Крылья Мастера Ангел Маргариты Глава 2 1916-1918

Глава 2
1916-1918. Побеги. Гоголь

На уровне бессознательного, и сидел там, как заноза, вытащить которую без постороннего вмешательства не было никакой возможности, мало того, она периодически напоминала о себе упадком душевного равновесия и скулящими болями в желудке.
Больше всего доставалось Тасе, но она была спокойна и безмятежна. Каждый раз, когда Булгаков глядел на нее, ему казалось, что она все знает и понимает, но молчит; конечно же, это не так, у всех людей глубокомысленный вид, а толку от этого никакого, думал он.
Его мучили отзвуки фраз, которые возникали у него в голове особенно по ночам и безнадёжно пропадали, если он не успевал их записывать. И тогда в дело шло всё что угодно, даже манжеты рубашки, но до шедевральных текстов он естественным образом ещё не добрался.
– Такие фразы, – говорил он жене, – раз в сто лет бывают, и называются королевскими.
– А почему «королевскими»? – зевала она в постели.
– Не знаю, – дёргался он и злился.
Потому что основой королевских фраз была гармоника, а в шедевральных текстах должно было, по его мнению, присутствовать ещё что-то, то, до чего он ещё не добрался. Но сообщать об этом зевающей жене он не считал нужным.
Его, как большого, самодеятельного хирурга, кинули на самую распоследнюю, грязную и низкую работу – коновалом, резать конечности, а Тася по простоте душевной – помогала, абсолютно не понимая хитрости больничного предательства проехаться за счёт энтузиазма молодёжи и подсылало им самых тяжелобольных и безнадёжных. Однако у Булгакова была лёгкая рука. Господи! – молился он каждый раз, как мне с женой-то повезло! К вечеру оба валились без сил. Оба в крови, соплях, чужих сторонах и проклятиях.
– Всё будет хорошо?.. – спрашивала она его по ночам, дрожа, как в огненной лихорадке, и нервно засыпала у него на плече.
В голове у него всегда что-то щёлкало, весьма убедительно и серьёзно, как у господина во фраке.
– Всё будет хорошо! – безбожно врал он, уже зная, что будущего у них нет, что он подл и гадок, а будущего всё равно нет, и что его искушают любимый Гоголь и Шамаханская царица с длинным, лошадиным лицом, которая являлась ему по ночам в прозрачных одеяниях нимфы.
Он страшно завидовал тем страдальцам, которым сам же великодушно прописывал наркотические, веселящие средства.
А я почему-то должен прятаться, думал он саркастически, и всего лишь из-за какой-то морали. Это несправедливо, взывал он к справедливости. Получается, все получают передышку, кроме меня, бедного и пропащего. Ногу себе что ли оттяпать, с жуткой сюрреалистичностью думал дальше, имея в виду вполне определенный хирургическую операцию с помощью пилы, зажимов и тазиком для утилизации конечностей.
С недавних пор он с завораживающим любопытством наблюдал за действием эпидурального наркоза, хотя бы у того же самого капитана Слезкова: в тот момент, когда ему пилили ногу, а пилили её ровно полторы минуты, тело у него было расслабленным, как на ялтинской ривьере, а на лице блуждала лучезарная безмятежность, как у полноценного якобинца на гильотине. И всё благодаря несравненному морфию, будь он неладен!
И Булгаков подался к Филиппу Филипповичу, как к своей последней надежде избавиться от душевных страданий, и чего греха таить – от свежей, дурной привычки тоже, но карты, естественно, не раскрыл, полагая, что это опасно и крайне бессмысленно: так было написано буквально под копирку во всех учебниках, толстых и худых, больших и маленьких, а главное – у Фрейда, восходящей звёзды психоанализа, статьи которого Булгаков самозабвенно читал в отчётах Нью-Йоркского психоаналитического общества.
– Нет у вас никакого рака! – сказал Филипп Филиппович, пожимая бабьими плечам и с явным удовлетворением обрабатывая руки фенолом. – У вас обычный невроз!
Филипп Филиппович был волостным начальством с самыми широкими медицинскими полномочиями, сиречь он разбирался не только в предстательных железах, проктологии и профильной хирургии, а был тем исконно сельским врачом, на которых держалась вся провинциальная медицина России. Он находился в плановой поездке по вопросам инспекции гинекологической службы, и Булгаков пока что успешно прятал от него Тасю в других отделениях. Стыдно было признаться в своей коновалости и незнания гинекологии, а ещё страшнее было презрение товарищей по цеху.
– Ну а как же?.. – испугался Булгаков, имея в виду классику многомесячных наблюдений за такого рода больными, после которых только и можно было вынести окончательный диагноз; он понял, что Филипп Филиппович намекает на душевную дисфункцию.
– Вы, батенька… – пояснил Филипп Филиппович с выражением превеликого мастерства на добрейшем лице, – много работаете, мало спите и совсем не пьёте. Покажите язык. – Булгаков показал. – А пить надо, – назидательно сказал Филипп Филиппович, явно одобрив цвет языка Булгакова, – чтобы не кувыркнуться раньше времени. Невроз, знаете ли, надо тормозить, иначе он вас засосёт в такое болото, из которых вы не выберетесь до конца дней своих и пропадёте ни за грош собачий. Питьё определяет сознание! – добавил он с долготерпением, свойственным крайне умным людям.
– Ё-моё… ё-моё… – покорно соглашался Булгаков, натягивая брюки и лихорадочно обдумывая предложение. – Сбегать в «Бычок»?..
«Бычком» на Московской улице, между пожарной колокольней и почтой, для простоты душевной именовали магазин колониальных яств «Буженина и окорок», в отличие от «Мегаполиса» на противоположной стороне, где предпочитали самогон, фруктовые наливки и мороженных дафний для аквариумистов.
Вдруг в голове у него что-то щёлкнуло, как бретелька на спине Таси, и он не поверил ни единому слову Филиппа Филипповича. Щелчок в голове был признаком непроизвольного озарения, и ему показалось, что он сам знает все свои болячки, как пять своих пальцев, и душевный кризис здесь не при чём, хотя о Филиппе Филипповиче ходили легенды и он слыл местным Гиппократом в самом широком смысле этого слова, но на этот раз ошибся; существовало ещё нечто, о чём медицина не имела ни малейшего понятия и никогда не учила и не могла учить – лунные человеки.
– Зачем?.. – сдержанно обрадовался Филипп Филиппович понятливости Булгакова.
– Закуски возьму! – нашёлся Булгаков, пытаясь вникнуть в ход мыслей Филиппа Филипповича, чего ему ни капельки не удавалось из-за разности возрастов.
Если у меня душевный кризис, думал он, то дело дрянь. Но со мной этот фокус не пройдёт! – едва не перекрестился он. Я поэтому и колюсь, потому что психика не выдерживает натуры жизни!
– Удовольствия лишимся, – предупредил Филипп Филиппович, вытирая руки и странно погладывая на Булгаков.
А вдруг он тоже лунный человек? – ужаснулся Булгаков, а я со всей душой. Нет, не может быть, вспомнил он трактир «СамоварЪ», в Киеве, на Александровской площади, Филипп Филиппович не в курсе, он вообще, похоже, не подозревает о существовании лунного мира, а насчёт невроза ввернул по великому наитию. Рефлекс Земмельвайса, к счастью, ему явно чужд.
– Нет, мой друг! Мы испортим натуральный вкус спиритуса виниуса! – торжественно объявил Филипп Филиппович и выдал себя с головой.
Ё-моё… ё-моё… да он же тихий алкоголик, наконец-то сообразил Булгаков.
На бесформенно-старом черепе Филиппа Филипповича была написана профессиональная сосредоточенность, он явно всё ещё анализировал состояние клиента, боясь ошибиться в главном: если Булгаков физически здоров, то с душевными ранами можно как-нибудь справиться, а если нездоров, то об этом лучше не думать, всё равно помрёт в лучшем случае к годам пятидесяти, не вынеся тягот жизни практикующего хирурга, которого обучали педиатрии и эпистеме Фуко.
Булгаков не хотел жаловаться, что вокруг такая безутешная осенняя природа, не та, киевская, чудная, прозрачная осень с супер объёмами света и воздуха над Днепром, к которой он привык с детства, а сплошная грязь по колено, бесконечные, нудные дожди и никаких развлечений: работа-дом, дом-работа, если бы не Тася, можно было вообще сойти с ума; а о пристрастии к литературе благоразумно – промолчать, дабы не возбуждать подозрений о всё той же душевной болезни, на которую намекнул Филипп Филиппович. Хорошо хоть жена не бросила, не сбежала к родителям в тыл, на Волгу, а помогает оперировать, терпеливо снося и тяжелую, грязную работу ассистента, и неустроенный быт, не говоря уже о скудном, однообразном питании. А если вспомнить о причине их бегства, то бишь, о лунных человеках, то дело вообще дрянь, дело такого рода, что полумерами здесь не отделаешься, а чем отделаться – не понятно! Нет такого опыта, который бы всё объяснил и разрешил, нигде он не описан, никой Фрейд не додумался с его «диким» психоанализом и инверсным смыслом первопричин! Не по тем дорожкам ходите, господин Фрейд! Не по тем, а совсем по другим! И я с вами запутался!
– Нечего ныть, не маленький, – едва не схватил он сам себя за горло, – до меня терпели, и я вытерплю, – и стиснул зубы, полагая, что наркотики – это дело временное, остальное само собой рассосётся и сгинет в жизненной суете.
– Я вам советую, – по-отцовски приобнял его Филипп Филиппович за плечо, – после дежурства, особенно после тяжёлой операции, выпивать сто граммов водки, а лучше – сто пятьдесят. Состояние тревоги как рукой снимет. Давайте тяпнем! – Подмигнул он.
Он открыл свой необъятный баул из натуральной кожи, достал плоскую капельницу Шустера-младшего, в которой хранил спирт, налил в мензурку ровно сто двадцать миллилитров дистиллированной воды, добавил несколько кристаллов лимонной кислоты, дал им раствориться под своим чутким взором, тоненькой струйкой влил спирт не менее восьмидесяти миллилитров и взболтнул движением чародея. Жидкость вначале запотела, потом сделалась прозрачной и пригласила познакомиться ближе.
Филипп Филиппович наполнил толстые стаканчики для лекарства, и подал их, словно они были хрустальными бокалами:
– Пейте! Закуска не предвидится!
Булгаков выпил, и, как ни странно, ему полегчало, он моментально поверил Филиппу Филипповичу, не на сто процентов, конечно, хотя и это уже было обнадеживающим результатом, просто сделалось тепло, весёло и обыденно, низвело до обычного человеческого существования. Ё-моё… думал Булгаков, если бы Филипп Филиппович знал, кто мною управляет и ковыряется в моих мозгах, он бы спятил, напялил бы на меня смирительную рубашку и сделал бы лоботомию! Это чистой воды шизофрения! Да если в этом и заключается спасение, то я бы пил, не просыхая, а то они никуда не делись, не растворились в пространстве и вершат мою судьбу с завидной настырностью чародеев!
Эта краеугольная мысль его личного бытия прошибла его словно током. И он застыл, как манекен у господина Бурмейстера, что на Крещатике, в доме с чугунными колоннами, которые революционные матросы снесли в металлоприём и переплавили на пушки.
Филипп Филиппович с интересом посмотрел на него, понял всё по-своему и радостно спросил:
– Ещё по одной?
– А с лимоном вы хорошо придумали! – ввернул Булгаков на тот случай, если Филипп Филиппович нашёл душевную первопричину его недомоганий и готов сдать его в дурку на радость душевным эскулапам.
Это было крайне опасно в одном-единственном случае, если речь идёт о шизофрении, и Филипп Филиппович надумал избавиться от нерадивого главного врача уездной больнички. Ведь сходят же люди с ума, рассуждал Булгаков, испытывая неподдельный страх лишения рассудка. Я ещё слишком молод и ничего толком не успел, а как упекут в жёлтый дом, докажи потом, что ты писатель, и всё, что тобой написано, приобщат в истории болезни как свидетельство правомерности лечения. Мысль, что Тася без него пропадёт, показалась ему чудовищно несправедливой, однако иные женщины, разных типов и оттенков, цветные и мраморные, даже с лошадиными лицами, он не знал, какие ещё, теснились у него в голове, и это было очень непонятно и очень соблазнительно, как касторка вместо водки.
От выпитого его стала мучить вина за то, что он не может написать ничего путного и никогда уже не напишет, а ещё больше погрязнет в этом жутком, пустынном месте, между сумрачным небом и болотистой землёй, в которую бросаю отпиленные руки и ноги.
– О! А я что говорил! – обрадовался Филипп Филиппович, принимая его сосредоточенный взгляд за путь к выздоровлению. – Алкоголь – знатная штука, главное, не переборщить!
Блажен тот, кто ничего не понимает, лицемерно думал о нём Булгаков, лучезарно улыбаясь, как действительный сумасшедший. Он поискал глазами ближайший скальпель. Скальпель лежал очень далеко: в охраняемом кремальерами стальном цилиндре, и быстро, а главное, незаметно добраться до него будет крайне сложно.
Булгакова развезло, потом, вопреки ожиданию Филиппа Филипповича, стало ещё хуже. Если желудок отпустило, то душа заработала, как арифмометр, безостановочно щёлкая результатами душевных потерь: от лунных человеков до аборта, который Булгаков на свой страх и риск сделал Тасе. «У сумасшедших наркоманов могут быть только сумасшедшие дети!» – заявил он ей и как никогда был близок к истине, хотя и не угадал стопроцентно, но перестраховался на всякий пожарный.
А она, дура, и поверила! Он так и сказал сам себе: «Дура!», с ударением на ноту «до». Но аборт сделал из чисто эгоистических соображений наркомана: кто будет бегать по аптекам и шприцы кипятить?
Нога за ногу поплёлся в ординаторскую и, осознавая, что делает очередную глупость, внепланово вколол себе морфий, полагая в очередной раз, что это в самый распоследний раз, а больше делать не будет ни за что на свете, ни за какие коврижки. Хотя чем я хуже капитана Слезкина, укорял он это пространство, которое, как всегда, отделалось молчанием и плюнуло на всяческие условности. После этого на него снизошло озарение (без щелчка в голове), которое, с одной стороны, осенило ему всю его дальнейшую жизнь, а с другой – безнадёжно её испортило до конца дней его: ему привиделось, что рано или поздно он найдёт вселенский код, который подскажет ему всё-всё обо всём, что он увидит и познает подлинную тайну всего сущего, и даже о том, о чём ещё не догадывается, а должен догадаться, обязательно догадается, ведь зачем-то они, то бишь лунные человеки, появились. Ведь кто-то же знает об этом и кто-то ими руководит! «Бог! – подумал он. – Нет, не Бог. Бог до такого не опустился бы. Кто-то, кто повыше Бога! А кто выше Бога?» И не нашёл ответа, не научили его этому пренебрежению.

***
– Ты бегаешь от самого себя… – укорила Тася, – от фронта, от войны, от пошлости жизни. А когда на голову свалились лунные человеки, ты стал ещё и колоться!
Как всякая молодая жена, она не понимала, что на Булгакова навалилось слишком много и слишком быстро, не понимала, что получилось скомкано: хватай мешки, вокзал пошёл, что это и есть предел. За его извечно твёрдым взглядом она не разглядела его слабостей, не видела, что он не успевает адаптироваться, что у него произошёл обычный, элементарный срыв сознания и что морфий – это всего лишь слепая реакция, первое, что подвернулось под руку. Подвернулись бы проститутки, ходил бы по проституткам, но проститутки здесь были страшные и доморощенные, получал бы наслаждение от твердого скальпеля в руках и конвульсий жертв, стал бы серийным убийцей и ждал бы петли, а морфий оказался доступней всего, главное – проще, с минимальными неудобствами, но с жуткими последствиями для организма.
Однажды ей приснился вещий сон, что он якобы выколупывает из раны пальцем свежий костный мозг и ест, ест, ест, смакуя каждый кусочек; тогда-то она и поняла, что её Булгаков колется.
От безысходности и потери ощущения гармонии самим с собой, он начал тихонько, с доли кубика; стоило только попробовать, как он моментально понял: это тот самый выход из положения, который безуспешно искал, и не надо ничего сочинять, напрягаться и мучиться над текстом и образами, которые безостановочно фонтанировали у него в голове.
Вначале так, чтобы Тася не заметила, – под кожу, совсем чуть-чуть, четверть кубика. Его моментально отпускало, в таком состоянии он даже мог адекватно делать операции, и вообще, стал на удивление собранней и крайне трезв в профессии, полагая, что теперь это его крест до конца дней, а о литературе можно забыть, как о несбывшейся мечте юности. Был неутомим и словно нарочно мог работать по двенадцать часов кряду. Но самое главное, что лунные человеки, как он называл двух типов из Киева, наконец-то поставили на нём крест. Может, их и не было, думал он, боязливо оглядываясь на тёмные, холодные углы, и мне всё померещилось?
Потом ударялся в другую крайность – умиление. Ах, Тася! Тася! – думал с трепетом, мой ангел хранитель! И мысленно благодарил её за то, что она всё-всё понимает, но молчит, не тревожит его, надеясь на лучший исход. А главное – не бросает! Я бы бросил, думал он, ей-богу, бросил!

***
В январе Булгаков, сидя в компании выздоравливающих офицеров, закусывал тифлисский коньяк смоленским салом и слушал разговоры о фронте. Иногда он «проваливался» и выглядел отрешённым, а когда «возвращался», то опять слышал их мрачно-возбуждённые голоса, похожие на шушуканье старух в темноте.
Особенно радовал капитан артиллерии Слезков, которому Булгаков самолично ввиду раздробленной ступни и прогрессирующей газовой гангрены отрезал левую ногу чуть ниже колена.
– Женюсь! Обязательно! Сейчас такие протезы делают… – говорил Слезкова, для наглядности болтая обрубком ноги, – никто не заметит!
Булгаков вспомнил его на операционном столе, при смерти, трясущегося, с липким, холодным потом на лице. Слава богу всё обошлось, человеку сохранили жизнь. Только зачем? А чтобы, мучился дальше, думал Булгаков, и волна жалости к самому себе, мудрому и дальновидному, поднималась в нём такой тоской, что впору было бежать вешаться в холодной нужнике, где накануне повесился капитан Глиняный из Ростова-на-Дону, у которого нашли рак лёгких в последней стадии.
Всем остальным предстояло вернуться на фронт и они завидовали счастливчику, который поедет домой, в свой любимый Красноярск, и будет наслаждаться обычной, повседневной жизнью, в которой нет ужасов войны, а есть красивые, мягкие женщины, холодная водочка и сибирские пельмени с медвежатиной. Лихорадка его отпустила, и он был заметно оживленней других.
Аполлон Кочнев, пехотный штабс-капитан, выздоравливающий после сквозного штыкового ранения плевральной полости, был особенно уныл и печален тем, что быстро шёл на поправку. В тот момент, когда он сказал, разливая коньяк:
– А наша доля, господа, умереть за отечество!
Булгаков снова «провалился» и даже, кажется, увидел короткий сон. Будто Тася готовит его любимые творожные шарики и бросает их ещё горячими через стол лунному лакею, который в свою очередь ловит их с ловкостью собаки и глотает, не жуя. И так у них ловко и дружно получалось, словно они знакомы были друг с другом всю жизнь. «Вернулся» он с сильным чувством ревности и ясно, и чётко уловил, что Аполлону Кочневу ответили:
– Ну и поделом…
И все нехорошо рассмеялись.
Если бы Булгаков знал, что увидел сон в руку, то благодушие его моментально испарилось и он бы пошёл разбираться с любимой женой Тасей, лежащей в соседней палате, но он ничегошеньки не понял, а в голове ничегошеньки не щёлкнуло, хотя чувство ревности в нём осталось и сочилось по капле, как яд кураре.
– А вы почему не пьете, доктор? – спросил поручик Семён Маловажный, раненый в голову шрапнелью под Белостоком и получивший безобразный шрам и пожизненный тик левой щеки.
– Я? – очнулся Булгаков и только тогда понял, что прижёг себе большой палец левой руки папиросой, но не почувствовал боли. – Наливайте! Наливайте, господа! – Вздрогнул он как лось на водопое.
Перед ним всё чаще и чаще вставали вопросы мироздания, и порой ему казалось, что кто-то копается у него в голове, как могильный червь.
Коньяк был настоящим грузинским, пился легко, как сладкое вино. Как мой жизнь, подумал Булгаков, вспомнил, что его жизнь отныне ему не принадлежит, а что ею управляют каких-то два странных типа, лунные человеки, которые ему так и не представились, но своё готовы урвать любым способом. Слава богу, я от них избавился. Он суеверно смотрел в тёмное окно, за которым брезжил рассвет, лунные человеков там не было.
– Ах, извините! – подскочил он, услышав, как его окликнули: то ли наяву, то ли во сне, и выбежал, ставя ноги, как ходули, его мотало, пока он нёсся до палаты, в которой лежала Тася.
После аборта, который он сделал ей накануне, у неё начались осложнения, и теперь он успешно боролся с её циститом: после двухразового промывания новомодного сульфаниламидом и перорального приёма, Тася быстро пошла на поправку. И ему казалось, что опасность миновала.
Однако в палате её не оказалось, и он нашёл её напротив, в туалете, стоящую согнувшись и держащуюся одной рукой за подоконник, второй – за низ живота.
Он сразу всё сообразил. Подхватил её, лёгкую и желанную, и понёс в операционную, кляня себя на чём свет стоит.
– Я пошла в туалет… – доверительно шептала она, глядя ему прямо в глаз… – что-то плюхнуло, и я закричала от страха. – А ты всё не приходил и не приходил… – Голос её становился всё слабее и слабее.
Вот этот крик он и услышал.
– Эй! – крикнул Булгаков. – Кто-нибудь! Эй!..
Он совсем забыл о Филиппе Филипповиче.
– Всё будет нормально! – твердил он убеждённо. – Всё будет нормально!
На самом деле, он не знал, что предпринять, надо было срочно посмотреть в пособие по хирургической гинекологии. Впрочем, этот вопрос мучил его совсем недолго. Бог весть откуда выскочивший Филипп Филиппович со словами: «Ты уже своё дело сделал!», вытолкал его взашей: «Иди делай обход!», и кликнул операционную медсестру Надежду Любимовну.
Филипп Филиппович уже старый для того, чтобы что-то понимать, подумал Булгаков, и эгоизм молодости взял в нём верх.
Шёл восьмой час утра. Булгаков поплёлся к себе, укололся и, как сомнамбул, подался по палатам. В голове была пустота, словно у колокола с перепою.
В десятом часу Филипп Филиппович вышел, мокрый, как мышь, с удовольствием повёл бабскими плечами:
– Слава богу ты вовремя среагировал. Дай закурить!
– А что было? – спросил Булгаков глуповато, хотя, конечно, всё понимал, как собака Тузик у Африканыча из дворницкой.
– Попис мопис… – ответил Филипп Филиппович, нетактично воротя морду в сторону.
– Что за «попис мопис»? – удивился Булгаков, изображая наивность.
– Обильное кровотечение! – прямо ему в лицо буркнул Филипп Филиппович.
– Откуда?! – вырвалось у Булгакова.
Ведь я всё делал правильно, по инструкции, с ужасом подумал он, испытывая слабость в коленках.
Филипп Филиппович странно посмотрел на него:
– Ты понимаешь, что такое «там» найти артерию, которая порвалась?
– Понимаю… – обречённо промямлил Булгаков.
– Ничего ты не понимаешь! – попенял Филипп Филиппович с превосходством практикующего хирурга. – Больше так не делайте, любезный, больше абортов она не переживёт!
– Больше не будет, – зарёкся Булгаков и почувствовал, как мышцы на его лице деревенеют.
Это был её второй аборт. Первый она сделала ещё до их семейной жизни, в далеком тринадцатом. Он старался об этом забыть, но гадская память раз за разом выталкивала его, как баул с грязным бельём, и трясла прилюдно перед совестью, отчего на душе становилось мерзко и пакостно. Если бы он предал самого себя, это ещё можно было простить, но он предал Тасю.
– Ну это вам виднее, – снисходительно сказал Филипп Филиппович. – Иди домой. Она будет спать до вечера. Я пригляжу.
– Я в ординаторской лягу… – промямлил Булгаков, тушуясь до невозможности.
– Как хочешь, – пожал бабскими плечами Филипп Филиппович. – И перестань трескать морфий!
– А я и не трескаю, – похолодел Булгаков и ссутулился.
– Я в три раза старше тебя и всё вижу, под коленкой у тебя дорожка. Высохнешь, как мумия, и подохнешь года через три.
– А откуда вы знаете?.. – через силу спросил он, не смея поднять взгляда.
– У меня вот так же дочь ушла… – с осуждением посмотрел на него Филипп Филиппович. – Уж как мы с женой ни бились, а ничего сделать не смогли. А тебе повезёт, – предрёк Филипп Филиппович, – ты взрослый, дай бог, конечно, жена поправится, и уезжайте. Откуда ты?
– Из Киева… – буркнул Булгаков, надувшись как мышь на крупу.
– Ну вот. В свой родной Киев. А такая жизнь… – Филипп Филиппович стоически мотнул глазами по стенам больницы, – не для тебя, природа у тебя другая. Не знаю, какая, но другая. Не станешь ты настоящим врачом, не дано тебе. Здесь нужно зачерстветь, а ты не черствеешь, вот тебя и корёжит. Беги! Чем раньше, тем лучше!
– Это всё от её… – неожиданно для себя расчувствовался Булгаков, благодарный за то, что Филипп Филиппович единственный дал ему в жизни дельный совет.
– От кого?.. – Филипп Филиппович брезгливо посмотрел вначале на него, потом – на дверь операционной, полагая, что речь идёт о жене Булгакова и сейчас он услышит очередную мерзкую душевную исповедь.
Но Булгаков его удивил:
– От литературы… – сказал он.
– От чего?.. – нахмурился Филипп Филиппович и страшно удивился.
– От литературы… – повторил Булгаков без выражения, как на исповеди.
– А… – крайне тактично сообразил Филипп Филиппович. – Из нашего брата всегда Чехов лезет. Извини, я не знал, что ты пишешь.
– Да так… – Булгаков вспомнил все потуги по этой части, и ему стало стыдно за свою самонадеянность.
Что я делаю здесь, в этой пустыне? – задал он себе вопрос, имея в виду, что рогоносец Чехов хоть прозябал в прекрасном месте, правда, одиноко и наплевательски к своей судьбе, но зато стал знаменитым. Булгаков давно испугался этого разрыва: мимолетности жизни и монументальности литературы. Слишком разные весовые категории, соотношение не в мою пользу, подумал он, я ведь ещё молод.
– Тогда тем более, – посоветовал Филипп Филиппович, – тогда не изменяй себе! – Это плохо кончается.
Очевидно, он вспомнил свою дочь, и глаза у него помертвели, как у леща на кукане.
– Я уже всё понял, – сконфуженно пробормотал Булгаков и поплёлся в ординаторскую, упал на кушетку, успев подумать, что юность окончательно и безвозвратно прошла и что он моментально сделался стариком и теперь вечно будет таким, как Филипп Филиппович с бесформенными, бабскими плечами, умными и никчёмными разговорами о спирте и медицине. Разве это жизнь? – подумал он и с этой мыслью провалился в тяжёлый, мертвенный сон.
А если бы сразу же сказала, продолжал думать он во сне, и не тянула бы резину, то ничего этого не было бы, всё обошлось бы малой кровью. Он посмотрел во сне на свои руки, которые совсем недавно были в густой кашеобразной массе того, что осталось от его ребёнка, и испытал тяжёлое чувство вины с той страшной, ясной логикой, которая может быть только во сне: вначале ты отрываешь ему ножку, например правую, и вытягиваешь её, а она маленькая, как у куклы, потом точно так же – левую, потом – тельце, пупок тянется, режешь, на две, три части, потом – руки, тоже, как у куколки, и последнее – давишь голову, чтобы она прошла без проблем. Самое главное, послед зачистить так, чтобы кровотечения не было.
Родился бы идиот, снилось ему дальше, хотя он страшно лукавил: во-первых, не такой уж я морфинист, стал оправдываться он, а только начал, а во-вторых, я просто не хочу иметь детей, всю жизнь мешать будут. Почему – он не знал и неподдельно ужаснулся: в свете второго аборта моей любимой жене не стоит доверять мне, сделал он вывод. Не будет мне прощения, покаялся он, впадая в противоположную крайность, не будет! И заплакал навзрыд, безутешно и чисто, как не родившийся ребёнок.

***
Через неделю в момент ночного бдения над листом бумаги, он сообразил наконец, разбудил Тасю и сказал прочувствованно без щелчка в голове:
– Ты прости меня… идиота…
– Да простила, простила… – в сердцах бросила она, загораживаясь от света. – Давно простила… – и повернулась на другой бок.
– Я не об этом… – потянул он её за плечо.
Она снова, морщась, посмотрела на него, что он ещё выкинет в три часа ночи?
– Я стану знаменитым, очень знаменитым… – произнёс он мечтательно, глядя сквозь неё куда-то в пустоту.
Мысль о том, что ему обязательно помогут, будоражила его.
– Дай-то бог, – согласилась она, по-матерински терпеливо глядя на него и полагая, что этим всё и кончится и можно будет спать дальше.
Круги у неё под глазами всё ещё не прошли, и выглядела она уставшей.
– Надо придумать что-то такое, что оправдало бы меня в глазах моих читателей, – сказал он, как сумасшедший, намекая на лунных человеков.
Его белые, как лист бумаги, глаза не предвещали ничего хорошего, однако, с этой стороны не должно было произойти ничего страшного, потому что укол на ночь она ему сделала с чистым морфием, чтобы он спал, а зряшно не корпел. Не то чтобы она была против, но в душе не одобряла, считая, что и литература, в том числе, губит его.
– Придумай, – посмотрела она на него с терпением бывалой жены.
И он придумал:
– С девочкой, дифтерией и собственной неловкостью, когда отсасываешь мокроту!
– Не очень-то правдоподобно, – подумала она вслух, закатывая глаза.
– И так сойдёт, – махнул Булгаков.
– Догадаются… – сонно вздохнула Тася.
– Никто не должен знать, что я наркоман! – потребовал он и подумал, что лунные человеки должны помочь, не зря же они появились в его жизни.
– Ладно, ладно, никто! – постаралась она придать голосу серьезный тон и взяла своё. – Но это же не может длиться вечно!
Он недовольно заёрзал на стуле и, как всегда, мучаясь неразрешимостью ситуации.
– Если ты хочешь стать знаменитым, – сказала она ему так, как говорят недорослю, – тебе надо продержаться как можно дольше.
– Как это? – удивился он и перестал пялиться в стену. – Как?..
– Нужна система, нельзя часто колоться, положим, два раза в день. Всё остальное время терпи.
– Терпеть?.. – переспросил он, словно очнувшись. – Попробуй, а я посмотрю!
Он выпялился на неё своими белыми, как снежки, глазами.
– Иначе не дождешься своих поклонников, – твёрдо сказала она и со значением посмотрела на него, мол, сам должен соображать, я всего лишь твоя жена, а не бог.
И ему сделалось плохо от одной мысли, что надо дожить ещё до утра. Теперь он мерил жизнь маленькими отрезками времени: от сих до сих, укол, потом снова от сих до сих, и только потом долгожданный укол.
– Ты думаешь, у меня получится? – спросил он с глупой ненавистью, имея в виду литературу, а всё остальное не имеет никакого значения, всё остальное казалось ему преходящим, даже его прекрасная Тася, которую он обожал, как матрос швабру «машку».
Она поняла его, как понимала всегда, но не подала вида, полагая, что семейная жизнь и должна быть такой приторной, как пастила в шоколаде.
– Я даже не сомневаюсь, – сказала она так, чтобы он не вспылил.
Что она имела в виду, он так и не понял.
– У меня ничего не получится! – посетовал он, с ненавистью глядя на чистый лист бумаги.
Он не мог написать ни строчки, но всё равно интерпретировал метафизику происходящего в классические формы мифологии и религии, потому что по-другому не умел. Эмоции истощались, как колодец в пустыне. Душа пребывала в диапазоне от ярости до уныния, но это совершенно не помогало, напротив, иссушало ещё больше.
Тася хмуро посмотрела на него и решилась, понимая, что ходит по лезвию бритвы:
– Надо найти своих благодетелей!
– Ё-моё! – вспыхнул он и посмотрев на неё с ненавистью. – Зачем?!
Он-то по наивности вообразил, что лунные человеки принадлежат только ему, что он волен делать с ними всё, что заблагорассудится, например, растерзать реально или в романе, он ещё не знал, в каком, но всё равно растерзать, а оказывается, он ревновал их даже к памяти «СамоварЪ» и всему тому, что наговорил ему лакей со стеклянным глазом, единственно уповавший на его талант. И никто не имел права прикасаться к этому! Никто! Даже Тася!
– Они всё могут! – объяснила она доходчиво, намеренно не замечая его состояния. – Я не понимаю, чего ты боишься?..
Казалось, она приоткрыла тайну и этим неимоверно разозлила его.
– Я ничего не боюсь! – заорал он, зная, что это подло, мерзко и не даёт ей шанса. – Ничего!
– Тогда тебе и карты в руки! – не сдалась Тася.
– Сука! – закричал он в бешенстве. – Горгия! Убью!
И она поняла, и уступила, и заплакала в темноте; тогда он швырнул в неё семилинейную керосиновую лампу.
К счастью, керосина в лампе было на самом донышке, и они быстро потушили вспыхнувшее одеяло. Спать им, однако, пришлось, укрывшись одеждой, потому что постель была залита керосином.

***
Наконец Филипп Филиппович нашёл ему замену и перевёл из главного и единственного – в рядовые ординаторы на полторы ставки, потому что и здесь тоже была глухомань и никаких врачей не предвиделось вплоть до окончания войны.
Она везла его, безвольного, на север, в Вязьму, строго следя за тем, чтобы он не превышал дозу: иногда он пытался тайком пить снадобье прямо из бутылочки; и Тася, не стесняясь возничего, устраивала ему взбучку. Он обиженно падал лицом ниц и лежал в телеге как бревно. Ей стоило большого труда, долгих разговоров убедить его попытаться ещё раз, самый последний раз всё начать сначала, однако всякий раз она нарывалась на его боль:
– Поклянись, что ты меня не бросишь посреди дороги!
– Не брошу… – устало обещала Тася, пряча мокрый платок в рукав.
У неё ещё были сил даже на слёзы. А ещё их спасло рекомендательное письмо Филиппа Филипповича. Главврач Артур Борисович Малахитов странно посмотрел на Булгаков и сказал, что к работе можно приступать хоть завтра. «А для вас, мадам, увы, места нет, – сказал он Тасе, – даже санитаркой».
И Тася поняла, что Малахитов всё понял и нарочно усложнил им жизнь, чтобы они не задерживались в этих краях и убрались подобру-поздорову.
К её ужасу, и здесь Булгаков занимался тем же, что и в предыдущей больничке: пилил кости и натягивал кожу на культи. Где уже здесь было не колоться?
Трижды его тайком приносили санитары и клали на лавку в сенях, трижды она его отхаживала, и он с надеждой глядел на неё больными глазами собаки и ждал, когда она сделает своё дело. Она колола его дважды в сутки: в двенадцать ночи, перед сном, и во второй половине дня, когда у него кончалась смена, всё остальное время он жил на крепости духа, доведённого до автоматизма: например, он знал, что когда возникает покалывание в пальцах и не хватало воздуха, надо сделать три глубоких вдоха и понюхать что-то ароматическое, поэтому он всегда носил с собой пузырек с маслом можжевельника, а ещё, когда уже совсем было в невмоготу, он колол себе палец иглой или бил себе под дых и отжимался. Это помогало на короткие полчаса, потом всё начиналось сызнова. И он очень быстро понял, чтобы так жить, надо иметь лошадиное здоровье и железные нервы.
Через три месяца они не выдержали, и Малахитов отпустил их с облегчением, выдав в Главное медицинское управление сопроводительное письмо следующего содержания: «Доктору Булгакову М.А. рекомендуется длительный отдых в санаторных условиях ввиду потери трудоспособности на фоне крайнего нервного истощения».

***
Тася строила тайные планы с прагматичностью человека, который повидал на своём веку. Заложила в ломбард оставшиеся драгоценности, купила на неделю морфия, вернулась и заявила:
– Открывай венерологический кабинет и зарабатывай себе на жизнь, иначе сдохнешь!
В открытое окно падал тихий солнечный свет, и в нём беспечно плавали пылинки, которым было начхать на все проблемы человечества и на его страдания – тоже.
– Я не могу… – пожаловался Булгаков, глядя на неё, как старик на погосте, – у меня кризис! – Вытянул цыплячью шею, чтобы продемонстрировать провалы за ключицами.
– Какой! – упёрла она руки в боки, понимая, что делает ему больно, но по-другому теперь уже не получалось.
– Литературный… – промямлил он, понимая тщедушность аргумента, но надеялся на снисхождение за долгие лета совместной жизни.
Его тапочки у койки напоминали старые изношенные шаланды, которые давно уже не ловили рыбу.
– Дорогой… – объяснила она с ядовитостью Горгоны, о которой он любил напоминать, – кризис у тебя последние два года!
– И что?! – спросил он на остатках гордости, отрываясь от подушки, на которой возлежал все эти дни покорно, как больной раком.
– Иначе возвращайся к родителям! – сказала Тася так, когда любое продолжение разговора приводит к разрыву.
Но в тот раз они даже не поругались, понимая, что один из них просто обязан уступить: надо было жить и что-то делать, например, от тоски писать новый роман, хотя и старый не то чтобы не закончен, но даже и не был начат, правда, вертелся в голове как спасательный круг, и там в этом старом-новом романе был Боря Богданов, он единственный вызывал сердечную боль и тоску по ушедшему времени.
С тех давних про у него выработался комплекс неполноценности: он чуть что вспоминал, что является причина того, что Богданов свёл счёты с жизнью через лунных человеков.
– Вот тебе бог, – неожиданно для самой себя сказала Тася, – а вот порог!
– Ладно… – на удивление тотчас сдался он и по-стариковски обречённо сунул ноги в тапочки, поцеловал её в родные глаза, словно наступил себе на горло, и пообещал. – Всё будет хорошо!
Она и поверила, и сдалась в память о Боре Богданове и их горемычной юности.
Как ни странно, он с энтузиазмом взялся за дело. Разместил в городских газетах объявления: «Доктор Булгаков М.А., венеролог со стажем и по призванию, вылечит все ваши интимные болезни». Даже телефон себе провёл и составил расписание приёма.
Все эти дни его сопровождала лёгкая умственная усталость, которую он фиксировал, как возничий – скрип левого заднего колеса кладбищенской телеги.
Тася не могла нарадоваться, но дозу не увеличила, а, наоборот, разбавляла водой, надеясь, что за хлопотами и делами он не заметит.
Хорошо, что на Рейтарской у них было целых четыре комнаты. В двух первых Булгаков сделал себе приёмную и рабочий кабинет с уголком из дерматина и ширмы. Главное, что теперь не надо было резать, пилить и строгать чужую плоть. Максимум, чем всё это грозило, уколом по-немецки через марлечку, и дезинфекцией рук спиртом, а в перерывах между больными – можно было бездумно глазеть на соседских кур, которые копались в огороде.
Однако в реальности перерывов не случалось: город был полон сифилитиков и наркоманов всех мастей. Так что Булгаков трудился, не покладая рук.
– Это тебе не с зубами ковыряться! – гордо сказал он, небрежно швыряя на кухонный стол перед Тасей не обычно слюнявые разнокалиберные купюры, а свежую пачку денег только что из банка.
– Откуда?.. – удивилась она, со светлым лицом вытирая руки о передник.
Теперь можно было выкупить в ломбарде драгоценности. И она восприняла это как добрый знак – жизнь налаживалась.
– Ха-ха! – хохотнул он, восторженно потирая руки, весь в предвкушении его величества литературы.
Давно она не видела его таким деятельным. У неё отлегло от сердца: дело было в том, что от разбавленного морфия Булгаков обычно был крайне раздражён, а здесь совсем другая картина, его словно подменили. Он стал прежним, молодым, весёлым, каким она его помнила на затонах Волги и на островах Днепра, где они загорали в далёком предвоенном двенадцатом годе, ели мороженое в стаканчиках и запивали ситро.
Неужели действует?! – обрадовалась она.
А потом.
– Ты что… укололся?.. – догадалась и настырно пошла за ним в приёмную, куда он шмыгнул как мышь. – Укололся?! Говори! Укололся?!
Обычно она не доверяла ему эту миссию, словно деля пополам грех морфинизма, и это объединяло их, делало заговорщиками; а теперь получается, что он её предал подло и мерзко ради каких-то пяти минут удовольствия.
– Последним мне попался бывший корпусной генерал Садеков с букетом Абхазии, – повёл он морду в сторону без щелчка в голове. – Пришлось его лечить новомодным сальварсаном и ещё кое-чем, а это очень дорого!
– Так, сальварсан! – потребовала она. – Не заговаривай мне зубы! Давай сюда! – И ловко выхватила из его кармана пачку купюр, куда более значительную, чем он принёс. – Это что? Что?! – Помахала перед его носом, как тряпкой перед быком.
Она испугалась, что Булгаков перестанет держать себя в руках и сорвётся. Такого ещё не было, но она читала, что в одно мгновение всё пойдёт прахом, и будет во сто крат хуже как предвестник реального конца в двадцать семь с небольшим лет.
– Тася! – неожиданно рухнул он на колени, патетически воздев руки, глядя туда, где виднелся её подбородок и выпученные глаза. – Я больше не буду! Я хочу вылечиться и писать романы до конца жизни! До гробовой доски! Больше ничего! Но я не могу! Не могу! Не могу! У меня не получается! Помоги мне! – рыдал он, уткнувшись ей в искромсанный живот. – Спаси меня!
– Хорошо! – ледяным голосом произнесла она. – Я попрошу лунных человеков!
– Только не это! – вскочил он, словно ошпаренный. – Я тебя богом прошу, только не это!
Мысль, что ему придётся перед кем-то унижаться, приводила его в бешенство. Он ещё не свыкся с мыслью, что кто-то исподтишка контролирует его жизнь, а всё шло к этому. А ещё он в них не верил; как упёрся, так и не верил, мешало религиозное образование и религиозное мышление, а ещё он был врачом до мозга костей, то бишь обученным злобствующему материализму. Вот этого монстра в себе ему и надо было убить. Он уж сообразил, что все формы недоговоренности ведут к наивности и глупым фантазированиям.
– А что?! Что я должна делать?! Ты дошёл до ручки! Это конец, Миша! Тебя зароют в землю вместе с твоими ненаписанными творениями! И правильно, между прочим, сделают!
– Ты сука! – закричал он, мечась по комнате, как загнанный в угол зверь. – Горгия! Ты угробила меня! Всю нашу жизнь!
– Я?! – крайне удивилась она, принимая его морфинистский угар за искренние чувства. – Я?! Чем?! И как?!
– Ты вымотала мне всю душу своей правильностью и своим терпением! Лучше бы ты кололась вместе со мной!
– И всё! – ужаснулась она. – Это всё, что ты можешь сказать мне за все эти годы?!
– А что ты хотела?! – изогнулся он как змея, готовая к броску. – Что?! Да! Я подлец! Да, я изувечил тебя! Да, я не хочу иметь детей, потому что неизвестно, что будет завтра! – он мотнул головой в сторону города, где Крещатик ходуном ходил от пьяной солдатни и немцев с рожками.
И она с тем живописным презрением, которое никогда не забывается, посмотрела на него, развернулась и, нарочно вихляя задом, пошла на кухню. И тут Булгаков спохватился. В голове с опозданием кто-то щёлкнул, как призрак пальцами. В три прыжка Булгаков нагнал Тасю, свою пленительную столбовую дворянку, прекраснейшую из жёлто-чёрных женщин, нежную, с бархатной кожей и обворожительными запахами, наговорил тьму приятственных разностей, а когда не помогло, упал в ноги, моля о пощаде.
И она его простила и в этот раз, понимая, что деваться некуда, что они связаны, как ниточка с иголочкой и что это судьба до гроба.
– Только ты не уходи! – шептал он, цепенея. – Только не уходи! Я без тебя пропаду!
И пол ходил ходуном, и небе вертелось, как юла, и казалось, что жизнь кончена.
Тасю передёрнуло: опять он жалел себя! А меня кто жалеть будет?! Кто протянет руку?! – подумала она, однако, пересилила себя, понимая, что это всё равно, что вскрыть себе яремную вену, но деваться, заведомо, было некуда, потому если бросить его и уйти, будет ещё хуже.
И они помирились, и у них была прекрасная ночь любви, которых у их давно не случалось.
А утром следующего дня разразилась катастрофа. Булгаков в приступе безумии разогнал всех больных, бегал по квартире, потрясая бутылочкой с дистиллированной водой:
– Где твои лунные человеки?! И где они, га-а-ды?!
Тася пряталась в кладовке и глядела на него в щёлочку.
– Разве я этого достоин?! – Искал её Булгаков, размахивая браунингом в другой руке.
– Вот как раз этого ты и достоин! – обозлилась она, выскочив словно чёрт из табакерки.
– Саратовская Горгия! – швырнул он в неё бутылочку, хотя его предупредили щелчком в голове, что убить может.
Тася увернулась. Бутылочка разбилась о стену на мелкие, как иглы, осколки.
– На! Травись! – Тася испугалась. Дала ему чистый морфий, а сама исчезла, убежала искать лунных человеков.
Больше у неё надежды не осталось. Это уже был третий срыв за восемь месяцев. Каждый не был похож на предыдущий, каждый был страшнее предыдущего и каждый выматывал нервы хуже зубной боли.
Самое страшное, что она не знала, кого искать. За три года люди могли уехать, умереть, испариться, даже перебежать к врагу, в Германию. Да и люди ли они вообще?! – думала она с суеверным страхом и первым делом пошла в «СамоварЪ». Оказывается, там её ждали.
Правда, «Самовара» на Александровской площади уже не было. Вместо него красовался ресторан «Пантеон» с колоннами, которые одиозно смотрелись посреди всеобщего киевского бедлама и толпы в сельских зипунах и немецких шинелях.
Чрезвычайно обходительный официант с завитым чубом внимательно выслушал её сбивчивый рассказ, который она придумала ночью, кивнул и почему-то ушёл, ничего не сказал, правда, чтобы тотчас явиться с таинственным видом.
– Это вам-с… – и показал конверт.
Тася решила, что её разыгрывают, а потом сообразила и дала сто рублей. Официант взял и исчез.
Конверт был не первой свежести, на него ставили чашки с чаем и винные бутылки, а пару раз даже заворачивали колбасу, но самое главное, на нём было написано каллиграфическим подчерком с завитушками: «Татьяне Николаевне Лаппа, долженствующей явиться до 10.11.1918, после этого срока письмо надлежит уничтожить!» До окончания срока остались одни сутки.
Дрожащей рукой она вскрыла конверт. Внутри лежало письмо.
«Уважаемая, Татьяна Николаевна, вам надлежит явиться по известному вам делу в Царский сад, в «Набережный банк» для получения дальнейших инструкций».
Внизу стояли две фривольно-витиеватые буквы: «П и Н».
Тася решила, что лунных человеков зовут Петро и Никола. Она села на трамвай и проехала семь остановок по днепровскому спуску, в холодный и мрачный Царский сад.
В глубине заброшенного парка, на склоне, стоял викторианский особняк с красной крышей и с помпезным мезонином, засиженным чёрными, зловещими воронами. На дубовой двери висело объявление категорического содержания: «Ввиду банкротства банка «Набережный», приём посетителей прекращён до следующего года». И странная подпись: «Русское бюро».
Была бы честь предложена – Тася с досады пнула дверь, полагая, что её бесцеремонно обманули, как вдруг та скрипнула на протяжной ноте «си» и нехотя отворилась. Тася удивилась, заглянула и вошла – боком, словно гусыня, вытянув шею. В большом холле с высоким потолком и с двумя монументальными лестницами по бокам было гулко и пустынно. Пахло кошками, побелкой и ещё почему-то окалиной.
– Эй!.. – сказала она, заглядывая на лестницы, – есть кто-нибудь?..
Ей показалось, что в нижнем помещении, там, где обычно помещается гардероб, кто-то всё же был: быстрый, юркий, неуловимый, как тень луциана на дне океана.
– Хм! – произнесла она, помня, что сегодня во что бы то ни стало надо решить все вопросы, иначе Булгаков до святок не доживёт.
И решительно подалась, ступив в темноту, пахнущую всё той же окалиной, означающую как минимум расплавленный металл, а потом уже – ад, но даже это не насторожило её. Сделала несколько шагов, вытянув руки, ау, вдруг споткнулась и, падая, сдернула, оказывается, глухую штору с окна.
В комнате тотчас ударил свет, поперёк её что-то с глухим стоном промелькнуло, и Тася увидела в самом дальнем и тёмном углу мужскую тень на стене: скрюченные пальцы, распластанные в последнем движении и лохматый и горбоносый профиль. Картонный человек не просто ткнулся в стены, а в отчаянии прыгнул на неё, видно, спасаясь от солнечных лучей. Тася, по крайней мере, так подумала. А ещё она решила, что это всё чрезвычайно странно и что она никогда ничего подобного в жизни не видела.
– Вы убили-таки его! – Сказал кто-то с холодным осуждением английского лорда.
Она оглянулась. Это были они, лунные человеки, собственной персоной, в земной воплоти: низкий и высокий, умный и глупый; обычные селены, крайне непонятные существа в человеческом мире. Никто в здравом уме не имеет с ними дело. Так решила Тася.
– Я не хотела! – испугалась она и смело протянула им письмо: – Вот! Вы писали?!
– Бедный кум!.. – вздохнул высокий человек с откровенно глупым лицом, не обращая внимания на письмо в руках Таси и тем самым ставя её в крайне неудобное положение. – Он боялся солнечного ожога и человеческого взгляда! – На лице его была написана дурашливая кручина человека, который готов разыграть комедию: то ли закатить всамделишный скандал, то ли удариться в слезу и окончательно притвориться безутешно скорбящем.
– Я не знала! – оборвала его Тася с капризными нотками, которые были её коньком ещё со времён саратовской гимназии, и приготовилась сопротивляться до последнего, даже если её закуют в кандалы и потащат в карцер.
Тень на стене блекла на глазах и мгновение спустя пропала, словно её и не было вовсе, остался лишь странный запах смертельно опасной окалины, но Тася по младости лет не представляла её коварности.
– Не обращайте внимание! – неожиданно на её сторону встал низкий, многоликий, похожий на лакея, с моноклем в правом глазу. На руке у него сверкал золотой перстень с самым настоящим огромным бриллиантом. – Я всегда говорил, что это плохо кончится! – почему-то укорил он высокого и глупого. – Это твоя идея!
– Почему моя? – человек с откровенно глупым лицом поднялся на дыбы.
Тасю испугали его большие навыкате глаза, похожие на глаза параноика.
– И не самая лучшая! – урезонил его человек, похожий на лакея.
– Учить вас и учить! – опять же дурашливо сказал высокий человек. – На него, – объяснил он, – надо было смотреть исключительно только через зеркало! Впрочем, теперь уже всё равно… – вздохнул он, почесавшись ниже бёдра, и представился: – Я – Рудольф Нахалов. А это мой компаньон, Ларий Похабов.
– Очень приятно! – расшаркался Ларий Похабов так, словно ничегошеньки страшного не произошло и Тася не убила живое лунное создание самым дикими и скотским образом, хотя одно это подразумевало появление полиции и допроса по всей форме с пристрастием.
– А это не человек, – сказал высокий Рудольф Нахалов, как будто прочитав её мысли.
– А кто?.. – едва пришла она в себя.
– Трехтелый, – скорчил он морду.
– Вы их ещё называете лунными человеками, – важно сказал низкий Ларий Похабов и посмотрел на её реакцию. – Так себе… – он поморщился, как на человека низшей касты, словно они находились в Индии, а не в России.
– Тогда кто вы? – выдавила из себя Тася с тайной надеждой между делом выведать их тайну.
– А мы другие лунные. Даже не родственники, – довольно засмеялся низкий Ларий Похабов, и его правый стеклянный глаз блеснул, как у воскресшего мертвеца.
Мороз пробежал по спине у Таси в предчувствии звука басовитой струны, похожего на стон, но ничего не произошло, и это её крайне удивило: обычно ожидаемое проявлялось неизменно как свойство физического мира, к которому она привыкла, как к мозоли на пятке, но не в данном случае.
– Вы, главное, не бойтесь, мы человеческих взглядов не чураемся! – участливо сказал Ларий Похабов о гибели трехтелого, заметив её испуг и окончательно беря её под защиту. – Вы же по делу?!
Английский строгий костюм сидел на нём безупречно, как на манекене. Бабочка смотрелась, как чёрный альхон на молочной розе.
– Да, конечно! – опомнилась Тася и снова протянула изрядно мятое письмо.
– Это мы писали, – скоморошествуя, сознался Рудольф Нахалов, выказывая большие, как у лошади, зубы. – Мы знали, что вы придёте.
– Именно сегодня, – уточнил Ларий Похабов, словно это имело какое-то значение.
– И мы вам поможем! – Рудольф Нахалов опять почесался ниже бёдра, выпрямился во весь свой трехаршинный рост и одёрнул борта идеального лапсердака коричневого цвета в крупную клетку.
Его портила маленькая деталь – косой шрам на верхней губе, намекая на отношения с уголовным миром, и длинные, как у порочных женщин, волосы.
– Правда! – обрадовалась Тася, не обращая внимания на подобные мелочи.
– Правда! – заверили они Тасю поспешным хором, словно бы для того, чтобы она не уличила их в неискренности.
– А как?! – воскликнула она удивлённо.
– Ну… в принципе… – переглянулись они между собой, – мы можем попросить кое-кого… посодействовать… – дёрнули они головами, как суеверные китайские болванчики.
– Кого?.. – спросила она с безнадёжностью, выпадая из реальности, ведь таких людей не существовало, разве что она сама, стоящая в компании таких же существ.
Ей показалось, что всё это подстроено и лишено всякого смысла, сейчас кто-то щёлкнет пальцами и она проснётся в их опостылой жизни рядом с дрыхнущим больным Мишкой Булгаковым. Было за что бороться.
– Господина с очень большими полномочиями! – почему-то с придыханием заверили они её и снова закивали головами, как те самые болванчики из Китая.
– Кого же?! – в нетерпении поторопила она их.
– Ну… например… – они снова переглянулись, как будто окончательно принимая решение.
Ларий Похабов, поблескивая своим стеклянным глазом, галантно взял её под локоток, вывел в холл и торжественно огорошил:
– Ну например… например… господина Гоголя! – любезно решился он так, словно взялся за ферзя и назад хода нет.
– Кого?.. – испугалась она, вспомнив, что Булгаков буквально боготворил и цитировал где надо и не надо его мистические фразы.
Таких совпадений в жизни не бывает, такие совпадения являются признаком личного закулисного знакомства и сулят большие перспективы метафизического толка, но значения этого явления она ещё не понимала и потому боялась как неизведанного, как, впрочем, и большинство людей будь на её месте.
– Гоголя! – повторили они с мольбой. – Вас устроит Гоголь?!
В самом вопросе вкрался ответ: уж Гоголь де не подведёт ни при каких обстоятельствах! Он всесущий и всемогущественнейший! Ему сам сатана кланяется! Был ещё Франкенштейн, но Гоголь казался ближе и роднее. Всё это мгновенно промелькнуло у неё в сознании.
– Не поняла? – сочла она нужным подумать только из-за одного упрямства.
– Николая Васильевича! – снова ответили они хором, дабы развеять её сомнения.
– Бог с вами! – отмахнулась она. – При чем здесь Гоголь?! Какое вообще отношение…
Она решила идти до конца, вспомнив, что Гоголь умер в одна тысяча восемьсот… каком-то году. В каком конкретно, она забыла, и вопросительно уставилась на Лария Похабова. Он единственный вызывал у неё доверие тем, что не позволяя себе нигде почёсываться.
– Это не имеет значения, – словно прочитал её мысли Рудольф Нахалов, – ни у вас, ни у нас.
– Да! – будто обречённый на казнь, подтвердил Ларий Похабов, сжал сухие губы и опустил углы. – Никакого значения! Абсолютно!
– Тогда как… Как?! – спросила она в первом смысле, как он, то бишь Гоголь, явится к мужу, а во втором, как он вообще вывернется в такой ситуации, мёртвый-то?
Та басовитая струна, которую она ожидала услышать, казалось, вот-вот зазвучит реквиемом, и всё, как дурной сон, пропадёт, и лунные планы не сбудутся, и, слава богу, всё потечет, как прежде из-за обычной человеческой боязни к таинственной новизне и двусмысленности, хотя и нечеловеческой, но всё же предрасположенной к пониманию.
– Вы ничего не понимаете?.. – профессорским терминологическим тоном спросил её высокий Рудольф Нахалов, – ну и не надо, – сделал  крайне доброжелательное одолжение, как слабоумной, мол, ничего страшного, все не понимают, но остаются довольны.
И как ни странно, Тася ему поверила на уровне инстинкта, на уровне той самой басовитой струны и глупого человеческого упрямства, которые делают человека психологически устойчивым и живучим как кошка.
– Людям вообще многое не надо знать, – доверительно поддакнул Ларий Похабов, и монокль его призывно мигнул, как маяк в днепровском тумане за Старым мостом.
– Мы вам обещаем, – сказал в свою очередь Рудольф Нахалов, – что завтра утром вы получите идеального мужа! Гарантия – сто пятьдесят процентов!
Фраза явно была рассчитана пьедестал. Однако Тася открыла ротик и перехватила инициативу, сделав ту великолепную паузу, за которую на сцене одаривают тихими поощрительными овациями, а в жизни падают ниц и невольно только и ждут таких моментов.
– У меня нет задатка! – сказала она в тайной надежде, что теперь-то они отпадут как пиявки.
– Значит, мы вам будем должны! – в свою очередь легко и непринужденно развёл руками Рудольф Нахалов, делая книксен, чем крайне удивил её.
И счёт стал один-один.
– Да! – подтвердил Ларий Похабов в своём безупречном английском костюме, и чёрный альхон взмахнул крылышками в знак безмерного расположения к Тасе.
В изумлении она переводила взгляд с одного на другого, не то чтобы не доверяя их обещаниям, а даже не принимая за чистую монету их ангельское бескорыстие. Где крылась ловушка? – Тася так и не поняла.
– Я вам не верю!
– Знаете что… – сказали тогда они оба ей вкрадчиво, как тяжелобольной, – вы в эту ночь дома не ночуйте… не нужны вам эти… – поднялись они, словно воспарили от своего же восторга, – а утром получите мужа, как прежде, здоровым и крепким. Вам же этого хочется?.. – как будто уговаривали они её, но уже тяжелобольной и ничего не понимающей. 
– Да… – неожиданно поддалась она затаённым мечтам, понимая, что лунные человеки зачаровывают её своими сладкопевными голосами и что деваться некуда, а надо соглашаться.
– А с вашим мужем мы сами договоримся! – пообещали они, предвосхищая все её сомнения. – Делов-то!
И она едва не упала в обморок от зазвучавшей наконец у неё в голове этой самой басовитой струны, которая подала знак соглашаться.
– Спасибо вам, святые люди! – растрогалась Тася.
– Бог с вами, – замахали они ручками. – Бог… Не надо… Не надо… благодарить, мы с вашего мужа втридорога возьмём, – по-идиотски хихикнули оба. – Идите… домой, идите… И ничего не бойтесь... У вас начнётся новая жизнь… – выпроваживали они её.
– Спасибо вам! – расчувствовалась она ещё больше и едва не приложилась к ручке того, у которого был правый стеклянный глаз.
– Идите… идите… – отступил он, пряча руку за спину. – Мы не за этим… мы по другой части…
И оба величественно поплыли по воздуху, не касаясь лестниц, кивая в подтверждении своих слов, словно китайские болванчики – каждый по своему пролёту, вверх к себе, в божественные чертоги, где, должно быть, решалась судьба человечества.
Тася не помнила, как выскочила наружу, добежала до конца аллеи, а когда оглянулась, никакого викторианского особняка на склоне, в глубине мрачного парка, не было уже и в помине. На фоне чёрного леса и Владимира Великого с крестом уже кружился первый снег, да нагло каркали вороны.

***
Тася в крайнем нетерпении вернулась на рассвете. Ночь она провела у подруги – Веры Павловны, очаровательной хрупкой блондинки, с тонкими чертами лица, специализирующейся на портретах знаменитых личностей и воздушных киевских пейзажах. Её выставки до войны имели грандиозный успех. Однако же с тех пор она пребывала в забвении, о чём и шла речь за чаем и бутылкой крымского «хереса».
В квартире было тихо, сонно и пустынно. На кухне шмыгали тараканы и сочилась вода из крана.
Булгаков, оказывается, работал у себя, в приёмной.
Увидев рукопись, Тася всё поняла, но сделала вид, что удивилась:
– А ты всё пишешь?..
В её голосе невольно проскочили нотки восхищения. И этим она сразу же подкупила Булгакова.
– Да… – коротко, но с вызовом, ответил он, локтём закрывая листы, исписанные, как всегда, жутким медициной почерком.
– Не буду… не буду… – шутливо сказал она, летуче удаляясь за ширму. – К нам никто не заходил?..
– Ну кто к нам придёт среди ночи?! – почему-то нервно отреагировал Булгаков. – Кто?!
И Тася, выглянув из-за ширмы, нарвалась на его гневливо-сумеречный взгляд.
– Я не знаю… Прости… Ты так много написал… – сказала она, поправляя на груди халат. – Я не ожидала…
На самом деле, её крайне удивило одно: как быстро лунные человеки управились. Она ожидала, что им понадобится как минимум три-четыре месяца хотя бы для разработки идеи, а рукопись, оказывается, была давным-давно готова и лежала где-то там, в лунном мире, ждала своего часа, чтобы Булгаков оживил её.
– Я теперь всё время буду так работать! – отстранил её всё тем же локтём Булгаков. – Ты мне не мешай!
– Хорошо! Хорошо, – формально испугалась она, – милый, как скажешь. Я поставлю чай?
– Поставь, – бездумно согласился он, запуская пятерню в лохматую голову.
– А что это было? – подъехала она с другого бока.
– Что именно? – он сделал вид, что не понял, молодцевато блеснул своими белыми, как моль, глазами.
– Ну… почему ты вдруг работаешь?..
Не скажешь же, что ты, дорогой, всё это время, как бревно, валялся на постели, а теперь вдруг ожил? Обидится. Сделает контрпродуктивные выводы и, не дай бог, вернётся к старому.
– Вдохновение пришло… надолго… – буркнул он, словно пробуя пальцем кипяток в кастрюле.
– Ой, ли?! – она испытующе посмотрел на него, в больше мере на зрачки.
Зрачки были маленькими, плоскими, как прежде, как у всякого нормального человека. Слава богу, пронеслось у неё в голове, очухался.
– Да… всё резко изменилось, – потупился он, берясь за перо, давая понять тем самым, что разговор окончен даже для её, великолепной столбовой дворянки, которую он обожает крепче женщин всех других мастей вместе взятых на всём белом свете.
И она с величайшим облегчением вздохнула: лунные человеки не обманули, только она не знала, за какую цену.

***
Он мучил её три дня. Молча приходил на кухню, молча столовался и с прямой, обличающей спиной удалялся в свой кабинет, говоря тем самым, ты обрекла меня на муки вечного творчества, я тебя до смерти не прощу.
Тася три раза бегала за бумагой в магазин писчих принадлежностей. Исписанная стопка рукописей рядом с Булгаковым заметно подросла.
Что же он пишет? – извелась она любопытством.
– Не мешай! – буркнул он, – я ещё сам не знаю!
Тася видела, что что-то произошло, большое, грандиозное, переворачивающее жизнь человека, но Булгаков молчал как рыба об лёд. Нацепив её очки, ходил то ли мрачный, то ли сосредоточенно-дурашливо, и даже временно открыл приём – деньги нужны были на чернила.
Она тайком пробралась в его кабинет и с удивлением прочитала: «Воспоминания врача Бомгарда».
А в воскресенье они пошли в гости к родителям, как они теперь называли дом на Андреевской спуске, и Тасе даже было приятно, что муж исправился и напрочь лишился этих его манер с бегающими глазками и трясущимися руками. Всё изменилось! Всё! Неужели, радовалась Тася, неужели это всё лунные человеки?! И запланировала купить мужу новый костюм, дюжину рубашек и бабочку, почему-то такую же, как она видела у лунных человеком – альхон.
Чтобы не спалиться, она заставляла себя не светиться от благодати, но когда он её не видел, подпрыгивала от счастья.
– Мне теперь всё нипочём! – заявил Булгаков на обратном пути, выпив водки и неплохо закусив, как всякий добропорядочный гражданин времён лихолетья и гражданской войны.
Ноги его выписывали забористые кренделя, и его мотало. И то, бедный ты мой, сокрушалась Тася, придерживала под руку и говорила счастливым голосом довольной супруги:
– Осторожно, Михрюта, здесь ступенька…
– А мы на эту ступеньку… – радовался он, – наступим!
– И то правда! – согласилась Тася от восторга за свою хитрость.
– Я теперь всё могу! – кричал Булгаков в холодное, ноябрьское небо.
– А почему? – хитро выспрашивала Тася
– А потому что меня благословил сам Гоголь! – признался Булгаков и под великим секретом рассказал Тасе, что произошло в ночь на десятое ноября.

***
– Ровно в двенадцать я, скорее, ощутил его присутствие, чем увидел воочию. Понимаешь, он был здесь, и всё тут!
– Ах! – в тон ему воскликнула Тася.
– Вот именно! – мотнул Булгаков своим носом-бульбой. – А когда открыл глаза, на пороге комнаты стоял неряшливо одетый господин, с испачканным побелкой плечом и в цилиндре с голубиным помётом.
– Это его стиль! – восторженно вскрикнула Тася.
– Вот именно! – восхищённо подтвердил Булгаков. – У господина было длинный нос и неистово горящие глаза, которыми он буквально пригвоздил меня к постели. Я не мог шевельнуться!
– Как я тебе завидую! – заныла Тася, помня собственные приключения с лунными человеками, и не знала, что перевесит по шкале философических ценностей, чувствуя, однако, что её помимо воли переводят на новую ступеньку понимая жизни.
– Я узнал его, это был Гоголь! – важно сказал Булгаков, задирая нос-бульбу. – Птичка Феникс, которая жила у меня в постели, от испуга вылетела в окно.
Как Тася потом безмерно жалела, что так и не выспросила у него, что такое «птичка Феникс». Тайна канула в вечность!
– Будешь слушать меня, – погрозил пальцем Гоголь, – станешь великим писателем! Садись и пиши о своей болезни. Напишешь, вмиг выздоровеешь! А потом – начнёшь роман!
– Какой? – спросил я.
– О вашей сиреневом юности! Поняла?! – радостно посмотрел на неё Булгаков.
– Поняла, – слишком поспешно кивнула Тася, хотя ничего не поняла.
– Сам Гоголь меня благословил! Это не хухры-мухры, не запойные больнички, где мы резали с тобой руки-ноги, это сам Гоголь!
– Господи! Как я счастлива! – не удержалась Тася. – Я счастлива как никогда в жизни!
– Чему? – удивился Булгаков, потому что считал, что всё счастье должно принадлежать исключительно только ему и только в литературе. – Что-то он ещё сказал… – сделал он мучительное лицо, – но я не помню. Вот хожу и мучаюсь…
– Я ходила, я была у них! – радостно призналась Тася.
– Лунных человеков?! – выпучив белые глаза, хрипло спросил Булгаков.
При всём своём литературном даре, которым он порой даже кичился, он и представить себе не мог, что за его фортуной стоял лунные человеки.
– Их самых! – счастливо призналась она.
– Я тебя ненавижу, Горгия! – вдруг закричал он, сотрясаясь как паралитик. – Ты отравила мне жизнь!
Всё указывало на голый, как ноль, функционал – лунных человеков, с их стратегией настраивать человека исключительно только на дело, а это выхолащивало чувства, делало жизнь пресной, скучной и неинтересной.
– Как я тебе отравила жизнь?! Как?! – удивилась она патетически и была готова выцарапать ему глаза, потому что ей надоело сдерживаться в угоду его прихотям, быть всегда на вторых ролях и целовать его талант в одно место.
 – Ты!.. Ты!.. – он не нашёл слов и убежал в темноту, чтобы тотчас вернуться, размахивая руками как мельница: – Ты предала меня! Лучше бы я остался наркоманом!
Он ничего не понял. Он разделял Гоголя и лунных человеков, вообразив, что Гоголь самостоятелен в принятии решений. Это подогревало самолюбие, это делало его независимым и сильнейшим из сильнейших по причине безусловного лидерства.
– Но почему?! – удивилась она, забыв, что обиделась.
– Потому что ты не знаешь, что они попросят взамен! – открыл он ей глаза на её проказы.
– Ну и что?! – спросила она, нарочно грубо, чтобы унизить его.
– Неужели ты такая тупая?! – поинтересовался он тогда.
– Они попросят тебя быть великим писателем! – крикнула она ему в лицо. – Всего-то-навсего! – и таким образом попыталась передать ему всё величие происходящего, и ничего, что страшно и противоестественно, зато грандиозно и экзотично.
Боги никого не просят, боги только указуют. Правда, насчёт богов она перегнула и не понимала, кто такие Похабов и Нахалов. Богами они быть не могли по определению. Но ведь действует! Действует, чёрт побери!
– Не может быть!.. – посмотрел он на неё долгим взглядом. – Зачем это им? Ведь не дураки же они?.. – спросил резонно.
Он наконец сообразил что к чему и понял, что такие подарки просто так не делаются. Сам Гоголь преподнёс рукопись! Ну пусть не рукопись! Пусть наброски! Неважно! Главное – дух при этом! А ещё он избавил его от морфинизма и направил на путь истинный. Боже, еси на небеси… – подумал он, не в силах переступить через сомнения материалистических оков.
– Далеко не дураки, – заверила она его, в надежде, что он наконец всё осознает.
Он посмотрел на неё в ужасе очередной догадки.
– Ты лишила меня силы! – выпалил он, как поняла она, исключительно назло ей по старой и теперь уже давней морфинистской привычке.
– Какой, на фиг, силы?! – удивилась она, выпучив свои великолепные серые глаза.
– Той естественной силы воображения, которая всегда вела меня! – снова выпалил он, как будто из ружья. – Я истощился! Во мне нет прежней силы! Я умер ещё живым! Ты понимаешь, или нет?! Горгия!
И тёмное, бархатное небо висело над ними, молча источая величайшую тайну мироздания. И Булгакову было жалко своей юношеской наивности. Он навсегда прощался с чем-то дорогим и переходил в новое состояние, и это было более чем мучительно и неопределённо страшно.
– Ты просто идиот! – закричала она ему в ответ и ловко, как кошка, наградила его звонкой оплеухой – раз, другой.
И прохожие на другой стороне улицы замерли, в ожидании его реплики.
– Ты убила меня! – назло продолжил он, не опустив глаз лишь из-за гордыни, потому что на столе его ждала рукопись и он бежал к ней, как к материнской груди.
– Как я могла тебя убить?! Как?! – спросила она, словно у капризного ребёнка. – Если я только и делаю, что ублажаю тебя!
– Не надо меня ублажать! – уцепился он за слово. – Не надо! Я взрослый человек! У меня есть принципы!
И вышло у него с такой болью, как финальная речь прозревшего героя, что люди на другой стороне улицы зааплодировали.
– Иди вы все к чёрту! – среагировал Булгаков, безуспешно ища в темноте камень.
К нему подбежал человек и протянул бутылку:
– За ваш талант!
– Спасибо! – растроганно пробормотал Булгаков и одним махом к огорчению человека слил в себя содержимое бутылки.
– Что вы наделали?! – испугалась Тася. – Он сейчас умрёт! – схватила она своё сокровище за грудки.
– Не умру, – заплетающимся языком возразил Булгаков, отстраняясь от неё, как от чумной. – Мне даже очень приятно! Господа! Я величайший писатель всех времён и народов! – театрально раскланялся он. – Как вы не понимаете?!
– Мы понимаем! Мы вам верим! – заверила его рыжая женщина с другой стороны улицы. – Верим!
– Мне здесь черти предлагают написать роман! – закричал ей из последних сил Булгаков. – Но я фигушки его сделаю из принципа! Никакого насилия!
Тася с ужасом покачала головой и сказала цепенея:
– Что ты делаешь?.. Что ты делаешь?! Заткнись!
Она даже оглянулась с испугом. Ей показалось, что в окне напротив мелькнул Ларий Похабов, покачал головой и погрозил пальцем. Булгаков тут же опомнился и, действительно, испугался. Он аккуратно поставил бутылку на землю, запахнул пальто и скоро пошёл в темноту как привидение.
– И правильно! – крикнул ему вслед человек и вернулся к жене на другую сторону улицы. – Вот как надо! А ты: «Мораль, норма!»
И Тася побежала за мужем.


Рецензии
Мне кажется, что вы стояли у них за спиной и составляли стенографический отчет)))

Андрей Макаров 9   26.10.2022 22:42     Заявить о нарушении
Как получилось.

Михаил Белозёров   26.10.2022 23:04   Заявить о нарушении
Получилось замечательно!
Не умею выражать восторги, круто!!!

Андрей Макаров 9   26.10.2022 23:10   Заявить о нарушении
На само деле это очень просто. 1. Я написал эту фразу, не задумываясь и не редактировал ее. 2. На что, извиняюсь на похвальбу, литературный слух? Вот, собственно, он и вывез.

Михаил Белозёров   27.10.2022 09:23   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.