По воспоминаниям фронтовика Гл. 12

На обеде было человек десять. Они ввались гурьбой, молодые, жизнерадостные, вроде и нет войны с ее кровью и смертями. Когда узнали, что у нового офицера день рождения, восторгу не было предела. Ну и что, что первый раз видят, это не имеет значения, главное есть повод выпить сто грамм наркомовских не просто, а по поводу. Познакомились быстро, наперебой расспрашивали о жизни в училище и вообще в тылу.  В несколько минут Федор разбогател на перочинный нож с несколькими лезвиями, ножничками и пилочками, и еще какими-то непонятными инструментами.  Новый вышитый кисет с табаком спрятал в карман, а вот черную курительную трубку рассматривал долго: снял серебряную крышечку и заглянул в табачную камеру, и даже понюхал, табаком не пахло, блестящий, красиво изогнутый мундштук блестит, как и девственно-чистый загубник.
 
— Что, совсем новая?— сказал Федор и посмотрел на капитана Евсеева. — И не жалко вам, товарищ капитан, расставаться с таким чудом.
— Ну, скажешь такое…,— удивился Евсеев. — На войне, брат ты мой, ничего не жалко:  сегодня ты есть, а завтра тебя похоронят. Так чего я буду трубку жалеть, тем более, что вещь не купленная, трофейная, мне ее разведчики притащили вместе с немецким полковником. Я курю “беломор”, так что мне ни к чему. Всем офицерам папиросы выдают, да и тебе трубка для форса. Наиграешься, передаришь кому-нибудь.
 
— Это никак невозможно,— возразил Федор. — Это же подарок, им надо пользоваться, как же иначе.
— И не жалко такую красоту зубами…,— улыбнулся Евсеев.
— А я аккуратно,— ответил Федор и бережно уложил трубку в малиновое бархатное гнездо блестящего деревянного футляра.

Офицеры, все едва за двадцать, обращались друг к другу по именам, или фамилиям, только Гугучию называли “товарищ майор”, а старшину Иванова не иначе, как Кузьма Ильич. Лет под сорок, он невольно вызывал уважение огромным ростом и широкими плечами. Другие мужчины смотрят на таких с невольным уважением или  завистью, назвать такого богатыря просто по имени, язык не повернется.

На первое Петровна подала наваристый борщ из зайчатины, и сама налила граненые рюмки. Наливать взялся, было, старшина Иванов, как старший по возрасту, но Петровна возмутилась и отобрала бутылку. — Ты, Кузьма Ильич, сиди — это мое дело за гостями ухаживать  в моем дому. Я вот за вами здесь ухаживаю, а там кто-то за моим старшеньким, за Васенькой, поухаживает. Вот и будет ладненько.

— И где твой Василий служит? — спросил старшина.
— Да кто его знает,— вздохнула Петровна. — В сорок первом он на румынской границе взводом командовал, сразу после училища, с тех пор ни слуху, ни духу. Да только знаю, что живой.
— Что, весточку кто принес?— спросил Кузьма Ильич.

— Никто не принес,— спокойно ответила Петровна. — Просто знаю. А если убьют — тоже узнаю. Летом сорок первого, как фронт стал подходить, председатель наш, Иван Карпыч, оборужил  мужиков да парней, нагрузили подводы хлебом для пропитания, да и ушли в леса. Муж мой, Тихон Фомич, тоже ушел, а  с ним и Сашенька,  сыночек наш. Ему аккурат семнадцать исполнилось в мае. Здесь-то перелески да болота, прятаться негде, да и от больших дорог на отшибе, так они ушли в другой район, в леса, там и воевали. За полтора года так ни разу и не пришли.

А незадолго до прихода наших напал их отряд на железнодорожную станцию, верст пятьдесят отсюда, вот там Сашенька и погиб. И так уж у меня ту ночь сердце болело, так болело, будто кто иголками истыкал, а под утро так кольнуло, что упала без памяти.  К обеду только очнулась. А через неделю мой Тихон Фомич пришел и сыночка нашего на санях привез. Обсказал все, как было, как сыночка ранили, как выносили из боя, как Сашенька всю ночь меня звал, да так и затих, вроде как уснул, только улыбнулся напоследок. Тут на кладбище и похоронили с этой улыбкой.  Партизаны даже салют делали из ружей, как герою. Во как.

Петровна замолчала, за столом стало тихо, веселые лица посерьезнели.
— А где сейчас Тихон Фомич?— осторожно спросил Федор.
— Да где ему быть: на войне,— вздохнула Петровна. — Как Сашеньку схоронили, Тихон побыл дома три дня, я его в бане каждый день парила. Ох, и грязи на нем было, не приведи господь, а вшей так вообще без счету, как и терпел бедняга. На четвертый день записался в солдаты, да и ушел мстить за сына. С большим пулеметом ушел,— с гордостью закончила Петровна.

— Впереди нас стрелковая дивизия,— задумчиво сказал майор Гугучия. — Значит там твой Тихон Фомич.
— Конечно там,— подтвердила Петровна. — На самой на передовой, что бы по немцам стрелять, за сыночка мстить.
— Тихон Фомич с лошадьми управляться умеет?— спросил Гугучия.
— А то как же,— с гордостью сказала Петровна.— Он кузнец на всю округу, из других деревень к нему люди ходили. И лошадь подкует, и трактор починит, и много еще чего. Все хвори лошадиные знает и лечит.
 
— Вот его-то  мне и надо,— уверенно сказал Гугучия. Придем на передовую, разыщу твоего Тихона и заберу, нечего ему в пехоте делать, ему поважнее дело будет. У половины коней подковы болтаются, того и гляди захромают, беда будет, а хорошего коваля нет.

— Тихон Фомич пошел немца бить, за сыночка мстить, а ты хочешь, чтобы он коням в зубы заглядывал да клизмы ставил, в тылу прятался,— озлилась Петровна.
— Если лошади в порядке — это уже половина дела, и это Тихон Фомич должен пони-мать,— строго сказал Гугучия и пояснил: — Когда затишье, будет за конями следить, к бою готовить, а бой начнется, дам самый большой пулемет и поставлю в передовое охранение, вот там и навоюется всласть, от души отомстит.

— Ну, коли так, то я согласна,— успокоилась Петровна. — Только уж ты, майор, не обмани, дай пулемет и патронов побольше.
Офицеры весело переглянулись,  а кто-то даже хихикнул, но спохватился и сделал вид, что закашлялся.

— Не обману, Петровна,— серьезно сказал Гугучия. — Обманывать вообще нехорошо, а в таком деле — тем более. Да, и еще: сколько лет Фомичу? А то отчислят из армии по возрасту.
— Он на два года старше меня, а мне кажный год по-разному,— сказала Петровна.
— Нам всем каждый год “по-разному”,— нетерпеливо сказал Гугучия. — Лет ему сколько?

— Дык сколько,— задумчиво сказала Петровна. — Тот год, как  мы поженились, революция случилась, мне семнадцать было. Мужики убили нашего барина, а имение растащили, только что не сожгли. Лютый  был барин до девок и чужих жен. На следующий год я уже Васеньку….

— Понятно, Петровна, все понятно,— прервал женщину Гугучия. — Я, грешным делом, думал, что Фомичу за пятьдесят, а в таком возрасте на фронт не берут.
— Это ты на меня посмотрел на морщинистую, и подумал, что мы старики,— обиделась Петровна.
— Ну, скажешь такое,— ответил Гугучия.

— Да тебя хоть сейчас под венец,— поддержал командира Иванов. — Кабы ты не замужем была, я бы за тобой приударил.
— Врете вы все,— спокойно сказала Петровна. — До войны я румяная да гладкая была, а как немец пришел, куда что и делось. Я бы с дочками ушла в тыл или с партизанами, да мама совсем старенькая была, больше лежала, ведь не бросишь. В ту осень и похоронили. А близняшки мои, Глаша и Катенька, они у проходящих солдат гранаты выпросили, мол, если вздумают немцы охальничать, взорвем себя вместе с ними. И мне две штуки дали, кругленькие такие с пупырышками большими, “лимонки” называются.

— Неужто взорвали бы? — удивился капитан Евсеев.
— А то как же,— теперь удивилась Петровна. — Это же какая стыдобища когда снасильничают, как людям в глаза смотреть. Чай не курица, когда после петуха отряхнулась и пошла. Дочкам уже по пятнадцать было, сами справные, все выпуклости на месте, от парней проходу не было, а тут басурмане пришли. Так и тряслись от страха  до вашего прихода, позора боялись. Смерть она что: умер, и не знаешь, что умер, а от позора  не спрячешься, сам себя загрызешь.

— Повезло, значит,— сказал Иванов. — А то бы мы сейчас голодные сидели.
— Повезло то, что немцы все в возрасте были, семейные,— спокойно сказала Петровна. — По всей деревне их десятка три было, пятеро у меня жили, даже по хозяйству помогали: дров наколоть или воды принесть, да мало ли. Меня называли фрау Нина, а Глашу с Катенькой не иначе, как фройлен. И все фотографии своих семей показывали. А все равно страшно было, вот я и пошла сединой, а морщины под  конец появились.
 Так-то немцы безобидные были, больше смеялись, а когда под Сталинградом получили по сопатке, враз поскучнели, не до смеха видать стало. Неделю пьянствовали до поросячьего визга, тризну справляли по своим, и все нам жалились, как им плохо в России, а кто под Сталинградом, тем совсем швах. А когда фронт приблизился, тут хорошо слышно было, как пушки бухают, так злые стали ходить. Вот тут совсем страшно стало. За день до прихода наших подхватились среди ночи, и только хвост мелькнул, хорошо хоть корову не угнали да избу не сожгли.

Офицеры не спеша доедали борщ, Федор вытер тарелку ржаным мякишем, и отправил  его в рот. Петровна посмотрела с жалостью и сказала:
— Видать сильно ты оголодал, Феденька, что тарелку до блеска вытер.
Федор смутился и слегка покраснел, что его назвали как ребенка, а глаза зыркнули  по сторонам: не смеется ли кто, но все ели невозмутимо, только старшина Иванов прошептал так, что тарелки звякнули: — Все, товарищ лейтенант, хана вам, закормит вас Петровна, как бычка на заклание, самый сладкий кусок вам будет. На фронт приедете толстый и важный.
 
За столом заулыбались, на Федора смотрели ободряюще, а Петровна сказала рассуди-тельно:
— А чего ж не покормить, когда есть чем. 
Федор  проглотил мякиш и сказал:
— Я не то что бы оголодал, Нина Петровна, скорее привычка, я ведь тоже деревенский, с Алтая, знаю, как хлеб достается. А как вы тут выжили, в оккупации, я и не представляю.

— Да так и выжили,— спокойно сказала Петровна. — Намцы народ чистоплотный, вшей страх как боятся. Так мы им стирали, баню топили кажну неделю, они только дрова готовили. Вот за это они давали нам продукты. Не так что бы много, а хватало, даже соседям помогали. А вам я сейчас каши гречневой с кониной подам. Конина, конечно, русскому человеку не привычна, чай не басурмане какие, а все мясо.

Петровна вышла, а Федору при слове “конина” стало не по себе, лицо побледнело. Это заметил капитан Евсеев и сказал:
— Что-то лейтенант тебя перекосило, конина не по нраву? Видать, ты не голодал, как следует. Мы когда подо Ржевом попали в окружение, кору на деревьях грызли, и не то что конину, шкуру конскую и ту слопали. Кости так выварили, что и запаха не осталось, до людоедства доходило.
 
Офицеры промолчали, видимо слышали не первый раз, только замполит Душечкин про-ворчал:
— Опять ты, Евсеев, за свое, не болтал бы зря, тебе для здоровья полезней и трибуналу работы меньше.
  — А я ничего не наврал,— озлобился Евсеев. — А то гляди-кось, конина лейтенанту не ндравится.
— Ну, что вы, товарищ капитан,— возразил Федор. — Я ничего против конины не имею.
— А чего кривишься?— спросил Евсеев.
— Да это я вспомнил не ко времени, как алтайцы, местные аборигены, лошадь забивают на мясо по своему ритуалу. Раньше только слышал, а когда увидел, поубивал бы гадов, да отец ружье забрал.
— Ну-ну…?— все за столом повернулись к Федору.
— Да уж больно неприглядно это, да и не к столу будь сказано,— замялся Федор.
— И все же…?

— Ну, если коротко и без красок…,— вздохнул Федор. — Я в ту осень в восьмом учился, пошли мы с отцом на уток.  Через час вышли на большую поляну перед озером, глядь, а там ло-шадь стоит, большая, и видно, что упитанная, а вокруг с полсотни алтайцев. Смотрю, а они к ногам лошади веревки привязывают, толстые веревки. Что стреножить хотят — не похоже, для этого только передние связывают. А тут все четыре.  Ну, думаю, сейчас свяжут, дернут и завалят на мясо. Дело привычное, так делают с бычками перед убоем. Ан нет: мужики эти веревки разобрали, а они длинные, человек по десять за каждую взялись и потянули в разные стороны. Как тут лошадь закричит, куда там паровозу, тут верст на десять в округе слышно было, я чуть не оглох, а в том крике и страх, и боль, и ужас. Я и раньше такой крик слышал, отец говорил, что алтайцы опять лошадь дерут, а тут вживую.
 
Лошадь кричит, по телу судороги, рвется, а ее тянут  в разные стороны, у самих ноги упираются, напряглись, аж жилы на шеях повздувались. Копыта лошади в землю уперлись, комья земли вместе с травой выдирают, борозда, как от сохи. Да разве против дикой силы устоишь. Ноги уже в разные стороны, как у лягушки, видно, что еще чуть, и лопатки ей вывернут, даже ниже ростом стала, вроде, как присела на все четыре, и кричит еще пуще. Я ружье сорвал с плеча, да и пальнул в живодеров, может и убил бы кого, да отец успел ружье снизу подбить, заряд вверх ушел. А те и ухом не повели: или не увидели, что по ним стреляют, или из-за лошадиного крика не услышали. Отец меня обхватил сзади и держит, а я крою мразей последними словами, а им бара бир.

Тут лошади лопатки повыворачивало, шкура местами лопнула, а лошадь то еще живая, сердце бьется,  горячая  кровь парит, толчками веером полетела, трава вокруг враз побурела.  Лошадь упала на брюхо, ноги в растопырку, уже не кричит, а только дергается, встать пытается, и хрипит, да так жутко хрипит, что я чуть не сомлел, будто это меня пополам разорвали. А живодеры довольны, вроде как по прянику получили, скалятся, веревки бросили и всем кагалом стали еще живую разделывать. Под ногами кровавое месиво хлюпает, и сами с ног до головы в кровище. А вы, товарищ капитан,  говорите, чего это я помрачнел,— глухо закончил Федор невеселый рассказ.

— Прости, лейтенант, не знал,— развел руками Евсеев. И было видно, что прощения про-сит искренне. — Вот только непонятно, что за изверги эти алтайцы, хуже фашистов.

— Ну, зачем всех под одну гребенку,— поморщился Федор. — Народ дикий, вот и ритуалы такие. А ритуалы понятно кто устанавливает: шаманы — попы ихние. Задурили головы, вот и результат. А так народ хороший, добрый и честный. Отец рассказывал:
 
— «Как-то зимой оставил у знакомого алтайца мешок муки, так пришлось. На следующую зиму опять попал к тому алтайцу, переночевать надо было. Захожу в избушку, а там детишек полдюжины, все в рванье, босые и тощие, кожа да кости, в чем только душа держится. А мешок муки вот он, лежит на лавке, я про него и забыл давно. Я глянул на нищету, решил оставить, а хозяин обиделся, так и сказал: — «Мы с тобой, Никон, друзья, но чужого мне не надо».  Сговорились на том, что мешок стоит лисью шкуру. Так в ту же зиму алтаец передал две лисьи шкуры».

— Да, так сразу и не разберешься, что за народ,— задумчиво сказал Евсеев. — Еще раз говорю, лейтенант: прости меня, не знал.
— Да ладно, чего там…,— буркнул Федор.

— Вот вы, товарищ лейтенант, лошадь пожалели, едва убийство не совершили,— сказал замполит Душечкин,— а животные предназначены для еды и тут без крови не обойдешься. А ведь вам придется по живым людям в упор стрелять, вот как тут быть.
Офицеры зло глянули на замполита, а Федор ответил:

— Лошадь — животное беззащитное, умное и доверчивое, его защищать надо от садистов. Одно дело, когда скотину на мясо забивают, и совсем другое, когда вот так, зверски. Человека убить не смогу, и даже в морду не дам забавы ради. А вот тех, кого вы, товарищ старший лейтенант, называете людьми, буду уничтожать безжалостно, зубами рвать буду. У меня к ним свой счет: они моего друга Ефимку Силина убили, и еще два десятка моих одноклассников из нашей Балыксы.  Я пока сюда ехал, насмотрелся на зверства этих двуногих гиен.

В дверях кухни возникла Петровна, к груди прижат большой чугунок обернутый в толстое полотенце, а из чугунка течет одуряющий запах каши с мясом.
— Что-то приуныли вы, соколики,— сказала Петровна и прошла к столу. — Вот кашки моей отведаете, враз повеселеете. А ты, Кузьма Ильич, наливай, а то я не поспею и кашу накладывать, и наливать, а не поспею, так стол начнете грызть.

— Ох уж эти женщины,— притворно вздохнул старшина и стал разливать водку в дружно придвинутые рюмки. — То не наливай, то наливай, никак не угадаешь, чего хотят.  Хорошо, что я холостой, а то бы мучился с этим угадыванием. Ты бы, Петровна, дочек в помощь взяла, раз не поспеваешь. Мы тут второй день, а близняшек твоих не видели. Или прячешь от нас, таких героев и красавцев.

Петровна поставила чугунок на стол, сняла полотенце, и оно угнездилось на плече, помешала кашу большой деревянной ложкой. Запах стал ярче, молодые, здоровые желудки задергались, стали бросаться на ребра и даже рты раскрыли в ожидании лакомства. Петровна стала ложкой раскладывать кашу по тарелкам, всем поровну, однако Федору досталось чуть больше, на вопрос старшины ответила:

— Никого я не прячу. Вы вчера пришли, а госпиталь третьего дня, вот дочки и пошли помогать. Я сегодня с утра была там, так обеих уже на службу приняли санитарками, а как госпиталь пойдет дальше, так они уйдут с ним.
— Они уйдут, а ты одна останешься,— сказал Гугучия.
— Ну, и что, что одна,— спокойно сказала  Петровна. — Я тоже просилась в госпиталь, так ведь старухой посчитали, не взяли, до слез обидно, будто я немощная какая.
— Так ведь погибнуть могут,— сказал Гугучия. — Госпиталь обычно в тылу, но все может быть.

— Ничего не может быть,— отмахнулась Петровна. — Живые вернутся, никуда не денутся. Я их замуж еще должна отдать, приданное еще до войны наготовила, они мне внуков должны родить, радость на старости лет будет. А ты говоришь “погибнут”, как язык повернулся сказать такое.

На несокрушимую женскую логику Гугучия только развел руками:
— Вот за это и выпьем, стоя выпьем, как за Победу.
Офицеры встали, глухо звякнули столкнувшиеся рюмки, и все выпили обжигающую влагу. Затем сели и дружно принялись за еду.
Петровна с удовольствием смотрела, как молодые здоровые мужчины насыщаются, как розовеют лица, немного постояла и сказала:

— Вы ешьте, а я пока за бараниной схожу.
— Так еще и баранина будет,— раздались голоса. — Ну, Петровна….
— Да это не  я, это Кузьма Ильич расстарался, он и зайца принес и барашка. Только барашка сам готовил, так что если не по вкусу придется, бейте его,— сказала Петровна и ушла на кухню.


Рецензии
Всё хорошо написанное перечёркивает сцена истязания и убийства коня "алтайцами". К чему ты так расстарался, Коля? Ощущение такое, что ты при написании получил наслаждение, как и твой главный герой, якобы жалеющий животину, в то же время постарался во всех подробностях описать казнь этой лошади. Не менее кровожадными были и слушатели, проявившие живейший интерес к этой теме. Со стороны это выглядит именно так.
Кроме того, есть большие сомнения в правдивости этого рассказа. Что такое конь для кочевника? Конь - друг, помощник, спаситель, ведь порой от него зависела жизнь и смерть степняка-кочевника. Его воспевают в народных сказаниях, как единое целое с богатырём, ибо друг от друга они не отделимы. У всех этих народов конь возведён в культ. Конь - священное животное. Конечно, были жертвоприношения своим "богам", поскольку в качестве жертвы выбиралось самое дорогое, но жертвенное животное холилось и лелеялось при жизни и уходило на тот свет без истязаний и глумлений.

В общем я расстроилась снова. Я не стала читать этот эпизод, так, пробежалась глазами, поскольку читала его ранее и уже озвучила моё отношение к этой теме.

Елена Тюменская   12.03.2022 10:47     Заявить о нарушении
Историю с конем рассказывал и мой дедушка, и отец, и рассказывали не один раз, потому и запомнилась. А слушатели совсем не кровожадные: на войне, где реки крови и горы трупов, отношение к смерти другое, чем в мирное время. Алтайцы - это национальность, поэтому пишется без скобок. Еще они назывались ойроты или теленгиты. Это охотники, а не кочевники. Да и кочевники пускали лошадей на мясо часто и густо. А то, что у алтайцев был такой ритуал жертвоприношения, от этого никуда не денешься. Кто-то упадет в обморок при виде порезанного пальца, или бегающей курицы с отрубленной головой, а работники мясокомбината относятся к крови животных, просто как к красной жидкости. А то что эпизод получился ярким, значит, я молодец. Писатель должен быть в нужный момент рассказа либо ангелом, либо демоном. Циником. Иначе ничего стоящего не напишет, получится нечто плоское и вялое, если будет сопли жевать.

Николай Парфенов   12.03.2022 12:41   Заявить о нарушении
Нет, ты не молодец, Коля. Я же помню, как ты мне писал, что хочешь сделать поярче. Выглядишь садистом. И про полсотни человек, уж точно, перебор.
Моё мнение. Кто-то останется довольным, например - ты.

Елена Тюменская   12.03.2022 14:07   Заявить о нарушении
Ну что сказать... Описываю то, что рассказывали дедушка и отец. Ты еще 11-ю главу не читала, и 13-ю, там тоже есть кое-что. Дальше будет еще страшнее, и не потому, что я такой вот садист и так жажду крови, а потому, что так было, и с этим ничего не поделать. Я описываю войну,- этим все сказано.

Николай Парфенов   12.03.2022 15:49   Заявить о нарушении
Коля, я очень впечатлительная. Не будь садюгой и "смажь" эту кровь. Чё ты такой вредный! Тебя не будут печатать никогда, потому, что ты издеваешься над читателем.

Елена Тюменская   12.03.2022 16:01   Заявить о нарушении
Ага, продолжать читать и потом весь день ходить в расстройстве? Я животных жалею. Они беззащитны и страдают от человека, от его действий или бездействий. А человек - мразь. Вносит дисгармонию в этот мир, руша то, что создала природа. А ты - подначиваешь. Напиши, что конь убежал и я снова тебя полюблю.:)

Елена Тюменская   12.03.2022 16:07   Заявить о нарушении
Нет, Лена, в тех главах пострадали люди: солдаты и зеки, а их не так жалко, да и описано вскользь.

Николай Парфенов   12.03.2022 16:27   Заявить о нарушении
Я животных люблю, Коля! Их жалею. Они не имеют ни злобы, ни ненависти, ни предательства. Это только нам, человекам, свойственно. Пусть конь убежит!

Елена Тюменская   12.03.2022 16:31   Заявить о нарушении
Пока оставлю как есть.

Николай Парфенов   12.03.2022 16:43   Заявить о нарушении