В коробке
У входной двери рядком стояли новенькие коробки, аккуратно заклеенные скотчем. На каждой — подпись размашистым разборчивым почерком. Марья Алексевна провела в этой квартире всю жизнь. Здесь она выросла. Прямо в этой гостиной когда-то была спальня бабушки и дедушки. Она все ещё помнила, как дед кружил ее под советской хрустальной люстрой, играя в самолётик. Сюда она привела своего Сенечку, когда вышла замуж. За тонкой стенкой пятиэтажки были зачаты ее дети, и их веселый смех, как ей иногда казалось, до сих пор звучал в широком коридоре и отскакивал от паркета резиновыми мячиками. Она и умерла бы здесь — с радостью! Хоть и умирать она пока не собиралась. Свой возраст она озвучивала не иначе как «слегка за семьдесят». Кругленькая, с проворными ножками и короткими седыми кудрями старушка, в каждый приезд своих родных она демонстрировала стойкость и присутствие духа любовью к сладким кукурузным палочкам и новым мультикам (недаром же она «самая классная ба!»). Она никогда не жаловалась на здоровье («за что тогда получают деньги врачи в поликлиниках, если не за выслушивание моих жалоб»), внезапно не приезжала в гости к внукам и даже не звонила. Дети почти что обижались: как будто жизнь восьмидесятилетней мамы гораздо интереснее их собственной, она так занята, что не находит получаса позвонить и понудеть о чем-нибудь, как другие престарелые родители. Да уж, смеялась Марья Алексевна, я у вас просто наказание!
Она жила внутри себя сколько дети ее помнили. Внешний мир интересовал ее ужасно, она была жадной до впечатлений, ярких красок и вкусной еды, но внутри она как будто оставалась дольше: пропускала через себя события, но внутри их и оставляла.
Непонятно, из желания проникнуть в этот запретный мир внутри, из вредности или на самом деле из беспокойства, но дочь убедила Марью Алексевна переехать к ним. У них с мужем просторная квартира в новом доме, отличный ремонт, не то, что в старой пятиэтажке. У неё будет своя комнатка с французским балконом. «Мама, мы даже кресло тебе купили! И этот кованный круглый столик, о котором ты давно мечтала!»
Дочь и внуки рядом — каждый день. Тихий парк со старой усадьбой через дорогу. Почему бы и нет?
Дочь перебирала старые вещи. Марья Алексевна не препятствовала ее попыткам отправить половину вещей на свалку. Она за вещи в принципе не цеплялась. Старушка оглядывала полупустую квартиру с тёплой улыбкой: хорошая она была, эта жизнь. Все в ней сложилось так, как надо, и нечего было возвращать назад.
Пока дочь заворачивала в бумагу фамильный сервиз, она перебирала коробки, снятые с антресолей. Вдруг найдутся какие-нибудь памятные Семочкины карточки. За пожелтевшей обувной коробкой, заткнутой к задней стенке шкафа, она вдруг наткнулась на ещё одну, более ветхую. Улыбка на ее лице скукожилась в подозрительное, сосредоточенное выражение. Так давно она от себя эту коробку спрятала, уж лет шестьдесят не доставала, а она все тут, оказывается, живет и разлагается на радость моли. Старушка вынула коробку из шкафа и уселась в кресло.
— Полинка, я что-то устала. Давай перерыв.
— Как скажешь, ма. Мы вон и так уже почти все упаковали. Давай я тебе чаю принесу.
Марья Алексевна довольно закивала и закутала колени пледом. Она подождала, пока дочь принесёт ей чай с молоком в любимой фарфоровой кружке с шоколадным печеньем и посмотрела на неё мягким, но твёрдым взглядом, говорившим: «оставь меня одну». Полина знала это выражение материных глаз: ей нужно ненадолго уйти в себя, восстановить силы, и вышла, прикрыв за собой дверь.
Январь, мороз, и небо затянуто облаками. Ещё недавно сквозь них пробивалось солнце, рассеивалось через тюлевую занавеску и играло на стене, а в лучах золотились частички пыли, кочуя на пол с верхних полок шкафов. Теперь тучи сгрудились, вытеснили солнце и вывалили из набитого брюха снежные крошки.
Марья Алексевна пригубила чай, вздохнула и открыла коробку. Тут же порыв ветра сорвал окно с заслонки и принёс в гостиную гирлянду снежинок. Старушка не стала его закрывать. Вместе со снегом в комнату вошло ее воспоминание: высокий худой мальчик с колючими чёрными глазами. Два уголька на лице: только тронь — больно обожжешься! Бесстрашный и по-юношески свирепый. Таким его знали все. Но вот он подошёл чуть ближе, и к ней обратились другие глаза. Так он смотрел только на неё. Под светом солнца угольки превращались в яркие апельсины с сочными темными прожилками. Такие большие, живые и круглые, они дышали теплом и заботой, родные глаза. Марья Алексевна протянула руку, дотронулась до макушки и почувствовала шершавой сморщенной рукой все тот же щетинистый ёжик волос.
Алёша, ее первая любовь. Он жил в этой задвинутой в дальний ящик коробке. Поначалу она собиралась вынести ее на помойку, но не смогла: часть ее души тоже жила под картонной крышкой.
Они познакомились в такой же зимний день. Вьюга кружила снег и надсадно выла, на расстоянии вытянутой руки не видно ничего, кроме шелестящего белого полотна. И тут — силуэт, подсвеченный уличным фонарем. Все ближе, ближе, пока призрак не превратился в человека.
Марья Алексевна пошарила в коробке. Наверху — пухлый блокнотик цвета незабудки. Как и объяснить, каким он был сокровищем шестьдесят лет назад! Алёшиной маме по знакомству дали почитать Пастернака. Запрещённые перепечатанные на машинке страницы передавали из рук в руки только проверенным людям. Целый месяц Алеша ходил по пятам за Светкой Авдеевой, своей одноклассницей, упрашивая ее переписать стихи своим красивым почерком. Договорились на десяти рублях. Без сожалений была разбита копилка и куплена кремовая бумага.
Света была влюблена в Алёшу с начальной школы, а тот ее в упор не замечал. Она выспрашивала у него и так, и этак — для кого? Он лишь пожимал плечами. Одноклассница дула губы, но продолжала выводить каллиграфические буквы. Никак не могла отказать. Когда стихи были переписаны, Алёшина мама сшила листы плотными шерстяными нитками и приклеила к твёрдой картонной обложке, которую позаимствовали у карманного «Капитала» (какое святотатство!). Обложку обтянули голубым ситцем, и Лёша вытеснил на ней золотые буквы гранками: «Моей Машеньке». Она плакала два дня над этим подарком, и соленые капли размыли чернила в «Ночи». Сам Алёша Пастернака так ни разу и не читал.
В том ли дело, что он не любил Пастернака? Такая обида на жизнь жгла ее тогда, худенькую светловолосую Машу. Он не любил ни стихов, ни картин, был равнодушен к другим странам и поступлению в институт — ко всему, чего предвкушала ее душа в семнадцать лет. Ей хотелось прижаться к его плечу звездным вечером и тихонечко напевать Окуджаву. Хотелось, чтобы он был мягким с ней, говорил комплименты и смотрел восторженными глазами, чтобы держал за руку нежно, а потом на эту руку надел кольцо. Ему же было достаточно того, что они вместе.
Они очень друг друга любили, но были несовместимыми пазлами. Оба старались провернуться и так, и эдак, лишь бы сложилась картинка. Старались не замечать, что с каждым днём от этой притирки стирается их собственная обшивка, и однажды вместо двух молодых людей могли бы остаться одни ошмётки.
Она хотела сказать ему о том, что видит, как он старается быть лучше для неё, но чем больше он старается, тем меньше походит на себя настоящего. Кому нужна любовь, где нужно притворяться? Она придумала столько слов и точных формулировок, но смогла сказать только: «Я тебя больше не люблю. Извини». И закрыла дверь. А он ещё долго стоял в коридоре, подпирая затылком дверную ручку. Не день и не два, полгода стоял, а потом вдруг взял и ушёл.
Марья Алексевна раскрыла книгу. На первой странице была заложена Алёшина записка. Он ещё долго оставлял ей письма в почтовом ящике. На последней странице было заложено ее письмо ему — то, что она переписывала десять раз, но так и не решилась отправить. Между другими листами — билеты в кино и засушенная сирень.
Был в коробке ещё кошачий зуб в маленьком мешочке. Они нашли у дороги больного новорожденного котёнка и выходили. Кормили молоком из пипетки, грели и купали, а он сворачивался клубочком между ними и жалобно пищал. Вырос в большущего кошару. Марья Алексевна потёрла пухлую ногу. Когда подрос, паршивец, так цапнул ее, разыгравшись, что оставил в икре молочный зуб. Сам перепугался и хозяйке подарил шрам на память.
На самом дне коробки — кулон с янтарным мишкой. Это Алёша с родителями ездил летом на Рижское Взморье и нашёл на пляже кусок янтаря. Море само его таким обтесало — вылитый медвежонок. Оставалось только шнурочек продеть. Она очень любила этого медвежонка. Во многом потому, что он светился на солнце как Алешины глаза.
Как давно это было и как больно. С тех пор она видела его лишь однажды. Возвращалась вечером домой, приплюснув лоб к окну трамвая, а он шёл со Светкой Авдеевой, нежно держа ее за руку.
Она тогда совсем не злилась. Нет, не совсем уж правда. Злилась, но не на него. На судьбу, за то, что позволила им так друг в друга прорасти, хотя знала, что нет у них никаких шансов. Слишком разные, слишком непохожие, а все равно притянулись и полюбили. Потом друг от друга с мясом отрывались и бежали как оголтелые в разные стороны, лишь бы как-то спастись.
Какой он сейчас? Жив ли? Такие же у него глаза, как раньше — цвета апельсина? Любила ли его жена? А он ее? Был счастлив? Марья Алексевна надеялась, что да. В ту ночь, когда он ушёл, окно ее также распахнул ветер, и она тихонько попросила у ветра принести и отдать ей все его печали. Кто-то ведь должен быть сильнее ради них обоих.
Как все это было давно!
Свидетельство о публикации №222013100223