когда наступал день отъезда и когда мой непьющий, некурящий, немногословный дедушка запрягал пастухову лошадку, бросал в телегу свежее сено для мягкости и укладывал туда наши вещи, бабушка уже не шутила и не смеялась. Впрочем, грустили все, а некоторые даже плакали. Как правило, лошадка везла только детей и чемоданы, а взрослые шли пешком, делая вид, будто никому не нужно было уезжать и никому не приходилось оставаться. Бабушка доходила до маяка и потом долго-долго смотрела нам вслед, а мы все оборачивались и махали ей рукой, пока она не исчезала из виду. Такая вот это была дорога – три километра радостных в одну сторону и три километра грустных в другую.
 
Лес, в который спускалась своим неразветвленным концом деревенская дорога, был тесно связан с комарами и плохо подходил для праздных прогулок, но зато исправно обеспечивал жителей деревни дровами, грибами и ягодами. Это был сырой, хвойно-лиственный лес, и, помимо комаров, там водились весьма неприятные рептилии, поэтому босиком в тот лес никто не совался.
 
А вот в футбол босиком – это запросто. На лугу, свободном от коровьих лепешек, было организовано футбольное поле, а именно: с двух сторон установлены деревянные ворота. Игроки подбирались по принципу «приходи и играй», и поэтому их возраст и рост варьировались в широких пределах. Те, у кого не было подходящей обуви, выступали без нее, и нередко после окончания матча кто-то из игроков уходил с поля, прихрамывая.
 
Недалеко от футбольного поля находилось еще одно спортивно-развлекательное сооружение – привязанные к старой липе качели, взлетающие над небольшим обрывом, на краю которого и росла эта роскошная липа. Желающих покачаться всегда было несколько, поэтому дощечку, рассчитанную на одного человека, было решено заменить на что-то более вместительное, и вскоре к веревкам была прицеплена не то люлька, не то корытце, куда можно было посадить сразу двоих мелких детей. Крупные продолжили использовать качели поодиночке. И очень хорошо, что дно в этом корытце провалилось как раз под одиночным качающимся. Сидевший в корытце Лёнчик, по прозвищу Мятлик, был самым мелким и самым легким из крупных. Именно за эту легкость его и прозвали Мятликом, то есть Мотыльком. Мятлик мог проделывать трюк с посохом – длинной палкой без всякого закругления – который не удавался никому другому. Он брал небольшой разбег, втыкал посох в землю, создавая вертикаль, и на несколько мгновений зависал над другим его концом, упираясь в торец сложенными одна на другую руками, как прыгун с шестом, который в самой верхней точке почему-то передумал брать высоту.
 
Когда дно качелей развалилось и опало мелкими дощечками, внезапно лишившийся опоры Лёнчик ловко ухватился за борта корытца и продолжил взмывать и опускаться в деревянном прямоугольнике, то быстро перебирая босыми ногами по земле, то болтая ими в воздухе. Все вокруг просто полегли от смеха, а Лёнчик радостно бегал и взлетал, бегал и взлетал, пока качели не замедлили ход и не остановились. Впрочем, могло быть и так, что дно сначала провалилось под кем-то другим, а Лёнчик просто сделал красивый дубль, чтобы хохот продолжился. Мятлику-Мотыльку это было совсем нетрудно.

 
Вот и подходят к концу плетки и андеи о маминой родной деревне, где каждый год мы с братом проводили один месяц наших летних каникул. Осталось описать, пожалуй, только воздух, тишину и ночное небо.

Самым упоительным деревенский воздух бывал в сумерках, когда нагретые за день разнотравные луга, медленно остывая в вечерней прохладе, насыщали его своим ароматом. К ночи этот волшебный воздух становился так густо свеж и так пронзительно чист, что больше всего хотелось устроиться спать прямо на улице, но ненасытные комары, сами того не желая, быстро загоняли нас в дом.
 
Еще с тех давних пор запомнились сильный и нежный аромат жасмина после дождя, сладкое буйство цветущей липы и запах прохладной речной воды в знойный полдень.
 
И, конечно же, тишина. Она приходила ночью и, как воздух, заполняла собою все вокруг. Это была какая-то уютная, мягкая, не звенящая тишина, в которую вплетались тонкие скрипы и шорохи деревянного дома, легкое дыхание спящих и шелест листвы за окном. Изредка в этой абсолютной, осязаемой, живой тишине слышался далекий, едва различимый перестук колес проходящего поезда, и сердце тогда наполняла какая-то светлая грусть, смутная надежда и предвкушение счастья, словно это был знак, что все еще впереди и что это все будет ослепительно прекрасным.

А каким восхитительным было ожидание счастья под звездным августовским небом! Звезды падали и падали, расчерчивая темный небосвод, и на них не хватало никаких желаний. И тогда можно было часами лежать в стогу душистого сена и, уже ничего не загадывая, просто смотреть во вселенную, переливающуюся миллиардами крошечных огоньков, и точно знать, что все еще впереди...
 
Закончив учебу, мы с братом больше не приезжали летом в деревню. Впрочем, и деревни как таковой скоро не стало.
 
В колхозе назревали перемены. Нужно было повышать эффективность хозяйствования, проводить мелиорацию, ликвидировать неперспективные поселения. Вот и начал в деревеньку захаживать молодой, гладкоречивый мелиоратор в костюме. Агитировал переехать на центральную колхозную усадьбу, соблазнял, уговаривал и в итоге прельстил и сманил.
 
Побросали сельчане свои усадьбы и перебрались в специально для них, наспех и кое-как построенный трехэтажный кирпичный дом. Перетащили туда свой нехитрый скарб, и эти их кровати, столы и стулья, вырванные из обжитого пространства, отделенные от привычных стен, смотрелись в одинаково безликих комнатах жалко и нелепо.
 
Вскоре оставленные дома разобрали, землю вспахали и засеяли, и не осталось от деревни и следа, словно и не было ничего.
 
А ведь было, было! Вот они, черно-белые доказательства.
 
В ровную шеренгу для фото выстроились бабушка Паша, Мариля, Лёкса и Антониха, все в теплых платочках – осень на дворе.
 
С полуулыбкой сельской Джоконды на цветастом фоне ситцевой занавески сидит, сложив руки, Толикова Вера с четырьмя глазастыми дочерями, а ее сыновья и мой старший брат на ситце не уместились, и поэтому на их фотографии видно, что тряпичный фон привязан к ветвям яблони.

Вот наш дом и лестница на чердак, по которой кошка спускалась с подросшими котятами, а они по утрам устраивали веселую возню в большой комнате и, сцепившись клубком, падали на пол с кровати, не расцепляясь и стуча косточками.
 
А вот деревенская дорога с грузовой машиной – Верины пацаны забрались в кузов и выглядывают оттуда, а я в кабине, за рулем, и этому шоферу лет семь не больше. А здесь мне уже четырнадцать, и на дороге машина легковая, а мимо шествует Грищиха-Фитцджеральда, замедляя возле машины и без того черепаший ход.
 
Загорелый, веселый папа в белоснежной майке, на груди экспонометр. Он ведь для всех основной фотограф, потому и самого на снимках очень мало.
 
Мама присела возле забора, да так удачно, что за ее спиной, как на старинной картине, застыл плавный изгиб уходящей вдаль деревенской дороги и едва различимые треугольнички крыш в пене цветущих лип.
 
Дедушка на лавочке чистит грибы, вынесенные из леса. А вот он в поле с косой, и в этом же поле мама и бабушка в пестрых платьях, с легкими грабельками дедушкиного изготовления, после которых любые другие грабли казались грубыми и неподъемными.
 
Работа спорится, планы строятся, многие молоды, и все еще живы. Какое счастье!

____________

Поздней осенью дедушка стал терять силы и все больше лежал. За окном был ноябрь – мокрый и стылый. Ветер качал голые ветви яблонь и набрасывал мелкие дождевые капли на оконное стекло. По утрам бабушка растапливала печку, что-то в ней готовила. И тогда дедушка слушал, как потрескивают дрова и поскрипывают дверцы старого буфета. А потом опять только тиканье ходиков в бесконечной тишине.

Дедушка лежал на высокой железной кровати, перебирал, перекладывал в уме события своей долгой и такой невыносимо короткой жизни и время от времени говорил подходившей к нему бабушке: «Как хорош белый свет!»
Такая вот была у него последняя «андея».


Рецензии