У ангелов хриплые голоса 21

Продолжение шестого внутривквеливания.

Не смотря на то, что рождественские дни выдались холодными,   красноухий, бледный от холода, Уилсон стоял на балконе раздетым, только в пиджаке, и время от времени сумрачно чихал. Всё было плохо: Хаусу всерьёз грозила тюрьма, Кадди злилась и на Хауса, и на него, Уилсона, команда Хауса тоже косо смотрела и даже, кажется, перешёптывалась, не без оснований считая его предателем и иудой, а ему было грустно и страшно одиноко — впору и впрямь по примеру библейского Иуды вешаться на осине.
Итак, он сдал самовлюблённому копу Майклу Триттеру лучшего друга, подставил его, подвёл, возможно, обрёк на длительное заключение и потерю всего, причём со стороны это выглядело, как забота о собственном благополучии, а Уилсон всегда обращал внимание на то, как выглядит со стороны — это Хаус не обращал. Из-за того, что Хаус по поддельным рецептам, небрежно имитировав его подпись, обеспечил себе годовой запас викодина, а Уилсон его не выдал и признал подпись своей, Уилсону предъявили обвинение в должностных злоупотреблениях, чуть ли ни хищении, ограничили права выписки, фактически лишили возможности нормально работать, арестовали банковский счёт, оставив без гроша - он не имел привычки держать деньги в наличности, лишили автомобиля, вынудив ходить пешком в не слишком подходящей по сезону обуви — не в меховых же полусапогах для прогулок ему было на работу приходить. Его репутация пошла безобразными трещинами, но  всего сильнее была обида. Он бы и больше стерпел — ради Хауса, если бы можно было на том и покончить, но за всё это время Хаус не сказал ему ни слова — ладно, пусть не благодарности, пусть не извинения, но хотя бы признательности и поддержки. Куда там! Хаус делал вид, что у него всё в порядке, и продолжал небрежно общаться, насмешничая, подтрунивая, иногда напрямую оскорбляя, как будто у него никаких проблем, и всё идёт так, как и задумано, а когда Кадди ограничила ему выписку гидроксикодона, то в его тоне появились ещё и обвиняющие нотки. Хотя, между прочим, он сам нарвался, задравшись с копом, сам нарвался, подделав рецепты, и, в конце концов, Уилсон, лишённый права выписки по его, Хауса, милости, просто де-юре не мог больше выписывать ему викодин. Уилсон пытался поговорить, объясниться, Хаус морщился, как от зубной боли, оскорблял, стараясь задеть побольнее, и уходил. Наконец, просто начал прятаться от него. Уилсон терпел, теряя пациентов, питаясь бутербродами с арахисовым маслом и всё больше простужаясь в своих модных туфлях на тонкой подошве. Терпел ради гениальности Хауса, ради пациентов, свято веря в то, что гений может позволить себе слабость, и эксцентричность, коль скоро он спасает человеческие жизни. Но когда Чейз пришёл в комнату отдыха злой и с синяком на скуле, и Уилсон узнал, что Хаус чуть не располовинил пациентку, приняв порфирию за фасциолит, а решившему задачу Чейзу просто двинул кулаком в лицо и ушёл, даже не попытавшись что-то исправить, сердце у него похолодело и оборвалось. Он понял, что это конец, и если Хаус не пройдёт детокс, его, как гениального диагноста, можно хоронить. Медицинские загадки были единственным мощным жизненным стимулом для Хауса после инфаркта, после ухода Стейси — дважды ухода Стейси, после провала попытки кетаминовой блокады, и если уж и здесь наметилась брешь, значит, действительно, всё. Уилсон лихорадочно искал выход — и решился на свою манипуляцию.
- Вам же не нужно обязательно и непременно посадить его? - спросил он Триттера, встретившись с ним, как шпион, потихоньку. - Мы все заинтересованы в его работе. Он — гениальный врач. Речь же идёт только о его наркозависимости, правда?
Триттер слегка замялся — признаваться в мелочной мстительности и гадливости было не в его интересах, и он невольно кивнул.
- Я дам показания против него, - пообещал Уилсон. - А вы предложите ему сделку: или тюрьма, или детокс и реабилитация. По рукам? Вам же не нужно обязательно и непременно посадить его, - ещё раз напомнил он, глядя в глаза Триттера честными глазами — правый отчаянно косил.
Триттеру некуда было деваться, и Уилсон мог бы петь самому себе аллилую за удачную манипуляцию, если бы Хаус принял сделку. А Хаус фыркнул и заявил, что предпочтёт тюрьму. И с этого самого мгновения вёл себя с Уилсоном не как друг — как враг, и Уилсон, предвидя подобные сложности, одного только не ожидал — что ему будет так больно и плохо. И стыдно.
«Сначала мы толкаем его на преступление, ограничивая выписку викодина, а потом, когда он идёт на это преступление, радостно обкладываем флажками и гоним на стрелка, - подумал он, в очередной раз чихая и шмыгая носом. - А Триттер — сволочь, и движет им никакая не забота о пациентах Хауса и, уж тем более, не о самом Хаусе и его наркомании. Плевать ему на Хауса, он его с лёгким сердцем разобьёт, как пустую бутылку — просто мелкая мстительность и уязвлённое самолюбие за то, что Хаус поставил его раком - в прямом смысле слова - и ушёл домой. Он теперь никак не утешится иначе, чем растоптав Хауса и вытерев об него ноги. Причём, для самолюбивого Хауса это будет таким же концом, как и наркотическая деменция. Ну, Джимми, и наманипулировал же ты: куда ни кинь — всюду клин. Особенно теперь, когда к поддельным рецептам, по поводу которых, кроме него, Уилсона, и свидетельствовать-то было некому, добавилась кража из аптеки. Мошенничество. Со свидетельством в виде записи в аптечном журнале, где всё сверяемо. Триттер грамотно поработал — перекрыл Хаусу викодиновый кран и установил слежку, прекрасно понимая, что боль и ломка заставят «клиента» пойти на нарушение закона ради вожделенных таблеток. И всё. И можно брать его тёпленьким. И не нужны показания дурака-Уилсона с его жалкими потугами «переманипулировать манипулятора». А можно заодно и дурака-Уилсона тоже закрыть за лжесвидетельство на несколько месяцев — вон как он запаниковал при одном намёке на это. Тем более, что свою миссию загонщика он уже выполнил. Подлость! Подлость махровая. И он, Уилсон, в этой подлости принял посильное участие. Против Хауса. Неудобного, как гвоздь в ботинке, но друга. И кто он, Уилсон, после этого?
Крупными хлопьями пошёл снег. Приятный тихий вечер. Могли бы сейчас с Хаусом сидеть на диване, смотреть телик под пиво и китайский фастфуд — рождество всё-таки. И какое, собственно, право они все имеют исправлять Хауса, не испытывая его боли, не понимая его неординарного, вывихнутого мышления? Чёрт! А если этот придурок решит ещё догнаться? Хотя нет, вряд ли у него хватит сил. Его вырвало, он в сознании, пульс был нормальный — вряд ли станет хуже... Нет, ну а если? С Хаусом ни в чём нельзя быть уверенным. Он сжал губы, набрал номер. Гудки. Ни о чём это не говорит — если телефон валяется вне досягаемости протянутой руки, он даже и пробовать не...
- Пошёл к чёрту!!!
Ну, слава богу, жив. Хорошо. А что дальше? Утром Триттер опять активизируется. Хорошо выспится, побреется перед зеркалом, попшикает на себя одеколоном и поедет дожимать «строптивого говнюка» и его идиота-дружка, у которого семь пятниц на неделе. И беззубую начальницу, с которой этот самый «говнюк», конечно, спит, если у него ещё стоит. А «говнюк» к полудню кое-как сгребёт себя с заблёванного ковра и притащится, хромая, похмельный, вонючий, помятый, с мутными красными глазами больного кролика. Да тут любой скажет, кто из них молодец и полезный член общества, а кто — опустившийся наркоман. Никчёмный опустившийся наркоман.
Уилсон застонал и треснул по перилам кулаком.
Телефон, словно откликнувшись на этот удар, ожил трелью. Не веря ни глазам, ни ушам, Уилсон схватил его поспешно, как готовую упрыгать лягушку;
- Хаус, ты... Хаус, ты как? Ты...
- Забыл сказать, - голос полон отвращения и хрипит, словно он наглотался песку. - Я пойду к этому козлу, хрен с тобой, уговорил. Кстати, если в температуру около нуля торчать на балконе без пальто, простудишься и подохнешь.

хххххх

 - Кстати, в отношении тебя тоже всё предсказуемо до тошноты. Ты получишь все свои сеансы терапии, хотя перед каждым будешь брыкаться и выедать мне мозг чайной ложечкой, потом у тебя наступит ремиссия, если, конечно, ты вообще выдержишь лечение, ты попробуешь жить полной жизнью, что у тебя не получится, потому что ты просто не способен жить полной жизнью, тогда, обломавшись, ты займёшься благотворительностью, станешь снимать котят с деревьев и переводить старушек через дорогу, попутно заведя какие-нибудь очередные сердобольные потрахушки, потом у тебя начнётся рецидив, и ты будешь недоумевать, почему он всё-таки начался, не смотря на старушек и котят, обидишься на весь мир, припомнишь ещё парочку молитв на иврите, а потом всё равно умрёшь. И — прикинь — я трачу время и душевные силы только ради того, чтобы это наступило не к хануке, а, скажем, к пейсаху. И лучше не в этом году. Так что можешь особенно не кичиться тем, что сделал ради моего детокса сто лет назад, тем более, что всё равно у тебя ничего не вышло.
- Да, я до сих пор всё ещё удивляюсь, что мой рак оказался для тебя лучшим аргументом, чем твоя жизнь... Вот чего ты проснулся, Хаус? Ради дурацкого разговора? Не выспишься, а когда ещё поспишь...
- Какую руку ты сломал тогда, удирая от ос? - вдруг спросил Хаус. - Левую?
- Правую. Даже от контрольной отвертеться не получилось.
- Дай-ка, - Хаус цепко ухватил его правое запястье и ощупал. Сейчас, когда Уилсон исхудал, все кости легко ощущались сквозь тонкую обёртку плоти. - Сколько раз за жизнь ты его ломал?
- Три. С осами, потом, когда мы подрались в баре — помнишь? И третий раз, когда ты чуть не снёс меня у дома Кадди.
Хаус вспомнил драку в баре и невольно улыбнулся. Не из-за особого цинизма, просто стало смешно.
Драка случилась ещё до знакомства Уилсона с Джулией. Хаус учился ходить и мог пройти с тростью, сжав зубы и обливаясь потом, метров сто. Они решили, что этого хватит, и после работы зарулили в бар как раз в ста метрах от стоянки такси — Уилсон ни за какие пирожные не сел бы за руль даже после пары скотчей, а Хаус тогда вообще ещё не начинал водить после инфаркта. И автомобиля с ручным приводом у него ещё не было — появился только через полгода, зимой. На педали же нажимать он вообще научился только к концу апреля, а тогда стоял нежаркий приятный август.
В баре было не слишком многолюдно, на эстраде настраивал инструменты джаз-банд, музыкальный автомат негромко приглашал желающих посетить отель «Калифорния», пахло сосисками в тесте с белым соусом, и Хаус заказал сазерак для себя и джин-тоник для Уилсона, отдававшего предпочтение «девчачьим» напиткам. День был нелёгкий, его завершение принесло облегчение и приятную усталость, и друзья расслабленно и не живо перебрасывались репликами в ожидании заказа. Даже Хаус, развалившись в одном из полукресел, заменявших здесь традиционные стулья, благодушествовал, лишь изредка привычно касаясь ладонью ноющего бедра. Тут-то всё и случилось.
В любом питейном заведении земного шара, среди любой публики всегда найдётся человек, который выпил уже слишком много, чтобы вести себя нормально, но слишком мало для того, чтобы отключиться. Такого подвешенного между сознательным и бессознательным индивидуума пробивает на поиски приключений, а если его компания уже достигла подобного же градуса, она с восторгом присоединяется к вожаку.
Жертву такие выбирают, как правило, по принципу «что в глаза бросилось». Этим бросился в глаза Уилсон. Он не был похож на завсегдатая бара в своём дорогом старомодном костюме, при галстуке с булавкой, аккуратно уложенными волосами и часами «сейко» на правом запястье. Его туфли — на каблуке - узконосые и в цвет костюма - довершали образ «чужака». Мордастый качок - белый, но с косичками, как у афроамериканца, сделал «стойку» и решил для начала к часам и прицепиться.
- Эй, - сказал он. - Ты не на той руке носишь свой будильник, друг.
- Всё в порядке, - натянуто улыбнулся Уилсон. - Мне так удобнее, правда.
- Так не может быть удобнее, парень, поверь моему опыту, -  всё ещё снисходительно, но снисходительность выглядела явной фальшивкой, заметил непрошенный собеседник. - Такие парни, как ты, не знают цены ни вещам, ни бабам, потому что им всё падает с неба, но, поверь, так будет не всегда, и, может быть, твои шикарные часы, которые ты расколотишь в первой драке, станут символом крушения мировоззрения, говорящего тебе о том, что булки растут на деревьях.
Хаус восхищённо приоткрыл рот, прислушиваясь к высокопарному спичу набравшегося философа. Но Уилсон обиделся:
- На эти часы я заработал, - сказал он, - а не с дерева сорвал.
- Тем более, приятель, носи их, как все нормальные люди, а не выпендривайся.
- Извини, - проговорил начавший терять терпение Уилсон, - но я буду носить мои часы так, как удобно мне, не спрашивая ничьего мнения.
- То есть, ты хочешь сказать этим, что чужое мнение не имеет для тебя вообще никакого значения? - радостно зацепился другой парень — приятель «афроамериканца - альбиноса», в ком желание подраться свербело, видимо, уже просто невыносимо. - Такой вежливый способ послать к чёрту, да?
- Вежливый, заметь, - вмешался Хаус, которому, при всём восхищении философским настроем нарывающихся, для желания подраться градусы были не нужны. Правда, физические возможности его оставляли желать лучшего, о чём Уилсон не преминул ему напомнить, пихнув под столом ногой, но Хаус прекрасно помнил об этом и сам, вот только — увы — сознание собственной ущербности не добавляло ему миролюбия, а напоминание об оном ещё и убавило.
- Парни, я — левша, - снизошёл до объяснений, лишь бы не эскалировать конфликт, Уилсон. - На левой руке часы мне будут мешать, я их разобью, я всё делаю левой рукой.
- Ты — левша и поэтому считаешь себя особенным, да? И демонстрируешь это, надевая часы на правую руку, как мудак?
- Ну, почему? - снова вмешался Хаус. - У тебя же часы на левой, так что никакому мудаку он не подражает.
- А, ты, - задира ткнул в его сторону указательным пальцем, - пытаешься меня оскорбить, да? Думаешь, эта штука, - он кивнул на прислонённую к столу палку Хауса, - тебя — бедненького калеку — защитит, и поэтому можно распускать язык?
Хаус, который готов был сколько угодно спекулировать на своей инвалидности, но только так и тогда, как и когда он этого хотел, побледнел и подобрался.
- Точно, - согласился он с парнем. - Вот только у тебя такой же нет, так что я просто не понимаю: ты-то на что надеешься, распуская свой?
- Чо ты сказал? - придвинулся третий — хлипкий, но обкуренный и оттого, вероятно, кажущийся сам себе суперменом. - Ты чо тут, самый крутой, да?
- Перестань, - шёпотом попросил Уилсон. - Видишь же: у них кулаки чешутся, - а вслух сделал последнюю попытку:
- Парни, мы спокойно пили коктейль, мы вас не трогали. Давайте не портить друг другу вечер.
- Ага, - между тем согласился с его шёпотом Хаус, не понижая голоса. - Знакомый симптом. Только чешутся у них не кулаки — тут ты не прав, амиго. Чешутся у них, похоже, задницы, раз они ищут того, кто им их надерёт.
- Уж не ты ли? - поинтересовался, склонив голову к плечу, тот, что с косичками, а его приятель развёл руками, словно говоря Уилсону: «Вот видишь, ничего не выходит».
- Размечтался! Поищи проктолога среди своих дружков.
- Чего? - снова влез обкуренный. - Ты кого, зараза, гомиком назвал?
- Надо будет сказать Фишнеру, - негромко заметил Хаус Уилсону, называя фамилию одного из ведущих врачей больницы — специалиста по проктологии, - что проктолог — тот же голубой. Так считает американский народ, - добавил он с пафосом, копируя манеры предвыборной речи сенатора на наспех сколоченной сцене в каком-нибудь захолустье.
- Ну, ты, - обкуренный окончательно вышел из себя. - Знаешь, что чувствует хромая обезьяна, когда ей втыкают палку в задницу?
- Откуда? - удивился Хаус. - Но я, уважая такую любознательность, могу попросить мою трость помочь тебе с познанием этих ощущений во всей полноте.
Парню потребовалось время на переваривание витиеватого предложения Хауса, но, в конце концов, до него, видимо, дошло, потому что глаза и уши вдруг налились у него тёмной кровью.
Уилсон только вздохнул. Ситуация катилась, как снежный ком под гору. Он расстегнул браслет своих «сейко», завернул часы в салфетку и убрал во внутренний карман.
- Парни, - проговорил обкуренный, оборачиваясь к своим, а поскольку он нетвёрдо держался на ногах, этот разворот чуть не завершился падением. - Парни, этот хромой упырь хочет в морду.
- С чего ты взял? - весело удивился Хаус. - Экстраполяция собственных желаний на всех присутствующих? Ну, чего ты уставился на меня, как апоплексичный баран? Забыл из-за лишнего скотча и те пару десятков слов, которые в тебя вбили в коррекционной школе?
На этом, видимо, чаша терпения парней перекипела на плиту — тот, что поздоровее, протянул руку и, сграбастав Хауса за шиворот, резко вздёрнул его на ноги. Трость при этом упала на пол, загремела и покатилась, очерчивая свободным концом окружность, как на уроке геометрии. И так же упало и покатилось сердце Уилсона. Невольно опершись на больную ногу, Хаус вскрикнул и вскинул локоть. У парня с косичками отчётливо лязгнули зубы. Уилсон снова тяжело вздохнул, но беспокойство уже ушло, уступив место безнадёжной решимости.
В прежние времена Хаус умел драться неплохо. Для длинного и худого  переполненного сарказмом парня, постоянно меняющего школы, это было жизненно необходимое умение. Не на уровне профессионального ринга, конечно, но в паре любительских боёв он участвовал — просто ради новизны ощущений. Поэтому первые два удара он нанёс вполне себе неплохо, выведя обкуренного из строя. Но потом его рассчётливо и подло ударили по ноге, и он рухнул с болезненным воплем и скорчился на полу. А Уилсон, тоже вынужденный освоить науку самозащиты в подростковом возрасте, как боязливый и послушный, но самолюбивый и упрямый круглый отличник с лёгким косоглазием и интересами, не соответствующими интересам большинства парней, остался один против двоих с досадой на задиристого друга, не предоставившего под свою задиристость никакого материального обеспечения. К сожалению, после удара, свалившего Хауса на пол, идти на мировую было уже поздно и неправильно, и у него отчётливо заныли скула и угол челюсти в ожидании болезненных прикосновений чужих кулаков. Но о том, что дело по-настоящему плохо, он догадался, когда увидел, что один из парней подхватил с полу трость Хауса и взял её наперевес. Тогда он схватил со стола бутылку из-под пива и стукнул ею об угол, разбивая. Отбитое горлышко ощетинилось осколками. Выставив его перед собой, Уилсон попятился, мечтая о том, чтобы кто-нибудь в зале поскорее вызвал полицию. Сейчас его даже ночь в обезьяннике устраивала.
Его ударили палкой по запястью, и бутылка выпала, со звоном окончательно доколовшись об пол. Боль была острой и настолько сильной, что его затошнило. Но почему-то именно эта боль и подстегнула его. В другое время он ни за что не смог бы, но сейчас собственная боль слилась у него с представлением о той боли, которую чувствует Хаус, всё ещё катающийся по полу, и он, вложив в удар весь свой гнев и всю досаду за испорченный вечер, поначалу обещавший быть таким расслабляюще - приятным, своим узконосым на каблуке полуботинком, в цвет костюма, от души вмазал «афроамериканцу» между ног — так, словно пробивал пенальти в верхний угол чужих ворот. «Гол» получился настолько хорош, что «косички» рухнул на пол рядом с Хаусом и принялся жалобно подвывать, схватившись за промежность обеими руками. Его приятель растерянно оглянулся, видимо, не совсем понимая, что делать дальше, но Уилсон уже и сам отступил назад. Что за ерунда? Он не собирался драться. Да он и не хотел драться — снова Хаус втянул его в историю. Чёрт! Хаус! Хаус всё ещё не поднялся, но больше уже не катался от боли — лежал на боку неподвижно и молча, зажмурив глаза - без крика, без стона, без ругани - уж не потерял ли он сознание?
Уилсон, забыв о противнике, быстро присел на корточки:
- Хаус, ты меня слышишь? Хаус, ты как?
Он не был сейчас уверен, что не получит от оставшегося «в строю» дебошира по голове, но эту мысль вытеснило из его головы беспокойство за друга.
- Викодин, - прохрипел Хаус, не открывая глаз. - В кармане. Дай.
«Косички» перестал выть — кажется, его отпускало.
- Гадёныш ты, - с чувством сказал ему Уилсон. - Бьёшь по больному, как самый низкопробный гадёныш.
- Ты — тоже, - с остывающей ненавистью выплюнул «афроамериканец».
Уилсон нашарил баночку с викодином, вытряхнул таблетку на ладонь, перехватил пальцами, толкнул Хаусу в губы.
- Ещё одну, - властно потребовал Хаус.
- Назначено же по одной...
- Этого пинка в бедро мне не назначали, - парировал приятель.
Уилсон всегда уступал железной аргументации. За первой таблеткой последовала вторая. Хаус открыл глаза, но сесть пока не пытался, ожидая, пока если не лекарство подействует, то хотя бы время.
А через пару часов викодин понадобился уже самому Уилсону. Обезьянник, правда, не состоялся — их просто вместе с приятелями «косичек» привезли в участок, где они оформляли документы об отсутствии друг к другу претензий, подписывали какие-то протоколы и обязательства, потом Уилсон заплатил крупный штраф, и их, наконец, отпустили. Ночь почти закончилось — светало. Рука распухла и ныла, вспыхивая острой болью от каждого движения. Голова у него тоже разболелась — от волнения, вероятно, он не привык к трактирным дракам и привыкать не хотел. Хаус, уже пришедший в своё обычное раздражённо-насмешливое состояние, похоже, чувствовал вину, поэтому угрюмо и покорно хромал рядом, даже не спрашивая, как, Уилсон думает, они станут добираться до дома.
- Тебя что, за язык тянули? - наконец, не выдержал Уилсон. - Что за тяга ввязываться во все пьяные скандалы!
-Ты слышал? Он меня калекой назвал.
- Ну, и назвал. А кто ты есть? Был бы ещё профи в единоборствах, как-то можно было понять, а сначала храбро нарываться, потом отважно получать по морде и на десерт проводить несколько часов за написанием объяснений в полиции - поведение, отдающее если не безумием, то глупостью, уж точно.
- Он мне не по морде, он мне по ноге ударил, - возразил Хаус.
Но это кроткое напоминание не смягчило раздосадованного, усталого, потратившегося и страдающего от боли Уилсона:
- Сам напросился.
- Ну, конечно. Дай тебе волю, ты бы ему позволил ноги об себя вытереть, да ещё бы извинялся, что коврик недостаточно мягкий и удобный.
- Я бы не извинялся, но я бы, уж точно, не стал задираться с пьяным неадекватом. Если бы не твои реплики, конфликт ещё в самом начале сошёл бы на нет, и мы сейчас спали бы дома, а не тащились, избитые, под дождём чёрт те откуда.
- Где дождь? - удивился Хаус.
- А ты не чувствуешь? Моросит.
Действительно, начало накрапывать, но пышного наименования дождя эти осадки не заслуживали — редкие тёплые капли. От них оставались тёмные точки на сером костюме Уилсона, с кожаной куртки Хауса они скатывались бесследно.
Поездка в такси отпечаталась в мозгу Уилсона, как в памяти навигатора, всеми поворотами, торможениями и толчками. Терпеть боль в руке становилось всё труднее, и он в усилии сдерживать стоны и вскрики искусал себе губы до крови. Хаус косился на него с сочувствием и пониманием, но молчал до самого своего дома.
- Зайди, - сказал он только. - Тебе нужно шинировать кисть.
Плюхнувшись на удобный и знакомый диван, Уилсон впервые позволил себе застонать. Получилось даже лучше, чем он ожидал — высокохудожественный киношный стон смертельно раненого шерифа. Хаус, во всяком случае, впечатлился, в его голосе даже прорезалось неподдельное сочувствие:
- Сильно болит?
- А у тебя? - с мужественной усмешкой вернул Уилсон.
- Я хоть обезболивающее принял.
- Ну, дай и мне, - сдался Уилсон и малодушно уточнил. - Половинку.
- Этого будет мало. Я же буду руку трогать. Глотай целую, - дотянулся до стоящей на столике кружки с водой — Хаус старался свести передвижения по квартире к минимуму и многое держал под рукой — и подал, протягивая на ладони таблетку.
Уилсон проглотил, запил, смыв горьковатый вкус гидроксикодона, откинулся на спинку дивана и постарался расслабиться.
- Давай руку, - Хаус сел напротив, положив на стол бинт, пластырь и какую-то пластиковую штуку, похожую на школьную линейку. - Я сейчас просто наложу шинирующую повязку, а рентген всё-таки сделай.
Уилсон кивнул.
Сломанную руку, на которую накладывают лонгету, не может быть не больно, и у него пот выступил на лбу, но Хаус действовал всё-таки очень аккуратно и умело. Неподвижность свела боль к минимуму, усталость и действие викодина вместе с наступившим облегчением усыпляли. Уилсон закрыл глаза:
- У тебя здорово получается. А я даже не думал, что ты можешь быть таким... таким нежным, как педиатр.
- Я не нежен, - возразил Хаус, устраиваясь рядом в надежде часок подремать до работы. - Я просто всё время помню, как бывает больно.
Уилсон подумал тогда, что постарается тоже запомнить это своё ощущение сейчас, чтобы не забывать, как больно всё время Хаусу. Но человеческий мозг устроен так, что утихшая боль искажается памятью — своего рода защита. И он не смог запомнить.

- Кстати, тогда в баре, - проговорил Уилсон, - парни просто хотели подраться. Ты доставил им такое удовольствие, то есть фактически прогнулся под их желание, а прогибщиком назвал меня.
- Ты помнишь, - с каким-то странным оттенком смеси уважения и презрения откликнулся Хаус.
- Раньше я и не помнил, - тоже странно ответил Уилсон. - Пойдём... - он поднялся на ноги — легко, пружинисто, как совсем здоровый, протянул руку Хаусу. И Хаус принял его руку и его помощь.
Они лежали в темноте на сдвинутых кроватях, прислушиваясь к дыханию друг друга и слыша по этому дыханию, что не спит ни тот, ни другой, но не заговаривая. Лежали так, глядя в темноту невидящими глазами, думая каждый о своём, пока не забрезжил рассвет. На рассвете Хаус всё-таки заснул, и Уилсон, подперев голову рукой, стал смотреть на него в постепенно светлеющей комнате, наблюдая, как проступила вместо сумеречной сероты реальная бледность высокого лба, прорезанного морщинами, не мелеющими даже во сне, как легла под ресницы мягкая мохнатая тень, как стала заметна синева щетины и едва заметная смуглота скул, сгущённая южным мексиканским солнцем. Ему вдруг подумалось, что он совсем не знает этого человека. Это не привычный, знакомый до последней молекулы запаха парфюма, Грег Хаус, это сеньор Джиорджио Экампанэ, его, Уилсона, персональный Харон. Впрочем, тоже не Уилсона — сеньора Джосайи Соло-Дайера. А Уилсон и Хаус... Таких, кажется, вообще нет больше на свете — доктор Грегори Хаус сгорел заживо в пожаре на заброшенном складе — некролог был в газете, А доктор Джеймс Уилсон, онколог — насмешка судьбы, умер от рака вилочковой железы и кремирован по его завещанию в Чикаго.
- Да кончай ты себя накручивать, - грубовато посоветовал русоволосый пацан в ковбойке и плетёных сандалиях из начала семидесятых. - Ну, получишь ещё пару сеансов — не так страшно.
- Не страшно? Ты пробовал?
- Конечно, пробовал. Когда мне было семь, разодрал себе руку гвоздём так, что видно было сухожилие. Я тогда не знал, как выглядит сухожилие — подумал, что это кость. Здорово перетрухнул тогда, особенно когда кровь всё текла и текла, и не хотела останавливаться.
Уилсон вспомнил маленький бесцветный шрамик у Хауса на руке.
- А в девять я сломал ключицу, грохнувшись с велосипеда.
- С этого велосипеда? - Уилсон любовно погладил хромированный руль.
- Не-а, не с этого. Тот был соседского парня, подростковый. Чертовски больно было. Меня даже вырвало от боли.
- Больнее, чем твоя нога? - с подвохом спросил Уилсон, чуть улыбнувшись.
- Не моя — его, - серьёзно ответил мальчик. - Его нога, наверное, болит меньше, чем сломанная кость, но боль, у которой есть окончание, можно перетерпеть, даже если она и сильная, а как перетерпишь боль, которая не кончается? Перетерпеть её никак невозможно — можно только терпеть. Всегда. Пока жив. Умрёт он — с ним умрёт и боль.
- Не надо! Я не хочу, чтобы он умирал, - испугался Уилсон.
- А он не хочет, чтобы умирал ты. Всё по-честному.
- То, что твоя раковина разбилась, - вспомнил Уилсон. - Это же что-то значит?
- Это значит, что меня нет на самом деле, и раковины на самом деле тоже не было.
- Неправда. Она была! Зачем ты меня разводишь? Хочешь свести с ума? Я и так на грани.
- Да не было её, - сказал мальчик , пожав плечами. - И прозрачный камень, и раковина, и слово «вечность» - просто слабые коготки, которыми ты пытаешься цепляться за жизнь. Реальных резонов жить тебе не хватает, и ты придумываешь все эти мистические совпадения, ищешь скрытый смысл там, где его нет.
- В этом ты весь, - уже почти задыхаясь от волнения и гнева, бросил ему в лицо Уилсон. - Тебя раздражает чужая надежда, тебе нужно взять голую правду и забить человеку в глотку, как битое стекло. Но я не могу глотать битое стекло. Мне больно глотать битое стекло, как ты не понимаешь!
- Я понимаю, - покорно кивнул мальчик. - Я понимаю, но это всё равно не имеет смысла. А того, что не имеет смысла, не должно быть. Ты, например, тоже не имеешь смысла... Не плачь. Ты же не виноват... Ладно, возьми. Возьми, если так тебе легче — живи иллюзиями, - и протянул обеими руками большую розовую раковину.

Уилсон проснулся от того, что Хаус звал и тормошил его:
- Вставай. Вставай, нам пора в больницу. Ну, ты и разоспался — никак не добужусь. Ты как вообще, нормально себя чувствуешь?
- Я в порядке, - сказал Уилсон, но не успел сесть, как из носа щекотно потекло. Он поднёс руку и, мазнув ею по верхней губе, ощутил тёплое и мокрое. Пальцы окрасились кровью. Хаус нахмурился:
- Сколько там у тебя тромбоцитов, говоришь?
- Сто одиннадцать тысяч.
- Негусто...
- Язвы у меня нет, геморроя - тоже. Обойдётся... Что там с гемостатиками у тебя? Ещё остались? - он шмыгнул носом, не давая крови капнуть на футболку, и запрокинул голову. Потекло в горло. Уилсон судорожно глотал.
- На, возьми, - Хаус протянул мокрые от гемостатика рыхлые тампоны. - Голова не кружится? Слушай, за руль ты сам не полезешь сегодня.
- Ну, ты полезешь. Всё равно надо ехать. Ковард ждёт.
- Уилсон... - что-то в тоне Хауса насторожило его, и он опустил задранный подбородок и посмотрел другу в глаза пристально и испытующе.
- Послушай, давай после процедуры останемся всё-таки в больнице. Хоть на сутки. Тебя понаблюдают, а я здесь без аппаратов, без помощников...
«Без сна», - добавил про себя Уилсон. Но он не отвечал — просто сидел и смотрел Хаусу в глаза.
«Я знаю, как это будет. Меня положат в чистую, пустую, белую и холодную палату. От белья будет пахнуть камерой дезинфекции. Ещё в палате будет пахнуть латексом — от кислородной маски, трубок, переходников. Смуглые женщины с приветливыми и равнодушными лицами, сменяясь по часам, будут подкладывать и уносить судно, обтирать мою саднящую кожу влажной губкой, проверять капельницу. Даже если они будут понимать по-английски, они постараются этого не обнаружить. Они вообще постараются не обнаружить, что могут слышать и говорить — будут двигаться заученно, как манекены, выполняя свою механическую работу на мне так же, как выполняли бы на тренажёре — чисто, безукоризненно, бесстрастно, и Хаус потеряется среди них, растворится, как кусок мыла в мутной воде. А как я без Хауса? Я не смогу там. Я умру. А когда я умру, Хаусу просто пойдут и скажут, что я умер»
- Чёрт с тобой, - грубо сказал Хаус. - Загнёшься тут без оборудования у меня на руках — пеняй на себя. Что там, остановилось кровотечение? Поехали.


Рецензии