Крылья Мастера Ангел Маргариты Глава 4 Договор с д

Глава 4
Договор с дьяволом. 1919-20. Батуми

Его любимая и ненаглядная саратовская Горгия вначале подала весточку, что жива и здорова, а потом и сама явилась ровно через две недели, аки ангел во плоти, как и предрёк великолепный Гай Пирс.
Булгаков вздохнул с таким облегчением, что сам себе удивился, и был счастлив, как в далёком тысяча девятьсот восьмом, когда впервые увидел её в Киеве на Владимирской горке, показывая город.
Оказывается, кто-то видел, будто бы Булгаков кинулся в пламя банка на Лесной улице и якобы сгорел заживо от горя и безутешной любви.
Больше всего Тасе было жалко ларёк на «выступе», который разбило первым же снарядом, и ей пришлось прятаться в рыбном подвале, где воняло так, словно там сдохла вся рыба Чёрного моря.
Была ночь любви и тяжёлого примирения, и он дал себе слово, что никогда-никогда не бросит её, что бы ему это ни стоило, особенно в Париже, если они, конечно, в него попадут.
Несколько дней они не выходили из квартиры, пока не подъели всё съедобное. Потом Булгаков поплёлся на набережную имени товарища Жан-Поль Марата, в редакцию местной газеты «Новый Кавказ», где его кормили обещаниями взять хотя бы внештатным журналистом за три копейки в час.
В редакции пахло вездесущей рыбой и кислым местным вином, к которому Булгаков уже успел приобщиться, по углам шныряли жирные кавказские мыши с чёрными усами и наглыми мордами супостатов.
– Ты можешь, конечно, писать, – налил ему стакан вина дурно пахнущий, человек с запашками чаморошного диктатора, по фамилии Дукака Трубецкой.
Казалось, что белая кость Дукаки Трубецкого презирала все расчески мира, и он из принципа ходил такой, похожий на огородное пугало с ближайшего кукурузного поля, разве только что только разило от него застарелым потом. А ещё он носил большие английские наручные часы и демонстративно смотрел на них каждые полчаса, дёргая при этом маленькой головкой, словно ходиками. С кого он их снял, было известно одному богу.
Булгаков вначале думал, что белые нарочно оставили Дукаку Трубецкого, чтобы вернуться и навести порядок железной рукой контрреволюции, а оказывается, Трубецкой был меньшевиком, два года сидел в местной кутузке «за политику», и едва выжил, потеряв все зубы и нижние рёбра, но под воздействием пропаганды большевиков напрочь перековался, привык к экзотическому городу, его жителям и даже носил чоху, правда, с тельняшкой и русскими офицерскими сапогами. Расспрашивать, кто он такой по сути, Булгаков не решался, полагая, что они здесь с Тасей временно, а знать лишнее не полагалось, вдруг белые вернутся и спросят, а что ты здесь делал, как на духу? А с меня довольно одного доноса, горестно каялся Булгаков; и у него, как и доселе, начиналась мелкая дрожь в коленках, а в животе поселилось урчание, слава богу, кишечник был пустой, как Сахара в июле месяце.
– Давай тему, напишу! – живо подхватился бежать он, забыв о вине, ради которого и заскочил сюда.
– Дело не в этом! – нервно закричал лохматый Дукака Трубецкой. – Можно осветит революционный порыв наших братьев по союзу с московским пролетариатом, – но чем я буду тебе платить?! Чем, скажи, друг?!
Казалось, он вдруг стал честен от природы вещей, просто, потому что его просветило. И в его мелкобуржуазных глазах бывшего петербуржца и вообще, северного человека, выпендрёжника, почти неандертальца и лопаря-скандинава, засветилась неподдельная гордость русского человека за свершившийся мировой переворот, горы за спиной и море за обрывом, которые теперь тоже приобщены к революции, как её вещественное доказательство.
– Ничего не надо! – в тон ему закричал Булгаков, опорожнив стакан и поставив его на стол так, что он просил добавку, разевая рот.
– Рыбой могу! – предложил, размахавшись руками лохматый Дукака Трубецкой, но вина не налил, хотя на столе у него стоял огромный кувшин, истекающий по бокам влагой. – Возьмёшь рыбой? – повесил он тишину от самой необычности фразы.
– Возьму! – расплылся до ушей Булгаков на барское предложение и захихикал в унисон, как радостный филин в чаще, потому что Дукака Трубецкой ему нравился, хотя и был проходимцем средней руки.
Всё было необычно: щедрость и барские замашки, а оказалось, что красная армия освободила Минск от польских оккупантов, и Дукака Трубецкой на радостях гулял.
Рыбу предлагали впервые. Рыбой кормили только штатных репортёров. Прошлый раз выдали три крохотных арбузика, баклажанов, урюка и половину овечьего сыра. На этом они с Тасей и протянули целую неделю и продержались бы больше, да Тася закатала мировой скандал, мол, нечего ждать у моря погоды, иди пробивайся, и вытолкала взашей. А Булгаков всего лишь переживал, что обмишурился перед Гаем Пирсом, и надеялся, что тот ничего не понял и ничего не заметил, да и правда, Гай Пирс пропал, как в воду канул со своим грязно-зелёный «рено»; наверное, подался в свой Иран, с облегчением решил Булгаков и едва не перекрестился на закатное, великолепное море, пылающее под солнцем. Но чтобы остаться здесь и скоротать свой век – его тошнило в основном из-за чёрных абреков, которые бродили, как потерянные, средь великолепной южной природы.
– Четверть пуда. Нет… треть! – великодушно поправился Дукака Трубецкой, глядя в тоскливые, белые глаза Булгакова, который от голода дошёл до ручки.
Весть об очередной победе советской власти Булгакова, конечно, потрясла. Он мечтал продержаться в неведении хотя бы ещё чуть-чуть, ещё немножко, намекая, что отныне у него такая же судьба, как и все предыдущие, но она, сука, всё равно выводила в другое неизведанное русло.
– Насыпай! – махнул Булгаков, сообразив, что ему попёрло со жратвой, – я домой отнесу, у меня там жена голодает! А масло дашь? – обнаглел он на правах новичка.
– Дам! – неожиданно расщедрился Дукака Трубецкой, выписывая накладную в спецсклад, – но за масло придётся отработать. Сбегаешь ещё на плавбазу. Там план на пятьдесят шесть процентов перевыполнили. Представляешь! – он счастливо мотнул антиимпериалистическими сальными кудрями.
Плавбазой с гордым названием «Революционный Посейдон» именовалась английская шаланда «Египтянин», конфискованная у англичан где-то в районе Пицунды, где они вели разведку против красных революционных сил, ну, её и поймали самой настоящей рыбацкой сетью и под радостные крики голодьбы притащили в Батуми. На «Революционном Посейдоне», в отличие от обычных лодок, был керосиновый холодильник, поэтому на «Революционный Посейдон» в море сдавали улов. И Первый революционный рыбсовхоз громко именовался «Дроэба» – «Время», в смысле – мятежное, не подвластное никому и никогда!
– Экий ты скряга! – вовсе расхрабрился Булгаков, забирая редакционное направление и целенаправленно двигаясь в спецсклад, который был тут же, за стенкой.
– Это я скряга! – выскочил в коридор чаморошный Дукака Трубецкой, разевая беззубый рот. – Ну придёшь ты ко мне ещё раз! Придёшь! А я тебя ещё за своего принял!
Как классик, всякие гадости он говорил только в конце речи.
– Это за кого?! – поймал его на двусмыслие Булгаков и навострил уши.
– Поживёшь с моё, узнаешь, – пробурчал Дукака Трубецкой и счёл за благо не разворачивать полемику в скандал, который мог оказаться не в его пользу.
Главного, Ираклия Вахтангишвили, как всегда, не было. Главный разговаривал с Булгаковым ещё хуже, потому что русского языка не знал, зато был очень революционен и не в меру горяч, мог и застрелить в запале, а потом так чистосердечно, выкатывая вишневые глаза, покаяться, что его никто никогда не сажал даже за более страшные прегрешения. Ираклий Вахтангишвили, молодой, и толстый, как перекормленный щенок породы нагази, едой брезговал, вино, чачу не пробовал, даже в сторону красивых, ненасытных женщин не смотрел. Его интересовали идеи революции в чистом виде, Кант и Шопенгауэр, и он вслух читал первоисточник «Мир и воля…» козлам и баранам в горах. Он пришел на пост расстрелянного деникинцами Левана Горицавия, и в знак вечного траура поклялся вечно носить белую гёмлек и красные шельвары с чёрными лампасами. Булгаков специально ему не говорил, что чёрный – это цвет анархистов. А может быть, Ираклий Вахтангишвили знал и нарочно дразнил Булгакова и местную ЧК. Он вечно пропадал в горах и окрестностях, принося оттуда овечий запах и гарь костров. Он-то и заподозрил Булгакова в неискреннем отношении к республике и готов был самолично расстрелять, а Дукаке Трубецкому, напротив, доверял на все сто двадцать пять процентов и очень уважал за способность по-революционному правильно изъясняться на русском языке.
Булгаков понимал, конечно, что при таком положении дел, ему здесь не продержаться и года. Вокруг сновали шпики всех мастей и говорили на непонятных языках, да и в местном менталитете Булгаков изрядно запутался, а мимику, вообще, разбирал с большим трудом, как сплошную ахинею. Куда уж здесь писать о чём-либо путном, в голове у него всё ещё сидела белая саратовская сирень, и он страшно тосковал по Киеву, но ходил в порт в надежде договориться с каким-нибудь шкипером, дабы сбежать в Турцию, а там уже засесть за роман, как Алексей Толстой – в вожделённом Париже. Париж казался Булгакову литературной Меккой мира. Париж у него застрял в голове, как заноза в пятке, и был недосягаем, как Марс для Юпитера.
Булгаков закинул еду Тасе, которая лущила кукурузу на заднем дворе и имела крайне несчастный вид, и подальше от греха унёс ноги в порт, потому что Тася затеяла новый скандал из-за лояльности к новым властям:
– Если ты надумал сбежать за границу! – крикнула она ему вслед, – знай, что я найду тебя и там! – И погрозила кулачком.
Новая власть его бесила, он никак не мог через себя переступить и признать её окончательно и бесповоротно. Всё быдло, которое вылезло из революционных подворотен и начало командовать его любимым солнечным миром, будь то Дукака Трубецкой, недоучившийся студент, или всё тот же Гвоздырёв, или Сильвестр Калистратов, вчерашний завгар из Архангельска, все они видели не дальше собственного мятежного носа, но вдруг стали большими командирами и мудрыми начальниками.
Идея нелегально уйти в Турцию давно и неотлучно преследовала его. Но договориться было крайне сложно. Местные шкиперы были смертельно напуганы. Первое, что сделало ЧК, – объявила террор и расстреляла семерых контрабандистов в знак устрашения, а тех, кто помогал армии Деникина и имел глупость вернуться, посадили в тюрьму, конфисковав суда. В Турцию больше никто не плавал. На Турцию наложили табу, и опустили шлагбаум.
Первым делом Булгаков явился на «Революционный Посейдон», на который его раньше не пускали под предлогом: «Шляются здесь всякие!» И добавляли: «Вах!» вместе с презрительным жестом, обращённым к небесам. Теперь же шкипер Гоча, похожий на бочонок с китовым жиром, кучерявый и заросший щетиной по самые уши, ограничился лишь мрачным кивком, мол, знаком, чего надо? Булгаков показал ему бумагу с печатью, и Гоча сдулся.
– Ты знаешь, что здесь написано?!
Читать по-русски Гоча не умел. А что так написано в бумажке, одному богу известно. Но всё равно было страшно: на площади Шота Руставели ещё не отмыли кроваво-красное пятно убиенных контрреволюционеров.
– Откуда, дорогой, ты же читать не даёшь!
– Здесь написано, – Булгаков пробежал глазами по тексту, – что ты на своей лоханке отвезешь меня сегодня в Ардешен или Трапезунд! – Эти два названия за две недели Булгаков успел выучить, как отче наше. В Ардешен и Трапезунд бежали все русский, не согласные с новой властью. – За это я никому не расскажу, что ты занимаешься контрабандой чая и табака.
Насчёт чая и табака он брякнул так, наобум Лазаря, но попал в точку.
Гоча нехорошо выругался по-своему:
– Могитхан! Что ты за человек! Ходишь и ходишь! Ходишь и ходишь! Что ты хочешь?!
– Я хочу попасть в Турцию! – напомнил Булгаков так, словно был начальником ЧК.
До приезда Таси он много раз сидел в старом Батуми на авеню Александра Невского и мечтал утопиться, и даже перезнакомился со всеми портовыми шлюхами, но денег у него не было, кроме того, он боялся подцепить заразу, что в его положении было равносильно катастрофе. А бесплатно дискредитировать себя никто не хотел, потому что его считали последним деникинцем, маскирующимся под странного русского писателя и журналиста.
– Все хотят, – буркнул Гоча, норовя сбежать в машинное отделение, чтобы надышаться выхлопных газов, умереть и не слушать страшного русского.
Но Булгаков ловко поставил ногу на комингс и не дал захлопнуть дверь.
– Я к соседу не хожу, – покривился на всякий случай Гоча, – мне запрещено!
Он красиво и одновременно агрессивно повёл глазами в тонкой сеточке кровавых сосудов. Но Булгаков уже стал привыкать к этой восточной хитрости брать на арапа, и не попался на его уловку.
– Ходишь, я знаю, – упёрся Булгаков, понимая, как это опасно.
Даже днём в этом городе могли зарезать на виду у всех, и концов не найдёшь из-за круговой поруки, разве что в море, куда сбросили всех тех, кто не ушёл в Турцию.
– Не докажешь, – обдал его горячим дыханием Гоча. – Клянусь любимой мамой, три дня в порту ещё стоять. Ждём, когда ветер поменяется, чтобы выйти за уловом, – Гоча многозначительно показал на горы и многозначительно поцокал языком.
Он знал, что русские не разбираются в местном климате, и можно врать напропалую. Бриз менялся два раза в день, но рыбы всё равно не было, всё дело было в сезонных течениях, и хитрый Гоча берёг керосин и соляру.
– Сколько ты хочешь? – тупо спросил Булгаков. – Ты мне ни разу не ответил на этот вопрос.
Хитрый Гоча поведал:
– Я тебе отвечу, а ты меня потащишь в кутузку, в вашу ЧК, а у меня красавица жена и дети! Вах! – с досады он вынес Булгакову кувшин вина.
Булгаков только этого и ждал: с бедной овцы хоть шерсти клок. Наивная хитрость местного населения его раздражала больше всего, вместо того, чтобы сказать твёрдое «да» или «нет», тебя с пеной у рта будут уверять, что белое – это чёрное, и наоборот, и ведь докажут же, докажут, чёрт побери!
С жадностью осушив кувшин до дна и пошатываясь, он поднялся:
– Я пошёл в ЧК!
– Не надо в ЧК… – сдался Гоча, – я согласен... – За пять тысяч с носа хоть на край света! – он хитро покосился на Булгакова.
Ё-моё, и этот туда же, подумал Булгаков, как я устал.
– За пять?! – изумился он. – За пять я кого хочешь найду. Вон их сколько, а не твоя гнилая шаланда!
Вдоль причалов плескался разномастный флот Батуми. Булгаков сам бы уплыл на одной из них, если бы не боялся править и знал, где эта треклятая Турция, но утонуть в Чёрном море он боялся сильнее.
– Ну так что, идти в ЧК или нет? – ехидно уточнил Булгаков, прикрыв правый глаз и косясь на игру волн и солнца за бортом «Революционного Посейдона».
Эх, родиться бы здесь и жить абреком в горах… – подумал он, большего не надо.
– Приходи в полночь, сбегаем в твой Трапезунд! Чего там хорошего, не знаю? Я там никогда не был! Мамой клянусь! – обречённым голосом сказал Гоча, повесив свой огромный, как у орла, нос.
– Смотри, обманешь… – предупредил Булгаков.
– Зачем не веришь? – плаксиво спросил Гоча. – Не обману… мамой клянусь…
– Целуй крест! – велел Булгаков.
Гоча достал из-за пазухи крест и поцеловал. Для него это ничего не значило. По вере он было протестантом, а душе – ирландцем-лютераном. Это до поры до времени и спасало Булгакова, потому что ирландцы ненавидели англичан, а для Гочи западный мир ассоциировался исключительно с Англией. Об Америке он вообще ничего не слышал.
– Ну, смотри! – многозначительно сказал Булгаков и пошёл.
Деньги нужны были даже больше, чем даже позарез. Впервые Булгаков пожалел, что выбросил свой армейский револьвер, можно было пойти и ограбить какую-нибудь ювелирную лавку.
Он поплёлся на набережную имени Жан-Поль Марата, где часто сидел в пустопорожних мечтах пробраться в трюм любого каботажного парохода и сбежать в Париж, и сам не заметив, как, оказался в грязной, унылой таверне под вывеской Николо Пиросмани «Эй! Захады!» Вино, которое он весь день пил, подействовало-таки, и Булгакову страшно захотелось есть. На последние гроши он заказал харчо, кусок лепёшки и белого вина.
Весь день его преследовал грязные нищие, которых было полно в порту. Теперь один из них, с накидкой на голове из мешковины, прятался в тени чинары и глядел дикими глазами. Булгаков хотелось подойти и спросить его: «Чего тебе надо?» Но вначале надо было поесть.
Не успел он обмакнуть в суп лепёшку, как явились эти двое, в земной воплоти, в революционных косоворотках, рабочих сапогах, и расселись напротив, загораживая выход и не давая сбежать. Низкий и многоликий – Ларий Похабов, куратор первой категории, он же старший куратор, с русским лицом краснодеревщика, в узкополой, модной шляпе «трибли» из Парижу, и высокий – Рудольф Нахалов, младший куратор, откровенно глупый, с зубочисткой во рту вместо папиросы, весёлый и, казалось, безразличный ко всему на свете, но это только казалось.
– Я вас узнал, – сказал Булгаков на всякий случай и демонстративно, в два приёма отломил черенок у столовой ложки.
Если бы они кинулись в драку, он бы вначале ловким движением отравил бы длинного в нокаут, потому что его огромная и длинная, как утюг, челюсть, всегда была открытой, а с коренастым разобрался бы по всем киевским законам подворотни не жалеть даже своих: истыкал бы этим самым черенком от столовой ложкой. Но, к сожалению, до драки дело не дошло. Его остановил слабый запах окалины. Он сразу понял, что это она и есть – их энергия, которая выдавала их принадлежность в окололунному миру, поэтому-то длинный и употреблял большое количество одеколона, а низкий – предпочитал дорогой коньяк. И Булгаков не бросился драться, он стал хитрее, он уже был наказан жизнью, он решил подождать, чем всё это закончится.
– У нас всего лишь литературный заказ, – миролюбиво заметил тот, у которого был растекшийся глаз сифилитика, то бишь Ларий Похабов.
Булгаков за время своей практики навидался таких в Киеве. Кончали они плохо: из-за отказа внутренних органов. Чаще всего страдали головой и мозгами в ней.
– У меня депрессия, – буркнул он заплёванному полу и непроизвольно хлебнул супа. За что он полюбил местную кухню, так это за сногсшибательную остроту: в первый момент ты ничего не чувствуешь, кроме красного перца, и потом – тоже. – К том уже я под заказ не пишу! – едва отдышался он.
Он вообще никак не писал, он ненавидел себя за это, за глупостность, за самонадеянность и за то, что бездарно растрачивает время, которое, как любому земному существу, отпущено в ограниченном количестве.
– А придётся, – сказал высокий человек с откровенно глупым лицом и порочный шрам на верхней губе, Рудольф Нахалов.
– Бросьте, – пришёл в себя Булгаков, – зачем вам ещё один роман про бога, если куча Библий написано?
И кто-то предупредил его щелчком в голове: о Боге – ни слова! Это табу! Что ты знаешь о Нём? Ничего! Может, это просто белый свет? Кто его знает? Но всё равно опасно, как хождение за три океана!
– Почему сразу про бога? – удивился Ларий Похабов. – Не про бога, а про его власть! – объяснил он так, что сразу стало ясно: дело нечистое и аморальное, с двойным дном и тройными последствиями.
– Какую власть?.. – брезгливо уточнил Булгаков, справедливо полагая, что она бывает разной, даже «его».
– Чертову! – сказал Рудольф Нахалов так, словно другой никогда не было и не будет.
Булгаков поперхнулся:
– И как вы себе это представляете?! – взвился он и в три глотка запил вином.
Он вдруг успокоился и решил заработать на дефиците, на разнице мнений и взглядов, содрать с лунных по полной, пусть затем, если смогут, ловят в безумно-прекрасном Париже, где по улицам бродят нимфы и продажные писаки. Эта мысль, как молния, сверкнула у него в голове. Примкнуть к Толстому, создать писательскую коммуну, и блистать на небосклоне большой яркой звездочкой – было его тайным планом. Только что делать с Тасей? Бросить её здесь просто так, чучмекам на забаву, он и думать не хотел, хотя эта подлая мысль всё чаще посещала его: я стал уставать от неё, думал он, просто от её присутствия в этом огромной мире, в котором я, кажется, заблудился.
– Как хочешь, так и представь, ты же поэт, – насмешливо сказал Ларий Похабов и посмотрел вдаль.
Там плескалось море, летали чайки и не было предела человеческим возможностям, которые всех мучили последние сто тысяч лет: типажные женщины, деньги и слава.
 И Булгаков заподозрил, что Ларий Похабов прочитал его мысли и нарочно издевается. После этого он притормозил. Кто его знает, кто они такие на самом деле, хотя разгуливать по ночам в чужих квартирах не каждому дано, а вдруг они всего-навсего беглые шпионы в революционных косоворотках и по ним плачет ЧК? Влипнешь по нехочу.
– Я никогда ничего большого не писал, – вдруг чистосердечно признался он, словно его насильно тянули за язык.
И страсть к большому и прекрасному миру литературы шевельнулась в нем, как исполинская саламандра в горном, искрящемся потоке, невидимая и ядовито-грозная, а в голове пронеслась трезвая мысль: не ври, не ври, будь мужественным до конца! Полный роман в ощущениях лежал в голове, как элементы в таблице Менделеева, надо было только сесть и работать, работать, работать, да эта сволочь не даёт передышки, думал он, имея в виду туземную жизнь на взморье, полную прекрасных тёток, безделья и беспредельной тоски непонятного толка. С этой минуты он возненавидел всех окончательно, даже свою родную Тасю, которую обожал до самозабвения.
– Напишешь, мы знаем, – заверил Рудольф Нахалов так, словно читал книгу перемен наперёд и знал все запятые в ней.
Но карты, естественно, не раскрыл. Булгаков, который даже не подозревал о том, что внесён в такой-то табель о рангах, в особо ценный реестр мастеров пера, и стало быть, защищен от всего рода неожиданностей в плане шантажа, творчества и жизненных коллизий, ощутил подвох, но не понял его предназначения: не тяга к пустому и бесплодному блаженству от уходящей жизни, а работать, работать и ещё раз работать, как ломовая графоманская лошадь, и выдавать шедевры на-гора. Кто себе такое позволит? Только раб самого себя, идейный отступник от правил и норм лексики, семантики и ритмик. Гений!!!
Но на ляпы у него был особый приём, он их не делал в порыве страсти, а без страсти он не писал. Его спасал единственно верный друг – абсолютный литературный слух. И только вымученные тексты, в которых он фальшивил, выдавали в нём порой малороссийские корни с брянскими предками. Тогда он рвал на себе волосы и приходил в ярость оттого, что косноязычен и не дотягивает. Он понимал, что драматургия в романе начинается даже с имени героя, но этого было, конечно же, крайне мало.
– А мы наделим тебя литературным даром стилиста, ты станешь великим мастером! – пообещал Ларий Похабов с таким видом, словно наделять даром стилиста была его епархия, и сделал знак официанту, чтобы тот принёс еды и вина.
Ларий Похабов приврал для пущей важности: талант должен был быть заложен в фигуранте от природы, иначе не имело никакого смысла ни с кем возиться. В данном случае комбинаторика природы сложилась в пользу фигуранта.
– Вы?! – решил поломаться Булгаков и сделал круглые глаза, хотя конечно, всё давно понял, понял силу лунных человеков, но пренебрёг ею из гордости за человеческий род и его продолжение.
– Обострим твои чувства, сделаем тебя супер интуитивистом, – с серьёзным лицом закивал Ларий Похабов. – Правда, будет небольшое неудобство.
– Какое? – вцепился Булгаков, ища предлога отказать.
– Станешь страшно подозрительным и тревожным, станешь понимать того, чего нет, предвидеть ложные шевеления души и всё такое прочее, не менее зловещее, но ведь это же мелочь по сравнению с тем, что ты выиграешь? – исподлобья посмотрел на него Ларий Похабов.
– Да… – моментально согласился Булгаков, уносясь в престранную даль, где не было препон и запретов, а было одно голое творчество, априори, абсолют удачи.
– Расширим горизонты осознания, создадим полную картину мира, сможешь оперировать, че-е-м-м… угодно, – пообещал Ларий Похабов, крутя на пальце кольцо в фальшивыми бриллиантами.
Булгаков закрыл глаза и понял: его покупают, но… зачем?
– За это ты напишешь нам роман века, – смягчил морду Рудольф Нахалов, словно романы века пеклись, как блинчики на сковородке.
– И сделаешься кумиром толпы, – поддакнул Ларий Похабов, нюхая, как собака, издали суп Булгакова.
Булгаков открыл глаза и дико посмотрел на них: они выглядели полными идиотами, по которым плачет шизофреническая лечебница.
– Bon appetit, – ничего подобного не подозревая, сказал официант, ловко расставляя миски и подавая супницу.
– А если не получится?.. – сделал глупое лицо Булгаков, решивший торговаться.
Он знал, что труд писателя – самый неблагодарный в мире, что в нём разные мухи водятся, а в стакане воды порой случаются катастрофы вселенского масштаба, и предусмотреть всего невозможно; но надо подумать, нельзя было сразу соглашаться, не думая.
– Мы поможем, – заверил его Ларий Похабов таким тоном, что Булгакова все ж таки осенило: да это Клондайк! Копи царя Соломона! Подобными кунаками не разбрасываются, тем более, они сами навязываются в друзьяки.
И он поддался искушению, хотя их сила его тоже волновала. Сила была из разряда большущих тайн, таких тайн, которые даются из разряда абсолютного слуха. Глупее глупого было поверить, что это ты и есть, тот единственный, который откроет людям глаза; скорее всего, тебе повезло чуть-чуть больше остальных на время короткой жизни; вот и всё чудо.
– О чём писать-то? – поэтому спросил он с келейным умыслом всех обжулить, обвести вокруг пальца и удрать в Париж, показав оттуда весёлую фигу; о Тасе на этот раз он даже не вспомнил.
– О чёрте! – наконец высказался Рудольф Нахалов так, словно речь шла всего лишь о любовном романе с постельной интрижкой.
– Опять о чёрте?! – подскочил Булгаков и едва не опрокинул стол.
– Не о чёрте, а о дьяволе, – миролюбиво поправил их Ларий Похабов.
Из-за соседнего столика на них посмотрели с удивлением: местные дикие лица не позволяли себе кричать в таверне, даже для них это было моветоном, хотя за порогом они могли подраться и нанести друг другу смертельные увечья, но в таверне требовалось говорить на полутонах и исключительное речами Шекспира и Гамлета.
Тема была близка Булгакову по духу, недаром он боготворил Гоголя и Франкенштейна, но… кто об этом вслух говорит? Кто?! Только сами бесы! Он едва не перекрестился: рука самовольно пошла слева направо, но замерла, как парализованная, в апогее, и сломанная ложка выпала из пальцев.
– Эко тебя… – укорил длинный Рудольф Нахалов, поднял ложку и положил на стол.
А Ларий Похабов жёстко сказал:
– Мы прощаем тебе все твои выходки за то, что ты врождённый стилист, – и пролил на душу Булгакова три тонны душистого бальзама. – Сейчас стилистов нет! Стилисты вообще редко рождаются, так что ты, брат, в некоторой степени выродок!
Они вызывающе засмеялись, обнажив дёсна.
– Днём с огнём не сыщешь, – лубочно подтвердил Рудольф Нахалов, поглядывая сверху, как фонарь в темноте. – Вы их всех шлёпнули. Уже. В двадцать первом – Гумилёва в Бернгардовке.
– Он не мой, – счёл нужным возразить Булгаков, давая понять, что не нужно продолжать скорбный счёт, это глупо, беспредметно и опасно.
 Рудольф Нахалов развёл руками, глядя в стальные глаза Булгакова и ничего там не разглядел, кроме холодного отсвета ледяного пламени.
Он не мог открыть, что дело относится исключительно к русскому бюро, которое всегда находилось под особым контролем департамента «Л», и важные дяди и в парижском, и в американском бюро, и в английском тоже, с ревностью к чужой славе твердили, как мантру: «Ох, уж эти русские… за ними нужен глаз да глаз. Ещё одного Толстого мы не переживём, а повесимся в отхожем месте на помочах…» И гнобили русскую литературу почём зря. А напра-а-сно! Ох, как напрасно!
– Но как?! – забылся Булгаков, всей искренней душой ощущая, что говорит с собратьями по перу.
Потом он вспомнил, что это всего-навсего лунные человеки, которые писать не умеют и жутко нуждаются в таких, как он. Он понял, что они великие мастера подделок, а он – всего лишь жалкий раб своего таланта, к которому привязан, как острожник к гире. И сник: выхода не было, надо было выкарабкиваться с наименьшими потерями.
– А-а-а… Теперь понял? – положил набок голову Ларий Похабов.
Ехидная ухмылка скользнула по его губам.
– Кажется… да… – жалко пробормотал Булгаков.
– Дадим вам денег! – рассудительно покривился Ларий Похабов своим чисто русским лицом краснодеревщика.
– Денег?! – Булгаков решил, что ослышался. – Ась?! – он, ломая петрушку, приложился к уху, даже нос-бульба сделался фигляром и разбух в два раза прежних размеров.
Деньги нужны были, как воздух, как вода в безводной пустыне. Просто так денег ему ещё никто никогда не предлагал. За отрезанные руки и ноги – да, за чумной барак – да, а вот, чтобы с бухты-барахты, никогда. Стало быть, ставки растут даже в лунном мире! С чего бы это? Ещё никто, ничего, а флаги реют, и знамена развеваются! А вдали слышны фанфары, литавры и маршируют колонны! Душа наполнилась великим предчувствием победы и триумфа.
– Денег! – с презрением к пыли под ногами подтвердил Рудольф Нахалов, лениво, как курица, прикрыв больной глаз столетним морщинистым веком.
– Но ведь я, это… – покраснел Булгаков, – сбегу ведь в Париж! – и вопросительно отставил ручку с вопросительным пальцем, как Гоча в минуту волнения.
Он вдруг понял, что лунным миром можно пренебречь, что лунные человеки даже не Богом деланы, что это – фикция для большинства людей, которые ни о чём не подозревая, весело и беспечно проводят время под названием жизнь.
– И в Париже можно писать! – как мёдом помазал Ларий Похабов, и его чисто русское лицо красиво посуровело.
Естественно, они рисковали, но в случае выигрыша получали всё.
Булгаков посмотрел на них с весёлым любопытством. Он понял, что нарвался на простаков, но не знал, в чём фокус.
– Как ни странно, люди любят деньги… – печально напомнил Ларий Похабов и положил на стол узкополую шляпу «трибли», чтобы заняться супом.
– Да, деньги решают всё! – согласился Рудольф Нахалов и тоже взялся за ложку.
– А кстати, где они?! – юродствуя, засуетился Булгаков, обозревая стол, на котором кроме чашки с харчо и кувшином с вином, больше ничего не было.
– Вот! Пожалуйста! – приподнял край шляпы Ларий Похабов, облизываясь от удовольствия.
И Булгаков увидел в образовавшейся щели знакомую ещё по Киеву вечнозеленую валюту в пачках номиналом никак не меньше десяти тысяч каждая ассигнация. У него зачесались пятки.
– Кто вы? – нервно спросил он, и его затрясло.
Он понял, что психика не выдержала, что его сейчас разорвёт на сотни миллиардов кусочков, и он прекратит существование в качестве Михаила Булгакова и превратится в собачку мадам Гурвиц, которая вместе со своим МППД – «Малым передвижным публичным домом им. Первого Ревсовета Республики», навечно, как и он, застряла в Батуми.
– Ну зачем же так, – как с недорослем, заговорил Рудольф Нахалов. – Вы нам не верите?
– Нет!!! – крайне нервно среагировал Булгаков.
– Тогда выстрелите в меня! – быстро заговорил Рудольф Нахалов. – Выстрелите! И пачка ваши!
Он подтолкнул шляпу и вложил в руку Булгакова его же револьвер, но не из лужи, где он валялся с тех пор, как его туда выбросила Тася, а чистенький и новенький, каким его Булгаков получал из рук самого корпусного командира, генерала Ильи Андреевича Мамуровского, царство ему небесное, геройски павшему в знаменитой атаке деникинцев под Туапсе.
– Как? – с испугом отстранился Булгаков и с ужасом глядел, боясь притронуться, словно на гадюку, ожидая, что револьвер нечаянно плюнет ядом и разрешит все проблемы и с Парижем, и с вымученными творческими планами.
– Да просто так! – чуть ли не напал на него Рудольф Нахалов. – Ради интереса!
И снова на них посмотрели абреки, и снова ничего не сказали, вопреки мнению Шекспира и Гамлета.
– Не буду даже ради интереса! – попытался отшвырнуть револьвер Булгаков, но он вдруг прилип в руке, словно был намазан заморским клеем.
Булгаков несколько раз дёрнулся, как паралитик, но это не помогло, револьвер сделался естественным продолжением руки и весил не меньше, чем покалеченный Царь-колокол в Кремле.
– А-а-а… Вот видите, – неизвестно почему укорил его Рудольф Нахалов. – А если бы выстрелили бы, я бы вам показал мировой фокус. Ларий, душа моя, сделай доброе дело, – попросил он коротышку Похабова.
– Двести рублёв! – посмотрел на него пьяными глазами Ларий Похабов. – Двести… – показал он на пальцах. – Двести!
– А, пожалуйста!
С гортанным вздохом Рудольф Нахалов взмахнул рукой, и в ладони у него оказалась две сотенки долларов.
– Не-а… – усмехнулся Ларий Похабов. – Знаем мы эти фокусы! Фальшивые, небось?
– А какие нужны? – Вопрос, однако, был почему-то адресован Булгакову, словно он был специалистом по валюте.
– А всамделишные, – мудро сказал Ларий Похабов, тоже адресуясь Булгакову.
– Вот тебе всамделишные, – человек с откровенно глупым лицом открыл кошелёк, покопался в нём и театральным жестом швырнул Ларию Похабову мятые купюры, мол, сделай одолжение.
Ларий Похабов с радостной фразой: «Это можно!» одной рукой схватил деньги, другой – вырвал из рук Булгакова револьвер и разрядил весь барабан в голову Рудольфу Нахалову.
Булгаков был в беспредельном ужасе. У него, как три года назад в квартире на Андреевском спуске, волосы встали дыбом.
– Ой, как щекотно! Ой, как щекотно! – кричал, однако, Рудольф Нахалов и почесывал, словно его оседлали комарики.
Когда же дым рассеялся, он сидел перед Булгаковым, как ни в чём не бывало, и лицо у него было откровенно глупым и скучным. Видно было, что этот фокус они проделывали не раз и что он им порядком надоел.
– И вы поверили?! – осуждающе спросил он у Булгакова, на лице которого поселился неподдельный ужас.
С этими словами он для пущего эффекта одну за одной выплюнул на стол все семь револьверных пулек.
За соседними столиками зааплодировали, а Булгаков плюхнулся в тяжелейший обморок.

***
Очнулся он от того, что бородатый официант тряс его за плечо:
– Эй, гражданы-ы-н!
– Чего-о-о? А-а-а? Где-е-е? – дёрнулся Булгаков.
Ему приснилось будто он снова, к своему огромнейшему ужасу, режет и пилит чужие ноги и руки, и в этом деле ему помогает его неизменно верная Тася с шершавыми руками медсестры. С одной стороны, это было прекрасно, с другой – отвратительно до самоповешения.
– Месье, это ваш шляпа? – перешёл на французский официант.
– Моя! – Булгаков схватил шляпу, пачку купюр, которая лежала под ней, и побежал, не оглядываясь, он испугался, что его тут же ограбят все эти местные люди с дикими лицами сынов гор, которые с детской непосредственностью аплодировали смертельно опасным фокусам лунных человеков.
Зловеще-пузатое солнце садилось в расплавленное море; и Булгаков никак не мог убежать, словно был пьяным, а ноги были ватные; в переулке, где он жил, его всё-таки начали нагонять – тяжело, неотвратимо, как судьба, пока тяжёлая рука не пала ему на плечо.
– Я сейчас закричу! – обернулся он, вскинув, защищаясь, руки.
– Окстись, Мишка! Это я! – Услышал он чистейший одесский выговор.
И к своему огромному удивлению узнал Аронова Давида Марковича, его склеротические глаза и квадратную голову, однако с крашеными бородой и волосами. Теперь он показался не старым и больным, а огромным, налитым силой, как першерон, правда, несколько степенным, но тем не менее потенциально опасным из-за своей массы.
 – Давид Маркович, мы же с вами сто лет знакомы! Вам не стыдно?! – со слезами в голосе укорил его Булгаков.
– Будет стыдно! Будет! – Аронов выступил из темноты как привидение. За ним стоял какой-то подросток коротко стриженный, миловидный, как альковная женщина. – Сара в подворотне погибает от стыда и безнадёжности. Что же ей, на панель идти?!
– А какое мне дело? – заподозрил неладное Булгаков. – Хотя бы и пошла! Вы меня и так подставили со своей винтовкой.
– Ха-ха-ха! – гомерически захохотал Аронов, как в пятом акте оперы «Дон Карлос». – Попался-таки!
– Давид Маркович?! – укорил его Булгаков. – Я из-за вас, можно сказать, душу дьяволу продал!
– Вот как раз я и об этом… – нервно заговорил Аронов, оглядываясь на прибрежные дома и темнеющие на фоне неба свечки кипарисов, – вы давеча деньги получили…
В теплой июльской ночи звенели цикады, и земля медленно остывала, отдавая тепло бархатному небу.
– Получил, – невольно похлопал себя по карману Булгаков.
– Дайте мне их! – потребовал театральным жестом Аронов. – Дайте!!!
– Зачем?! – дёрнулся Булгаков, судорожно прикрывая грудь, на которой, как в бункере, были спрятаны деньги.
– Мы уедем в Париж! – сообщил Аронов страшную тайну.
– Кто, «мы»? – удивился Булгаков тому обстоятельству, что ещё кому-то, кроме ему с Тасей, хочется попасть в это райское местечко.
– Я и Сара… – оглянулся на подростка Аронов, – не ясно, что ли?!
Булгаков пригляделся и понял, что всё-таки это та самая Сара из-за которой разгорелся весь сыр-бор.
– А я?! – обиделся Булгаков и ему захотелось поговорить о Тасе, как они страдают все эти годы и места себе найти не могут, но по сумасшедшим глазам Аронова понял, что это бессмысленно, что у каждого своя правда и что каждый по-своему сходит с ума.
– А вы ещё заработаете на своих фокусах, – выдохнул Аронов священную правду.
И Булгаков понял, что Аронов был свидетелем его разговор с лунными человеками, и ничего, конечно, не понял, не понял, что Булгаков сам ходит по лезвию бритвы.
– Не дам! – сварливо заговорил Булгаков, инстинктивно прикрывая грудь, и большим шагом направляясь домой, где его ждала Тася.
– Послушайте… – засеменил рядом Аронов огромными ногами в грузинских лаптях. – Зачем вам Париж… вы и здесь станете большим писателем. А Париж… интеллектуальная клоака… там таких, как вы!..
В том смысле, как собак нерезаных, понял Булгаков, и что шансов у него там, по мнению Аронова, вообще никаких, и что Аронов не считает его сильным писателем – совсем никаким ещё с тех самых времён, когда они в Киеве встречались на сеансах игры в шахматы у Фёдора Богатырчука.
– Знаете, что Давид Маркович, – возмутился он, – я, конечно, уважаю ваши принципы и вашу жену, но всему есть предел!
– Предел! – болезненно воскликнул Аронов. – Что вы знаете о пределах, молодой человек. У вас вся жизнь впереди, а у меня – один путь!
– Какой?.. – снова остановился Булгаков, хотя надо было спешить, бежать, не чуя ног к дорогой и любимой Тасе, чтобы сообщить приятную новость: они, как короли, едут первым классом в Париж и залезут на Эйфелеву башню!
– Спасти Сарочку! А потом можно и умереть, – Аронов истерически всхлипнул.
Аронов вспомнил, что такая сцена была в «Дон Жуане» Моцарта. Но тогда никто не страдал эгоцентризмом, напротив, всё разрешилось счастливым выбором героя, а не его жертвой.
– Ну да… – обескуражено согласился Булгаков, оглянувшись на Сару, которая следовала за ними как тень.
– Вы представляете, что с ней будет, если я умру? – почувствовал его слабину Аронов.
– Да, Батуми, это не Рио-де-Жанейро, – согласился Булгаков, вышагивая туда, где его ждала Тася, – здесь местные чучмеки легки на подъём.
– Ну так что?.. – с надеждой спросил Аронов, перешагивая через кривую ступеньку местного колорита.
– В смысле? – переспросил Булгаков, думая о своём.
– В смысле, дадите мне денег?!
– Конечно, нет, – остановил его Булгаков, – у меня тоже жена, – и подумал о тех детях, которые у него так и не родились, а ведь могли, и тогда бы он был в ответе ещё и за них.
Ужас охватил его.
– Тогда извините, – другим голосом сказала Аронов, – у меня не остаётся выбора!
И к огромному изумлению Булгакова, ударил его чем-то тяжёлым по голове. Свинчатка, сообразил он, и пал на колени, но даже не ощутил боли.
Очнулся он в канаве; огромная чёрная батумская луна пялилась на него; страшно болела голова; и вокруг было полито что-то липкое, с тошнотворно знакомым запахом операционный в тот момент, когда нога шлёпалась в таз со свежей кровью и они с Тасей накладывали жгуты. Булгаков долго и тупо всматривался в густую траву на обочине, потом понял, что зелёные и красные цвета плохо сочетаются. Он всполз на камень. Его качнуло. Невдалеке лениво забрехала собака, потом стала расходиться всё громче и громче. Да что же ты… – с раздражением думал Булгаков, у меня башка раскалывается. Раздались гортанные крики. С криками понабежал народ, караульные с фонарями. Его подняли и понесли.
Куда? Зачем? Что это было? – думал он. Лунные человеки передумали?
Больше он ничего не помнил.

***
Очнулся на рассвете. За шторой бесшумно двигались тени.
– Тасенькая… – слабым голосом позвал он.
Штора качнулась, с озабоченным лицом влетела Тася.
– Ну наконец-то! Господин доктор, он пришёл в себя! – кинулась она к Булгакову.
Вошёл доктор, пахнув каплями датского короля, повертел перед носом у Булгакова фонендоскопом:
– Смотрите сюда, смотрите туда! Так! Поражения мозга нет. Слава богу! Есть страшная усталость, нервы и бессонница. Спать! Спать! Спать! И ещё раз спать! – Поднялся. – Порошки я выпишу. Зайду днём! Если что… если только… конечно, то вы знаете, как меня найти. Но я думаю, что всё обойдётся…
И ушёл, взял в качестве гонорара последние пятьсот рублей и мешок лущеной кукурузы.

***
Весь день за шторой кто-то толпился и заглядывал:
– Спит?..
И снова переходил на дружескую говорню с длинными вдохами, как усы у медузы, и Булгаков знал, что его любят и желают ему добра, которого он не заслужил и всё испортил. Всё его ощущение заключалось в непомерном честолюбии, к сожалению, не реализованном. Это не могло быть смыслом жизни, это могло быть призывом к смерти.
Вдруг Булгаков услышал, как прибежали радостные, словно щенки, Дукака Трубецкой и Ираклий Вахтангишвили. И увидел в щёлочку, что последний радостно размахивал билетом на пароход. Он даже крайне энергично для ситуации сбацал лезгинку и гортанно кричал, как ишак в возбуждении:
– А-а-а!.. Асса!
– К нам пришли! – игриво дёрнула занавеску Тася.
Булгакову стало неприятно: ей всё ещё нравились чернявые обожатели.
– Что он говорит? – нервно спросил Булгаков, даже не делаю попытку подняться.
– Он! – по-грузински восторженно вскинул руки Дукака Трубецкой. – Хочет сказать, что по великому блату с тройной переплатой достал один-единственный билет на пароход «Илья Репин» в Одессу! Вах!
Слава, Богу! – подумал Булгаков, подальше от вас, проходимцев.
– У меня всё равно денег нет… – обречённо произнёс он, собираясь погрузиться в порошковый сон, и в голове у него, как всегда, предупредительно щёлкнуло, но он не понял, что это значит, и схватился за голову, забинтованную по всем европейским правилам черепно-мозговой травмы.
Зато поняла Тася.
– Не вздумай удрать в свою чёртову Турцию! – потребовала она, сверкнув по-королевски своими серыми, ледяными глазами. – Поклянись!
– Клянусь! – стиснул он зубы, не сколько от сути слов, а сколько из-за головной боли.
– Собирайся! – кричал по-своему Ираклий Вахтангишвили, – у тебе, красавица, «Илья Репин» через полчаса!
И она уехала со спокойной душой, обдав его, как ледопадом, на прощание взглядом своих серых, испепеляющих глаз:
– Я буду ждать тебя! Надеюсь, мы увидимся?!
Дукака Трубецкой боялся, что Булгаков раскусит его мелкобуржуазную личность, потому и уговорил Ираклия Вахтангишвили потратить последние редакционные деньги, дабы спровадить Булгаковых из Грузии подальше от греха.
Всё вышло скомкано, смято, не по-русски, противное душе и сердцу. И когда Булгаков остался один и уже не различал на корме «Илья Репине» дорогую его сердцу фигуру, ему стало совсем тошно. Он зашёл в кабак и опрокинул в нутро стакан местного пойма, которое громко именовалось коньяком, и загулял до рассвета.
А на рассвете к нему, пьяному и злому в компании мадам Гурвиц, её собачки Жужи и пары проституток посвежее, Ады и Зады, подсел шкипер Гоча, толстый, как бочонок с китовым жиром, пробормотал что-то дружеское и сунул в карман так, чтобы никто не видел.
– Это что? – Булгаков брезгливо вытащил и подслеповато рассмотрел десятитысячную купюру долларов.
Удрал-таки, сукин сын, понял он. Удрал, ну и чёрт с ним!
– Пусть едет в свою Россию и не возвращается! Так сказал он мн-э-э, – радостно поведал ему Гоча.
Он приоделся, от него пахло дорогим одеколоном, и даже бороду фасонно постриг на манер зрелого ишака.
И только тогда Булгаков вспомнил договор с лунными человеками и сообразил, что наделал. Ведь эти деньги отрабатывать надо, а я их уже пропил, и эта всамделишная, а не выдуманная подлость в метафизическом плане наложилась на его будущий заказной роман. Только Булгаков об этом стал догадываться гораздо позже.
На Турцию и даже Париж было маловато, а до Киева хватит в самый раз; и он понял, что это судьба и что деваться некуда. Однако вечером, превозмогая боль в голове и во всём теле, а главное – в израненной душе, поплёлся в порт. Ему шепнули, что, якобы, одна из шхун, то ли «Палацкий», то ли «Шефельд», намерена тайком, естественно, отплыть в Константинополь, и он, как дурак, топал все десять километров по железной дороге до мыса Махинджаури, и, к своему огромнейшему счастью, опоздал; уже в темноте, плохо ориентируясь на местности, вышел к незнакомой бухте и едва не попал в руки ЧК.
Его спасло то обстоятельство, что, по-видимому, кто-то из оцепления закурил и долго кашлял. Потом Булгаков услышал, лежа в траве:
– Всё снимаемся!
Он ещё подождал немножко, крадучись приблизился к обрыву и посмотрел: внизу вверх брюхом колыхалась шхуна да плавали с десяток трупов.
И ещё через неделю, когда «Илья Репин», совершая каботажный рейс, зашёл в Батуми, бежал с Кавказа как можно быстрее, здесь становилось опасно в прямом смысле слова.
В Москву! В Москву! – почему-то думал Булгаков, хотя минуту назад думал совсем наоборот. Но именно с Москвой он теперь связывал своё литературное счастье, как будто кто-то невидимый в одночасье поменял его точку зрения. Впрочем, если бы он прислушался, то, действительно, услышал бы, как непонятно где, то ли над туманным морем, то ли в белесых небесах самодовольно хихикали двое: Ларий Похабов и его напарник – Рудольф Нахалов. Их план удался абсолютно на сто процентов; и Булгаков висел на таком крючке, сорваться с которого он уже не мог даже при всём своём огромнейшем желании.


Рецензии