Крылья Мастера Ангел Маргариты Глава 9 Москва. Пос

Глава 9
Москва. Последний роман души

Он сам себе поставил диагноз: психотическая депрессия, замаскированная литературными страданиями. Иными словами, у меня, понял он, заниженная самооценка на фоне непрекращающейся травли со стороны революционных властей и революционной же публики, и если бы не способность писать, я бы в петлю полез, потому как делать больше нечего.
В этом состоянии он целыми днями напевал одну и ту же тягучую, как патока, мелодию: «Ніч яка, Господи! Місячна, зоряна…» Тоска наполняла его, и он ложился, глядя в стенку, и лежал сутками, ничего не ев и не пив. А потом бесшумно и незаметно приходили лунные человеки, опоясывали его лоб энергией, насылали незлобливые вихри на макушку и тяжело вздыхали, сидя рядом в ожидании, когда Булгаков придёт в себя.
К счастью, у него не случилось ложной эйфории, которая предшествует самоубийству, и руки он на себя не наложил, ибо лунные человеки следили за ним и с этой стороны тоже, каждый раз, когда он тоске и печали шлёпал по коридору в туалет, пугали его всякими странными звуками и запахами: то ландышей, то смрадом неведомого жуткого зверя, то окалиной. Булгаков вздрагивал, испуганно таращился в темноту и переключался от тоски и печали на свой любимый конёк – женщин и на литературу. Воображение его начинало работать, как белка в колесе, и он, забыл о том, куда шёл, а шёл он в туалет, бросался к столу и писал, писал и ещё раз писал сутками напролёт.
В ней я перегорел, подумал он, я один-одинёшенек, я так устал, что жить не хочется, и только Гэже, моя радость и нежность, греет, как слабая пятиватная лампочка.
Но даже этого было достаточно, чтобы у Булгакова проснулся интерес к жизни. Поэтому Регина Сергеевна сама, не зная того, спасла его от суицида.
Он всё время знал о её присутствии где-то здесь, рядом, напротив, за столом или на диване, или в спальне, куда он привёл её, медленно, цепенея от страсти раздел, и они предались тому, к чему стремились – любви. Любви необычной: чрезвычайно нежной и доверительной, дарящая надежду в этом безумном одиночестве двух любящих сердец. Ради этого одного стоило жить и писать. И между ними в ту первую ночь возник союз, не здесь, на грешной земле, а на небесах! И Булгаков знал об этом, ибо лунные человеки оказались сердобольными няньками и раскинули ему в этом плане карты. Ему выпала червовая дама и червовый туз в прямом положении. А это означало любовь и бескорыстие.
Они сразу поняли, что созданы друг для друга, и это робкое, как паутина, чувство родило в них надежду на чудо, которое редко с кем случается в жизни.
Первая ночь стоила ему озарения: вот же она, Маргарита! – едва не воскликнул он, а я маюсь! И огромные куски текста вдруг стали рождаться в нём, как ноты оркестра, и он ловил партии с жадностью страждущего композитора в параллельной тональности: одну, вторую, третью. В нём проснулось яснозрение: он вдруг точно и определённо мог сказать обо всех достоинствах и недостатках своего текста в минорной тональности с тоникой до-диез.
А ранним утром, когда Гэже убежала к своему генералу, Булгаков тотчас бросился за стол в одних трусах, забыв одеться, и словно в лихорадке принялся освобождать душу. К полудню у него потекли сопли и открылся кашель. Но это было ничто по сравнению с тем, что у него появилась ужасная «женская часть романа», то чего ему не хватало для баланса сюжета, потому что Ракалия на эту роль явно не тянула, а Тася была далеко-далеко.
И он был счастлив! Он принял предначертанность жизни именно в такие моменты.
Писал до тех пор, пока не возникали длинноты. Тогда он бросал всё и ложился спать. Длинноты были признаком фальши. Это надо было слышать правым ухом, а левым – соразмерные квинты. Дисгармония приносила душевные страдания: депрессия наваливалась так, что мерк белый свет. Однако Азазелло тихонько хихикал, подглядывая в его тексты, а Коровьев показывал большой палец, ибо депрессия была элементом творчества, и казалось, что Булгаков исправился и дело на мази. Они радостно подпрыгивали каждый вечер в ожидании, когда он снова возьмётся за «Мастера и Маргариту», полагая, что Герман Курбатов, начальник департамента «Л», главный инспектор по делам фигурантов, зря ввязался в драку, что они и сами справятся.

***
Они стали встречаться спорадически.
«Из-за моего семейного положения…» – как она любила говорить, изумительно сияя тёмно-карими глазами.
И были рады его величию случая. По телефону она обычно говорила заранее кодовое слово, например, «шесть килограммов картошки», или «три луковицы». Это значило, что она прибежит вечером или днём, несмотря на то, что у неё был дом, детишки и бравый генерал с шашкой наголо, но всё равно выскочит под надуманным предлогом, и он шёл ей навстречу по Кропоткинской и Волхонке. Белая рубашка, полувиндзор на шее, в кармане пальто из драпа букетик первых весенних цветов. А встречались они или на Патриарших, или на Тверском бульваре, не очень оберегая себя от чужих взглядов.
И Бог хранил их!
Булгаков без всяких хлопот подарил ей тот изысканный интеллект, которого ей катастрофически не хватало в армейской среде, и быстро подтянул, в отличие от Таси, до своего уровня.
Однажды его пригласили на какое-то торжество. Сам генерал Сабаневский, человек с благородным лицом английского лорда, со снисходительностью к пролетарскому искусству пожал ему руку. Его усадили в самый дальний край огромного, как лётное поле, стола так, что он мог видеть только профиль Регины Сергеевны, когда она наклонялась или брала бокал вина. И он быстро заскучал. Справа и слева от него сидели два никчёмных человека. Один – артиллерийский офицер из действующей армии, по имени Николаша, который пил водку вне очереди по три рюмки кряду, а второй, капитан Арбачаков, – начал нести какую-то чушь о собственной значимости для контрразведки. Булгаков послушал его в пол-уха, подозревая, что его провоцируют на какое-нибудь высказывание, и вышел покурить на лестницу. В конце длинного тёмного коридора он увидел ярко освещенную кафельную кухню, где вдруг там мелькнул дорогой силуэт, побежал туда чуть ли не сломя голову, одно это могло выдать их с головой. Но, должно быть, лунные человеки предусмотрели всё! И он застал её, стоящую под морским манометром в дубовом футляре, обнял и страстно и, как показалось ему, бесконечно долго поцеловал, отчего у него кругом пошла голова. И снова бог или лунные человеки хранили их, потому что где-то рядом громко разговаривал прислуга, которой надо было подавать котлеты и соус. А потом, когда они снова задышали в унисон, Гэже сунула ему платок:
– Помада…
И он даже не успев оглянуться из-за опасения быть разоблачённым, быстро пошёл по длинному тёмному коридору назад, не без сожаления вытирая губы, хранящие её запах, сунул с бесконечной нежностью платок в карман, вышел на лестницу, слыша, как Гэже непререкаемым тоном отдает распоряжение кухарке и официанту.
Ему вдруг сделалось легко и весело, он засмеялся на удивление окружающих и понял, что она его любит и что нарочно вышла на кухню, заметив, что он якобы идёт курить. И это стоило дороже всех сокровищ мира.
Он вернулся к столу, сел между артиллерийским офицером и провокатором их контрразведки, выпил водки и хорошо поел.

***
Регина Сергеевна писала в своём дневнике то, что не попало в официальную его часть.
«Однажды Миша, имея весьма таинственный вид, увлёк меня в Старопименовский переулок, оказывается, чтобы показать, как он разделается с Маяковским на биллиарде. Я знала, что он это делает только ради меня, потомку что недолюбливает Маяковского за то, что тот пренебрежительно отозвался о его пьесе «Дни Турбиных», мол, «это не пьеса, а страдания белым поносом». Естественно, доброхоты тотчас донесли. И Миша был зол на него все эти годы. Однако я сама попросила его и несколько раз напоминала ему, что хочу познакомиться с Маяковским, и мне было интересно, как оба вывернутся. Ничего экстраординарного не произошло. Они, обмениваясь пикировками, типа «как насчёт рябчиков» и «вдовы Зои Пельц», и заказали пять партий.
Когда Миша меня представлял, Маяковский сказал мрачно, пронизывая меня тяжёлым, гипнотическим взглядом:
– Мадам, сейчас я разделаю вашего фрэнда под орех! Вы будете свидетельницей моего триумфа! – но посмотрел почему-то не на меня, а на Мишу.
Фрэнд – это было словечко из его турне по Америке. Таким образом он намекнул, что, мол, меня выпускают, а тебя, шавку, знаменитого писаку, драматурга и белую литературную сволочь, держат в золотой клетке.
Маяковский наклонился, целуя руку. Совсем близко я увидела большие, карие глаза магического типа, и на какое-то время попала под их обаяние.
Маяковский заметил и грубовато произнёс:
– Не бойся, я не кусаюсь…
Миша криво усмехнулся, перековеркивая фразу:
– И опять я дружил с поэтической мухой…
Намекая на его кокаиновую страсть и буйный нрав на людях.
Однако я поняла его фразу совсем по-другому: Маяковский не имел ни малейшего представления о запредельных формах жизни, о которой порой писали все парижские газетки, а отголоски разносились по всему миру. Несомненно, Миша имел в виду лунных человеков, знакомством с которыми тайно гордился, и жалел, что у нас об этом нельзя было говорить в открытую. Маяковский же понял всё по-своему. Слова Миши были камень в его огород либидо. Я подумала, что он убьёт Мишу, но он сдержался, только моментально стал суше и жёстче, и я увидела, как свирепеет его подбородок, похожий на неотёсанную глыбу камня.
Меня позабавила сама пикантность ситуации. В отношении нас с Мишей Маяковский или ничего не понял, или ему было ровным счётом наплевать, кто с кем дружит и кто с кем спит. И тут я вспомнила о его музе, Лиле Брик, и всё сложилось один и к одному: он был отрешён от быта, поэтическая революция не наступила, хотя он отчаянно старался, и посему его, разочарованного, интересовала только его личная жизнь: его Лили, кокаин и, разумеется, скандальные громкие стихи, которыми он зажигал толпу, как агитационными листовкам-плакатами.
Пришла Лиля Брик в прозрачном платье, рыжая, кусачая, и сказала:
– Давай поспорим на победу?!
Вряд ли её привлекала литература такого типа, которую писал Миша, где надо долго и внимательно читать, чтобы много думать. И вообще, она была под влиянием Маяковского, у которого слова были, как топор, весом в полтонны, эмоциональнее, чем кипяток из чайника.
– Давай, – согласилась я, потому что в те годы любила зряшно рисковать.
Мне казалось, что в этом есть какой-то смысл. Потом, благодаря полковнику Герману Курбатову, я поняла, свою глупость: нельзя ходить туда, куда не ведут дорожки, а любопытство хуже смерти.
– Маяковский… – хитро сказала она, с любовью взглянув на его широкую спину и расставленные ноги, он как раз собирался нанести удар, и рука его была заведена за спину.
– А я думаю, Булгаков, – естественно, ответила я, стараясь скрыть язву в голосе относительно её платья.
Официант, который нас обслуживал, едва не свернул шею. Может быть, отчасти меня выдала челюсть, которую я невольно выставила вперёд.
– Это почему? – с удивлением посмотрела на меня Лиля Брик своими карими, маслеными глазами, подкрашенными с явным намёком на ведьму. – Ведь очевидно же!
Казалось бы, огромный по сравнению с Мишей и физически сильный Маяковский должен победить одним махом. Но я-то знала, что Миша не оставит ему шансов при малейшей ошибке и ювелирно его обыграет.
– Потому что он ловчее и быстрее, – сказала я. – А ещё у него хороший глазомер.
– Ах… – наиграно воскликнула Лиля Брик, не слушая меня. – Вы что живёте вместе?!
– Конечно, нет! – быстро ответила я.
– Так я тебе и поверила, – повела ведьмиными глазами Лиля Брик. – Впрочем, мне всё равно! – мило улыбнулась она, и мы стали подругами.
– Я попросила Булгакова познакомить меня с Маяковским! – ответила я сухим тоном, чтобы прервать опасную тему.
И мы заказали бутылку «Магарача» и стали следить за ними. Вначале они играли, несколько лениво, потом в них проснулся азарт.
Последний раз я видела Маяковского среди публики в Институте народного хозяйства, где он читал свою «Паспортину». А здесь же, в небольшом накуренном зале, он был просто огромным по сравнению с ловким и субтильным Мишей.
Мы выпили по бокалу вина, от которого сразу же прочистились мозги, и я засомневалась в своей удаче.
– А вот так?! – воскликнул Миша и ударил не с таким сухим и звонким щелчком, как Маяковский, а почти что музыкально на ноте «ля», и чисто забил шар в правую дальнюю от меня лузу.
Маяковский болезненно дёрнул щекой и сказал:
– Ах… наш Херувим с Зойкой не победим!
Прежде чем ударить, Миша ответил иронично, задумчиво наведя на Маяковского свой белый взгляд волка:
– Как можно «взвихрить растянутые тягучие годы горя»?..
– Можно! – горячо воскликнул Маяковский. – Если всем захотеть, то мы всегда на коне!
Несомненно, Миша намекнул на косноязычие Маяковского, но не стал педалировать, заставляя повиснуть фразу для размышления. Оказывается, они знали произведения друг друга наизусть. Это ли не было признаком опасного уважения друг к другу.
– Что такое хорошо, а что такое плохо?..
Маяковский натужно засмеялся, и его отпустило. Свысока своего роста он хлопнул Мишу по плечу:
– Это, брат, плата за место под солнцем!
Щёлк! И Миша забил пятый шар. Я уже знала, что Миша любит бить с оттяжкой, что он научился этому ещё в Киеве, в биллиардной у Голомбека в паре с его другом детства, Борей Богдановым, который застрелился. И что удар с оттяжкой, это признак мастерства белого офицерства. Миша под большим секретом рассказал мне, что воевал на Кавказе и даже был контужен гранатой в рукопашной. «К счастью, наши вовремя ударили! – сказал он так, как будто ещё раз сражался на поле брани. – Но об этом никто не должен знать, иначе ты погубишь меня».
Хотя, конечно, за глаза его давно называли «контриком», но подробностей его биографии, которые он скрывал, не знал никто. Чувствовали, что он белая ворона в стаи чернокрылых, и его не любили в приёмных.
Маяковский подошёл и отпил из бокала Лили Брик, не сводя с меня своего необузданного взгляда.
– Надеюсь, у тебя есть деньги?! – поиздевалась Лиля Брик, намекая на его проигрыш.
– Девочки, не скучайте! – усмехнулся Маяковский и снова ушёл играть.
– Я его бешеного никогда не останавливаю, – сказала Лиля Брик. – А он на тебя положил глаз! – весело тряхнула она рыжими кудрями. – Берегись! Он не отступится!
Я только глупо хихикнула, вовсе не представляя, к чему всё это приведёт. У меня возникла шальная мысль, спросить у Лили, участвовали ли она в групповом сексе. Но, конечно же, не спросила. Однако, казалось, она услышала, потому что озорно среагировала:
– Семейная жизнь сразу с двумя мужчинами имеет свои особенности. Главное, меньше ревновать… мужчинам… – добавила она, – и беспечно рассмеялась, хотя и не без смущения.
– Что так просто? – удилась я, подумав о Сабаневском, уж он-то не был виноват в моей распущенности, и мне сделалось стыдно, иначе бы я продолжила разговор на щекотливую тему. Кто ещё из твоих знакомых живёт в триолизме?
– Всё имеет свою цену. Мы с ним всё время ссоримся. Даже по пустякам. Я не могу смотреть, как он путает родительный и винительный падежи! Меня это бесит!
Целую минуту я забыла закрыть рот: оказывается, их волнуют такие мелочи.
– Брось… – сказала я, – любой корректор поправит…
– В том-то и дело, что он начинает кричать о том, что гениям всё дозволено!
– И что?.. – я посмотрела с этой точки зрения на Маяковского.
Был ли он гением, я не знала. Скорее, человеков, который любит создавать вокруг себя ажиотаж и вихри необузданных чувств.
– А то, что с ним трудно честно обходиться. Чтобы уговорить его на такие мелочи, я трачу массу времени!
– Это цена вашего союза! – согласилась я.
– Да какой союз?! Нет никакого союза! Есть добровольная жизнь в одной квартире.
– И всё? – удивилась я.
– И всё! – сделала она невинный вид. – У нас у каждого своя комната. Естественно, иногда встречаемся в одной постели по банным дням. Но это не так интересно, как кажется.
– Да-а?..
Казалось, я выдала себя с головой, интересуясь сексуальными подробностями.
– Да, много возни. В результате у меня оргазм по дюжине раз, – похвасталась она, произнеся слово «оргазм» нараспев, как неаполитанский речитатив.
– Что, так бывает? – удивилась я.
– Хм! – парировала она мою наивность. – Я нимфоманка! Если хочешь, приходи к нам в этот четверг, у нас как раз такой банный день.
– Нет, – ответила я, – это не для меня.
И подумала, что разделение произошло окончательно и бесповоротно, как раз при знакомстве с Мишей, но даже и до него я не воспользовалась бы её приглашением.
– Ну как знаешь, – сказал она игриво, поводя своими ведьмиными глазами.
И больше на эту тему мы с ней не разговаривали.
В этот момент Миша поставил шар на «губу», и Маяковский выругался:
– Опять ты со своими писательскими шуточками!
Дело было в том, что такой шар бить было ниже чести, это был заведомо лёгкий приз, и луза считалась закрытой. Можно было бить только последним, «конечным», шаром. А так как Маяковскому не везло, то это обстоятельство порядком сокращало его шансы на победу. И первую партию он проиграл вчистую, разразившись истерическим смехом. Заказал себе коньяку и стал бить так, что шары вылетали за борт. Лицо его сделалось красным, а глаза налились кровью.
– О-о-о… – заметила Лиля, – кажется, Володя закусил удила.
Она даже привстала и посмотрела на него.
– Когда он успел?..
– Что?..
– Принять марафет!
Я поняла, что Миша в опасности. Но, кажется, его забавляла откровенная злость Маяковского. Я подала ему знак, что пора уходить, но он и ухом не повёл.
– Вот, что… – надела пальто Лиля Брик, – толку здесь не будет! Я ухожу!
– Я с тобой! – сказала я, и поднялась, давая понять Мише, что шутки кончились.
Он подошёл, хищно раздув ноздри, и быстро спросил:
– В чём дело?
– Вы сейчас подерётесь! – крикливо ответила Лиля Брик.
– С кем?.. С ним?.. – он весело и нагло оглянулся на Маяковского, видно, решив его добить окончательно.
Мне сделалось за него страшно.
– Ты будешь играть? – крикнул Маяковский. – Твой удар!
– Буду, конечно! – ответил Миша, и вернулся к столу.
Пока он был занят, Маяковский пошёл за ними в коридор. И вдруг схватил меня сзади и грубо поцеловал в шею, а потом развернул, и Лиля закричала:
– Уйди, скотина!
И наотмашь звонко ударила его по щеке. Тут же рядом, как тень, возник Миша, который, очевидно, вовремя получил щелчком по одному месту. Маяковский нагло рассмеялся, глядя на него с высоты своего роста, и вдруг загремел с подкосившимися ногами, как мешок с костями.
Миша подхватил меня под руку, и мы убежали: Лиля Брик – в одну сторону, мы – в другую.
Позже Миша мне рассказал, что обладает тайным ударом, не рукой, нет, а правым плечом в грудь противника. Мало кто выдерживает такой тычок, у человека подкашиваются ноги, и он садится на пятую точку, некоторое время пребывая в прострации. Удар коварный, скрыты и неожиданный, но не смертельный».

***
«Он взялся сводить счёты со всеми своими врагами, выдумывая какие-то одному ему понятные истории, в которых было много драматизма, но не одной реалии.
– Миша, – сказала я ему, – это самое последнее дело!..
Он болезненно посмотрел на меня: в его глазах плавала тоска.
– Я не хочу скатиться до уровня проживателя жизни! – пожаловался он.
Ещё бы он послушался, делая всё по велению моей души, однако злость душила его, как тяжёлое похмелье, и он ничего не мог с собой поделать, иначе надо было сломаться и жить, как все другие, без мечты.
Иногда он разговаривал с углом комнаты и объявил мне, что лунные человеки, точнее, Азазелло в миру Ларий Похабов и Коровьев в миру Рудольф Нахалов тоже против его стряпни на эту тему. Им подавай высшие помыслы дьявола. А обычная жизнь?! Она проста и тошнотворна, соглашалась я с ним.
– Понимаешь… возьмём Юлия Геронимуса…
– Да… – поддакивала я, ибо любила слушать его рассуждения.
– Он посчитал мир такой, каким он его видит. Многие попались на эту удочку и прожили жизнь в неведении. Но… мы с тобой понимаем, что к чему!
– Да, – соглашалась я, припоминая полковника Герман Курбатов и его шутку с ридикюлем, но на самом деле, по прошествии времени, я начала бояться той неясной силы, которая стояла за ним.
Миша бросил лейтмотив апокалипсиса, но рукопись спрятал так, чтобы я не могла её найти. Я думаю, ему было стыдно за свою горячность, однако он её не забыл, а утаил в глубине души. Зато он уговорил меня записывать за ним на слух роман «Мастер и Маргарита».
– Маргарита – это ты! – объявил он, чтобы сломать мою стеснительность.
А так как он часто работал по ночам, то мне приходилось, клюя носом, записывать всё, что он скажет по этому поводу. Я предупреждала его, что надиктованная проза и проза записанная – две большие разницы, но он и слушать не хотел.
– У меня такого шанса никогда больше не будет. А потом я переделаю под обычную прозу. Мне главное, ухватить ощущения, – горячился он, – иначе они ускользают прежде, чем я успеваю записать!
Хорошо, Рюрик Сабаневский часто бывал в командировках, а с Дашей, мой горничной, я договорилась и платила ей за молчание полторы тысячи рублей за раз. Меньше не имело смысла, а больше – могло вызвать подозрение. Пару раз я брала тайм-аут и отказывалась даже подойти к телефону – так мне хотелось спать. Я отдыхала дня три, а потом снова бежала к нему.
И снова всё повторялось: днём он разбирался с моими корявыми строчками, а вечером я их читала и правила, ночью мы, конечно же, писали роман.
Вдруг я обнаружила по его горящим глазам и нервности, что он вернулся к апокалипсису.
– Миша… – сказала я, как можно спокойнее, – это никуда не годится!
Он окаменел на лету.
– Почему, ё-моё?!
И повёл своими волчьими глазами.
– Потому что это безнравственно!
Я вдруг ощутила знакомое чувство предтечи полковника Германа Курбатова, словно будущее время наступило, но определиться, в чём-либо конкретном, всё равно было невозможно. Это странное чувство долго мучило меня, словно я вижу, но не могу дать определение происходящему.
– Обоснуй! – разозлился он ещё пуще и отбросил ручку из цветного кварцевого стекла, которую называл «египетской палочкой дьявола».
– При чём здесь Москва?! – воскликнула я, намеренно не замечая его возбуждения. – При чём?
В тоске и отчаянии он хотел сжечь её в циклопическим пожаре. Я понимала его: ему отказали во всех издательствах без объяснения причин чёрного списка, в который он попал. Даже его верный друг – Юлий Геронимус бросал телефонную трубку, а Станиславский и Мейерхольд в грош не ставили его пьесы, Сталин же, казалось, забыл о нём. Но всё равно, говорила я, это не поводом для всеобщего вандализма. Москва не виновата!
– А что мне прикажешь, расшаркаться, что я её люблю?! – удивился он.
– Как тебя объяснить?! – ответила я. – Ты неправ! Москва не виновата, что литературу используют в политических целях!
Он думал часа три. Ходил из комнаты в комнату, потихонечку от меня пил водку, а потом сказал:
– Пожалуй, ты права... Я не буду её жечь! Я нашлю на неё дьявола!
– Это другой разговор, – радостно и с облегчением согласилась я. – Это можно! Это художественно, и это стильно!
Он ограничился тем, что сжёг «нехорошую квартиру», реализовав своё эго. Но его патологическая озлобленность не давала ему вздохнуть свободно. И он принялся насылать дьявола.
В ту ночь он мне надиктовал, абсолютно забыв, кто надоумил его сделать текст архаичным.
«В ночь с пятницы на субботу, тринадцатого января, Азазелло разбудил тихий, но настойчивый стук в дверь.
– Кто там?.. – спросил он, отступая на шаг влево, чтобы в него не пальнули, если кому-то, не дай бог, вздумается убить его сквозь дверь, и взвёл курок огромного, чёрного револьвера о семи патронах.
Оказывается, что дежурная по этажу.
Азазелло с облегчением вздохнул, открыл дверь и, увидев испуганное лицо дежурной, незаметно снял курок и сунул револьвер в карман халата.
Дежурная, рыжая дама в теле, затараторила в темпе собачьего вальса:
– Вас звонит какой-то господин Хронин. Да так настойчиво, что я аж перепугалась!
– Не стоит… – остановил её Азазелло.
– Я так и поняла, – сказала она с признательностью.
Накануне её строго-настрого предупредил сам директор, Пантелей Быкадоров, чтобы она, не мешкая и не зависимо от времени суток тотчас звала постояльцев тринадцатого номера к телефону. Так они ему наказали и таково было условие, которое ему выдвинул Азазелло для пребывания в его третьеразрядной гостинице, из которой, однако, были удобные пути отхода, и даже через подвал, в Марфино, где, как известно, полно трущоб и оврагов. Вот она и прибежала, мятая и всклокоченная.
Шлёпая тапочками, Азазелло подался за ней по длинному коридору, взял трубку и спросил нарочито сонным голосом:
– Слушаю-с?..
В трубке что-то квакнуло, словно в большущей, гулкой канализационной трубе, и скрипучий голос произнёс:
– С вами говорит секретарь мессира Воланда. Вам надлежит, – гулко отдавалось эхом, – в трехдневный срок освободить «нехорошую квартиру» для проживания его светлости.
– Я понял, сир! – моментально взбодрился Азазелло, присел от старательности и щёлкнул пятками, как шпорами, чуть не поцеловав трубку, прежде чем положить её на рычаги, потом вручил изумлённой дежурной огромную шоколадку из чистейшего чёрного шоколада, иностранного производства, заметьте, которую волшебным способом извлёк из кармана, где спрятал огромный, чёрный револьвера о семи патронах, после чего военным шагом кавалериста удалился в свои роскошные апартаменты из дюжины комнат, которые делил с Коровьевым и котом Бегемотом.
Утро он, естественно, заспал и явился в столовую, когда там шёл пир коромыслом.
Оказывается, Коровьев и кот Бегемот всю ночь кутили, и под столом тихо перекатывалась целая батарея пустых бутылок. Оба были пьяны до невозможности, однако увидев мрачное и суровое лицо Азазелло по известным причинам дьявольского образа жизни моментально протрезвели и встревожено замолкли.
Кот Бегемот ходил на задних лапах, носил шубу и котелок, который имел свойство пропадать в самый неподходящий момент. Ещё кот Бегемот умел курить папиросы «Баръ» и играть в карты, в которых нещадно мухлевал, за что не раз был бит по носу, а хвост у него по этой же причине был драным, как старая мочалка.
Под утро они заказали кофей лювак с коньяком, и половой Вася Дёмкин, прислуживающий им, сбился с ног.
– А вот ещё… принеси-ка нам этак-с… что-нибудь такого-с… – с важностью говорил кот Бегемот квакающим голосом.
– Омлет с лобстером и чёрной икрой! – нашёлся Коровьев, который был большим знатоком по части вкусно поесть.
– И чёрный же арбуз на закуску! – в свою очередь добавил кот Бегемот квакающим голосом.
– Так, – мертвенно посмотрел на них Азазелло, – чтобы через пять минут были как стёклышко! – и отправился в ванную, а когда вернулся, то на столе красовалась огромная чаша с не менее огромным красным лобстером, на котором громоздилась пирамида чёрной икры, весом чуть больше шесть фунтов.
Коровьев сидел, развалившись в кресле, и пил арманьяк «Бако Блан», аки воду, а кот Бегемот лежал на диване и, нервно дёргая усами, грыз огромную клешню морского рака. Расплачивались они неизменно царскими червонцами, поэтому директору гостиницы Пантелею Быкадорову чрезвычайно нравилось иметь с ними дело. Он складывал червонцы в кубышку и прятал её под кровать, покуда однажды они не превратились в клубок змей и весело не закусали его до смерти, но это была уже другая история.
– Всё! Хватит сорить деньгами, идём на дело! – брезгливо сказал Азазелло, наливая себе пустого чаю.
– Наконец-то! – отбросил рачью клешню кот Бегемот и спустил ноги на пол, нашаривая лаковые туфли «ланзони».
При этом у него проявился огромный, мерзкий живот, поросший редкой, чёрной щетиной. На лапах же у него, с внутренней стороны, росли пуховые протоперья, а на хвосте была наколка «Не забуду революцию!» и завязанная фиглярная синяя ленточка в голубуй полосочку с намёком на тайные романы.
– Действительно, пожрать не дашь, – огорчился Коровьев с недовольной физиономией, но под тяжёлым взглядом старшего куратора Азазелло его длинное, вечно обиженное лицо ещё больше вытянулось, и он нехотя поднялся, вытянув руки по швам. – Чего изволите-с?..
Они ещё ничего не поняли и ни сном ни духом, ни в чём чёрном не подозревая своего будущего.
– Нехорошую квартиру» подчищать, – велел Азазелло, глядя на их недоумённые физиономии. – Сам мессир должен пожаловать!
– Сам мессир Воланд?! – восхитился кот Бегемот, глядя на вмиг заспешившего Коровьева, который в два приёма натянул полосатые штаны, рубашку не первой свежести.
Коту Бегемоту никто не ответил: он был всего лишь жалким подручным в грязных делишках. Поэтому в отместку, он тихонечко засунул в карман лапсердака кусок чёрного арбуза, заодно быстро, чтобы никто не заметил, отправил туда же три ложки чёрной икры и мяукнул от радости.
Когда они одним духом выскочили из гостиницы, у парадного их уже ожидал с включенным мотором скоростной автомобиль марки «фиат» чёрного цвета. Они назвали адрес «нехорошей квартиры» и вихрем понеслись.
Начать они решили с комнаты номер три, в которой проживала тётка Марьяничиха, с густым фиолетовым синяком под левым глазом, особа без возраста, курившая папиросы «Герцеговина Флор» и пившая водку наравне с Иванычем из пятой комнаты.
Они молнией взлетали на пятый этаж. Азазелло, как самый опытный и бывалый агент ГПУ, приник ухом к двери номер пятьдесят, послушал и сказал, обращаясь к коту Бегемоту:
– Готовься!
– Слушаюсь! – фыркнул кот Бегемот и с завыванием мартовского гуляки превратился вместе с шубой, котелком, который любил не вовремя пропадать, туфлями и драным хвостом с синей ленточкой в обычного чёрно-пречёрного кота, с химерично-изумрудными глазами, из которых с сухим треском, как бенгальские огни, сыпались искры.
– А потише нельзя! – укорил Азазелло и длинным, изящным ногтём на мизинце поковырялся в замочной скважине английского замка.
Замок покорно щёлкнул, и дверь открылась. Кот Бегемот ловко юркнул с образовавшуюся щель. За ним с важностью последовали Азазелло и Коровьев.
– Разрази меня гром! – зажал нос Коровьев, проходя мимо нещадно чадящей кухни, где тётка Марьяничиха из третьей комнаты как раз готовила на керосинке гуляш из требухи на льняном масле.
– Вай… – промяукал, путаясь под ногами кот Бегемот и намереваясь заглянуть на кухню, но получил пинок от Коровьева и слетел в третью комнату, запертую, между прочим, на огромный амбарный замок.
А Азазелло и Коровьев прямиком направились в седьмую, которая пустовала после съезда из неё Мастера и из которой ещё не выветрился дух высокой литературы.
Пока Азазелло возился с замком, из первой комнаты показал нос бледнолицый Меркурьев с изумлёнными глазами.
– Это что такой?! – безапелляционно спросил он. – Что это?! По какому праву? И кто вы такие?!
Дело было в том, что бледнолицый Меркурьев претендовал на расширение жилплощади и всячески охранял пустующую комнату от посягательств других не менее хитрых и коварных жильцов «нехорошей квартиры». В связи с этим он уже отнёс в домоуправление первой городской типографии немало подношений в виде самогона, водки, коньяка и закуски. Однако воз был и ныне там. Прокопий Чарторийский, председатель домоуправления, алкоголь покладисто выпивал, закуску съедал, но дело не двигал, здраво полагая, что труды его ещё не окупились: шутка ли, целая комната в центре Москвы. И правильно, между прочим, делал, чутьё у него на этот счёт было отменным, как у любого мздоимца.
Ранним утром, когда ещё петухи спали, к нему явились трое необычного вида иностранца, и один из них, господин со стеклянным глазом, выложив перед изумленным Прокопием Чарторийским миллион американских долларов ассигнациями номиналом десять тысяч каждая, потребовал тотчас на бочку ордер и ключи.
В голове у Прокопия Чарторийского нервно защёлкал арифмометр. Он трясущиеся руки сам открыли сейф, сам достали квартирный ордер строгой отчётности и сами же списали туда всех троих господ иностранцев, не забыл поставить государственную печать и витиевато расписаться. А господин Азазелло, как он представился, сказал следующее:
– У вас есть возможность больше не работать до конца дней своих, если черед три дня вся «нехорошая квартира» перейдёт в нашу собственность.
– Как же-с?.. – по-старорежимному удивился Прокопий Чарторийский. – В ней же люди проживают-с…
– Об этом можно не беспокоиться, – ответствовал господин Азазелло. – Ваши труды окупятся с лихвой и положил на стол перед изумлённым домоуправителем огромный, как орех, бриллиант особо чистой воды.
Этого момента Прокопий Чарторийский ждал всю свою жизнь. Бриллиант особо чистой воды перекочевал в его тайный, глубокий карман пиджака, туда, где он обычно прятал заначки от жены, и теми же самыми трясущимися от восторга руки внёс всех троих господ иностранцев в большую амбарную книгу, теперь уже как владельцев всех семи комнат. Дело было сделано: Прокопий Чарторийский периодически прижимал бриллиант особо чистой воды локтём, чтобы убедить, что он никуда не делся, и потрясённый происходящим долго и подобострастно тряс руку иностранцу со странной фамилией Азазелло, которого моментально стал бояться до икоты в желудке, ибо почувствовал, что господин иностранный подданный Азазелло мог одним движением мизинца левой руки превратить бриллиант особо чистой воды в обычный грецкий орех.
Азазелло брезгливо вытер руку о штанину, забрал ордер, ключи, и вся компания в крайней спешке покинула домоуправление первой городской типографии.
Через десять минут секретарша Прокопия Чарторийского доложила:
– К вам товарищ Меркурьев по личному вопросу.
Прокопий Чарторийский сделал недовольное лицо, спрятал бриллиант чистой воды, которым любовался, в тайный карман и сказал:
– Зови!
Бледнолицый Меркурьев влетел в кабинет, как пушечное ядро, и с порога закричал крайне обиженным голосом:
– Как же так, господин хороший!.. Я вам сколько водки принёс! Сколько вы у меня сил отняли?! А вы!..
– Спокойно, гражданин! Спокойно! Как ваша фамилия, говорите?
– Меркурьев! Васпис Вассианович!
Прокопий Чарторийский покопался в толстой амбарной книге и заявил:
– Гражданин Меркурьев Васпис Вассианович, вы занимаете у нас первую комнату площадью тринадцать с половиной квадратов. Правильно?..
– Правильно, – слегка опешил бледнолицый Меркурьев.
– Что вам ещё надо? О каких комнатах вы ещё хлопочите?
– Ну как же! – снова закричал бледнолицый Меркурьев. – У нас договор!..
– Я вас, товарищ, впервые вижу! – отрёкся Прокопий Чарторийский. – Покиньте кабинет и не мешайте работать.
– Я тебе покину! – пообещал бледнолицый Меркурьев. – Я тебе так покину, что ты надолго запомнишь и отправишься туда, где лета не бывает!
– Это вы зря, товарищ Меркурьев, – спокойно ответил Прокопий Чарторийский и вдруг на глазах вначале изумленного, а потому ещё больше побледневшего Меркурьев превратился в трёхаршинного козла с самыми натуральными, как у всех козлов, рогами, смотрящими однако, не вперёд, как положено, а назад, исключительно ради удобства боднуть бледнолицего Меркурьев со всей козлиной мочи в пятую весьма болезную точку.
 И он вылетел из домоуправления, лишившись чувств. А когда пришёл в себя, то потирая соответствующее место и прихрамывая сверх меры, поплёлся домой, горько осуждая несправедливость судьбы и вообще всё, в глобальном смысле, человечество.
В тот же час он презрел свой свечной заводик, которому посвятил всю жизнь, презрел фокусы, искусство, которое не кормило, и дабы не ухудшать политическую карму, а токмо сказочно затеряться на необъятных просторах России, подался в Пятигорск, в давней своей поклоннице, Марцеллине Мартыновне, у которой стал гнать коньяк «Тамбук» из чистейшей местной водки, настоянной на кожуре ореха. А через три года стал подпольным миллионером Корейко, так что о своём свечном заводике больше не вспоминал, ни о чём не жалел, тем более о «нехорошей квартире» в центре Москвы, а предавался исключительно наслаждениям жизни с поклонницей и ещё с одним человеком ну очень приятной наружности.
Между тем, кот Бегемот знал своё дело. Он чудесным образом проник в комнату Марьяничихи и завалился на дерматиновый диван, словно жил здесь всю жизнь. Когда же она открыла своим ключом дверь и вошла, бережно неся гуляш из требухи на льняном масле, то обнаружила на диване огромного, чёрно-пречёрного кота, даже не кота, а целого котищу с чёрной щетиной на животе и полосатой ленточкой на изящном, драном хвосте. Кот Бегемот спрыгнул и принялся умиленной ласкаться к Марьяничихе, обвивая её ноги хвостом с ленточкой и пуховыми протоперьями.
Марьяничиха, которая последний раз видела мужчину у себя в постели в октябре семнадцатого год, слегка окосела.
– Ой… да какой же ты славный котище, как тебя зовут?
– Бегемот! – ответствовал, как на духу, кот Бегемот, завывая, как все мартовские коты.
Казалось бы, одно это должно было насторожить здравого человека, но Марьяничиха, которая постоянно жила в пьяном угаре, восприняла речь кота как само собой разумеющееся явление природы.
– Бывают же говорящие коты! – удивилась она и отложила в миску коту Бегемоту порцию гуляш из требухи. – Ещё, золотце! Ешь!
– С божьей по-о-омощью! – промяукал кот Бегемот, который считал себя лучшим котом-актёром ещё Малого Царского театра, тут же вошел в роль и слопал на удивление Марьяничихи гуляш на льняном масле в один присест. – А водки нет?
– Нет водки, – горестно вздохнула Марьяничиха, которую никто не любил, кроме Иваныча из пятой комнаты. – Нет. Водка только у Иваныча.
– Пошли к Иванычу, – квакающим голосом предложил кот Бегемот, свойски подморгнув ей своими зелёными глазами, из которых с сухим треском, как бенгальские огни, посыпались искры.
И они пошли в пятую квартиру. Через пять минут там раздались звуки гитары и мяукающий голос кота Бегемота:
– Ах-х-х… не говорите мне нём! Не говорите мне-е-е о нём!
Мимо как раз пробегали запыхавшиеся Коровьев и Азазелло. Последний сказал, прислушавшись:
– Работает кот Бегемот, ну, и пусть отрабатывает свой хлеб!
Коровьев нехорошо рассмеялся в том смысле, что там, где пробежал кот Бегемот, дело честным гражданам нечего.
Они как раз направлялись во вторую квартиру. Азазелло был одет в заграничный, квадратный двубортный пиджак и в брюки с высокой талией в тонкую светлую полоску, напоминающую матрас, галстук с французским узлом на нём был ярким и броским, как у заезжего купца на ярмарке. Коровьев же был одет скромнее, как революционный студент: в косоворотку и пиджачишко со штопаным воротником, на ногах имел ношеные штиблеты с белым верхом и с потрескавшимися лаковыми носами, а в руках он тащил пухлый и тяжелый канцелярский баул.
– Варлен Егоров?.. – спросили они, войдя без стука, но с деланным почтением.
– Да-а-а… – поднялся из-за стола высокий и стройный молодой мужчина о семнадцати годах, начинающий помощник мастера офсетной печати.
Варлен Егоров был не от мира сего, мечтая не огромной-преогромной любви, как все в его возрасте, а о захватывающих и неповторимых кругосветных путешествия, девушки волновали его в самую последнюю очередь. Но в условия голодной и революционно России он не мог реализовать свои честолюбивые планы стать профессиональным путешественником и поэтому страдал сверх всякой меры своей невостребованностью.
– Я, комиссар министерства по культуре и туризму, – представился Азазелло, – фамилия моя Киркин! – И словно прочитал мысли Варлена Егорова. – Вам предлагается сдать комнату с тем, чтобы отправиться в кругосветное путешествие!
– Как?.. – удивился Варлен Егоров, делая изумлённые глаза. – Прямо сейчас?..
– Да, – по-свойски мотнул головой Азазелло. – А чего тянуть?.. Я субсидирую ваш вояж на три года. Через три года вы можете вернуться и занять вашу же квартиру. Она будет забронирована на ваше имя на десять лет вперед.
– Какой счастье! – закричал растроганный Варлен Егоров. – Я и мечтать об этом не мог! Но у меня нет средств для такого путешествия! – испугался он.
– Не волнуйтесь, гражданин Егоров, – выступил вперёд Коровьев, изображающий революционного студента с потрескавшимися носками на туфлях. – Для этой цели мы выдаём вам деньги и аккредитив во всех банках Америки! – и потряс означенным баулом, который снял с плеча и с облегчением водрузил перед ошеломлённым Варленом Егоровым.
– А я поеду в Америку?! – изумился Варлен Егоров.
– Всенепременно! – твёрдо сказали они хором. – В Южную! А потом делайте, что хотите. Вами заключён договор с первым столичным революционным журналом в лице главного редактора Дукаки Трубецкого. Вы будете присылать ему свои путевые заметки, а он будет освещать ваше путешествие!
– Но так не бывает! – воскликнул растроганный Варлен Егоров.
– Бывает, – со всей определённостью заверил его Азазелло и выдал ему соответствующие документы, рекомендательные письма на семи языка, в том числе и на чамикуро, и пираха, что в дебрях Южной Америки, и новенький заграничный паспорт, пахнущий типографией. – Езжайте в Одессу, там на пароходе «Изольда и Тристиан» вам забронирована двухэтажная каюта повышенной комфортности до Рио-де-Жанейро. Кстати, мой любимый город детства, – добавил он растроганным голосом. – Как только революция окончательно победит и народная власть станет истинно народной, я вернусь на родину и вас там непременно застану!
Азазелло достал батистовый платок, пахнущий шикарный французским одеколоном «Люкс», и прослезился.
Варлен Егоров ещё больше растрогался, накатал заявление на моментальное увольнение из проклятой типографии, которая ему давно встала поперёк горла, тотчас собрался и исчез. Надо ли говорить, что за год он исколесил всю и Южную и Северную Америку и наконец осел в поселке Ангикуни среди канадских эскимосов, но, к сожалению, пропал вместе с ними в ноябре 1929 года в эпическом похищении неизвестными существами межзвездного происхождения. Больше его никто никогда не видел.
– Ещё один! – радостно сказал Коровьев, закрывая вторую квартиру на замок.
– Приятно делать человеку приятное, – задумчиво высказался Азазелло. – Однако мы заработались.
И они, моментально переодевшись в привычную цивильную одежду, чтобы не выделяться в среде рабочего класса столицы, живо отправились пить пиво в ближайшую профсоюзную столовую печатников, в которую у них были специальные талончики для усиленного питания, а пиво они тайком наливали из большой баклажки, которую принесли с собой на длинном тонком ремне через плечо. И никто им не мог слова сказать или сделать поперёк замечание, несмотря на то, что на стенах висели огромные суперсуровые плакаты, на которых был нарисован благородный, как витязь, строгий, мускулистый пролетарий, выбивающий из рук худосочного, козлиноподобного существа кружку с пивом, а надпись снизу гласила: «Трезвость – норма жизни!»
Что же в это время делал кот Бегемот?
Он занимался религиозной агитацией. Да так успешно, что Марьяничиха из третьей комнаты, с густым фиолетовым синяком под левым глазом, моментально уверовала. А у её друга Иваныча вдруг прорезался бас-кантанте, и он стал петь псалмы, абсолютно не зная Псалтыря.
Кот Бегемот между тем оборотился в свой обычный человеческий вид с котелком, который любил не вовремя пропадать, положил левую руку на Библию и вещал твёрдым, квакающим голосом профессионального оратора, показывая правой лапой в облупившийся потолок:
– Верую во единаго Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым всеми…
Потом они пили водку, закусывая гуляшом из требухи на льняном масле, и даже виртуозно играли на гитаре.
После этого кот Бегемот продолжал:
– Бога истинна, от Бога истинна, рождённа, не сотворённа, Единосущна Отцу, Им же вся быша!
Через три часа непрерывного чтения из Библии и других религиозных источников, Иваныч из пятой комнаты, с наколкой «круглого сироты» на безымянном пальце, заплакал, как дитя, чистыми, непорочными слезами Девы Марии, и был отправлен на Первый Московский ликёроводочный завод начальником дегустационного цеха, дабы бороться с алкоголизмом и тунеядством. Больше в живых его никто не видел.
А Марьяничиха из третьей комнаты, с густым фиолетовым синяком под левым глазом, вдруг по доброй воле в тот же час ушла босая в Реконьскую пустынь Новгородской области, где через три года сделалась самой ретивой в религиозном смысле настоятельницей, и её все боялись, аки огня.
– Итак… – сказал вечером Азазелло, укладываясь спать, – осталось две комнаты, четвёртая и шестая.
– Завтра… – сонно поддакнул кот Бегемот, – с божьей помощью!
И они уснули с чувством выполненного долга.
Утром же в пятидесятую квартиру грозно постучали трое при оружии. Надо ли говорить, что Азазелло был в кожаной революционной тужурку, и огромный правый карман у него нехорошо оттягивался под весом большого чёрного «револьвера» о семи патронах.
Коровьев же, изображая солдата, имел на себе шинель и папаху с красной лентой наискосок, в руках он воинственно держал винтовку с примкнутым русским штыком весьма острым даже на взгляд.
Третий из них страшно смахивал на обычного кота, но в красной, революционной кепке шофёра, в крагах на кошачьих лапах, а также с дивной революционной наколкой на драном хвосте.
Они вломились в шестую квартиру, где проживал студент-геолог двадцати одного года, Ерофей Огурцов, предъявили ему ордер на арест, надели наручники и вывели под конвоем, чтобы посадить в машину, именуемую в простонародье «чёрным воронком», и повезли в Бутырскую тюрьму, что в Тверском районе, на Новослободской улице. Однако, не проехав и квартала, машина сломалась. Кот Бегемот, которому особенно хорошо удавалась роль шофёра ОГПУ вышел, пнул колесом и сказал с огорчением:
– Пробили, сволочи!
Трудно было понять, кого он имел в виду: то ли местную шпану, то ли супостата покруче, замышлявшего недобрые дела против рабоче-крестьянской власти. Из глаз у него с укором и сухим треском, как бенгальские огни, посыпались искры неподдельного пролетарско-кошачьего возмущения. За ним, кряхтя, вылезли: Азазелло в кожаной куртке и Коровьев с винтовой наперехват с примкнутым штыком.
– Что будет делать? – подмигнул тугодуму Коровьеву Азазелло.
– Здесь мастерская недалеко, – громко молвил кот Бегемот. – Но один я колесо не допру!
Коровьев сообразил, что от него требуется:
– Я пойду с тобой! – заявил он таким же громким театральным голосом, словно обращаясь в зал, к зрителям в театре Мейерхольда, чтобы в свою очередь с пониманием подмигнуть Азазелло.
И пошёл.
Ерофей Огурцов сообразил, что это его единственный шанс. Когда комиссар в тужурке наклонился, чтобы якобы закурить, он тихонечко выбрался с заднего сидения и побежал, что есть мочи, словно это был его последний, как в глубоком детстве, забег, когда он ловко играл во дворе в «казаков-разбойников».
– Стой, каналья! – закричал Азазелло. – Стой! – И для острастки пальнул три раза в воздух.
Надо ли говорить, что одно это придало Ерофею Огурцову ещё большее ускорение по каким-то закоулкам-переулкам, буграм и канавам, и как уж, но скользнул в Голосовой овраг.
Ерофей Огурцов тотчас направил стопы к своему приятелю в гараж, где освободился от наручников и в тот же вечер на перекладных бежал из первопрестольной аж до самого Приморья, где стал начальником геологической партии и всю жизнь провёл в скитаниях и походах, ежечасно ожидая ареста, но годы шли, а за ним не приходили и не приходили, и постепенно он успокоился и даже женился на дочке местного вождя удэгейцев Акуанде, и пошёл род Огурцовых в далёкую сахалинскую сторону.
С Захаром Чучмарёвым дело оказалось сложнее.
– Я знаю, что вы задумали! – с хитростью спутал им все карты. – Завладеть квартирой! Правильно?
Захар Чучмарёв был тем самым последним извозчиком Москвы, о котором писали все газеты столицы, и до самого последнего дня, когда его перестали нанимать, не хотел расставаться со своим экипажем и лошадкой «Зеброй». В некотором смысле он даже был знаменит, но не узнаваем в толпе, потому всё своё хозяйство продал цыганам в Ордынской слободе и начал пить.
– Правильно! – кивнул Азазелло. – Как догадался?
– А здесь и догадываться нечего. Квартира-то пустая! И Марьяничиха и Иваныч не дерутся! – открыл он им глаза. – Эхо гуляет! Без отступного не уйду!
– Сколько же ты хочешь? – спросил Азазелло, приготовившись умертвить его одним из тех тайных, неземных способов «отнесённой смерти», которые в милицейской среде называется «висяк».
– Пять бутылок водки! – здраво подумал Захар Чучмарёв.
– Не-а… – с облегчением усмехнулся Азазелло. – Пять мало! Семь достаточно!
И они сели пить всей компанией. Вечером по пьяни Захар Чучмарёв залез на Шаболовскую телевизионную башню «Радиокомпании Коминтерна» и кричал оттуда благим матом «Боже, царя храни!» Его снимали три бригады альпинистов. Как только его ноги коснулись земли, его арестовали, препроводили в суд, где он получил три года заключения на магаданском мелкосопочнике «за белогвардейскую агитацию и за мелкобуржуазное поведение на башне Коминтерна», как было записано в его сопроводительном деле».

***
У Булгакова вдруг появилась тёмная сторона вопроса: Регина Сергеевна даже слышать не хотела о разводе со своим доблестным генералом, и Булгаков вначале не понимал, почему? Почему они живут как муж и жена уже полгода, а не женятся, как все нормальные люди. Регина Сергеевна вовсе не желала уступать, как он её ни упрашивал, и даже злилась из-за его навязчивости, что было ей несвойственно от природы тихого и мягкого характера.
– Нет! – говорила она в указующей жесте Цирцеи, – как это будет выглядеть для Сабаневского. Его карьера… а дети… в чём они виноваты?.. В чём?!
Её мягкие, ласковые глаза на какое-то мгновение становились жёсткими, и Булгаков вынужден было соглашаться, понимая, что она трижды по три раза права:
– Ни в чём… – мрачно сворачивал он разговор.
– Но ведь и ты несвободен… – напомнила она о его закоснелом во всех смыслах браке с развратной Ракалией, как о старой болячке под заскорузлой корки воспоминаний.
Это уже потом он сообразил, что она возьмёт своё втридорога за знакомство с лунными человеками, совершено не предполагая, что за ней стоит Герман Курбатов, главный инспектор по делам фигурантов такого уровня, как Булгаков. По закону Булгаков не мог жениться, пока Ракалия разъезжала по степям и весям огромной страны на своей «торпедо». И был наивен в чистосердечии до крайнего неприличия приличного человека.
Он и думать забыл о Ракалии и давным-давно считая себя свободным, их связывал только штамп в паспорте, который портил ему настроение, всякий раз, когда он заглядывал в него. Вопрос развода можно было решить в течение суток, но сил не было заниматься этим вопросом. Да и где эта Ракалия? Где? Должно быть, в солнечном Крыму вишню собирает, как всегда, саркастически думал Булгаков.
– Действительно… – покорно, как барс в клетке, согласился он, отворачивался к стене, на которой висел ковёр с оленями.
Потом он шёл на кухню и выпивал рюмку водки ни сколько для того, чтобы опьянеть, сколько для равновесия духа, чтобы забыться и перенестись в свой счастливый литературный мир, полный грёз, и садился писать.
«Миша даже не представлял, какой я была в детстве и юности. У меня были сплошные комплексы. Я не могла общаться с людьми, они меня раздражали, я не понимала их: мне трудно было оценить значение их слов, мне казалось, что в них масса подтекстов, а у меня не было точки опоры, и я здорово мучилась. Юре Неёлову я благодарно за то, что он сумел разглядеть во мне личность. Но даже первое замужество не решило всех моих проблем, и только Сабаневский и рождение детей сделало то, чего мне не хватало от природы. Но… увы, только на время. Слава богу, тут и возник Миша. С его появление я обрела душевное спокойствие и равновесие духа. Он стал моим ангелом-спасителем, он словно знал обо мне то, чего не знал больше никто другой.
Его имя трепали в каждой газете. Он говорил о неких лизоблюдах, которые докучают его, где угодно, куда бы он ни ступил и куда бы ни поехал. И я очень боялась за него, не в том смысле, что он наложит на себя руки, а в том, что он вспылит, наговорит на людях непотребное и его арестуют. В июле этого года я вынуждена была поехать «на Кавказ», «на воды», в Ессентуки. Рюрик достал путёвку и был категоричен: «Тебе надо отдохнуть! У тебя тени под глазами!» Если бы он только знал о природе их происхождении! Сам он со мной быть не мог по причине службы. А Миша тут же капризно заявил:
– И я с тобой!
– Ни в коем случае! – остудила я его пыл. – Санаторий военный, все друг друга знают в лицо. Сразу донесут.
– А может, я на квартире где-нибудь остановлюсь?.. – пал он духом, сделал плаксивую физиономию, как он умел, ровно настолько, чтобы разжалобить меня.
– Не будем рисковать, – заметила я сердечно. – Тем более, что через три недели я вернусь к тебе помолодевшей и похорошевшей.
– Ну разве что… – горестно вздохнул он, но я-то знала, что это честная и благородная игра, без прикрас и кокетства.
И уехала. Он даже не мог проводить меня, честно и открыто, как подобает влюблённому мужчине, а стал писать вслед письма, самые нежные и добрые в моей жизни. Не успела я вселиться, как мне тут же вручили первое из них с сухим цветком внутри. По привычке к мистификации он подписался женским именем – Розалия Патрикеевна. Он стал мистифицировать с горя, потому что утратил прямой контакт со своими лунными человеками и таким образом хотел вернуть их расположение. Конечно же, они никуда не пропали. Куда они пропадут с подводной лодки? Они просто перестали поддерживать его в открытую и перешли к тактике изнурения, чтобы он снова взялся за «Мастера и Маргариту», от которых его уже тошнило. Он писал мне: «Я на грани нервного срыва. МиМ убивает меня изо дня в день одним только своим существованием!»
 Мне было смешно и горько. Наши отношения были уже не детскими играми. И впервые подумала, что надо на что-то решиться. Вечно так продолжаться не могло: я здесь, он – там, и мы даже не можем встречаться на людях.
Миша патологически любил наживать себе врагов.
Однажды к нам в гости нежданно-негаданно явились Юлий Геронимус и Дукака Трубецкой. Разумеется, я не видела их никогда в жизни, но сразу узнала по описанию Миши.
Один был чрезвычайно плотный, квадратный, как слон, имел огромный медвежий нос и плоский затылок с фирменным вихром на макушке. Больше всего он походил на Змея Горыныча из русских сказок.
Второй же маленький, тщедушный, с петушиной головой и с козлиной бородёнкой, имел фарфоровые зубы и приплюснутый нос драчуна. Миша говорил: «Нос сифилитика». А ещё он утверждал: «Это тот человек, кем хотел бы стать Юлий Геронимус». «Почему?» «Потому что думать не надо!»
Мне пришлось спрятаться в спальне. Я слышала их голоса, иногда подглядывая в щёлочку.
Вначале они спорили, потом мирились. Потом снова спорили и снова мирились. И так три раза кряду. Воздух накалился как вулкан.
– Ты не понял меня! – кричал слоноподобный Юлий Геронимус, ворочая плечами, как паровоз колёсами. – Я желаю тебе только добра!
– Ничего себе «добра»! – перебивал его Миша. – Твои статейки остановили мои пьесы.
– Нет!
– Совпадение! – вмешался второй, тщедушный, Дукака Трубецкой, которому, по словам Миши, хитрость заменила ум. – А что мы могли! Что?!
И выпячивал тщедушную челюсть с фарфоровыми зубами, которые ему совершенно не шли, его бы больше украсили три кривых кариесных зуба, торчащих вперёд, как у акулы.
– Что угодно, но не топить меня! – вскочил Миша.
Я думала, он их убьёт!
– Сядь! Сядь! Да… если учесть, – жалобным голосом вскричал Юлий Геронимус, – что нам спустили директиву!..
– Кто?.. – делано изумился Миша, шатаясь, словно пьяный, и плюхнулся на место.
Но и так было ясно, кто: тайные подпевалы великого. Яснее не бывает, а его имя боялись произнести всуе.
– Известно, кто! – ушёл от ответа Юлий Геронимус, давая понять, кто из них троих идиот.
– Секретный отдел ОГПУ! – крикнул петушиный голосом Дукака Трубецкой и некстати блеснул зубами. – Вот кто!
– Молчи, дурак! – оборвал его Юлий Геронимус, испуганно оглянувшись по сторонам.
– Никто ничего не услышит, – насмешливо приободрил их Миша. – Это старинный особняк. Здесь стены полтора аршина.
– Всё равно светиться не надо, – резонно заметил Юлий Геронимус, одарив Мишу тяжёлым взглядом бывалого человека. – И у стен есть уши!
– Да уж… – иронично согласился Миша, – дожились!
– Будешь пить? – настырно спросил Юлий Геронимус.
– Буду, только не ваш палёный коньяк, а вино! – заявил Миша.
– Вольному воля, – как показалось мне, хитро согласился Юлий Геронимус.
Я поняла, что за эти годы Юлий Геронимус естественным образом потерял зависимость от Булгакова и стал втройне опасен. Но Миша был беспечен, как всякий настоящий мужчина.
Вдруг Дукака Трубецкой повёл носом и объявил, ввинчивая палец в потолок:
– Женщиной пахнет!
Юлий Геронимус вопросительно скосился на Мишу:
– Ты прячешь Белозёрскую?..
– Никого я не прячу! – нервно возразил Миша, невольно бросив взгляд в сторону спальни и выдав себя с головой.
– Не может быть! Это точно она! – решительно поднялся Юлий Геронимус, как слон в посудной лавке.
Мне пришлось выйти. Я сделал вид, что спала.
– О! – удивился Юлий Геронимус, выпучив, кофейные, как у негра, глаза, и демонстративно поцеловал мне руку. – Почем такой бриллиант?..
– Не твоё дело! – оборвал его Миша и нехорошо посмотрел на меня, мол, теперь всё пропало.
Дукака Трубецкой сально засмеялся:
– Булгаков, как всегда, в ударе!
Миша заревновал:
– Иди сюда!
И усадил рядом с собой подальше от Дукаки Трубецкого и Юлия Геронимуса, налив мне белого вина.
– Не пей вина! – попробовала я. – Оно отравлено!
Я произнесла это чисто интуитивно, словно от «тихих мыслей» лунных человеков.
– Да что ты! – возразил Миша и нарочно сделал большой глоток, мол, я никого не боюсь!
Я вспомнила, что у него насморк и что он не чувствует запахов, однако вино явно пахло мышами.
Юлий Геронимус поднялся с надутым лицом:
– Вы что, намекаете на нас?!
Лицо у него превратилось в маску клокочущего возмущения.
– Нет, конечно! – вспылила я. – Но в этом вине плавала мышь!
– Не может быть! – закричал Дукака Трубецкой. – Оно из магазина!
– Мы уходим! Вы нас оскорбили! – К моему удивлению, заявил Юлий Геронимус.
Они вышли, словно верховный суд, не оглядываясь, полные важности, как падишахи. Мише стало плохо буквально через минуту. Он начал задыхаться и хватать ртом воздух.
– Надо вызвать скорую! – схватилась я за телефон.
– Не-е-е… на-до-о-о… Посмотри там… – попросил Миша, – справочник по растительным ядам... Найди словосочетание «запах мыши»…
– Это болиголов, – прочитала я.
– Посмотри антидот, – простонал он явно через силу.
– Молоко с марганцовкой!
– Делай! – велел он.
И выпил три стакана кряду. Ему сразу полегчало.
– Почему они меня ненавидят? – спросил он с облегчением, угнездившись на диване.
– Потому что не могут до тебя дотянуться! – ответила я ему.
– Как это? – наивно удивился он.
– У них планка по щиколотку, а у тебя – на тридцать три метра выше!
– И это повод?.. – удивился он, очевидно, полагая, что собратья по перу должны терпеть гениев просто так, из любви к литературе.
– Ещё какой! Их много, толпа, а ты один, вот они и сбиваются в стаи.
– Что же мне делать? – жалобно посмотрел он на меня, мол, я ни сном ни духом и не хочу быть причиной чьих-то душевных страданий.
– Ничего, – легкомысленно сказала я. – Пиши романы. Прихлопни их, как муху!
Я подумала, что Юлий Геронимус который всю жизнь, по рассказам Миши, пытаться разгадать его тайну, перешёл к мелким пакостям в газетах.
Однако события развивались совсем не так, как мы предполагали. В конце ноября Рюрик без стука вошёл в мою комнату и сказал:
– Дарью я уволил!
– А как же обед? – удивилась я, но как только взглянула на него, всё поняла: на нём лица не было, оно было каменным, как у Гоголя в конце Пречистенского бульвара.
– Найдёшь другую прислугу! – резко ответил он и победоносно вскинул голову, словно вглядывался в дальнюю даль.
Я поднялась, запахивая его любимый розовый пеньюар:
– В чём дело?..
Хотя можно было и не спрашивать.
– Я пригрел на груди змею!
– Ах-х-х… вот, что ты имеешь в виду, – сказала я абсолютно спокойно, понимая, что он в бешенстве.
Его глаза метали молнии. А рот был перекошен, как будто от хинина.
– Ты воспользовалась моей бесконечной любовью к тебе!
-- Мы даже не спим вместе! – напомнила я ему, впрочем, весьма мягко, чтобы он не разбушевался, хотя я никогда не видела его в бешенстве.
– Тебя только это интересует! – отрезал он, полагая, что больно ущемит меня.
На больше, слава богу, он не был способен. Его польские корни приспособленца давали о себе знать.
– Если бы только «это»! – сказала я многозначительно, намекая на наше духовное охлаждение.
В этой жизни он любил только самого себя. Ему нужна была служба и тыл: дом, семья, красивая жена и умные дети. Единственно, чего у него было, это полёта. Он был приземлён, как все вояки. Что требовать от человека, который привык жить по уставу?
– Ты воспользовалась моим бесконечным доверием к тебе! – снова начал он любить себя. – Я считал тебя маленькой девочкой… а ты!...
Я знала его слабую сторону. Он не был героем и видел во мне только свой собственность. Теперь этой собственности не было, поэтому он и сбесился.
– Представь себе, я уже давно выросла!
– Господи! – вознёс он руки, – если бы я только знал тогда…
– Когда?
– Когда женился на тебе!
Я поняла: он как взял одну ноту тогда, когда женился на мне, так и держал её, не замечая ничего вокруг.
– Прекрасно! – сказала я. – Я ухожу от тебя!
– К этому писателишке?!
– Не твоё дело! Я не твоя вещь!
– Хорошо!.. – холодно сказал он. – Уходи. Но детей ты не получишь!
– Ты не имеешь право!
– Я подам в суд и докажу, что ты асоциальна!
– У тебя ничего не выйдет!
– Выйдет! – заверил он меня. – И ты это знаешь!
Я поняла: из-за того, что он генерал и у него больше сил.
Он развернулся на каблуках и вышел. Я услышала хорошо знакомые мне звуки, как он надевает на себя шинель, словно влезает в шкуру медведя.
– Ты куда?! – встревожилась я.
– Еду, чтобы застрелить мерзавца!
Он показал мне свой армейский пистолет.
– Ты этого не сделаешь! – загородила я ему дорогу.
– Я не хочу, чтобы моя маленькая девочка, попала в лапы этому подонку!
Я засмеялась. Кажется, истерически!
– Я люблю, как ты сказал, этого подонка!
– Давно?! – замахнулся он.
Я закрыла глаза.
– Очень давно, чтобы разобраться в своих чувствах!
– Люби на здоровье! – закричал он в исступлении. – Покойников тоже можно любить! – И, отшвырнув меня, выбежал из квартиры.
Я бросилась к телефону:
– Миша! Он убьёт тебя!
– Что он с тобой сделал?!
– Ничего! Я жива и здорова! У него пистолет! Он поехал к тебе!
– Ты ему сказала, что мы хотим пожениться?
Хотя всё было наоборот, мы даже поссорились на этой почве.
– Да! Но он не отдаёт детей!
– Надо подумать… – сказал Миша абсолютно спокойным голосом. – Такие вопросы в бухты-барахты не решаются!
– Ты уверен? – я тоже успокоилась.
– Разумеется! – ответил он. – Надо подождать! Ты сможешь ждать?
– Сколько? Год-два?
Кажется, я пала духом.
– Сколько понадобится! – ответил он так жёстко, что я даже обиделась. – Если наши чувства сильны, он проиграет в любом случае!
– Но он убьёт тебя!
– Можешь не волноваться! Не убьёт!
И я поняла, что лунные человеки и Герман Курбатов не допустят этого».
И действительно, начальник департамента «Л», главный инспектор по делам фигурантов Герман Курбатов, а по совместительству полковник Рабоче-крестьянской Красной Армии, немедля вызвал кураторов писателя Булгакова и поставил их по стойке «смирно».
Ради такого случая Ларий Похабов сменил правый стеклянный глаз на вполне живой и зрячий, ибо не было нужды пугать и вводить кого-либо в заблуждение.
– Где вы шляетесь?! – грозно спросил Герман Курбатов, угрожая им вивисекцией, трепанацией и диссоциативной фугой.
– Ваша честь, – скромно выступил вперёд Ларий Похабов, – мы в курсе дела предстоящего конфликта…
– Что-то незаметно! – молвил Герман Курбатов так, что господа инспекторы поёжились и стали быстренько вспоминать все свои прегрешения и заходы налево. – Мне всё время приходится исправлять ваши косяки!
На самом деле, Герман Курбатов испугался того, что Булгакова элементарно убьют, а он, между прочим, вообще ничего стоящего не написал, так что Регина Сергеевна вряд ли справится с его черновиками, и дело не выгорит. А этого допустить было никак нельзя, ибо в России, положа руку на сердце, на тот момент не было более подходящей кандидатуры мистического толка, чем Булгаков. Гоголь вот уже почти семьдесят восемь лет лежал в земле. Оставался один Булгаков. Все остальные русские писатели, занятые элементарным выживанием и политическими дрязгами, не то чтобы не тянули на эту должность, но даже не понимали сути проблемы, не говоря уже о литературном даре. Ближайший писатель такого же уровня, продолжатель Бунина, должен был появиться на свет не раньше середины века. Ждать не имело смысла. Надо было всеми правдами и неправдами доводить проект до конца. А никто не обещал, что будет легко, укорил сам себя главный инспектор по делам фигурантов Герман Курбатов, и взял себя в руки.
– Мы как раз… – робко сказал Ларий Похабов, оглянувшись за поддержкой на бледного-пребледного Рудольфа Нахалова, у которого от страха подгибались коленки, – собрались выдвигаться…
– Что же вы намеревались делать?! – с ударным окончанием на последнем слове спросил Герман Курбатов, и оба поняли, чтобы они ни ответили, всё будет плохо и никуда не годящееся.
– Вмешаться и… предотвратить убийство… – неуверенным тоном ответствовал Ларий Похабов, но взглянув на свирепое лицо Германа Курбатова, добавил столько же неуверенно: – Может быть… тогда… – он подумал, что, может быть, настало время избавиться от Булгакова через дуэль?..
– Вы что, совсем спятили?! – сорвался на фальцет Герман Курбатов. – Никаких «может быть»! Думать надо, что несёте! – упрекнул он их со всей очевидностью главного инспектора. – Мне не по чину! А вы отправляйтесь! Надеюсь, вы справитесь?!
И бедные господа кураторы, которые поняли, что в противном случае им грозит отставка и забвение без выходного пособия, мгновенно испарились, дабы переместиться в квартиру Булгакова и произвести рекогносцировку.
Булгаков как раз надевал чёрный, соответствующий ситуации костюм, белую рубашку, чёрную же бабочку и думал: а не воспользоваться для пущего эффекта моноклем, дабы сокрушить решимость противника в зачатке и по всем фронтам без оконечностей. Да, но если он кинется драться, решил Булгаков, то монокль будет явно лишним; и ограничился лаковыми ботинками на тонкой подошве, но с острыми носками, которыми можно было ловко пнуть в копчик.
В довершении ко всему, он побрызгался французским одеколоном «Наполеон» и почистил зубы.
Ларий Похабов встал справа от двери, Рудольф Нахалов – слева. Булгаков их естественным образом не видел, а на запах окалины из-за суеты и обнажённых нервов забыл обратить внимание.
Сабаневский явился словно отчаявшийся дуэлянт: с пистолетом в правой руке и снежком в левой, которым освежал себе лицо, дышащее жаром вулкана.
Снег таял и, собираясь в капли, падая у него с подбородка.
– И-з-звольте-е! – сказал он крайне нервно, когда Булгаков открыл ему дверь, – извольте… встать! У окна!
– Пожалуйста! – отозвался Булгаков и развёл руками в знак: «Как прикажете».
И его голос необычайно холодный, в отличие от яростного и едва сдерживаемого Сабаневского, подействовал на того отрезвляюще. Однако, если бы только так на самом деле, а то ведь Ларий Похабов всего лишь подул на Сабаневского охлаждающей энергией, а Рудольф Нахалов от избытка старания махал перед его лицом руками, как ангел крыльями, отчего капли воды заползли Сабаневскому за воротник, и он поёжился. Это-то и несколько отрезвило его. Он решил, что не стоит сразу убивать Булгакова. Вначале я его помучаю! – подумал он, как он мучил меня все эти годы. Но чем больше он тянул, тем быстрее падала его решимость.
Булгаков отошёл к окну, повернулся лицом в Сабаневскому, решительно застегнувшись на все пуговицы и убрав руки по швам. Ни к селу ни к городу он вспомнил своего друга детства, Борю Богданова, который перед тем, как застрелиться, тоже тщательно оделся; и он де чуть ли не причина его смерти. Но это была всего лишь рефлексия на мысли Рудольфа Нахалова, который использовал любую возможность, дабы изменить течение событий. К тому же способность к прогнозированию у лунных человеков была на три порядка выше, чем у людей. Можно было говорить о том, что они читали по подложке, исходя из которой Булгакова должен был пронять животный страх смерти, чтобы не провоцировать Сабаневского на резкие действия, но что-то пошло не так, и Булгаков осталось равнодушным, как угол дома на Большая Пироговская, 35. Казалось, Булгакову всё равно, умрёт он сегодня или нет. Его холодные, белые глаза смотрели на противника не мигая.
Трижды Сабаневский поднимал тяжёлый табельный наган, трижды целился в сердце Булгакову и трижды опускал оружие. Потом со словами: «Не смотрите на меня!» окончательно отступился.
Но даже если бы он надавил на спусковой крючок, выстрела не последовало бы, потому что Ларий Похабов ловко, как всякий неземной маг, изымал из барабана как раз ту пулю, которая должна была выстрелить, а кроме этого он извлекал ещё и боевую пружину. Так что даже если бы барабан нагана провернулся на следующую пулю, то выстрела всё равно не произошло бы!
Сабаневский, как и Булгаков, тоже ничего не боялся. Он в своё время навидался всякого, не раз смотрел смерти в лицо и по традиции времени давно должен был бы погибнуть из-за польских корней, даже несмотря на свою демонстративную преданность народной власти.
– Прекрасно! – сказал Булгаков крайне спокойно голосом Рудольфа Нахалова, который был специалистом по психологии людей. – Давайте устроим дуэль! Но у меня нет оружия!
– Что же мне ехать за наградным? – неожиданно для себя, закончив на высокой ноте, спросил Сабаневский, тут же сдав главный редут решимости убить Булгакова.
Булгакову показалось это забавным. Он вспомнил свою предыдущую дуэль и впервые подумал, что Юлий Геронимус и Дукака Трубецкой сваляли дурака, что они были в сговоре и что дуэль поэтому и не состоялась. А с ядом не получилось, и поэтому они донесли о нас с Гэже, понял он, но ни злобы, ни желания мстить не испытал. Отныне к низким людям у него не было абсолютно никаких чувств.
– Может быть, назначить на завтра? – предложил он крайне беспечно, словно речь шла о воскресном пикнике с девушками и вином.
– Что значит «назначить»?! – возмутился Сабаневский. – Дело должно решиться сегодня!
Он боялся перегореть и таким образом предать Люсю (как он называл Регину Сергеевну) и самого себя, которого безмерно жалел в этой шальной, страшной жизни.
– Как изволите… – сказал Булгаков, однако не выдавая своего облегчения.
– Ладно… – чуть заметно успокоился Сабаневский, ища куда бы присесть, – вы, между прочим, у меня жену увели!
– Пожалуйте, – указал Булгаков на кресло, сидя в котором, обычно писал романы.
Сам же сел на стул у окна, откуда ему хорошо было видно лицо Сабаневского.
– Я люблю Регину Сергеевну. Она любит меня. Мы хотим пожениться.
– Да! Но вы понимаете?.. – жалко спросил Сабаневский.
Он вдруг вспомнил, что Люся похорошела с полгода назад и приписал это себе, потому что дарил ей дорогие подарки и огромные букеты жёлтых роз. А оказалось, что причиной всего этого вовсе не он и что всё совсем не так. И с ненавистью поглядел на Булгакова.
– Понимаю… – в тон ему ответил Булгаков, ничуть не смутившись.
Он уразумел, что для Сабаневского это кошмар, обман, переворот всей жизни! Но ничем помочь не мог.
– Нет! – оборвал его Сабаневский, возвращаясь ещё в пущее состояние обозлённости.
Сабаневский, который боготворил Регину Сергеевну с того само момента, когда впервые её увидел в Смоленске в начале двадцать первого года, хотел высказаться о своей душевной боли, как он крепко любит свою жену и готов любить до конца дней своих, но, взглянув на Булгакова, понял, что будет выглядеть глупо в его глазах, что Булгаков человек без совести, жалости и страха. Таким казался ему Булгаков в своей бабочке и чёрном костюме. Что-то мефистофельское было в нём, как образ злого духа. Ну да, да… подумал Сабаневский, он же писатель, стало быть, связан с ним!
– Со мной такое уже было… – вспомнил Булгаков Ракалию, о том, как она ловко наставляла ему рога с Юлием Геронимусом, но вместо злости испытал лишь одно большущее равнодушие.
– А со мной нет! И я в ярости! – поведал Сабаневский, но не стал раскрывать душу, ибо, оказалось, что его любовь-покровительство ничего не значила для Регины Сергеевны, а значит, она его безжалостно предала!
В свою очередь, Булгаков догадался, что Сабаневский чего-то не договаривает, скорее всего, того, что Гэже не на его стороне, а это была уже маленькая победа.
– Спрячьте оружие и поговорим, как нам выйти из этого положения! – предложил Булгаков.
– Никакого «положения»! – вскричал Сабаневский, однако наган убрал. – Я вам запрещаю видеться с моей женой! Только при этом условии я гарантирую, что она будет счастлива с детьми в семейном кругу.
– Да… конечно… – согласился Булгаков, однако решил поспорить из-за упрямства. – Но у Регины Сергеевны должен быть выбор. Вы, полагаю, не хотите сделать её несчастной до конца дней её?
– Мы сами решим этот вопрос! – резко, чтобы скрыть отчаяние, ответил Сабаневский. – Ваше мнение меня не интересует!
– Как вам будет угодно, – согласился Булгаков и у него мелькнула «тихая мысль» о том, что они с Региной уже выиграли и что надо просто подождать.
– Я могу отослать её… – словно прочитал его мысли Сабаневский, – если вы не прекратите свои домогательства, к родственникам в Польшу.
И даже себе не поверил, ибо проект этот по многим причинам осуществлён быть не мог, и главными из них были политическая ситуация и его положение не особенно твёрдое в свете ареста ВЧК в девятнадцатом и спасение благим чудом. Это было всё равно, что расписаться в нелояльности к советской власти, что было крайне опасно и чревато трибуналом. Дальние же родственники, седьмая вода на киселе, его знать не знали и знать не хотели. Связь с ними была утеряна ещё со времён Костюшко, когда предки Сабаневского бежали в Россию.
Булгаков понял, что его банально пугают. Ему стало весело, но он не подал вида.
– Давайте сделаем так… – сказал он, намеренно делая генералу одолжение. – Утро вечера мудренее. Завтра вы примите окончательное решение. Можете мне его не сообщать. С вашей женой я больше видеться не буду. Я вам обещаю.
Он знал, что переиграл Сабаневского по всем статьям, ибо в любви к Регине Сергеевне и крылся залог их счастья.
И действительно, они больше не виделись и не звонили друг другу так долго, что Булгаков начал горевать: лежал, уткнувшись в стену, рисовал на ней пальцем узоры и представлял Гэже, то обнажённую, то в прозрачной ночной рубашке, в общем, во всех тех видах, когда она больше всего волновала его. 
То, что Регина Сергеевна с лёгкостью ушла от первого и второго мужа, говорило о том, что она женщина с изъяном. Но я ставлю себе это на пользу, с беспечной легкомысленностью думал Булгаков, самодовольно улыбаясь в темноте, понимая, что они связаны не земными, а божественными силами, теми силами, которые просто так не даются судьбой, и это высшее.
С тех пор у него тонко и изысканно побаливала правая нога в том месте, куда он колол себе морфий.
Ларий Похабов и Рудольф Нахалов перепугались: не одно так другое, не дай бог, рецидив, не дай бог, узнает Герман Курбатов, головы полетят, как кегли. Если у них ещё теплилась какая-то надежда насчёт злополучного романа века, написанный хотя бы наполовину, потому что треть никого не устраивала, то теперь надежда таяла со скоростью геометрической прогрессии.
Они перепробовали все способы, начиная от третьего глаза, венца вокруг головы и незатейливых вихрей на макушке, ничего не помогало. Булгаков просто не обращал на их ухищрения никакого внимания, а горевал себе всласть, то напиваясь до бесчувствия, то голодая по трое суток, то с головой ныряя в нуднейшую театральную работу до одурения.
Они прятали стерилизатор со шприцом, иглами и пинцетом и саму бутылочку с морфием. Булгаков бродил по квартире, как сомнамбула, но находил спрятанное одним известным ему чутьём.
Поднаторел, кривился Ларий Похабов, но в душе испытывал гордость за то, что Булгаков при минимуме информации и средств природы обучался на лету тому тайному искусству интуиции, которым владели всего-то два-три процента людей во всём мире.
Тогда они пошли на хитрость. Договорились в пятом управлении медицинского обслуживания, и им по блату и под предлогом лечебной манипуляций выделили вагон дюже дефицитной энергии. И однажды ночью квартира Булгакова была наполнена ею от пола до потолка, и все вещи в ней теперь выглядели словно сквозь толщу воды. Лунные человеки насылали на Булгакова тяжёлый сон, и он пребывал в таком состоянии до утра, пока первые лучи солнца не разрушали энергию и не освобождали Булгакова из оцепенения. Но на третий сеанс случилась катастрофа. Булгаков проснулся среди ночи и завопил от ужаса. Вся энергия моментально испарилась.
Булгаков, бегая по квартире, кричал, вглядываясь в тёмные, мрачные углы комнат:
– Я вам ни какая-нибудь подопытная зверюшка! Я не хочу умереть от рака лёгких или поджелудочной железы!
Тогда они его ещё раз обхитрили, не желая ввязываться в дискуссию на медицинские темы: неожиданно зазвонил телефон, и Булгаков с вожделением страждущего услышал долгожданный голос Гэже:
– Ты ведь любишь меня, дорогой?..
Хотя Гэже никогда не называла его холодным словом «дорогим», эту тонкость Булгаков в ажиотаже пропустил мимо ушей.
– Да!!! – радостно закричал Булгаков. – Да!!! Сто тысяч раз да, да, да!!!
– Тогда сделай так, как от тебя просят. Хорошо?
– Хорошо… – покорился он и уже не вскакивал посреди ночи и не бегал, как полоумный, а лежал и сквозь веки наблюдал, как квартира наполняется энергий, словно водой из ведра.
Через месяц сеансов он стал чувствовать себя всё лучше и лучше и наконец с отвращением смотрел на бутылочку морфия. И Рудольф Нахалов убрал её от греха подальше.

***
Однако как бы ни были хороши лунные человеки, им не удавалось решить главную проблему: тоски и одиночества не только из-за того, что Булгаков не видел Регину Сергеевну, но и потому что занимался тем, к чему у него абсолютно не лежала душа – театром, либретто и другой прочей мелочёвкой, которую он сочинял опричь души одной задней левой и которая по определению не могла заменить ему литературы. Ему казалось, что его нарочно сунули в театр в назидание всем другим выскочкам, и он всё больше и больше чувствовал себя изгоем общества, человеком, которого использую не по назначению таланта, а как простого работягу от пера, понизив его статус до гострайтера; и бросил писать вовсе, с отвращением погрузившись в болото театральной жизни с её дрязгами, интригами и сплетнями, чтобы только заработать на хлеб насущный, быть, как все, и дождаться Регины Сергеевны.
Ах, как были рады этому обстоятельству Юлий Геронимус и Дукака Трубецкой. Уж они прямо-таки резвились от удовольствия и радостно кричали то там, то здесь в окололитературных кулуарах, делая многозначительное лицо:
– А наш-то… наш-то… ха-ха-ха… – хватались за отвислые животики.
– Кто?! Кто?! – спрашивали подпевалы, с жадным любопытством фигляров, распахивая рот с вставными челюстями и катарной гнилью.
– Легковес! Гений пера, разумеется! – переходили они в тональность качественного назидания.
– Да кто, господи?! – подпрыгивали от нетерпения, теряя рассудок.
– Булгаков… кто ещё! – раскрывали они глаза на суть таинственных вещей, в которых абсолютно не разбирались.
– А-а-а… – вспоминали с ухмылкой маразматика, – этот?.. стилист… морфинист… вот скотина!
 – Ну да-с, господа-а-а! «Гамбургский счёт», господа-а-а! Теперь на нашей улице праздник! – соглашались они с просветленными лицами. – Исписался, бедняга! Ис-пи-сал-ся! Сошёл с ковра не по своей воле! – задирали палец и делали выразительную паузу с намёком на вполне земные силы, иезуитски вздыхая, забыв, что не стоят и строчки его прозы и что совсем недавно пытались его отравить и даже сгубили его личную жизнь, а теперь приплясывали на костях его литературы и беспрестанно лицемерили, полагая, что Булгаков пал, пропал и не возродится ни в кои веки. Однако встречи с ним всячески избегали, боясь осложнений, как все опытные фарисеи, дабы ещё прочнее утвердиться в своей позиции праведника, ибо не знали одного, что есть вещи, которые творятся закулисно и за которыми людям наблюдать не дано и даже догадываться не стоит, но последствия которых весьма страшны своей предопределённостью.
Впрочем, Булгакову было не до них. Он давно уже понял, что все друзья от литературы, которые плелись с тобой рядом, когда ты был безызвестен, за редким исключением, – сплошные завистники и двурушники, и только рады подставить подножку. Поэтому он ни с кем не общался и выискивал встречи только с его любимой и ненаглядной Гэже.
У него появилась ежедневная привычка в сумерках уходящего дня вскочить на подножку трамвая № 47, долететь до поворота на Кропоткинской и перескочить на № 43, но так, чтобы прямо на ходу и под его перестук и треньканье, добраться до Арбата, где уже было рукой подать до сквера, что на Поварской улице. Он очищал снег на «своей» лавочке, возле чёрных зарослей «своей» сирени. Садился, нахохлившись, как ворона, представляя, что Гэже сейчас выйдет, просто так, случайно, с детьми. Ведь должна же она когда-нибудь гулять, справедливо рассуждал он, и ждал, и ждал, как школьник своей первой любви, пока мороз не прогонял его с насиженного места. Тогда он брёл назад, потому что было поздно и трамваи уже не ходили. Приходил, растапливал печь, смотрел на пламя, которое крайне недружелюбно и, можно сказать, садистски уничтожало его рукописи, и садился работать, когда стрелки на часах становились «на караул», а потом засыпал, уронив голову на рукопись, и ему снилась Гэже  тонкой, воздушной ночнушке.
Но однажды, когда он уж совсем замёрз и собрался было с безнадёжностью утопленника топать домой, от угла дом, в которой жила Гэже, отделилась фигура и покатилась как колобок. Он с полным безразличием наблюдал за ней, пока она не приблизилась и не спросила с волжским говорком:
– Вы будете писатель Булгаков?..
– Да… – спохватился он дрогнувшим голосом и вскочил, как перед высоким начальством.
– Вам письмо… – протянула она.
И он схватил его так, словно это была та единственная соломинка, которая выпала на его судьбу.
Женщина была маленькая, толстая, да ещё обвязанная по-деревенски крест-накрест клетчатым платком. Из-за этого глаз её не было видно, одни плоские губы.
– Барыня сказали, чтобы вы больше не приходили, а то простынете.
– Да, – восторженно согласился он. – Как она?..
– Болеют...
– Что с ней?! – испугался он.
– Думали, чахотка, но бог миловал, – степенно ответила женщина.
– Чахотка… – как эхо повторил он и подумал, что это всё из-за него, непутёвого.
– Мне строго-настрого запретили разговаривать с посторонними Я из-за вас места могу лишиться, – горестно поведала женщина.
Булгаков, сообразив, сунул его в варежку последние пятьсот рублей.
– Ой, спасибо, барин, – пожелала поцеловать его руку.
Он брезгливо выдернул.
– Храни вас господи! Мне на Молчановку, в магазин ведь надоть! – и покатилась себе как мячик.
Он живо вернулся домой и только тогда при электрическом свете прочитал письмо Гэже.
Она писала: «Милый, милый, Миша! Я догадалась, что ты приходишь в сквер. Я так страшно скучаю. Я знаю, ты – тоже. Дашу уволили. За каждым моим шагом следят. Из дома я одна не выхожу уже три месяца. Декабрь с детьми провела в Загорске в военном санатории на полном пансионе. Весточку тебе даже не могла подать. Все мои связи с миром оборваны. Телефон перенесли в кабинет Рюрика Максимовича, а я не могу туда попасть. Кухарку мою больше не жди. Человек она ненадежный. Я ей плачу ежемесячно, она и молчит, но зыркает постоянно. Рюрик её из деревни выписал. Вокруг меня чужие люди. Духовная отдушина – ты и дети. Чем больше он упорствует, тем только хуже.
Целую тебя крепко, крепко, обнимаю всем сердцем. Люблю тебя. Жду с надеждой, что наше счастье состоится».
Булгаков спрятал письмо на груди и перечитывал его раз за разом, пока не выучил наизусть. 


Рецензии