История моего писательства

                История  моего писательства.


   Моя юношеская мечта стать «настоящим» писателем пришла, как мне в то время казалось, внезапно. Тогда, в 21 год, я учился на физическом факультете Уральского университета и, почти как безумный, пытался создать единую теорию поля и какую-то новую математику, то есть объять необъятное. Подлечившись и начитавшись дневников Льва Толстого, я бросил физику и стал писать рассказы, возмечтав стать писателем, ну, может быть, поменьше масштабом, чем Толстой.   
      На это, параллельно с зарабатыванием денег на содержание семьи,  ушло, примерно, восемнадцать лет моей жизни, самых благоприятных для любой работы. Усилия, потраченные на осуществление мечты стать писателем, отняли у меня «большую» карьеру, много материальных благ, которые я мог бы заработать, и еще больше здоровья. Но с высоты своих лет  ясно вижу: не будь этих восемнадцати лет, казалось бы, бесплодных усилий, и я был бы другим человеком – мельче, глупее, несчастнее.
                ***
   Мыслить в прямом смысле (в отличие от рефлекторных, животных действий, которые начинаются еще в утробе матери) человек начинает только тогда, когда интуитивно овладевает таким инструментом управления энергией Разума, как Слово. Слово, звуки его составляющие, содержат энергию мысли. Эту энергию недавно научились улавливать и даже замерять. Сейчас этим занимается  совсем молодая наука – ноэтика (впрочем, возраст этой науки – вопрос спорный). Вот почему «в начале было Слово». Вот почему молитвы, заговоры, разные обряды, сопровождающиеся словами-звуками, не бессмысленны. Они имеют определенный энергетический потенциал и способны воздействовать на человека.
Тут надо сделать небольшое отступление. К своим 77 годам я нарисовал собственную картину мироздания. Она кажется мне цельной, логичной, взаимосвязанной – это та «новая действительность», которую постепенно, в течение многих лет, создал мой разум.
 Я, как и многие люди, всем занимался понемногу, особенно в юности и молодости: совал нос  в древних философов, в Канта и Гегеля, в Энгельса и Маркса, Фрейда и Ницше. Временами, часто под влиянием более образованных друзей, увлекался то космогонией, то экзистенциализмом, то философией стратификации, то феноменом человека. Одним словом, хотел узнать и понять «всё» - отчего порой опасно «ехала крыша». Умению ставить реальные для своего разума цели, достигать их «технологично», то есть постепенно, от простого к сложному, системно и упорно, меня ни в детстве, ни в юности не научили. 
Моя картина мироздания совершенно любительская, написана не «научной кистью», а в стиле наивного примитивизма.   Но это совсем не значит, как я считаю, что она - есть глупость и бесполезна в жизни.
 В раннем детстве, в «самый талантливый период жизни», все дети бывают  разные по таланту. Если говорить образно, то их «операционные процессоры» очень разные по мощности и скорости действия, их зрение разное по остроте, слух – по тонкости, обоняние и осязание – по чувствительности и т. д. Разница в скорости и мощности может быть в несколько раз. Но жизнь человеческая и сам человек устроены так, что в начале жизни «еще не известно, кому повезло». Или, как говорится в Библии, «кто был первым, тот может прийти последним».
  Условия жизни, воспитание, человеческая и природная  среда, образование и тысячи житейских случайностей, включая общение вроде бы со случайными людьми, болезни или падение кирпича на голову, могут значительно повлиять на развитие способностей в ту или иную сторону.  А самое главное, на развитие способностей влияют такие человеческие качества, как воля, целеустремленность, трудолюбие, хорошо развитое чувство самосохранения и здравый смысл, то есть интуиция, внутренний голос, которым «говорит» находящаяся в человеке частичка вселенской энергии Разума. Если это большие или очень большие способности, которые видны «невооруженным глазом» многим людям и ему самому, то они с детства как бы начинают тащить человека по жизни, не дают ему покоя, приводят его достаточно быстро к заметным результатам в какой-либо сфере деятельности.
  Если говорить об искусстве, то в этом случае обычно приходят на ум такие имена, как Пушкин, Моцарт, Рафаэль. Но  большинству людей с заметными природными способностями все-таки нужны время и условия, чтобы свои способности развить и получить заметные результаты в каком-то деле. Еще больше на свете людей, которые обладают средними, не сразу и не всем заметными способностями. Их можно развить до масштабов таланта или даже большого таланта только в том случае,  если сходятся несколько факторов: более или менее раннее осознание этих способностей, сильный характер,- то есть целеустремленность, воля, трудолюбие,- благоприятная житейская, человеческая среда для их развития и достаточный запас здоровья.   
В течении 18-ти лет моего «писательства» я чувствовал себя то «почти гением», то графоманом.  Отчетливо и окончательно осознал, что у меня средние, не сразу и не всем заметные словотворческие способности, только в 38-39 лет. И тогда принял осознанное решение – завязать с мечтой стать «настоящим» писателем, то есть сдался на милость природе (семье, детям) и обстоятельствам. Это был самый серьезный поворотный момент в моей жизни, который  привел к таким же серьезным  изменениям в моем мировоззрении, а отчасти и в характере.
                ***
А сейчас все по порядку о моем «писательстве». Чем же я немного выделялся из человеческой среды, в которой родился и жил? Думаю, что у меня от рождения были повышенная чувствительность на словесные и зрительные образы, лучше среднего работало ассоциативное мышление, выше среднего была интуиция.
Конечно, многое мне досталось по законам генетики от моих предков, особенно от мамы и бабушки. Мама была хорошим учителем математики. Но наибольшее удовольствие в жизни она, пожалуй, получала в другой сфере – ей очень нравилось разговаривать с другими людьми, рассказывать им переполнявшие ее  занимательные и поучительные житейские истории. Нравилось потому, что у нее это хорошо получалось, и ее с интересом слушали. Она превосходно владела разговорным словом, сюжетом, не только в устной, но и в письменной форме. Ее письма часто были наполнены волновавшими ее житейскими историями, напоминавшими художественные рассказы. И я, и моя жена, с интересом читали ее большие письма и хорошо видели мамины словотворческие способности. Они были связаны с ее почти феноменальной памятью на людские судьбы, семейные хроники, которые она черпала благодаря своей общительности из тысяч и тысяч разговоров с родными, знакомыми, родителями своих учеников и самими учениками.
Первые, стихийные, опыты словесного творчества появились у меня лет в девять-десять. Мне нравилось пересказывать друзьям что-то из прочитанного мною, частенько присочиняя что-то свое.
Первый «настоящий» рассказ я написал в девятом классе. Нам задали домашнее сочинение на вольную тему «Когда ветер в лицо», и я написал о страданиях и метаниях юноши, которого не приняли в комсомол из-за его легкомысленного отношения к процедуре вступления. Рассказ был продуктом вымысла, фантазии, но на базе реальных событий моей жизни.
Недавно я с удивлением обнаружил в одной из своих старых дневниковых тетрадей пожелтевшие листочки с этим  первым наивным своим  рассказом. Вот отрывок из него: «Была осень. Садилось солнце. Я шел по пустынной аллее парка, такой же опустошенный, замерзающий на холодном ветру. Листья умирали на деревьях и летели стаями к земле, а потом шуршали, цеплялись за асфальт, но все равно ползли и ползли к своей могиле. Ветер оборвал где-то старую афишу о цирковых представлениях веселых клоунов, и нес ее по дорожке парка мимо меня, играя с ней, как котенок с бумажкой». Вот такие у меня были «перлы» в 15 лет. Так я передавал состояние подростка, не принятого в комсомол.   
  Учительница литературы, неглупая и некрасивая, маленькая телом и с лицом, похожим на мордочку собаки боксер, аргументировано похвалила несколько сочинений моих одноклассников, а мне коротко сказала: «За содержание – пять, за грамотность – три», и при этом как-то криво улыбнулась...  А ведь я-то затаенно ждал, что она скажет. Такова была первая публичная оценка моего творчества. До сих пор помню эту кривую и больно задевшую мое самолюбие улыбку учительницы.
   Второй, довольно большой по объему рассказ, я написал весной 1963 года, когда мне было 18 лет, в рундучной комнате 12 «а»  роты  Высшего военно- морского училища радиоэлектроники в Петродворце (Петергофе). Написал я его за одну ночь, авторучкой, в толстой тетради в клеточку, в приступе вдохновения, вызванного весенним любовным томлением и душераздирающей тоской по свободе. Учиться в училище я не хотел, но после принятия военной присяги выбраться из него не мог.
 Любовное томление было весенним, но не абстрактным, хотя и бестелесным. С предметом влюбленности, Светой, дочкой какого-то крупного свердловского чиновника, я так и не познакомился близко, ни разу с ней не станцевал, только  несколько раз бывал с ней в одной компании во время студенческих пирушек и созерцал ее со стороны, когда она умело флиртовала с другими парнями. Она училась на филфаке, в одной группе с моим близким другом, была окружена поклонниками, а я в то время страдал от многочисленных прыщей на лице и даже делал переливание крови, пытаясь избавиться от этой юношеской беды.
В военном училище, где я жил, как птичка в клетке, образ Светы был для меня чем-то вроде света в окошке. Мой верный  друг, знакомый Светы, прислал  ее маленькую фотографию,  отодранную от какого-то документа, по-моему, от медицинской карты, и я носил эту фотку с собой, как иконку.   И вот при  этих обстоятельствах во мне возник стихийный творческий импульс, от которого разгорелась фантазия и желание остановить мгновение, зафиксировав все это на бумаге. Несколько дней я писал рассказ в голове, а потом в приступе вдохновения встал ночью, как лунатик, пошел в прохладную рундучную, где в моем персональном шкафчике под стопкой белья лежали сухари (в училище мне все время хотелось есть, и не только мне).
  И вот под хруст сухарей, в накинутой на плечи черной матросской шинели, на широком подоконнике я написал на одном дыхании уже почти написанный в голове рассказ. Приступ вдохновения был такой сильный, что я не видел ни  шкафов-рундуков, ни подоконника, ни тетради и ручки в своей руке. Вокруг меня были: большое озеро, палатки, лодки на берегу, сосны и кусты, беговые дорожки и ямы с опилками для прыжков. Я, как живых, видел своих приятелей, спортсменов и спортсменок, в одну из которых я влюблен, звучали их голоса, я чувствовал запахи разогретых на солнце стволов деревьев, травы, даже приятнейший запах спортивного пота моей возлюбленной – все было абсолютно реальным. Очнулся я только от резкого звонка побудки и неприятного крика дежурного в коридоре: «Рота-а-а! Па-а-дъем!»
Рассказ назывался коротко и скромно «Чайка», потому что в кульминационной сцене герой рассказа, во многом похожий на меня, покрасив голубой краской лодку, в любовной рассеянности вывел на борту лодки белой краской вместо «Чайка» - «Гайка».
  Подчеркну, что в этот период я совершенно не мечтал стать хоть каким-то писателем, а  страстно хотел стать великим физиком и продолжить теорию относительности Эйнштейна.  Думать о писательстве я начал только три года спустя, думал много, иногда дни и ночи, целых 18 лет. Думаю и сейчас, в свои 77 лет,  но уже как «мыслитель».
   Один из выводов, которые сделал: когда чего-то начинаешь упорно добиваться, еще не достаточно познав себя, свои природные способности, физические и житейские возможности,  то  можешь оказаться в положении барана, упершегося рогами в новые ворота. В результате – запросто можешь надорваться, испортить свое здоровье. Нет, совсем не зря  Будда - Шакья-Муни познавал себя, то есть Бога в себе, семь лет.  Одна из четырех благородных истин, которые он открыл, заключается в том, что: «плохо натянешь струну – звучать не будет, перетянешь – лопнет». Можно сказать, что эта истина – основа любого дела, которое делает человек. Но для этого надо сначала научиться «чувствовать» себя, а потом и понимать.
   Несколько первых  рассказов, которые я написал, еще не зная, что мечтаю стать настоящим писателем, написаны спонтанно, во время  приступов вдохновения. По этой причине они были  неплохи, лучше тех, что я потом вымучивал. Но свои первые литературные опыты я  позже сжег во время уже другого приступа – творческого отчаяния, кратковременного «осознания» ничтожности своих способностей.  В течение 18 лет эти приступы,- вдохновения и отчаяния,- чередовались, но, слава Богу, между ними были периоды упорной работы, часто напоминающие «бодание с дубом». А любая работа, даже та, которая на первый взгляд не приносит желаемых результатов, на самом деле дает результат. Но он осознается позже.

  Комиссовавшись весной 1964 года из военного училища, я вернулся в университет, на физику. До первого сентября было еще пять месяцев, и я усиленно занялся самообразованием, в основном в области физики. Читая работы Эйнштейна, с удивлением обнаружил, что он писал и о музыке, и о Боге, и философии, и о литературе, то есть был настоящим мыслителем и публицистом. И я начал «копаться» в философии, литературе, религии, проводя много времени в читальном зале Свердловской областной  библиотеки имени Белинского. Там мне и попались под руку дневники молодого Льва Толстого из девяноста томов его юбилейного полного собрания сочинений. Меня поразила откровенность и схожесть проблем молодого Толстого с моими проблемами. Но еще больше поразило то, что оттопыренные уши молодого Толстого на одной из его фотографий очень похожи на мои уши. И не только уши. Ведь я, как и Толстой, тоже начал пытаться писать что-то художественное. Так стала формироваться во мне мечта стать настоящим писателем, и я, на 22-ом году жизни  начал мучиться над рассказами и повестями. Впрочем, я не всегда мучился, иногда случались и приступы вдохновения. Бывали и целые периоды, к сожалению непродолжительные, когда мне удавалось творчески работать (не только писать что-то художественное), и работать плодотворно, добиваясь заметных результатов.
Через год после того, как я обнаружил вдохновляющую схожесть моих ушей с ушами Льва Толстого, у меня было написано шесть или семь рассказов. Два из них довольно большие по объему. Рассказы я читал друзьям и показывал Свердловскому писателю Резнику, с дочерью которого был знаком. Отзывы были положительные, но сдержанные, хвалили только отдельные эпизоды или характеры  отдельных героев.
   Осенью 1966 года я стал ходить в литературное объединение при молодежной газете «На смену» в Свердловске. Познакомился там с начинающим писателем Анатолием Курчаткиным, который готовился поступать в Литературный институт имени Горького.  На зиму устроился кочегаром в котельную, работал сутками, «кропал нетленку», и дважды дорабатывался до аварийных ситуаций. Правда, ни одна из них не привела к серьезным последствиям. В 1967 году я уже имел небольшой выбор из своих рассказов. Узнав от Курчаткина, что очередной курс прозаиков в Литературный институт имени Горького будет набирать любимый мною прозаик Константин Паустовский, отправил на творческий конкурс в Москву четыре своих рассказа.  Конкурс прошел. 
  На дневное отделение прозы набирали 12 человек, а на экзамены в Москву, к 1 июля вызвали человек 50. За сочинение (за грамотность) мне поставили тройку, за английский – четверку. По остальным экзаменам были пятерки. В результате на дневное отделение я не добрал один балл и меня определили на заочное. Я надеялся, что, если первый курс закончу хорошо, то на второй курс меня могут перевести на дневное, потому что в творческих вузах после первого курса всегда бывает «отсев».
  Во время сдачи экзаменов нас всех ожидало разочарование: Константин Георгиевич Паустовский, классик русской и советской литературы, заболел, ему сделали операцию, и преподавать в Литературном институте он больше не мог. Первый курс отдали Илье Эренбургу, тоже почти классику, но с некоторыми странностями биографии. Большую часть жизни он прожил в европейских странах, в основном в Париже, дружил с Бухариным, Модильяни, Эдит Пиаф, Октябрьскую революцию в России осуждал. И при всем этом получил несколько сталинских премий и советских орденов! В Европе его называли: домашний еврей Сталина.   Поговаривали:  был одним из лучших советских шпионов и предсказателем вроде Мессинга. В 1922 году в романе «Необыкновенные приключения Хулио Хуренито…» он предсказал холокост евреев во время грядущей войны и атомную бомбардировку Хиросимы и Нагасаки, когда еще атомной бомбы не было. Позже японцы пытались выяснить у него, каким образом он это предсказал.
   После вступительных экзаменов Эренбург встретился с нами, хотя был явно не здоров. Он коротко пообщался с каждым первокурсником, попросив ни слова не говорить о литературе и своих произведениях. Смотрел прямо в глаза и слегка улыбался. Не мне одному показалось, что он словно бы гипнотизировал. Вел себя Эренбург очень демократично, свободно, интересно и загадочно: «Ни с какими потусторонними силами  никогда не общался. Зато очень люблю общаться с самыми разными людьми и много читать. Обо всем. А потом люблю размышлять. Если хотите стать настоящими писателями, много общайтесь, читайте и думайте, - сказал он и добавил: - И обязательно мечтайте». Кто-то спросил: о чем сейчас мечтает он, и Эренбург, со слабой улыбкой,  ответил фразой из своего романа: «Увидеть Париж и умереть». 
   Он и вправду через месяц умер, так и не увидев в последний раз Парижа.  Когда мы к первому сентября собрались в институте на Тверском бульваре, в особняке Герцена на установочную сессию,   то увидели на входных дверях портрет Эренбурга с траурной лентой. Шестерых студентов покрепче, среди них был и я, отрядили на похороны. Вынос был из ЦДЛ (Центрального дома литераторов).   
   Нам выдали нарукавные траурные повязки. Мы вынесли тяжелый лакированный гроб, поставили в катафалк. Погода была хорошая, народу было много. Потом  загрузили  большую грузовую машину  венками, прислоняя их к деревянной стойке, установленной посредине кузова машины, так что получился длинный шалаш. В этом пахучем шалаше (венки были из натуральных еловых веток, а цветы в них искусственные) мы и ехали до Новодевичьего кладбища, рассевшись под венками. Перед отправлением какая-то яркая, красивая молодая женщина в черных траурных кружевах подала нам в машину три бутылки водки «Столичная» и большой кулек с бутербродами.
   Пожалуй, она сделала ошибку – давать в такой ситуации водку молодым голодным студентам до того, как гроб опустят в могилу, не следует. На кладбище мы приехали с затекшими ногами и сильно «под мухой». Гроб опустили с первой попытки, но страшно вспотели и слышали за спиной несколько полуобморочных вскриков.  Потом мои однокурсники пошли допивать водку, а я все пытался отыскать глазами в толпе у могилы ту красивую женщину, у которой принимал перед отъездом, в грузовике, бутылки водки «Столичная».  Но так и не нашел – в глазах стоял траурный туман.
    Вместо Эренбурга мастером у нас стал никому не известный «известный сибирский романист» Владимир Романенко. Мы срочно взяли в библиотеке несколько его романов. Один из них я попробовал читать и пришел в ужас – ничего скучнее и конъюнктурнее я не встречал. Сходив пару раз на семинар по мастерству к Романенко, мы, еще с одним моим однокурсником, самовольно начали ходить на другой семинар прозы для студентов-вечерников из Москвы и Подмосковья. Его вел сын знаменитого пролетарского поэта Демьяна Бедного,  Борис – человек с хорошим чувством юмора, великолепный устный рассказчик, смешно рассказывающий, как маленьким мальчиком отец оставлял его на попечение Максима Горького, и тот учился на нем воспитывать  детей.
     Помощник мастера, доброжелательно относившаяся ко мне женщина, показала мне две рецензии на мои конкурсные рассказы. Одну написал какой-то московский писатель. Рецензия была сдержанно-осторожная: дескать, со способностями, но очень уж начинающий,  хотя и наблюдательный, слово чувствует и при упорной работе, возможно, что-то из него и получится.  Вторую рецензию написала писатель, редактор популярного журнала «Смена» и преподаватель Литинститута Валерия Анатольевна Герасимова - двоюродная сестра известного кинорежиссера Сергея Герасимова. Для меня интереснее было то, что Герасимова была первой женой  Александра Фадеева,  помогла  провинциалу с Дальнего Востока издать роман «Разгром» и фактически сделала его  писателем. Но Фадеев, став знаменитым,  предпочел ей красивую актрису Ангелину Степанову. Герасимова добросовестно и с явной симпатией разобрала четыре мои рассказа. Один из них, «Родные места», ей очень понравился, остальные она критично проанализировала и сделала вывод, что я – перспективный молодой человек. Благодаря этой рецензии я и прошел творческий конкурс.
      Во время установочной сессии я жил в общежитии Литературного института на улице Добролюбова, на шестом этаже, вдвоем с поэтом третьекурсником  Миколой из Львова. Микола был из Львова, где у него жили жена и двое детей. Он был большеглаз, носат, смешлив и очень общителен. Говорил на суржике – смеси русского и украинского языков. Через несколько минут после нашего знакомства подарил мне маленькую книжечку своих стихов стремительно написав дарственную: «Анатолю от Миколы. Просто так». В тот же вечер я прочитал его стихи и был приятно поражен: отменный русский язык и явно талантливо. Сказал об этом Миколе, удивившись, почему  он разговаривает со мной не совсем по-русски. Микола загоготал: «А мне так нравится!»
    Еще больше я удивился на следующий день, когда мы с Миколой вечером выпили за знакомство в комнате общежития бутылку хорошего грузинского вина. Он ходил по комнате туда-сюда, хрустел яблоком и возбужденно, с нервным смешком говорил мне:  «Хоть ты и москаль, но я тебя убивать не хочу. Тебе ваш Бунин нравится, и я обожаю его стихи, учусь на них. Я вообще русский язык ставлю выше нашего, хотя своих детей учу говорить по-украински, как когда-то учила меня моя мать. Детство я провел в Литве – у меня мать была украинка-западенка, а отец - литовец. Он Сталина и большевиков люто ненавидел и после войны, вместе с «лесными братьями», еще несколько лет воевал против советских нквэдэшников. Я только пошел в школу, когда моя первая учительница устроила нам с мамой и еще нескольким женщинам возможность похоронить своих родственников, убитых в лесу москалями. Там у лесных братьев были целые подземные городки со множеством ходов-выходов, как у кротов. Все было хорошо замаскировано, пойдешь за грибами – не заметишь. Но были предатели и трусы. Специальные отряды москалей  окружали место, подгоняли машины с отравляющим газом,- говорят, что это были бывшие машины-душегубки фашистских зондеркоманд,- и травили под землей лесных братьев. Тех, кто вылезал с поднятыми руками, не трогали, давали очухаться и через некоторое время заставляли вытаскивать из-под земли трупы, которых набиралась цела гора. В этой горе моя мама и еще две женщины искали трупы своих мужей. Я это видел своими глазами, рвался к маме, но солдат с автоматом за плечом прижимал меня к себе и закрывал мне глаза ладонью. У нас, на Западной Украине, все было примерно так же. Когда мы с мамой вернулись во Львов, мои одноклассники рассказывали похожие истории. Многие из них готовы и сейчас убивать москалей».
    Я тогда впервые услышал слово «москаль» и  не сразу понял, что оно означает. Темпераментный монолог Миколы сначала показался мне пьяным бредом, хотя я видел, что он, если и пьян, то не сильно. Только через несколько дней общения с ним я начал представлять, что в голове у этого поэта-западенца. А тогда Микола посмеялся над выражением моего лица, обнял меня, подал руку и сказал вполне серьезно: «Ладно, давай будем дружить».
    Друзьями мы не стали, но даже через много лет я вспоминаю Миколу с хорошим чувством. Вспоминаю, как к нам в комнату общежития вечерами несколько раз заходил Николай Рубцов, известный в то время поэт, имя которого было на слуху. Я считал Рубцова ожившим Сергеем Есениным.  Рубцов всегда приходил пьяненьким, иногда бывал молчалив, садился за стол и странно смотрел на нас с Миколой, как на пустое место. А иногда сразу начинал читать какой-нибудь свой стих, видимо новый. Однажды он пришел совсем пьяный, поставил на стол большую бутылку французского коньяка, сказал пренебрежительно: «Я эту дрянь не пью, - и велел Миколе: - Зови своих стихоплетов!» Собрались человек пять-шесть. Рубцов сказал, что коньяк – приз за лучшее четверостишие… - Он пошарил глазами и указал на засранную мухами лампочку в таком же грязном абажуре под потолком. – Вот об этой лампочке. Времени – пять минут. Я не участвую, потому что мозги разъзжаются». Через пять минут трое или четверо из присутствующих прочитали свои четверостишия про лампочку. Победителем единогласно был признан Микола. Он тут же разлил коньяк по всевозможным пустым плошкам, включая опорожненную баночку из-под окурков. 

    Зимой, учась заочно в литературном институте,  я работал мастером в НИИ углехимии, в Свердловске, ездил в командировки на металлургические комбинаты в Темир-Тау (Казахстан), Череповецкий в Вологодской области. Даже в командировках я ходил в библиотеки и выполнял контрольные задания из литинститута. Получал пятерки, а за работу об истории своего рабочего поселка получил хвалебную рецензию. Но следующая рецензия на мой большой рассказ «Яма»  мастера нашего первого курса Владимира Романенко, была разгромной, и весной меня отчислили из Литературного института с какой-то витиеватой  формулировкой,  смысл которой был в том, что  я еще не дозрел, чтобы учиться в Литературном институте.
    Довольно долго я считал, что отчислили меня из-за неприязни ко мне Романенко, потому что я не стал посещать его семинар, но лет пятнадцать спустя, перебирая в Чите свой архив, я прочитал свой рассказ «Яма» как бы посторонними глазами и честно признался себе - говно! Так что сибирский романист был вообще-то прав, а может быть и честен… Хотя мог бы малость потерпеть и дождаться, когда я напишу что-то более стоящее. Потому что иногда у меня все-таки получалось!
  Сейчас, с высоты своих лет, я хорошо вижу пестроту своих литературных опытов, особенно первых. Рассказ «Чайка», написанный ночью в рундучной комнате военного училища в приступе вдохновения, вызванного двумя сильными чувствами: тоской по свободе и влюбленностью, без малейших притязаний на «читательский успех»,  производил настоящий художественный эффект  на моих друзей-читателей. Когда же я решил стать писателем и написал повесть «Бригадир», естественно, рассчитывая, где-то напечатать ее и «прославиться», то получилось плохо. Один мой товарищ сказал тогда: «Чем так писать, так лучше вообще не писать». 
   Но были и парадоксы, которые я до сих пор не вполне понимаю: рассказ «Родные места», посланный мною на творческий конкурс в Литинститут, был плодом вымысла. Сюжет таков: осенью 1945-го, после тяжелого ранения, с трудом добирается  домой  старшина-разведчик.  На месте его деревни – ровные ряды крестов немецкого кладбища.  Он приходит в ярость, и, несмотря на свою немощность, принимается «полоть» родное поле от немецких крестов. Сам этот факт я услышал в ленинградском госпитале, от больного старика- мичмана, которого жалел за то, что тот всю жизнь прожил и только до мичмана дослужился, но все остальное в рассказе  было плодом фантазии. Откуда взялись многочисленные детали, которые и делали рассказ достоверным, живым, и сам не знаю. Приходилось врать, что все это мне рассказал старик-мичман.
    А вот рассказ «Яма», сыгравший   плохую роль в моей жизни, кстати, тоже с могильной тематикой, был во многом документальным. В конце лета 1966 года, когда я работал помощником геолога на шахте, мне пришлось  копать могилу для отца своего сослуживца, проходя два слоя старых захоронений. А в декабре того же года, во время сильных морозов, на  главной улице нашего поселка прорвало трубы водоснабжения, и нас  направили  помогать коммунальным работникам. Мы опять тяжело и медленно рыли яму в мерзлой земле.  Рассказ был построен на «философской» параллели этих двух событий. Правда я еще приплел туда и любовную историю, что (сейчас понимаю) было дикостью и безвкусицей. Но детали-то в рассказе были не выдуманные, интересные.   А результат – противоположный…
    Когда меня выперли из Литинститута, я быстро переориентировался на сценарный факультет института кинематографии, потому что имел небольшой опыт работы в любительской студенческой киностудии в Уральском университете, а один из моих друзей уже оканчивал третий курс сценарного факультета ВГИКа, хотя, как и я, мечтал стать «настоящим» писателем. Преподаватель Литературного института Валерия Герасимова похлопотала за меня во ВГИКе, и я поступил туда довольно легко.
 
   Чтобы более  точно  представить, как шел процесс воплощения моей мечты стать писателем, как эволюционировали мои представления о «словотворчестве» и моя самооценка, приведу несколько документальных свидетельств из моего дневника за 1970 год, когда мне было 25 лет, я учился на втором курсе института кинематографии, но уже сомневался, что сценарное ремесло – это «особый вид литературы», как нам внушали во ВГИКе.   

                ***
  «5 января.  Писать художественно – тяжкая, скрупулезная работа. Мыслить образами, воссоздавая через них живую жизнь в ее динамичной незавершенной целостности, рисовать словами картины придуманной, но истинной жизни, придуманных, но истинных людей, преследуя при этом какой-то свой художественный замысел – для этого надо перевоплощаться в героев целиком. По сути дела, как бы «временно и управляемо сходить с ума». Надо «стать словом», любить слово – музыкальное, чарующее, слово, способное жить и оживлять. Чтобы работать словом, надо удивляться его силе, его способности  жить самостоятельно. Надо работать над каждой фразой: ее точностью, звучанием, ритмом, над музыкой фраз.
  Надо любить писательскую работу. В этом – все, отсюда – все. Любить преданно, самозабвенно, не думая, а лучше и не зная, об этом.  Как хорошая мать любит своих детей…
  В последние пять месяцев написал довольно много, но плохо написал. Отдельные блестки погоды не делают. Надо начинать с азов, постепенно поднимая уровень письма. Нельзя забираться в головокружение мыслей, не умея ими управлять, не умея хорошо разобраться в них. Хватит писать плохо, оставляя все на потом, бежать дальше, не зная, куда бежишь. Пора возвращаться, расчищать завалы словесного мусора и делать все прочно, по-настоящему.
31 марта.  Перечитывал свои старые записи в дневнике времен работы в кочегарке в Свердловске и в районной газете поселка Октябрьский Пермской области. Записи растрогали, рассмешили и расстроили. Как поздно и трудно я начал вызревать, как личность, мечтающая стать писателем! И до сих пор не вызрел! Сегодня опять  хорошо почувствовал всю слабость своей человеческой и творческой натуры. Не пишется – и все тут! И не просто не пишется, а бессильно и растерянно не пишется! Не ухватывается сюжет, герои не оживают: я передвигаю их ноги, руки, головы поворачиваю, хочу посмотреть их глазами, подумать их мозгами, а ничего не выходит, потому что они – трупы. Страшно!
   Скоро 26 лет! Иллюзии покидают меня трудно, унося физическое и душевное здоровье, годы жизни. Неужели придется расстаться и с иллюзией писательства? Но ведь на ней держится сейчас моя жизнь. Что делать? Как убедиться, что я могу и имею право быть писателем, то есть завладевать на время воображением и умами  моих читателей?.. Вопросы глупые! Ясно, что ответ может быть только один: писать,  доводить до читателя, улавливать его реакцию и самому себе отвечать на эти вопросы!
   В последнее время пишу только дневник. О себе пишу. А чтобы писать о других людях, хотя бы и созданных вымыслом, надо не только их знать, как самого себя, но обязательно быть ими, когда пишешь. А для этого сначала надо себя осознать и не просто, что я вот такой-то и такой-то человек, с такими-то достоинствами и пороками, с такими-то стремлениями. Что я мучаюсь, когда ничего не получается. Надо осознать в себе других людей, человечество, всю Вселенную…Вот тут-то и обнаруживается Достоевский! С кем он все время, то есть его герои, ведут бесконечные внутренние, мыслительные  диалоги? С Богом что ли?  Тогда выходит, что писательство – Божье ремесло?  Ну, а если мне от Бога мало досталось?.. Тогда у других, великих, учись - и подражать ведь не грешно. Если сможешь… Где же взять то, о чем писать и о ком? .. В себе и возьми…То есть о себе писать?.. О себе, но вроде бы, как и о других, у которых поучительная судьба, которые в разные интересные ситуации попадают, когда что-то существенное в жизни хотят добиться и выяснить. Ну, ты понимаешь: твои герои – это ты! Ты же что-то хочешь сделать, понять и выяснить?... Если пишешь, как женщина рожает, или кормит ребенка грудью – сам рожай, сам корми грудью! И не «как бы рожай», а совершенно реально, со всеми «воды отошли», схватками, потугами и болями! На игру похоже?.. Это и есть очень интересная игра. В нее и играли великие писатели. Потому и были  великими, что очень хорошо играли, и читатели полностью погружались в этот реальный вымысел…
   А мне институт кончать надо, уже четвертый по счету. В трех предыдущих я поучился, где год, где три, но так и не кончил. Нет, этот надо заканчивать и, наконец, получить диплом. Это положительно, утвердительно и даже с восклицательным знаком!  А поджилки-то трясутся. Зачем кончать? Зачем с восклицательным?.. Это признание того, что ситуация с писательством безнадежная?.. Кончать, мол, потому, что все кончают, что жить как-то надо продолжать. Не стреляться же. Да и стареем, брат, надо же хоть что-то кончить, диплом о высшем образовании, наконец,  получить, работенку кой-какую сыскать, деньги зарабатывать… Ну, и трудись, зарабатывай, раз  ничего своего создать не можешь – живи, как все: семья, жена, может еще и на детей силенок хватит. Разве это плохо? .. Да ведь изнутри грызть будет несбывшееся,  жену буду тиранить, а то, чего доброго, сопьюсь  или с ума сойду…Выход тут один: до конца дело надо доводить, до последней точки, после которой или совсем ничего нет, или другое дело начнешь…А как же понять: стоит или не стоит продолжать свои писательские мучения?  Друзья читали и говорили противоположности: «Ничего».- «Плохо».-  «Хорошо!» - «Лучше, чем у многих».- «На графоманию смахивает». Да, друзьям нелегко правду сказать, когда рядом мое сердечко трепещет, ждет приговора. Тут все минута, настроение решают, собственные комплексы…Ну, ладно, друзья, а что мать родная говорит?.. «Неужели не видишь: нет у тебя толку в писательстве, займись другим, пока не поздно». А иногда другое говорит: «Вот это неплохо, даже нравится»… Мать, конечно, любит, добра желает, это понятно. Да ведь чувство, чувство в ней говорит- больно уж сильно она добра для тебя желает, боится, что загубишь себя. А потому и ошибиться может. А что же посторонние люди говорят, которые себя мастерами считают?.. Да тоже противоположности: «Это хорошо, талант чувствуется».- «Плохо, не получилось».- «Что-то есть, но многого не хватает».- «Примитивно, словом пользоваться не умеешь, а слово – первоэлемент в литературе».- «Герои у тебя какие-то несимпатичные, хотя написано живо, диалоги неплохие».- «Довольно прилично, можно пять поставить».- «Нет, не то, не то! Вяло, неинтересно, словесная каша!»… Какое средне арифметическое мнение получается?.. Таланта у меня нет, хотя иногда что-то и получается… И какой же вывод можно сделать?.. Вот с выводом-то и вопрос. Пока неразрешимый вопрос. Надежда все же пока имеется. Шаткая, но надежда. Надеюсь, что мало еще работал, не проявился. Не сказал еще свое слово».

                ***
    Сейчас, в свои 77 лет, я понимаю, что мой генокод дал мне  скромные художественные словотворческие способности, о чем, кстати, когда-то осторожно говорила мне моя умная и любящая мама, а условия моей жизни не позволили мне развить их до явного художественного таланта. Зато обычным логическим, ассоциативным, эмоциональным умом энергия-Бог не обидели.     Потому что жизнь научила, потому что поумнел. А поумнел потому, что работал, «возделывал свой сад».
                ***
   
   Уезжая из Москвы в Читу, на телевидение, я понимал, что уезжаю от «настоящего» кино, но надежды молодости известны: а вдруг клад! а вдруг наследство! а  вдруг  чудо! Главное – в животе у Вали будущая дочь Ольга и квартиру пообещали. Да и вообще, я же мечтал стать настоящим писателем, а не сценаристом, «нетленку» можно писать и  в Чите. Хотя почему-то «настоящих» писателей в Чите – раз… а два уже и не получается. Но мои основные писательские потуги произошли именно в Чите.
   Наиболее интенсивно, порой до нервного истощения, я начал трудиться над воплощением своей писательской мечты в конце 1975 года.  Я ушел с  работы в Читинском телерадиокомитете на, так называемые, вольные хлеба. Практически я сел на шею своей верной и любящей жене Вале-Дуне, с которой на январь 2022 года мы прожили вместе уже 52 года. 
О моей жизни в тот очень сложный период много говорят дневниковые записи. Они приоткрывают завесу моей внутренней жизни, которую я пытался подчинить мечте стать писателем.
В октябре 1974 года мне шел 31-ый год. Я, моя жена Валя, ее сестра Таня, которая перевелась из Курского в Читинское музыкальное училище, жили в небольшой комнате общежития в Чите. В эти времена я напряженно старался «стать настоящим профессиональным писателем». И вот что я писал тем октябрем 1974 года в своем дневнике:
                ***
  «1 октября.  Уже несколько дней ничего не пишется. Сяду над чистым листом, посижу-посижу – и ни с места. Потом голова болит, мрак находит. Вряд ли я смогу писать в такой тесноте, какая сейчас у нас в комнате общежития. Злюсь на Валину сеструТаню, на ее горластый голос, беспричинный удушливый смех. И на Валю злюсь. Но терплю.
Вместо того, чтобы писать рассказ «Сеанс психотерапии» записываю никому не интересные, дурацкие сны – кино и немцы… Но сны с такими подробностями обстановки, с чувствами и мыслями снятся не часто и запоминаются, если приснились перед самым пробуждением. Обычно и само пробуждение вызвано таким сном, иногда даже в висках пульсирует. Если подумать, то сны записывать полезно. В сюжетных снах (чаще сны бывают без сюжета, а в виде отдельных сумбурных сценок-чувств) события драматизируются, чувства обнажаются, все усилено, сконцентрировано – совсем, как должно быть в хорошей литературе, точнее подобно литературе.
Нет, конечно, не стоит писать сны на продажу, но у снов есть, чему поучиться, сцены из снов, где обнажается психология, можно использовать в реалистичной прозе. В снах освобождаются, и в причудливой форме осуществляются, порабощенные, задавленные стремления, которые не можешь реализовать в жизни: я во сне писал прекрасные романы и прославлялся. Я во сне, задыхаясь от восторга, глубоко и верно мыслил, придумывал интереснейшие сюжеты, но, проснувшись,  как не силился, не мог вспомнить. Я летал и прыгал во сне далеко-далеко, хотя давно уже вырос физически. Я пел с вершины поднебесной горы лучше, чем Карузо,  и миллионные толпы собирались на какой-то огромной горной поляне и плакали от восторга – а ведь у меня отвратительный музыкальный слух… Но, кроме этого, во сне  иногда просыпаются и усиливаются все низменные чувства: время от времени снятся отвратительные кучи говна в общественных уборных, во сне я бывал трусом, вором и даже убийцей.
                ***
     Наверное, лет 18 моей жизни прошли в постоянном поиске героев и сюжетов для моей прозы во время моих многочисленных поездок по стране, встреч с тысячами разных людей. В моих дневниках множество записей об этом. Кое-что я, действительно, использовал в своих рассказах и повестях. По общению с пишущими людьми знаю, что такой способ писать  был у большинства из них.
      Вот несколько примеров записей из дневника за 1975 год.

                ***
  5 октября.  Опять в командировке.  Добрались с трудом до Ононского опытно-производственного хозяйства в Шилкинском районе, в 55-ти километрах от Первомайска.
Ночевали в довольно большой  одноэтажной гостинице. Я спал в  комнате коек на пятнадцать с шоферами, собранными со всего района на уборку урожая. Ребята сытно поужинали в столовой, поставили во дворе свои ЗИЛы и Татры,  умылись в умывальнике теплой водой, которую греют тэном утром и вечером, и лежат по кроватям в грязных майках. Рядом с кроватями сапоги, а на них развешены портянки. В комнате слабый электрический свет, тепло, накурено, надышано, замечательно пахнут портянки, и почти беспрерывно раздаются взрывы разноголосого хохота. Особенно, по-детски заливисто, хохочет веснушчатый шофер-солдатик. 
Шоферы почти все молодые, а один среди них пожилой. Лет  шестьдесят,  невысокий, седой, мускулистый, но мышцы уже начали дрябнуть. Голос у него басовитый, сильный. Но есть одна странность: глаза совсем светлые, а зубы с гнильцой. Когда в Москве я работал переписчиком на всесоюзной переписи населения, то в моем 12-ти этажном доме в городке Моссовета мне попались в разных квартирах два «домашних» хронических шизофреника, и у обоих были такие светлые глаза и гнилые зубы. Пожилого шофера молодые зовут Дедка.
  Дедка сидит на кровати, рассказывает байки и каламбурит с изрядными матами, которые из его уст звучат совсем не грубо, а как-то легко и весело. Порой охает и трет тыльной стороной ладони спину. Он откуда-то с орловщины, из Бунинских мест, работал и столяром, и плотником, и гробовщиком, и краснодеревщиком, и шофером. А последние годы, «после отсидки» в колонии в  Забайкалье, какая-то забайкальская баба его пригрела, потому что «руки золотые».  Вот некоторые его присказки и байки:
  «Мы с женой хорошо жили –  четверых вырастили… Не гляди, что я такой маленький… У этих бобров бабы по сто кило, а детей носят с ладошку. А у меня все по пять кило, да больше. От меня и пустой сарай родит: пересплю, утром встану- а в углу уж двое розовых пищат… Ну вот, поехали мы с племяшом в район пшеницу молоть – нам колхоз на трудодни две тонны выдал, а мукой-то сдавать выгоднее.  Там огромная очередь,  мы с ним два дня и околачивали х… груши. Вернулись, на другой день к вечеру, жена выскочила, так и прыгает, так и прыгает. А мне невдомек, что это она не мне, а  моему племяшу рада. Ушел в дом, умылся, расчесался. В доме натоплено, борщом пахнет. Чо это, думаю, долго не идут оне. В окно глянул: не видать ни хера – запотело окно. Во двор вышел, туда,  сюда – не видать. А не кричу – предчувствие какое-то нехорошее, и под ложечкой сосет. За машиной-то глянул, а оне на соломе, под брезентухой слиплись, и так и  колышутся, так и колышутся. А рядом у забора,  как господь поставил, вилы стоят. Схватил я их, да и воткнул… Дак, вот ведь – сверху-то жена оказалась…Жаль, оба живы остались, а мне срок дали».
  «Владимирские – богомазы, тульские – левши мастеровые, а мы, орловские – дубинники. Гром услышим, дубинки в руки и айда!..»
  «К нам в Елец на гастроли как-то жидок со скрипочкой приехал. Перед выступлением вышел на сцену, покашлял – ухо в зал выставил. Потом шоркнул белым платочком по сцене и говорит: «Сегодня я здесь выступать не буду. А если и завтра хоть одна пылинка будет, то совсем не выступлю. Моя маленькая скрипка стоит трех ваших театров, да и звук не тот»… А я тогда на сцене задник с петухами сколачивал».
   «У нас в деревню кузнец с войны вернулся. Жена радешенька: кормит, поит его, в хате чистота, порядочек.  Проходит несколько дней. Однажды утром проснулась она, он спит, разметался во сне. Она возьми да загляни ему в кальсоны: чего это он, мол, все откладывает, да откладывает. А в кальсонах-то ничего и нет  - рубцы одни, да щетина, как танк гусеницами развернулся. Он просыпается: в доме едой не пахнет, все разбросано, жены нет… Так и кузнечил один».
  «Беда за бедой: купили козла, а он с бородой (в оригинале «борода» на букву «п»).
  «В конторе у нас одни кувшинные рыла сидели: придешь по делу, а тебя, ну, по кругу гонять… Но уж зато, когда придут ко мне гроб заказывать, тут уж я их по кругу… Покойничку уже смешно станет, а я еще с гробом и возиться не начинал».
«Жили мы в детстве бедно. Но был у меня ба-а-льшой подарок от отца – хрен, да два яйца».
  «Жили мы в Ельце на горке. Я пацаном зимой катался с нее на фанере. Вышла молодая соседка с ведром поросячьей еды, а стайки у нас и свинарник под горкой. Я ей: садись на фанеру, скоротай дорогу. Она поглядела: обходить далеко, а ведро-то тяжелое. Села передо мной, ведро перед собой поставила. Я оттолкнулся… А соседка-то тяжелая была, лист-то мой, куда горазд, как разбежался – ветер засвистал. Я-то легонький, только до дороги внизу катался, а тут так разнесло, что через дорогу, да к магазину, да прямо в столб у коновязи. Так вся свиная еда на соседке и осталась… А я за нее спрятался – на меня ни капли не попало».
  После этой байки мало кто засмеялся – некоторые шоферы уже спали в кроватях. И вдруг веснушчатый солдатик зашелся таким смехом, что закашлялся и повалился с кровати. Тут все ожили и засмеялись, уже над солдатиком. А Дедка опять заохал, вытащил бутылочку с настойкой стручкового перца, купленную в аптеке. Понюхал: «Спирт, ребята, чистый спирт!»
 Я знаю, что шоферы сильно устали, им  надо расслабиться и потому они стараются пошутить и посмеяться: «Дедка, чем растирать тебя будем? .. Тащи-ка вон швабру из угла». И снова дружный хохот. Шутят грубовато, матерно, но всегда с добротой. Потому что доброта тоже помогает расслабиться. Старика растер парень с наколкой на плече: женская голова в окоеме сердца, и какие-то слова, которые я не разглядел… Поговорили о том, стоит ли сливать на ночь воду из радиаторов машин, о преимуществах и недостатках конструкции разных машин, о жадных шоферах, гоняющихся за количеством поездок. Потом начали вспоминать о прежней хорошей жизни, о том, как им когда-то было лучше, чем другим…
  Стремление пошутить после тяжелой работы, как-то выделиться шуткой – характерно для работяг. И вспомнить о прежней, лучше, чем у других, жизни, даже если и не о своей, а тебе только перепадало, о том, как когда-то хорошо пристраивался – это тоже характерно…
   Я смотрел на этих ребят, которые просто и честно своими руками зарабатывают  на жизнь себе и своей семье изо дня в день, которых обманывает начальство, которые и сами рады, когда обманут начальство… Они знают свою машину, дорожат своей свободой, презирают хапуг… И немного стыдно было  за себя, потому что многие из них считают, что я занимаюсь легким, бабьим делом. Я чувствовал, что не их человек, и старался казаться «простым», смеялся их грубоватым, примитивным шуткам.         
  12 октября.  Вчера весь вечер с большим интересом, даже пристрастием, читал «Болдинскую осень». В книге по дням, а иногда по часам, восстановлено то, что делал и писал Александр Пушкин    с сентября по ноябрь  1830 года. Было ему тогда 31 год.
  Мне сейчас 30 лет, и у меня тоже осень, только Читинская. С тех пор, как я занялся писательством, меня до зуда интересует, как писали великие и просто хорошие писатели. Полюбил читать писательские дневники (все началось в 21 год с дневников Л. Толстого), разные литературоведческие монографии о писателях, книги из серии «Жизнь замечательных людей» и прочее. Все пытаюсь примерить к себе, но почти ничего не примеряется. Бальзак, когда писал, держал ноги в тазу с теплой водой, Гоголь писал только стоя за высокой конторкой из красного дерева, Гете ходил по комнатам своего особняка, громко проговаривая текст и подбирая точные слова, Достоевский писал по ночам в большой комнате и тоже то ходил, то садился. А потом жена Анна Григорьевна переписывала начисто его каракули и оберегала его дневной сон…У «бедного разночинца» Чехова был отдельный домик в Мелиховской усадьбе и отдельный домик на окраине Ялты в Крыму, о стены которого бились волны его собственного маленького заливчика, окруженного скалами. Пролетарский писатель Горький в зрелые годы писал то  в особнячке на Кипре, тоже под шум волн, то на подмосковной даче, на огромной веранде, выходящей в сад.  Он так погружался в образы своих героев, что при описании родов орал от боли в животе или где-то там еще, и его приходилось отхаживать, а когда один из его героев застрелился, то Горький упал со стула и у него случился микроинсульт. Мои сегодняшние кумиры – Астафьев и Распутин, особняков не имели, но на писательские ноги вставали, ничем не обремененные, кроме явного таланта, то есть больших природных способностей. И писали только в одиночестве. Астафьев начал писать в комнатке маленькой кочегарки в поселке Чусовой на Урале, куда его занесло после войны, а Распутин – в съемной комнатке частного дома в Иркутске. И у меня были и комнатка в кочегарке, где я дежурил по суткам, и съемные комнатки в Свердловске и Москве… Только вот большого таланта не было. Ведь у таланта есть свойство, как у наркотика – приводить человека в состояние творческой эйфории, до предела обострять его чувства и толкать, и толкать «выливать» свои чувства и мысли то ли на бумагу в виде слов, то ли на холст - красками, то ли в звуки музыки…

  А вот еще небольшая характерная запись в дневнике 1975 года:
«10 сентября. Сегодня у нас с Валей «ситцевая» свадьба – 5 лет вместе. Хотел купить ей в подарок золотой кулончик, но не смог найти денег. Взаймы никто не дал. Пытался продать на работе свою желтую импортную кофту с перламутровыми пуговицами – никто не купил. Пришлось обойтись белыми астрами от бабушки у рынка.  Сторговал за 5 рублей большой букет».
                ***
  В конце октября 1975 года, я ушел с телевидения, перестал работать, сел на шею жене Вале и  решил профессионально заняться писательским делом. Но не наученный работать системно, технологично я переусердствовал и за несколько месяцев «порвал в себе звучащую струну». Результат – тяжелая депрессия, лечение в психоневрпологическом диспансере. После восстановления я устроился работать в читинскую газету «Забайкальская магистраль», потом в московскую «Гудок». И в результате проработал в системе железных дорог 31 год.
   Далее моя писательская карьера складывалась следующим образом. В феврале 1978  года, работая в железнодорожной газете «Забайкальская магистраль», я начал ходить в литературное объединение «Надежда» при Читинском союзе писателей. На организационном собрании меня избрали старостой. Я и во ВГИКе был старостой группы, так что некоторый опыт был. К этому времени я уже регулярно писал прозу, в основном рассказы, часто довольно большие по объему, до 30 машинописных страниц. Были уже начаты несколько повестей и роман «Носок президента», который я тогда бросил и написал только через 37 лет.
 Писателем до 39 лет я был «по совместительству», так как большую часть жизни занимала работа журналиста – надо было семью кормить. Писательские дела шли скромно, но я начал регулярно печататься в Забайкальских газетах: «Забайкальский рабочий», «Комсомолец Забайкалья», «Забайкальская магистраль», «Знамя коммунизма», «Ононская заря», «На боевом посту» и т.д. Небольшие рассказы звучали на радио. Одним словом, в пределах Забайкалья я уже был «на слуху». Некоторые рассказы я отправлял в Москву и другие города.  В журналы «Юность», «Работница», «Урал»,  в «Литературную газету», «Литературную Россию». Где-то вежливо отказывали, дав несколько советов, где-то просили доработать и прислать заново. Первые отказы принимал болезненно, а потом привык. Читинский писатель Василий Никонов, который курировал  литературное объединение, весело утешал: «А-а, у меня таких отписок не меньше сотни. Терпи и работай – со временем все образуется».             
  В «Надежду» я проходил пять с половиной лет. Это было неплохое для меня время. Появилась масса новых творческих знакомых, двое-трое из них стали почти друзьями. Было много общения, поездок, масса приключений. (Как будто вернулась моя бешеная юность в Свердловске). В те годы я усиленно занимался оздоровлением. Года три я почти ежедневно бегал, благо лес был рядом. Потом стал заядлым туристом и пешком облазил окрестности Читы в радиусе километров 50-60. Как подающий надежды литератор, участвовал во всех семинарах на ежегодном литературном празднике «Забайкальская осень», где познакомился со многими писателями из Сибири и Москвы, ездил в писательских бригадах по городам и весям Читинской области, на Всесоюзные совещания молодых писателей в Тынду, Владивосток, Новосибирск.
Результатом были публикации рассказов в каких-то коллективных сборниках, некоторые из которых я так и не увидел, две публикации в литературно-художественном журнале «Дальний Восток», с которым у меня завязались творческие отношения. Но, пожалуй, главный итог – на семинарах я получил отзывы о моей писательской работе двух очень уважаемых мною писателей – Валентина Распутина и Виктора Астафьева.   Они отозвались о моих литературных опытах, по сути, одинаково, хотя и разными словами: данные, чтобы хорошо писать, есть, но перо пока не твердое. Надо работать и работать, количество должно перейти в качество.
Запомнился и был записан мною в дневнике  еще один отзыв, внучки Сергея Есенина Марины Константиновны Есениной. Она  работала в  журнале «Литературная учеба» и в ноябре 1982 года, в Новосибирске, была одним из руководителей  семинара молодых литераторов Сибири и Дальнего Востока. Я был участником семинара. Она  похвалила два моих рассказа и  жестко раскритиковала повесть «Предварительное следствие»: многие характеры не завершены, есть штампы, красивости, надуманность, а серьезного конфликта нет. В заключение она, очень неожиданно для меня,  высказалась о моем характере, каким она увидела его через мои произведения. Я тогда обиделся на нее, мне было стыдно перед другими участниками семинара.
 Прошло несколько лет, прежде чем я понял правоту Марины Есениной и в душе поблагодарил ее за вдумчивое чтение моей писанины и проницательность. Сейчас, с высоты моих лет, меня уже нисколько не удивляет, что наиболее адекватно и чувствительно восприняли то, что я написал, две женщины: бывшая жена писателя Фадеева Валерия Герасимова и внучка поэта Сергея Есенина. Дело в том, что в моем характере и восприятии жизни много женского, потому что вырастили меня три женщины.
  А Марина Есенина сказала на семинаре вот что: «Если отвлечься от ваших просчетов в литературной технике и мастерстве,- это во многом дело наживное, - то слабость вашей прозы, как мне кажется,  связана со слабостью вашего характера. Вы представляетесь мне человеком мягким и мечтательным. Я могу предположить, что вы выросли в любви и заботе, что вас  долго оберегали от трудностей жизни. Лично мне такие люди нравятся.  Люди, но не писатели. Реальная жизнь, которую вы стараетесь отразить в своей прозе, гораздо жестче, противоречивее, трагичнее. На нее нельзя смотреть сквозь розовые очки, если вы хотите сказать людям что-то правдивое, важное и нужное им… Не обижайтесь, я искренне желаю вам литературных успехов».
      Но я все равно обиделся. Может быть, поэтому и не добился «литературных успехов».
   
    Помню, как я после семинара в Новосибирске и оценки моего словотворчества Мариной Есениной ночью долго не мог уснуть и опять долго рассказывал, даже объяснял,  какому-то невидимому собеседнику историю своих непростых взаимоотношений с Антоном Павловичем Чеховым. Почему именно с Чеховым? Постараюсь объяснить.
    «Знакомы»  с Чеховым мы давно. В девятом классе я успешно играл Тонкого в его рассказе «Толстый и Тонкий». Читал и другие рассказы, с трудом одолел «Вишневый сад». Тогда я думал примерно так: неплохо, мужик, пишет, но скучновато и легковесно. Почему его считают, чуть ли не великим писателем!?
   После третьего курса ВГИКа мы снимали в Венгрии фильм о венгерском комсомоле по моему сценарию. Режиссером был эстонец баскетбольного роста Арнольд Альтмяэ. А его гражданская жена Люся была дочерью профессора МГУ Зиновия Паперного – крупного исследователя творчества Чехова. Люся пригласила меня на глинтвейн. Зиновий Паперный, по-домашнему Зяма, тоже пил с нами глинтвейн. Узнав, что я мечтаю стать писателем, Зяма моментально принес свою брошюру, только что вышедшую в издательстве «Московский университет», и подписал:  «Начинающему писателю Анатолию Дурову от начинающего писателя Антона Чехова». Брошюра называлась «50 неизвестных рассказов А.П. Чехова».  Дома я пролистал брошюру, прочитал вступление и несколько  небольших рассказиков-юморесок объемом 3-5 машинописных страниц.
  Чехов писал это в возрасте 17-18 лет, когда до окончания гимназии остался жить в Таганроге без родителей, сбежавших в Москву от кредиторов. Чехов зарабатывал в Таганроге репетиторством и небольшими гонорарами. Он поставил цель писать по сто рассказов в год, то есть, примерно, по два в неделю. Эти рассказы, чаще всего с юмористическим уклоном, Чехов рассылал по газетам и журналам в несколько городов Российской империи под десятком псевдонимов. Печатали, примерно, один рассказ из трех, но печатали, и это приносило небольшой доход.
      А главное для юного Чехова было, как я понял через несколько лет в Чите – развить свои скромные природные способности путем перехода количества – в качество. Знал ли Чехов в 18 лет такой закон диалектики?  Вряд ли. Но здравый смысл у него был развит хорошо. Рассказики раннего Чехова  показались мне очень примитивными, хотя я непроизвольно отметил, что в них много точных деталей – наблюдений реальной жизни. В очередной раз подумав: «И чего это они находят такого великого в Чехове?», - я забросил брошюру на несколько лет.
   Было это в 1971 году. А в 1978 году в Чите я посмотрел по телевизору фильм Сергея Бондарчука «Степь» по повести Чехова, может быть единственной, которую у Чехова я сразу оценивал высоко за простоту, чистоту языка, стиля и лиричность. Концовка фильма показалась мне многозначительной, подталкивающей к мысли, что последняя авторская фраза повести и фильма -«Какова-то будет эта жизнь?» - относится не столько к жизни главного героя повести, девятилетнего мальчика Егорушки, но к жизни страны Россия.
   Я тут же нашел повесть «Степь», прочитал ее и был поражен, что много лет не видел очевидного смысла повести: с первого слова до последнего она рисует не просто путешествие Егорушки со своим дядей из одного города в другой, а образ-картину России восьмидесятых годов 19-го века. В русской литературе это давний и популярный прием: «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, «Мертвые души» Гоголя.

    Чехов  прямо подсказывает первой фразой повести «Степь», совершенно схожей с первой фразой «Мертвых душ», что его цель такая же, как и у Гоголя: показать образ уже изменившейся России и попытаться заставить читателя задуматься о ее исторической судьбе.
  После «Степи» я сразу прочитал рассказ Чехова «Дама с собачкой», и там без труда увидел подтекст, которого раньше почему-то не видел. Одним словом, я понял, что зрелого Чехова надо читать так, как когда-то я разглядывал картинки-загадки в журнале «Пионер»: нарисован какой-нибудь скверик с деревьями, кустами и подпись: «Вася и трое его друзей шли из школы и спрятались в сквере. Найдите их.» Смотришь-смотришь в переплетение веток деревьев – и вдруг явственно видишь в них Васю с портфелем, а где-то рядом находишь и его друзей. Примерно таким же образом надо уметь разглядеть подтекст в произведениях Чехова.
    В институте  кинематографии, на лекциях по истории искусств, нас водили в московские музеи и учили  понимать картины великих художников: Дюрера, Рафаэля, Босха, Брейгеля. Это всегда философские картины-образы, размышления на вечные темы: о добре и зле, жизни и смерти, любви и надежде  и т.д. Чтобы их понимать, надо или много знать, или иметь хорошую интуицию. Повторю еще раз банальную истину: любое настоящее искусство – это мышление образами. В современном  изобразительном искусстве очень наглядный, и большинству понятный, пример образного мышления – картины Ильи Глазунова: «Вечная Россия», «Великий эксперимент», «Мистерия 20-го века», «Рынок нашей демократии» и др. Эти огромные по размерам полотна заполнены в осмысленном порядке и сочетаниях, легко узнаваемыми более или менее образованными людьми, символами истории, историческими лицами, яркими приметами нашей жизни. Они по своей сути, как наскальные рисунки древних людей, образно рассказывают о смысле нашей истории, нашей  жизни.
   
  Но вернемся к Чехову. Научившись читать его зрелые произведения, я убедился, что он, действительно, великий писатель. Потом я разыскал в своем диване заброшенную брошюрку «50 неизвестных рассказов А.П. Чехова», прочитал ее от корки до корки и глубоко задумался: было совершенно очевидно, что в 17 лет Антоша Чехов был ничуть не способнее, как начинающий литератор, чем я в 23 года. Я мог это утверждать, детально проанализировав небольшой рассказ Чехова «Фотография», опубликованный в 1877 году в Харьковской газете под одним из дурацких чеховских псевдонимов «Стручок». Чехову тогда было семнадцать лет. Фабула рассказа такова: студент  видит в витрине городской фотостудии рекламную фотографию молодой особы, влюбляется в ее фотографическое изображение, ищет реальную девушку, находит и быстро разочаровывается  в ней.  В 23 года я начерно написал рассказ с точно такой же фабулой, но доводить до ума не стал из-за легковесности сюжета.
  Я занялся дотошным сравнительным изучением чеховской «Фотографии» и своего рассказа. У Чехова была легкая юмореска, у меня -  рассказ с претензией на психологизм. Тщательно  взвесив и сравнив, я пришел к твердому выводу: природные литературные способности мои в 23 года и Чехова в 17 лет примерно на одном, довольно скромном,  уровне. И сразу возник естественный вопрос: «Почему Чехов стал великим писателем, а я не могу стать никаким?»
   Свое главное отличие от Чехова я увидел быстро: в период с 16  и, примерно,  до 23 лет Антон Павлович написал художественной прозы, примерно, в 150 раз больше, чем я, и у Чехова сработал один из фундаментальных законов диалектики – количество перешло в качество. В своих поздних размышлениях Чехов этот период обозначил такими словами: «я трудно и медленно, по каплям, выдавливал из себя раба».
  Чтобы так долго и интенсивно работать, добиваясь качественного скачка, Чехову потребовались огромная воля и целеустремленность. А целеустремленность подразумевает, во-первых, правильный выбор цели, то есть цели, для достижения которой в тебе есть хотя бы минимальные природные способности, а во-вторых, умение так организовать свою жизнь, чтобы эта цель не терялась в будничной жизни, чтобы ты трудился для ее достижения регулярно. Почитав книги о жизни Чехова, я убедился, что, имея от природы скромные литературные способности, Антон Павлович имел великие волю и целеустремленность.
   Внутренние «параметры» человека, конечно, главное и необходимое условие для того, чтобы он мог достичь доступных именно для него высот в каких-то сферах человеческой деятельности. Условие необходимое, но не достаточное. Нужны еще и внешние условия, особенно, когда «стартовый капитал», то есть природные способности, весьма скромны. И Чехову в этом повезло больше, чем мне. У него не было усадеб, дворни, парков, домашних учителей  и прочего, что было у некоторых русских писателей классиков, но минимум благоприятных условий, в его случае совершенно необходимых,   был.
     «А у меня,- с горечью думал я,- не было ни счастливого стечения обстоятельств в юности  (при скромных способностях очень важно рано начать их реализовывать), даже своей комнатки не было. Но главное – у меня не было великой чеховской воли».
   В моем дневнике от 6 февраля 1980 года есть такая запись: «Сегодня прочитал в «Литературной газете», как умирал в Бельденвейзере Антон Чехов, и полюбил его за хорошую, красивую смерть. Сейчас смотрю на его портрет в газете. Хорошо смотреть в глаза Чехову, даже на портретах, даже когда его пенсне мешает. Замечательна его обыкновенность».
   Вот таким образом у меня постепенно формировалось ясное понимание, чем я отличаюсь от Антона Чехова».

                ***
      В 38 лет мне уже доверяли вести семинар прозы в литературном объединении «Надежда» при  Читинском отделении Союза писателей СССР и сказали, что надо готовиться к вступлению в Союз писателей, а для этого необходимо выпустить в Москве, или на худой конец в Иркутске, книгу.
   Но через год после этого я навсегда завязал с мечтой стать профессиональным писателем. Было это так. На очередной литературный праздник «Забайкальская осень» в Читу приехала редактор столичного издательства «Современник», курировавшая Сибирь и Дальний Восток, Виктория Исааковна Гиллерштейн – пожилая сухощавая женщина с птичьими чертами лица.  На семинаре молодых литераторов обсуждали мою повесть и несколько рассказов – подразумевалось, что это рукопись моей первой самостоятельной книги. Валентин  Распутин не был среди руководителей семинара, но с моими рассказами ознакомился и свой диагноз, о котором я уже говорил, поставил. 
   Гиллерштейн высказала несколько дельных замечаний по повести, назвав ее сыроватой и требующей доработки, а рассказы ей понравились. Попросила дать ей почитать еще что-нибудь, и я дал ей страниц 100 еще не оконченной повести «Предчувствие» вместе с подробным ее планом. Причем написаны  были отдельные главы из середины повести и ее концовка. Начало у меня никак не получалось, хотя начинал уже раз пять. Я ей объяснил, что пишу по принципу «приступов вдохновения», то есть только те сцены, которые ожили, которые я вижу и слышу, как наяву. Когда более подробно рассказал ей, как появился замысел, какая у повести сверхзадача, Гиллерштейн очень заинтересовалась: «Это может быть  сильная вещь,-  сказала она,- но надо  написать очень тонко, я вам помогу. Пишите расширенную заявку на директора издательства «Современник», только сначала мне покажите – замысел ваш на грани…»         
    Сюжет повести родился из киноновеллы «Тобоссу», которую я в институте кинематографии помог написать Дагомейскому студенту-режиссеру Акоджину Джинсу Томасу, что означает: Томас, сын Акоджины и Джинса. Томас – стройный симпатичный негр, танцор национального ансамбля танца Дагомеи. Дядя Томаса был премьер- министром страны и военным министром, а его отец - министром образования и культуры. Томас два года проучился в Париже, в Сорбонне, а потом его потянуло в Советский Союз, потому что отец говорил ему, что в СССР самая лучшая в мире система образования и воспитания молодежи, а Томас страстно хотел сделать свою страну современной и передовой. Поначалу Томас лукаво и упорно говорил, что он крестьянин и очень любит пахать на тракторе, но при этом не скрывал, что  владеет французским и английским языками, что учился в Сорбонне. По-русски он тоже говорил неплохо – все иностранные студенты ВГИКа перед поступлением год учились на ускоренных курсах русского языка при МГУ. А вот писал по-русски Томас весьма скверно: часто путал слова, падежи и прочее. Предложения из новеллы, которую он написал и собирался снимать по ней фильм на родине, в Дагомее,  могло  выглядеть примерно так: «Шаман взял кошку, налить в ней сок земли  и коротко убрать в огонь». Мы с ним около месяца переписывали новеллу, дорабатывали сюжет и часто смеялись  над «шедевральными» фразами Томаса.
  Он получил пятерку за сценарий фильма и разрешение на съемку (в институте поощряли, когда русские студенты помогали с языком иностранным студентам). Томас пообещал мне, что на съемки в Дагомею мы поедем с ним вместе, и это грело меня. Он показывал мне фотографии столицы своей страны Порту-Ново, и мне казалось, что этот городок похож на старый Париж, на Монмартр, хотя я там никогда не был. И тут с бедной страной Томаса начались несчастья – гражданская война. За год произошли два государственных переворота. Его дядю убили, а отец где-то скрывался. Томас порывался улететь на родину, но ему дважды приходилось сдавать в Москве авиабилеты до Парижа, откуда самолет летал до Порту-Ново. Отец Томаса запретил ему появляться на родине из соображений безопасности и прислал крупную сумму денег для дальнейшей учебы в Москве. Однажды я видел Томаса плачущим. Плакал он гордо, не скрываясь и не издавая ни одного звука: крупные, сжатые губы тряслись, а из глаз катились слезы. Да и в Советском Союзе у него наметилась трагедия. Иностранным студентам нельзя было без разрешения компетентных органов, то есть Комитета государственной безопасности (во ВГИКе их представлял декан иностранного факультета), выезжать за пределы Москвы. Но Томасу несколько раз разрешали посещать подмосковные пионерские лагеря, стройотряд, комсомольско-молодежный лагерь на Селигере. Однажды я ездил к нему на день в летний оздоровительный лагерь для детей иностранных дипломатов, где он вел танцевальный кружок. В общем, Томас упорно шел к своей цели: понять советскую систему воспитания детей и молодежи.
    Не знаю хода его мыслей, но однажды он вылил передо мной  такую горечь разочарования в советском социализме, такой пессимизм по поводу советской системы воспитания, что я опешил. Раньше я слышал от него, в основном, восторженные возгласы по поводу того, что все советские люди грамотные, что в метро все читают и т. д. Позже выяснилось, что последней каплей, переполнившей чашу, стал рассказ о Павлике Морозове. Книжку с этим рассказом  ему подарили в подмосковном пионерском лагере имени Павлика Морозова. «Геройский» поступок Павлика, написавшего донос на своего деда-кулака, которого потом расстреляли, поверг Томаса в шок. «Так нельзя воспитывать!- трясся с выпученными красными глазными яблоками Томас,- Так вся страна умрет!» - и протягивал розовые подушечки своих черных пальцев к Тобоссу – богу его племени, его рода.
    Небольшая фигурка Тобоссу из черного дерева, высотой сантиметров пятнадцать всегда стояла на тумбочке у его кровати. Тобоссу был получеловек – полузверь с пастью, раскрытой в страшном оскале. Когда у Томаса бывала бессонница, он клал на ночь в пасть Тобоссу какое-то приятное курение, скорее всего наркотик. Я понимал, что Тобоссу – родовой тотем Томаса, который охраняет его от злых духов, но наши диалоги о сути этого африканского божка были забавны:
   - Тобоссу злой? – спрашивал я.
   - Очень злой! Очень страшный! – смешно скалился Томас. – Самый злой на земле!
  - А какой бог добрый?
  - Тобоссу самый добрый! Он очень любит меня!
      В первые  месяцы моей работы на Читинском телевидении я побывал в Агинском дацане и был поражен сходством бурханов, похожих на львов с оскаленными пастями, стоявших у входа в дацан, с африканским тотемом Тобоссу. Поговорил об этом с ламой, который толково рассказал мне об охранной сути бурханов и подтвердил, что это широко распространенный на земле символ борьбы добра со злом.
   Семь лет спустя,  во время раздумий о сходстве бурятских бурханов с африканским Тобоссу, у меня родился замысел повести «Предчувствие».
   За эту неоконченную повесть и зацепилась во время забайкальского семинара молодых писателей Виктория Гиллерштейн. У меня приняли заявку в популярном тогда московском  издательстве «Современник». Мной занялся редактор отдела «Новинки Современника» Юрий Стефанович. Он настоятельно посоветовал усилить лирическую линию в повести и переделать главного героя Томаса из парня в девушку-негритянку.  Сроку для завершения повести дали три месяца, чтобы включить рукопись из двух повестей и нескольких рассказов  в план редакторской подготовки и издания на 1984 год.
     Примерно через два месяца я почувствовал себя  теленком, который уперся маленькими рожками в дуб. Показал все написанное своему наставнику забайкальскому писателю Василию Никонову. Тот сказал с доброй усмешкой:
    - Мне это знакомо. Все твои «шедевры» из повести надо убрать, а остальное доработать, довести до конца. Профессионально – это когда все в одном ключе написано си бемоль, так си бемоль, соль мажор, так соль мажор. Ты слишком высоко взял, не тянешь  таким голосом. Вот и пошел  петухов пускать. Не переживай,  заканчивай повесть, нельзя упускать такой шанс в московском издательстве.
    Этот совет  поверг меня в пессимизм: все хорошее выкинуть, а говно оставить,  потому что не тяну, потому что сам говно! После тяжелых, пессимистичных раздумий я написал письмо в Москву с отказом от дальнейшего сотрудничества. Стефанович стал ободрять, уговорил продолжить сотрудничество и дал дополнительно еще два месяца для доработки повести. Но я больше не написал ни строчки.
   Появились другие заботы: чтобы жена Валя, наконец, выносила второго ребенка и родила. А когда выяснилось, что будет мальчик, то я почти забыл о своей многолетней мечте стать настоящим писателем, что потратил на это массу времени, сил, здоровья, что на этой мечте вообще могла кончиться моя жизнь. Не было ни малейших сожалений. Просто кончился один период жизни и начался другой.
    Я перестал ходить в Читинский  Союз писателей, на литобъединение «Надежда», перестал общаться с «молодыми талантами».  Помню, что меня  призывали проявить здравый смысл, доработать с помощью редактора Восточно-Сибирского книжного издательства рукопись первой книги и выпустить ее в Иркутске.
    В моем сознании к этому времени произошла какая-то тихая революция, которую правильнее назвать эволюцией. Бросив насиловать себя с повестью и понимая, что, в противном случае, это  опять может закончиться лечением в психоневрологическом диспансере, я постепенно успокоился. И однажды достал свой писательский архив из-под дивана. Кажется, я хотел выбросить его, окончательно поставив точку на своем писательстве. Один раз в жизни у меня уже такое случалось. Стал листать, выборочно читать.
    И первый раз в жизни делал это довольно спокойно, будто читал чужую рукопись, которую надо оценить и «поставить диагноз». И я его поставил:  «Все мое писательское творчество, как сломанная зажигалка – искрит, искрит, иногда вспыхивает огонек, но быстро гаснет. То ли кремешок стесан, то ли бензина нет».
    
                ***
   Сейчас, в свои 77 лет, могу сказать, что повесть «Предчувствие» я все-таки написал, назвав ее «Предчувствие Тобоссу». Случилось это в 2017 году, то есть через 38 лет после того, как я начал ее писать, но не смог закончить. Повесть выложена в Интернете на портале «Проза. ру» и напечатана в литературно-художественном журнале «Слово Забайкалья. Кстати, там же, в Интернете, выложены еще 18 моих прозаических произведений – все, что не выбросил, а сохранил до старости.
   С высоты своих сегодняшних лет понимаю, что главная причина моей неудачи с книгой в московском издательстве «Современник» в 1983 году– это неумение в образной форме, в подтексте, как это умел делать Чехов, передать основную мысль повести: советская форма социализма, марксистская догма о диктатуре пролетариата в мировом масштабе к концу эпохи Брежнева уже показала свою нежизнеспособность, и немало людей это понимали. За открытое высказывание такой мысли тогда могли упечь в психушку.
               

               


Рецензии