Ирина Казанская. Первая блокадная зима
Моя мама работала в поликлинике диспетчером неотложной помощи, сутки через трое. А я весной 1941 года закончила второй класс, и мама перед работой отвозила меня на сутки к своим сёстрам, то в Ольгино, то на Пискарёвку.
Так было и 21 июня 1941 года. День стоял солнечный, ясный, и как-то особенно радостно было на душе. Мы с подружкой договорились утром в воскресенье бежать в соседний лесочек за грибами. Правда, в ночь с 21 на 22 июня я слышала какой-то грохот, но ничего не поняла. Ведь мне было всего десять лет. Может быть, это гром гремел? Да и тётя Клавдя ничего не объяснила.
У подружки дома все были очень встревожены и сказали мне, чтобы я шла домой. Это было как-то странно и необычно.
Я побрела домой, но на перекрёстке стояли люди и слушали радио. Из чёрного уличного репродуктора что-то торжественно говорил мужской голос, и все молча слушали: ВОЙНА…
Надо сказать, что я всегда боялась этого слова. Когда по радио пели песню «Если завтра война, если завтра в поход…», я всегда плакала и просила выключить радио. «Я не хочу, «если завтра война»!»
Вот и случилось ЭТО.
Дома мой двоюродный брат Михаил, который был старше меня лет на двадцать, уже собирал вещи, т.к. надо было идти в военкомат. Приехала мама и забрала меня в город.А тётю Клавдю я видела в последний раз 22 июня. Зимой она умерла в своём доме в Ольгино, лежала там долго не похороненная.
Очень скоро стали бомбить и обстреливать город. Над городом чёрными тучами летали фашистские самолёты. Их было так много, что становилось темно, как в сумерки.
Бухали зенитки. По улицам носили «колбасы» - аэростаты, которые потом висели над городом.
В начале сентября мы с мамой ходили в баню на ул. Чайковского, и там из окна на лестнице я видела чёрный столб дыма, который уходил высоко в небо и там расплывался. Горели Бадаевские склады. Тогда говорили, что там был запас продуктов на три года. Сгорело всё. Сейчас пишут и говорят, что это неправда, что там продуктов почти не было и т.д. Но почему же тогда столб дыма так высоко стоял над городом, что его было видно на другом его конце? И потом мы всю зиму покупали сладкую землю и ели её?..
8 сентября 1941 года началась блокада Ленинграда.
Жители стали готовиться к защите и обороне города. Папе
предлагали эвакуироваться, но он отказался. Они с мамой решили, что ни в коем случае не уедут из города, где родились они сами и где жили их предки. «Где родился, там и пригодился», - так часто говорила моя мама.
Пространство под крышей до войны было разделено на отдельные чердачные помещения для каждой квартиры, так же, как и подвалы. Теперь все перегородки сломали, и стало единое пространство. А в подвалах сделали бомбоубежище.
Все жильцы дома выстраивались вдоль лестницы снизу вверх и передавали вёдра с песком на чердак. Насыпали его в большие лари и просто ссыпали в кучи. Заполняли бочки с водой. Когда немцы бросали очень много зажигательных бомб, и взрослые, и дети вылезали на крышу через слуховое окно по очереди, и большими щипцами подхватывали горящие с треском и крутившиеся на месте зажигательные бомбы и кидали их в бочки с водой на чердаке или с крыши вниз, во двор. Так спасали свои дома от огня. Страшно не было. Надо было очень ловко поймать щипцами этот вертящийся «бенгальский огонь».
Когда фугаска попала в соседний флигель, тряхнуло так, что мы с папой летели через две комнаты до противоположной стены. Хорошо ещё, что на пути ничего не было, и мы спиной припечатались к стенке.
В конце октября – начале ноября я заболела корью. Температура была около сорока градусов. Во время воздушной тревоги папа заворачивал меня в одеяло и нёс на руках с четвёртого этажа в бомбоубежище, а после отбоя тревоги нёс назад, домой.
Второго ноября у мамы в магазине украли все продовольственные карточки. У нас остался только столярный клей и клей для обоев пополам с крысиным помётом. Мы собирались делать ремонт, и поэтому перед войной папа купил клей, обои и дубовую фанеру. Папа хотел, чтобы наш сосед дядя Федя сделал нам кое-что из мебели. Он был столяр. Зимой 1942 года дядя Федя умер, жена его тоже. А Лёшку, их сына и моего друга, забрали в детский дом. Он выжил.
Вот стройматериалы и пригодились нам во время войны. Поставили печку-буржуйку, трубу вывели в топку печки-голландки.
Пока папа мог, он ездил на поля, где летом росла капуста. Собирал «хряпу» - капустные листья и кочерыжки. Всё это мы и ели.
А с 20 ноября установили норму хлеба иждивенцам и детям 125 граммов.
Уже стояли морозы, света и газа не было. Не работали водопровод и канализация. Спасала буржуйка, которую топили иногда мебелью и книгами, а иногда и фанеру ломали. Дубовую фанеровку использовали, как лучину. Дрова у нас украли. Кто-то был сильнее нас и унёс наши брёвнышки к себе. Всем было холодно.
Сейчас, когда я рассказываю об этом, меня часто спрашивают – как же вы выжили?
Не знаю…
Зимой, когда не стало воды, и перестала работать канализация, мы ходили за водой на Фонтанку, иногда я одна с маленьким бидончиком, а иногда и вместе с мамой. Она брала бидончик побольше и чайник.
Естественные нужды справляли дома на газету, а потом кидали за окно. Весной оставшиеся в живых жильцы чистили двор от нечистот.
В школе мы не учились, но на зимних каникулах в школе организовали утренник. Выступали цирковые артисты. Они тоже голодали, и выступление было неинтересное. У каждого из нас в руке был талон на подарок. Все мы ждали конца концерта, чтобы побежать бегом в столовую. Я была самая маленькая в классе, но шустрая, и поэтому оказалась одной из первых около раздаточного окна.
Это был один из самых счастливых дней той зимы – мне дали две ложки горячей гречневой каши! То-то радости было! Даже то, что в это время у меня украли мамину каракулевую муфту, не огорчило меня. Каша – это было главное!
А перед самым Новым 1942 годом пришла тётя Дина – сестра мамы, и принесла кусок конины. Лошадь не то подохла, не то снарядом её убило. А тётю Дину тогда я видела в последний раз. Зимой она умерла. Даже не знаю, где и как.
Надо сказать, что моя мама была самым младшим, одиннадцатым, ребёнком в семье. Бабушке было 48 лет, когда родила её. Вот почему все мои двоюродные сёстры и братья были значительно старше меня, и дружили скорее с мамой и папой. А я дружила с их детьми.
Неподалёку от нас, на ул. Марата, жила моя двоюродная сестра Зоя. Её дочери Мариночке было в ту зиму 6 лет. Однажды ночью муж Зои – Коля – спросил её: «А из чего делают студень, Зоинька?» Она стала объяснять, и вдруг заметила, что Коля пристально смотрит на спящую Мариночку. Зоя вскочила, схватила ребёнка и убежала к соседям. Утром, когда вернулась, увидела, что Коля умер…
Весной, когда людям стали снова предлагать покинуть город, Зоя с Мариночкой эвакуировались в Семипалатинск, где негде им было жить, не было работы. Зоя с ребёнком бродила от деревни к деревне, меняла одежду, которую удалось взять с собой, на еду. Потом Мариночка заболела дизентерией, и её положили в больницу. Зоя очень переживала и плакала, а Мариночка сказала ей: «Не плачь, мамочка, я умру – тебе станет легче»
Но легче не стало. Похоронить ребёнка ей было не в чем и не на что. Зоя осталась там, в деревне, недалеко от могилы дочери, где и жила долгое время, до своей естественной смерти.
В конце декабря – начале января папа в последний раз сходил на завод, где получил карточки; хлеба немного прибавили, но ведь кроме хлеба ничего другого не было. И клей уже съели весь. Была холодная суровая зима с очень сильными морозами.
Папа уже в начале января не мог вставать с постели. Родственники кто чем мог помогали: кто - ложку крупы, кто - чашку горячего суррогатного кофе, а тётя Лиза дала небольшую баночку свиного нутряного сала. Всё это отдавали папе. Но было поздно. Мама усиленно хлопотала о том, чтобы устроить папу в больницу – стационар для голодающих. 18 января она получила направление. А утром 19 января 1942 года я, как всегда, подошла к папе, чтобы поздороваться, и отшатнулась. «Что ты, Ирочка? Что случилось?»
У папы были другие глаза. И мне стало очень страшно. Тем не менее, мы одели папу в зимнее пальто, шапку. Сейчас уже не помню, как мы спустились с папой с четвёртого этажа вниз, как связали вместе двое маленьких саночек, как положили на них закутанного в одеяло папу…
Мы везли его на саночках от пер. Ильича (Большого Казачьего) по Фонтанке, потом через Чернышев мост, по ул. Зодчего Росси. Справа был Александринский театр и Екатерининский садик, а слева – библиотека им. Салтыкова-Щедрина. Когда мы подъехали ближе к Невскому проспекту, я увидела группу людей из двух – трёх человек с кинокамерой на штативе. Они снимали на плёнку всё происходящее вокруг. Сейчас я думаю, что это была документальная съёмка. День был ясный, морозный.
В середине пятидесятых я смотрела фильм «Великая Отечественная» в кинотеатре «Аврора». В нём были кадры из жизни блокадного Ленинграда, как люди падали на улице, как ходили за водой на реку и многое другое, я шептала: «Да, так и было…» И вдруг – кадр: женщина с ребёнком везут человека, завёрнутого в одеяло на маленьких детских саночках, связанных вместе. Со мной сделалась истерика, я закричала, что это я и мама везём папу. И хотя я позже неоднократно видела этот фильм и этот кадр, но ни разу не смогла рассмотреть поподробнее – это были мы с мамой или нет?.. Ведь я помню, как были одеты я и мама в тот день, 19 января 1942 года, когда мы везли папу в госпиталь. Может быть, это были действительно мы? Кто знает…
Папу положили в стационар, который находился в доме рядом с Пассажем, на углу Садовой и Невского, на втором этаже. Окна выходили на Невский проспект. Папа лежал у второго окна от угла. Лечили его там в основном питанием и витаминами. Давали немного красного вина. Но если некоторых это спасало, то для папы это лечение было, как «цветы запоздалые». Уже что-то необратимое случилось в его организме.
Утром 25 января мама, стоя на стуле, пыталась сломать лист фанеры, чтобы протопить буржуйку и вскипятить воду, но упала и больно ушиблась. Поэтому она попросила меня одну сходить к папе, ведь мы каждый день навещали его.
Когда я вошла в палату, папа лежал на своей кровати на спине и хрипло дышал. Мне показалось, что он дышит с трудом. Делая большие паузы после каждого слова (надо было отдышаться), папа спросил меня, почему не пришла мама. Я ему всё рассказала. Он попросил передать маме привет. Потом принесли ужин. Папа сказал, чтоб я съела его. Но я, несмотря на голод, стала отказываться, папа настаивал. В конце концов, я сказала, что съем половину порции, вторую половину и вино – папе, а кусочек хлеба отнесу маме.
Было уже без четверти шесть вечера, за окном была кромешная тьма. Пока я сидела около папы, несколько раз подходила медсестра, делала уколы, подавала судно – у папы был понос. Я не понимала, что папа умирает, что это последние минуты его жизни. Я поцеловала папу, сказав, что завтра мы придём вместе с мамой, а сейчас уже очень темно, надо идти домой. Мы попрощались, папа попросил поцеловать маму. Глаза его были полуприкрыты, он очень хрипел…
Когда я дошла до последнего фонарного столба возле публичной библиотеки, меня пронзила резкая боль в левой стороне груди. Я села под этим столбом на снег. Сверху тоже сыпался снег, и было уже всё равно, что темно и холодно.… Через несколько минут я подумала, что надо идти, а то утром в сугробе найдут меня, замёрзшую, и сварят из меня студень. Нет! Надо встать и идти. Это была истинная правда. Тогда ходили слухи о том, что в городе началось людоедство.
Я шла по середине улицы Зодчего Росси. Снег перестал падать, и сквозь просветы туч иногда выглядывала луна, освещая мой путь. Мне было не страшно идти. Транспорта не было, и вообще никого не было вокруг. Я была одна, совсем одна в каменном городе, окружённая большими чёрными домами. Света нигде не было. Его не было вообще… Я шла по набережной Фонтанки, через деревянный мост возле Большого драматического театра, а дальше по Гороховой (ул. Дзержинского), и вот, наконец, и мой дом, на Большом Казачьем переулке, второй от угла.
Страшно было только подниматься по лестнице, поскольку месяца за два до этого я прочитала «Вий» Гоголя. Книга была издана до революции с буквами, которых в алфавите 1942 года уже не было. Этой книгой в своё время наградили папу за успешную учёбу в реальном училище.
Я боялась Вия… Луна пробивалась сквозь тучи, и блики её были видны через окно, создавая иллюзию движения.
Тем не менее, я дошла до четвёртого этажа, нащупала ручку звонка, который мы называли «дергач», и позвонила. Дергач – это система проволок, уголков и других приспособлений, заканчивающихся в квартире металлической планкой, на конце которой, висел медный колокольчик. Вот он-то и звенел, когда с лестницы дёргали за ручку –пуговицу.
Открылась дверь. В тёмном, даже чёрном проёме, я услышала голос мамы: «Ирочка, что так поздно? Что с папой?» Я молча шагнула в квартиру и в кромешной тьме прижалась к маме…
Утром следующего дня мы пошли к папе. Шли тем же путём, что и всегда ходили. Молчали.
Когда мы вошли в палату, то я увидела на папиной койке, спиной к нам, совершенно чужого человека. Мама спросила: «А где Сергей Иванович?» С соседней койки человек ответил: «Он умер вчера, как только дочка ушла, ровно в шесть часов».
Я хорошо помню, что я ушла без четверти шесть. В палате висели часы.
Когда мама оформляла документы, её спросили: «Хоронить сами будете или мы похороним?» Мама сказала, что мы хоронить не в состоянии, пусть похоронит больница. И мы ушли. Так я и не знаю, где похоронили папу. Предполагаю, что на Пискарёвском кладбище. Говорят, в это время хоронили в шестую братскую могилу справа всех умерших в январе 1942 года ленинградцев.
Я не плакала. Слёз не было. Мною владело какое-то отупение, отсутствие эмоций…
В бомбоубежище мы давно не ходили. Когда были обстрелы и бомбёжки, забирались в кровать, было тепло и не страшно. Я оставалась одна, когда мама уходила на работу, а иногда она брала меня с собой.
В течение той зимы 41-42 года я, закутанная во всё, что можно, садилась к окну, отогревала на груди чернильницу-«непроливайку» и писала крупными буквами стихи. В тетрадку я так же пыталась переводить картинки, но они от холода ломались.
И было в конце января три дня, когда совсем не давали хлеба. Мы с мамой лежали на кровати под всеми одеялами, как в берлоге. Иногда мама ходила в магазин, и вот, наконец, на третий день дали хлеб. Мы с мамой, лёжа под одеялом, ели его. Нам было тепло и хорошо. И это был праздник.
Позже маме удалось обменять патефон и 30 пластинок с записями романсов в исполнении Козина, Петра Лещенко, Утёсова, на 600 граммов хлеба. Продавали папину одежду, его зимнее касторовое пальто с бобровым воротником и на ватине из верблюжьей шерсти и другие вещи. Находились люди, которые меняли хлеб на водку, которую давали по карточкам. Потом маме удалось устроить меня в детский сад на Пушкинской ул., т.к. её поликлинику, на ул. Маяковского, дом 12, перевели на казарменное положение. Я приходила к маме ночевать. Однажды я увидела там, на ул. Маяковского, недалеко от поликлиники, дом, у которого фасад осел во время обстрела, и стали видны комнаты, пол у которых, как на декорации, был слегка наклонён в сторону улицы. На стенах висели картины, а у противоположной стены стояли две кровати. Говорили, что там спали люди, их оглушило взрывом.
В феврале мама заболела дизентерией, и её увезли в больницу. Мне она успела сказать, чтобы я шла в детский сад. Я пошла домой, взяла свою продовольственную карточку, одеяло и подушку и пошла в детский сад, где сказала, что маму увезли в больницу и мне негде жить. Вечерами все уходили, а я ложилась спать на стол, укрывалась своим одеялом. Утром рано приходили повара и будили меня. Через несколько дней я тоже заболела дизентерией. Меня положили в изолятор. Приходили три раза в день, давали бактериофаг и немного поесть и попить. Целыми днями и ночами я была одна, пока мама не выздоровела и не забрала меня.
Потом мама узнала, что в банях на ул. Марата, ближе к Невскому, есть горячая вода., и мы пошли мыться. Там работал всего один класс, и мужчины и женщины мылись все вместе. Одни слева, другие справа. Все приходили, замотанные в разные косынки, пледы и т.д., раздевались и расходились по разным сторонам. Мыло было не у всех. Главное, что вода была горячая. И люди грелись, ни на кого не глядя.
Странная вещь – память. Я сразу же забыла об этой бане, а потом лет пятнадцать она мне снилась во всех подробностях. Когда я рассказала этот сон маме, то она мне сказала, что всё это было на самом деле.
По карточкам уже начали давать хлеба побольше, и даже ещё кое-что из продуктов. Однажды мама послала меня за хлебом в соседнюю булочную на пер. Ильича. Продавщица начала взвешивать хлеб на чашечных весах. Положила гирьки, а я подсчитала их и сказала ей, что хлеба меньше, чем положено по талонам. Она стала добавлять маленькие гирьки по 5-10 граммов и кусочки хлеба, пока не взвесила точно. В стороне стоял парень и наблюдал. Я взяла в руки эту пирамиду из куска хлеба с довесками и довесочками и, прижимая её к груди, пошла домой. Парень пошёл за мной. Я побежала, он тоже. Влетев во двор, я обежала замёрзшую лужу, а он поскользнулся и упал. Это дало мне время подняться по лестнице и скрыться дома. Потом из окна я видела, как тяжело он вставал и всё время опять поскальзывался и падал.
Хлеба давали немного больше, но это был не чистый хлеб. В тесто добавляли бумагу (целлюлозу), и он был беловато-серого цвета.
С января продукты перевозили через Ладожское озеро, по льду.
Хорошо помню свой день рождения, 29 марта. Мне исполнилась одиннадцать лет! И вдруг по радио объявили, что на детскую карточку выдадут по 50г осетрины холодного копчения и одну банку сгущенного молока. То-то был праздник! Мы с мамой пировали в этот день. Позже я узнала, что в этот день удалось прорваться в город большому обозу с продовольствием.
Когда сошёл снег, оставшиеся в живых ленинградцы вышли на улицы, чтобы вычистить город от грязи и нечистот. В скверах появилась первая трава. По радио объяснили, какую траву можно есть. Рассказывали, какой вкусный салат из листьев одуванчика, как готовить лепёшки из лебеды. Я рвала в сквере возле школы мокрицу. А однажды одна одноклассница выменяла у меня мою куклу с фарфоровой головой и голубыми глазами на две картофелины. У девочки мама работала в столовой.
Дома я сломала игрушечный платяной шкафчик и сварила на буржуйке суп из картошки с мокрицей, как раз к приходу мамы.
Мама работала медсестрой, и денег у нас было очень мало, и не всегда их хватало на то, чтобы выкупить хлеб по карточкам. Поэтому, когда стало тепло, я выходила на парадное крылечко нашего дома и раскладывала свои детские книжки, чтобы собрать несколько копеек на хлеб.
Некоторые женщины, жалея меня, покупали мои любимые книжки, а я отдавала эти деньги маме, чтобы выкупить хлеб.
Так прошла первая блокадная зима. Мы выжили, но и потом было много тяжёлого в жизни, мы долго ещё жили впроголодь, но это уже другая история.
P.S. За первой блокадной зимой прошли ещё две зимы, прежде, чем закончилась блокада города. «И в день двадцать седьмого января даже Москва зажгла фейерверков огни». Армию – освободительницу ленинградцы встречали огромным пирогом, испечённым на одной из старинных пекарен, где сохранились большие подовые печи.
К этому времени маму перевели на работу в санэпидстанцию. Вместе с бригадой медиков и дезинсекторов мама ездила в освобождённые от немцев деревни Ленинградской, Псковской и Новгородской областей. Немцы, уходя, оставили в этих деревнях много болезней, о которых я раньше никогда не слышала. Болели люди целыми деревнями: тиф сыпной и брюшной, туляремия, бруцеллёз, клещевой энцефалит. А в одной деревне все от мала до велика болели сифилисом.
Были полностью сожжённые деревни, где люди жили в землянках. Но некоторые деревни на Псковщине остались целы и невредимы. Люди там жили зажиточно. В каждом дворе было от двух до четырёх коров, лошади и другая живность. Было молоко, сметана, творог и др. На вопрос мамы: «Как же так случилось?» - крестьяне отвечали, что встречали приход немцев хлебом и солью. Вот и разрешили держать скот и взять большие наделы колхозной земли. А когда вернулись наши войска, их тоже встречали хлебом и солью и сытно кормили голодных солдат и партизан.
В 1944 году мама тоже переболела сыпным тифом, но, несмотря на тяжесть заболевания, выжила.
В декабре 1947 года отменили карточки, но мы по-прежнему ничего не могли купить, т.к. мама зарабатывала очень мало, а пенсию за отца на меня не платили.
Мама уговорила меня поступать в техникум пищевой промышленности: «Хоть всегда сыта будешь». Я училась и подрабатывала, где придётся: санитаркой в поликлинике, на летних каникулах – лаборанткой на опытно-абразивном заводе, вязала кофточки и продавала их в комиссионном магазине, торговала папиными карандашами «кохинор» и своими вышитыми воротничками. Мама также сдавала угол жильцам. Так я закончила техникум.
С 1952 по 1954 год я работала на пекарне техником-технологом, и был у нас мастер-бараночник – Зуич Севостьян (Сабиян) Иванович, лет 70 –75. Нам, двадцатилетним, он казался стариком. По нашей просьбе Зуич рассказывал много разных случаев из своей жизни. О том, как в 1915 году пришёл из Польши, как ходил по разным городам и везде работал пекарем. Однажды, на вопрос, где он был во время блокады Ленинграда, Севостьян Иванович рассказал, что он был в городе, и его приглашали в Смольный оформлять столы для банкетов. Банкеты были шикарные, особенно один, на Новый год. Столы ломились от угощений: икра, рыба красная и белая и другие деликатесы. А между бутылками танцевали полуголые и полуголодные балерины…
За стенами Смольного народ получал по 125 –200 граммов хлеба и умирал. Моя двоюродная сестра Кира родила девочку в начале блокады, которая вскоре умерла, и ребёнка не хоронили до весны (она лежала в холодной комнате), чтобы получать детскую продуктовую карточку. Это спасло жизнь сестре.
Начальник треста хлебопечения Смирнов тот банкет организовал, но сам не присутствовал на нём, потому и остался жив и возглавил трест хлебопечения в пятидесятых годах.
Позже было заведено так называемое «Попковское дело». Всех обвиняемых расстреляли. А потом реабилитировали. Почему? Ведь банкет-то был. Я не знаю, был ли на этом банкете Жданов, Севостьян Иванович никаких фамилий не называл. Только жалел Смирнова, который с тех пор жил один, без семьи, только собака была его другом.
Прошло столько лет, а за Кремлёвской стеной живут и работают люди, которые ничего не знают о нуждах народа. Это другие люди, а народ тот же. И отношение власти к народу прежнее.
Свидетельство о публикации №222012900225