Истребитель. Часть третья

 
«Почему же так изуродована благородная глина, из которой вылеплен человек?»

Антуан де Сент-Экзюпери «Планета людей»


Толчея, царившая  на Белорусском вокзале, и особенно в кассовом зале, смутила и заставила почувствовать беспокойство.

И это при том, что день был будний – среда.

Будто и не было прошлогоднего Указа Верховного Совета, каравшего за прогул без уважительной причины исправительно-трудовыми работами на срок до шести месяцев с удержанием двадцати пяти процентов зарплаты и запрещавшего самовольный уход из учреждений и предприятий под страхом тюремного заключения от четырех до шести месяцев.

В единственную кассу для военнослужащих толпилась очередь в три ряда, гудевшая растревоженным ульем.

Гул усиливался, когда сквозь толпу к окошку кассы протискивался счастливый обладатель полковничьих шпал на петлицах и без очереди совал кассиру свое требование.

Из передних рядов донесся слух, что все места в поездах, идущих в западном направлении, на сегодня уже распроданы.

Тем не менее, никто из очереди не ушел.

Отстояв в спертой духоте вокзала около часа и продвинувшись вперед едва ли на метр, я выбрался на вольный воздух покурить.

Воздух пах паровозным дымом и будил нетерпеливое желание немедля пуститься в дорогу.

Расположившись в стороне от снующей толпы, я медленно затягивался папиросой, обдумывая свое положение, которое, честно говоря, было незавидным.
 
Мне уже была очевидна бессмысленность стояния в томительной своей безысходностью очереди в надежде на какой-нибудь фантастический случай.

Да, что и говорить, велика в нас - русских вера в неожиданный и спасительный “авось”.

Однако, нужно было искать какой-то выход.

Мои невеселые мысли были прерваны вкрадчивым покашливанием.

Повернув голову, я с удивлением увидел подле себя  щуплого, пожилого  человечка в давно потерявшей свой первоначальный - желто-бежевый цвет парусиновой паре, причем, пиджак со смятым лоскутком  платка в нагрудном кармане был надет на майку-футболку с поперечной красной полосой и “спартаковской” эмблемой, зато с повязанным вокруг шеи пестрым газовым платком или шарфом. Довершали разномастный наряд видавшая виды жокейская шапочка и старые сандалии, когда-то красного цвета, а теперь с изрядно обшарпанными носами, надетые без носков на босу ногу.

Что-то комичное и одновременно жалкое сквозило в охваченной каким-то внутренним беспокойством фигуре, маленьком личике с помятыми, склеротическими щечками в проклюнувшейся седой щетине, в бойком и вместе с тем озабоченном взгляде.

 «Это что еще  за гусь лапчатый? Мне только тебя не хватало» –  с легкой досадой подумал  я.

Хотя лицо человечка источает кротость и благодушие (а может быть –  именно поэтому), у меня нет сомнения, что имею дело с мелким вокзальным жуликом, увидевшим в  отбившемся от команды, одиноком красноармейце легкую добычу.

Человечек, наигранно вздохнув и взмахом обеих рук как бы обняв заполненное спешащими людьми пространство, неожиданно свистит тонкой фистулой.

- Вавилонское столпотворение. Отчего им не сидится дома?  Бегут. Суетятся. Бог знает, куда и зачем едут…И, заметьте, многим это удается. При том, что в кассах нет билетов уже на завтрашние поезда.

Странный звук его голоса заставляет меня внимательнее взглянуть на замотанное шарфом горло человечка.

Впрочем, я тут же тактично отвожу взгляд в сторону.

Продолжая мёдоточиво улыбаться, человечек при этом нетерпеливо всматривается в мое лицо выцветшими, в красных прожилках, настороженными глазками, ища признаки того, что его “хитроумная” тирада достигла желаемой цели.

Но я молчу, уже догадываясь, куда гнет этот потрепанный охотник до скромной пачки денежных знаков, лежащей в правом нагрудном кармане моей гимнастерки.

Мое упорное молчание заставляет человечка перейти к более решительным действиям, что называется, “взять быка за рога”.

- Вот что я скажу вам, молодой человек. Обычно это МЕНЯ ищут. Ut ultima spes. Как последнюю надежду. Почему-то считается, что мне удается сделать невозможное. Но…Для вас я решил сделать исключение…Вы мне понравились. Я даже скажу чем именно: сразу видно, что вы из интеллигентной семьи. (Тут я не могу сдержать улыбку в ответ на его шитую белыми нитками попытку усыпить мою бдительность дешевым комплиментом). И вы напрасно смеетесь. Иинтеллигентным людям в наше время живется очень не просто. Я испытал это на собственном…печальном опыте. Позвольте представиться:  Юргенсон Вальдемар Витольдович – бывший солист Императорского Большого театра.

При этом он ловко делает изящный полупоклон, церемонно приподняв смуглой лапкой свой нелепый головной убор.

Эксцентричное имя, подходящее опереточному герою-любовнику, никак не вяжется с неказистой внешностью человечка.

Впрочем, он начинает забавлять меня.
- Юхневич. Всего лишь – сержант.
- О-о.  Вы, вероятно,  по крови поляк или литвин.

Я протестующе дергаю плечом.

- Разве это имеет какое-то значение? Я — советский человек.

- Да, конечно...Интернационал. Пролетарии всех стран...Но вы, я вижу, служите в авиации. Искренне вам завидую! Прекрасное занятие…Свобода! Пространство! Скорость!…Лучше может быть только служение высокому искусству…Напрасно вы опять улыбаетесь. Я знаю, о чем говорю. Впрочем, я несколько отвлекся…Вы, надо полагать, направляетесь в отпуск? Уже и телеграмму, поди, домой дали: «Ожидайте. Скоро буду»? А тут — стоп! Крушение всех планов! Билета через кассу не достать. Отпуск под угрозой срыва! Не так ли?

Пожалуй, он не врет, что был артистом.
 
Однако, не Большого театра, а...провинциального цирка.
 
Потому что, говоря, он потешно жестикулирует и строит забавные рожи.

- Допустим, что так.

- Ну,  так вот…Я могу быть вам полезен.

«Уже горячее» – отмечаю я про себя, а вслух интересуюсь:

- И чем, если не секрет?

Человечек, комично приосанившись, театрально взмахивает рукой.

- Имею определенные связи, позволяющие оказывать некоторые услуги…симпатичным мне людям.

- Вероятно, за деньги? – даже не стараясь скрыть насмешку, уточняю я.

Человечек не только лицом, но и всей фигурой изображает оскорбленное достоинство.

- Молодой человек! Как пелось в дни моей безвозвратно ушедшей молодости: «Деньги – вздор! Любовь – несчастье»...Я был и остаюсь в душе артистом. Тому, кто выступал на великой сцене, чужд низменный меркантилизм. Что бы вы знали: себе я оставляю ничтожную комиссию, которой едва хватает на краюшку хлеба мне и моей дочери-инвалиду…Но людям, от которых зависит воплощение вашего желания…э-э, как можно скорее обнять отца и мать, приходится, как теперь говорят, «давать на лапу».

- Сколько? – напрямик интересуюсь я.

- Зависит от того, куда вам ехать – вполне по-деловому уточняет человечек.

- Например, до Минска – говорю я, чувствуя при этом, что упоминание дочери-инвалида несколько поколебало мою недоверчивость.

- Весьма востребованное направление.

Человечек задумывается.

- Вы имеете возможность субсидировать меня суммой…в тридцать пять рублей?

Я прикидываю: названная столь витиеватым слогом сумма превышает стоимость билета в спальном вагоне.

- Вам не кажется, что это слишком?

- Эх, молодой человек. Вы носите военную форму, и посему вам должно быть особенно стыдно не знать мнения на сей счет великого русского полководца Александра Васильевича Суворова: «ДЕНЬГИ дороги, человеческая жизнь того дороже, а ВРЕМЯ дороже всего». Неужели вас устраивает перспектива безвозвратно потерять на этом вокзале еще два или три дня? Ежели вам себя не жалко, так пожалейте хотя бы своих родителей.

Я молча смотрю на него, борясь с желанием грубо ответить, что жалеть моих родителей поздно.
 
Но вместо этого сдаюсь.

Получив в руки деньги, человечек засуетился.

-  Все будет сделано tranquillo e rigoroso. Уверенно и точно. Вам не о чем беспокоиться. Ждите меня на этом самом месте. И не вздумайте никуда уходить.

Едва он отходит, увертливо прошивая толпу, как я чувствую себя полным идиотом и едва не окликаю его, чтобы потребовать вернуть деньги назад.

Но…сконфужено молчу, кляня себя за наивность.

Я не сомневаюсь, что больше не увижу ни своих денег, ни билета, ни  самого бывшего «солиста».

Пересчитываю значительно убывшую пачку денег.

Сорок семь рублей. Не густо, но и не так плохо.

Кстати, упомянутый человечком известный афоризм Суворова навел меня на спасительную мысль: кроме дальних - курьерских, существуют местные поезда.

Можно для начала попытаться добраться до Вязьмы (кстати, можно навестить Анатолия), от нее – до Смоленска, а там и дальше. Как говорится, ехать на перекладных.

Я сразу чувствую себя бодрее.

И тотчас колесо жизни вновь приходит в движение.

Поверх гомона толпы, я слышу голос, заученно и распевно выкрикивавший: “А вот пирожки горячие с картошкой, капустой, с мясной начинкой”.

Оказывается, я чувствую зверский голод.

Осмотревшись,замечаю у входа в здание вокзала, рядом с бело-голубым киоском под вывеской “Главфруктвод. Соки и Воды”, на самом солнцепёке дебёлую, с разгоревшимся ярью лицом тетку в белом дорпитовском халате с вилкой в руке и стоящей перед ней тележкой, в которой помещаются три большие эмалированные кастрюли.

Судя по собравшейся рядом кучке закусывающих стоя людей, дела у нее идут бойко.

Через пару минут я присоединяюсь к ним, получив за рубль  подцепленные длиннозубой вилкой два пирога с ливером и два с картошкой, а также восемь копеек сдачи.

Должно быть, со стороны мы выглядим довольно живописно.

Стоим тесной и довольно разномастной кучкой, при этом каждый старательно делает вид, что он сам по себе.

Будь я художником, обязательно нарисовал бы на этот сюжет жанровую картину. Скажем так, «Завтрак накоротке» или «Обед командированных».

Сьев истекающие жиром пироги с ливером и всласть запив их холодной, приятно щекочущей горло газировкой, я преисполняюсь готовностью действовать.

Прошу у пирожницы пару листов коричневатой, шершавой оберточной бумаги и, получив, завертываю в них два оставленных «на потом» пирога с картошкой и сую их в чемодан.

Бодрым шагом возвращаюсь в кассовый зал и занимаю очередь к одному из окошек касс, продающих билеты обыкновенным гражданам.

И здесь желающих получить право назваться пассажиром более чем достаточно.

Но при этом, отстояв часа два или три, счастливчики получают в руки заветный кусочек картона с вписанными от руки номерами вагона и места, и отперфорированными датой поездки и номера поезда.

И это вселяет надежду.

Однако, выпитая  на целый гривеник газировка вскоре заставляет меня на время покинуть и эту очередь.

Но едва я оказываюсь на асфальтированной площадке перед платформами, по-прежнему кишащей снующими во все стороны людьми, как чья-то рука бесцеремонно хватает меня за рукав гимнастерки.

Не оборачиваясь, пытаюсь вырвать рукав, чтобы без помех достичь желанной цели.

И тут же слышу знакомый свистящий голос, звучащий с нескрываемым возмущением.

- Где вас черти носят?! Я вас обыскался по всему вокзалу.

Мое сердце радостно подпрыгивает от предчувствия первой за пять дней доброй вести, и я мгновенно забываю: куда и зачем спешил.

Еще боясь поверить своему везению, я медленно, как перед предметом, требующим особенного внимания и осторожности, поворачиваюсь и оказываюсь лицом к лицу с тем, кого уже не рассчитывал когда-либо встретить.

Возмущение переполняет человечка и вырывается через повязанное шарфом горло резким свистом.

- Молодой человек, ваше небрежное отношение к серьезным вещам приводит меня в состояние нервного истощения...Ежели все бойцы Красной Армии будут так же недобросовестно относиться к военному делу, нам не на что рассчитывать, случись война с таким серьезным противником, как Германия.

При этом вид человечка столь комичен, что я, рискуя все испортить, не могу удержаться и,  приложив палец к губам, с заговорщицким видом предупреждаю:

- Тихо! Враг подслушивает.

И он, поверив, быстро оглядывается по сторонам.

А потом краснеет от обиды. До слез, сверкнувших на ставших по-детски беззащитными глазах.

Я чувствую себя последним негодяем и поспешно извиняюсь, вовремя вспомнив «опереточное» имя человечка.

- Вальдемар Витольдович! Честное слово, в мыслях не было вас обидеть. Признаю - моя шутка была неуместной. Простите великодушно. Но скажите...Неужели вам удалось?!

Маленький котелок быстро закипает, но и остывает так же скоро.

Человечек придирчиво высматривает на моем лице следы замаскированного лицемерия.

Но я отвечаю преданнейшим взглядом.

С отзвуками обиды, но беззлобно он свистит:

- Это было жестоко с вашей стороны.

И с выражением наивного тщеславия на лице великодушно объявляет о моем помиловании:

- Я достал вам билет...Погодите...Вот он — и отточенным жестом циркового фокусника-иллюзиониста, наверняка вынимающего из колоды заказанную зрителями карту, показывает мне  зажатый между большим и указательным пальцами матово-коричневый билет с просвечивающим, сквозным глазком посередке.

Я восхищен выдающимися способностями  и одновременно растроган безупречной честностью маленького, но незаурядного человечка.

- Вы — настоящий  волшебник!

Сейчас я нисколько не сомневаюсь в этом и нетерпеливо протягиваю ладонь, словно боясь, что билет  растает в воздухе подобно фантому.

И вот вполне материальный, новенький, восхитительно твердый билет у меня в руке.

С жадным интересом ищу глазами конечный пункт маршрута.

После печатных слов «Москва-Бел.», через дефис — чернильное название станции назначения: «Гомель».

Вопросительно поднимаю глаза на человечка.

- Почему Гомель? Ведь, разговор шел о Минске.

- Молодой человек, со вчерашнего дня все места в поездах минского направления переданы Управлению военных перевозок.  А что творится в военных кассах — вы сами тому свидетель. Да поймите  же наконец: для вас главное — выехать из Москвы. Добраться из Гомеля в Минск не составит большого труда...В конце концов вы можете отказаться. Билет у меня с руками вырвут. Но получить обратно всех своих денег вы,  увы, не сможете.

Человечек спокойно смотрит на меня совершенно прозрачными глазами.

Что ж. В его словах есть резон. Действительно, сейчас главное — это вырваться из Москвы.

- Хорошо. Я согласен.

- Тогда вам следует поторопиться. До отправления остаются  считанные минуты. Если бы я вовремя не перехватил вас, все мои труды пошли бы прахом, и плакали бы ваши денежки.

Меня охватывает дорожная лихорадка.

- На каком пути стоит поезд? - торопливо спрашиваю я, с беспокойством озираясь на вытянувшиеся вдоль платформ составы, и слышу в ответ равнодушное «Понятия не имею. Спросите у носильщиков».

Пусть так. Пора прощаться.

- Спасибо. Прощайте — бросаю поспешно, и  не слышу ответа, перекрываемого нетерпеливым, прерывистым ревом паровозного гудка.

Застигнутый врасплох носильщик таращит глаза оторопело, а потом как ни в чем не бывало сообщает, что «гомельский», пожалуй, уже и шел».

С надеждой на чудо бросаюсь на указанную платформу и застаю поезд с уже поднятым  крылом выходного семафора и желтыми  флажками проводников, торчащими из пока еще открытых дверей тамбуров.

Задыхаясь, успеваю добежать до последнего, начавшего движение вагона, и запрыгиваю на площадку тамбура мимо едва успевшего посторониться проводника.

Мало-мальски переведя дыхание, пробираюсь вдоль раскаленного дневной жарой состава к «своему» вагону.

Как это обычно бывает, в «хвосте» прицеплены «общие» вагоны с сидячими местами. Билеты в эти вагоны самые дешевые, и пассажиры коротают путь, теснясь на жестких деревянных лавках.

Перед ними прицеплены вагоны «плацкартные», а в самой «голове» состава, где меньше всего болтает на ходовых стрелках и негабаритных участках, — вагоны «купейные» и «спальные».

По всей видимости, мне туда.

На ходу справляюсь  у гражданина, нетерпеливо ожидающего открытия  кабинки туалета, о номере вагона и с удивлением узнаю, что вагон, указанный в билете, я только что прошел.

С недоверием разглядываю свой билет, за который отдал тридцать пять рублей, и к своей досаде обнаруживаю то, на что не обратил внимания из-за спешки.

Синюю  прописную букву «О».
Билет на глазах теряет свою ценность.
Я чувствую себя оскорбленным.
Нет, не из-за переплаченных  денег.
Так, чем же?
Обманом?
Но билет — вот он: у меня в руках.

Приходится самокритично признать, что причиной тому - мой несдержанный, глупейший восторг от «чуда», оказавшегося на поверку дешевым трюком.

Впрочем, не стоит изводить себя запоздалыми, а потому — бессмысленными упреками.

Ведь, так или иначе —  я еду.

Подтверждение тому - бодрый перестук колес на стрелках «юр-ген-сон-юр-ген-сон-юр-ген-сон».

А посему, могу ли я сердиться на вас, Юргенсон Вальдемар Витольдович? Престранный человечек с бутафорским именем и туманной судьбой. Обломок прошлого. Оказавшийся спасительным плотом в лихорадочном потоке настоящего.

Решаю окончательно и бесповоротно. Не могу.

Выходит, тетя Рита как в воду глядела – ехать мне третьим классом.

Возвращаюсь в только что пройденный мной вагон.

Кажется, что в нем нет ни одного свободного места.

Нижние полки заняты раскрасневшимися от вагонной духоты и тесноты пассажирами, прижавшимися потными спинами к опущенным верхним полкам.

Интересно, кто придумал этот странный порядок, запрещающий использовать верхние полки по их прямому назначению?

Кажется, так очевидно – разрешить пользоваться ими и тем самым избежать вовсе необязательных неудобств из-за скученности пассажиров на полках нижних.

Однако, никто даже не пытается нарушить абсурдный запрет.

Багажные полки сплошь заставлены чемоданами, сундучками, узлами, корзинами, мешками.

 С одной выпирает начищенным боком самовар, с другой, свесив из лукошка голову, украшенную лихо  заломленным на бок малиновым гребнем, сверкает гневным взором огненно-рыжий петух.

Как оказалось, сюрпризы для меня еще не закончились.

Выясняется, что мое место занято.

Пузатым, зеленым, перетянутым кожаными ремнями…портпледом, занимающим собой всю середину дивана.

Справа от него, у прохода, на самом краешке примостились старушка в белом «в горошек» платочке с мальчиком лет трех, а слева, у окна – обрюзглая, перешагнувшая бальзаковский возраст особа с тощим пучком рыжеватых волос на затылке и дешевым бумажным веером в полной, голой по плечо руке, которым она с нескрываемым раздражением обмахивает свое круглое, веснушчатое, с мелкими капельками испарины на коротком, «пуговкой» носу и  серо-голубыми глазками, сердитое лицо.

Судя по форме губ, напоминающих висячую подкову, раздражение – привычное настроение особы.

Можно не сомневаться, - портплед принадлежит ей.

Вообще-то, если судить по номерам, выведенным черной краской на деревянной перегородке, мое место находится у прохода, там, где ютится старушка с внуком на коленях и холщовым заплечным мешком в ногах.

Но я понимаю, что ей не справиться с сердитой гражданкой.
Силы слишком не равны.

Вежливо прошу освободить место… и получаю, в общем-то, не удививший меня ответ.

- Что мне на голову его надеть?

Подняв глаза, я вижу, что обе багажные полки заставлены так плотно, что туда с трудом втиснулся бы даже мой летный планшет.

Миролюбиво предлагаю поднять верхнюю полку и сложить вещи на нее.

Но и этот вариант не устраивает сердитую особу.

- Умнее ничего придумать не могли?!

И неожиданно набрасывается на усатого гражданина, тихо-мирно сидящего через столик, напротив.

- А ты чего молчишь? Будто тебя это не касается!

Усатый гражданин робко пробует оправдаться:

- Но, Клава, товарищ красноармеец имеет полное право на это место. У него билет.

Два его соседа, до этого момента скрывавшие свои отношение к происходящему за газетными разворотами, единодушно отбрасывают свой нейтралитет и короткими репликами «В самом деле», «Раз есть билет», «Что же, прикажете стоя ему ехать» решительно поддерживают его.

Мне представляется прекрасная возможность убедиться - насколько важна «политическая подготовка к войне с завязыванием прочных отношений с возможными союзниками и нейтральными странами».

Особа наливается злым румянцем, но меряться силами с целой коалицией не рискует и ограничивается утешающим самолюбие ударом по самому слабому ее звену, бросив своему vis-a-vis:

- Тряпка! На тебя ни в чем нельзя положиться! – и с выражением крайнего презрения на лице демонстративно отворачивается к окну.

Мне надоедает ее наглое поведение и к тому же хочется отомстить за усатого гражданина, и я громогласно  заявляю, что «в таком случае она будет иметь дело с проводником или самим начальником поезда».

И тут она трусит. Как трусит всякий агрессор, получив решительный отпор.

Но сразу признать свое поражение ей кажется унизительным, поэтому она шипит, как кошка, которой наступили на хвост.

- Явился и наводит свои порядки. Здесь не армия!

Тогда я безжалостно добиваю ее.

- Вы имеете что-то против Красной Армии?

И она капитулирует.

Сердито сопя и распространяя острый запах мускуса, вытаскивает из-за столика лишенное талии, похожее на батон вареной колбасы тело.

Нет, не зря говорят, что наглость – второе счастье.

Ни к кому в отдельности не обращаясь, она с драматизмом в голосе вопрошает:

- Найдется хоть один настоящий мужчина, чтобы уступить даме место?

Один из пассажиров с газетой услужливо поднимается со своего места.

Подняв верхнюю полку, я кладу на нее портплед, свой чемодан и предлагаю старушке положить туда же ее мешок.

Старушка мнется с ответом, боязливо поглядывая на сердитую соседку, но в конце концов соглашается.

Наконец мы усаживаемся.

Посрамленная сердитая особа - на свое место у окна, старушка с внуком - у прохода, я – посередке.

Приходит проводник – забрать у меня билет.

Я чувствую общий интерес к его отношению к факту поднятой полки.

Соседка справа, горя желанием  реванша, ждет первого знака, чтобы наброситься на меня с тыла.

Она громко дышит, словно паровоз, вернее сказать – бронепоезд, поднимающий пары.

Старушка не на шутку встревожена приходом проводника. На ее лице ясно читается раскаяние в том, что она поддалась на уговоры и согласилась участвовать в моей авантюре.

Но проводник, оглядев забитые багажом полки, уходит без замечания.

Старушка с облегчением вытирает кончиком платка от волнения выступившую на лице испарину и шепотом говорит внуку, с любопытством рассматривающего значки на моей гимнастерке:

- Не верти головой. Сиди смирно…Может, хочешь «пи-пи»?

Мальчуган трясет головой и, косясь в мою сторону, делает заявление:

- Бабушка, знаешь что?
- Что, милый?
- Я, когда вырасту, тоже военный буду.

Дородный, краснолицый гражданин с бокового места, щерясь добродушной ухмылкой, неполной из-за отсутствия двух передних зубов, глазом не моргнув, перечеркивает его мечту:

- К тому времени, пока ты, карапуз, вырастешь, со всеми фашистами будет покончено. Так, что придется тебе подыскивать себе другое занятие.

Старушка вполне согласна с мирным будущим для внука.
- Нам лучше бы на доктора или учителя.

В обсуждение вопроса вступает второй пассажир с газетой:

- Ну, положим, это вы хватили через край. А империалистическое окружение? Вы думаете, они будут ждать, сложа руки, когда им придет конец?

По лицам обоих видно, что им скучно и разворачивающаяся дискуссия – отличный повод скоротать томительные часы дороги.

И хотя они то и дело поглядывают в мою сторону, приглашая принять участие в словопрениях, меня более занимает другой, гораздо более житейский вопрос: открыт ли проводником туалет.

Конечно, у меня, как у всякого пилота, большой запас терпения, но всему когда-то приходит конец.

Именно такой момент сейчас наступил для меня.

При этом я совершенно ясно отдаю себе отчет, что если сейчас встану, а туалет окажется закрытым….

Неожиданный толчок в бок, отвлекает меня от мучительных колебаний.

Это сердитая особа бесцеремонно задевает меня локтем, вытягивая из корзинки, нашедшей приют под столиком, завернутый в холстину сверток.

Поместив сверток на столик, она, поджав от старания губы, разворачивает его, снимая, как листья с капусты, пропитавшиеся жиром листы бумаги, и густой запах вареной курицы, окончательно допревшей в вагонной духоте, тяжело ударяет в нос.

Она отдирает толстыми, засалившимися пальцами куриную ногу и вцепляется в нее зубами.

Я не могу без брезгливости смотреть, как лохмотья мяса, торчащие из ее рта, двигаясь как по конвейеру, мало-помалу пролезают внутрь, как синхронно двигаются ее челюсти и уши.

Но совсем иначе это видится моему маленькому соседу слева.

Он зачаровано смотрит на вошедшую в азарт тетку, а затем дергает старушку за рукав и, повернувшись к ней лицом, просит:

- Бабушка, дай мне покушать.

Смущенная старушка, прижавшись щекой к голове мальчика, негромко отвечает:

- Потерпи, Ванечка. Вот приедем, я тебе на станции куплю баранку. А дома сварю супчику. Хорошо?

Мальчуган кивает… и продолжает смотреть, как теперь жуют уже двое: к сердитой особе присоединяется усатый гражданин.
 
Вероятно, на время приема пищи у них заключается перемирие.

Я решительно встаю и направляюсь в конец вагона, где находится служебное купе проводников.

Потом мы пьем горячий и по-особенному ароматный, приправленный ни с чем не сравнимым запахом поезда, крепкий чай.

Мальчик Ваня сидит у меня на коленях и, гордо глядя на осоловелых от еды сердитую особу и усатого гражданина, без энтузиазма доедаюших остатки своей курицы,  с аппетитом уплетает «солдатский» пирог, запивая его щедро послащенным чаем из стакана в красивом подстаканнике.

Совсем растерявшаяся старушка соглашается взять полпирога и стакан чаю только после долгих уговоров.

От нее я узнаю, что родители мальчика – выпускники университета получили распределение на Север, в неведомую «Калерию». Что старушка не дала увезти внука «на погибель, Бог знает, в какую даль». Что теперь едут они до станции Дорохово, где их должен встретить с лошадью и телегой средний сын старушки – Митрофан, состоящий в колхозе в должности конюха. Что от станции им добираться восемь верст до деревни Петрищево.

- Пускай Ванечка лучше при мне  растет. У нас и коровка Малинка, и овечки, и курочки есть. Молочко, сметанка, маслице – все свое. И деревня наша уж больно годная: тут тебе и лес, и речка рядом. Ягод, грибов, орехов - всего хватает. А в речке Таруссе раки водятся. Да какие здоровущие! Ребята цельную корзину наловят и на станции продадут.

Поев, мальчуган засыпает у меня на коленях и спит беспробудно до самого Дорохова.

Я иду провожать его, держа за маленькую, потную со сна ладошку.

Платформа на станции короткая, и наш вагон останавливается, не доезжая, прямо над путями.

Первым, раскатисто гремя подошвами сапог по щебенке, спрыгиваю я, а потом принимаю мальчика, мешок, довольно увесистую корзину и саму старушку.

Мы прощаемся.

Мальчик не хочет выпускать мою руку. Глаза его наливаются слезами.

Старушка гладит его по светлым волосам и ласково стыдит:

- Ванечка, ты же хотел военным быть, а теперь, нут-ка, плакать вздумал. Ведь, плакс в солдаты не берут.

Мальчуган закрывает глаза рукой и глубоко, со всхлипом вздыхает.

Жаль, мне нечего подарить ему на память.

Паровоз дает свисток.

Проводник нарочито строгим голосом предупреждает:

- Поезд отправляется. Кончай прощание.

Старушка торопливо уговаривает внука:

- Все, Ванечка. Отдай дяде военному ручку. Ему ехать надо, а поезд его ждать не будет. Мы помашем ему ручкой.

Мальчуган покорно отпускает мою руку.

Подтянувшись, влезаю в тамбур.

Состав со звоном дергается и медленно трогается.

Держась за поручень, я свешиваюсь из открытой двери и машу им рукой, и проводник не торопит меня идти в вагон.

В Можайске вышли оба пассажира, забрав с собой читанные-перечитанные газеты.

В Вязьме под непрерывное брюзжание покинула вагон сердитая особа в сопровождении усатого гражданина, обвешенного многочисленным багажом.

И после их ухода сразу стало свободней, хотя вагон был по-прежнему полон.

На освободившиеся места приходят другие пассажиры.

И вот что странно: глядя на них, я ловлю себя на неожиданной мысли, что еду по незнакомой мне стране, так отличен  от привычного вид едущих в вагоне людей.

Их одежда поражает бедностью.

Это не откровенная бедность лохмотьев и неопрятности.

Это бедность с потугой выглядеть прилично.

И всё же. Все то, во что они одеты, сшито из дешевого материала, самого непритязательного фасона и выглядит довольно поношенным и серым.

Сами они по большей части низкорослы, с жилистыми руками и ногами.

У мужчин поникшие плечи. Они сидят, упираясь локтями в колени,  согнув натруженные работой спины.

Женщины, как правило,  крепко сбиты.

Даже у молодых талия мало отличается шириной от плеч и бедер. Их движения и жесты лишены природного изящества и даже намека на невинное кокетство.

Лица этих  людей грубы и обветрены, с крупными или неправильными чертами и хмуры, как будто они непрерывно заняты напряженной умственной работой.

Так же груба и примитивна их речь.

Им безразлична перемена пейзажа за вагонным окном.

Их взгляд неподвижен и как бы сосредоточен внутри себя.

Едва оказавшись в вагоне, они тут же принимаются за еду.

И занимаются этим с серьезностью важного дела, отгородившись невидимой стеной от окружающего мира.

Что это? Душевная атрофия и скупость, вызванные бедностью?

Но я знаю, как бедность бывает отзывчива и щедра.

Что сделало их такими, приучив избегать прямого взгляда?

Они вовсе не походят на людей, запечатленных кинохроникой, обычно показываемой в кинотеатрах перед началом демонстрации картины.

Там рабочие и работницы, колхозники и колхозницы неизменно отличаются радостной увлеченностью своим трудом и соревновательным задором, что любо-дорого на них глядеть.

То, что я вижу, оказывается удручающим откровением и неожиданно пробуждает смутные мысли, оставляющие после себя чувство гнетущей раздвоенности.

Не по этой ли причине, а может – от надоевшей вагонной духоты и тесноты я решаю остаться на станции Орша, на которой поезд делает очередную остановку, чтобы заправить паровоз водой, перед тем, как повернуть на Могилев.

Глухая ночь.

Звезды и месяц скрыты облаками, из которых густо сеет неспешный дождь.

Тускло освещенное здание вокзала забито людьми, вповалку спящими на скамейках и прямо на полу, подложив под себя что-то из одежды либо газеты, а то и вовсе – без всего.

Дежурный по станции, взлохмаченный молодой парень с малопонятными для меня знаками различия на петлицах помятой железнодорожной тужурки, сонно таращит глаза и только со второго раза понимает, чего я от него хочу.

Равнодушно просмотрев мое требование, с трудом подавляя зевоту, он сообщает, что ничем помочь не может: свободных мест до Минска и далее на проходящие поезда нет и, скорее всего, не предвидится. «Ты  сам видишь, что делается».

На мой вопрос «Как же мне добираться в свою часть?», безразлично пожав плечами, отвечает, что это мое дело. «Устраивайся сам, как сможешь».

И вот я стою на тускло освещенном дежурным светом перроне.

Дождь продолжает безостановочно сеять, сообщая конусу света от прожектора проходящего состава осязаемую густоту.

Надо где-то устраиваться до утра, и скоро я нахожу пустую грузовую рампу.

Рампа деревянная, с проложенными по середине узкоколейными рельсами и, что важно, - имеет крышу.

Я пристраиваю под голову чемодан и, подтянув колени к животу, стараюсь согреться.

У меня мерзнет спина, и я жалею, что нет шинели.

Через станцию без остановки проходят грузовые составы.

Одни следуют с востока на запад, другие - с запада на восток.

Чтобы не думать о холоде, веду им счет.

За сравнительно короткое время четыре – три в пользу минского направления.

По-моему, это увеличивает шансы воспользоваться завтра сделавшим остановку грузовым составом, даже если придется ехать в качестве нелегального пассажира. Главное – знать наверняка, что поезд следует в сторону Минска.

Один состав останавливается на боковом пути, и я слышу отрывистые голоса людей, вижу прыгающий свет электрических фонариков, потом различаю отдельные фигуры и короткий, тусклый блеск над их плечами, и скоро догадываюсь, что это вспыхивают отблесками света штыки выставленных около вагонов часовых.

Долетевший перестук копыт по деревянному настилу вагонов окончательно убеждает меня, что состав перевозит какую-то кавалерийскую часть.

Пробовать проситься к ним в качестве попутчика – пустой номер. Ни один командир не согласиться взять на марше «приблудного» человека.

Потом я вижу море и скалу, обрывающуюся сразу в глубину.
Я узнаю это место между Артеком и военным санаторием имени Фрунзе.
Отец в полной генеральской форме велит мне прыгнуть со скалы в море.
Мне четырнадцать лет.
Мне боязно, но я становлюсь на край.
Под самой скалой из воды торчат два камня. И если прыгнуть «солдатиком», то угодишь на один из камней.
Прыгать нужно только «ласточкой». Головой вниз. Изо всех сил оттолкнувшись ногами от края скалы.
Я набираю воздух в легкие и, отведя назад руки и сжимая пружинами ноги, приседаю перед прыжком.

Прикосновение чужой руки, которая требовательно треплет меня за плечо, заставляет меня резко сесть.

Сноп света, бьющий прямо в лицо, слепит меня.

Тот, кто держит фонарь, говорит строгим, низким голосом:
- Ходзи за мною, хлопче.

Убедившись, что я, захватив чемодан, спрыгиваю с эстакады, человек поворачивается ко мне широкой спиной и, светя себе под ноги фонарем, ведет меня куда-то.

Я не могу понять, - в качестве кого и куда меня ведут.

Возможно, я – задержанный, и меня ведут в линейное отделение милиции.

Пусть так. Мне нечего бояться.

Пытаюсь в темноте разглядеть своего «конвойного», но в рассеянном свете фонаря вижу только квадратную, прямо таки, медвежью фигуру.

Человек идет, не оглядываясь, не опасаясь получить удар сзади.

Да, с таким еще подумаешь: связываться или нет.

В правой руке у него какой-то предмет, похожий на старинный боевой чекан.
Ударит таким – и дух вон.

Проходя мимо освещенного стрелочного указателя, успеваю разглядеть, что это молоток на длинной ручке.

Обычно таким инструментом пользуются путевые обходчики и осмотрщики вагонов.

Значит, мой «конвойный» - не милиционер.

Вообще-то, я могу запросто свернуть в сторону, и ничего он мне не сделает.
Но что дальше? Возвращаться назад, на рампу?

Будь что будет.

Наш путь заканчается у темного, низкого строения.

Это что-то вроде путейской «дежурки» или будки стрелочника.
 
Человек открывает дверь, по-хозяйски уверенно топает в темноте, гремит спичками…и зажигает керосиновую лампу с закопченным стеклом.

В неярком свете мы разглядываем друг друга.

У человека крупное, квадратное лицо, прямые волосы закрывают половину перечеркнутого морщинами широкого лба, глубоко посаженные с цепким взглядом глаза, крупный нос сломан в переносице и сдвинут на сторону, рот и две резкие складки от носа к углам рта скрыты под запущенными усами, тяжелый подбородок с ямкой.

В вырезе ворота рабочей куртки выглядывает уголок выцветшей от многолетней носки и стирки матросской тельняшки.

Я встречался с такими людьми. Это о них поэт Тихонов написал: «Гвозди бы делать из этих людей, не было б крепче в мире гвоздей». Повторю — встречался, но близок никогда не был. Они притягивают, но о них можно расшибиться.

- Садзися. Ў нагах праўды няма…Чамадан пастаў каля дзверэй. Не бойся, ніхто не возьме.

Голос у человека неспешный и жесткий, как наждак.

«Да. Серьезный дядька».

Я принимаю или, вернее сказать, исполняю его приглашение-приказ, сев на грубо сколоченный, тяжелый, видавший виды табурет.

- Мяне завуць дзядзька Мiкалай. Як завуць цябе?

- Александр Юхневич.

- Зямляк. Адкуль родам, хлопче?

- Родился на Украине, в Виннице. До армии жил в Москве.

- У сталіцы…Можа Сталіна бачыў?

- На параде. В прошлом году.

- Да-а-а – неопределенно тянет дядька Микалай.

Он пытливо разглядывает меня, будто хочет во мне, как в волшебном кристалле, увидеть виденное мной.

Но поскольку выясняется, что медиум я плохой, дядька Микалай разочарованно вздыхает.

Но молчит он недолго и снова принимается за расспросы.
- Адкуль i куды едзеш?

- Из Москвы в свою часть. В Белосток.

- У водпуску быў?

- В отпуску.

- Так. Добра. Значыць побачыўся з бацькамі.

Само собой возникшее чувство доверия к этому строгому, вызывающему ощущение прочности и надежности человеку толкает меня на откровенность:

- Ездил их хоронить.

Дядька Микалай, еще более наморщив лоб и нахмурив брови, недоверчиво уточняет
- Хаваць? Абодвух? Зараз?
 
Все три вопроса закрываю одним подтверждающим кивком головы - “да”.

-Няшчасный выпадак ці што іншае?

Что ответить? И как сказать правду пусть и располагающему к доверию незнакомцу?
Впрочем, если не вдаваться в подробности, в самом деле, все произошедшее - «несчастный случай»: с отцом, мамой…и со мной.

Я неожиданно жалею себя.
Из-за этого голос мой слегка срывается.

- Несчастный случай.

От сочувствия моему горю у дядьки Микалая мягчает голос.

- Пасля іх хто-небудзь застаўся? Жонка? Брат ці сястра?

- Нет. Только мамина сестра в Воронеже.

У дядьки Микалая на этот факт собственный взгляд.

- Значыць, адзін як слуп у полі.

Хотя непонятное слово “слуп” смущает, я не возражаю.

- Э-эх, жыцце – гэта такая штука! Часам вырабляе з чалавекам такія круцеля. Ну, нічога. Кругом людзі, не прападзеш.

И в подтверждение сказанному, повернувшись, достает с топчана, из-под старой, без наволочки подушки замотанный тряпкой чугунок.

- Зараз подсілкуемся.

Из расшатанной тумбочки под свет лампы появляются две алюминевые ложки.

-На, трымай.

Сняв с чугунка тряпку, Дядька Микалай тянется носом к его горлу и удовлетворенно замечает:

- Добра, ящчэ цёплая. Давай, не саромейся – и первым запускает в чугунок ложку.

Каша перловая. Сечка. В училище мы называли ее «кирзой».

Но эта – на удивление вкусная из-за добавленного в нее жареного на масле лука.

Я ем и при этом переживаю странное, не испытываемое ранее чувство.

Пища никогда не играла в моей жизни особенного значения.

Дома она гарантировалась любовью и заботой родителей, в училище — попечением государства, взращивающего для своих целей отборных бойцов.

Слова, что советский народ любит свою Красную Армию и готов для ее укрепления отдать последнее, для нас было не более чем привычным, порядком истрепанным лозунгом, о сути которого мы никогда не задумывались.

А вот сейчас я чувствую истину этих слов.

Когда с кашей покончено - «Добрая каша», - дядька Микалай из чайника, у которого вместо ручки прикручена проволока, наливает в две жестяные кружки мутный чай.

Я делаю глоток.

Это не чай, а — настоящий, самодельный хлебный квас.

- Хочаш яшчэ?

- Нет, спасибо.

Дядька Микалай молча убирает со стола чугунок, кружки, ложки.

Потом садится напротив, положив тяжелые, как кувалды кулаки, на стол.

С прежней пытливостью глядит мне в глаза.

- Ты, хаця невялікі, а ўсё ж камандзір, служыш на граніцы. Дык скажы, як сам думаеш, чакаць нам у гэтым годзе вайну ці не? Бо чуткi розныя ходзяць, а я чуткам не веру.

Большое искушение – за хлеб-соль сказать слова утешительные.

Но, не отводя взгляда от упершихся в меня глаз, говорю коротко и твердо.

- Ждать.

Не дрогнув ни одной чертой лица, дядька Микалай также коротко спрашивает:

- Калі?

Если «резать» правду-матку, так до конца.

- Скоро…В этом месяце.

- Так.

Он опускает взгляд на свои сжатые кулаки и молчит…и только после затянувшейся паузы медленно говорит:

- Значыць не дарма эшалоны з войскам на захад гоняць…А таварышу Сталіну  аб гэтым дакладваюць?

- Докладывают.

- Добра.

И, подняв голову, смотрит испытующе.

- Не падвядзеце? Дасце адпор германцу?

Что  ему ответить?
Что не все от нас зависит? Что не все идет, как должно идти?

Нет. Так сказать я не могу.
Это все равно, что заранее оправдываться за свое поражение.
Нет. Мы будем драться. И чем будет труднее, тем ожесточеннее будет наша схватка с врагом.

- Не подведем. Хотя в первое время, наверное, будет трудно.

Дядька Микалай не мигаючи, долго смотрит мне в глаза и отвечает не сразу.

- Калі б ты сказаў, што лёгка справіцеся, я табе не паверыў ба, а зараз веру…Больш пытац не буду. Не маю права.

Меня вдруг задевают его слова «Не имею права».

Неделю назад принял бы их как должное, а сейчас не могу.

Почему у сидящего передо мной сильного, разумного, преданного советской власти рабочего человека нет такого права, если у нас власть народа?

И спросить не только с меня.

А с другой стороны, что, если бы такое право у него было?

Постой. Те, что ехали с тобой в одном вагоне, от кого ты сбежал, - это тот же народ.
Им тоже дать право спрашивать?

О чем они могут спросить у того, кому они верят безоглядно и для кого они - «нули» в шестизначных цифрах планируемых потерь?

Стоп. Хватит. Так я могу зайти слишком далеко.

Молнией озаряет догадка: отец зашел еще дальше.
Ну, конечно! Совершенно ясно, что он застрелился не из-за уязвленного самолюбия, как это пытался представить Лизаветин отец, и уж точно - не из-за трусости. Он не захотел участвовать в фальсификации реальности, в циничной игре, разыгрываемой вождем и угодливо подыгрываемой его окружением.

Догадка похожа на гранату, грозящую при неосторожном обращении взорваться.

Потрясенный, я молчу.

Дядька Микалай принимает мое оцепенелое состояние за усталость и заботливо предлагает:

- Кладзіся на тапчан, адпачні, а ў мяне справы.

Я послушно устраиваюсь на жестком топчане.

- Скинь боты. Дай нагам волю.

Догадываюсь, что «боты» – это сапоги и не могу сдержать улыбку.

«Кот в ботах». Согласитесь - звучит забавно.

Дядька Микалай с малопонятным для меня интересом наблюдает, как я стягиваю сапоги.

Когда сапоги, устало поникнув голенищами, пристраиваются возле топчана, он берет один и изучающе мнёт пальцами кожу, внимательно рассматривает строчки швов, рант, каблук, проводит ногтем большого пальца по подошве и, как видно, удовлетворенный осмотром уважительно изрекает:

- Юфцевыя,  са спиртавой падэшвай. Як в ранейшыя часы, пры цару Мiколку... У такiх датупаеш да самага Берлiна.

И бережно ставит сапог на место.
Я никак не реагирую на его последнюю фразу.

Я смотрю на его протертые на сгибах, разбитые «кирзачи», размер которых, пожалуй, не больше моих, и с лету принимаю решение, от которого на душе становится немного легче.

Перед уходом дядька Микалай кидает на меня сверху старый, вытертый, кисло пахнущий полушубок.

- Грэйся.

Лежу под полушубком, на голых досках, с затасканной подушкой в изголовье.

День оказался длинным и богатым на впечатления.
Но у меня нет сил копаться в них.

Говоря словами мамы, я камушком проваливаюсь в сон.

Но сплю, как мне кажется, совсем недолго.

Когда дядька Микалай снова будит меня, часы показывают четверть шестого.

В сторожке светло.
Слышны отрывистые гудки паровозов, бодрые звуки сигнальных рожков, многоступенчатый звон и лязг сталкивающихся буферов.

Дядька Микалай торопит.

- Ну, гатовы? Пойдзем хуценька. Спазняцца нельга.

Я не спрашиваю, куда мы спешим. Догадываюсь что дело касается моей отправки: хорошо бы до Минска, а если очень повезет, -  может, и дальше.

Но мне нужно успеть кое-что сделать.

И потому, когда мы покидаем гостеприимную сторожку, я делаю вид, будто что-то забыто.

- Погоди, дядька Микалай. Я сейчас. Быстро.

Влетев в сторожку, я торопливо вожусь с замками чемодана, которые, как назло, не хотят сразу раскрываться, и, все же справившись с ними,  достаю завернутые в портянки отцовские сапоги и кладу их под подушку.

Мы быстро шагаем вдоль путей.

Подлезаем под стоящий грузовой состав, пропускаем катящийся без паровоза, под гудки сигнального рожка висящего на подножке головного вагона сцепщика короткий состав из четырех грузовых вагонов, подлезаем под еще один состав и поспешно направляемся к большому, лоснящемуся черными боками, нетерпеливо отфыркивающему паром, с замершими на старте полутораметровыми красными колесами, готовому к отправке паровозу, в котором без труда узнаю прославленного труженика железных путей - «Феликса Дзержинского».

Подведя меня к лесенке, ведущей в будку машиниста, дядка Микалай громко зовет:

- Пракоп, вылазь. Привёў  да цябе чалавека.

В ответ на его призыв в окне паровозной будки появляется молодой парень в матерчатом  парашютном шлеме и с бесцеремонным любопытством пялится на меня.

- Это и есть твой безбилетник, дядька Микалай?

На что тот отвечает строго и даже, я бы сказал, сердито.

- Дурань ты, Грышка. Гэта воiн чырвонай армii i едзе ён не да цешчы на блiны, а абараняць нашу савецкую краiну, радзiму аднiм словам. Зразумеў?

Нахмурившийся было Гришка, не успев сказать что-либо в свое оправдание, исчезает из окна, а вместо него показывается пожилой в железнодорожной фуражке и говорит с нотками недовольства в голосе:

- Ты, Микола, нам политинформацию не читай. Мы сами не хуже тебя разбираемся.  Пускай залазит.

Но дядька Микалай стоит на своем:
- Я  не чытаю. А Грышцы сваему растулмач, каб верхаглядства сваё пакiнуў. Не той зараз час — и, повернувшись, протягивает мне свою огромную пятерню: Ну, бывай, хлопче. Стойце цвёрда, не даваце спуску ўсiм, хто палезе.

У меня рука не слабая, но его сжимает мою ладонь как тиски.

Я поднимаюсь в паровозную будку и уже оттуда обращаюсь к нему,  стараясь перекричать пыхтение паровоза:

- Дядька Микалай! Обязательно загляни в свою сторожку.

Паровоз с резким шипением выбрасывает под себя упругую струю пара, которая, отброшенная землей, окутывает клубящимся облаком квадратную фигуру  дядьки Микалая.

- Дядька Микалай! Слышишь?

- Чую — раздается в ответ.

Паровоз коротко рявкает и, звонко провернув колеса, трогается с места.

Осматриваюсь, не зная, где встать и куда пристроить чемодан.

Я впервые нахожусь в кабине настоящего магистрального паровоза.

В ней кроме меня еще трое: пожилой — он главный, его помощник — в черном комбинезоне и надетой козырьком назад кепке с  «шоферскими» очками и тот самый «малый» в шлеме.
 
Замечаю на его вымазанном углем комбинезоне бело-голубой значок парашютиста.

«Малый» скалит зубы.

- Извиняюсь, не приготовили для вас диван. Не ждали такую важную птицу. А вы, я извиняюсь, на ерапланах летаете или только хвосты им заносите?

«Малый» ломает комедию, явно копируя кого-то.

- Летаю.

- Тогда прошу приземляться на этот рундучок - «малый» указывает на низкий железный ящик возле задней переборки кабины  и добавляет: - если не боитесь испачкать свои галихфэ.

Я кладу на ящик свой чемодан и усаживаюсь сверху.
Низковато, но сидеть можно.

«Малый» участливо интересуется:
- Удобно ли вам? Ничего не беспокоит?

Пожилой строго обрывает его:
- Гришка, кончай «ваньку валять». Опять у тебя стокер забило.

«Малый» делает страдальческое лицо.
- Всегда так: прерывают беседу на самом интересном месте. Вот почему я разочарован жизнью — и, подхватив ломик с наваренным на одном конце кольцом вместо ручки, лезет в тендер.

Ну, тут уже каждый бы догадался, что «малый» старательно копирует Ваню Курского из недавно вышедшего на экраны фильма «Большая жизнь».

И, когда тот возвращается в кабину, говорю ему по-простому:
- Слушай. И вправду, хватить дурака валять. Откуда значок и парашютный  шлем?

Но тот то ли не хочет, то ли не может сразу выйти из образа:
- Оплошка вышла. Легкомысленно поддался призыву «Комсомолец на самолет». А  когда понял, что это не мое, было уже поздно: пришлось покидать ераплан на высоте девятьсот метров. Но больше меня туда вожжами не затянешь. Вот, шлем прихватил на память. А что. Удобный. В уши не дует. Ведь, у меня, со всей ответственностью вам заявляю, абсолютный музыкальный слух. На чем хошь могу все, что угодно исполнить. Хоть ноктюрн...«фа-диез мазоль», как его...Себастьяна Баха.

- Чего же ты его носишь? — указываю кивком на значок.

«Малый» щурит пестрые глаза.
- А он нравится девчатам, а  девчата — мне.

Все таки мне удается перевести разговор на нормальный человеческий язык, и в результате я узнаю, что мы  «бежим» порожним маршрутом до станции Толочин, где возьмем эшелон со строевым лесом и «побежим»  дальше: через Минск, Барановичи - до самого Бреста.

Гришка туманными намеками дает понять, что груз предназначен для строительства укрепрайона на границе.

И так, картина проясняется: в Барановичах меня ждет следующая пересадка.

Такой вармант меня вполне устраивает: Барановичи — уже не Минск, и, тем более, - не Гомель.

От Барановичей до Белостока чуть больше двухсот километров.

Полчаса лета на «ишаке», пять часов езды поездом.

Остается узнать о времени прибытия.

Гришка сообщает, что их «феликс», конечно, не самолет: порожним ходом способен дать до шестидесяти километров в час, «под составом» - вдвое меньше.

Это может означать только одно: мы будем стоять на каждой станции, пропуская более скоростные поезда, и в Барановичи подоспеем ближе к ночи.

Сидеть праздным пассажиром неловко, и в следующий раз я лезу в тендер вслед за Гришкой.

Оказывается, стокер — это труба, по которой уголь самоходом подается из тендера прямо в топку. Время от времени она забивается, если попадаются крупные куски угля - «плитка». Тогда ее нужно «шуровать» ломиком.

От Гришки узнаю, что меньше всего кочегару работы, когда тендер заправлен самым мелким углем - «штыбом», но от него мало толку: большой расход и плохая горимость. А лучше всего - донецкий уголек. Но это случается редко — если «шибко повезет». Чаще ездят на «московском» буром.

Теперь я всякий раз лезу в тендер вместе с Гришкой.

Помогаю ему, подгребая лопатой уголь к горловине стокера, разбивая на части особенно крупные куски.

С тендера хороший обзор, но выбрасываемый из трубы дым вместе с мелкой крошкой несгоревшего угля заставляют всякий раз быстро спускаться в кабину.

Скоро мои волосы становятся жесткими от набившейся в них угольной крошки.

Это меня мало беспокоит, правда, до того момента, когда в глаз залетает крупинка угля.
От резкой режущей боли я сгибаюсь, не в силах разжать веки.
 
По счастью, из глаза бегут обильные слезы, которые, к моему огромному облегчению, вымывают мою мучительницу.


Самое удивительное, что это происшествие вызывает у Гришки искренний смех, словно я выкинул смешное коленце.

- Посмотри на свою рожу — кричит он мне, перекрывая шум машины, и сует в руку зеркальце с обнажённой по пояс дамой "пик" на обороте.

Из зеркала на меня смотрит лицо Пьеро с черными подтеками под обоими глазами.
Белый носовой платок, после того, как я вытираю им лицо, становится грязно-серым.

На губах я чувствую несколько прилипших песчинок.

Они остались в платке после того, как я высыпал песок с места захоронения отца на холмик могилы мамы.

В перерывы, когда не нужно лезть в тендер, словоохотливый Гришка  рассказывает о других членах паровозной бригады.

О пожилом — машинисте  Терентьиче он говорит уважительно. Терентьич — один из лучших машинистов-кривоносовцев Западной железной дороги. Недаром носит на форменной тужурке Знак Почетного железнодорожника. Кроме своих прямых обязанностей несет партийную нагрузку как избранный в партком депо. Гришка направлен к нему на перевоспитание. Да делов-то было на пятак, а раздули на рубль. Ну, гульнули компанией вечером. Хорошо гульнули. Как работаем, так и отдыхаем. А на утро бригадир — первостатейный сухарь и формалист не допускает его к работе. Гришка в то время выполнял план третьей пятилетки слесарем в депо. Недопуск к работе — значит как есть прогул. По нонешним временам составляют бумагу в суд. Спасибо мамаша выручила. Как прознала про Гришкину беду, кинулась прямо к начальнику депо — Константину Сергеичу Заслонову. Не губите, мол, сынка, а лучше подайте руку помощи. Как Ване Курскому из фильма «Большая жизнь». Начальник депо — кентовский мужик, сам слесарюгой работал, вызвал Гришку, поговорил «за жизнь», по-хорошему поговорил и направил набираться ума к Терентьичу. Гришка ездит с ним вот уже второй месяц. Помощник Василь — младший сын Терентьича. Уже женатый. На Лильке — воспитательнице из детского сада. Успел заиметь своих двух потрохов-близнят. Учится в вечернем техникуме на машиниста. Двое других сыновей самостоятельно водят поезда: старший — Арсений  на Дальнем Востоке, средний — Илюха на Брест-Литовской дороге. Дочери Терентьича тоже имеют отношение к чугунке. Старшая — Алка работает помощником начальника смены на товарной станции, а младшая — Нинка, та нацелилась еще выше — уехала в Москву  учиться на инженера. Он, Гришка,  своего добьется — станет сначала помощником, а годика так через три машинистом. А вот обзаводиться семьей — это уж нет, хотя мамаша и пристает почитай кажный день. Нет такого пункта в его программе. Обижать девчат ради одной — этого он допустить не может.

В Толочине мы возимся с не по правилам составленным эшелоном почти два часа.

Еще семь часов занимает перегон до Минска, куда мы прибываем только в пятом часу пополудни.

Станция забита составами.

Тут скопились сотни товарных вагонов — груженных и порожних, открытых платформ с жатками и комбайнами, черных нефтеналивных цистерн, белых вагонов-рефрежераторов, по-деревенски пахнущих сеном и навозом вагонов-скотовозов, полувагонов с смолистыми штабелями досок, вставших на отдых зеленых пассажирских и синих спальных вагонов.

Их всех сторонится, оберегая профессиональное достоинство, гордый своими могучими механизмами ремонтный поезд.

По путям снуют бойкие маневровые паровозы, собирая и разбирая маршруты.

Лязг сцепок, свистки паровозов, сигналы рожков, звон стрелочных переводов, треньканье поднимаемых и опускаемых семафоров — способны оглушить и ошеломить непривычного человека.

Оставив эшелон на одном из дальних  путей и отстояв очередь к водокачке, наш «феликс» заправляется водой.

Загнав паровоз в тупик, Терентьич с Василём отправляются на станцию, в грузовую контору — уточнять время отправления, оставив локомотив на нас с Гришкой.

Хотя мне очень хочется выйти в город, купить что-нибудь из съестного, я остаюсь при паровозе, отлично понимая, что мой внешний вид после десяти часов путешествия, большей частью в тендере, исключает саму возможность показаться на людях.

Гришка, подкинув вручную несколько лопат угля в топку, невозмутимо садится закусывать, набивая рот вареной картошкой, серым ноздреватым хлебом, бело-розовым  салом и нежно-зелеными перьями  лука, запивая все желтым топленым молоком из литровой бутыли.

Чтобы не дразнить голод я спускаюсь по лесенке на землю, которую не просто разглядеть под слоем щебня, вперемежку с золой, кусками угля и шлака. Только редкие и чахлые травинки умудряются пробиться до утоптанной человеческими ногами поверхности.

Я сажусь на нижнюю ступеньку и, закрыв глаза, подставляю лицо щедрому Солнцу.
Солнечное тепло помогает сберечь энергию тела.
 
Еще я помню со школы, что содержащийся в солнечных лучах ультрафиолет способствует вырабатыванию в организме полезного витамина Д.

Мне сейчас не помешает как первое, так и второе.

Я открываю глаза, когда доносятся  приближающиеся, раскатисто ступающие шаги.

Поворачиваю голову и вижу железнодорожника с похожей на лампу Алладина длинноносой масленкой в руке.

Под форменной фуражкой простецкое лицо с лукавым прищуром серо-голубых, близко посаженных глаз, несколько длинноватым и тонким носом, мягкой бахрамой пшеничных усов и ничем не примечательным подбородком.

Подойдя, Алладин останавливается, беззаботно ставит драгоценную масленку на землю, неспеша закуривает и при этом, не стесняясь, разглядывает меня. Взгляд его нетороплив и обстоятелен.

Я — не скульптура и не картина, чтобы меня вот так разглядывать, поэтому я считаю себя в праве попросить у него закурить.

Он охотно протягивает бумажную пачку папирос с блекло-голубым контуром полярного побережья нашей страны, прерывистой красной линией Северного морского пути и названием «Норд».

От жесткого табака у меня едва не перехватывает дыхание.

Навряд ли настоящий Алладин стал бы курить такую дрянь.

Тем временем завязывается беседа.

«Алладин» не напрямик, а с расчетливой деликатностью расспрашивает меня с целью выяснить — кто я и зачем нахожусь у паровоза на территории товарной станции.

Хотя вопросы его вполне естественны и даже сочувственны, я, сам не знаю — почему, отвечаю между глубокими затяжками коротко, не вдаваясь в подробности.

Мы одновременно  докуриваем каждый свою папиросу.

Уже прощаясь, он интересуется - который час.

Отогнув обшлаг гимнастерки, чтобы взглянуть на часы, я замечаю его быстрый и цепкий взгляд, который, впрочем, тут же становится прежним —  неторопливым, с добродушной лукавинкой.

Мы прощаемся по-приятельски.

Но почему, когда я смотрю ему вслед, мне не нравятся торопливость его шагов и напряженность, совсем как у легавой собаки на подводке, его спины?

Ответ получаю очень скоро.

Не проходит пяти минут, а я уже вижу двух «вохровцев», выросших словно из-под земли и  направляющихся в мою сторону.

Подойдя, они требуют предъявить документы.

Они разглядывают мою красноармейскую книжку — один через плечо другого — с ревностным вниманием, то и дело бросая на меня настороженные взгляды.

Закончив проверку, они, кажется, не собираются возвращать ее мне.

Один из них — тот, что меньше ростом — похлопывая ею по раскрытой ладони, с нескрываемым подозрением интересуется:

- Как вы объясните свое нахождение... — и осекается, устремив округлившийся взгляд за меня. У другого брови тоже  удивленно ползут вверх.

Я оглядываюсь и вижу стоящего в проеме кабины Гришку.

Его парашютный шлем и значок парашютиста производят на «вохровцев» ошеломительный эффект и окончательно сбивают их с толку.

 Вероятно, в их головах возникает фантастическая мысль, что паровозом управляет особая военная команда, состоящая из летчиков.

Воспользовавшись их растерянностью, я забираю из рук «низкорослого» свою красноармейскую книжку и прячу ее на прежнее место - в нагрудный карман.

И тут Гришка все портит.

Увидав вооруженных револьверами «вохровцев», он вместо того, чтобы, действуя уверенно и дерзко, окончательно отшить их, решает сделать вид, будто не имеет со мной ничего общего.

- А, вы уже тут. А то хоть самому идти до вас.  Вот, — указывает рукой на меня — пристал, как банный лист. Пусти его, понимаешь, на паровоз. Я объясняю - нельзя, посторонним не положено. А он настаивает.

Если он хотел с помощью такого маневра выйти сухим из воды, то худшего способа он найти не мог.

«Вохровцы» многозначительно переглядываются.

«Низкорослый» вежливо интересуется у Гришки:

- А вы сами кто такой? Разрешите ваш документик.

Когда Гришка, спустившись с паровоза, подает ему свои бумаги, тот, не глядя, сует их к себе в карман и, повернувшись ко мне, протягивает руку.

- И ваш тоже.

На что я, со спокойным вызовом глядя ему в глаза, твердо отвечаю:

- Отдам только в руки военного коменданта.

Помолчав секунду, тот соглашается.

- Хорошо. Пройдемте.

И при этом подмигивает своему более рослому напарнику.

Я замечаю, как тот, отступив на шаг, растегивает ремешок на кабуре.

Сейчас спорить и пытаться объяснить что-либо, - бесполезно.

Растерявшийся Гришка, видно, не понимая до конца, как обстоит дело, с глупой улыбкой смотрит то на меня, то на «низкорослого».

Хотя он повел себя как последний предатель, я бы не стал в отместку усугублять его положение, но делать нечего.

Приходится просить:

- Григорий, подай мой чемодан.

Моя невинная просьба приводит Гришку в состояние полного хаоса в мыслях.
Чудак, он еще пытается играть роль стороннего наблюдателя.

- Вот дает! Стоило мне на секунду отвлечься, как он успел свой чемодан на паровоз протащить. Правильно, товарищи! Требуется его проверить. Да вы сами посмотрите! Разве он похож на летчика?

«Низкорослый» согласно кивает: «Посмотрим», - и машет ему рукой: «Давай чемодан».

Когда Гришка с моим чемоданом спускается вниз, «низкорослый» приняв у него чемодан, передает его своему напарнику и подает команду:

- Пошли с нами. Оба.

Гришка пытается протестовать, уверяя что он, как кочегар, не имеет права оставлять паровоз без своей заботы. И вообще, то, что его  собираются арестовать, - произвол и несусветная глупость. Он, Гришка, будет жаловаться. Пошлет телеграмму самому наркому Кагановичу! Вот тогда они поймут, как зазря арестовывать стахановца-кривоносовца!

Не дослушав Гришкиных угроз, «низкорослый достает из кабуры наган, при виде которого Гришка бледнеет, сразу сникает и послушно идет рядом со мной, нетвердо ступая разъезжающимися ногами по раскатистой щебенке.

Меня так и подмывает напомнить ему: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь».

Сам я почти не волнуюсь.

Это даже хорошо, что Гришку взяли заодно со мной. Так быстрее во всем разберутся.
Конечно, с паровоза меня ссадят. Но, как говорится, нет худа без добра.
 
Может, удастся наконец законным путем получить литеру на  пассажирский поезд.

Одно неприятно: за мой незаконный провоз может сильно «нагореть» Терентьичу и Василю. На железной дороге порядки строгие.
Будущее Гришки меня совершенно не беспокоит.

И тут меня как током бьет.
В чемодане, который несет «вохровец», находятся положенные туда моей собственной рукой отпечатанная в Германии книга и оттуда же привезенная отцом бритвенная машинка.

И часы на моей руке — иностранной марки. Тот-то на них вылупился «Алладин».
 
Этого за глаза хватит, чтобы посчитать меня немецким шпионом.

А тут еще Гришка, выгораживая себя, наверняка наплетет про меня всяких небылиц.

Потом-то, конечно, все выяснится. Но сколько на это уйдет времени?

 Я с досадой кошусь на понуро шагающего Гришку.
Видно этого парня мать не учила поговорке «Язык мой — враг мой».

На душе у меня становится совсем скверно.

В этот момент идущий впереди «низкорослый» останавливается как вкопанный.

Обернувшись, он машет рукой, приказывая  нам замереть на месте.

Присев на корточки и низко пригнувшись, он смотрит под вагон товарного состава, вдоль которого мы идем.

Оставаясь в этой же позе, он снова оборачивается,  прикладывает палец к губам и взмахом руки велит нам последовать его примеру. При этом его глаза горят азартом охотника.

Мы садимся на корточки, ожидая чего-то.

Сначала мы ничего не видим и не слышим.

Затем на наших глазах с площадки впереди стоящего вагона слетает тюк и мягко падает на землю. За ним второй, третий... Всего их пять.

В следующее мгновение с той же площадки спрыгивает человеческая фигура. За ней другая, третья... Их тоже пятеро.

Если судить по комплекции метателей тюков — это пацаны-подростки.

В первые мгновения занятые своими делами они  не замечают нас.

И тут «низкорослый» резко выпрямляется и кидается к ним с криком «А ну стой! Стрелять буду!».

У пацанов замешательство. Но только на одно мгновение.

С криком «Атас! Легавые! Тикай!» они бросаются бежать врассыпную: в одну строну бегут трое, в другую - двое.

«Низкорослый» бросается за тремя, побежавшими направо.

Те двое, что побежали налево, к нам ближе.

«Вохровец», остававшийся с нами, подхваченный азартом погони, не выдерживает.
Пригнувшись, словно бегун на старте, от возбуждения брызгая слюной, он кричит нам с Гришкой:

- Всем оставаться на месте! — и бросается вдогонку за двумя пацанами.

Одновременно с ним мое сердце срывается в бешеную скачку, а ноги от нетерпеливой готовности показать рекорд скорости давят на землю, глубже уходя в щебенку, но я хладнокровно заставляю себя выждать несколько секунд и только после этого хватаю свой чемодан и бросаюсь к площадке ближнего вагона, одним броском проскакиваю ее и, уже находясь по другую сторону, слышу предательский Гришкин крик «Эй! Товарищи! Он убег!», не останавливаясь, бросаюсь под стоящий на соседнем пути состав, сходу беру сцепку еще одного состава и оказываюсь прямо перед движущимся товарным поездом.

Дверь проезжающего мимо меня вагона маняще приоткрыта.

На размышление нет времени.

Догоняю ее, забрасываю в вагон чемодан и запрыгиваю сам.

Рывком задвигаю дверь, оставляя только узкую щель.

Сердце — не остановить — бешено колотится.

Боюсь поверить в свое спасение.

Сейчас не важно, куда идет поезд.

Главное — уехать как можно быстрее и дальше от «вохровцев» и  Гришки —  бессовестного и одновременно жалкого типа.

Осматриваюсь.

Все внутреннее пространство вагона заполнено плотно уложенными рулонами ткани.
Я пробую первый попавшийся на ощупь. Кажется, сукно.

Ни из этого ли вагона и ни это ли сукно украли пацаны, спасшие меня от  большой неприятности?

Но нельзя терять время.

Присев на корточки перед чемоданом, торопливо открываю его.
Вынимаю томик Гете и кожаный футляр с бритвенной машинкой.
Как ни жаль, мне следует избавиться от них как можно скорее.
Брать их с собой в  такое время -  было верхом  легкомыслия.
Из книги выпадает засушенный дубовый лист.
Поток воздуха едва не уносит его в щель, но я успеваю прихлопнуть его ладонью.
Фигурный лист сохранил шоколадный цвет  и матовый блеск.
Никто иной, кроме мамы, не мог положить его между страниц.
Когда это было?
Прячу лист в красноармейскую книжку.
Делаю щель шире.
С осторожностью выглядываю наружу.
Рождаемый движением ветер, словно этого ждал, сходу набрасывается на меня: треплет волосы, дует в лицо, лезет в нос, затрудняя дыхание.
Но я радуюсь ему, как хорошему, старому знакомому.
Мое освобождение произошло так неожиданно и быстро, что на короткое время я чувствую раздвоенность. Я — двойник себя, быть может в это самое время доставленного в «вохровскую» караулку.
И все же более реальна совсем другая картина .
Город  закончился.
Вдоль насыпи мелькает веселый сосновый лес. Янтарно-желтые стволы горят под солнцем. Ярко-зеленые верхушки, раскачиваясь, тянутся в безоблачную синь неба. Выше их спиралью кружит одинокий ястреб. А прямо у насыпи, высоко поднимая над травой суставчатые ноги, неторопливо вышагивает важная бело-черная птица с длинным клювом.
Тень от состава несется по земле прямо подо мной.
Это означает,  что Солнце находится слева и спереди по ходу движения состава.
Мне хочется крикнуть «ура».
Мы едем на запад.
Поезд, выгибаясь, входит в закругление.
Я вижу его весь: от паровоза до последнего вагона.
Мне видно, как паровоз взбегает на короткий деревянный мост, переброшенный через неширокую речку.
Пора.
Изготавливаюсь и, как только стук колес вагона удваивается, пролетая насквозь единственный пролет и отражаясь от воды, бросаю бритву. Она улетает в заросли прибрежного рогоза.
От моста, возле самой насыпи бежит, извивается тропка.
Бросаю томик Гете так, чтобы он упал на тропинку. Он падает в траву, но его голубой переплет хорошо виден даже издалека.
Кто найдет и поднимет его?
Жаль, что я не увижу, как это произойдет. Но, несомненно: для нашедшего это будет неординарным событием.
У меня же наоборот — будто ослабла сжатая до предела пружина.
Я чувствую одновременно опустошенность и усталость. Как после особенно трудного полета.
Несколько раз неудержимо зеваю.
Очень хочется есть. Хотя бы кусок хлеба.
Но в чемодане — только скомканная оберточная бумага с масляными пятнами от давно съеденных пирогов.
Зачем я везу ее с собой?
Воздушный поток уносит бумажный комок  через крышу вагона.
Сон — вот верный способ перетерпеть голод.
Посреди кладки рулонов устраиваю себе что-то вроде глубокого кресла с высокой спинкой и широкими подлокотниками.
«Лишние» рулоны выкладываю высоким бруствером, чтобы снаружи укрытие не было видно.
Сидеть в нем мягко и удобно.
Вот только запах. Специфичный запах нового сукна, отдающий нафталином и еще чем-то, раздражает и долго не дает заснуть.
Но усталость и голод берут свое.
Сквозь сон, более похожий на дурман, чувствую, как поезд останавливается и, спустя какое-то время, снова трогается.
Слышу звонкие удары по колесам и буксам молотка осмотрщика на следующей остановке.
Даже кем-то рывком распахнутая и также закрытая дверь не заставляет меня очнуться.
Не знаю сколько длиться это состояние, но в какой-то момент я открываю глаза.
Вагон стоит.
Смотрю на часы. Стрелки показывают двадцать один час сорок две минуты.
Ого! Я проспал больше трех часов.
Пробую открыть дверь.
Но не тут-то было - дверь не открывается.
Дергаю что есть силы.
В образовавшуюся щель обнаруживаю, что наружные скобы двери стянуты проволокой.
Очевидно, это было сделано во время второй остановки.
Внимательный осмотр позволяет установить, что проволока, хоть и накручена в несколько оборотов, на самом деле тонкая и мягкая.
Дергаю дверь несколько раз, с каждым разом расширяя щель и тем самым увеличивая очередное приложенное усилие.
Наконец проволока не выдерживает моего натиска и рвется.
Приоткрыв дверь, обнаруживаю стоящий на соседнем пути товарный поезд.
За ним виден шлейф дыма и слышен звук движущегося  по следующему пути состава.
Судя по количеству  семафоров, а их я вижу сразу четыре, это узловая станция.
Ехать дальше, не зная куда, - рискованно.
Оглядываюсь по сторонам...Кажется, никого.
Надо уносить ноги, пока не поздно.
Мягко спрыгиваю на землю. Достаю заметно полегчавший чемодан.
Прощай, мой «спальный» вагон.
Задвигаю дверь.
Куда идти?
Слева - золотой, на полнеба закат.
Семафоры по-ефрейторски «берут на караул», провожая уходящее под горизонт Солнце.
Там — граница станции.
Мне же  нужен вокзал.
Пролезаю под вагоном на другую сторону состава.
Этот путь оказывается последним.
За ним тянется высокий дощатый забор.
Иду вдоль него, повернувшись спиной к закату, по утоптанной тропинке, которая через полсотни шагов раздваивается, сворачивая в проход.
Проход как проход. Без запретов и предупреждений вроде: «Проход запрещен» или «Стой! Граница поста. Часовой стреляет без предупреждения».
Наудачу сворачиваю в него.
Проход ведет между двух заборов.
В высоких зарослях крапивы и лебеды, буйно разросшихся по обе стороны прохода, прячутся ранние сумерки и комары.
Доски заборов еще сохраняют накопленное за день тепло, и комары не чувствуют моего присутствия.
Зато за забором, что справа, на звук моих шагов принимается лаять собака. Она сопровождает меня злобным лаем метров двадцать. Потом отстает.
Проход делает поворот и выводит меня на уличку, мощенную старым, стертым булыжником, с узкими и пыльными тротуарами.
Дома на ней ничем не примечательные, одноэтажные, с запертыми на ночь калитками и наглухо закрытыми ставнями окнами.
На местную достопримечательность претендует немного покосившийся деревянный столб с желтой жестяной табличкой, на которой красуется надпись, сделанная черной краской:

Союзглавнефтьпродукт
КЕРОСИН
розлив
с 11 до 13
вторник и четверг

Вспоминаю: четверг — это как раз сегодня.
Я опоздал. Все прошло без меня.
Спросить, в какой стороне находится вокзал решительно не у кого.
В маленьких городках люди ложаться спать и поднимаются вместе с Солнцем и этим мало отличаются от крестьян.
Приходится самостоятельно, говоря военным языком, применяться к местности.
Справа уличка скоро упирается в высокий забор с широкими воротами, за которым пылает, постепенно окрашиваясь в багровые тона, зарево заката.
Тупик.
Слева улица имеет продолжение.
Не уличка, а «слепая» кишка.
В другое время я сам был бы готов поиронизировать по поводу, возможно, не самого подходящего сравнения. Но сейчас мое мироощущение находится под влиянием пустого желудка, то и дело напоминающего о себе тоскливым бурчанием.
Как говаривал «дед» - наш уважаемый училищный авиамеханик Михайлыч: «Ик — это заблудившийся пук».
Вот таким случайно забредшим иком-пуком сворачиваю налево и двигаюсь по погруженной в дремотный покой уличке.
Но лишь только делаю первые шаги, в ближайшем дворе начинает заливисто брехать собака. Она лает «очередями», делая между ними короткую паузу.
Ее тут же поддерживает в соседнем дворе другая.
И так на всем протяжении пути: меня передают эстафетой от дома к дому.
Самих обитателей домов не видно и не слышно.
Однако, я чувствую скрытую за ставнями настороженность.

В полутьме закрытых ставнями окон человек, откинув угол одеяла, сел на край кровати, касаясь босыми ступнями прохладных досок пола. Не скрипнув пружиной и половицей, встал и неслышной походкой подошел к ведру с водой. Бесшумно вспорол краем кружки темное, загадочное зеркало воды. Не отрываясь, медленно выпил, чутко прислушиваясь к нервной собачьей перекличке  и ловя вторым слухом звонкую капель падавших назад в ведро капель.
«Что там, Зенон?»
«Спи, Кася. Это какой-то припоздалый прохожий».
И вернулся в теплый, мягкий и немного душный кокон супружеской постели.

В неприкрытом ставней окне шевелится отведенная рукой занавеска. Из темной глубины к стеклу выплывает плоский овал лица и через секунду снова расплывается в темноте.

Но я уже близко к цели.
Слева появляется приземистое одноэтажное кирпичное здание с вывеской «Багажное отделение», еще дальше — бревенчатая постройка с широким пандусом из толстых деревянных плах и вывеской «Весовая».
Я шагаю быстрее...и,  уличка извергает меня из своих пределов.
Вижу уже знакомое по двум поездкам —  одноэтажное, вытянутое, с затейливой кирпичной кладкой и двумя шатровыми башенками в центре здание вокзала.
Ошибки быть не может.
Барановичи.
Сердце бьется мощно и свободно, грудь дышит в полную силу, ноги твердо печатают каждый шаг.
В душе, ликуя, звучит песня-марш, под которую наше училище дважды в год проходит на параде:

«Нигде на свете нет силы,
Чтобы сломила
Молодость нашей страны!
Эй! Смело шагайте вперед,
Наши соколы —
Армии славной сыны».

Вот уличная водоразборная колонка.
Очень кстати. Нужно привести себя в порядок.
Сделать это получается не так просто.
Приходится одной рукой нажимать и удерживать короткий и тугой рычаг, а другую подставлять под бьющую, ледяную струю.
Умываю лицо, шею. Мою сапоги.
При этом забрызгиваюсь с головы до ног.
В завершение припадаю к струе ртом и пью, пока не начинает ломить зубы.
Теперь необходимо время, чтобы обсохнуть.
Не пойдешь же в вокзал  в намокших бриджах и гимнастерке. Тем более, что в вечернем небе — ни облачка.
К тому же подворотничок у гимнастерки за два дня стал грязно-серым.
Представляю, что сказал бы по этому поводу наш курсовой старшина Малышко, чью фамилию все, кроме начальника медсанчасти военврача второго ранга Дормана, произносили с двумя «а».
За это он отыгрывался на нас, придирчиво добиваясь безошибочного знания и неукоснительного исполнения - от «а» до «я» - требований уставов внутренней  и караульной службы.
Кстати, подворотничок можно подшить наново, перевернув его наизнанку.
Специально для такого случая в отвороте моей пилотки хранится иголка с белой и черной нитками.
Нужно только отыскать свободную скамейку в привокзальном сквере и привести себя в порядок.
Жаль, что нечем почистить сапоги.
Так что, порядок будет относительным.
А между прочим, по мнению старшины Малышко, внешний вид красноармейца дает полную его характеристику лучше любой анкеты.
В маленьком квадратном сквере, осененном четырьмя росшими по углам липами и имевшем единственное украшение в виде клумбы, как попало заросшей цветами, с гипсовой вазой в центре, призванной изображать изобилие,  все пять скамеек оказываются занятыми.
Обитатели скамеек, судя по наваленным возле каждой грудам вещей и множеству играющих, бегающих, сидящих и спящих детей самого разного возраста, - семьи гражданских служащих, ожидающие поезд, который отвезет их к новым местам работы.
Мой взгляд невольно задерживается на скамейке, на которой в полном одиночестве сидит парень, одетый, как и я, в красноармейскую гимнастерку с сержантскими петличками, на которой   блестит очень почетная награда — медаль «За отвагу».
Почетнее ее только медаль «Золотая звезда» Героя Советского Союза.
Даже колодки у них одинаковые.
Он сидит неудобно — боком, завернув на скамью укороченную до середины бедра левую ногу.
Перед ним на газете разложены несколько картофелин «в мундирах», краюха ржаного хлеба, пучок зеленого лука, две пары яиц и спичичный коробок с крупной серой солью.
Рядом притулилась гармошка-двухрядка. Сбоку к скамейке приставлены костыли.
Лицо у парня приятное, но худое и бледное, с заострившимися чертами и  запавшимися глазами.
Заметив мой взгляд, он приглашающе машет рукой и окликает  неожиданно сильным и звучным голосом:
- Здорово, земеля! Садись — гостем будешь — и с усмешкой добавляет: - А бутылку поставишь — хозяином будешь.
При этом глаза его смотрят дружелюбно и весело, а прямая и твердая складка губ распускается в широкую белозубую улыбку.
Мне это очень нравится.
В тон ему интересуюсь:
- Где ж ее возьмешь сейчас?
Парень кивает в сторону вокзала.
- Видишь, на углу бабы кучкуются? У них наверняка есть.
В самом деле — сбоку от вокзала маячат женские фигуры.
Я бровью не повел. Ставлю чемодан на свободный край скамейки и иду в указанном направлении.
Женщины, увидев меня, поначалу прячутся за угол и встречают настороженно, но, узнав, что мне надо, с готовностью продают мне пол-литровку.
- Солдатик, купи у меня курочку — заискивающе просит худая, как щепка, тетка с плутоватым лицом, на котором особенно выделяются длинный и острый нос, и «собранные в кучку», по-тараканьи шустрые, черные глазки.
- За целый день на такой жаре она  успела протухнуть — сомневаюсь я.
- Да с чего ты это взял! — от обиды она поджимает и без того узкие губы — Ладно бы я тебе старую предлагала, а это — молоденькая. Я ее специально в лопухе держу. На вот, понюхай.
Достав из круглой плетеной корзинки и вправду завернутую в лопух курицу, размерами более похожую на цыпленка-подростка, сует ее мне чуть ли не под самый нос.
- Ну, что?! Говори, чем пахнет? - совсем уже не церемонясь, наседает она.
- Сколько? — интересуюсь вместо ответа, с единственным желанием поскорее освободиться от нагловатой тетки.
И едва не вынимаю назад уже запущенную в карман руку, ибо запрошенная цена — целых десять рублей — представляется мне нелепой.
Но, прикинув, что другой, более подходящей закуски сейчас не сыскать, к торжеству ухватистой тетки, молча отдаю ей деньги.
С бутылкой в кармане бриджей и с куренком, повторно завернутым в лист лопуха, в руке я возвращаюсь к одноногому сержанту-гармонисту.
Тот уже успел разделить свой провиант на две кучки и даже ухитрился облупить сваренные вкрутую яйца .
Появление бутылки он встречает смущенной улыбкой.
- Ну, ты даешь, земеля. Я ж только пошутил.
- А я сегодня шуток не понимаю...День выдался такой.
- Ну, коли так...Тебя как звать, земеля?
- Александр.
- А я — Николай. Будем знакомы. Который год служишь?
- Третий.
- На сверхсрочку в кадрах остался?
- После училища.
- А-а . А я, как видишь, вчистую. Летчик?
- Летчик.
- Я летчиков уважаю...Но только там, где я другую половину оставил (шлепает ладонью по культе),  проку от вас не много было.
- Что ж. Как говорится, извинения просим.
- Да, ладно. Это я так. Ты не обижайся. Характер у меня такой. Люблю, понимаешь, чтобы по справедливости. Откуда сам будешь?
- Из Москвы.
- А я — из Козельска. Слышал, поди?
- В школе по истории проходили. «Злой город».
- Ну-у, это когда было. Знаешь какие у нас люди? Простые и на добро ответные...Прямо тебе телята: кто погладит, того и полижет. Иной раз, бывало, даже сердишься на них за это. Думаешь, пожар бы что ли какой случился, чтобы их как следует встряхнуть...Ну, это  понарошку, не всерьез.  А все потому, что  у нас нехватка заводов. На весь город одна МТС и молочный заводишко. Да еще железнодорожная станция. Вот и вся механизация. Страна рекордными темпами строит заводы, фабрики, домны, а у нас - тишь да гладь, да божья благодать. Обидно.
- У тебя там кто-нибудь остался?
- Отец с матерью, с ними младший братишка и две сестренки.
- Это хорошо.
- Хорошо. Только делать мне там нечего.
- А здесь?

Здесь.
Как рассказать неискушенным языком, каково это -  лежать в стылом полумраке переполненного госпитального барака, которого не могут нагреть две раскаленные до малиного цвета печки-буржуйки, дышать нездоровым воздухом, настоянном на запахах сукровицы, гноя и немытых тел, слышать вскрики, стоны, хрипы, невнятное бормотание, испытывать страшную усталость и мучительную невозможность сна из-за раздирающей тело боли  и видеть частью собственного бреда в проталине замерзшего окна холодный и твердый блеск одинокой звезды.
Как передать повседневными словами восторг благодарности и любви при виде вначале - приближающегося к тебе желтого пятна электрического фонарика, затем - склоненного над тобой девичьевого лица под белой косынкой, при звуке спокойного и утишительного голоса: «Болит? Ничего, милый. Сейчас все пройдет», при прикосновении добрых и ловких пальцев, делающих так, что очень скоро боль выпускает тебя из когтей, и звезда начинает кружиться и танцевать, как беззаботный светлячок. И ты забываешься долгожданным сном, дающим силы дожить до следующего утра.

- Понимаешь, в госпитале меня медсестричка выхаживала одна. Словами не передать, какая душевная девушка...Мы все ее Любонькой-голубонькой звали. Потом меня в Ленинград вывезли. А ее, когда там все закончилось, сюда, в здешний госпиталь направили...Мы с ней целый год переписывались. А как меня из госпиталя выписали, я к ней поехал. Встретились. Такие дела.
- Поженились?
- Считай, поженились. Только, что не расписались. Но я так думаю: бумага в этом вопросе — последнее дело. Будто поставили на довольствие и выдали паек. Так что ли?
- Почему здесь сидишь, домой не идешь, ?
- Она сегодня в ночное дежурство пошла. А мне без нее дом — не дом.
Мне приятно от того, что у него все так хорошо сложилось.
С улыбкой киваю на гармонь.
- Музыкой занимаешься?
- А это, землячок, особенная, дарёная гармонь. Когда я уже во фронтовом госпитале, в Ленинграде лежал и помаленьку шел на поправку, комиссар госпиталя — батальонный комиссар товарищ Горячев взялся искать трех гармонистов. Почему, спросишь,  трех? А на госпиталь разнорядка пришла — три гармони. С боевой задачей: поднимать дух раненым бойцам. Понятно, многие вызвались. Истосковались по какому ни есть живому делу. А тут — гармонь. В руки взять — все равно что дома очутиться. Так он, то есть комиссар товарищ Горячев, соревнование устроил. Кто лучше сыграет — тому и гармонь. Мне вот вторая досталась. Первая — парню из Рязани. У него обе ноги под корень отчекрыжили. Классно играл. А третий - вологодский паренёк. Тоже, замечательный гармонист. Только разговор у них там чудной. Иной раз такое скажет, что ни черта не разберешь. Но играл бойко...А гармонь эту мне комиссар при выписке насовсем подарил. Это тебе, товарищ Ерофеев, награда за твой талант. Не знаю, какой такой талант...Ну да ладно. Что-то заговорились мы. Из чего мы его пить будем? Постой! - и, повернувшись в сторону обитателей скамеек по другую сторону клумбы, громко осведомился:
- Извиняюсь! Граждане! Не найдется у вас пары стаканов?!
- Николай. Эти люди — кто они?   
- А кто ж их знает. Наверное, на восток решили податься. Слухи  разные ходят. Насчет войны с Гитлером. Люба говорит, докторов из запаса начали призывать. Одинаково: что мужиков, что женщин. Велено перевязочный материал со складов получить до двойного комплекта.
Между тем на скамейках заметны движение и даже некоторая суета.
И видим, как к нам направляется могучего сложения мужчина в мешковатых холщовых штанах и просторной, делавшей его еще шире, вышитой красным узором льняной рубахе, подпоясанной узким наборным ремешком, держа во внушительных размеров кулаках по граненому стакану.
В его крупном лице, окаймленном гривой густых, спутанных волос, есть что-то львиное.
И хотя он — весь добродушие, первая мысль, что приходит мне в голову от одного вида его атлетической фигуры: «Такому бы в руки ручной «дегтярев». Он у него казался бы игрушкой».
- Вот стаканчики, товарищи командиры — глубоким, хорошо поставленным голосом сообщает здоровяк, а сам поглядывает на бутылку — Вам больше ничего не треба?
Здоровяк излучает такое обаяние и сердечность, что я глазами спрашиваю Николая, на что тот, добродушно улыбаясь, пожимает плечами, как бы говоря «бутылка твоя, тебе и решать».
- А вы приносите еще стакан и присоединяйтесь к нам — предлагаю здоровяку и вижу, как у него оживленно заблестели глаза.
- Ой, спасибочки. Это для меня такая честь — выпить с заслуженными командирами нашей славной Красной Армии — с уважением косясь на медаль на груди Николая, отвечает здоровяк.
Он поспешно уходит и тут же возвращается со своим стаканом и целым кругом моей любимой «краковской» колбасы. Мама, зная о моем «вульгарном» гастрономическом пристрастии, всегда покупала ее на праздники специально для меня. Отец, у которого был свой, неукоснительно соблюдаемый ассортимент праздничных блюд исключительно домашнего приготовления, всегда иронизировал по этому поводу.
- Мой вклад. Как говорится: что имею, тем и рад — каламбурит здоровяк и рекомендуется:
- Лев Коц-Вирта — артист-декламатор летучего армейского театра.
Меня так и подмывает, отбросив скромность, воскликнуть «Ну, конечно, Лев. Как точно, в самое «яблочко» я угадал»! 
Но что за фантастическое название театра, где он служит.
Приняв во внимание внушительные габариты нового знакомого, я  добровольно уступаю ему место на скамейке, ретируясь на свой, поставленный «на попа» чемодан.
Это место ничуть не хуже. А от щедрой закуски, едва поместившейся на газете, у меня еще больше поднимается настроение.
Николая, похоже, ничто не удивляет. Он невозмутимо сдвигает стаканы в кружок: «Давай, земеля, наливай».
Мы не успеваем разобрать стаканы, как к нам на искривленных в суставах ножках подходит девочка лет трех с длинными, темными, вьющимися волосами, свободно распущенными по плечам. Указательный палец правой руки у нее во рту.
Изучающе глядя на меня, она пальцами левой руки трогает, гладит пуговки гармони.
Лев реагирует на ее появление словами:
- Фирочка, деточка моя. Ты видишь, папа занят важным делом. Лучше ходи до мамы и скажи, что если она не хочет услышать, что ее дочка шляется как последняя шлеперка, то пусть кончает шмуэсы с тетей Ривой и наконец побеспокоится за твои волосы.
Но девочка, не слушая его, продолжает разглядывать меня.
Взгляд ее больших, темных глаз  не по-детски серьезен и проницателен, что мне становится немного  не по себе.
Чем я  привлек ее внимание?
Я решаюсь на подкуп: отрываю у курицы крыло и протягиваю его девочке.
Но она, вместо того, чтобы принять мое подношение, вытаскивает изо рта свой замусоленный пальчик и  указывает им на меня,  при этом неодобрительно мотая головой, потом, резко повернувшись,  убегает, косолапо переступая кривыми ножками.
Что это значит? Чем она пометила меня?
Я улыбаюсь, сам чувствуя фальшивость свой улыбки.
Лев пытается снять неловкость:
- Не обращайте на нее внимание...Азохн вей. Модне кинд...Ай-е. Странный ребенок.
Мы беремся за стаканы, и тут обнаруживаем, что нас обступает целая толпа детей.
Кажется, среди них нет только тех, кто еще не овладел сложным искусством передвижения на собственных ногах.
Их, наверное, десятка три - не меньше.
Мы не интересуем их.
Их  интересует наша закуска.
Мы с Николаем озадаченно смотрим на Льва.
А он, взглянув на нас беспомощными глазами, вынимает из кармана складной нож и, бормоча себе под нос «Ой, шноперы! Ой, плутишки! Знают, что у дяди Левы чувствительное сердце», принимается резать столь аппетитно выглядевшую и столь ароматно пахнувшую колбасу на кусочки и класть их   в протянутые ладошки.
Когда с колбасой покончено, я пододвигаю ему курицу, вслед за которой настает черед всех четырех яиц.
Дети соблюдают образцовый порядок: никто не лезет вперед, не толкается, не спорит,  даже малыши получают свою  долю.
В конце концов на газете остаются только лук и соль.
Обнаружив это, Лев кажется удивленным:
- Кто съел мою колбасу? И мою курочку?
Он  делает сначала огорченное, а потом свирепое лицо, при этом становясь еще больше похожим на своего звериного тёзку, и притворно рычит на детей:
-  Дядя Лева ужасно голодный и сам будет вас кушать. Р-р-р-р-р-р!
В воображении детей он — самый настоящий лев, изготовившийся широко разведенными руками-лапами сгрести их в кучу и отправить к свою широко разинутую, зубастую пасть.
Стадом пугливых антилоп дик-дик дети с визгом и криками, не разбирая дороги, топча клумбу, кидаются прочь от скамейки.
Растроганный и смущенный Лев оборачивается к нам.
- Оставил вас без закуски — и пробует оправдаться:
- Дети. Они всегда хотят кушать.
М ы с Николаем дружно убеждаем его, что политра для троих здоровых мужчин —  вообще не повод для солидного застолья.
Я пью самогон первый раз.
Но чтобы не казаться желторотым новичком смело опрокидываю в рот подозрительно мутную, с сильным запахом жидкость.
Вот тут и начинаются проблемы: самогон не хочет лезть в горло,  норовя  стечь по подбородку.
Украдкой вытираю рукавом рот и, чтобы скрыть свой конфуз, подчеркнуто неторопливо интересуюсь: нет ли у кого закурить?
Николай достает пачку папирос «Беломорканал».
Мы с чувством, с толком, с расстановкой закуриваем.
Некурящий Лев меланхолично жует перышко лука.
Я  смотрю на него сквозь колеблющиеся пласты голубоватого облака дыма, и мне жаль его. Удовольствие не столько в затяжке крепким и ароматным дымом, оно — в самом ритуале, который не должен и не может совершаться наспех, походя. Достав папиросу из коробки или портсигара, не торопитесь, разомните «курку», поднесите папиросу к носу, почувствуйте аромат табака, постучите гильзой о крышку, выбивая попавшие в нее мелкие крошки табака, сомните гильзу на свой фасон или вставьте ее в любимый мундштук, и только после всего беритесь за спички или зажигалку. Выкуривая на досуге «вкусную» папиросу, получаешь двойное удовольствие.
А ниточка симпатии, которая тянется от, зачастую, совсем незнакомого человека, давшего тебе закурить, и которую ты в свой черед готов протянуть такому же незнакомому человеку?
К тому же табак притупляет чувство голода.
Я с наслаждением затягиваюсь густым и смолистым  дымом. Конечно, это не отцовский «Дюбек», но и не третьесортный «Норд».
Между затяжками не упускаю возможности узнать у Льва о необычном названии его театра.
Оказывается, он в числе прочих актеров всего год назад собранной труппы местного драматического театра добровольно мобилизован для укомплектования красноармейского театра, создаваемого для культурно-досугового  обслуживания армейских частей и соединений. А поскольку характер работы театра предполагается исключительно разъездной: нынче — здесь, завтра - там, то включенное в название слово «летучий» подходит ему как нельзя лучше.
Мы с Николаем также узнаем, что передовая группа, состоящая из холостых артистов, уже отбыла в Белосток в начале недели. Сегодня отправляется вторая группа - семейных артистов.
- Так вы едете в Белосток? —  я  даже не пытаюсь скрыть своего удивления.
Лев, в свою очередь не скрывая по-мальчишески наивного тщеславия гражданского человека от перспективы превращения в человека военного, рассказывает, что первое время, пока будут соблюдены все формальности, включая получение обещенного им военного обмундирования, артисты будут жить в Белостоке.
Я понимаю всю бесмысленость и даже рискованость разговора о неудачном выборе времени их переезда, и все же решаюсь спросить:
- Может быть, вам не стоит ехать сразу с семьями? Оставили бы жен и детей на первое время здесь.
Лев решительно отвергает этот вариант.
Все женщины, едущие  с мужьями, либо сами являются артистками, либо костюмерами, гримерами, музыкантами, работниками бухгалтерии, без которых театр существовать не может.
Правда, пока не ясно, как обстоит дело с жильем. Но директор театра товарищ Фрид получил заверение от самого начальника политуправления бригадного комиссара Баса, что бытовые вопросы семейных артистов будут в самом скором времени решены положительно.
Мы с Николаем молча переглядываемся,  зная не по наслышке, как часто в армейской будничной повседневности «скоро только сказка сказывается, да не скоро дело делается».
- Чем же вы будете заниматься? — интересуюсь я после второго тоста, выпитого за успешное вступление Льва и его товарищей на новую стезю.
На сей раз я наливаю себе чуть-чуть. И все равно меня передергивает от отвратительного пойла. Николай делает вид, будто не замечает этого. Льву, должно быть, этот напиток привычен. Его лицо лишь разгорается жарким румянцем, и глаза блестят ярче .
- На худсовете мы решили, что целесообразно давать сборные представления: одноактные постановки, музыкальные сценки из оперет, эстрадные номера. Я, например, буду читать со сцены стихи Владимира Маяковского, Эдуарда Багрицкого, Демьяна Бедного и некоторых молодых авторов. Вот только стихов с военной тематикой раз-два и обчелся: «Бородино» Лермонтова и «Полтава» Пушкина. Такая незадача. Я вот думаю: не включить ли мне в репертуар былины про богатырей  Илью Муромца, Алешу Поповича, Добрыню Никитича?  «Ой, вы гой-еси, добры молодцы, славны витязи!»  —  голос Льва неожиданно набирает силу, что маленькая птичка, выбравшая для ночлега ближнюю липу, с писком выпорхнула  из кроны и унеслась в поисках более спокойного ночлега.
- Когда я лежал в госпитале в Ленинграде — говорит Николай, медленно затягиваясь второй папиросой, от которой я отказываюсь, поскольку еще «сыт» первой,  — к нам приходил писатель из фронтовой газеты...Читал стихи из книжки про одного бойца. Про то, как он с белофинами воевал. Хорошие стихи, смешные.
- Как имя писателя? Название книжки? Помните?
- Не-а. Не помню...Книжку он комиссару Горячеву оставил. Палаты очередь занимали, чтобы медсестры ее вслух читали. Боевая книжка. Вот она была бы вам в самый раз.
- Еще бы! Да где ж ее взять? Как же вы не запомнили ни названия, ни автора?!
Лев выглядит таким расстроенным, что я решаю его успокоить.
- Послушайте. Все может быть проще, чем вы себе представляете. Пускай ваш директор попросит у начальника политуправления, чтобы тот обратился по своей линии в политуправление Ленинградского округа с запросом об этой книге. Всего и делов-то.
Но Лев не сдается:
- Как же он запросит, если ни название, ни автор не известны?
Я не нахожусь, что ответить. Он прав.
Но меня выручает Николай:
- В чем дело? Пускай запросит все книжки, которые напечатали. Чем больше, тем лучше.
Лицо Льва светлеет. Как все крупные и полнокровные люди, он — оптимист.
- А что?! Может получиться. За это стоит выпить — и он разливает остатки содержимого бутылки по стаканам.
В этот раз самогон проходит гораздо легче. Все вкусовые ощущения во рту в глубоком нокауте. Впрочем, как и мышцы лица. Они деревенеют как на морозе. Я пробую задать им гимнастику. Николай, заметив мои упражнения, протягивает два оставшихся перышка лука: «Закусывай, земеля». Он, вообще, славный парень. Я с большой теплотой смотрю на него. Жаль, что нам не выпала судьба служить вместе...Кажется, я пьян. Не стоило пить на пустой желудок.
- А я слышал, как вы играли на рынке.
Это говорит Лев.
Перевожу взгляд на Николая. Что он скажет в ответ?
- Играл. Не отказываюсь. Считаю, ничего зазорного в том нет. Я ж не «христа ради» играю. У меня пенсия есть. А это...так. Для людей.
- Разве я что говорю? Ни боже мой! Напротив, мне даже очень понравилось. Я глубоко уважаю Утесова, но песню «Служили два друга» вы поете лучше. Слушайте! Спойте сейчас!
Здоровяк Лев сидит как ни в чем ни бывало. И послушать, — язык у него вполне дееспособный...А я пока лучше помолчу.
Николай не ломается и не заставляет себя упрашивать, легко оборачивается за спину, берет гармонь.
Дальше я вижу только его летающие по кнопкам  пальцы.
Без разминки выдохнули меха веселую кадриль.
Как играла гармонь в его быстрых и ловких руках!
Со мной в школе учился Пиня Шойхет — музыкальный вундеркинд. Он мог виртуозно сыграть на любом инструменте без нот какую ни попросят мелодию. Так вот, что касается гармони Николай даст фору Пине, который теперь учится на композитора в столичной консерватории.
Оборвав кадриль, Николай заиграл песню, которую просил Лев. «Служили два друга в нашем полку».
Эту песню любил мой отец. Во всяком случае, мурлыкал себе под нос во время утреннего бритья, если был в хорошем настроении.
Здорово играл Николай. И пел не хуже.
Меня, слышавшего «живьем» почти всех знаменитых столичных певцов: Козловского, Лемешева, Норцова, Озерова, Скобцова, Рейзена, Петрова, Пирогова, поразила чистота и простота его  исполнения, лишенного академической мастеровитости, которая непременно слышится у классических певцов при исполнении ими «народного» репертуара.
Когда Николай кончил, Лев, весь подавшись к нему, взволнованно сказал:
- Послушайте. Вот, что я вам скажу. Поедемте с нами. Будете выступать в концертах. Это будет замечательно! Вы — готовый артист.
Николай смущенно улыбается.
- Вы скажете. Одноногий артист.
- Это неважно. В конце концов сделаем вам протез. Представьте — перед бойцами выступает артист, сам понюхавший пороху, отличившийся в боях, отмеченный за это высокой правительственной наградой. Живой пример для них.
Лев сияет, как начищенный котелок, восхищенный представленной им самим картиной. Он хохочет, в веселом возбуждении потирая ладони.
- Хо-хо-хо. Говорю вам! Вас ждет  грандиозный успех.
Николай смущенно слушает разошедшегося Льва.
- Вы скажите. Играю и пою, как умею. Без нот. По-простому. Я, ведь, кроме семилетки ничего не заканчивал.
- И отлично, что не кончали. А то - непременно бы испортили. А так вы — настоящий самородок.
От сыплющихся на него похвал Николай чувствует себя как карась на сковородке.
- Брось, Лев. Ты выпил, я понимаю...
От такого оскорбительного предположения Лев отбрасывает всякий политес и тоже переходит на «ты».
- Памятью мамы клянусь! После одной пол-литры - ни в одном глазу. А насчет тебя теперь же переговорю с  Фридом. Фрид — не дурак. Он сразу поймет, какая ты для нас находка!...Ведь, ты не только играть и петь можешь. У тебе же боевой опыт! Вот ты и будешь между игрой и песнями делиться им с молодыми красноармейцами. Представь, как они тебя будут  слушать.
Что-то сделалось с лицом Николая. Оно стало строже, жестче обозначились скулы, улыбка сползла с губ, из сузившихся глаз пахнуло холодком.
- Опытом делиться, говоришь...Хочешь, я тебе расскажу про наш первый бой?
- Еще спрашиваешь! Конечно, хочу.
- Ну, так, слушай. И ты, земеля, послушай. Ты как, в порядке?...Наша сто тридцать девятая стрелковая дивизия, почитай, самая первая перешла границу. Из штаба корпуса поступил приказ: наступать на город Толвоярви. До него от границы восемьдесят километров. А дорога всего одна. Финны на ней завалы из деревьев устроили. Завалы они заминировали, и ихние пулеметчики за ними сидели. Мы сначала их «в лоб» брали, а потом стали  через фланги обходить с тыла. Пришел черед нашему шестьсот девятому полку вперед выходить. Для выполнения обходного маневра  командир полка майор Терещенко решил ставить задачу командиру передового батальона прямо на местности: чтобы тот не заблудился и вывел батальон в точности куда нужно. Это называется...делать...ре-ког-но-сцы-ров-ку. Ну и слово. Пока выговоришь — язык сломаешь...С ним почти весь штаб потопал: начштаба майор Половцев, батальонный комиссар Лазуткин, командир первого батальона капитан Петренко со своим начштаба — позабыл его фамилию, командир разведки лейтенант Бойков, начальник артиллерии капитан Трухан и наш комвзвода связи младший лейтенант Петров. Майор Половцев велел нашему взводному взять с собой для связи и боевого охранения трех бойцов. Лейтенант выбрал меня, Гришу Поперечного и Рахмета Шахмурзадова. А надо вам сказать, товарищи дорогие, — таких огромадных лесов я нигде больше не видал. И все эти огромадные леса просеками поделены на квадраты. Значит идем мы по такой просеке. Командир с комиссаром впереди, остальные гуськом следом. Хоть снега тогда еще немного было:  в самых глубоких местах — по-колено, а через километр запарились. Остановились перекурить. Командиры своим кружком. Мы — трое чуть в сторонке. Стоим курим. И тут по поперечной просеке, в метрах сорока от нас вылетает на лыжах отряд финнов. Человек тридцать. Увидели нас, остановились и, не сходя с лыж,  как чесанули по нас из автоматов. Положили всех в снег. А мы в шинелях. Нас на снегу хорошо видно. Финны упорные, выпустили по нас по целому диску. Отстрелялись, автоматы за спины и — айда дальше. Как не бывало. Меньше минуты прошло, у меня папироса не успела спалиться. Откровенно говоря, в ту минуту я про свою винтовку даже не вспомнил, она так у меня на ремне за спиной и осталась. Ну, полежал малость, потом руками-ногами шевелю — вроде, целый. Поднялся. Осматриваюсь. Мать честная, все командиры побиты. Вповалку лежат. Оказалось: комиссар, начштаба, комбат-один и начальник разведки убитые; комполка, начальник артиллерии и начштаба-один тяжело раненые, наш взводный две пули в плечо получил, но в сознании. Из бойцов я и Шахмурзадов целые остались. Грише Поперечному пуля аккурат в темечко вошла. А спасло нас, что когда командиры кучей попадали, мы за ними, как за бруствером оказались.
- А командир полка и артиллерист выжили? - неожиданно раздается позади женский голос.
Обернувшись, я обнаруживаю неслышно подошедшую группу молодых женщин, которые, оказывается, тоже слушали рассказ Николая.
- Комполка и начштаба-один, пока их выносили, померли, а начальник артиллерии, когда его и лейтенанта Петрова в медсанбат оправляли, живой был, а дальше — не знаю.
- А Толвоярви этот вы взяли? - спрашивает Николая очень молоденькая и очень симпатичная женщина со спящим годовалым ребенком на руках.
Николай отвечает не сразу, раскуривая очередную папиросу.
- Взять-то — взяли. Да потом пришлось отдавать. Фины подкрепление подбросили. А у нас боеприпасы на исходе. Они, гады, подлую тактику придумали. Неожиданно нападать на наши траспорты. Подорвут динамитом несколько деревьев впереди и позади колонны, устроят завалы и - ну из леса расстреливать машины и людей. Подвоз припасов начисто прекратился. У нас по две обоймы на винтовку, у артиллеристов по пять снарядов на пушку оставалось. Из жратвы — сухари да вобла. Только без пива.
- А медаль вы за что получили? - подступает к Николаю вызывающе полногрудая женщина в странном наряде: синей безрукавке, вышитой красными цветами, надетой поверх белой блузки без ворота, в берете и длинных вечерних перчатках. В ее голосе слышится недоверие.
Николай усмехается.
- При отступлении в окружении остался артиллерийский дивизион. Связи с ним никакой не было. Командир дивизии комбриг Белов приказал послать двух связных с приказом пробиваться из окружения, указав час и направление. Первых послали, — не дошли. Вторых послали — те тоже не дошли. Потом послали меня с тёзкой - Колей Быстровым. Мы дошли...Колю после убили, когда мы с артиллеристами на прорыв пошли. Надежный был боец и товарищ. Пошел на войну добровольцем...Матери часто письма писал в Кострому.
- И вас тогда ранило? - участливо интересуется женщина с ребенком.
- Нет. Тогда обошлось. Я свою пулю получил в конце январе, когда шли бои под Витаварой. Пошли в наступление с ребятами из семьдесят пятой дивизии. И в самом конце боя влепили мне финны в колено разрывной пулей. Пока санитары нашли, два часа на морозе, в снегу пролежал...Так  закоченел, что когда ногу пилили, совсем боли не чувствовал.
- А девушки вместе с вами воевали? - краснея от собственной смелости, интересуется по виду — совсем девчонка-подросток.
Николай с улыбкой глядит на нее.
- У финнов, говорят, были женщины-снайперши. Нам, правда, такие не попадались. А у нас -  нет. Только в медсанбатах медсестры  и санитарки. Еще шоферили. Сам видел. На санитарных машинах ездили...Зимой, в ветер да в мороз в фанерной-то кабине. А ежели метель? Да, натерпелись они лиха...Ну, еще вопросы будут?
- Будут — отрывисто бросает полногрудая и официально, но при этом дерзко обращается к Льву:
- Товарищ Кац, до посадки на поезд остается час времени. Я, как председатель месткома, интересуюсь: кто-нибудь думает, как организовать посадку женщин с детьми, вместе со всем багажом за те пятнадцать минут, пока будет стоять поезд?
Лев краснеет, как провинившийся ученик.
- Мелита Опонасовна, вы не хуже меня знаете, как Фрид не любит, когда что-то решается без его ведома. Пусть только он появится, все решим в один момент.  Я уже послал за ним Шулевича, чтобы поторопить.
Но полногрудая месткомша вовсе не собирается успокаиваться.
-  Вы, товарищ Кац, вместо того, чтобы, как заместитель директора по художественной части, взять на себя руководство, как всегда предпочли устраниться, и более того - устроили пьяные посиделки. Как это похоже на вас.
Лев молчит и только багровеет еще сильней.
Очевидно, месткомша не первый раз пользуется его добродушием, получая особое удовлетворение от  присутствия свидетелей ее «победы» над безответной жертвой.
Я маюсь, не зная, чем помочь униженному Льву.
Но, оказывается, это знает Николай.
- Эй, гражданочка. Сойдите с басов. Вы теперь, как мне сказали, имеете самое прямое отношение к Красной Армии. А в армии, к вашему сведению, положено подчиняться старшему по званию. Вы (взгляд одновременно холоден и  пренебрежителен) — в лучшем случае старшина, а товарищ Коц-Вирта, по меньшей мере, — заместитель командира роты, то есть лейтенант. Если бы какой-нибудь вконец оборзевший старшина позволили бы себе так обращаться к лейтенанту, то в миг загремел бы на «губу» дней на десять. Для прочистки мозгов. А вы, товарищ Лев (взгляд выражает либеральное порицание), должны воспитывать в себе командирские качества.  «Смирно. Кругом. Шагом марш. Доложить об исполнении». А если кто не понимает по-хорошему — применить предоставленные вам Уставом внутренней службы права  власти. Всем все понятно?
«Понятно» —  тщетно сдерживая улыбки, весело отвечают женщины.
Сменив суровый тон на обыкновенный, Николай снисходительно их поправляет:
- Не «понятно», а «так точно».
Посрамленная месткомша, оказавшись в некомфортном одиночестве, растеряно топчется на месте, тщетно придумывая план отступления, который позволил бы ей сохранить достоинство.
Лев смотрит на Николая, как утопавший и спасенный на своего спасителя.
Мне становится весело, и от этого  я мгновенно трезвею.
- У вас нет почитать какой-нибудь книги? — обращается ко мне  девочка-подросток.
И тут на моих глазах совершается чудо: та, которую я ошибочно принял за девочку-подростка, превращается в прелестную, миниатюрную, молодую женщину.
Кто она? Артистка? Пожалуй, она идеально подошла бы на амплуа травести или инженю.
Надо ли объяснять, почему я с готовностью лезу в чемодан и отдаю ей книгу про короля-кавалера.
Она принимает книгу с трафаретными словами благодарности, но ее  словно бы излучающие внутренний свет синие глаза говорят больше и лучше всяких слов.
И разрывается материя, окружающая вас. И вы видите: вот она — сияющая и прекрасная. И уже не отвести глаз. И остается лишь сказать: «Здравствуй! Я узнал тебя!» И получить те же слова в ответ. Но трудно выговорить эти простые слова.
Я чувствую необычайный прилив сил.
И мне отчаянно хочется преодолеть последний метр пространства, разделяющий нас, и дотронуться до нее.
В этот самый момент появляется запыхавшийся гражданин восточной внешности в серой горской рубахе и черной каракулевой кубанке.
Осипшим от волнения и от жажды голосом (ну-ка, побегайте в жару в меховом, на ватине головном уборе) он выпаливает новость: директор театра Фрид не едет. У него внезапно заболела жена, которую он не может оставить и поэтому вынужден отложить свой переезд на неделю.
Новость производит удивительный эффект.
Помочь представить его может описание финальной сцены гоголевского «Ревизора».
Посланный к директору и столь впечатляюще возвратившийся от него Шуневич, — конечно, это был он —  исполненный важности доставленного им известия, с актерской нарочитостью вытирает носовым платком обильный пот, выступивший на его тонком, восточном лице с библейскими глазами.
Сейчас он похож на водоноса, притащившего тяжелый, наполненный до краев сосуд, по пути не пролив ни капли.
Затянувшаяся пауза обрывается беспорядочным шумом.
Все хотят высказаться по поводу полученного известия.
Но громче всех слышится голос полногрудой месткомши, которая, перебивая всех, с возмущением сообщает, что не далее, чем двенадцать часов назад самолично имела удовольствие видеть директорскую жену на рынке.  При этом почтенная Берта Абрамовна не только не выказывала признаков нездоровья, но напротив — с присущей ей энергией препиралась с торговками, выбирая на обед «кашрутную» куру.
Лев не сразу осознает все бремя свалившейся на него ответственности.
Во всяком случае, первое, о чем он говорит после получения новости:
- Что теперь делать с билетом Фрида?  Нужно бежать в кассу!
Я спешу его успокоить.
- Лев, никуда не надо бежать. Я покупаю этот билет. Если ты не против.
 Кажется, Лев колеблется.
- Вы...Ты хочешь ехать с нами?
- Не только хочу, но не вижу иного выхода — уверенно отвечаю я, чувствуя волнующую близость маленькой женщины.
Менее, чем через час, стоя у вагона, в котором едут артисты, мы прощаемся с Николаем.
Я еду в другом вагоне. В одном купе с месткомшей, полной пожилой артисткой со странным именем «мама Буша» и маленькой женщиной, которую зовут Екатериной. Катей.
Николай под аккомпанемент своей гармони поет одну за другой песни.
«Мой поезд уходит далеко», «Дан приказ ему на запад», «Три танкиста», «Катюша».
Из окон вагонов торчат головы пассажиров. Они же выглядывают из  открытых дверей площадок, тесня проводников, которые с несвойственным им  терпением относятся к нарушителям порядка.
Возле нас собирается толпа провожающих. Подошедший дежурный по перрону сам стоит, заслушавшись, позабыв, что шел с требованием не собираться толпой, загораживая платформу.
Вновь повеселевший Лев смотрит на окружающих с гордостью собственника редкостной диковинки. Он успел записать адрес, по которому проживает Николай, и полон надежд, что его зачисление в состав театра — лишь вопрос времени.
Паровоз дает третий гудок, и мы, попрощавшись с Николаем, разбегаемся по своим вагонам.
После визита проводника, забравшего билеты, у нас начинается пир горой.
На сей раз я нахожу смягчающие обстоятельства для привычки  предаваться чревоугодию тотчас после посадки в поезд.
Мои соседки, извещенные заранее, что удостоены высокой чести ехать в одном купе с начальством, постарались приготовить разные вкусности, которые, за отсутствием оного, теперь радушно предложены мне.
Картофельные пирожки с соленой селедкой, бутерброды с бужениной и осетриной, «песочные» корзиночки с красной икрой, слоеные пирожки с творогом, печенье «хворост» и даже бутылка пятизвездочного коньяка.
«Мама Буша» (я узнаю от Кати, Буш - ее фамилия) оказалась заядлой курильщицей.
Она курит исключительно папиросы, отдавая предпочтение «Беламору», произведенному на ленинградской табачной фабрике имени Урицкого, находя их самыми лучшими.
Мне остается только положиться на ее вкус и многолетний опыт.
После растянувшегося на два часа застолья, во время которого месткомша Мелита Опанасовна показывает себя разбитной и довольно крепкой на алкоголь дамой, «мама Буша» достает из сумочки карты и предлагает нам погадать.
Неугомонной Мелите, которая все порывается научить меня правильно целоваться, она нагадала большие хлопоты и резкую перемену судьбы.
Кате карты обещают любовь трефового короля и дальнюю дорогу. В ответ Катя мило гримасничает, изображая на лице крайнее удивление, давая этим понять, что решительно не догадывается, кто мог бы быть этим королем.
Раскинув карты для меня, «мама Буша» сообщает, что у меня недавно были большие потери, что меня ждет любовь червовой дамы, но ей будет мешать валет виней. Что еще ждет меня, «мама Буша» сказать не успевает, так как роняет колоду карт, рассыпав их по полу, а после того как мы их собрали, заявляет, что после этого гадание теряет свою силу, и, закурив очередную папиросу, отворачивается к темному окну, сказав, что пора ложиться спать.
Чтобы не мешать женщинам укладываться, я выхожу в пустой коридор.
Сняв гимнастерку и сев на откидное сидение под светящимся синим светом дежурным плафоном, я принимаюсь за перешив подворотничка, резонно полагая, что времени для этого утром не будет.
Вышедшая из купы с полотенцем на шее, Катя, увидев меня за этим занятием, с горячностью заявляет, что это не мужское дело.
На мои слова, что вот уже третий год я прекрасно справляюсь с ним сам, она отвечает, что будь у нее брат...или муж, она не позволила бы ему тратить время на такие пустяки.
Приказав мне ждать, она возвращается в купе и через пару минут появляется с полоской белой шелковой ткани.
Мне приходится уступить ей место и отдать свою гимнастерку и иголку с вдетой ниткой.
Глядя, как она ловко справляется с работой, мне не хочется думать о  причине, по которой Катя была выбрана неведомым мне Фридом в попутчицы.
Ее прошлая жизнь, все, что было до нашей встречи, не имеют для меня никакого значения.
Когда работа закончена, и я снова надеваю гимнастерку, и Катя, сходив умыться, не спешит зайти в купе, а остается со мной, мы стоим перед опущенным окном, вдыхая свежий, прохладный воздух и глядя на начинающие выступать из отступающей темноты придорожные кусты, перелески, будки переездов, убегающие вдаль телеграфные столбы, деревни с высокими шпилями костелов, темные, без единого огонька хутора, пруды, речушки и озерца, различимые по клочкам тумана.
Мне страстно хочется положить руку ей на плечо и прижать к себе, но, борясь с собой, я только сильнее сжимаю руками поручень.
Вагон бросает на входе в поворот, и Катя, ойкнув, хватается за меня рукой.
Я подхватываю ее, она не отстраняется, и тогда, повернув ее к себе лицом, целую: сначала оба глаза, а после —  в приоткрытые,  почему-то пахнувшие вишней губы.
Мы стоим в коридоре весь оставшийся путь, изредка слыша за спиной дипломатичное покашливание проходящего по своим делам пожилого проводника.
Солнечным, теплым утром на Белостокском вокзале артистов встречают уехавшие неделей раньше  коллеги.
Возле вагона не протолкнуться из-за сваленных в кучу пожитков.
Многолюдность и шум.
Приехавшие и встречающие оживленно делятся последними новостями.
Отрывисто хлопая крыльями, голуби низко кружатся над головами, садятся на крыши вагонов и с коротким, неодобрительным гуканьем глядят вниз, на занятую людьми платформу.
У встречающей молодежи Катя нарасхват.
Я выгляжу в этой толпе посторонним.
Она несколько раз оборачивается, но по-видимому вовсе не собирается знакомить меня со своими товарищами.
Судя по всему, ей нравится быть в центре внимания.
Еще в вагоне я написал на форзаце подаренной Кате книги номер полкового отделения полевой почты.
Мы договорились, что когда она устроится, я при первой возможности приеду к ней.
Компания молодых людей почти насильно увлекает ее за собой. Она оборачивается с оживленным лицом и, найдя меня глазами, коротко машет  рукой.  Скоро их компания растворяется в движущейся толпе.
Лев, не замечая меня, в спешке пробегает мимо, чтобы успеть нанять грузовые фуры для перевозки вещей.
Я помогаю нести вещи «маме Буше».
Громкоголосая Мелита в своей стихии — руководит собравшимися вокруг нее женщинами.
Но когда мы проходим мимо, она во всеуслышание желает мне поскорее стать генералом, и тогда наша новая встреча пройдет совсем по-другому.
«Мама Буша» просит нанять ей извозчика.
Усевшись в пролетку, она достает из сумочки нераспечатанную пачку «Беламора» и дает ее мне.
Отъезжая, она вдруг оборачивается и трижды крестит меня.
В ответ я шутливо отдаю ей честь.
Но между тем на сердце у меня  не очень весело.
Мне не дает покоя мысль: неужели все произошедшее между мной и Катей на самом деле — всего лишь моя глупая и сентиментальная фантазия, и Катя в действительности — искусно играющая собственными и чужими чувствами записная кокетка?


Продолжение следует

 


Рецензии