Крылья Мастера Ангел Маргариты Глава 7 Москва 1924

Глава 7
Москва 1924 - 30.
Тебе не о чем беспокоиться – я никогда от тебя не уйду – II

Он повадился шастать по ночам в издательство к Юлию Геронимусу, по кличке Змей Горыныч, и пить водку.
То ли ему нравилось между делом выкладывать правду-матку о его бумагомарании, то ли просто хотелось поучаствовать в его литературной беспомощности в качестве нравоучителя, но порой он ловил себя на том, что по отношению к Юлию Геронимусу находится точно в таком же положении, как великий и несравненный Гоголь по отношению нему лично. Худо-бедно Юлий Геронимус даже начал писать свой чахоточный роман и делал это ужасно коряво, как курица лапой. Ну да Булгаков, видя его мучения, с барского плеча подарил ему назидательно ёмкую фразу о заштатном городишке, где все только и делали, что рождались, брились и умирали.
Юлий Геронимус плясал вокруг неё, как полоумный, крича; «Цимус!», «Эврика!» и развернул целое полотно. Но Булгаков прочитал и безжалостно порезал:
– Ты же хорошо писал?.. – В его голосе невольно промелькнула брезгливость. – Кратно и чётко, под метроном. Ну?.. – окатил ледяным взглядом. – В чем дело?..
– Да… – покраснел Юлий Геронимус, не понимая, куда он клонит, но догадываясь о своём врождённом кретинизме.
– Оставь первую фразу и забудь о ней, иди дальше, найди что-нибудь новенькое, царственное, с небрежностью творца, нечего пережевывать то, что уже названо своим именем.
Он ужаснулся своей способности давать гениальные советы при полнейшей слепоте в собственных произведениях, но не подал вида, что беспомощен точно так же, как Юлия Геронимуса.
– А как же?.. – попытался возразить Юлий Геронимус, не понимая, как можно расстаться с таким бриллиантом в короне.
Однако был остановлен непререкаемым Булгаковым:
– Поверь мне! Просто поверь. Завтра мозги у тебя прояснятся, прочтёшь и всё поймёшь! Не трать время!
Он знал, что он лицемер, что в этих разговорах он оттачивает своё мастерство, находясь на тридцать три порядка выше Юлия Геронимуса и понимая больше и обширнее, но это была ещё не вершина. Вершины он не видел, а только предполагал её наличие, поэтому-то и ходил под предлогом пьянства к Юлию Геронимусу и тонко издевался над ним.
– Ты так думаешь?.. – беспомощно потрафил Юлий Геронимус великолепному вкусу Булгакова.
– Я уверен! – жёстко ответил Булгаков.
После этой фразы Юлий Геронимус отнёсся к нему крайне осторожно, как в хрустальному бокалу на тонкой балериной ножке, сообразив наконец, что столкнулся с человеком крайне высокой специализации, смотрящего глубже и дальше, и советы его бесценны, как реликвии литературы. Бедный Юлий Геронимус готов был даже переехать к Булгаковым и жить рядом с ними, дабы только улавливать и усваивать гениальные мысли Булгакова, но понимал, что это, увы, невозможно, во-первых, Тася не так поймёт, а во-вторых, Белозёрская закатит скандалы, узнав о его самодеятельности и разорвёт договор, пиши пропало, пиши, что жизнь слетит с катушек и покатится под откос.
Поэтому однажды он сорвался, нервы не выдержали, и они подрались самым глупейшим образом.
В ту памятную ночь Тася залезла в его ящик с черновиками. Она знала, что утром всё равно всё вылетит в печную трубу, и впервые прочитала о Берлиозе, которому трамваем отрезало голову, и пророке Иване Бездомном, предрекшим появление Воланда, и коте Бегемоте, который расплачивался двугривенным и ездил на подножке, потому как в вагон его не пустила злобная и глупая кондукторша. Но всё это было ещё в хаосе и зачатке.
Булгаков вернулся под утро мокрым, как пожарник, сунул нос, куда не следует, и, бесцеремонно растормошив Тасю, спросил:
– Где?.. – пялился строго как судья. – Где всё?!
– Там… – поняла она, – там… на шкафу, в папке, – и отвернулась.
Все её благие намерения, сохранить архив, пошли прахом.
– У тебя кровь! – испугалась она, заметив ссадину у него на брови.
– А-а-а… ерунда! – отмахнулся он, впрочем, незаметно от неё исследуя шишки на своём же затылке, который слегка гудел, как растревоженный улей.
Шишек было две: справа и слева.
– Дай, я смажу! – засуетилась она, шлёпая босыми ногами и доставая аптечку.
– И никогда так больше не делай, – укорил он её нервно, кидая листы в печку и не давая совершить действо с зеленкой.
Булгаков хотел сказать, что многословие в черновике не избавляет от графомании, но не стал. Тася сама всё понимала.
– Ты последний изверг! – с безнадёжностью в голосе всё-таки упрекнула она, инстинктивно полагая, что черновики зачем-нибудь да пригодятся.
Впрочем, с тех пор она стала хитра, как сто тысяч лисиц, и сняла две копии: одну для Булгакова, вторую – для истории.
Он не мог ей объяснить, что иногда, очень редко, в минуты великого просветления, видит текст, как единый, рельефный каркас, и тогда он, действительно, получался великолепным, чётким и звонким, как струны альта. И квинт ложится в своё прокрустово ложе, как патрон в ствол, с одной единственной целью породить истину. Даже морфий не давал этого могучего состояния. И Булгаков всё чаще и чаще связывал его с лунными человеками, которые, оказывается, смотрели сквозь пальцы на все его лукавства и жульничества, держа своё слово защитников. Поэтому всё, что было хуже, он безжалостно сжигал и предавал забвению, боясь, что сглазит свою гениальность и уподобится несчастному Юлию Геронимусу, человеку с плоским затылком графомана.
– Это всё уже не нужно, – объяснил он, имея в виду совсем другое произведение. – Роман будет напечатан в ближайшие месяцы! – выпрямился он, закрывая дюже скрипучую дверцу.
– Откуда ты знаешь?! – подскочила она радостно, не только потому что он обещал посвятить роман ей, а потому что понимала, что это огромная удача, издать роман сразу же из-под пера, а не через сто лет по русской традиции после смерти писателя.
– Я договор подписал, – усмехнулся Булгаков над их нелепой дракой с Юлием Геронимусом, – только это тайна!
После этого он бухнулся на постель рядом с Тасей и ещё долго пересказывал ей их стычку, находясь в страшном возбуждении гения, обманувшего судьбу.
Юлий Геронимус читал роман долго, целый месяц, крякал и качал головой с явным осуждением, а когда закончил, произнёс одно единственное слово: «стилист», а ещё немного погода: «сукин сын». «Потому что такое, обычному смертному написать невозможно!», – добавил он с восхищением и с горя выпил много-много водки, дабы убить зависть в пожарном порядке.
Если бы он знал о следующем роман, на которым Булгаков страшно мучился, он бы самоповесился на собственных помочах прямо в издательстве. Но ничего похожего он не знал и даже не догадывался, а с надеждой думал, что Булгаков испишется на этом романе, и дело с концом, а Белозёрскую можно забрать назад как приз.
– У тебя природный слух к прозе, – сказал он честным голосом. – Он тебя и вывозит. Будешь его прислушиваться, с тобой ничего не случится!
– Откуда ты знаешь? – раззадорился Булгаков, который до конца всё ещё не верил в лесть писателей-конкурентов и ждал подвоха.
– Хе-хе-е, – завистливо хихикнул Юлий Геронимус. – Я, брат, такого в своё время навидался!
Он едва не проговорился, что мусолит свой роман уже три года, и ничего не удавалось. А тут приходит Булгаков, кидает одну единственную фразу, и всё моментально складывается в гармоничную мозаику. Самое страшное, что при наличии огромного материала, всё равно ничего не выходило. А всё дело, оказывается в его величестве литературном слухе и в способности абстрагироваться от реальности, которая давила, как многотонный пресс.
– Эх… мне бы такой слух! – ещё больше позавидовал Юлий Геронимус. – Подари кусочек!
– Шиш! – не захотел делиться Булгаков, высокомерно собирая рукопись в «кирпич».
– Ты с этим всё равно не пробьёшься, – поморщился Юлий Геронимус, откидываясь на спинку кресла-вертушки.
– А ты?.. – Презрение гения прилетело, как тычок в левой ухо.
«Бух!» Юлий Геронимус в изумлении потряс головой. Он решил, что это хлопнула форточка. Тотчас раздался странный топот, словно кто-то невидимый прыгнул на пол с подоконника и мелькнул в самый дальний угол. Юлий Геронимус инстинктивно вздрогнул, а Булгаков почему-то вспомнил о коте по кличке Бегемот, которого уже описывал и подумал: «А не назвать ли того, кто топает за спиной, котом Бегемотом, пусть мучается?»  И в дальнейшем все звуки, раздающиеся в квартирах, списывал на этого самого кота-Бегемота.
– А я пробьюсь, – озабоченно покрутил Юлий Геронимус квадратной головой на бычьей шее.
– Почему?..
Юлий Геронимус только поморщился, мол, ты и так всё понимаешь: связи, нужные знакомства, деньги, постель и акварель.
– Реклама во всех московских газетах. Я тебе обещаю! – произнёс он изменившимся голосом, и готов был прослезиться от своего бескорыстия, но вовремя опомнился, понимая, что между мужчинами это глупее глупого.
Булгаков замер, словно ему прострелили лёгкое, посмотрел на Юлия Геронимуса оценивающим взглядом:
– Врёшь?!
– Мы чуть не стали родственниками… – напомнил Юлий Геронимус, намекая, на своё сватовство к сестре Булгакова – Елене.
– Чуть не считается, – отпихнул его Булгаков суровым взглядом стилиста.
С ним никто так не шутил, и он не поверил Юлию Геронимусу, полагая, что он его решил обвести вокруг пальца, абсолютно некстати вспомнив о Ракалии. И ревность схватила его за горло, как удавка-анаконда.
Мысль, что кто-то ещё обладает её прекрасным телом, сделалась ему невыносимой. Там, в своём волшебном Париже, она, должно быть, вытворяла чёрт знает что, приревновал он её к прошлому. Но она, как умная женщина, ничего ему не рассказывала, дозируя информацию ровно настолько, насколько было необходимо, чтобы удержать его рядом.
– Ладно… – выдал секрет Юлий Геронимус. – У меня есть связи…
– «Там»? – спросил Булгаков вполне определенно, как бывалый человек, прошедший Крым, рым и медные трубы.
– «Там», – кивнул Юлий Геронимус. – Привлечём Дукаку Трубецкого… – начал мечтать он, закатывая кофейные, как у негра, глаза с красными прожилками и дирижируя короткопалой ручкой, которая, однако, была крепкая как тиски.
И Булгаков инстинктивно испугался, что роман вот-вот станет достоянием черни и Москвы, которая по замыслу нового романа должна была сгореть во всемирном пожаре. Так он хотел с ней расправиться, потому что Москва убивала таланты. Кто его знает, что произойдёт? Ничего хорошего – точно!
– Дальше можешь не продолжать, – безапелляционно заявил он, запахиваясь в жиденькое пальто и собираясь идти досыпать.
– Рукопись оставь, – коротко потребовал Юлий Геронимус и коснулся локтями стола, словно встав в боевую стойку, – я всё сделаю! – добавил он таким тоном, что Булгаков вздрогнул у порога.
Первый раз он слышал от Юлия Геронимуса подобные речи и даже просительную, почти дружескую, интонацию.
– Пиши расписку! – живо потребовал Булгаков, воинственно задирая свой нос-бульбу.
– Зачем?.. – удивился Юлий Геронимус, загораживая ему дорогу с вполне определёнными целями – помериться силой. – Ты меня уважаешь?
– Ё-моё! – удивился Булгаков, с насмешкой разглядывая его богатырскую грудь.
– Так уважаешь, или нет! – потребовал Юлий Геронимус.
– Я тебя уважаю, – с ехидцей согласился Булгаков.
– А я тебя – нет! – огорошил его Юлий Геронимус. – Ты как вечно раздражающий фактор! – повысил он голос.
И они сцепились. Через мгновение Булгаков уже лежал распростертым на полу, прижатый монументальной тушей Юлия Геронимуса. И даже пару раз получил по физиономии. В следующее знаменательное мгновение их, как из ушата, облили водой.
Юлий Геронимус подскочил, словно колобок и принялся бегать по кабинету, как ужаленный.
– Что это?! Что это?! – дико кричал он, беспрестанно оглядываясь, словно опасность гонялась за его спиной.
Булгаков, сидя в центре луже и ощупывая затылок, принялся безудержно хохотать: он сразу всё понял о лунных человеках, хозяевах ночного пространства. Искать их по углам и предъявлять претензии было более чем глупо, ибо они появлялись, когда хотели и где хотели, без спросу и разрешения.
– Ты эти свои канальские штучки брось! – вопил между тем Юлий Геронимус на грани нервного срыва. – Сейчас и за мистику могут посадить! Вон Вернадский мается! И твой Гоголь не поможет! Свят! Свят! – причитал Юлий Геронимус, сдирая с плеч пиджак, как аспида, и выжимая из него воду.
Он остался в дорогой поплиновой рубашке, в шёлковой жилетке и в тёмно-бордовом галстуке.
– То ли ещё будет! – многозначительно пообещал Булгаков и поднялся, отряхиваясь, как большая собака.
И Юлий Геронимус, испуганно поглядывая на окно, машинально выпил водки, перекрестился три раза, немного успокоился и написал в двух экземплярах расписку в том, что берётся издать рукопись де такого-то романа не позднее трехнедельного срока, который необходим для подготовительных работ, дрожащей рукой поставил гербовую печать и размашисто расписался, скрывая малодушную трусость человека, который впервые столкнулся с невидимым миром, но, естественно, не признав его из-за своего невежества.
– Держи, вымогатель! Скотина!!! – очень красноречиво высказался прямо в лицо Булгакову и пригнулся на всякий случай, инстинктивно ожидая оплеуху неизвестно от кого.
– А аванс!.. – страшно разочарованно потребовался Булгаков и склонил голову.
– Какой аванс?! – изумился Юлий Геронимус и посмотрел из-под очков. – А вот это видел! – Он показал Булгакову шиш, на который предварительно по-малорусски плюнул; как вдруг на его глазах стакан с водкой подъехал к краю стола, дабы упасть и разбиться на мельчайшие, как иглы, осколки, на которые, в принципе, разбиться по природе вещей никак не мог.
Юлий Геронимус зарычал, как испуганный медведь, и опрокинув кресло-вертушку, отскочил к окну за спиной.
Булгаков, ничего не объясняя, ехидно спросил:
– Как тебя еще проучить, толстокожего?..
– Ну ты и вымогатель! – застонал Юлий Геронимус и полез в сейф, клацая зубами, словно голодный людоед, и выдал Булгакову первые пятьдесят тысяч рублей не деньгами, похожими на марки, а твердыми, российскими «червонцами».
– Через три дня загляну! – пообещал довольный Булгаков.
И тут к нему обратился младший куратор Рудольф Нахалов, которого не мог видеть Юлий Геронимус.
Они вроде бы как сидели на солнечной веранде, и полуденная тень от деревьев радостно плясала на стеклах, на полу и на дорожке, убегающей в сад.
– Романы пишутся со скоростью жизни, – философски изрёк Рудольф Нахалов, закидывая длинную ногу на ногу в новомодных штиблетах от «Бакони». – Нельзя написать быстрее того, что осознаётся. Но… если ты будешь тянуть резину, жизни тебе не хватит, жизнь будет короткой.
– Да бросьте… – нахально осмелел Булгаков, – чего здесь?.. Чепуха!.. – он листнул рукопись романа, у которого даже названия не было.
Однако на заглавном листе вдруг само собой проявилось: «Мастер и Маргарита», хотя Булгаков больше склонялся к «Князю тьмы». Булгаков страшно удивился, у него глаза полезли из орбит и мелькнула ужасная мысль, что он-де в чём-то опростоволосился, но в чём, ещё не понял, и от этого было жутко, словно ему чуть-чуть приоткрыли будущее, но не объяснили его смысла.
– А никто и не сомневается, – не дал ему ничего понять Рудольф Нахалов. – Но у нас сроки… И там… – он поднял палец с отполированным, как у Пушкина, ногтём, – нас могут вполне определённо не понять.
В его голосе вдруг появились благородные камушки, которые обкатываются годами мудрости и раздумий, а лицо при этом сделалось абсолютно неглупым, а, наоборот, даже умнее, чем у Спинозы.
– Зуб даю! – беспечно храбрился Булгаков, втайне полагаясь теперь исключительно на Германа Курбатова, а не на храбрых лунных человеков, которые горазды были только требовать, а долг списать не хотели.
Тайком от своих благодетелей он их ввел в эту историю: Лария Похабова под именем Азазелло, а Рудольфа Нахалова – как Коровьева. Это была его тайная месть, конечно же, относительная, потому что Ларий Похабов и Рудольф Нахалов, читая его рукописи, потешались сами над собой и были довольны, как мартовские коты, ещё бы – попасть в литературу таким образом и необычным путём удаётся не каждому куратору. 
Рудольф Нахалов странно на него посмотрел и сурово заметил, многозначительно закатив глаза:
– Клянись здоровьем!
– Всего-то! – беспечно рассмеялся, не подумав, Булгаков. – Клянусь!
– Ну, смотри, Булгаков! – погрозил Рудольф Нахалов и исчез.
– Расписку не потеряй, – суетился, как денщик, мокрый Юлий Геронимус, испуганно оглядываясь то на окно за спиной, то на разбитый стакан на полу. – Только об этом… – он с неподдельным изумлением глядел на лужу последи кабинета, – никому ни слова, – попросил он жалобно, – мало ли что, партийного билета лишусь! А?.. – сморщился он, как трухлявый гриб.
– Ладно… – великодушно сделал одолжение Булгаков, – никому ничего… что я… дурак, что ли, что у тебя здесь нехороший кабинетик.
– В каком смысле?.. – округлил глаза Юлий Геронимус и быстренько, пока Булгаков не передумал, полез в сейф.
– В смысле мистических обитателей, – неожиданно для самого себя отчеканил Булгаков. – При коммунизме это невозможно!
– Я тебя прошу! – испуганно вспылил Юлий Геронимус. – Я требую от тебя, как друга! Честно! Мне это не надо! Совсем не надо! Я боюсь!
– Ладно… Ладно… – спрятал своё юродствование в карман Булгаков. – Больше не буду, – успокоил он Юлия Геронимуса.
Он вдруг понял, что его не просто так сюда таскают по ночам, а с тайным умыслом. И что ночью, именно ночью, вершатся самые таинственные и важные дела.
– Слава богу! – принял на свой счёт Юлий Геронимус. – А теперь по коньячку! – И откупорил бутылку, в которой был, конечно не коньяк, а настоянная на изюме водка.
В диком восторге от произошедшего и от того, что карманы, впервые за всю его жизнь, были набиты деньгами, Булгаков выцедил, не закусывая, целый стакан и мокрый от счастья побежал домой, скользя в тех местах, где детвора сделала катки.
Дома, всё ещё пребывая в душевном упоении, написал на листке глупую, как казалось ему фразу: «Мастер и Маргарита». Какой Мастер? Какая Маргарита? Так и не понял. Но листок сложил, а не бросил, как обычно, в мусорный ящик, а спрятал в самую дальнюю папку, на самое дно, чтобы Тася, не дай бог, не нашла и не сунула бы на шкапчик, ищи потом ветра в поле.

***
И вдруг она сама ему позвонила. Благо, Тася была на кухне.
– Заходите, выпьем бутылку чая, – отшутился Булгаков, пребывая, однако, на грани истерики из-за никудышных дел с романом «Мастер и Маргарита».
Все эти любовные домогательства со стороны женского пола стали действовать на него, как приятное журчание в животе.
– Всенепременно! – медово пообещала Любовь Белозёрская и отключилась.
Он понял, что Ракалия его классическим образом подогревает. Вот оно! – вспыхнул он радостно и высказался вслух:
– И никаких скидок!
– Каких скидок?.. – переспросила его с подозрением Тася.
Оказывается, они давно тихонько вошла и всё это время стояла у него за спиной.
– Никаких… – испугался Булгаков. – Это я так… Мысли вслух.
Тася пристально посмотрела на него так пристально, что он вскипел как самовар.
– Что? Что?! – неожиданно для себя закричал он, однако, избегая её въедливого, как штопор, взгляда. – Я пишу роман! Обыгрываю разные сцены! У меня голова идёт кругом!
Не будешь же ей объяснять, что мысли роятся, как мошки вокруг лампы. Она и так была в курсе дела и не забыла о коте Бегемоте с щетиной на животе, который переплыл Патриарший пруд. Чёрт его знает, что он ещё придумает?
– Знаем мы твою голову, – съязвила она и обиделась.
Глаза, которые он так любил и холил все эти годы, наполнились слезами. Боже мой, страдальчески подумал он и перешёл в наступление.
– Что ты имеешь в виду? – не дал он ей опомниться.
Ему не хотелось продолжать разговор, но надо было каким-то образом выпутаться из неприятной ситуации.
Тася, конечно, всё поняла, недаром они прожили столько лет вместе.
– Это звонила женщина?..
– Это звонила Макака Посейдоновна, – язвительно отозвался Булгаков, словно Тася была виновата. – Наша секретарша. Между прочим, страшная дура! – заявил он, невольно вспомнив её длинные ноги, с огромными ступнями, и все её заигрывания.
Интересно, подумал он, что Ракалия хочет? Ясно, что не бутылку с чаем.
– Она будет у нас чай пить? – спросила Тася с ударением на последнем слове.
– Нет, конечно! – попробовал отшутиться Булгаков.
– Ну смотри мне! – предупредила Тася, приходя в тихое бешенство.
– Я смотрю! – быстро и дружелюбно среагировал он, чуть не добавив: как ты мне надоела! Сколько же ты у меня крови выпила?! Саратовская Горгия!
Здоровый мужской цинизм вскипел в нём.
– Поклянись, что не предашь меня! – она наступила ему на ногу.
– Клянусь! – как в американской кино, поднял он руку. – Я никогда от тебя не уйду!
– Нет, не так. Поклянись: чтобы ты сдохла!
И он понял, что просто так ему на этот раз не отвертеться.
– Клянусь, чтобы ты сдохла, если я тебе изменю! – сказал он твёрдо, глядя ей в глаза.
– Ну ладно… – сказала она и ушла на кухню, потеряв к нему всякий интерес.
И с Булгакова словно скатился трехпудовый пёс. Булгаков мотнулся к буфету и опрокинул в себя стопку водки. Закусывать, кроме каши из супницы, было ничего нечем. Вот так всегда, думал он, ни за что ни про что… Хотя, конечно, есть что есть… Нашёл чёрствую корку серого хлеба, разломил и сжевал её с огромным аппетитом, потом сел писать о Берлиозе, Аннушке и фруктовой воде. В желудке приятно бурлили комочки хлеба.
Вечером пошёл и купил нормальной еды, целую огромную сумку. Тасе – элегантный чёрный ридикюль с чёрной ручкой для ладони. Тася была счастлива. Бутылка полусухого крымского белого решила все проблемы.

***
– А у нас спор, – пьяно посмотрел на него Жорж Петров, – кто глупее актёр или писатель.
Булгаков давно заметил, что у Жоржа Петрова не было расчёта на длинную жизнь: он пил и водил знакомства с плохими компаниями, в которых обязательно присутствовал золотушный Дукака Трубецкой.
– Конечно, актёр! – ни секунды не сомневаясь, ответствовал Булгаков, поправляя галстук и одёргивая костюм, в котором он смотрелся, как принц датских кровей.
Галстуков Булгаков не очень любил, они делали похожим на Воробьянинова, которого описывали нижайшие литературные чины Жорж Петров и Илья Ильф. «Сатиричнее! Сатиричнее! – призывал он их. – Нечего жалеть!» «А вдруг?..» – боялись они. «Ничего не вдруг! – бушевал Булгаков. – Кому вы нужны?! Главное, в политику не лезьте и никого не пародируйте!»
– А почему? – надвинулся на него не менее пьяный Илья Ильф.
Булгаков насмешливо посмотрел на него: Илья Ильф был любителем долго сморкаться в клетчатый платок, и часто таким образом брал паузы, чтобы собраться с мыслями. Но сегодня они ему были не нужны.
– Иначе бы на сцену не пустили, – самоуверенно ответил Булгаков, останавливая Илью Ильфа изящным движение левой руки, правую же сжал в кулак, понимая, что в таком состоянии, стычки можно и не миновать. Однако беспечно выставленная челюсть у Ильи Ильфа давал все шансы на точный и жёсткий удар.
– А почему? – снова спросил пьяный Илья Ильф и качнулся так, когда человек собирается освободить желудок.
Булгаков сообразил, что Илья Ильф сегодня не драчун, а выпивоха.
– Да потому что умные люди на сцену не лезут и не кривляются! – авторитетно заявил он.
– Понял?! – Илья Ильф дёрнул за рукав сухопарого Жоржа Петрова.
– Понял, – развязано кивнул Жорж Петров. – А почему-у-у?
– Потому что у актёра нет условий для созревания ума, – ещё раз авторитетно заявил Булгаков, нисколько не сомневаясь в своей правоте.
Он и сам не знал, что это такое, но подозревал, что здесь, как всегда, замешаны лунные человеки со своей мерзкой лунной моралью.
– Как это?.. – удивился Жорж Петров своим вечно лисьим лицом и пьяно заморгал ресницами.
– Трансцендентально! – решил отделаться от них Булгаков.
Но не тут-то было.
– А почему-у-у?
Они вцепились, как майские клещи.
– Потому что профессиональные ограничения, – непререкаемым тоном сказал Булгаков и попытался их обойти, но они смело загородили ему дорога и нагло дышали перегаром, должно быть, вспомнив свои замашки одесской гопоты.
Он догадывался, что лунные человеки работают с ним, естественно, втёмную, не раскрывая всех карт, в этом и крылось ограничение познания и градация, в которой ранг у него было явно повыше.
– А-а-а… – всё равно удивился Жорж Петров. – А почему-у-у?
– Ну, заладил камарилью! – в сердцах плюнул Илья Ильф, который был ещё более-менее трезв. – Пойдём водку пить!
– А писатель – умнее? – не мог угомониться Жорж Петров. Топая, как кот Бегемот, вслед за Булгаковым.
– Писатель умнее, – подтвердил Булгаков, вспомнив театр Мейерхольда, нарочно превращенный в руины, чтобы соответствовать духу и времени.
– Ладно… – тупо согласился Илья Ильф, и уже не махал руками как мельница.
– А почему-у-у?
Но это уже был перебор, и они почувствовали, что Булгаков раздражён.
Они тайком совершили манёвр на балкон, где причастились модным «балтийским коктейлем» – смесью водки и кокаина. Булгаков поморщился и обошёл их стороной. Если его и интересовало, то только не кокаин, а – исключительно Вика Джалалова, голубоглазая и черноволосая пышечка, переменчивая в своём естестве, как горный ветер востока, и Булгаков был в восторге от неё и не боялся, как с другими женщинами, подцепить паразитарный рак. К тому же это не Тася, вся из комплексов, завязанная на узлы: это нельзя, туда не ходи, водку не пей; это беззлобность, это порыв, с восхищением думал он, облизываясь, как кот на сметану, и устоять не мог.
Он приметил Вику Джалалову на одной из редакционных вечеринок, куда являлся, разумеется, без Таси, но за весь вечер, сколько ни пытался, так и не встретился с ней взглядом. Яркая, горда и неприступная, как магнолия в горах, она ловко, как оказалось, манипулировала его интересом, и он таял, таял, таял, как кусок льда в июльский полдень на ялтинской набережной.
Зато потом между ними каждые три дня происходили бурные выяснения отношений, которые стали утомлять его, и он понял цену первоначальной неприступности: обычные женские штучки, призванные набить себе цену.
То она грустила ровно целую одну секунду, и глаза её наливались синей тоской, то она безудержно смеялась, наслаждаясь юностью и тёплой московской ночью, то вдруг складывала губки в капризную мину и становилась похожей на грубую матрону, вышедшую на пенсию, то вдруг отбегала на три шага и кричала, протягивая руки в красном маникюре: «Ну, догоните меня! Догоните!» И все шесть комнат Толстого была наполнены её смехом. Её яркий, пунцово накрашенный рот призывно смеялся и звал его поцеловать и насладиться мгновением счастья, и Булгаков был на десятом небе от победы. Вот оно, думал он. Вот! То, что у Вики Джалаловой есть муж, писатель Аполлон Садулаев, который и привёз её из Крыма, его нисколько не смущало. Его смущали чуть-чуть её тяжеловатые ноги и отсутствие грации, свойственной Тасе. Но к Тасе он привык, разменял с ней десяток лет, и она постарела, всё чаще лишая его плотских радостей. Вот и сейчас ему сказал Эдуард Водохлёбов, старший критик из высоко-начальственного журнала Дукаки Трубецкого: «Ваша жена… Хм-м-м… выглядит старше вас»; Булгаков поймал его за руку, вырвал пуговицу с корнем из твидового пиджака, и готов уже было убить, да противник вывернулся, аки змей, и со страху убежал в парк. Булгаков схватил то, что было под рукой – кажется, тупой столовый нож, и понёсся следом, однако остыл быстрее, чем горячее яйцо в кастрюле с холодной водой.
– Не обращай внимания, он дурак, – примирительно сказал более трезвый Юлий Геронимус, отбирая нож и силой уводя его в дом. – Мы его потом поймаем!
Булгаков по-братски умилился его участию в семейных делах, его плоскому затылку с фирменным вихром, и они пошли и выпили дюже много настоящего коньяку и закусили настоящим, крошащимся чёрным шоколадом, который Тася по большому блату достала в «Главпищеторге», у Ренаты-заемщицы.
И Булгаков покорился обстоятельствам. Он прошёл бы мимо, но обратил внимание на страшно литературное выражение, которое услышал из толпы, якобы замаскированное под экспромт.
– «Ты меня никогда не забудешь!» – сказал мне этот… не помню, как его звали… – произнесла высокая, фитилявая, молодая женщина на каблуках.
И с фразой:
– Поз-з-вольте-е-е! – Он легко, как нож, вошёл в толпу, которая моментально расступилась, и увидел задрапированную в шелках.
Это была она, Шамаханская царица, с невинным взглядом негодницы, с миленьким, ещё девичьим, чисто французским лицом и несколько затянутыми, плоскими скулами. В её светлых глазах плавала искристая насмешка, а губы были призывны и доступны. Он моментально купился на её материнские веки. Ему показалось, что она всё знает и всё понимает, и даже больше, но скрывает под маской безумной северной европейской красоты.
Булгаков приподнял её длинные, изящные пальцы с кровавым маникюром, покорные, как все пять змей, и поцеловал каждый из ноготков. Она сцепила ногти и нарочно поцарапала его, смежив веки.
– И правильно сделали, потому что вместо него явился я! – И удивился своей смелости, словно его кто-то тянул за гадкий язык что есть силы.
– Ах, как мило! – сказала она приседая, потому что была выше Булгакова на полголовы. – С кем имею честь?..
Она была прекрасно одета, но намазана, как девка на панели. Булгаков отвык от таких женщин-вамп.
– Лицетворитель, – представился он – Михаил Булгаков, увы, да-а-ж-е не поэт!
Он хотел сказать, что даже не Гумилёв, который был очень и очень дружен с рифмой, дающейся, между прочим, не всем, а избранным Богом, но не сказал из-за стеснения, источником которого была она, а коротко выложил:
– И тем не менее, в прозе я мастак!
Ему страшно понравилась её индейская раскраска. Пусть будет так, сделал он первую скидку, пусть!
– Ах, ах, ах… – произнесла она со стоном, закатывая тёмно-голубые, почти что синие в сумерках глаза. – Мне уже о вас уже все уши прожужжали!
– Кто же? Как же! – холодно нахмурился он, всегда и во всём подозревая подколодную змею, старшего критика, Эдуарда Водохлёбова, который писал в журнале Дукаки Трубецкого, что на Садовой-Триумфальной, разоблачительные статьи на разные тему и был способен на любую подлость.
Но Водохлёбов был далеко, а рядом крутились пьяненькие Илья Ильф и Жорж Петров готовые, если что, заржать по любому поводу. Он взял её под руку и, как приз, увёл в другую комнату, на минуту забывшись, что они, оказывается, давным-давно знакомы, так давно, что казалось, сто лет тому назад они пили на брудершафт. И это моментально их сблизило.
– Ах, я не помню! – увернулась она томно. – Да и какая разница?! – вильнула, как холодная змея, всем своим длинным, изящным телом, затянутым в шелка.
И это была уже не Тася, крепенькая и ловкая, с высокой грудью, а нечто абсолютно противоположное ей, должно быть, даже с большими сосками, которые не то чтобы просвечивали сквозь тонкую ткань красного шёлка, а просто-таки меняя изоморфу пейзажа.
– Настоящая женщина! – умилился он и понял, что с ним знакомятся нарочно, преднамеренно, без стеснения, не скрывая своих целей лечь в постель, и это ему льстило, ведь он ещё даже не издал романа, а Москва уже у его ног.
Ему захотелось, чтобы она сразу ушла, и он бы не горевал и не искал бы её, а пошёл бы и напился бы, аки свинья в компании курносого Илья Ильф и хитрого, как лиса, Жоржа Петрова, но она осталась.
– Можно ли вас называть Ракалией? – понесло его мстительно, с подковыркой, обыгрывая её в природе слов, в которых был дока, супермастером высочайшего класса по звучанию фраз, и ужаснулся от своей же наглости. То, что лунные человеки и даже сам инспектор Герман Курбатов регулярно подтягивали его до определённого уровня, его нисколько не смущало, а, напротив, он присвоил себе все эти качества, обращая их не к литературе, а к женщинам, обретаясь в них, как в духах.
Но как ни странно, Белозёрская проглотила его намёк, словно ничего не поняла.
– Пойдемте выпьем бутылку чая? – предложил он, слегка заплетающимся языком.
– А как же зазноба?.. – как бы невзначай поправила его галстук Белозёрская.
Этот её один-единственный лёгкий, изящный жест стоит всех ухищрений Вики Джалаловой, которую легкомысленный Булгаков успел наречь Рембрандовской Саскией с намёком на бесконечное количество зряшной энергии тела.
Белозёрская с презрением посмотрела на низенькую, крепенькую Вику Джалалову, которая в этом момент изображала опереточную кокотку; и её тонкие, сухие губы в противовес ярким, призывным, пунцовым губам Вики Джалаловой надменно сжались. Это было так литературно, так гротескно подчёркнуто, что Булгаков устоять не мог и обратился к своему «манжету», как к банку памяти, запечатлев словосочетание: «Шамаханская царица» и «Ракалия». Сердце его подпрыгнуло, словно у зайца, попавшего в капкан. Если бы только он знал, что этот свой взгляд Шамаханской царицы и надменный поворот головы вкупе с абрисом голодных скул Белозёрская тренировала уже в течение трёх месяцев, прежде чем лечь с Юлием Геронимусом в постель и заняться любовью, он был бы страшно оскорблён в лучших своих чувствах и одумался бы, но он, естественно, ничего не знал и ни о чём не догадался, а верные, как псы, лунные человеки, даже не предупредили о подлоге. Он не мог этого знать, как всякий честный мужчина, идущий на заклание, и с открытым забралом принял сердечный удар Амура. Сердце его сладостно встрепенулось, и истома пробежала по чреслам.
Впрочем, Белозёрская явно перестаралась: Вика Джалалова, как всякая восточная и страшно горячая в своём естестве женщина, закатила грандиозный скандал, и Белозёрская, наблюдая за разворачивающимися событиями с величавостью властвующей королевы, краем глаза посматривала и за Булгаковым, за тем, как рушится ещё одна иллюзия в его жизни; то-то стоило его в этот момент подобрать ловко и изящно, как щепку из ручья.
Вика Джалалова бегала через всю анфиладу комнат, заламывала руки и кричала на мужа, который носился следом с таблетками диацетилморфина:
– Котик, прими! Котик, прими!
– Да пошёл ты, старый придурок!
Дукака Трубецкой, всё ещё дурно пахнущий, несмотря на десять тысяч ванн и тонны косметики для своего тщедушного тела, тактично шепнула Булгакову на ухо:
– А вы сердцеед восточных женщин!
И Булгакова вдруг передёрнуло. Он вспомнил не очень изящные телеса Вики Джалаловой, её картинные стоны в момент соития, по-детски оттопыренные губки во время засыпания, и ему сделалось противно, как если бы он спал с настоящей морской свинкой.
– Что вы наделали? – укорил он на всякий случай Белозёрскую.
– Я?!! – она надменно и крайне удивлённо посмотрела на него с высоты своих каблуков. – Это вы, по-моему, только что бросили прекраснейшую из женщин Кавказа.
– Не Кавказа, а Крыма, – поправил Булгаков, наблюдая, как Вика Джалалова ловко уворачивается от мужа с его конволютами.
– Ах, какая разница! – отмахнулась Белозёрская. – По-моему, она сейчас выцарапает ему глазки.
И судьба Вика Джалаловой была решена. Булгаков не хотел повторять ничьей судьбы, ему своей было достаточно.
Тася же увидела, что Булгаков напился и словно с цепи сорвался, норовя обольстить всех красавиц пирушки, и тоже напилась до бесчувствия. Булгаков вдруг оглянулся и увидел сидящую Тасю с лицом мертвеца. Он, пошатываясь, отнёс её, пьяную, в слезах, на руках на пятый этаж, на одном порыве вдохновения: вернуться и переспать с Белозёрской тут же, в кабинете Толстого, освежив его гламурный диванчик под неусыпным взором портрета Льва Николаевича Толстого работы большого художника, Ильи Флоренского. Оказалось, что Булгаков, к своему удивлению, был ещё кое на что способен в плане всеобщей мобилизации ресурсов и страстей.
Это не любовь, это – похоть, половое любопытство, думал Булгаков. Но какое! – восхитился он.
В тот вечер Булгаков понял, что перерос Тасю. Это открытие его потрясло и стоило ему пары десятков седых волос и спазмов в печени, потому что перешёл Рубикон жизни, и он от горя напился коньяку до тошноты и вспомнил мадам Гурвич, которая его всегда предупреждала, что алкоголь бывает двух качеств: свежий и несвежий. Мудрая была проститутка, понял Булгаков, освобождая желудок в саду.

***
Он вдруг спохватился, что давным-давно видел Белозёрскую во сне в качестве Шамаханской царицы. Он подошёл и не обращая внимание на суетящихся пьяных: долговязого Жоржа Петрова и курносого Илью Ильфа в разнокалиберных штиблетах, и, конечно же, Дукаку Трубецкого с его вечным запахом протухших яиц, и заявил, как гусар на дуэли:
– Я видел тебя во сне! – Как будто это имело какой-то смысл, кроме сплошных любовных эмоций.
Поглядел твёрдо и уверенно, пытаясь сразить её наповал.
– Не может быть, – вытянулось у неё и без того длинное лицо, – я только вчера приехала, – созналась она.
Она, действительно, ездила в Севастополь. Кто-то ей сказал, что её знакомый Яков Парадзе, пообещавший бриллиантовое колье за ночь любви, объявился там. Но она его не нашла и была печальна и расстроена. А тут Булгаков со своею чувствами! Она через силы позволила себя любить. Таковы были условия договора, иначе Юлий Геронимус ничего не гарантировал.
– Ты хочешь его посадить? – напрямую спросила она давеча.
– Нет, конечно… – начал юлить на голубом глазу Юлий Геронимус.
– Значит, просто опозорить, – догадалась она, – я тебя знаю!
– Понимай, как хочешь, – ушёл от ответа опять же на голубом глазу Юлий Геронимус.
– Я не ошибся! – твёрдо сказал ей Булгаков, хотя в голове у него предупреждающе щёлкнуло, мол, дурак дураком, дураком и помрёшь.
И он даже взбрыкнулся в сторону Рудольфа Нахалова и Лария Похабова, которые вовсю патронировал его в этот вечер и не давали развернуться по части выпивки. Он честно им заявил, что надо ещё написать пьесу для «Художественного театра», а на творческие споры Мейерхольда со Станиславским ему было наплевать. Ларий Похабов поперхнулся, а Рудольф Нахалов повертел пальцем у виска. На этом воспитательная работа закончилась. Они сделали свой заход в качестве менторов и зловеще удалились сквозь толпу.
– Где «там»? – удивилась Белозёрская, растормошив Булгакова, который отрешённо глядел им вслед, и ей сделалось жутко, потому что её заставил врать самый страшный человек – Юлий Геронимус, который одним движением брови мог испортить человеку жизнь. И она даже пожалела простоватого Булгакова, который ведать не ведал, куда сунул голову.
Если бы она знала, что Булгаков его нисколько не боится, а напротив, презирает обстоятельства, в которых давным-давно обретается, она бы страшно удилась, но она ведать ничего не могла и не предполагала ни о чем подобном. Булгаков в свою очередь и думать не думал, что такие расхождение во взглядах имеет огромное значение для семейной жизни. Это он понял гораздо позже, но было поздно.
– «Там»! – сказал он опять твёрдо и для убедительности показал руками.
– А-а-а… – подыграла она, прищурив свои прекрасные серые глаза Шамаханской царицы, которые в темноте делались синими, – я там бываю!
Булгакова, как прежде, мучили «королевские» метафоры, и он метался, как больной от «манжеты», на котором всё записывал крохотным карандашиком, до предмета своей новой страсти. Казалось, в ней заключен весь смысл его нынешнего существования и нет цели достойней!
– Пойдём сегодня спать к Быстровым, у них сестра уехала в Нижний? – предложил он.
– А как же твоя жена? – Вскинула она эти самые синие-пресиние глаза, от которых у него, как мячик, прыгала душа. – Как её?..
– Я не помню, – подыграл он ей с безразличием в голосе, хотя в голове у него, действительно, крутилось одна единственная фраза, «Саратовская Горгия». – Она оказалась глупой и просроченной, – добавил он нараспев к сущей радости тонкой, как берёзка, Белозёрской.
– Я тоже могу оказаться глупой и просроченной? – нахально осведомилась Белозёрская и пребольно ткнула его пальцем в грудь.
– Нет! – твёрдо сказал он, глядя ей в голубые глаза. – Я тебе этого не позволю!
– Как? – гордо покачала она головой, выставив для апломба изящную ногу во французских чулках.
Эти чулки ему долго потом снились, висящими на спинке стула. Единственно, он не знал, что все скандалы были отнесены Ракалией на после свадьбу, когда мужу деваться будет некуда. А пока она была пай-девочкой с глазами радостно глядящими на мир.
– Увидишь, как! – абсолютно серьёзно заверил он и подумал, что для начала надо познакомить её с лунными человеками. То-то будет веселуха, усмехнулся он, но, конечно же, никто не позволил ему этого сделать.
И Белозёрская с ангельским лицом неожиданно согласилась. Булгаков был на седьмом небе от счастья. Его затрясло, как в лихорадке. Они зашли в Елисеевский взяли бутылку шампанского, торт и колбасы и поехали на Тверскую.
Булгаков был так возбуждён, что о шампанском и шоколадном торте, они вспомнили только в три часа ночи.
Он понял, что она любит совращать мужчин, но остановиться уже не мог и понял, что пройдёт идиотский путь форменного кота Бегемота.

***
Юлий Геронимус не мог придумать ничего лучшего, как выхватывать у них из-под пера тексты и печатать их, как горячие блинчики, в журнале у Дукаки Трубецкого, который, кстати, был в диком восторге от нововведения. Но тут случился большой конфуз: сразу три дюжины модных критиков разнесли в пух и прах все главы романа, и наступил мрак кромешной ночи.
Юлий Геронимус схватился за голову и побежал к Булгакову:
– Будь другом, пробегись своим бесценным взглядом по этим опусом. Я заплачу! – заверил он и тут же выдал аванс крупными, хрустящими купюрами.
– Это можно, – с наслаждением согласился Булгаков, забирая всю сумму в карман, – только ты меня дальше в свои планы не впутывая.
И пробежался, невольно оставляя на них всего лишь слабый налёт архаики, которую заготовил совершенно для иного произведения. Он разошёлся, хотя считал роман откровенно слабым и спародированным на вечные одесские темы, но за деньги можно было и покривить душой.
Илья Ильф безбожно картавил и по внутреннему слуху вместо буквы «р» всегда и везде писал – «л». Жоржа Петрова это злило и он говорил:
– Опять ты вместо своей «селёдки» «рыбу» пишешь!
Чем вызывал у Ильи Ильфа гомерический смех:
– Булгаков поправит!
– С чего ты взял?
– А ты что, не знаешь, что твой братик взял его литературным редактором?
У него получилось не «братик», а «бьятик».
– Понятия не имею! – с презрением ответил Жорж Петров.
На следующий день к Булгакову пожаловали литературные рабы: Жорж Петров с коварным лисьим лицом и вечно похохатывающий курносый Илья Ильф.
– Это как понимать?! – решительно заявили они. – Ты выкинул всё самое лучшее!
– Ребята, – обнял он их за плечи, – я убрал все ваши слюнявые банальности и оставил то, что имеет смысл.
– Ты разрушил лучшие наши мысли! – закричали они, как волхвы при виде Христа.
– Учитесь писать отрешённо! – посоветовал он им.
– Ах! – воскликнули они в страшном негодовании, и побежали к Юлию Геронимусу.
– Зачем он Маяковского приплёл?!
– А «Марсельезу» выкинул?! Бедного архивариуса Фунтикова, нашего любимейшего героя, изничтожил?!
Юлий Геронимус выслушал их и спросил:
– Вы ещё кто?..
– Кто?.. – опешили они, поглядев друг на друга.
Илья Ильф в страшном волнении высморкался в большой клетчатый платок. А Жорж Петров раздавил тяжёлую каплю пота, аки мышь, на лбу.
– Вы ещё сопляки против Булгакова. И вряд ли подниметесь до его планки. Вот вы кто!
– Как?.. – моментально сникли они.
– Вы литературные рабы в третьем поколении! Я вам плачу как рабам! Ваш удел уложить фундамент, а стилисты… – Юлий Геронимус даже не покривил душой, – доведут его до ума.
– Да мы!.. – возмутились они, посмев выпятив грудь.
В обычной, цивильной, жизни Юлий Геронимус, по кличке Змей Горыныч, был настолько сердоболен, что ловил комаров, залетающих в квартиру, и выпускал их на улицу. Но только не здесь.
– Отныне всё, что напишете, вначале несёте Булгакову! – грозно приказал он. – И только после этого мне, иначе…
– Что «иначе»?! – заартачились они, как щенки, у которых прорезались зубы.
Первая слава не прошла даром: они решили, что стали большими писателями.
– Иначе перестану печатать! Сошлюсь на то, что бумага кончилась!
И подавленные его волей они поплелись домой, ругаясь последними одесскими словами и поминая Булгакова и за одно Юлия Геронимуса незлым, добрым матом.
– Нам говорили, что ты гордец! – поймали его литературные рабы в третьем поколении.
– А вы как думаете? – спросил мимоходом Булгаков, снимая пальто и ловко кидая его на вешалку.
– Вообще-то, выглядит скабрезно, – поморщился курносый Илья Ильф. – Словно вы всё время хвастаетесь.
Это был вызов со стороны Юлия Геронимуса, он прятался за своими каторжанами, отсылая их теребить Булгакова, как тушу мамонта.
– Не пишите полиистории, – насмешливо посоветовал Булгаков и с презрением фыркнул, бодро направляясь к своему столу, издавая при этом ещё кучу всяких странных звуков, в которых Илья Ильф, патологический врун, и Жорж Петров, с коварным лисьим лицом, вообще потерялись как котята.
– Как это?.. – наивно удивился Жорж Петров и вопросительно уставился на Илью Ильфа.
Но даже Илья Ильф, местный светило в вопросах литературы, не знал, что это такое. Он поджал губы и сделал удивлённое лицо, но так, чтобы Булгаков, профессор стиля и языка, как они его за глаза саркастически называли, ничего не заметил.
– Не делайте из романа ёлку, – объяснил Булгаков, вздыхая глубоко, как перед прыжком в воду.
Как ещё можно было объяснить графоманам их стратегическую ошибку: не надо пытаться объять необъятное, во всем должна быть оптимальность.
Он учил их исподтишка, а они улучали момент, чтобы присосаться, как щенки к матери. Каждый день у них состоял из сотен и тысяч вопросов. И ясно было, что они набивают руку в профессиональном смысле, наматывая на ус даже то, как Булгаков ест клубничное варенье – ложечкой, подставляя снизу ладонь, чтобы не капнуть на рукописи.
– А-а-а… – догадался более умный Илья Ильф. – В этом смысле?..
– Ну да, а в каком?.. – Булгаков хитро посмотрел на них.
Жорж Петров смутился ещё пуще. Илья Ильф, как всегда, строил из себя гения:
– Всё ясно! Ну так-х… А твои стулья в силе?..
– Я думаю, не только в силе, но и в деле… – пробормотал Булгаков, теряя к ним всякий интерес и погружаясь в повседневную работу газеты.
Они поняли, что больше его ни на что не расколют, и заторопились.
– Да, кстати, по твоею душу звонил Мейерхольд, – словно уронил гирю Илья Ильф.
– Какой Мейерхольд?.. – спросил Булгаков, думая о своём.
Перед ним маячила проблема работы канализации в районе завода «Серп и Молот». Надо было сатирически осветить этот факт.
– Тот самый… – ехидно отозвался Илья Ильф, закрывая за собой дверь, – который Всеволод Эмильевич!
– Ка-а-к! – словно ужаленный подскочил Булгаков, опрокинув стакан с холодным чаем. – Что же вы мне сразу не сказали?!
И «Серп и Молот» пошёл насмарку. А ведь не позвонишь же просто так! Мейерхольд – самый занятой на свете человек в своём театре!
У Булгакова бешено забилось сердце, он сел на телефон и стал молиться на него. И выйти даже нельзя за кипятком для чая с лимоном.
– Не трогай! – закричал он на Катаева, когда он вздумал позвонить по делам.
– Ладно, ладно, – покорно среагировал Катаев (бываю же идиоты) и ушёл в отдел критики, где водились дармовые пряники.
Булгаков остался один. Мейерхольд не звонил. Он не звонил нарочно, чтобы измотать всю душу и низвергнуть в пучину горестного отчаяния. Если, рассуждал Булгаков, это отказ, то мог бы и почтой отправить. Мало ли я таких отказов получал, на всякий случай он посмотрел на полку, где обычно оставляли приходящую почту, но она была пуста. А если не отказ, то тогда – да! Да! Да! Да! Сто тысяч да! Тогда я на коне! – возгордился он самим собой. А с другой стороны, взял и мимоходом позвонил, чтобы не траться на почту. Чёрт знает что! – схватился за голову Булгаков, падая в царство Аида с высоты Олимпа. Я погибну во цвете лет! Нет, так жить нельзя! Он стал шарить водку. Однако, похоже, злопамятный Катаев, унёс её с собой, чтобы доконать Булгакова окончательно и бесповоротно.
– Тебя искал Булавкин, – сунул морду рыжий Арон Эрлих.
– Скажи, я занят, буду через два часа! – закричал Булгаков, поглядывая на молчащий телефон.
– Слушаюсь, ваше благородие! – съязвил рыжий Арон Эрлих и хлопнул дверью.
Господи, стал молиться Булгаков, сделай так, чтобы он позвонил. Мне не надо ничего: ни славы, ни денег, только один его звонок, и я буду счастлив до конца дней своих!
Всё потеряло значение, даже прекрасная Ракалия. С некоторых пор он стал так её называть, ибо делал слишком большую скидку ради её прекрасного тела. Господи! – страдал он, зачем мне эти скидки. Я не хочу никаких баб! Только славы на одно единственное мгновение!
Мейерхольд услышал его и позвонил.
– Насчёт вашей пьесы, – начал он так, словно продолжил прерванный разговор, – мне понравилось, только есть несколько сомнений. Но… если вы сочтёте нужным заглянуть, мы всё обговорим и подпишем договор!
Если бы у Булгакова вставная челюсть, она бы на радостях запрыгала, как жаба, по заплёванному полу.
– Еду! – закричал Булгаков. – Я буду через три четверти часа!
– Ну и ладушки, – вальяжно ответствовал Мейерхольд. – Жду! Жду! С большими надеждами!
Булгаков заскочил в издательство к Юлию Геронимусу:
– Дай в долг пару тысяч!
– У меня нет! – упёрся Юлий Геронимус, нервно шваркая, как крокодил, лапами под столом.
– Сам Мейерхольд звонил! – возбужденно закричал Булгаков, чтобы пронять эту тушу ленивых мозгов.
– Сам Всеволод Эмильевич! – неподдельно ужаснулся Юлий Геронимус. – А зачем?..
– А ты не понял?
– Нет…
– Имею честь будь поставленным в его театре! – выпалил Булгаков, терять терпение.
У Юлия Геронимуса возникло сообразительное лицо, он полез куда-то, чуть ли не трусы, достал мятые и тёплые купюры.
– Держи! От жены прячу, – объяснил он.
– Какой жены? – удивился Булгаков уже в дверях. – У тебя же нет жены?!
– Неважно, – отвернул глаза Юлий Геронимус.
– Ну ладно… – пожал плечами Булгаков и понёсся, но в душе у него осталась заноза от вранья Юлия Геронимуса, и он почему-то подумал о Ракалии, однако сейчас это было неважно.

***
– Ваша пьеса нам подходит! – ещё приятнее огорошил его Мейерхольд.
 – Ох! – Булгаков расслабился, чуть ли не как медуза ни солнце.
Они сидели в кабинете, заставленной то ли театральным реквизитом, то ли старорежимным антиквариатом. Сам Мейерхольд выглядел всклокоченным человеком с больной печёнкой и немецким профилем, как на кайзеровских монетах. В потёртом пиджаке с небрежно вшитыми рукавами, видно было, что он не придает значения одежде, а весь устремлён в революцию.
– Только надо подогнать несколько сцен под биомеханику, и вполне, вполне… очень даже свежо и актуально. Нам ещё никто не предлагал таких текстов. Вы первый! Поздравляю!
Его голос с модуляцией, похожая на звук виолончели, мягко прогудел и запутался в рифматонике. Зато губы дёрнулись в несколько этапов, словно он слышал внутри себя мелодию и всецело подчинялся ей.
– А что… с биомеханикой?.. – осторожно, как скалолаз над пропастью, спросил Булгаков.
– Эт-то-о-о… всё нормально. – Смычок ещё не оторвался от струн, и ноты басовито плыли в воздухе. – Я вам покажу, вы поправите. Надо двигаться от внешнего к внутреннему, – объяснил Мейерхольд с натугой, как будто очнулся и вспомнил, для чего пригласил Булгакова.
– Так везде и есть! – погорячился Булгаков, весь в своём молодецком нетерпении, которое он в себе не любил, но не смел изжить из опасения постареть душой и телом.
Мейерхольд успокаивающе улыбнулся своим хищным лицом аспида; всё-таки его профиль, похожий на лезвие топора, сильно нервировал Булгакова. И всё из-за впечатления от театра, который выглядел, как после обстрела артиллерией. Окна выбиты. Внутри гуляет сквозняк. Артисты чихали и кашляли. «Для натуры времени, – объяснил Мейерхольд. – А ещё на сцену будет въезжать грузовик с красногвардейцами, и на их штыках будет играть красное веление времени! Расстрельчик натуральный организуем», – мечтал он, снова убегая в себя, как улитка в раковину.
– Всего пару сцен, поменяете последовательность, чтобы актёры не путались. Я даже не буду смотреть у такого автора… – Мейерхольд сделал многозначительный акцент, – как вы. Я вам полностью доверяю, в отличие от Станиславского.
– Константина Сергеевича?.. – ужаснулся Булгаков, и у него слегка закружилась голова от одних фамилий театральных гениев.
Он представлял богему дружной, единой семьёй, а здесь, оказывается, черти водятся. Вообще, ему разное говорили о театральной жизни. Не во всё хотелось верить. Где-то ж есть островок спокойной жизни? – часто наивно думал он и горько ошибался.
– Да! – неожиданно взбодрился Мейерхольд. – Его самого! Между нами существуют разногласия по поводу, что является первичным! Курица или яйца! Но это неважно! Это к вам не имеет никакого отношения. Сейчас подпишем договор. Получите аванс в бухгалтерии, и у вас пара дней!
– Да я хоть сейчас! Прямо на коленке! – воскликнул Булгаков и вскочил.
– Пара! Па-ра! – очаровательно произнёс своим хищным голосом Мейерхольд. – А пока я начну подбирать актёров и всё такое прочее не менее приятное, – добавил он бархатисто.
И позвонил в производственный отдел, дабы принесли договор, а в кассу – по поводу аванса.
И на Булгакова свалились огромные деньги, которые он никогда не держал в руках; он, как никогда, был безумно счастлив, хотя догадывался, что случайная слава крайне опасна в метафизическом плане. На крыльях любви он полетел в Елисеевский, купил две бутылки шампанского, три коньяка, огромный круг домашней колбасы типа «краковской», конфет немыслимое количество, зефира, ещё каких-то сладостей и в нетерпении понёсся к Ракалии на съёмную квартиру, где его ждали плотские утехи в неимоверном количестве и фантазии на всякие разные темы.
Конечно, Булгаков воображал, что секс – это и есть смысл жизни, немного потёртый, как фронтовая шинель, но ему было всё равно – так он её хотел.

***
– Да, – заметил долговязый Жорж Петров с лицом хитрой и жадной лисицы о том, что их роднило. А Илью Ильфа – особенно в патологическом вранье.
– Надо быть скромнее… – он словно вынырнул из-под взгляда Булгакова.
– Не понял… – удивился Булгаков.
Илья Ильф притащил виски с запахом политуры и был особенно ловок в суждениях.
– Нам ли вас обсуждать? – заявил Жорж Петров, потыкав пальцем в потолок, имея в виду, что для этого есть высокое начальство.
Они делали вид, что побаиваются его. На самом деле, замыслили посмеяться от души и ждали удобного случая.
Весть об удаче Булгаков разнеслась по газете, как пожар в степи, и все приходили и смотрели на него, как на красную китайскую панду, а все, умеющие держать перо, уже стояли на низком старте: тотчас бросились строчить пьесы и аннотации к ним, дабы потрафить тонкому вкусу Мейерхольда и пробежаться по следам Булгакова, дабы заработать революционную славу и большие деньги.
Булгаков, разозлился не на шутку.
– Если я не будите говорить о себе в великолепнейшем тоне и ждать соизволения толпы, то она… – Булгаков неловко повёл пьяной рукой окрест, имея в виду даже околицы Москвы и её запределы, – благородно промолчит, а скорее всего, с удовольствием распнёт вас и забудет как неудачников! – Так что не будьте взаимовежливы, господа! – выдал он им, пьяно елозя тощим задом по стулу.
Его тщательно прилизанная голова с модной стрижкой «помпадур» казалась эталоном удачи. И хотя он выпил уже изрядно, почувствовалось, что он тихо, но верно звереет и сейчас откопает топор войны и опрокинет двухтонный сейф Юлия Геронимуса.
К счастью, до этого не дошло. Юлий Геронимус, которому нужно было выпить три литра водки, чтобы слегка опьянеть, кисло поморщился: Булгаков просто так со своей любимой лошадки не слезет, а будет доказывать своё превосходство всем и вся любыми доступными ему методами, то бишь даже драться, кусаться и лягаться как рысак. Последнее следовало прервать на корню, и он налил ещё по полстакана политурного виски.
– Да мы что?.. – вдруг покраснел хитрый Жорж Петров и вспомнил, что это он как-никак брат Юлию Геронимусу и, стало быть, не так прост, как кажется со стороны. – А твои тексты, – набрался он храбрости, – кажутся очень простыми.
– Циничное стечение обстоятельств, – весело засмеялся Булгаков и посмотрел на Юлия Геронимуса, который беззастенчиво скрутил ему дули.
– Совсем примитивными… – поддакнул вечно ухмыляющийся Илья Ильф.
– А вот хамить не надо! – напомнил им Булгаков, кто есть кто.
Юлий Геронимус давно крутил дули, ещё под столом. Потому что Булгаков его страшно раздражал.
Булгаков это почувствовал, замахнулся, но не рассчитал угол и силу, промахнулся и, как броненосец, лёг носом в салат оливье, который приготовила Тася, чтобы захрапеть самым настоящим образом, аки свинья в грязи.
Его подняли, нежно, как любимую тёщу, и перенесли в уголок, на кожаный диван с большими круглыми валиками и резкой спинкой, где он, не меня позы, проспал до пяти часов вечера.
Всем входящим с вопросом, куда пропал любимый Булгаков, почему не приходит за малиновым вареньем, показывал на него и говорил:
– А вот… – с усмешкой похохатывали Жорж Петров и Илья Ильф. – Снимите шляпу, господа, перед прахом гения!
Однако Булгаков был настолько чист и наивен, что зависть товарищей по перу абсолютно не прилипала к нему. Всё было именно так, кроме славы. Слава свалилась на него, как снег на голову. В газетах появились статьи о его романе и выходящей пьесе. Абсолютно незнакомые люди прямо на улице просили у него автограф в его же книгу и норовили затащить выпить водки в любой на выбор ресторан, а таксисты и извозчики же подвозили абсолютно бесплатно и говорили исключительно о достоинствах романа и о его концепциях. Булгаков стал, аки ангел во плоти. Женщины, красивые, строгие и непорочные, нарочно для него источающие запахи самых разнообразных достоинств, увивались толпами. Но он сказал сам себе: «Ша! Хватит! Нашкодничал! Так можно и скурвиться!» И всем поголовно отказывал, как настоящий семейный джентльмен, которым никогда не был даже в душе от рождения. И в этом качестве представлял большую разницу снаружи и изнутри.
Он моментально купил пять костюмов разного фасона и разного цвета, шитых в «Трехгорной мануфактуре» на первоклассных американских швейных машинках «Зингер», двадцать пять галстуков и бабочек всех расцветок и фасонов, а также – дюжину белоснежных рубашек. Туфли он отправился выбирать сам, не доверяя вкусу Ракалии, и выбрал новомодные, австрийские, из крокодиловой кожи, мягкие, как пух балерины. Купил три пары, и кучу носовых платков. А главное – монокль, как у Лария Похабова. Сфотографировался в ближайшем фотоателье и заказал сто двадцать пять копий, чтобы раздать всем подряд, лихо подписываясь: «М. Булгаков». Год не ставил. Год – подождёт. Останусь вечно молодым, смеялся он.

***
– Ко мне приходил инспектор Курбатов, – обронил между делом Булгаков, чтобы от него хоть сегодня отстали, в день торжества и радости.
– Как?! – едва не грохнулся в обморок Рудольф Нахалов.
Его колени затряслись, а душа ушла в пятки от одной мысли, что они капитально опростоволосились.
Он застал Булгакова с глубокого похмелья в туалетной комнате издательства, где Булгаков скопидомно пил воду из-под крана, как жираф, расставив для равновесия ноги на заплёванном полу. Двухнедельная пьянка сама собой подходили к логическому концу, потому что деньги кончились.
– Этого не может быть… – пробормотал Рудольф Нахалов упавшим голосом, бледнея на глазах, как человек, у которого мгновенно спустили всю кровь.
В его представлении Герман Курбатов приходил только в экстренных ситуациях, когда фигурант собирался повеситься или утопиться из-за творческого малодушия.
Это был признак недоверия к младшему командному составу, то бишь ко всему славному сословию кураторов; по инструкции полагалось донести письменно через канцелярию, но в данном случае их даже устно не соблаговолили известить. Стало быть, акция была тайной, быть может, даже исходила от директории, это означало ухудшение ситуации вокруг Булгакова, ибо у директории было больше информации, которой ни с кем из подчинённых не намеревалась делиться, а только спускала директивы.
– Вот это да! – схватился он за челюсть, словно она была вставная, едва не ляпнув, что Герман Курбатов – хоть и главный инспектор по делам фигурантов, но великий инквизитор, ему ничего не стоит оторвать фигуранту голову для его же пользы, а потом говорить, что так и было.
– Ничего не конец! – гордо возразил Булгаков, твёрдо помня, как к нему отнёсся инспектор, и в шутку брызнул на Рудольфа Нахалова водой.
Впрочем, это стоило ему болезненного спазма в голове. И он страдальчески застонал.
– Ты ничего не понимаешь! – крайне взволнованно закричал Рудольф Нахалов. На лбу у него выступила тяжёлая жила. – Почему ты молчал?! Почему?!
Искренние слёзы сожаления брызнули из его глаз, впрочем, сделать что-то было уже нельзя.
– Я не знал, что это так важно! – нашёл силы хихикнуть Булгаков.
Подумаешь, цаца, решил он уязвить лунных человеков. А ещё ему было весело и хорошо. Слава оказалась очень приятным бременем. Какой дурак от неё откажется?
– Сам главный инспектор! – едва не лишился сил Рудольф Нахалов. Его лицо сделалось бледным, как у покойника. – Ты даже не представляешь, что произошло!
– А что произошло? – беспечно осведомился Булгаков и снова принялся сосать воду из крана.
– Тебе надо срочно! Очень и очень срочно и день, и ночь строчить роман! И прекращай пить!
– С какого перепуга? – с любопытством покосился Булгаков.
Рудольф Нахалов выглядел сам не свой. Обычно маловыразительное лицо недоросля на этот раз источало крайнюю степень нервозности.
– Тогда, возможно, и пронесёт! – разозлился Рудольф Нахалов и пошёл пятнами. – Отныне к тебе не будет снисхождения! Я, конечно, поговорю с Ларием Похабовым, – пообещал он милостиво, как новоиспеченный неофит, – но вряд это что-то изменит.
– А что происходит вообще? – взбеленился Булгаков и оторвался на конец от спасительного водопоя.
Его охватило дурное предчувствие, но на фоне славы это была всего лишь слабая червоточина.
В это момент в туалет влетел Юлий Геронимус. Рудольфа Нахалова он, конечно же, не заметил в силу своей приземлённости.
– Ты что, с самим собой беседуешь? – захохотал он, торжествующе. – Дружище, ты сошёл с ума! У тебя белая горячка! – И потрогал холодный лоб Булгакова.
– Иди к чёрту! – дёрнулся Булгаков. – Ссы и проваливай!
– Не груби старшим! – надул толстые губы Юлий Геронимус и полез в кабинку.
С достоинством вышел, застёгивая ширинку.
– Кстати, дружище, уже третий тираж пошёл в магазины! Полный и безоговорочный успех! Народ, оказывается, всё ещё любит батюшку-царя! За это стоит выпить!
Однако при упоминании об алкоголе, Булгаков позеленел, как крокодил, и его стошнило прямо на фасонные туфли Юлия Геронимуса.
Юлий Геронимус ловко подскочил, уклоняясь от струи, бившей изо рта Булгакова, сделал соответствующий жест у виска, обозначающий, что у Булгакова не все дома, и спешно покинул туалетную комнату.
– Ты знаешь, что происходит? – проявился Рудольф Нахалов со свирепым лицом.
– Пошёл к чёрту! – сообщил ему, Булгаков, мучительно сохраняя равновесие на скользком полу.
Рудольф Нахалов прикрыл нос красным батистовым платком, источающим запах дорогих духов.
– Ты доигрался! Три против одного, что ты произвёл на Германа Курбатова удручающее впечатление. Ты переведён в другую категорию!
Он соврал, конечно, никаких категорий не существовало. Фигуранта просто элементарно вычеркивали из табеля о рангах и ставили на нём жирный крест. Акция была одноразовой: или пан или пропал.
– Какую? – едва мог вымолвить Булгаков, его качало, словно березу в непогоду.
– Безнадёжную! – ещё раз соврал Рудольф Нахалов, чтобы пронять упёртого Булгакова.
Лунные человеки экспериментировали совершенно с разными людьми: что у кого, с кем получится. С Булгакова получался явный результат: и талант у него был, и работал, как вол, и психика у него железная, и «жёлтого» дома избежал, и адаптировался легко и естественно, только конечного результата не получилось. Не был Булгаков суперспособным учеником. Но даже в таком виде он представлял для лунного мира большущий интерес.
– Не думаю! – Удивил его Булгаков.
– В смысле?.. – выпучил глаза Рудольф Нахалов и поперхнулся от своих же глупых подозрений.
Он анализировал ситуацию, пока откашливался. Такого ещё не бывало, чтобы начальник департамента «Л», главный инспектор по делам фигурантов самолично опустился до уровня фигуранта. Как правило, его функция сводилась к общему впечатлению: продолжать или не продолжать сотрудничество? Значит, между Булгаковым и Германом Курбатовым произошло нечто такое, что не вкладывалось в стандартные рамки. Надо было узнать точнее и приготовиться к самому худшему. Однако принимать какие-либо решения без Лария Похабова было невозможно. Лария же Похабова в Москве не было уже третью неделю. Он отбыл в Казань для лечения родственника жены и забрал у Рудольфа Нахалов все запасы энергии. Самое время было слать ему панические телеграммы с призывом срочно вернуться и вразумить самовольного Булгакова.
– В том самом... – как показалось Рудольфу Нахалову крайне тупо высказался Булгаков. – Подумаешь…
Ого, едва не сдал назад Рудольф Нахалов и совсем запутался. Не помогла даже способность читать мысли людей: Булгаков словно был закрыт на все мыслимые и немыслимые шторы. Научился, скотина, обозлился Рудольф Нахалов. Но разбираться в этом не было ни сил, ни времени.
– Пока мы тебя курировали, мы могли всё решить келейно, без лишнего шума, и ждать, – Рудольф Нахалов сделал лицо, внушающее доверие, – сколько надо. А теперь?..
– Что теперь?.. – до Булгакова начало кое-то доходить.
– Теперь, как карты лягут, – стал собираться Рудольф Нахалов, то есть одёрнул пиджак и вытер вспотевшее лицо.
– Ты куда? А я?.. – наконец забеспокоился Булгаков.
– Я к Ларию Похабову, – отвернул морду Рудольф Нахалов. – А ты работай! – и провалился сквозь загаженный пол.
– Свинья не выдаст волк не съест… – высказался ему вслед Булгаков и снова принялся с жадностью хлебать воду.
На душе у него заскребли даже не кошки, а самые настоящие гиены, и он понял, что дальше тянуть с романом, который лунные человеки непонятно почему нарекли странным названием «Мастер и Маргарита», больше нельзя.
Этот долгострой чрезвычайно его мучил. Долг обязывал Булгакова раз за разом безуспешно штурмовать «Мастера и Маргариту». Не хватало как раз того самого, чего он не понимал.

***
Булгаков предложил Тасе жить втроём. Он пришёл и сказал, пряча глаза блудливого кота:
– Если хочешь… конечно, сейчас это модно… даже в Европе… – сказал он, стараясь держать самоуверенно. – Я могу привести её сюда? Отгородим ей угол…
Реально дело не дошло бы до триолизма, о чём он мечтал с вожделением. Ему хватило ума не сообщать об этом Тасе. Но картинки, одна соблазнительней другой, промелькнули у него в голове.
Тася, не медля ни секунды, вспыхнула как мак.
– Нет! – и нервно забегала по комнате, теряя остатки былой грации.
– Но почему нет?! – удивился он, как будто не знал её, свою прежнюю, ненаглядную, но в миг забытую Тасю. – Ей негде жить! – надавил он. – Она ютится по родственникам!
Скидки, которые он делал для женщин, отошли далеко на задний план. Ракалия была неочевидна, как сто двадцать третья любовь, сомнения поселились в нём сами собой, но он отринул их.
– Пусть ютится где угодно! – зло бросила Тася. – Хоть на луне!
– Я не знал, что ты такая безжалостная! – упрекнул её Булгаков, адресуя её к тем временам, когда они понимали друг друга. – Человек погибает!
– Нет! – в бешенстве крикнула Тася и притопнула ногой. – Нет! И ещё раз нет!
Ах, как она пожалела, что отмахнулась от Маши Клубничкиной, которая её предупреждала:
– У этой Белозёрской только ангельское лицо! Но деньги водятся! Я её обшиваю! Она болтлива, как ещё та сорока! У неё есть авто, и она катает мужчин! Катает! Сама! Она не та, за кого себя выдаёт! Она вертит твоим мужем, как игрушкой!
Если бы она вняла её словам, она бы уговорила Булгакова уехать в Саратов! Она бы раскрыла ему глаза на суть вещей! Теперь же поздно: он втюрился по уши и не поверит ни единому моему слову, лихорадочно думала Тася.
Глядя на плачущую жену, увядшую и ссутулившуюся, Булгаков испытал к ней одно-единственное чувство – жалость. Ни о какой любви речи не могло и быть. Его держала только привычка. И эта привычка говорила ему, что можно жить сразу с двумя женщинами. Что тут такого? Пол-Москвы так делает. Что касается скидок, то он плевать на них хотел. Оказывается, приятно быть неразборчивым и порочным, это избавляло от мук совести.
Через неделю он нарочно принёс пахнущий краской экземпляр книги «Белая гвардия».
– Не передумала?..
Тася открыла книгу и прочитала: «Посвящается Любови Белозёрской», отбросила, как гадюку, и влепила ему прямо в лоб каинову печать всех-всех его измен:
– Ты предал меня!
– Я тебя давно не люблю! – безжалостно ответил он ей. – Что толку в нашей семейной жизни, если мы даже не спим вместе!
– Хорошо… – через силы произнесла Тася, – давай разведёмся, и делу конец!
Она ещё на что-то надеялась, на память, на их первую юношескую любовь, на все те мытарства, которые они перенесли вдвоём. Однако Булгаков имел такой неприступный вид, что Тася поняла: всё кончено! Ей стало плохо. До самого развода она пребывала в прострации. В прострации ответила: «Да, согласна на развод без всяких претензий!» В прострации подписала нужные бумаги и в прострации до вечера гуляла в Сокольниках, а потом поехала домой.
Оказывается, Булгаков уже опередил её, забрал все свои вещи и даже чернильницу с пером. К счастью, забыв на «шкапчике» папку с архивными рукописями. Об этой папке Тася тоже забыла. Через месяц она съехала из квартиры на Большой Садовой, чтобы побыстрее вычеркнуть из жизни Булгакова.

***
– Ты зря делаешь ставку на Мейерхольда, – покривился Юлий Геронимус.
– Почему? – простодушно удивился Булгаков, опохмеляясь пивом прямо из бутылки.
– Потому… – выразительно посмотрел на него Юлий Геронимус, мол, дурак, что ли? Соображай!
– Не понял? – упростился Булгаков до безобразия.
Юлий Геронимус тяжело вздохнул: мол, чего взять с дурака. Неделя пьянки не сблизила, а, наоборот, отдалила их.
– Он не будет стоять за тебя горой. Ты кто?
– Ну?.. – с обидой потупился Булгаков.
– Ты никто! – выпятил глаза Юлий Геронимус. – Ты для них три буквы на заборе!
– Я и так знаю…
– В наше время никому нельзя доверять. А ты на что надеялся?
– Я ни на что не надеялся, – ушёл от ответа Булгаков.
Он измучился с пьесой. Его дёргали в разные стороны, требуя несовместимого. К тому же он по глупости взялся за экзотические «Багровые острова» в надежде на «Камерный театр», понимая, что пьеса вовсе не отвечает современности и не будет иметь оглушительного успеха.
– Что тебя примут с распростёртыми объятьями? – осведомился Юлий Геронимус. – За десять лет население изменилось да неузнаваемости. В политике ты наивен! – укорил он Булгакова. – Ты хочешь вернуть старое? Публика шумно ностальгирует! Но старое не вернётся. Поэтому тебя распнут! Как Христа! Как сорок разбойников с большой дороги! Всё будет предельно жёстко. По сути, ты никому не нужен! В театре ты один из многих! Сейчас понабежит толпа. Ты же сам показал дорогу!
– Неужели «Дни Турбиных» так плохи?.. – робко не сдавался Булгаков.
Конечно же, он никому не говорил, что сам Гоголь, хотя и косвенно, но благословил его на Турбиных. Юлий Геронимус не поверил бы, а для остальных это была очевидная сказка сумасшедшего писаки.
– Здесь работает закон больших чисел, – с умным видом разглагольствовал Юлий Геронимус. – К ним пришло слишком много удобных авторов. Появилась иерархия.
– То есть?.. – усомнился Булгаков.
Он разрывался между «Главреперткомом» и невидимыми партийными органами, которые спускали указания.
Он уже знал их формальные выходки: «Главрепертком» отслеживал философию революции, Станиславский требовал драматургического мышления. При этом гимн «Боже, царя храни», при звуках которого зал вставал и рыдал, пришлось выкинуть. Но самое страшное, что ополчился РАПП , и путь в писательские окопы был заказан.
– Да, ты будешь в первом десятке… И этим можно гордиться. Но… если выпадешь, тебя легко заменить, – объяснил Юлий Геронимус. – Публика даже не заметит.
– Но ведь другие бездарные приспособленцы!
Булгаков подумал о лунных человеках, о том, что они плохо сработали. Нужна такая гарантия, железобетонные аргументы, которые ни одна сопля не перешибёт. Он тяжело вздохнул. Если бы он знал, что примет такие муки, то ни в жизнь не связался бы с театром, а просто сел бы, как его друг Вересаев, где-нибудь в провинции, на Волге, и писал бы, и писал бы. Внезапно он понял, что лунные человеки не занимаются политикой, что они плывут по течению, что у них утилитарные задачи общества, а не яркие образы искусства.
– И что теперь?.. – выпучил африканские глаза Юлий Геронимус.
– Я не знаю… – признался Булгаков.
Пьеса уже шла, но ему пришлось по ходу тридцать три раза менять диалоги героев, дабы угодить всем сторонам процесса.
– А я знал! – загремел Юлий Геронимус, как будто со стороны было виднее. – Написать такую вещь, от которой волосы дыбом и комарики дохнут на лету, – с особо умным видом пояснил он и обаятельно улыбнулся.
Всё-таки он иногда выдавал разумные мысли. Булгаков сделалось физически плохо. Юлий Геронимус говорил языком лунных человеков. Стало быть, я никому не нужен, сообразил он, нужны только мои тексты. Ему моментально сделалось тоскливо.
– Всё! Я пошёл! – в отчаянии заторопился он, шваркая ногами, как застоявшаяся лошадь.
– Куда?.. – удивился Юлий Геронимус.
– Работать! – развернулся к выходу Булгаков, его била лихорадка нетерпения.
Он знал. Он видел цель. Иногда хороший друг стоит больше, чем все богатства мира.
– В три часа ночи?! – усмехнулся Юлий Геронимус.
– Напьюсь, пожалуй, – обречённо согласился Булгаков, жалко улыбаясь.
И Юлий Геронимус достал спасительную водку.

***
И вдруг что-то произошло, о чём не говорят в приличном обществе, в котором все всё понимают, но молчат, как заклятые враги. Булгаков помыкался, потыкался и позвонил Мейерхольду без всякой надежды на удачу.
– Вы знаете… – начал Мейерхольд с непонятными паузами, – она ведь была утверждена на самом верху… – Его баритон играл, как на виолончели рондо. – И вдруг нам в секретариат поступил звонок с просьбой пьесу придержать. Я теряюсь в догадках! – признался он в следующее мгновение теперь уже совсем старческим, надтреснутым голосом.
«Главрепертком»! – враг номер один всех, без исключения, авторов, жаждущих попасть на сцену! Булгаков пал духом. Они всё понял: сработали те невидимые механизмы принятия решения, которые невозможно было просчитать. Там, наверху, в правительстве, или рядом завёлся ещё один враг.
– Может быть… у вас есть знакомые, или какие-нибудь весомые связи там?.. – со всё тем же поникшим вздохом спросил Мейерхольд.
Мейерхольд не интриговал против Булгакова. Он мало его интересовал. Ну разве что использовать в своих целях и возвыситься ещё больше? Не велик бугорок, подумал он, рыбка слишком мелкая и костлявая. В свою очередь, Булгаков был настолько осторожен в своих автобиографических справках, что ухватить его, как налима, было не за что, разве что послать разведку в Киев. Но до этого никто не додумался, поэтому и бугорок невысок, догадался Булгаков с облегчением.
– К несчастью, нет… – был вынужден признаться он. – Я уповаю только на вас.
– Увы, друг мой, увы… – в свою очередь болезненно простонал Мейерхольд. – Остаётся только надеяться... – снова иносказательно заговорил он.
– Спасибо, – расстроено сказал Булгаков и осторожно, как змею, положил трубку на телефонный аппарат.
В ту ночь он молился так, чтобы Белозёрская не заметила. Молился углу, страшно жалея о том, что находится не в квартире на Большой Садовой, а чёрт знает где, в общем, там, где лунные человеки не водятся.
И вдруг ему ответили, но не ударом в потолок, а кто-то поскрёбся тихо, как мышь, в большом платяном шкафу, в котором висели вещи Белозёрской, а за спиной, топая, как слон, пробежал кот Бегемот.
Булгаков дико зашептал, оглядываясь в угол, где спала его новая жена:
– Братцы! Где вы?.. Мне край нужна ваша помощь!..
Шкаф подумал и ответил противным голосом одноглазого Лария Похабова:
– Топай в ванную!
Впрочем, Булгаков был настолько взвинчен, что абсолютно ничего не соображал и действовал как робот. Мысль посетить туалет показалась ему абсолютно дикой, но он пошёл, как во сне, имея уже соответствующий опыт «тихих мыслей», и надеяться, в общем-то, было не на что. Однако к его удивлению, на краю ванной в свете умирающей лампочки и в позе крайне раздраженных птенцов сидели Ларий Похабов и Рудольф Нахалов. Лица у них были злыми-презлыми, словно им дали понюхать ладан.
Булгаков на всякий случай сделал изумлённый вид. Но на этот раз они не стали обращать его в свою веру.
– Если твоя жена узнает о нашем существовании… – кисло пояснил Ларий Похабов, – она этого не перенесёт и выгонит тебя в одних носках, – предупредил он его. – А мы не сможем этого допустить. Где ты будешь жить, товарищ? Как ты будешь питаться, товарищ?.. – В его голосе прозвучали юродствующие нотки, и Булгаков проглотил их, как очередную обиду, и в отместку за это не сказал, что написал «Собачье сердце» аж в трёх вариантах.
– Ах! – отмахнулся Булгаков, словно Ракалия, действительно, была в чем-то виновата. – Что мне делать с пьесой? – нервно спросил он, давая понять, что тему жены обсуждать с господами кураторами не намерен.
Он протиснулся внутрь и закрыл за собой дверь.
– Мы договорились… – доверительным голосом зашептал Ларий Похабов и многозначительно замолчал, давая Булгакову возможность переварить услышанное.
– Что нам это стоило, даже трудно представить, – слёзно добавил Рудольф Нахалов с кислым выражением на лице.
– Ой, как я рад! – вопреки им с облечением произнёс Булгаков и перекрестился под неодобрительными взорами кураторов.
Они ещё юродствовали, полагая, что он заслужил худшего.
– Рано радоваться… – отвернул морду Ларий Похабов. – Гарантированный успех года на три, не больше. Потом начнётся помойка из общественного мнения.
– Тебя будут вызывать на диспуты… – не удержался Рудольф Нахалов.
– И возить мордой по грязи. – добавил Ларий Похабов.
– За то, что ты такой умный! – иронично уточнил Рудольф Нахалов.
– Да ладно….
– Что даже не допишешь роман… – Рудольф Нахалов не успел его назвать, заработав тычок от Лария Похабова.
Оказывается, им запрещено предсказывать будущее, сообразил Булгаков.
Этим занимались другие ведомства, которые действовали втёмную. Трудный случай, типовые решения абсолютно не годятся, обречённо думал Ларий Похабов, ища выхода. Ему было жаль Булгакова, но кардинально помочь он ничем не мог, Булгаков сам должен был написать свой злополучный роман, вокруг которого всё и крутилось-вертелось, и войти в историю литературы, всё остальное чушь, наивность и заблуждения.
– Так что вы, господин хороший автор, выбрали не ту тему! – веско сказал Рудольф Нахалов.
– И не в то историческое время, – подытожил Ларий Похабов.
– Вам бы жить лет на пятьдесят позже, – посоветовал Рудольф Нахалов.
Булгаков тяжело засопел и хотел возразить в стиле азбучной истины, в том смысле, что лично они не написали ни одного произведения и даже не понимают, каково это тянуть творческий воз, и что обычно новички пишут то, что ближе и понятнее. Ближе всего был Киев с его гражданской войной. Хотя, конечно, это было слабое оправдание, не стоящее стилиста, каким он себя представлял. Стало быть, я ещё не стилист, с горечью подумал Булгаков, и не понимаю стратегии и тактики романа?
– Вот именно, – укоризненно повёл бровями Ларий Похабов, давая понять, что надо писать «Мастера и Маргариту», а не какие-то там традиционно ностальгическо-сентиментальные романчики о гражданской войне, которая давным-давно всем надоела и опротивела до такой степени, что скоро плеваться начнут.
На мгновение Булгакову стало совсем плохо, он сообразил, что ни о каких трилогиях, как у Толстого, не может быть и речи, просто времени реально не хватит. Нет времени, не дарят его запросто так, с барского плеча. Эх, надо было бежать в Париж, даже несмотря на те обстоятельства, которые случились со мной на Кавказе, с горечью к неразумной судьбе, подумал он, однако, понимая, что это не спасение, а сплошная утопия: в Париже у него тоже ничего не получилось бы. Планида не та, думал он, планида...
– А с кем вы договорились?.. – нашёл силы уточнить он.
– С самым главным… – простовато ответил Рудольф Нахалов и покривился, мол, тебе, смертному, лучше не знать.
И Булгакова почему-то подумал о «Главреперткоме», который вдруг сменил гнев на милость. Но Ларий Похабов так презрительно сморщился, что Булгаков решил, речь идёт о боге. О ком ещё может в таком контексте судьбы? – подумал он. И признаться, был разочарован. Бог для него был абстрактным понятие, он не спасал и ни в чём не помогал, ставку на него делать было глупее глупого.
– С самым главным?.. – кисло уточнил он и подумал, что теперь уж точно дело дрянь.
Колени у него ослабли. Руки затряслись. Это было конец: когда договариваются с богом, то следующая инстанция предсказуема: гроб, могила и рыдающая вдова. В роли вдовы он почему-то представлял Тасю, а не Ракалию.
– С ним самым, – синхронно кивнули они оба с таким видом, будто для них это было плёвое дело.
– Ну… и… как он? – пренебрежительно спросил Булгаков, словно речь шла об общем знакомом, с которым все на короткой ноге.
– Парочка внушенных мыслей, – неожиданно фривольно высказался Рудольф Нахалов. – То да всё… Стандартная схема. Утром он проснётся и переложит пьесу из папки с отказами в папку с важными делами. В обед он её прочтёт, вызовет секретаря и разрешит играть, – как о решённом, перечислил действа Рудольф Нахалов. – Особенно ему понравится Мышлаевский.
– Кто «он»?.. – тупо спросил Булгаков, ничего не соображая, но понимая наконец, что речь явно идёт не о боге.
Мышлаевский между тем ушёл к белым и был антиподом Тальберга. Кого он может интересовать?..
– Сталин… – на всякий случай тихо, чтобы никто не услышал, ответили они ему хором.
– Сталин! – моментально охрип Булгаков.
В ликовании он едва не рухнул ниц на заплёванный пол, чтобы исцеловать его до умопомрачения.
Сталин! Самый великий и всемогущий человек будет читать его пьесу! Может быть, и роман заодно. Это показалось Булгакову значимее, чем какое-то абстрактный, хотя и тоже всесильный бог. Сталин – это конкретно, предметно и реально!
– Но… не вздумай даже похвастаться перед кем-либо, – предупредил его Ларий Похабов. – В этом случае мы не поставим за тебя и червонца. Понял?
– Понял! – оторопело кивнул Булгаков, лупая от волнения, как сова, глазами.
Стало быть, бог здесь ни при чём, тупо подумал он, не имея сил даже радоваться.
В тот же злополучный момент в ванную забарабанил Ёшкин-Трешкин из восьмой комнаты. Человек вздорный и драчливый, живущий за счёт мусорных свалок. Не то, чтобы Булгаков его боялся, но драться в три часа ночи, чтобы разбудить всю коммуналку, не было никакого резона, поэтому он спустил штаны.
– Сука, писатель! – зло зашептал в дверь Ёшкин-Трешкин. – Открывай! Нечего жечь по ночам электричество!
И дёрнул дверь. Хлипкий крючок соскочил с хлипкой петли, и дверь распахнулась. Ёшкин-Трешкин сунул нос в ванную комнату, предварительно зажав его пальцами, хотя внутри почему-то пахло окалиной, и увидел Булгаков, сидящего на стульчаке с газетой в руках.
– Ну… чего тебе?.. – спросил Булгаков назидательно, – у меня понос! Три дня маюсь.
– Пардон! – пробормотал сконфуженно Ёшкин-Трешкин, – пардон… – и вежливо прикрыл дверь.

***
Ракалии неосознанно становилась в позу драчуньи: «Со мной лучше не связываться! В гневе я страшна!» И Булгаков порой был бит ею совсем нефигурально, потому что дать женщине сдачи считал ниже своего достоинства.
Она начала устраивать ему скандалы. Чем я плох? – с горя расстраивался Булгаков. Ночую дома. Не пью. Не курю. Сидю пишу романы.
Но Ракалию это не устраивало. Она просто не понимала его в силу женской логики.
Первый скандал она ему закатила, найдя в прихожей Тарновских билет в синематограф, и обвинила Булгакова в том, что он де шляется один, развлекается, может быть, даже с дамами лёгкого поведения, которых полным-полно в Москве.
Скандал уже есть, а причины ещё нет, сообразил Булгаков и стал оправдываться:
– Лапушка, я без тебя и шага не ступаю…
В душе у него что-то перевернулось и он попытался это что-то забыть и затолкать куда-то поглубже, чтобы оно не убивала новой, открытой, честной любви; и на какое-то время это ему удалось ценой огромнейших уступок своему честолюбию.
– Ах! – театрально заламывала руки Белозёрская с ангельским выражением на лице, – я так и знала, меня предупреждали, что ты неверен! Что женщины для тебя всего лишь эпизод в карьере писателя!
Это была чистейшей воды инсинуация, злобная выдумка, достоянная лишь таких тонких и плоских, как у Ракалии, губ, наблюдал с холодной душой Булгаков.
На Юлия Геронимуса и на других мужчин, такие сцены производили неизгладимое впечатление, но только не на Булгакова, любителя препарировать чувства, это была его территория, его вотчина и его владения, которые никто другой не знал лучше, чем он. Поэтому Ракалия проигрывала в априори.
– Люба! – напомнил он горячо, – ты моя преданная жена, я твой преданный муж! Об чём разговор?
В ответ она с насмешкой на прекрасных польских устах исхлестала его по впалым щекам и закричала:
– Я ухожу!
Распахнула шкаф и принялась выкидывать из него вещи. В первую очередь полетели все пять прекраснейших американских костюмов, сшитых в Германии, а на самом деле – в «Трехгорной мануфактуре», затем уже рубашки, галстуки и бабочки. В порыве вдохновения Ракалия потопталась по вещам и даже начала рвать один из костюмов, синий в тёмную полоску, который особенно нравился Булгакову, но вошёл вальяжный профессор Тарновский, тряхнул своими мхатовскими кудрями, плотно закрыл за собой дверь и сказал:
– Это мой билет! Это я вчера тайком от Зины… – он оглянулся на комнату, где его жена вязала носки, – зашёл после работы в синематограф и немного развеялся.
Тарновский Евгений Никитович был интеллигентом в третьем поколении, в его кабинете висела картина Фалька «Красная мебель», на которую Булгаков часто приходил смотреть за разговорами и рюмкой коньяку.
Тарновский жалостливо сморщился в угоду Белозёрской, мол, чего ещё можно взять от этих кривеньких и неразумных мужчин, все они одинаковы, шалопаи!
– Но вот видишь! – помог ему Булгаков и сделал наиглупейший вид идиота: давно уже выяснилось, что Ракалия не верила в его гениальность, можно было больше не маскироваться.
– Всё равно! – отрезала Белозёрская. – Не сегодня, так завтра!
У неё случались приступы ожесточения «против всех».
Булгаков набрал воздуха, чтобы ответить как можно весомее, в том смысле, что он не виноват, что всё благополучно разрешилось и нет повода к ссоре, но голова была пуста, как тщательно выскребленный котёл.
– Не надо ссориться из-за меня, – важно, а главное, крайне спокойно, воззвал профессор Тарновский, – я возьму билет и во всём признаюсь Зине. Я уверен, она будет только рада, что я отдохнул лишний раз от трудов праведных! Она меня простит! А вы помиритесь! Вам надо съездить куда-нибудь на воды, – посоветовал он на минорной ноте. Михаил Афанасьевич много работает, да и вам, душа моя, надо развеяться.
– Ну вот и всё благополучно разрешилось… – поддакнул было ему Булгаков.
– Какие воды?.. – брезгливо спросила Белозёрская, напомнив откуда она прибыла вечерним поездом «Москва-Париж», где много чего навидалась. – У вас вод ещё нет. Это вам не Германия! А о дансинге вы не имеете ни малейшего понятия! – упрекнула она их.
Булгаков страшно покраснел: жена, ничуть не стесняясь, приоткрыла третьему лицу свои тайны. Это было не то, чтобы плохим вкусом, это было полным атрофированием чувства самосохранения, потому что дансинг в Европе был местом разврата. Ну ходила и ходила, не надо кричать об этом на каждом углу.
– Есть Крым… – растерялся от её напора профессор Тарновский. – Я могу достать билеты…
С билетами, действительно, было туга. Поезда в Крым ходили через пень колоду, и чья-либо помощь считалась великим благом.
– Какой Крым! – сорвалась Белозёрская. – Мы разводимся! У нас семейный кризис. Нам жить негде. А здесь десять костюмов! – Она с ожесточением потопталась ещё немножко.
У неё ещё была одна странность: она старательно изображала нищую студентку, однако порой выдавала Булгакову на мелкие расходы то тысячу, то пять тысяч, а то – и десять. Однако Булгаков, по обыкновению занятый литературой, не обращал на такое мелочи внимания, хотя, конечно же, отметил эту странность, полагая, что они проедают остатки парижские деньги. Но жить всё равно было негде.
На её крик заглянула Зина, вся в кудряшках блондинки:
– Что случилось?..
– Да вот… билет… – удручённо объяснил профессор Тарновский.
– Это наш билет, – сказал она, – я сама иногда одна хожу в кино, когда у Евгения Никитовича много лекций. Что здесь такого? Это Москва, детка! Миритесь, и идём пить чай!
– Плевала я на вашу Москву! Я сейчас соберусь и уеду в Париж! – молвила разгневанная Белозёрская.
– Ну ладно! Хватит! – счёл нужным повысить голос Булгаков. – Никуда ты не поедешь. У тебя паспорта нет!
Заграничный паспорт Белозёрской, действительно, был давным-давно просрочен и валялся где-то в платяном шкафу под кучей белья.
– Я пойду спать к Ильиным! – театрально вскинула руку Белозёрская, указывая совсем в другую сторону, как большинство женщин, не ориентируясь в городском пространстве.
Ильины жили на Пречистенке, хотя и недалеко от центра, но были максимально уплотнены. К тому же у них был грудной ребёнок.
– У Ильных нет места! – веско сказал Булгаков, забирая чемодан и ставя его в шкаф.
Его поразило, что Белозёрская не испытала муки раскаяния, а была непримирима, как японский катана, который победоносно сверкал в момент удара. Я стану её сакральной жертвой, обречённо подумал он, ибо вернуться к Тасе не могу, а уйти реально некуда. Придётся признать свой крах, до конца дней быть мишенью для ядовитых шпилек и сделаться последним из последних подкаблучников; впрочем, и Тася воспользовалась бы моментом. И он почувствовал себя между Сциллой и Харибдой.
Однако все его горестные мысли перебил великолепный Тарновский:
– Как пояса концы – налево и направо расходятся сперва, чтоб вместе их связать, так мы с тобой: расстанемся – но, право, лишь для того, чтоб встретиться опять! Так! Миритесь, мои друзья, миритесь! И идём пить чай с коньяком.
– Прямо здесь и сейчас?! – вскипела напоследок Белозёрская, и её вздорный носик с раздвоенной косточкой на кончике стремительно вознесся в зенит.
Булгаков аж перекосило. Он совершенно не ожидал столько экспрессивности от Ракалии и наивно сделал огромную скидку на то, что это никогда больше не повторится при его жизни.
– Да! Прямо здесь и сейчас! – подтвердил всеопытный профессор. – И будь снисходительны друг к другу! Жизнь коротка! Увы!
– Ах, вашими устами, Евгений Никитович, только бы мёд пить! – непримиримо молвила Белозёрская, но вдруг смягчилась окончательно и бесповоротно. – Всё! Хватит кукситься! – схватила Булгакова за руку, – идём чай пить! – и потащила кухню.
Одного Белозёрская не заметила: Булгакова перекривило так, словно он проглотил каракатицу. Он вдруг понял, что она обычная, жёсткая баба, прагматичная до мозга костей, и что её просто мучает секс, которого у неё было слишком много и который он принял за безумную любовь, поплатившись за это свободой. А потом секс кончился, кстати, вместе с деньгами, и начались проблемы.
Булгаков сказал сам себе: «Обычная самка в эволюционном тупике».
Позже, всякий раз после очередной ссоры с Белозёрской Булгаков думал в огорчении: «Я не верю в будущее, будущего для меня нет! Я не знаю, почему. Мир в будущем мне не принадлежит, это иллюзия». И стал писать иллюзию, великую иллюзию под названием «Мастер и Маргарита», которой идеализировал себя, Ракалию и окружающий их мир.


Рецензии