Берлинская история

Не имея непосредственного отношения к Великой Отечественной войне, я никогда не предполагал, что когда-либо столкнусь с ней в своей жизни. Однако, как всегда, судьба повернулась неожиданной стороной.  А подвигло меня к воспоминаниям об одной встрече с фронтовиком подготовка к 75-летию нашей Победы.
Хорошо помню  2003 год, когда мне  впервые пришлось лечь  в  кардиологическое отделение университетской клиники первого меда. Я никогда доселе – до своих 60 лет - не лежал в больницах, поэтому все мне там показалось  в диковину. В нашей палате было восемь  пациентов, народ был очень разный, но все это прояснялось постепенно. У большинства  из нас  лечащим врачом была спокойная симпатичная женщина средних лет по фамилии Урбанович, впоследствии оказавшаяся очень квалифицированным кардиологом, хотя у нее и не было никакой ученой степени.
Уже на второй день, когда она делала плановый обход, стало немного ясно, какая публика собралась в палате. Я обратил внимание на  пациента, оказавшегося фронтовиком, несмотря на его молодой для фронтовика возраст. После окончания осмотра я подсел к нему и попросил объяснить, как тот оказался на фронте в столь юном возрасте. По своим  некоторым родственникам и знакомым 1926-1928 годов рождения я знал, что даже в первые, самые трудные годы войны шестнадцатилетних и семнадцатилетних на фронт, как правило,  не посылали до достижения ими восемнадцатилетнего возраста.  Этот новый знакомый по палате, которого звали Иван Иванович, сказал, что это целая история, вполне типичная для тех военных лет.
Хорошо помню, что меня неприятно поразило абсолютное безразличие, с которым остальные пациенты нашей платы отнеслись к самому факту того, что около них человек, прошедший в свои юные годы сквозь пекло страшной войны, фактически герой, спаситель нашей Отчизны. Тогда до меня  впервые дошло, что всегда казавшаяся казенной фраза «Они грудью защитили нашу Родину от нашествия фашистских захватчиков» была наполнена глубоким и совершенно прямым  содержанием. Они – тогда совсем молодые люди - действительно отложили все в сторону – и своих любимых, и свои планы, и свои мечты -  и пошли воевать за всех оставшихся в тылу, за всех нас, даже тогда еще не родившихся. Эти люди - поколение родившихся в первой половине двадцатых годов.
Я никогда не предполагал, что  свои беседы с Иваном Ивановичем я захочу воспроизвести на бумаге  через целых 17 лет,  и поэтому  никак их не фиксировал  в виде заметок или тем более текстов. Поэтому сейчас я делаю это по памяти, что не могло не отразиться на этих воспоминаниях моего рассказчика.
Вот что  рассказал Иван Иванович.
«Родом я из Горьковской  области, ее  крайней юго-западной  окраины, близкой к Мордовии и Рязанской области. Жили мы в большом селе. Семья наша была типичной для того времени. В ней было много  народа. Кроме моей  мамы у бабушки было еще много детей, доживших до взрослого состояния. Едва ли не половина ее детей умерла, не дожив до 16-летнего возраста. В начале войны  из нашей большой семьи в армию был мобилизован только один мужчина  – мой родной дядя, а в 1942 году из моей малой, родной семьи -  и мой старший родной брат. Я закончил девятый класс в  том же 1942 году, хотя все остальные дети в нашей семье  учились в школе  только по семь лет.  Дело в том, что родители очень хотели, чтобы я, пусть и единственный из детей,  окончил десятилетку и впоследствии получил высшее образование.
Военкомом у нас в райцентре был какой-то наш дальний родственник. Вот он-то и посоветовал моим родителям отправить меня куда-нибудь подальше, за Волгу, чтобы  там можно было спокойно окончить десятый класс до моей неизбежной в будущем мобилизации. Июнь 1942 года был тревожным, сулил он много неопределенностей и опасностей. Поэтому военком и дал такой совет, хотя формально в том году мобилизация мне не грозила из-за моего тогдашнего возраста.
После его ухода мои родители посоветовались и решили послать меня  к дальним родственникам за Волгу в той же  Горьковской области.  Собрали меня быстро. Я   распрощался с родителями, младшими братьями  и сестрами и отправился на ближайшую железнодорожную станцию, до которой еще надо было добраться. Оттуда ехать мне предстояло с двумя пересадками. Из документов у меня были справка из школы об окончании девятого класса и справка из сельсовета о моем возрасте, цели поездки и месте назначения.
На ближайшем большом пересадочном узле, кажется, Муроме, неожиданно нас - нескольких молодых парней – задержали и, отобрав документы (то есть справки),   не слушая наши робкие возражения и  ничего не объясняя, поместили в какое-то похожее на тюрьму помещение. Через два дня нас загрузили в вагон  проходившего эшелона  к таким же молодым ребятам и отправили куда-то на Запад, как мы смогли определить по солнцу. Кормили нас условно, то есть давали только хлеб и воду. Если бы не продукты, которыми нас снабдили  дома,  не знаю, как бы мы продержались все это время.
Когда через день небыстрого пути нас выгрузили на какой-то маленькой станции,  только тогда мы поняли, что попали на формировочный пункт. Там шла доукомплектация пехотных частей. Вот тут-то, хоть и не сразу,  я  получил впервые в жизни красноармейскую книжку, где мой возраст был искажен, хотя и не намного; однако по этим документам мне уже исполнилось семнадцать. В ходе всех этих мытарств командиры, с которыми удавалось переброситься словечком, на все наши вопросы отвечали коротко и просто: «Ребята, обстановка сложная, надо помогать Родине».
Из Подмосковья меня направили на Запад, и довольно  быстро я очутился в своей первой и, как оказалось впоследствии, едва ли не единственной в жизни части – стрелковом батальоне. Только тут нашлись сослуживцы, постарше меня, которые объяснили, что случилось со мной в пути. Военным комендантам узловых станций время от времени спускался дополнительный  план мобилизации, который они выполняли без оглядки на возраст, состояние здоровья и документы проезжавших. Так совершенно случайно я оказался на фронте в шестнадцатилетнем возрасте, уезжая подальше от него.    
Мне повезло, как я впоследствии понял: наша стрелковая дивизия некоторое время не была на острие наступления. Немцы в этом месте в то время – летом и осенью - выравнивали очень замысловатую линию фронта, сложившуюся после нашего в целом успешного Московского наступления зимой 1941 года и не столь успешной  Ржевско-Вяземской операции весной 1942 года.   Кое-где немцы  даже отступали без серьезных боев.
Эти месяцы оказались школой приспособления к совершенно новой жизни. Неожиданно скоро я стал младшим сержантом, хотя у меня никогда не было и капли  карьеризма. Кроме того, все сослуживцы мгновенно выяснили, что я не пью, не курю и особенно не матерюсь, что у меня девять классов образования. Оказалось, что даже такого скромного образования почти все  мои товарищи по взводу  не имеют.
Опять неожиданно комиссар батальона Иван Михайлович как-то пригласил меня к себе в блиндаж и сначала обстоятельно поговорил со мной. Тут выяснилось, что мы с ним земляки. В ходе нашего разговора он узнал, что мой возраст немного не соответствует моим документам. В конце нашей беседы он  предложил пройти курс полковой школы, для того чтобы получить первое командирское звание младшего лейтенанта. Тут же он объявил мне, что я назначен замом командира отделения. 
Иван Михайлович, как его чаще всего звали наши красноармейцы и младшие командиры, был перед войной директором сельской школы  в нашей же Горьковской области (только значительно севернее моего района), где он преподавал географию и историю. Может, поэтому его любимая приговорка была: «Вот такая история… с географией». Было ему  примерно  45 лет. Несмотря на командирскую шинель и  знаки отличия (а впоследствии  погоны) он производил впечатление совершенно гражданского человека. Позже выяснилось, что он был единственным в батальоне человеком с высшим образованием, хотя, как мне сначала показалось, он окончил даже не педагогический институт, а учительский двухлетний институт.
Правда, значительно позже я все-таки понял, что он учился в пединституте. А вывод этот я сделал спустя много лет по анекдотической истории, услышанной мною на лекции по марксистско-ленинской философии в процессе подготовки к сдаче  экзамена кандидатского минимума по этой самой философии в своем мединституте после его окончания.
Анекдот такой. Один студент удрученно говорит другому: «Завтра экзамен по немецкой философии. Ты не знаешь, почему у немцев так много философов?». Собеседник отвечает: «А ты видел немецких женщин? Вот то-то и оно!». Правда, лектор не уточнил, где, в какой стране и когда был придуман этот анекдот.
Но этот анекдот впервые мне пришлось услышать именно от Ивана Михайловича. Из чего я и сделал впоследствии вывод, что учил (проходил)  философию он не в учительском двухлетнем институте, где этого курса практически не было, а именно в педагогическом институте.
Все знали, что Иван Михайлович  практически не пьет, не матерится. У него была кличка, которой его часто называли за спиной бойцы: «Переросток». Понятно, он хорошо  знал об этом, но оставался совершенно спокойным. Смысл этого прозвища  был в том, что, будучи по должности заместителем командира батальон, он  очень долгое время оставался  капитаном после отмены звания комиссар батальона, хотя его должность требовала майорского звания. Да и возрастом он существенно отличался от младших командиров нашего батальона. Даже тогда, когда комиссарские звания отменили  в конце 1942 - начале 1943 года, его еще долго по привычке называли комиссаром, а не замкомбата по политчасти.
Я спросил его, почему предложение  получить младшего лейтенанта он сделал именно мне, хотя, на мой взгляд, у нас во взводе было  несколько красноармейцев, больше меня  достойных этого звания. В своей спокойной манере он основательно обосновал свое предложение. Главное – командиры  нашего взвода убедились в том, что я не трус, что я хорошо ладил со своими сослуживцами, несмотря на мой  молодой возраст, что у меня за плечами целых девять классов  образования.
Затем он  привел аргумент, который мне показался самым  интересным и весомым для меня: как младший лейтенант  я смогу помогать своей семье в тылу благодаря денежному аттестату, который я  перешлю родителям, какой  бы  малой не будет эта помощь».
На следующий день пребывания в больнице я вновь «присоседился» к Ивану Ивановичу со своими вопросами. Убедившись в искренности моего интереса к нему, к его военной судьбе,  он охотно продолжил рассказ о своей фронтовой эпопее.   
Мой же интерес был вполне понятным. За многие годы учебы и последующей работы в университете я слышал много рассказов фронтовиков об этой сложной части их жизни, но всегда это были рассказы  собственно о  войне  – о боях. Дело в том, что эти рассказы приурочивались, как правило, к  праздничным датам вроде 9 Мая или 23 февраля, поэтому в связи с этими днями  полагалось рассказывать именно о боях, «естественно», только  успешных для нас. К этому  все привыкли, и лишь постепенно с возрастом становилось ясным, что в буднях фронтовиков есть много такого, что составляет значительную часть реальных фронтовых трудностей. Но, скорее всего, именно мой возраст уже позволял понимать, насколько реальная  жизнь сложнее всего того, что нам «втюхивала» наша пропаганда на протяжении многих послевоенных десятилетий. К тому же гласность и перестроечная информированность резко расширили наш кругозор.
 Мой отец, который воевал и прошел путь от Волги до  Польши, расстался с нашей семьей, когда мне было всего 5 лет, поэтому такой надежный источник  знаний о войне оказался мне недоступен. От остальных фронтовиков я слышал лишь отрывочные сведения об этой стороне фронтовой жизни. Поэтому я обрадовался возможности поговорить с настоящим фронтовиком, да еще пехотинцем, которым,  как мне тогда несколько наивно казалось, пришлось хлебнуть больше всех. К тому же в больнице было вполне достаточно времени для неспешных бесед на любые темы.
Вообще надо сказать, что война присутствовала в моем сознании с очень раннего возраста. Сначала я ребенком  жил с родителями на крупной авиабазе, а после смерти дедушки – отца моей мамы – мы уехали из военного городка и стали жить в дедушкином доме в небольшом городе, жизнь которого была связана с авиабазой многими узами. Мамина юность, множество ее подруг и друзей ее юности, жизнь моего отца – старшего лейтенанта до его развода с мамой также способствовали тому интересу, который я испытывал к нашему тогда  недавнему прошлому – Великой Отечественной войне. В доме деда оказалась небольшая библиотека, большинство книг в которой тоже были посвящены все той же войне. Я постепенно  прочитал все эти книги, хорошо отдавая себе отчет в том, что многого в них я не понимал из-за своего детского возраста.
В первые  примерно два десятилетия моего сознательного возраста меня мучил и угнетал один вопрос –  причины наших страшных поражений в течение начальных полутора лет войн; как мы, все время готовясь к этой войне, оказались застигнутыми врасплох; как мы столь быстро потеряли практически всю кадровую армию, наиболее подготовленную к войне.
   Затем на первое место в моем интересе к этой войне вышел вопрос о том, как немцы с их колоссальным преимуществом в тот период войны, с огромными нашими потерями не смогли победить нас именно тогда, когда они, казалось бы, делали все что хотели с нашей армией: имея полное превосходство в воздухе, они окружали нас в многочисленных котлах, они  брали в плен  миллионы наших соотечественников, они наступали  с небывалой для той эпохи скоростью, они демонстрировали свое техническое превосходство практически во всех видах вооружений. На размышления и чтение доступной литературы по этому вопросу у меня ушло еще примерно десятилетие.
Наконец, в моем внимании на первый план вышли другие вопросы: кто виноват в таком страшном для нас первом периоде  войны, что можно было сделать, чтобы избежать такого трагического сценария истории, каковы долговременные последствия для развития нашей Родины и нашего народа итоги в конечном счете оказавшейся для нас победоносной войны.
И вот в шестидесятилетнем возрасте мне представилась столь благоприятная возможность поговорить обо всем этом с настоящим фронтовиком. Конечно, я отдавал себе отчет в том, что Иван Иванович не был профессиональным   военным, я уже прочитал очень много интересного об этой войне, причем частично я познакомился с  такой литературой  на английском языке, бывая в своих научных загранкомандировках в те времена, которые принято называть эпохой холодной войны и присутствия железного занавеса. И все равно я чувствовал, что мне нужно  поговорить откровенно с настоящим фронтовиком, чтобы некоторым образом подытожить всю информацию, полученную за десятилетия моего книжного знакомства с этой проблемой.
Как в любой больнице до обеда мы были заняты всякими процедурами, сдачей анализов, осмотрами, а потом, после обеда, если никто из нас не засыпал, мы с Иваном Ивановичем  стали уходить в большой холл на нашем этаже, где нам никто не мешал беседовать.
Он продолжил свой рассказ: «Полковая школа не была военной школой в довоенном смысле слова, где по ускоренной программе за пару-три месяцев с отрывом от части сержантов накачивали минимумом знаний, необходимых для сдачи экзамена на звание младшего лейтенанта. От полковой школы в условиях фронта остались, как я впоследствии понял,  разработанная программа, методики преподавания,  сдачи экзаменов и критерии оценок. Остальное приспосабливалось под постоянно менявшуюся фронтовую обстановку. Понятно, что основную часть знаний мы получали во время перерывов  между боями  от офицеров своего батальона. Правда, в тот период таких офицеров в звании капитана и майора у нас было, насколько мне было тогда известно,  всего трое. Во время больших перерывов в боях часто мы проводили занятия  в штабе полка, где и офицеров было больше, и условия для занятий были лучше.
По большому счету, это были армейские ускоренные курсы подготовки младших лейтенантов. Через три-четыре месяцев   нас – небольшую группу ребят из нашего батальона – выпустили из этой школы с присвоением первого офицерского звания младший лейтенант.
Правильность этого моего шага я оценил месяца через три, когда получил из дома письмо от родителей с благодарностью за то, что я действительно помог семье, пусть и не очень сильно. Мои школьные учителя,  соседи и знакомые приходили к  родителям и хвалили меня: вот, мол, какой я молодец, что они всегда верили в меня, что я не пропаду и в любых условиях стану опорой родителям и младшим братьям и сестрам.
Полковая школа работала без перерывов, после каждого выпуска из нескольких человек Иван Михайлович формировал новую группу, и эта карусель вращалась непрерывно. Ясно, что это происходило не только в нашем батальоне.   
Очень быстро я понял еще некоторые преимущества моего превращения в младшего командира: я стал частью дружного немаленького коллектива младших офицеров   батальона, общение в котором было явно богаче и познавательнее общения в солдатском кругу, особенно в первые месяцы моего нового статуса. Наконец, я стал получать офицерский паек, что было неплохим подспорьем для нашего «диетического» питания в полевых условиях. В этом пайке  встречались   и новые для меня – раньше солдата и сержанта, вчерашнего выходца из деревни – продукты.
Необходимость и даже неизбежность такой работы полковой школы я понял  быстро. В 1943 году потери младших командиров  казались мне, с точки зрения моего последующего опыта, значительными, но   лето 1944 года принесло в батальон большие потери. Только после этого мне стало совершенно ясно, то есть я впервые обратил внимание на то, что наши младшие командиры гибнут так же быстро и часто, как и рядовые красноармейцы. Но если потери рядового состава покрывались довольно регулярными пополнениями, то с восполнением потерь младших командиров дела были неважными. Почему-то мы не получали офицерские пополнения из военных училищ. По словам все того же Ивана Михайловича, все выпуски военных училищ, работавших  уже  тогда по сокращенной программе, шли на комплектование все новых и новых воинских  частей, а кадры для пополнения и восполнения потерь младших командиров для действующей армии    приходилось готовить в самой армии. Правда, это относилось только к пехоте, где техническая часть подготовки была практически ничтожной.
 И только после войны, читая литературу о войне, я узнал еще одну вещь: перед войной наше высшее военное руководство не сумело организовать подготовку младших командирских кадров в нужном масштабе и к тому же создать необходимый  резерв таких командиров в расчете на быструю победу над врагом, а, может, и по каким-то другим причинам.  Да, кроме того, кто же знал перед войной, что она примет столь неблагоприятный для нас и столь затяжной характер.
Надо отметить, впоследствии я узнал о наличии командирского резерва в армии и фронте, – продолжил Иван Иванович.  Этот резерв формировался из наших же раненных в боях  офицеров, вышедших после лечения из медсанбатов, но чаще из госпиталей, и прикомандированных к штабам армии и фронта. Но за все время своей службы в родном батальоне из этого резерва к нам был прислан только однажды майор, ставший на какое-то время нашим комбатом».
* * *
Еще один вопрос, всегда интересовавший меня еще с молодых лет: как в такой мясорубке как страшная и долгая война с технически мощно оснащенным и опытным  врагом находились люди, прошедшие всю войну и оставшиеся в живых, и как и почему большинству это не удавалось.
На это Иван Иванович вместо рассуждений рассказал мне страшную историю, свидетелем которой ему пришлось случиться  самому. «После успешной летней  Белорусской операции, проведенной под командованием Рокоссовского, до их батальона дошла разнарядка о награждении рядового и начальствующего состава разными орденами и медалями. Единственной на их батальон Звездой Героя Советского Союза решено было наградить их комбата – тогда еще капитана, ставшего после этой большой и успешной операции майором. Он, кстати,  был и единственным в нашем батальоне кадровым офицером. Руку к этому, естественно,  приложил и наш комиссар – Иван Михайлович. Вся бюрократическая волынка, связанная с этим награждением, тянулась не меньше двух месяцев. И, наконец, Звезда дошла до батальона. Накануне предстоящего боя на офицерском междусобойчике Звезда была должным образом обмыта, хотя и без излишеств, поскольку мы знали о предстоящем наступлении. На весь наш батальон это была единственная такая высокая награда. Пили и за то, чтобы в батальоне таких Героев стало бы несколько.
На следующий день нам предстояло взять небольшую  высоту, чтобы позволить соседям как следует ударить на своих участках и поддержать наши атакующие  усилия.  Несмотря на заметно усилившуюся оснащенность нашей армии к середине 1944 года, мы – пехота - продолжали воевать с помощью преимущественно пулеметов, автоматов и винтовок. Правда, артиллерии в полку и   дивизии  стало заметно больше.
В этот раз наше наступление почему-то с самого начала не заладилось.  Острие наступления, как потом оказалось,  пришлось на   нашу роту. Комбат быстро пришел к нам по траншеям, чтобы непосредственно  с нашего участка командовать очередной атакой. После «вчерашнего» на его гимнастерке  все еще висела новенькая Звезда Героя, в  окопах выглядевшая  несколько неуместно. Видя, что атака не ладится, он как обычно, словесно подстегивал всех вокруг себя. Комиссар в своей обычной спокойной манере сказал, что придется, видимо, комбату начать атаку самому. Тот что-то возразил. Я, как помкомвзвода, случайно  оказался неподалеку. Внятно я услышал только укоризненные слова Ивана Михайловича о том, что, мол, Родина наградила комбата Героем не только за прошлые заслуги, но и за будущие.
Комбат, видимо, согласившись с этим доводом комиссара, матерясь, поднялся во весь рост на бруствер, и, выдернув свой пистолет из кобуры,  заорал во все горло: «За мной! В атаку! За Родину!».  Немцы пока не стреляли, готовясь к нашей очередной атаке, к тому, что за командиром в атаку поднимутся бойцы. И вдруг раздался свист снаряда, одиночного снаряда. Не поверишь: болванка просвистела над нашими головами, отрезала комбату голову и упала где-то неподалеку  за нашими траншеями. Все онемели от ужаса, особенно те, кто находился рядом: голова комбата упала в траншею и покатилась в ней как обыкновенный мяч. Через секунду-другую тело комбата рухнуло в траншею рядом. После этих жутких мгновений ни о какой атаке речи быть уже не могло - на всех очевидцев случившееся произвело просто парализующее воздействие. Что это – судьба, рок, мистика? Какой-то непонятный одиночный, казавшийся случайным артиллерийский выстрел наугад, без пристрелки из пушки из-за небольшой высоты, именно когда комбат встал над бруствером, да еще поразительная точность этого шального выстрела!».
Я, будучи совершенно гражданским человеком, все-таки как-то догадался, что такое артиллерийская болванка, и не стал спрашивать Ивана Ивановича об этом. Но мне было совершенно непонятно многое в этой истории, и позже я все-таки пристал к Ивану Ивановичу: почему немцы пальнули именно болванкой по нашим окопам, не выглядит ли странной сама траектория полета болванки, если она просвистела над окопами столь низко, как у аккуратных немцев в запасе случайно оказалась болванка, почему они использовали  не картечь, шрапнель  или бризантный снаряд?
В ответ на это Иван Иванович ответил просто: «Твои вопросы совершенно обоснованны, они в дополнение к другим  и вызвали мистический ужас у нас, не говоря о загадочности самого попадания снаряда на излете его полета в шею  комбата. Для верующих, а таких среди солдат было много, если не большинство, этих вопросов не существовало. А вот для нас – молодых комсомольцев, скорее прикидывавшихся атеистами – это трагическое происшествие вызвало просто смятение; рационально объяснить самим себе случившееся казалось невозможным.
Также всем, как и комиссару, было ясно, что причиной этой страшной  смерти комбата явились не последние услышанные им укоризненные слова Ивана Михайловича, но вечером мы – офицеры - увидели впервые, как непьющий комиссар залпом выпил стакан водки».
После тяжелой  паузы Иван Иванович продолжил:  «Таких жутких и близко увиденных случаев за годы войны у меня было не много, хотя гибель множества однополчан на моих глазах  - это обычные будни войны, но сам факт, что многие выходили из атак целыми и невредимыми, показывает, что во всем этом есть что-то загадочное и необъяснимое».
Несколько дней после этой ужасной истории я думал о ней. И, как мне показалось, кое-что сумел себе объяснить, хотя главное в ней оставалось все равно загадочным.
Я решил, что немцы, готовясь к очередной нашей атаке,  заранее пристреливались, и роковой  артиллерийский выстрел  немцев был  произведен именно для этого.  Экономя снаряды, они решили использовать более дешевый снаряд, каким является артиллерийская болванка. Их выстрел именно в это место в наших порядках был вызван замеченной немцами  в этом месте суетой: все-таки они располагались путь и на невысокой, но высоте, и они заметили, что в это      место пришли сразу несколько  человек – комбат, его зам и ординарец, комиссар, командир роты со своим помощником, командир взвода, помкомвзвода, связист. Артиллерийский наблюдатель, или возможно, даже сам командир немецкой батареи со своей высоты, с наблюдательного пункта не могли этого не заметить. А, может быть, они  смогли заметить и яркую новехонькую  звездочку героя на гимнастерке комбата? Вот они  и решили, что хорошо бы шарахнуть по этому месту, а заодно  и произвести  еще один пристрелочный выстрел, который неожиданно для них  оказался фантастически точным и роковым для нашего комбата. В свой бинокль немцы – артиллеристы заметили это свое попадание, легкую панику, растерянность в наших рядах, отмену атаки, и поэтому не стали обстреливать наши траншеи после такого удачного для них пристрелочного выстрела. Но именно сам факт такой случайной точности попадания в шею комбата остается совершенно мистическим, и поэтому загадочным, необъяснимым.
Затем мне пришла в голову еще одна простая  мысль: трагическая и нелепая смерть комбата спасла жизни остальным членам этой маленькой группы, скопившейся в траншее перед атакой. Ведь стоило наводчику или командиру немецкой артбатареи удачно, точно поправить прицелы их пушек с учетом  небольшого перелета немецкой болванки, их следующий залп мог бы сразу накрыть всех сосредоточившихся в траншее вокруг нашего комбата.
Иван Иванович заметил, что я настоящий доцент-теоретик, пытающийся выявить причинные связи там, где делать это просто бессмысленно. «Война – это не место для таких размышлений. Там роль случая колоссальна».  Позже он  рассказал еще одну странную историю по тому же поводу.
«Расскажу тебе о еще об одном поистине мистическом случае. Ранней осенью 1944 года мы противостояли немцам на позициях, вполне благоприятных для нас. Одна из небольших высот накануне, за несколько дней до этой моей истории, была взята нами. Мы быстро выкопали  с западной стороны холма траншеи и  неплохо их  оборудовали.   Этот холм наша рота использовала  как укрытие от немцев, когда мы на его восточный склон вручную подкатывали  полевую кухню два-три раза в день, где по очереди питались отделения нашего взвода. Кухня работала примерно в километре от этого места; мы ставили ее так далеко для того, чтобы ее дымом не привлекать внимание немцев.  Они не могли видеть, что происходило за этим холмом, поэтому  лишь изредка, «для порядка» наугад из минометов вяло обстреливали это невидимое им пространство. За холмом  мы протоптали тропинку, по которой приносили из ближнего тыла все, что нам нужно было в процессе подготовки к предстоящему наступлению.  Я, как помкомвзвода сам редко пользовался этой тропинкой, но солдаты часто ходили по ней для сокращения пути.
И вот однажды я по каким-то причинам сам пошел в ближайший тыл, захватив с собой двух бойцов. Мы, завершив  свои дела, решили возвратиться на свои позиции, прихватив с собой каждый по паре   ящиков с пулеметными лентами. Я шел вторым.  Дело близилось к вечеру, путь был всем хорошо знаком. Все шло как обычно, но в один из моментов я вдруг остановился как вкопанный: мне четко и внятно послышалась не очень громкая, но   резкая и четкая  команда «Стой!». Я рефлекторно остановился,  и тут  вдруг раздалась короткая очередь немецкого пулемета, и шедший впереди меня красноармеец  упал, подкошенный этой очередью. Я со вторым, шедшим за мной красноармейцем, подползли к упавшему. Все было кончено – он был мертв, в него попало несколько пуль, в грудь и живот.
Что бы я ни думал впоследствии об этом случае, как ни пытался объяснить  себе причины появления в этом месте наших позиций этого нового для нас пулемета немцев, но совершенно загадочным, мистическим осталась услышанная мною ниоткуда раздавшаяся команда «Стой!», которая, получается,  и спасла мне жизнь.
Верующие во всех таких случаях находили убедительное доказательство не просто наличия Бога, но и Божьего покровительства. Атеистам же приходилось туго из-за того, что им их сохраненная жизнь после каждого боя оказывалась результатом чудесных, поэтому необъяснимых обстоятельств. Я слышал о нескольких офицерах, которые после окончания войны становились ярыми христианами, а кое-кто подавался в священники. Почему же я остался жив после  двух с половиной лет пребывания на фронте, я не знаю, и объяснить не берусь.
Что касается моего ближайшего окружения, прежде всего младших командиров  моего батальона, то нашу смерть - дань войне мы воспринимали как нечто неизбежное, обязательное.  Мы привыкли почти после каждого боя хоронить своих однополчан - офицеров, при этом нам приходилось обновлять младший командирский состав, пусть и не быстро. Батальон и полк успевали готовить смену каждому младшему командиру, не зная, чья очередь гибнуть наступит в очередном  бою.
Cлава Богу, мне не пришлось воевать в 1941 и 1942 годах, когда мы отступали, иногда хаотично и панически; я со своими товарищами не попадали в страшные котлы, когда боевые порядки рушились, командиры гибли, и их приходилось заменять  практически случайными командирами, бравшими на себя  командование разрозненными, пробивавшимися из окружения на Восток группами красноармейцев из разбитых разных частей. При мне  замена погибших младших командиров  в батальоне приняла уже вполне организованный, я бы даже сказал, планомерный  характер».
Иван Иванович почему-то не захотел рассказывать о буднях войны, о чем я знал больше всего из предыдущих бесед с нашими ветеранами.
Он просто сказал, что сама война – дело страшно обыденное и утомительное, при этом  и жестокое. Война – это постоянные сочетания в разных пропорциях нескольких  «вещей»: собственно боев, почти непрерывное рытье окопов и блиндажей, укрепление траншей и устройство огневых точек,  постоянное приспособление к меняющимся бытовым условиям жизни,  похороны убитых сослуживцев и отправка раненых однополчан в медсанбат,   ожидание еды и поиск урывками жратвы, постоянная тоска по бане, вообще всему мирному и домашнему. Больше  всего от  этого страдали пожилые и женатики.
По его словам, будни войны легче всего проследить по эволюции Боевых Уставов пехоты за время войны и так называемой лейтенантской прозе; особенно высоко он ценил произведения  Ю.Бондарева и В.Быкова. 
Мемуары командиров высокого ранга (маршалов и генералов) ему не нравились не только  потому, что  эти военачальники были чрезвычайно далеки от простых солдат и младших командиров в силу своего объективного положения в ходе сражений и поэтому описывали именно генеральские и маршальские проблемы, но и потому, что эти мемуары подвергались зачастую унизительной политической цензуре и редактуре менявшихся властей. Он напомнил и известный анекдот о визите маршала Жукова к полковнику Брежневу в Новороссийск за советами по поводу дальнейшего хода войны с фашистами.
Мои вопросы по поводу страха обычного человека в бою ему показались вполне нормальными.  Наверное, ему приходилось неоднократно отвечать на эти вопросы разным слушателям – от собственных детей, внуков и пионеров в школах до взрослых собеседников, не говоря уж о самом себе. По его словам, «страх смерти в бою – особый, хотя и  вполне естественный страх, который усиливается множеством факторов – разрывами снарядов и мин, свистом пуль, неопределенностью  и быстрой сменой обстановки  вокруг бойца, необходимостью действовать в соответствии с приказами командиров, даже от поведения окружавших бойца в бою его товарищей. Сам по себе страх – нормальная реакция всякого человека на меняющуюся ситуацию вокруг него. Скажем, каждый человек знает, что ему придется когда-нибудь умереть, но страх этой смерти в обычной, невоенной жизни не сопровождается такой  огромной концентрацией дополнительных факторов, каждый из которых многократно усиливает естественный базовый,  если так можно сказать, страх смерти. Нужно отметить, что страх перед смертью на войне всегда сопровождается еще более страшным страхом оказаться «неудачно» раненым. Мы  хорошо понимали трагичность послевоенной судьбы  калек. Поэтому слова старой песни нам казались вполне справедливыми: «Если смерти, то мгновенной, если раны – небольшой!».
Я много думал об этом в войну, а впоследствии еще и в мединституте, проходя курс психологии и вспоминая свои первые и последующие бои. Кроме того, по мере накопления солдатского опыта накапливается мелкий индивидуальный опыт и вырабатываются навыки реагирования на мельчайшие факторы боя; с этим связаны моменты частичного привыкания к бою, в том числе собственного страха. Человек частично привыкает к нему, так как слепой страх в чем-то  мешает ему спасти свою жизнь. Это и есть накопление профессионализма, в данном случае  солдатского. 
Сравни страх генерала в бою с солдатским страхом. Это чрезвычайно иное состояние; генерал думает не о сохранении своей жизни, а прежде всего о выполнении приказа вышестоящего командира, о реагировании на поведение противника, опираясь на данные разведки и информацию своих подчиненных в ходе боя. Он видит бой в целом, панорамно, в отличие от рядового солдата. В него не стреляют, пули вокруг не свистят, мины и снаряды не разрываются,  вокруг обычная рабочая штабная обстановка, как правило, в хорошо защищенных блиндажах».
Я лежал в своей постели и много думал об этих словах Ивана Ивановича. Я сравнивал их с ранее слышанными рассказами своих старших товарищей по кафедре – ветеранов войны. Особенно запал мне – тогда еще студенту - в душу и память рассказ нашего профессора-фронтовика о его первом в жизни бое, когда их совершенно необстрелянных вчерашних первокурсников – добровольцев бросили в бой. Профессор рассказал: «Приказ был простой: оседлать Минское шоссе и не пропустить танки немцев. А в руках у нас лишь  винтовки  едва ли не конца 19 века и гранаты. Чтобы просто бросить противотанковую гранату, нужно   подползти к танку хотя бы  метров на двадцать  – чтобы уж наверняка. А как это сделать, если еще на подходе к месту их намеченной дислокации самолеты противника в результате массированного налета  убили едва ли не половину вчерашних необстрелянных студентов-добровольцев в небольшом лесочке, куда они по приказу  бросились врассыпную  «как куры»? Мы с нетерпением ждали наших истребителей, но их не было!».
Почему-то Иван Иванович сам, без моих вопросов рассказал коротко о том, как он стал членом партии. Он сразу заметил, что  в связи с этим встречал в литературе о войне много небылиц. «На самом деле у нас в батальоне все было прозаичнее и убедительнее. Иван Михайлович однажды, уже в  1944 году как-то пригласил меня к себе и в который раз стал расспрашивать о моих послевоенных планах. Я ему: не рано ли, до Победы еще неизвестно сколько,  и вообще – плохая примета загадывать так рано послевоенные планы,  то да се. Тот хитро  улыбнулся и говорит: «Давай тогда так. Представь себе, что война закончилась, и ты возвращаешься к себе домой. Что будешь делать после небольшого отдыха?».
Я ему в ответ: «Ну, это другой разговор, Иван Михайлович. Я все еще мечтаю об учебе в мединституте, а для этого надо  окончить среднюю школу, чтобы сдать вступительные экзамены. Я ведь, как Вы знаете, проучился всего лишь 9 лет».  А он мне в ответ: «А ведь может сложиться так, что иногда можно попасть  в институт и без свидетельства об окончании средней школы».  Я сильно удивился, а он в ответ рассказал мне историю одного своего однокурсника, поступившего в пединститут именно таким образом. Оказывается, тот пришел в партком института перед поступлением туда и показал там свою характеристику, выданную ему в райкоме партии. Иван Михайлович сам конечно  не читал эту характеристику, но знает, что этого члена партии приняли в институт, несмотря на то, что тот парень  проучился в школе  только девять лет.
В тот раз Иван Михайлович закончил наш разговор и просто сказал мне, подумай, мол, покумекай, может, и сообразишь что-нибудь.
Но Иван Михайлович через несколько дней, возвращаясь к нашему предыдущему разговору, привел еще одно соображение, которое почему-то произвело на меня впечатление своей ясностью и практичностью. Он сказал: «Сейчас ты здесь, на фронте, в партии будешь встречен с распростертыми объятиями, а после войны, будучи студентом, врачом или даже профессором, в партию тебе придется пробиваться. Дело в том, что служащих  - охотников попасть в партию – намного больше, чем таких желающих рабочих и колхозников. Руководство партии постоянно следит за соблюдением пропорции между этими двумя категориями, чтобы наша партия не потеряла своего пролетарского характера. А кто знает, понадобится тебе членство в партии или нет в будущем? Поэтому я бы на твоем месте еще раз подумал об этом». 
Вот такие вполне утилитарные соображения привели меня в партию на фронте, о чем я совсем не жалею, имея в виду мой последующий жизненный опыт».
* * *
На следующий день Иван Иванович в своих воспоминаниях почему-то перепрыгнул сразу к концу войны.  Он не захотел вспоминать тяжелые бои  1943 года, которые были во всех отношениях кровавыми и не столь  успешными для его батальона, как бои 1944 года, не говоря уж о победоносных боях 1945 года.  «Но к маю 1945 года, к окончанию войны я в почти  девятнадцатилетнем возрасте  оказался уже командиром роты в звании старшего лейтенанта без особых ранений и увечий. За всю войну меня эвакуировали в  тыловой госпиталь надолго лишь один раз. Все стремились после  лечения вернуться в свою часть, что сделал и я. Это стремление было вполне объяснимо: вернуться к своим, со многими из которых сдружился на всю жизнь и воспринимал как своих самых родных людей.
 Будущее казалось мне практически безоблачным,  в нем я видел себя только  врачом и никем другим. Лишь гибель старшего брата и отца, призванного на фронт в 1944 году, омрачали почти  радужную картину мира. Но я знал, что практически во всех  знакомых мне семьях много погибших, и это как-то сглаживало, облегчало  мою печаль по поводу смерти моих отца и брата. Моя военная карьера, хорошо понимал я,  развивалась не благодаря каким-то моим особым способностям, а просто в результате естественного хода фронтовой жизни».
В этот раз  сначала он показался мне несколько смущенным, причина чего мне стала ясна лишь позже. Все же он преодолел остатки каких-то внутренних сомнений и  решил  продолжить свою эпопею. 
«8 мая мы встретили  в северо-западном пригороде Берлина совсем неподалеку  от него. Наверное, благодаря опять тому, что мы были не на острие лобового наступления на Берлин, как 1 Белорусский фронт Жукова,  а на левом фланге 2 Белорусского фронта Рокоссовского, наносившего вспомогательный удар по касательной по рушившемуся фронту немцев  севернее Берлина, бои у нас носили хотя и ожесточенный, но быстротечный и успешный для нас характер.
Немцы были уже явно не те, что некогда. Среди них доля старослужащих – опытных и умелых солдат -  стремительно  таяла в результате быстрых и больших  потерь, росла доля юнцов и пожилых неопытных новобранцев. Да и оснащение наших армий к весне 1945 года было совсем другим. Наша авиация господствовала в воздухе, каждая стрелковая дивизия, даже не гвардейская, была усилена танковым батальоном, «Студебеккеров» у нас стало заметно много, что усилило нашу мобильность, артиллерийских стволов стало очень много, пулеметное и минометное оснащение полностью изменилось по сравнению с началом войны. Наступательный дух войск был невероятным, опыта хватало.
  8 Мая 1945 года окончание войны застало нас даже как будто врасплох, весенняя солнечная погода явно соответствовала моменту и нашему настроению, природа, можно сказать, ликовала как и мы: сирень распустилась, фруктовые деревья покрылись белым покрывалом. Ликование было всеобщим. В тот момент, казалось, никакой усталости мы не чувствовали. Однако, быстро солдаты почувствовали себя расслабившимися и после плотного обеда с заслуженным стаканчиком «наркомовской»  каждый стал искать себе местечко, чтобы заснуть как убитый. Мне как ротному пришлось приложить много усилий, чтобы соблюсти обычные правила безопасности в соответствии с  Полевым Уставом   пехоты.
Мы с остальными ротами нашего батальона  заняли ближайшую школу, состоявшую из двух зданий; солдаты расположились на полах учебных комнат, осторожно сгрудив парты в углы классов, и сразу заснули. В этот день лишь некоторые из них встали поужинать.
На следующий день наш батальон больше напоминал цыганский табор, чем строевую часть: по двору школы бродили вооруженные солдаты, кто-то брился и стригся, кто-то приноровился стирать, кто-то писал письма родным, кто-то просто с удовольствием валялся на солнышке, а кое-кто тайком отправился «знакомиться» с окрестными домами. 
Наш лучший гармонист, расслаблено  прислонившись к дереву, медленно и тихо наигрывал какие-то  грустные мелодии; общее настроение среди служивых было вялое и неопределенное. Было заметно, что народ еще не врубился в происходящее и не осознал  простой и очевидный факт: война для нас в самом деле  окончилась,  в нас не стреляют и не будут стрелять ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра.
Офицерам стало ясно, что надо что-то предпринимать в совершенно новых непривычных условиях: мы – и офицеры, и солдаты – просто отвыкли от мирной  обстановки. Комбат собрал  незанятых от службы в этот момент командиров в одной из комнат, и мы по-быстрому приняли кое-какие решения.
Прежде всего, мы «официально» удлинили ночной сон солдат на час. Кроме этого мы решили восстановить обязательную  ежедневную утреннюю зарядку и регулярные  строевые занятия, от чего бойцы полностью отвыкли за годы войны. Каждое отделение теперь должно выделять по два солдата в помощь хозяйственной роте, на которую пришлась теперь основная тяжесть адаптации к новым условиям:  пришлось быстро строить уличные туалеты, бани и как-то оборудовать классные комнаты под  казармы. Электроснабжение, как и водоснабжение, еще не было восстановлено. Группы солдат под руководством офицеров были посланы для обследования ближайших озер, чтобы там оборудовать купальни.
Солдаты,  было заметно, томились от ожидания скорейшей демобилизации. Раненых мы быстро перебазировали в медсанбат. Погибших похоронили, в этот раз без спешки. Многие не могли скрыть слез: погибнуть прямо накануне Победы, к которой мы шли столь тяжело  и трудно! Мой зам Боря Петров  сел писать похоронки. В этот раз он старался приписать к стандартному тексту какие-то теплые слова о своих погибших товарищах, что делало его миссию еще  тяжелее.
Вечером комбат вместе с Иваном Михайловичем отбыли в штаб дивизии на совещание, которое было созвано комдивом. Совсем поздно они вернулись обратно и наутро пригласили всех свободных от службы офицеров на совещание. Собралось человек пятнадцать.
Комбат коротко сказал, что о демобилизации пока следует забыть. Затем он сообщил, что вся армия  переходит на казарменное положение; теперь мы занимаем не закрепленную за нами часть фронта, которого теперь просто не существует, а площадь, уже обозначенную на армейских полевых картах. Он попросил   офицеров вытащить свои карты и примерно обозначил  территорию, закрепленную за нашим полком и батальоном. Завтра нам предстояло напомнить составу батальона  обращение Верховного Главнокомандующего к Красной Армии, вступившей  на территорию Германии еще зимой. Плюс к этому комбат перед  строем сам зачитает Приказ командарма во исполнение этого Обращения  Сталина.
Время  пребывания частей нашей армии на занятых сейчас позициях  не определено, поэтому на всякий случай нужно устраиваться на много месяцев. Пока новое создаваемое  Управление оккупационных сил на занятой нами территории Германии становится на ноги, все наши части должны частично выполнять функции местных властей и всемерно помогать этому Управлению.   Нам своими силами предстояло за несколько  дней создать и военную комендатуру, в задачу которой, кроме всего прочего, входило поддержание порядка на закрепленной за полком и батальоном территории. А с порядком было довольно туго, так как красноармейцы, вооруженные до зубов и ошалевшие от победы и множества соблазнов вокруг, некоторое время представляли реальную угрозу порядку и обычной дисциплине. Слава Богу, как заметил потом какой-то начальник из политотдела дивизии, у нас в нашем распоряжении  оказалась школа, которую мы быстро смогли окружить колючей проволокой с  временным КПП. Конечно, это не было серьезным препятствием для бывалых солдат, но все же создавало четко зримые и  пусть символические  границы их возможному разгулу. В других батальонах положение было хуже, как заметил начальник политотдела дивизии, когда заехал к нам с проверкой.
Смысл обращения Сталина к войскам коротко можно выразить так: мы пришли в Германию не для того, чтобы мстить немецкому народу, а помочь ему построить новую жизнь без нацистов. Недопустимо варварское отношение наших солдат и офицеров к немцам. Приказ по Армии дополнял эти слова Сталина угрозами применения всех карательных  мер к тем, кто позволит насилие, мародерство и любые противоправные действия теперь уже к гражданским немцам (и особенно немкам) на оккупированной нами германской территории. Наши батальонные кухни уже давно без всякой команды кормили десятки немцев, большинство  которых выглядели изможденными. Учитывая это обстоятельство, нормы снабжения нашему батальону  были увеличены, впрочем, как и всем остальным частям.
Еще примерно через день комбат вновь собрал офицеров батальона на новое совещание. Были поставлены следующие задачи. Все солдаты и офицеры должны   сдать трофейное холодное и огнестрельное  оружие, находившееся у них на руках. Срочно подготовить оружейные комнаты, куда солдаты должны сдавать стрелковое оружие, когда  не выполняют задание командиров за пределами дислокации батальона. В рядовом составе провести инвентаризацию специалистов по следующим профессиям – электрики, водопроводчики, кровельщики, мебельщики, даже огородники. Каждое отделение ежедневно должно выделять уже по три человека  и  направлять их в хозроту    для текущих работ. Сформировать небольшие группы, которые за несколько дней  должны прочесать закрепленные за батальонами окрестные территории, чтобы взять на учет и охрану все нежилые объекты (цеха, мастерские, небольшие предприятия, склады) и чтобы выяснить, какие материалы оттуда можно использовать для нашего обустройства. Две наши переводчицы должны быстро  составить и на пишущих машинках размножить небольшие словарики на полторы-две страницы, с помощью которых весь офицерский состав может худо-бедно общаться с местным населением по-немецки. Это были дополнения к  крошечным разговорникам, розданным еще зимой нашим офицерам при пересечении границы с Германией.
Обсудили возможности расширения территорий и жилого фонда, который можно использовать под казармы и батальонные службы. Дело в том, что двух корпусов школы явно не хватало для размещения всего состава  батальона и его, вдруг оказавшихся неожиданно многочисленных служб.  После небольшого обсуждения   решили, что первый порядок (ряд) домов, расположенных на непосредственно прилегающих к школе улочках, следует на время экспроприировать в пользу батальона, для чего командирам рот следует быстренько выяснить, какие дома на их участках пустуют, а из каких следует переселить живущих там немцев в другие  дома, пустующие на отдаленных от школы  улицах. Эту работу следует выполнить как можно быстрее, так как поток немецких беженцев из Восточной Пруссии, Силезии, Западной Польши и Судетов с каждым днем будет только нарастать. Восточные пригороды Берлина практически разрушены в ходе боев, и потоки беженцев будут обтекать Берлин с севера и юга в поисках пригодного жилья.
По огородам  и задним дворам этих – наших будущих - домов    решено было поставить проволочные заграждения и таким образом образовать второй периметр  защитного барьера, окружавшего нашу батальонную территорию.  Вообще-то мы не опасались внезапного нападения на наш батальон. Мы уже знали, что немцы как  дисциплинированный народ вели себя в основном  на удивление  спокойно и смирно после капитуляции: военнослужащие сдали оружие, построились в колонны, признав себя военнопленными. Мы не слышали ни об одной истории вооруженного сопротивления плененных немцев после подписания капитуляции.  Правда, по лесам кое- где еще бродили «осколки» еще не сдавшихся немецких частей. К тому же  политотдел дивизии постоянно напоминал нам о существовании отрядов вервольфа, хотя  мы серьезно к этому не относились: как настоящие русские, мы ждали, пока нас не  клюнет петух в задницу.
Переводчицам  комбат дал задание написать короткие  тексты на немецком языке, из которых переселяемым из занимаемых нами домов становились бы ясными причины необходимости их переселения и стоявшая перед ними  задача. Командование обещало им помочь с переездом и оформлением документов на их новые жилища. 
Солдаты очень энергично обсуждали все, что видели вокруг себя. Прежде всего всех нас поражали дома этого пригорода:   они были каменные, с черепичными крышами, почти все двухэтажные, дороги выглядели просто фантастическими по сравнению с нашими деревенскими дорогами. Даже многочисленные  дыры в черепичных крышах, щербинки в стенах от пуль и осколков мин, и ямы на дорогах от разрывов мин и снарядов не очень портили всю картину богатства и довоенного благополучия, как всем нам казалось. На окраинах нашего предместья можно было разглядеть некоторые дома крестьян (бауэров) с характерными для них огромными амбарами и асфальтированными площадками, где аккуратно стояли какие-то бороны, сеялки и множество другого  сельхозинвентаря. Наверное, до войны на этих площадках стояли еще и трактора с машинами. У многих домов стояли просторные кирпичные гаражи. Активно обсуждали солдаты и «начинку» домов. От всего веяло добротностью и порядком.  Конечно, на всем лежала печать некоторой запущенности, вполне понятной в условиях длительной войны из-за нехватки мужчин и скобяных изделий, без которых поддерживать порядок и вид  было трудно.
Больше всего нас поражало, что при таком богатстве Германии Гитлер поперся на нас – это с нашей-то бедностью!
Кое-кто вопреки приказу командарма уже успел «прошерстить» брошенные дома (кто-то добрался и до заселенных домов!) и между солдатами ходили диковинные для нас вещи. С украшениями все было ясно, но многие вещицы вызывали бурные споры из-за непонятности их назначения.
Больше всего солдат привлекали ручные часы любых видов – это было легкое по весу и ценное  средство обмена как здесь, друг с другом, так и при посылке этих трофеев домой. Солдаты уже  хорошо разбирались в качестве часов, различали «штамповки» и настоящие часы. Все  уже знали о нормах,  спущенных нам сверху: сколько и чего можно было посылать домой раз в месяц. По этим нормам солдаты не могли посылать громоздкие вещи, поэтому ручные часы и фотоаппараты были самыми подходящими вещами для солдатских посылок.
Командиры слегка снисходительно относились к таким походам за трофеями, понимая, что  к каждому солдату приставить офицера невозможно, а серьезно карать солдат за такие безделушки  не позволяла совесть.
* * *
Я, как и остальные ротные, продолжал методично, изо дня в день прочесывать дома на закрепленной за нашей ротой улочкой. Слава Богу, значительная часть домов на нашем участке оказалась бесхозной, что облегчало мою задачу.
В один из ближайших вечеров в процессе этой «инвентаризации» жилого фонда я увидел около одного из домов неприметную женщину в серой одежде и обратился к ней с вопросом о том, где находятся хозяева этого дома. В своей сельской школе нам неплохо преподавали немецкий, и хотя я не был круглым отличником по языку, многое из тех давних уроков я все еще помнил, несмотря на три года войны. Особенно в моей памяти хорошо сохранились такие слова, как местоимения, числительные и кое-что другое. На мой простой вопрос женщина, было хорошо заметно, пришла в замешательство, но  молча вытащила из кармана  ключ, которым торопливо открыла калитку, и засеменила к дому, все так же молча. Я приготовился  дать прочитать ей текст, подготовленный нашими переводчицами, но на улице стало  уже довольно темно. Кроме того, женщина даже не останавливалась и никак не реагировала  на мои попытки дать ей прочитать текст листовки, а продолжала семенить к дому. Мне не оставалось ничего другого как идти вслед за ней.
Она вошла и сразу подошла к непокрытому скатертью столу, стоявшему посредине большой комнаты. Она нащупала лежавшие на столе спички и чиркнула одной из них. Ее руки дрожали так сильно, что ей не удалось зажечь свечу, стоявшую в подсвечнике на столе. После второй ее столь же неудачной попытки я решил взять дело в свои руки. Я сразу обратил внимание на красоту  ее лица, когда она возилась со спичками. Теперь, когда в комнате  появился устойчивый свет, я протянул ей текст обращения нашего командования. 
Неожиданно для меня женщина тихо сползла на пол и молча застыла на полу у стола. Я, слегка напугавшись,  поднял ее и положил на стоявший неподалеку широкий диван. Сначала я растерялся, но до меня быстро дошло, что это всего лишь  голодный обморок.
Я бросился вон из дома, перебежал асфальтированную дорогу и оказался на «нашей» территории. В офицерской комнате – бывшем классе я накидал, не гладя, в вещмешок  несколько банок тушенки, сгущенки,  буханку хлеба и столь же стремительно вернулся назад. Своим саперным ножом я нарезал несколько кусков хлеба, взял мякиш, открыл  банку тушенки, осмотрелся по сторонам и увидел ведро воды с обливной кружкой на подоконнике.  После этого я приподнял голову женщины, подвинул ее повыше на подушку и попытался ее покормить. Наверное, острый аромат свежего хлеба и тушенки оказал на нее столь сильное воздействие, что она открыла глаза и начала медленно, маленькими кусочками есть, показывая мимикой и жестами, когда подносить ко рту кружку с водой.  Через несколько минут она ожила.
Я взял банку сгущенки и показал ей этикетку. Она сообразила, что это такое, увидев  изображенную на этикетке корову. И вдруг она прижала банку к груди и стала что-то тревожно быстро говорить. Несмотря на мой убогий немецкий я понял, что она говорит что-то о своем сыне. Я чуть не заплакал и спросил, сколько лет сыну. Она ответила внятно – девять. Я, облегченно вздохнув, спросил, где он. Она неопределенно махнула слабой рукой. Тут уж разговор продолжился веселей, несмотря на то, что три четверти, если не больше,  немецких слов мне остались непонятными. Она полностью, как мне показалось, пришла в себя.
Все это как-то отвлекло меня от того, ради чего я первоначально обратился к ней, и я фактически забыл об этом. Мы, уже как старые знакомые, вместе вышли из дома, а затем из калитки, она закрыла дом и калитку  вновь на ключ, и мы пошли куда-то, как она сказала, домой. Дом оказался неподалеку, через две улицы.  Возле этого дома она протянула мне руку как старому знакомому и по-немецки сказала: «До завтра, в то же время около того дома». Я мгновенно вспомнил старую немецкую поговорку, которую знает всякий школьник, хоть немного учивший немецкий, и с улыбкой произнес это рифмованное двустрочие по-немецки: «Завтра, завтра, только не сегодня, как говорят все лентяи». Впервые она даже чуточку  засмеялась, и мы расстались.
Я шел в свою «казарму», и настроение  мое было празднично-нарядным. Объяснить себе причины этого я даже не пытался, потому что было и так  ясно  -  это мое состояние  связано с Катрин, как она назвалась  еще в том доме, когда она приходила в себя после голодного обморока. 
При следующей встрече на следующий день она протянула мне небольшую книгу, которую я сразу узнал. Пахнуло домом и моей школьной молодостью: это был не самый большой двуязычный словарь, русско-немецкий и немецко-русский. Меня умилила даже знакомая надпись с такой же знакомой  эмблемой в самом низу первой страницы - Учпедгиз.  Я хорошо помнил эту аббревиатуру – Государственное издательство учебно-педагогической литературы. На той же странице синел какой-то размытый неразборчивый штамп. Наш разговор пошел веселее,  потому что при затруднениях в общении я быстро находил нужное слово.
Но неожиданно  выяснилось, что и Катрин  может пользоваться словарем, ее произношение русских слов казалось мне очень своеобразным и милым, хотя оно было, конечно, мягко говоря, далеко не безупречным. Однако она могла говорить по-русски, пусть и плохо, и с трудом. Это меня несказанно удивило. Заметив это, она объяснила, что в Берлине, где она с мамой жила долгое время, у них в соседях жили две русские семьи иммигрантов, покинувших Россию после начала там гражданской войны.
Теперь она смогла немного рассказать о себе. У нее  университетское образование,  она работала в школе учительницей химии - в той самой школе, где теперь располагался наш батальон. Последний раз она в своей школе получила зарплату в марте. Пособия на двух погибших мужей она  получила последний раз тоже в марте.  Поэтому финансовое положение ее семьи оказалось  сложным.
Когда я наконец дал прочитать ей обращение нашего командования к жителям пригорода, она объяснила, что этот дом принадлежит ее второму мужу, родственники которого предусмотрительно бежали из Берлина еще в феврале, спасаясь от наступавших русских. Бежали они в Вюртемберг, в Шварцвальд. С географией у меня было все отлично в школе, и я понял все хорошо. Сам ее муж – майор СС – погиб весной 1944 года. Мне сразу пришел в голову вопрос, не стреляли ли мы друг в друга на фронте в ходе боев, но она, как будто догадавшись о ходе моих мыслей, сказала, что он был убит на южном фланге Восточного фронта.
Меня заинтересовала нестыковка в возрасте  ее сына и время второго брака. Она объяснила, что ее сын Петер – ребенок от первого мужа, ее ровесника – оберлейтнанта Германских люфтваффе. Почему-то она назвала и его имя Пауль, как будто была на допросе. Он погиб над Британией в 1940 г.
Тут я прервал Катрин. Я решил пошутить, продемонстрировав некоторые познания в немецком языке простого русского старлея: «Вы имеете в виду оберлейтнанта или оберстлейтнанта?» - с невинным видом  задал я свой глупый вопрос. Она оценила мою не самую остроумную шутку и сказала с печальной улыбкой: «Будь он оберстлейтнант, едва ли он погиб бы тогда – подполковники редко  участвовали в таких массовых налетах».
После этого она продолжила: второй раз она вышла замуж в 1942 году за своего старого знакомого по ее молодости. Он приезжал домой последний раз в краткосрочный отпуск   ранней весной 1944 г. Он-то и привез ей словарь из России. Он тогда уже сказал ей по секрету, что о возможности победы над русскими следует забыть, и посоветовал потихоньку учить русский язык, если она не сможет уехать куда-нибудь на Запад от Берлина, подальше от столицы. Поскольку у нее не было родственников за пределами Берлина, они с мамой вынужденно решили остаться  там, где они живут и сейчас. Тогда же майор с Катрин решили, что заводить второго ребенка в такой обстановке глупо. 
Наконец, я смог не без труда с помощью словаря задать ей давно интересовавший меня вопрос, почему ее семья не пользуется нашей полевой кухней. Она без всякого словаря  довольно внятно и правильно произнесла только одно слово - «Смерш», и я понял, что немецкая пропаганда достигала результатов: в головы немцев было вбито, что  родственники эсесовцев будут жестоко наказаны, как и сами эсесовцы. 
Разговор переключился на эту тему. Она сказала, что немцы ждали страшных последствий от прихода русских варваров, но мы оказались  все же не такими, какими нас рисовала геббельсовская пропаганда. С улыбкой она рассказала об одном эпизоде еще 1941 года. Когда немцы в этом пригороде увидели первых русских пленных, они их стали ощупывать,  чтобы найти и  увидеть сатанинские рога и хвосты у этих «недочеловеков».
Катрин ежедневно посещает дом своего мужа, чтобы убедиться в том, что там все в порядке. Прочитав обращение нашего командования к жителям пригорода, она сразу сказала, что мы можем забрать почти все. Она только робко попросила разрешить ей забрать кое-какие вещи. Мы договорились, когда она будет готова окончательно оставить дом, и она столь же робко попросила себе в помощь нескольких солдат для переноски тех вещей, которые она решила оставить у себя.
Я записал ее адрес и адрес дома родственников ее мужа, где мы сейчас сидели и беседовали,  и пообещал, что все будет точно сделано в соответствии с  ее желанием.
В этот раз мы сидели за тем же большим столом на стульях близко друг к другу, и меня переполняла жалость к этой женщине. После своего прихода в этот раз я вытащил из своего вещмешка несколько банок с тушенкой и сгущенкой, буханку хлеба, нарезал ее, открыл банку и смотрел, как она ела мои угощения.  Видно было, как она сдерживалась, чтобы не выглядеть слишком голодной и спешащей наесться. Но в этот раз она не беспокоилась за своего сына и маму, потому что я выложил на стол много продуктов со словами «Это сыну и маме».
Я смотрел на эту милую головку и умилялся. Было довольно светло от свечи, стоявшей перед нами на столе,  и в этот раз ее лицо мне опять показалось очень симпатичным. Волосы у нее были  светло-каштановыми, и при этом чуть пепельными. Почему-то вспомнились фразы нашей старшей переводчицы Клавы, старшей по возрасту и званию из двух наших переводчиц, когда она несколько раз не без иронии произносила на наших офицерских междусобойчиках: «Ничто так не красит немецких женщин, как перекись водорода». Переводчица утверждала, что эта фраза принадлежит чуть ли не Геббельсу.
 Кстати, в 50-60-е годы я неоднократно слышал произносимую с иронией эту фразу, переделанную под наши условия: «Ничто так сильно не красит советскую женщину как перекись водорода». Наверное, это пошло от наших переводчиков, работавших в 1945 году в Германии.
Я вспомнил свою первую импульсивную реакцию на  слова Катрин  о том, что ее муж майор СС: «Фашистская сучка!». Сейчас мне было стыдно за ту, невольно проскочившую тогда в моей голове мысль. Возле  меня сидела несчастная  молодая женщина, уже успевшая дважды овдоветь, мать-одиночка, не уверенная в том, что случится с ней и ее семьей завтра, потерявшая работу, без средств существования. Меня даже не радовала мысль о том, что это было справедливое возмездие за страдания, принесенные немцами нам и нашим женщинам. Сейчас я видел в ней не немку, а женщину вообще, страдающую от войны, к развязыванию которой эта женщина не имела никакого отношения. Жалость к ней переполняла мою душу, мне страстно  захотелось защитить ее от всех человеческих напастей – нынешних и будущих. Неожиданно для самого себя я осторожно  прижал ее головку к себе и нежно поцеловал… сначала  в ушко, потом в щечку, потом в губы, повернув ее головку к себе.
И вдруг во мне проснулось нечто, что захватило меня целиком, и  с моих губ непроизвольно слетело на немецком:  «Я люблю тебя, люблю!». Из ее глаз потекли крупные слезы, она прижалась ко мне  и, глотая свои слезы,  стала целовать меня в ответ на мои страстные поцелуи и искренние слова. Слава Богу, мне не приходилось думать над переводом  произносимых ею слов на русский. 
Потом случилось то, что случается в обычных случаях между  нормальными мужчиной и женщиной. Но, до сих пор стыдно сказать, мне – боевому офицеру, за плечами которого было почти  три года страшной войны, бравому (как мне тогда казалось) старшему лейтенанту, командиру  полутора сотен бойцов – до сих пор почему-то неприятно признать, что в свои без  малого  девятнадцать лет  я был теленком, девственником, не познавшим женщину.
Спустя много лет я, много раз вспоминая те счастливые дни своей первой взрослой любви, сильно жалел о том, что нормальный период ухаживаний и понятных  волнений для всякого влюбленного юноши у меня вместился в одни-единственные сутки.
Все, что случилось потом, я помню в деталях до сих пор, несмотря на прошедшие с тех пор  целых 58 лет!
 Я легко поднял Катрин на руки и перенес со стула на широкий диван. До сих пор хорошо помню свою растерянность: и что теперь мне делать с этой симпатичной,  милой и любимой  мною женщиной? Хотя я, конечно, понимал, что нужно, по крайней мере, раздеть ее, но как подступить к этому действу, хотя бы, с чего начать?
Я начал с ближайшего:                начал расстегивать пуговицы на ее темной блузочке, но и эта простая операция показалась мне невыносимо трудной; от сильнейшего волнения пальцы плохо слушались меня. Наверное, я как-то почувствовал  в ее глазах легкое недоумение, с которым она  слегка вопросительно смотрела на меня.
Наконец, она решила помочь мне  в этой «трудной» для меня ситуации и ловко и быстро расстегнула те пуговицы, с которыми я возился, по ее мнению, слишком долго. Потом она слегка присела на диване, расстегнула пуговицы на запястьях и быстро и ловко сняла блузку. После этого она опять опрокинулась на диван и ожидающе уставилась на меня. Уворачиваясь от этого показавшегося мне укоризненным взгляда, я опустил свою голову. Под моими губами оказалась нежная кожа, везде нежная и мягкая кожа, которую мне хотелось целовать и целовать.  Я не поднимал голову, мне совсем не хотелось отрываться от этого всего столь нежного и неожиданно ароматного запаха чистого женского существа, совершенно  нового для меня.
Нацеловавшись в уже известных мне местах, я  опустил голову чуть пониже,  и под моими губами оказались два мягких  нежных холмика под  шелковыми тряпочками, которые, как я уже давно знал, назывались лифчиком. Эти тряпочки мне мешали, и я, засунув руки за спину Катрин,  попытался с ходу расстегнуть лифчик. Я множество раз видел лифчики моей мамы и сестер, висевшие после стирки на веревках во дворе нашего дома, я даже тайком  разглядывал их с мальчишеским интересом и смущением и  понимал, как устроены простые крючочки и пуговички на них, и поэтому был уверен, что легко расстегну их  в этот раз, уже на Катрин. Но я опять попал впросак: все мои попытки нащупать и расстегнуть пуговички или крючочки  кончались безуспешно – их не было!?
Наконец, Катрин поняла, в чем дело, и молча, с  едва заметной  улыбкой одним легким движением рук, запрокинутых за спину,  спокойно расстегнула и сняла лифчик. Загадка этого лифчика открылась мне позже, и в этой мелочи я опять увидел нашу тогдашнюю отсталость. Я увидел то, о чем мечтал, наверное, не раз в  мои подростковые и юношеские годы. Осторожно губами я знакомился с этим щедрым подарком Катрин. Они, без сомнения,  очень понравились мне, и я не хотел расставаться с ними. Ее грудь заметно отличалась от женских грудей, которые в одежде угадывались на девушках и женщинах в моей деревне. Они были меньше, а их форма показалась мне явно красивее. Лишь значительно позже, через много лет, до меня дошло, какова в этом роль самих лифчиков.
Насладившись вдоволь этим следующим подарком Катрин, я решил сделать очередной шаг в своем знакомстве с моей любимой Катрин. Передо мной стояло следующее препятствие – юбка. Но в этот раз Катрин не стала испытывать меня – она что-то сделала мгновенно на своей талии  и, немного  приподняв бедра, легко спустила юбку с себя.
Предо мной открылась очередная чудесная картина: темный пояс с короткими лентами резинок, к которым были прикреплены чулочки. Понятно, что я совершенно не рассматривал эту картину специально, но в памяти осталось где-то далеко на подсознательном уровне одно мое «тонкое» наблюдение: а поясочек и чулочки-то не новые, в нескольких местах они были аккуратно заштопаны. На мгновение перед моими глазами даже возникла картина сидящей за столом перед свечой Катрин, аккуратно штопающей эти чулочки, пользуясь перегоревшей электролампочкой, как делали моя мама и старшие сестры, штопая свои порвавшиеся чулки.
Оставалось последнее препятствие: темные трусики. Тут уж никаких сложностей не предвиделось. Я взял резинки по бокам этих трусиков и спустил их к ногам Катрин. Она при этом рефлекторно приподняла свои бедра, чтобы помочь мне сделать это.
Открывшаяся картина повергла меня  в шок. Показавшиеся мне очаровательными бедра с белой-белой нежнейшей  кожей и треугольником черных слегка вьющихся волос в центре притягивали мою голову к себе с непонятной силой.  Я засунул левую руку под талию Катрин, а она при этом чуть приподняла свою попочку, чтобы пропустить мою руку под себя. Моя голова  опустилась к ее нежному животику, и я стал осторожно ласкать и целовать  его. При этом ее левая рука потихоньку ласково перебирала мои волосы на голове, иногда поглаживая ее.
Через несколько мгновений я осознал, что меня необыкновенно сильно тянет к ее лобку. Я сразу сдался,  перестал сопротивляться своему желанию, опустился к  ее лобку и стал нежно целовать все вокруг как свой трофей, заслуженный трофей.
Стало ясно, что теперь наступила моя очередь обнажаться. Я быстро встал, дунул на свечу, одним движением рук зачем-то запахнул занавески на окне и стал торопливо раздеваться. Несмотря на темноту в комнате, мое торчащее причинное место, как мне казалось,  светилось,  будто подсвеченное изнутри. Наверное,  это произошло из-за   лунного света, как-то проникавшего  в нашу комнату.
Убедившись в предыдущие минуты в моей дремучести, а, скорее, попросту  догадавшись о моей девственности, Катрин не стала испытывать меня вновь. Она легла должным образом и рукой помогла мне войти в свои райские ворота. Господи, я испытал то,  о чем мечтал многие годы, даже не представляя себе всей гаммы небывалых впечатлений, ожидавших там меня! Я страстно целовал ставшую мне еще более дорогой и любимой  женщину. Она отвечала мне тем же.
В эти минуты неожиданно обрушившегося на меня счастья  внезапно мне пришла в голову нелепейшая и глупая     мысль: неужели  мне пришлось протопать почти пол-Европы, рискуя тысячи раз жизнью, только для того, чтобы встретить ее – мою бесценную Катрин?! В этот момент я был согласен с тем, чтобы считать единственным трофеем, ради которого стоило пройти все это,  мою драгоценную Катрин! 
Через несколько минут она выскользнула из меня, сделала шаг к стоявшему около дивана буфету, открыла нижнюю створку и вытащила оттуда стопку аккуратно поглаженных и сложенных тряпочек. С их помощью она так же аккуратно обтерла нас обоих, и я вновь вошел в нее, мою любимую. Каждое прикосновение к  разным местам ее тела  приводили меня в изумление и восторг, и я неистово целовал дарованное мне Богом и Катрин.
Я не помню, сколько раз я вновь и вновь возвращался в нее, сколько раз я облизывал ее почти всю. Это было познание ее – моей первой в жизни женщины. Она отвечала мне  столь же нежно и благодарно. Помню только, что я ни разу не попытался облизать ее щель, несмотря на совершенно непонятную, просто мистическую, страстную и сильную тягу   к ее чреву.
Я засыпал несколько раз, не заметив, дремала ли Катрин в эти минуты. Когда рассвет стал отчетливо виден в окне, я быстро оделся, нежно поцеловал мою любимую и ушел в свою «казарму». На временном КПП те солдаты, которые в тот момент не спали, сонно глядя на меня, даже не пошутили обычным для таких случаев образом.
После того, как Катрин «сдала» дом своего мужа нам, мы с ней перебрались в чем-то похожую на наши летние кухни хибару во дворе ее дома, где наша любовь продолжалась каждую ночь, кроме тех случаев, когда мне приходилось  ночью дежурить по батальону.
Но предельной наша близость наступила после одной из ночей, когда Катрин, как я сразу понял, демонстративно, специально для меня, устроила крошечный спектакль – при дрожащем свете свечки она освежилась над тазиком.  В эту ночь она стала моей во всех смыслах. Это стало  вершиной нашей любви.
Иногда она устраивала мне сюрпризы. Однажды я впервые в своей жизни познакомился с ароматом духов, которыми она каплями орошала свои подмышки и лобок. Другой раз она пришла в показавшемся мне новом нижнем белье, наверное, подумал я,  догадавшись как-то о моем первом впечатлении о ее заштопанных чулочках и поясочке.
Она часто обнимала меня, смешно приговаривая по-русски: «Мой любимый оккупант». Однажды у нас случилась игра слов, понравившаяся обоим, когда она прошептала: «Оккупируй меня еще раз, мой любимый!». После этого мы стали часто использовать этот эвфемизм.
Так как  Катрин  была моей первой в жизни женщиной, то, не имея опыта общения с женщинами вообще, я не замечал ее оргазмы, не замечал  многое из того, понимание чего  приходит только с опытом общения с женщинами.
Так же  совсем я не думал  о последствиях нашей любви; из-за своей дремучести и в этих делах я был убежден в том, что это проблемы женщины, а не обоих партнеров. При этом она никак не выдавала необходимости моей помощи ей в этом.
Это был наш медовый месяц, хотя я никак не подсчитывал наши дни любви и ни о чем не был в состоянии думать. Предо мной стояла только одна проблема - выспаться, чтобы ночью бежать к своей любимой. Удивительно, что мои товарищи никак не комментировали происходившее и не подтрунивали надо мной. Такой же загадкой для меня осталось отношение ко мне в тот месяц моих командиров. Наоборот, мне казалось, они всемерно создавали мне условия для сна днем. Боря Петров – мой зам по роте – взвалил на себя большую часть моих обязанностей. Еще в моей памяти остались многочисленные подарки моих товарищей, когда они делились со мной продуктами из своих пайков.
Впоследствии,  много раз  перебирая эти свои воспоминания, я понял постепенно, что для Катрин это были дни не просто связи с понравившимся ей мужчиной. Это было  чем-то вроде повторения ее первого месяца любви с  первым в ее жизни мужчиной – ее  юным мужем Паулем. Только со мной это  был повтор того, что не может в принципе никогда повториться: в случае со мной она была не юной девушкой, а уже зрелой женщиной; скорее всего, предположил я, я был третьим в ее жизни мужчиной.   Девственником  в этой (нашей)  паре был я. Это придавало особую пикантность ее связи со мной. Но я-то ничего этого тогда не понимал и не мог понимать, что делало нашу любовь еще более захватывающей и интересной для нее.
Лишь впоследствии, став опытным мужчиной, вспоминая и перебирая в своей памяти сладкие моменты близости с нею,  я понял еще одну особенность моей Катрин – в свои тридцать лет она была сексуально одаренной женщиной, хотя, возможно,  ее поведение определялось не этим, а ее грамотностью и опытом в этих делах.
Пару раз мы с Катрин ужинали в ее семье перед тем, как уединиться в летней кухоньке. Она объяснила это тем, что хочет познакомить меня со своими   сыном и мамой. Сына звали Петер, а маму Лизелотта. Они оказались приятными в обращении людьми, никак не проявлявшими антипатию ко мне как к советскому офицеру – представителю победившей их страну армии.
 Я немного волновался перед этим, обдумывая, что подарить мальчику. Остановился я на пилотке со звездочкой,  офицерской портупее с планшетом и несколькими плитками шоколада.
Лизелотта в свою очередь  сделала мне небольшой подарок: это была прелестная небольшая фигурка молодой женщины из тонкого фарфора. Особое впечатление произвели на меня ажурные кружева на рукавах девушки; представить себе  такую тонкую работу  из фарфора до этого я просто не мог.   Лизелотта сказала, что это продукция самого известного в Германии фарфорового завода в Майсене и является большой  художественной ценностью.  Фигурка была  тщательно упакована в коробочку, а эта коробочка упакована еще в одну коробку побольше и обложена  специальной упаковочной бумагой. Лизелотта сказала, что такая упаковка поможет сберечь ее подарок от неизвестных мне будущих долгих моих переездов. Она как-то многозначительно добавила, что это подарок моей маме и мне как напоминание о моем пребывании в Германии и моих отношениях с Катрин. Продуманность всех этих слов я понял только значительно позже. 
Во второй наш совместный ужин Лизелотта  подарила мне немецкие офицерские часы. Но самым ярким впечатлением от моего второго ужина в семье Катрин было  мое знакомство с 5-й симфонией Бетховена. Лизелотта поставила на патефон какую-то пластинку и включила патефон, когда мы только начали чаевничать. Почему-то я сразу обратил внимание на необычность услышанной музыки и спросил, кто это? Лизелотта ответила – Бетховен, 5-я симфония. Эту фамилию я, конечно, слышал еще в своей школе. Наша учительница  немецкого языка, говоря о великой культуре, созданной немецким народом, всегда называла несколько имен, составлявших гордость Германии: Гете, Гегель, Бетховен. Понятно, никого из них я не знал, не читал и не слышал. И вот впервые в своей жизни я вдруг познакомился с музыкой великого композитора в таких необычных условиях.
Впечатление оказалось столь сильным, что я не притронулся к чашке чая, пока не прослушал всю симфонию до конца. Боковым зрением я видел, как бабушка увела внука спать, оставшись где-то в недрах дома. Когда после завершения симфонии   я отказался допить свой чай и увлек Катрин в наш летний домик, я совершенно иначе целовал и обнимал свою любимую: как будто моя любовь к ней наполнилась новым смыслом и глубиной. Мне показалось, что и она вела себя как-то иначе».
* * *
На следующий день Иван Иванович продолжил: «Так продолжалось до одного июньского дня, когда Иван Михайлович попросил меня зайти к нему. Его «резиденция» располагалась теперь в одном из освобожденных для нас домов. Он, недавно ставший майором,  оставался с нами все таким же ровным и спокойным. Я, ничего плохого не подозревая, пришел к нему в назначенное время. Он как обычно пригласил меня сесть за стол и начал издалека, как мне сначала показалось. Он поспрашивал меня о моих родных, о моих послевоенных планах. В них ничего не изменилось – я по-прежнему мечтал поступить в медицинский институт, о чем в нашем батальоне всем давно было известно.
 И только тут он слегка приоткрыл  свои карты. «А как ты  поступишь в институт, если с тобой может что-то случиться в любой момент?». Тут насторожился я: «Что может случиться, когда нет боевых действий?». Он просто изумился: «Неужели ты такой наивный? Неужели ты думаешь, что если тебя любят в батальоне, это значит, что не найдется какой-нибудь, мягко говоря, активист, способный заложить тебя в любой момент?». Только тут до меня дошло, что он имеет в виду, и я густо покраснел от собственной несообразительности, вопиющей неосторожности и такого поразительно розового восприятия сложного мира, окружавшего нас.
Постепенно в разговоре выяснилось:  он знает о моей Катрин и наших с ней отношениях столь много, что мне эта его информированность  показалось невозможной вообще, невозможной в принципе. В моей голове проскочила очередная глупейшая мысль: «Я  ведь всегда закрывал занавески на  окне нашей комнаты!». 
Правда, вел он себя вполне деликатно. Это выглядело как беседа отца с увлекшимся первой в своей жизни женщиной юным сыном-оболтусом. Иван Михайлович  потихоньку приоткрыл мне опасности, о которых я вообще не думал: например, опасности беременности  Катрин в этой связи. Но я мысленно ахнул, когда затем он осторожно высказал предположение о том, что моя любимая женщина незаметно для меня может просто манипулировать мною, пользуясь влюбленностью молодого человека в свою первую в жизни женщину, заметно старше него.
Немного придя в себя после этого ужаснувшего меня  вопроса, я твердо заявил ему, что это чьи-то фантазии, какого-то немолодого сверхбдительного нашего сослуживца. Он с легкой улыбкой сказал: «Этим немолодым сверхбдительным сослуживцем являюсь именно я».  Увидев, какое впечатление произвели на меня его подозрения в отношении Катрин, он успокоил меня: «Не волнуйся, я просто хотел еще раз убедиться в чистоте ваших с ней чувств». И добавил: «Мы давно все проверили без тебя, не беспокойся и не переживай». Эти его слова опять произвели на меня страшное впечатление.
Затем беседа перешла к моим планам на жизнь в связи с моей любовью с Катрин. Но и этот вопрос застал меня практически врасплох, потому что у меня, всецело поглощенного моей любовью,  никаких планов-то и не было. Я начал с ходу вслух фантазировать о своих планах создать с Катрин настоящую семью. «И где же?» - услышал я чуть ли не издевку в его интонациях. Я начал  перебирать варианты, которых  оказалось всего два: на Родине или здесь в берлинском пригороде.
Он спокойно выслушал мой лепет и разрушил все одним простым замечанием: «У нас запрещены браки с иностранками, хоть в Германии, хоть в СССР, разве ты не знаешь об этом?». Я почувствовал себя не просто посрамленным, я почувствовал себя настоящим  ребенком, ничего не знающим об окружающем мире, или просто взрослым идиотом. 
Однако Иван Михайлович продолжил свою мысль, задав, казалось бы,  чисто риторический вопрос: «Ты ведь не собираешься портить свою молодую жизнь, бежав с Катрин  на Запад Германии,  превратившись из героя войны  в позорного дезертира и тем самым отрезав себе навсегда путь на Родину?». 
- «А теперь, сынок,  представь себе вашу совместную семейную счастливую жизнь с достойнейшей во всех отношениях  Катрин. Сначала у вас медовый месяц, вполне понятный для юного влюбленного  и зрелой женщины, истосковавшейся по взрослому мужику, которого у нее давно  не было. Потом быстро придет период спокойной нормальной будничной жизни. Между вами препятствия: у нее высшее образование, пусть и химическое, а ты по своему образовательному уровню – недоучившийся школьник. То есть это любовь ученика к своей школьной учительнице, любовь, которая редко может продолжиться долго;  тут уж поверь мне – старому педагогу с большим стажем.
А теперь заглянем в будущее хотя бы лет на двадцать: ты еще молодой сорокалетний мужчина, опытный и повидавший многое в жизни, короче, мужик в соку,  и она – пятидесятилетняя увядающая женщина, закрывающая глаза на твои похождения ради сохранения видимости счастливой нормальной семьи». Он был прав: мне не нужно было больше ничего добавлять к этой картине.
Иван Михайлович спокойно продолжил: «А при нормальном развитии событий в твоей жизни ты в своем мединституте женишься на симпатичной, на пять-десять  лет моложе тебя девушке, коллеге, и вы пойдете по жизни довольно легко, так как вам везде будут практически сразу предоставлять хорошую квартиру на двух специалистов-врачей, дефицит которых в нашей стране еще долго не будет преодолен. А при варианте с женитьбой на Катрин при любом невероятном, практически невозможном  счастливом стечении обстоятельств ты начнешь жизнь в этой семье, не зная языка, не имея профессии в руках, налаживая трудные отношения с неродным тебе ребенком иностранцем  уже в сложном  предподростковом возрасте. Думай, Ваня, думай!».
Я опять сильно задумался над картинами, широкими экономными мазками набросанными Иваном Михайловичем, в котором внезапно я вновь увидел не старшего офицера, а опытного школьного учителя, старшего по возрасту и жизненному опыту.
- «Но ведь я не смогу расстаться с Катрин, пока мы стоим здесь – это ведь нам с Вами тоже ясно, Иван Михайлович!» – внезапно с пересохшим горлом сказал я почти шепотом.
- «Это уже правильный ход рассуждений. Значит, мы должны решить проблему благодаря твоему вынужденному, по приказу командования  исчезновению из ее жизни и из жизни нашего батальона!».
Я глядел на комиссара как завороженный и сильно  озадаченный. «Но ведь нас демобилизуют неизвестно когда», - единственное логичное возражение пришло мне в голову.
- «Ну, если ты сможешь решить первую половину задачи – с Катрин, то я помогу тебе решить вторую. Больше того, в этом случае у тебя, скорее всего, появится   возможность поступить в мединститут уже в сентябре нынешнего года. При выполнении строжайшего условия, что все наши разговоры останутся только между нами».
Он подождал несколько минут, дав мне возможность немного подумать над его совершенно непонятным, просто фантастическим предложением. «Если ты принимаешь мои условия, то решим так: сутки тебе на размышления, и в случае принятия моего предложения – одна прощальная ночь с Катрин».
Я покидал Ивана Михайловича озадаченный и восхищенный: «Настоящий комиссар! Как нам повезло с таким! Не начальственный окрик, не грубый приказ,  а убеждение и совместный анализ ситуации».
Мои размышления длились не сутки, а значительно меньше, несмотря на то, что в моей груди все ныло и пылало от боли и чувства безысходности.  Я вынужден был принять загадочное предложение Ивана Михайловича, хотя на моей душе страшно скребли кошки от одной мысли о неизбежности скорого расставания с моей любимой  Катрин. Единственное, что меня успокаивало хоть как-то в этом загадочном варианте, - это сама вынужденность  таинственного, загадочного и пока неизвестного мне приказа.
Когда я пришел к Ивану Михайловичу, чтобы признать его правоту и дать согласие на его предложение, он спокойно и как-то ожидаемо им  выслушал меня и вытащил какой-то пакет. Он коротко сказал: «Это ей с семьей от нас». Там оказались продукты, некоторые из которых показались новыми для меня – все-таки он был старшим офицером и его паек был несравнимо богаче моего.
Когда на следующий день под вечер я пришел к Катрин с вещмешком, набитым продуктами, она каким-то образом  практически сразу все поняла. Когда мы вошли в нашу летнюю кухоньку, она обняла меня, прижалась и  горько заплакала. При этом она что-то бормотала, из чего я мало что понял. Но по интонациям и отдельным словам сложилась картина того, что она горько оплакивала. А оплакивала она свою вдовью судьбинушку – за свои почти тридцать лет она овдовела в третий раз.
Когда она чуть успокоилась, я уложил ее на наше жесткое ложе и стал раздевать. Я медленно раздевал ее и из моих глаз тоже невольно текли горькие слезы. В этот раз вся наша любовь несла обреченность и какую-то горечь. Время от времени  она  шептала мне знакомые просьбы «оккупировать» ее еще и еще раз. После беседы с Иваном Михайловичем я не мог не анализировать каждую минуту нашей близости и искать скрытого смысла ее телодвижений и отдельных слов, слетавших с ее  губ. Спали мы урывками и недолго, а любили много, время от времени  прерывая нашу любовь ее плачем. Но  только под утро, когда я стал собираться в часть, она разрыдалась почти до истерики, искусала себе губы, но не позволила себе ни разу  вскрикнуть чего-нибудь по-бабьи. Напоследок она обняла меня и прошептала: «Прощай, мой любимый  заступник!».
Ушел я с тяжелым сердцем, последний раз расцеловав ставшее мне родным  любимое  лицо. Я как бы умер, все во мне застыло. Но решение было принято, и я заставил себя выйти из «нашего» домика и покинуть его навсегда.
* * *
 На следующий  день после обеда, немного выспавшись, я зашел к нашему офицеру СМЕРШа, расписался не читая в какой-то бумаге, сдал свое личное оружие старшине, распрощался сначала с комбатом, потом с  Иваном Михайловичем. Он выдал мне мою карточку партийного учета, мы обнялись с ним, он ободряюще  похлопал меня по спине, и сказал: «Все будет хорошо, сынок. Расставание с любимой женщиной тяжело только в первое время, потом постепенно будет становиться все легче, душевная боль будет ослабевать. Кстати, вот уже неожиданно для нас и пригодилось тебе  членство в партии». Эту его мысль я понял значительно позже.   Я пошел пешком в штаб полка, который находился  довольно близко от нас.     По указанию Ивана Михайловича я не поговорил ни с кем из своих однополчан, что было, конечно, большим  свинством. Я не обменялся ни с кем и своим домашним адресом. Но таково было еще одно условие Ивана Михайловича.
Начальник полкового СМЕРША велел мне подождать попутчиков и через некоторое время нас, нескольких незнакомых мне  офицеров попутка отвезла в штаб дивизии. Там нас уже ждала другая попутка и небольшая группа незнакомых мне офицеров. Мы доехали до штаба армии, расписались опять в каких-то документах СМЕРША и уже в сумерках отбыли в неизвестном  нам  направлении. Ехали мы медленно, но недолго, часа полтора,  и уже в полной, ночной темноте машина въехала в огромный  двор,  похожий на казарменный. Офицеры высыпали на землю, и нас отвел в столовую, а потом развел по помещениям какой-то  капитан.   Удивительно, но за все время наших перемещений ни один из моих попутчиков не проронил ни слова. Нас развели по казарме, предварительно в каптерке по списку снабдив свежим постельным бельем.
Давно я не спал в таких условиях! Но в 7 часов нас всех разбудили, и началось опять загадочное действо. В каптерке нам предложили подобрать по размеру армейские, похожие на американские ботинки и по две пары носков – носков в наших условиях! Это была диковина! Наши родные сапоги с портянками  велено было хранить под койками. Потом нас собрали в большой комнате, вошел незнакомый майор, зычным голосом дал команду встать и, строго оглядев нас, разрешил сесть за столами.
Наконец нам всем стало кое-что ясно после его выступления. Мы находились в Потсдаме. Мы – это специальное подразделение, состоявшее из младших офицеров – фронтовиков - членов партии, сформированное для особых целей, что-либо о которых нам пока не положено знать. Мы будем заниматься физкультурой, строевой подготовкой и патрулированием города. Сколько это будет продолжаться – неизвестно. Неизвестно пока! Нам было вновь приказано держать язык за зубами.  Майор вновь  повторил условия, о выполнении которых, оказывается,  мы уже дважды дали расписки в СМЕРШе. К этому майор добавил рекомендации поменьше беседовать даже с товарищами по нынешней спецроте по всем поводам: где служили, кто были нашими командирами, где стояли наши части перед отправкой нас сюда. В конце майор показал нам «пряник»: в случае безукоризненного выполнения всех этих условий мы имеем хороший шанс оказаться демобилизованными еще летом и награжденными хорошей денежной премией. Майор сказал, где мы можем его найти в экстренных случаях, или к кому можем обратиться в случае его отсутствия в казарме.
Нас распустили, и мы пошли мыться и стираться. Офицеры расходились молчаливыми и задумчивыми.
Впервые я обратил внимание на то, что среди нас действительно были только младшие офицеры –  лейтенанты и капитаны.
Началась наша новая загадочная жизнь. По утрам мы делали основательную зарядку под руководством инструкторов, после завтрака нас натаскивали в строевой подготовке. Строевая подготовка проходила  в американских ботинках почему-то под барабанную дробь. В строю нас всех поставили прямоугольниками 4 человек по  5 рядов по росту – «коробочками». Этот порядок было велено сохранять на все время нашей строевой подготовки. Обращено было особое внимание на то, чтобы мы запомнили в лицо всех своих соседей со всех сторон;  самовольные изменения в этом окружении не разрешались ни в коем случае. Из-за моего не самого высокого роста я оказался замыкающим в своем предпоследнем четвертом ряду своей коробочки.
Еще я заметил, что на просторном плацу тем же занималась другая рота, с которой мы никак не пересекались и даже не приближались близко друг к другу.
Впоследствии нас изредка водили в подвал той же казармы, где мы стреляли из пистолетов и карабинов.
Через пару  дней мы приступили и к патрулированию города. Патрули оказались усиленными, в каждом  было четыре человека во главе с капитаном. Но капитаны были не наши, то есть не из нашей роты. Патрули были вооружены автоматами.
Мы ходили, почти разинув рты от красоты города, его парков и дворцов. Разрушения в городе казались умеренными, даже незначительными. Наверное, из-за отсутствия в городе промышленных предприятий союзники его  бомбили мало, решил я. Народу в городе  было немного или это только казалось нам. Численность патрулей постепенно возрастала, как будто нас или население приучали потихоньку к присутствию  усиленных патрулей.
Наконец, в этом однообразии появилось нечто новое: маршировать мы стали под оркестр, а не только под барабан; правда, оркестр был небольшим по составу.
16 июля нас переодели в новенькие мундиры, галифе   и новые офицерские сапоги. Нам раздали тряпичные  номера, состоявшие из трех цифр - первая показывала номер нашей «коробочки», вторая - ряд, третья - порядковый номер в ряду,  и велено было пришить их к плечам наших новых мундиров прямо под левыми погонами. Поскольку я был замыкающим в своем ряду, мне не пришлось пришивать эти тряпочки. На ужин нам раздали по стакану    водки.
Наконец, 17 июля утром всю нашу роту  построили на плацу, какие-то старшие офицеры во главе с генералом НКВД очень внимательно осмотрели нас, иногда проверяя, те ли соседи стоят по бокам, спереди и сзади, для чего выборочно придирчиво расспрашивая нас обо всем этом. Нас загнали в большое помещение и объявили, что нам выпала большая честь принять участие в судьбоносной исторической встрече лидеров трех стран-победительниц. Как мы поняли, нас  все-таки решили еще и припугнуть, сказав, что в случае какого-либо ЧП нас и наших родных ожидают кары небесные.
Перед самым выходом на короткий парад наши пистолеты освободили от обойм, на всякий случай, как мы поняли. Наконец, нам раздали карабины, тоже  без патронов.
Мы прошли парадным маршем перед лидерами трех стран и после этого мы до окончания Потсдамской конференции занимались только патрулированием города в окрестностях замка Цецилиенхоф – мы составили  внешнее охранение. Что конференция близится к концу, нам стало ясно, когда нас выпустили вновь на плац, чтобы посмотреть, не потеряли ли мы навыки  маршировать в строю.
На следующий день мы вновь прошли парадным маршем перед лидерами трех стран. Вместо Черчилля на этот раз от Великобритании сидел новый премьер Эттли.
Еще через два дня нам объявили, что мы успешно справились с поставленными перед нами задачами, поэтому  нам дается обещанная  возможность досрочно демобилизоваться. Нам дали характеристики, мы добавили этот документ к документам, полученным в наших родных частях. Нам дали по два  дополнительных  месячных оклада, как и обещал нам майор-куратор. Нас, уже расслабившихся, еще через день-два отвезли «порциями» на машинах на какой-то берлинский вокзал, посадили не в теплушки, а настоящие плацкартные вагоны, и через пару дней я уже стоял на Белорусском вокзале. Я увидел Берлин только краем глаза по пути из Потсдама на какой-то центральный берлинский вокзал. Впечатление от массовых разрушений осталось  неприятное.
 В Москве сначала я поехал в 1-й Московский мединститут, где меня встретили внешне радушно, но по ряду причин (с некоторыми из которых мне было трудно не согласиться)  отказали в приеме.  Точно такая же история повторилась во 2-м меде и в тот же день вечером  я уехал в Рязань, куда мне посоветовал ехать  какой-то мелкий чиновник из Министерства образования, присутствовавший на приеме. Там в мединституте  меня сразу приняли в студенты. Они прямо сказали, что им не хватает мужчин, фронтовиков, членов партии, поэтому они принимают меня, несмотря на отсутствие у меня среднего образования. Там мне сказали: они  уверены в том, что я  восполню недостающие знания в ходе учебы, имея за спиной такую школу войны, какую я прошел. Мне дали общежитие и я поехал домой. До 1 сентября я провел дома, раздав скромные подарки маме и всем близким».
* * *
В этот раз  я решил прямо спросить Ивана Ивановича о причинах его столь  откровенного рассказа о своем романе с немкой. Он спокойно объяснил: «Человек по своей природе не может, да и не хочет хранить в себе свои тайны до конца жизни, ему нужен слушатель, предпочтительнее  молчаливый.  Как сказал какой-то известный писатель, дай человеку маску и он расскажет о себе все. Плюс к тому, - добавил Иван Иванович - он хочет, чтобы его слушатель не раструбил эти сведения «по всему миру». Наконец, учти мой возраст. Я уже знаю, что я на пределе, то есть могу «отбросить копыта»  в любой момент. Тут подвертываешься ты, человек примерно моего уровня образования, возраста, морали и даже привычек – ты не пьешь, не куришь, не материшься. Оба мы работаем доцентами в солидных столичных вузах. К тому же почти сразу стало ясно, что после больницы мы едва ли встретимся с тобой еще когда-нибудь. С кем еще я мог поговорить так откровенно, как с тобой? С женой, с детьми, с внуками? Конечно, нет. Вот и все объяснение».
Но после паузы он вдруг добавил: «Но если ты думаешь, что это вся моя история, то ты глубоко ошибаешься». Заметив, что я уже заинтригован, он сказал:   «Давай завтра продолжим мой рассказ, мне уже тяжелы все эти воспоминания».
Свой рассказ на следующий день он начал так: «Почти все предвидения Ивана Михайловича сбывались, иногда  в деталях. Но я как-то перестал об этом думать, жизнь продолжалась. Я, действительно, встретил студентку-медичку - чистую симпатичную девушку моложе меня на 6 лет, тоже родом из деревни. Мы поженились, когда она училась на втором курсе, а я работал ординатором в одной из больниц Рязани.
Надо сказать, что став студентом, я  продолжал все  так же сильно тосковать по Катрин. Но так как  я уже не был мальчиком, то я мог позволить себе целенаправленно искать  будущую жену. Делал я это, понятно, прежде всего в моем ближайшем студенческом окружении. Но, как я немного позже понял,    подсознательно я продолжал искать  образ Катрин. За шесть  лет учебы у меня случилось несколько не очень продолжительных романов, но все они закончились решительным разрывом по моей инициативе. Девушки были вполне хороши по всем статьям, но они никак не пробуждали во мне тех чувств, которые я испытал в свой «медовый месяц» к Катрин. Что это вполне естественно, я понял не  сразу, как ни удивительно. Мама все время ожидала, когда же я, наконец, женюсь, но это событие все время откладывалось.
 Попав в ординатуру, я как-то всерьез задумался над причинами моих постоянных поражений на  «личном фронте» и, наконец, до меня дошло, что я ищу невозможного и  несовместимого: я хочу найти и испытать то, что второй раз  в жизни  испытать невозможно; моя избранница должна быть старше меня и одновременно моложе; должна быть опытнее меня и одновременно целомудреннее и неискушеннее меня в интимных делах; похожей на Катрин и непохожей на нее.
Все кончилось тем, что я, как говорится, волевым решением поставил точку в моих страданиях и исканиях: я решил срочно жениться на симпатичной  деревенской девушке из нашего мединститута  моложе себя на несколько лет с сердечным добрым характером. Слава Богу, хоть тут я не ошибся.
 Мы вдвоем ждали завершения  ее учебы, чтобы окончательно определиться с местом нашей будущей постоянной жизни. Однако  за эти годы мы решили родить хотя бы одного ребенка, что мы и сделали. Там же в Рязани мы получили двухкомнатную квартиру в Горздраве при условии, что жена останется в Рязани после получения диплома, а я обязуюсь проработать там не меньше пяти лет после окончания ординатуры. Нас вполне устраивал этот неплохой вариант. Все так и случилось, кроме того, что мы родили еще и девочку Юленьку за те годы работы в Рязани. Дети получились здоровенькими и хорошенькими.
Должен признаться, что за все те годы я даже не пытался найти Катрин и для этого  хотя бы съездить в ГДР. (Тогда я даже не попытался выяснить, возможно ли это сделать простому человеку.) Объяснить себе это я не мог и, пожалуй, даже глушил сами мысли об этом. Наверное, я интуитивно чувствовал, что в моем нынешнем положении ни к чему хорошему  это привести не может.
Наконец, через несколько лет я внутренне  созрел для поступления в аспирантуру и выбрал один из Московских мединститутов. В процессе переписки с тамошним отделом аспирантуры мы решили все предварительные вопросы, и я поехал в Москву лично оформляться летом  1963 года.
В один  из тех летних жарких  дней я зашел пообедать в заведение-столовую, похожую на забегаловку, хотя и называвшуюся рестораном, на Пушкинской площади. Ты едва ли помнишь его, поскольку  его  снесли в процессе реконструкции  площади  в начале-середине 60-х годов, когда перенесли сам памятник на противоположную сторону площади и убрали уродовавшие площадь одно и двухэтажные очень старые дома еще дореволюционной постройки. Кстати, то же сделали и с такими же древними постройками  на нескольких других площадях Бульварного и Садового кольца. Они явно не вписывались в облик хорошевшей Москвы.
И в этой забегаловке я столкнулся нос к носу с однополчанином,  бывшим летом 1945 г. еще лейтенантом и моим замом по роте – Борисом Петровым. Мы так обрадовались этой встрече! Ну как же – я не виделся с однополчанами с 1945 г., когда «конспиративно» покинул расположение своего батальона. Мы нашли свободный столик,  заказали  обед и уставились друг на друга.
 Передо мной сидел бравый подполковник с новенькими погонами, из чего я заключил, что это звание он получил недавно.
-  «Поздравляю с новым званием! К сожалению, у меня не оказалось возможности поблагодарить тебя за все, что ты сделал для меня, особенно в тот месяц, когда у меня разгорелся роман с Катрин.  Ну, как, ты где?».
- «Да вот только что окончил Академию имени Фрунзе и направлен начштаба в один из полков на востоке далеко от Москвы. А ты где, что с тобой произошло летом 1945 г.? Только в августе Иван Михайлович скупо сообщил нам кое-что о причинах твоего исчезновения, и объяснил, почему это было сделано  так конспиративно по команде  СМЕРШа, – секретность, видите ли, в таких делах лишней не бывает! Меня назначили после твоего исчезновения командиром нашей роты, но я по-прежнему  мысленно  считаю  тебя командиром. Должен сказать, что кое-что мы тогда же в июне уже смогли выведать. Когда старшина-оружейник сообщил нам втихаря, что ты сдал свое личное оружие, стало ясно, что у тебя дело запахло дембелем. Кроме того, мы узнали, что тебе отдали твою учетную карточку члена партии. Одно было тогда совсем не ясно: как можно в одиночку демобилизоваться из части, которая остается в Германии. Наш СМЕРШевец сидел как мышь, и нам ничего не удалось у него выведать.
Да, самое главное. Неожиданно нас демобилизовали без всякой конспирации в конце того же августа. Мы быстренько, как могли,   привели в порядок школу и те дома, которые экспроприировали на прилегающих улочках. Должен признать, что нагадили мы много за те четыре месяца.
Я переписываюсь со многими нашими товарищами. Комполка, к сожалению, недавно умер от рака. Наш комбат, не поверишь, после демобилизации окончил с отличием университет, и его направили  на работу в ЦК партии. Ну, с ним хотя бы было более или менее ясно; ведь он пошел на фронт  добровольцем после окончания им первого курса известного гуманитарного вуза. Командир хозроты  сидит за какое-то преступление, комроты четвертой   работает замом начальника крупного строительного предприятия. Иван Михайлович после демобилизации вернулся на родину, его сразу выдвинули начальником районо, но он все время хотел вернуться в школу и преподавать любимые им историю и географию, что ему, в конечном счете, и удалось. Кстати,  только в августе комбат потихоньку сообщил нам о гибели в Польше его младшего сына – нашего ровесника.  Наша старшая переводчица Клава - его постоянная ППЖ - исчезла из поля зрения, возможно, не без помощи того же Ивана Михайловича. Вообще с нашими переводчицами много неясного: как Ивану Михайловичу удавалось сохранить в батальоне двух переводчиц?! Из наших батальонных младших командиров лишь несколько человек, вроде меня, захотели продолжить военную карьеру. Ты ведь хорошо знаешь, что мы все без военного образования, практически окончили только полковую школу. Иван Михайлович с каждым офицером неоднократно беседовал об их будущей судьбе, помогая определиться в профессиональном плане. Мне пришлось почти десять лет тянуть лямку комроты, а затем замкомандира батальона, правда, это случилось не в нашем родном батальоне, который был расформирован вместе с нашей дивизией. Лет пять тому назад я, было, уже поставил крест на своей военной карьере, а тут меня направили в Академию.  Было очень интересно, хотя и тяжело,  учиться. А недавно, когда Хрущ импульсивно произвел новое массовое сокращение сухопутных сил, я вновь засомневался в перспективах своей военной судьбы. Но вот как-то разобрались с этим. И именно теперь после окончания  академии я чувствую необходимость в новой учебе с переориентацией на нынешние, современные тенденции в изменении развития вооруженных сил.
Ну, а теперь ты о себе».
Я коротко рассказал ему всю свою историю вплоть до нынешнего поступления в аспирантуру. Меня уже не ограничивала моя подписка о неразглашении ввиду истечения ее срока давности. Впервые мне показалось, что я понял причины доброго ко мне отношения Ивана Михайловича – он мог видеть  во мне своего младшего сына почти буквально.
 Я беседовал с  Борисом и что-то меня смущало и настораживало в его поведении - мне не нравились его торопливость и глаза. За годы войны я узнал его хорошо почти за два года совместной службы и дружбы, поэтому что-то мне казалось странным  в его поведении. Он даже в самые трудные моменты на фронте никогда не терял самообладания, не суетился, в его фигуре всегда угадывались основательность и надежность. А здесь все это чем-то неуловимо смазывалось и  поэтому настораживало меня.   Мне не нравилась и частота, с которой он подливал себе водку, которую мы заказали уже второй раз  за время обеда. Он не был как я трезвенником, но и выпивохой тоже никогда не был. Казалось, ему хотелось что-то заглушить в своем сознании.
Я решил зайти издалека. Я спросил его: «Как же в Академии анализировались причины наших поражений в первые полтора года войны?». Мы хорошо помнили, что этот болезненный вопрос беспокоил нас все время нашей службы, даже после мая 1945 г. Мы позволяли себе обсуждать этот вопрос только с самыми надежными друзьям и то только вполголоса.
Он отреагировал на этот вопрос неожиданно бодро, как будто мой вопрос  позволил отвести  в сторону опасный для него ход нашей  предшествующей беседы.
– «Никакого специального изучения этой проблемы у нас не было. Только отдельные преподаватели затрагивали  кое-что по своему усмотрению. Возможно, эти проблемы специально рассматриваются в Академии Генштаба или Высшей школе КГБ. Удивительно, но, говорят,  архивы Министерства обороны остаются до сих пор закрыты для исследователей, хотя, вполне вероятно, для сотрудников Института военной истории Минобороны это не так. В то же время мы уже тогда ответили сами себе на большую часть этих вопросов.
Стратегические просчеты были очевидны: как можно было не заметить концентрацию огромной армии у наших границ и верить болтовне  этого прожженного политического проходимца Гитлера?! Как ни горько признавать, но нападение Гитлера оказалось для нас неожиданным, несмотря на то, что мы все время ожидали этого и готовились к нему.
Наша авиация отставала технически от германской. Массовое производство средних и тяжелых танков перед войной еще только налаживалось. Мы не вооружили наши стрелковые части автоматическим оружием и автомобилями. Наша связь  заметно уступала немецкой. Мы не сконцентрировали танки в крупные соединения, чтобы  превратить их в тараны. Отличная связь и насыщенность автотранспортом позволила немцам обеспечить   высокую мобильность их танковых и мотострелковых  частей.
Мы обескровили командный состав накануне войны. Но я убежден, что даже если бы мы не репрессировали многих генералов и офицеров перед войной, это  не спасло бы нас в первые полтора-два года войны от многих поражений. Хотя, в то же время,  их опыт и образованность оказались  бы полезны для нашей армии и сберегли много жизней.
Я много думал о карьеризме, столь распространенном во всех сферах нашей жизни. Не знаю, как с этим обстояло в гитлеровской Германии, но для нас это  была смертельная болезнь. И, по моим наблюдениям, положение с этим не улучшается, а, возможно, и ухудшается. Что же касается 1941 и 1942 годов, то этот карьеризм нанес нам колоссальный ущерб.
Вспомни хотя бы спешное формирование больше 20, кажется,  пролетарских дивизий народного ополчения ранней осенью 1941 г. только в одной Москве. Против немецких танков их вооружили винтовками! Понятно, что эти дивизии срочно «собрали» районные  партийные органы, чтобы лихо отчитаться перед вышестоящими органами. Правда, частично это можно было объяснить, что те, кто делал это, в силу своего возраста и личного опыта мыслили еще категориями гражданской войны. Но ведь над ними стояли более образованные в военном отношении  люди. Представь себе, сколько пользы принесли бы  эти  мобилизованные и мотивированные люди, влившись в состав  кадровых дивизий даже в 1941 и 1942 годах.
В Академии я узнал, что в конце 30-х годов на подготовку унтер-офицера у немцев уходило три года, а что у нас – ты знаешь не хуже меня. В Академии нас хоть познакомили с разными видами техники, без чего правильно оценить потенциал противника в обороне и наступлении невозможно. Поэтому мы учились этому в войну  на ходу, а такая учеба очень дорого стоит. Представь себе, я только в Академии узнал, что «Тигр» мог подбить нашу тридцатьчетверку аж за полтора-два километра! Представь себе такое расстояние, например, здесь в Москве: это как от Манежной площади до нашего ресторана. Правда, это нужно знать танкистам, мы с «Тиграми», слава Богу,  дел не имели. Но все же: трудно вообще  вообразить точность стрельбы из танковой пушки на таком расстоянии, да еще на ходу! В Академии нас немного обкатывали на современных танках, впечатления невообразимые!
А сколько народу мы положили из-за этого карьеризма в период нашего отступления! Ты ведь, как и я, хорошо это видел еще в 1943 году. Сколько командиров выбирало между военной целесообразностью и угрозами попасть под трибунал!  В скольких  котлах мы погубили тьму  народа из-за избыточной робости многих командиров, не решавшихся принимать правильные целесообразные решения! А сколько мы заплатили за учебу только одного нашего Верховного!
Хочу поделиться с тобой одним наблюдением: молодые офицеры, не прошедшие войны, не очень верят разоблачениям культа личности Сталина,   сделанные Хрущевым  на 20 и 22 съездах партии; они видят в этом лишь сугубо эгоистические карьеристские мотивы Хруща.  Я много думал об этом и решил, что это психологическая самозащита этих людей, позволяющая им сохранить какую-то стройность их мировосприятия и психологически защититься от страшных и кажущихся чудовищно-нелепыми  фактов, связанных со сталинизмом. Нам, фронтовикам, видевших и частично привыкших к ужасам войны, нет нужды в такой психологической защите. Мы в 1956 году лишь сильно вздрогнули от разоблачений Сталина и его системы и приняли это как непреложный факт, хоть как-то объяснивший наши страшные поражения 1941-1942 годов». 
Потом он опять ударился в воспоминания. Сначала он напомнил мне небольшой стих, написанный мной и  прочитанный на его дне рождения в виде тоста-поздравления:
«Всяк коллектив должон быть многогранным,
Как тот стакан, который я держу.
Неоднородно отношусь я к граням разным.
Борис, ты грань, которой дорожу.
Тогда всем это поздравление очень понравилось своим юмором. Но тогда же после непродолжительного закусона почему-то возник вопрос не об имениннике, а обо мне - Иване. Всех офицеров в батальоне давно интересовал вопрос о том, почему я не пил и не матерился, хотя родом из деревни, где, по общему мнению, было очень сложно вырасти парню без этих привычек. Пришлось мне тогда рассказать небольшую историю, которую время от времени с улыбкой повторяли мои старшие родные в нашей семье.
Года в четыре я приобщился к компании мужиков в нашей колхозной мастерской. Я стал туда ходить ежедневно как на работу и,  приходя домой, сопровождал свою речь таким соленым матом, что даже отец морщился, слыша это. Однажды он, уходя на работу, сказал матери, что надо бы что-то делать с подрастающим матершинником. Мама, после очередного моего «сольного выступления» поставила меня в угол за мою выразительную речь и время от времени спрашивала меня, понял ли я, за что  наказан, и готов ли пообещать больше не употреблять такие слова и выражения. Я долго     стоял в углу, набычившись,  не отвечая на мамины уговоры. Наконец, я, наверное, устав стоять в углу, согласился дать обещание больше не использовать в своей речи такие слова. Мама позвала всех детей, бывших в то время дома, услышать мое обещание и стать свидетелями моей клятвы. И я  произнес торжественное обещание, оказавшееся неожиданно для всех частушкой:
Я не буду материться,
Хулиганских песен петь.
Помогите мне, девчата,
На хрен валенок надеть.
Все родные так ржали, что долго не могли придти в себя. Но, как ни удивительно даже мне самому, с тех пор я свое детское слово держал».
Наконец я решил ударить в лоб прямо. Я положил свою руку на  руку Бори и спокойно, но твердо сказал: «Боря, не темни, раскалывайся. Что случилось в батальоне в мое отсутствие?». Он не выдержал моего прямого взгляда, проглотил еще одну порцию водки и с видом решившегося наконец нырнуть в   ледяную  воду  самоубийцы заставил себя  выдохнуть: «Ты ведь помнишь лейтенанта Дурнева, Колю-психа, как мы его за глаза звали, помкомвзвода из третьей роты?» И, не дожидаясь моего ответа, выдохнул: «Трибунал его тогда приговорил к расстрелу сразу по трем статьям – за нарушение Приказа по Армии, за изнасилование и убийство немки». Борис опять налил себе полстакана, торопливо выпил и принялся нервно закусывать, отвернув свой взгляд куда-то в сторону.
Все во мне оборвалось от страшной догадки. Я, как врач, понимал, что нужно выпить воды, поскольку я продолжал оставаться абсолютным трезвенником. Но все же какая-то очень слабая надежда на то, что жертвой Кольки оказалась  не  Катрин, продолжала теплиться во мне, и я решительно сказал Боре: «Рассказывай!».
- «В июле Колька поддал, набрал продуктов в вещмешок и поперся к Катрин. Дома он застал  ее одну. Как показало дальнейшее расследование, она решительно отвергла его домогательства, и он в ярости изнасиловал ее. А потом в каком-то исступлении, а, может быть, увидя страшную ненависть в ее глазах и, желая избавиться от этого ее ненавидящего взгляда, выстрелил ей в голову. Потом выяснилась в ходе расследования и тайна Катрин – та была беременна, по словам ее матери.
Когда вернувшиеся домой ее сын и мать увидели эту жуткую картину, поднялся страшный крик и шум, набежали соседи. Возмущенная толпа немцев, росшая как снежный  ком, пришла к расположению нашего батальона. Толпа состояла из баб, стариков и детей. Во главе толпы был уже не наш военный комендант, а временно исполнявший обязанности бургомистра немец, проведший у нас в плену 2 года, и там вступивший в члены   «Свободной Германии». Он потребовал вызвать комбата и тотчас наказать убийцу. Комбат приказал поднять по тревоге батальон, но не потому что испугался этой безоружной толпы немцев, а выстроил  батальон в каре и вперед перед строем поставил Кольку. Несколько немцев свидетелей указали на него, как на офицера, шедшего к Катрин. Кроме того, все наши были психологически готовы  сразу допустить, что этим негодяем  из наших офицеров мог быть только Колька-псих, ведь он неоднократно даже в легком подпитии требовал расстреливать всех немцев без суда и следствия. Потом в доме Катрин нашли и брошенный им вещмешок с его фамилией.
Пока все это происходило, комбат накоротке посоветовался с Иваном Михайловичем, и они решили сознательно превысить свои полномочия. Комбат вызвал усиленный патруль, приказал перед строем и толпой немцев сорвать с Кольки портупею с оружием, погоны, награды. Его с патрулем посадили  в открытую бортовую машину и отправили в штаб дивизии, где находился и трибунал. Исполнявший обязанности бургомистра объявил толпе о решении комбата и всенародно получил обещание комбата информировать население через неделю о решении трибунала.
Трибуналу понадобилась не неделя, а дня четыре-пять. Следователь с переводчицей приехал к нам всего на несколько часов. Дело было вполне ясным. К тому же на трибунал давила необходимость подтверждения угроз командования усилить наказания за изнасилование и тем более убийство немецких женщин. У нас в батальоне пока обходилось без таких вопиющих случаев, когда изнасилование заканчивалось смертью немецких  женщин и возмущением множества жителей, но   в случае с Колькой-психом дело принимало политическую окраску для командования дивизии:  массовое, почти организованное возмущение немецкого населения. Раньше, до июля, по крайней мере, у нас в батальоне, случаи изнасилования немок  выглядели как-то почти «по-домашнему»: с кем, мол, такое не случалось  «по пьянке» и  на родине в мирных условиях.  Эти истории у нас в батальоне  удавалось как-то заминать без громких последствий для наших командиров, да  и самих насильников. Относительному благополучию положения с изнасилованиями немок помогло и то, что батальон расквартирован был практически в одном месте – здании школы, что как-то позволяло держать дисциплину и контролировать ее. В других батальонах, как ты помнишь еще по маю, положение было намного хуже.
Да и Колька-псих не отказывался от предъявленных ему обвинений, поскольку находился в жуткой депрессии. Наверное, ему было ясно, что ему не отвертеться от самого страшного наказания. Приговор был приведен в исполнение там же, в штабе дивизии. Когда мы поинтересовались, где находится могила мерзавца, того еще не  похоронили. По требованию местных жителей его похоронили в каком-то засранном углу местного кладбища без гроба, а на могиле поставили крест из каких-то металлических покореженных обрезков труб с табличкой  «Здесь похоронен русский офицер негодяй», без фамилии, только с  датами рождения и смерти. Попытки наших представителей мирно и по-тихому убрать эту дощечку ничего не дали, население воспротивилось даже указать его фамилию. Комбат, Иван Михайлович и  командир хозроты привезли несколько коробок  продуктов в семью Катрин, включая даже сухой лук. Комбат встал на колено и попросил прощения у матери Катрин и ее сына за Кольку.
Иван Михайлович очень переживал за свой промах, за то, что он не углядел за Колькой. Он говорил, что этот подонок нанес нам огромный урон. Одна эта история останется несмываемым пятном на  репутации Красной Армии, что бы хорошего мы теперь ни сделали местным немцам.     Это одно убийство перечеркивает  1000 жизней спасенных нами немцев, потому что в памяти народной спасенные немцы – это что-то обезличенное, а одна немка – жертва этого подлеца – имеет конкретное  имя и адрес. Положение усугублял и тот факт, что она была беременна».
Я сидел в ступоре. Мне  слышался  голос Катрин в последние мгновения перед нашим расставанием,  ее последняя фраза: «Прощай, мой любимый заступник!». Как она могла тогда почуять опасность и какую опасность?! А я оставил ее без защиты! Но ведь уже не было войны, мы жили в спокойной мирной Германии, волна насилия со стороны наших опьяненных победой военнослужащих уже спала, и ждать опасности от нас – спасителей ее страны от страшного, кровавого фашистского режима? Что это – ее женское чутье, предвидение, или судьба?
Почему Колькина зависть к моему счастью оказалась столь сильной и неконтролируемой? Он не верил, что у нас с Катрин была любовь, он думал, что это просто  расчетливость бывалой немецкой бабы? Все мы помнили рассказ Ивана Михайловича об информации, полученной им в Политуправлении Армии об одной немке, пришедшей в штаб Армии с предложением организовать бордель из немок, что у нее на примете уже есть два десятка таких немок. Мы поржали тогда, не усомнившись в возможности такого случая, хотя не исключено, что это был всего лишь  умышленный информационный вброс в среду наших офицеров, направленный на дискредитацию немецких женщин как реакцию на многочисленные изнасилования нашими солдатами местных немок.
Я в те годы по своей наивности был уверен, что жестокая война очистительно действует на всех воевавших людей. То же думал и Иван Михайлович – был уверен я. Поэтому-то он рекомендовал «пропустить» Кольку  через полковую школу. Мы знали, что  его семья прошла через ад временной фашистской  оккупации, что в его семье было несколько  жертв этой оккупации, поэтому его нервность относили на это обстоятельство. Тем более что это не влияло отрицательно на выполнение им его командирских обязанностей – воевал он хорошо. Но что это выльется в такое!?
Мысленно я вернулся к Катрин, к нашим счастливым дням. Я никогда не забывал ее, хотя прошло целых 18 лет, я был уже зрелым человеком, жил  с любимой женой и детьми. Но, оказалось, я не все понимал и в себе самом.
Боря тронул мою руку и озабоченно спросил: «Ты в порядке?». Я как бы очнулся и, казалось, спокойно отреагировал: «Я всегда считал, что в моей семье только две жертвы этой страшной войны – мои отец и старший брат, не считая дядьев. А теперь, оказывается, их три – еще и моя первая любовь, если не считать моего ребеночка в ее чреве. И, может быть, самое страшное в этом случае – они погибли не от рук фашиста, а от руки моего соотечественника,  однополчанина, с которым мы бок о бок воевали с общим врагом почти два года и даже дружили. Какие немыслимые зигзаги судьбы!».
Борис прервал меня: «Ну, Ваня, каким ты был идеалистом, таким остался. Да вспомни, сколько после очистительной, как ты сказал, войны поубивало людей у нас. Ведь не только среди простых людей – бывших фронтовиков – сколько раскололось народу на бандитов и ловящих их милиционеров. А сколько Маршалов Советского Союза потеряло головы от своих даже  в мирные годы! А ты говоришь об очистительной войне!». 
Из открытой двери на кухню, преодолевая ровный шум машин  с улицы Горького, раздавалось:   «Про то, как ночи жаркие с подругой прово-о-ди-ил». Глаза мои  увлажнились. Боря опять вмешался: «Командир, может, пойдем отсюда?». Почему-то его «командир» остужающе повлияло на меня, хотя я по-прежнему не чувствовал в себе ничего командирского, ничего военного вообще.
Он рассчитался с официанткой, мы вышли из ресторана,  немного прошли по Тверскому бульвару, нашли  свободную скамейку, Боря вытащил записную книжку, вырвал листок и стал записывать адреса наших однополчан. Воспоминания о нашей с Катрин любви, о проведенных  счастливых ночах не уходили. Боря, тревожно посматривая на меня, спрашивал, все ли у меня в порядке, проводить ли меня в аспирантское общежитие, а маховик воспоминаний не останавливался. Мне было уже 37 лет, я был уже зрелым, бывалым мужиком, но в моей памяти неотступно пульсировали воспоминания: я полюбил женщину в расцвете ее сил,  она ответила  мне взаимностью; сейчас у меня двое хороших детей, но что-то вдруг поднялось во мне и не отпускало.
Все эти годы я продолжал анализировать наши с Катрин отношения.  Я уже хорошо понимал, что ее любовь ко мне была следствием не столько моего юношеского обаяния, сколько  ряда обстоятельств - ее женской зрелости, нашей  разницей в возрасте, моей девственности,  отсутствием у нее мужчины  в течение длительного срока, вполне понятными страшными понятными переживаниями молодой одинокой женщины - дважды вдовы, связанными с военным крахом ее родной страны  со всеми сопутствующими последствиями, большинство которых тогда было просто невозможно предвидеть, волны слухов о массовых изнасилованиях немок, что вызывало в ней острую потребность в  поиске  защитника. Все это вместе привело к тому, что, когда в нее влюбился молоденький русский офицер-девственник, она перенесла на него всю накопившуюся страсть, весь свой уже немалый опыт зрелой женщины. Короче, мне сильно повезло с этой женщиной. И чем же я ответил ей? Позорным эгоистичным бегством от этой нашей любви, от всех проблем, от забот о нашем  будущем совместном ребенке.
Я продолжал оправдывать себя все это время: но другого исхода быть не могло, как показала наша беседа-анализ с Иваном Михайловичем. Какая безысходная ситуация, прежде всего для Катрин! Но ведь и для меня тоже! Как великий немецкий народ оказался в дураках, пойдя за Гитлером, этим политическим авантюристом-психопатом?! И какую страшную цену немецкий народ заплатил за это! Но ведь  не только немецкий народ! И эта страшная и нелепая смерть моей Катрин с ребеночком ведь тоже, в конечном счете, на счету этого политического авантюриста – инициатора страшной  войны!».
Потом мы разошлись с Борей, пообещав поддерживать контакты. Я дал ему адрес мамы, остававшейся в деревне, через который нам придется, в крайнем случае, держать связь, когда будем иногда переезжать, меняя адреса».
* * *
Иван Иванович закончил на сегодня, сказав, что завтра-послезавтра мы должны завершить его эпопею в связи со скорой  предстоящей  нашей выпиской.
Наверное, его ночь была беспокойной, судя по мешкам под глазами. Я вновь удивился, как события столь многолетней давности продолжают давить на него.
На следующий день он продолжил: «Как ты уже понял, через четыре года я успешно защитился, вернулся домой в Рязань, но через несколько лет нам с женой удалось найти работу в Москве, куда мы спокойно переехали, получив от Мосгорздрава  хорошую квартиру, хотя и не сразу трехкомнатную. Опять сбылось предвидение Ивана Михайловича: благодаря тому, что жена была врачом, а я остепененным медиком, мы оба нашли уже в столице хорошую работу и вновь получили неплохую квартиру.
Я устроился, хоть и не сразу, в Первый мед. В связи с международными научными  контактами я выезжал несколько раз в кратковременные командировки в соцстраны, но в командировку в ГДР мне удалось впервые выехать только однажды в конце  80-х годов. Я по-прежнему не говорил бегло по-немецки, хотя и мог потихоньку читать, потому что уже в аспирантуре оказался вынужденным перейти  на английский, которым овладел довольно сносно. Этот язык уже давно стал международным, особенно в науке. А восточные немцы, с которыми мы сотрудничали, прилично знали русский язык.
За годы совместного научного сотрудничества с немцами я сблизился с семьей профессора Вильгельма Вагнера, жившего в Восточном Берлине. В его семье все  были врачами – он, жена и сын. Жена и сын работали в крупной престижной берлинской клинике «Шарите». У сына была уже своя благополучная семья, своя квартира. И вот в году 1988-89-м Вильгельм  пригласил нас с женой и нашими двумя маленькими внучками к себе дней на десять. Остановились мы у Вагнеров в их четырехкомнатной квартире в центре Берлина, в нескольких минутах ходьбы от самого центра - Александрплатц. Обедали мы в ближайшей немецкой столовой самообслуживания, по своему уровню обслуживания похожей на наш ресторан, но со столовскими ценами. А вечерами легко ужинали в семье Вагнеров, играя в столовые игры и беседуя обо всем на свете, пользуясь тем, что и его жена весьма прилично говорила по-русски.
Вилли очень хотел показать нам свою дачу, которая, было хорошо заметно, составляла предмет его особой гордости. Когда он сказал, где она находится, я взволновался. Это, по его словам, было в ближайшем пригороде  северо-западней  Берлина. Я переговорил с ним о возможности заехать в Потсдам и на кладбище в одном из тамошних пригородов. Вилли все понимал, так как кое-что знал о моем фронтовом прошлом. Сам он в войне не участвовал, так как оказался на несколько лет моложе меня. Конечно, я не хотел, чтобы с нами поехала моя жена.  Мы оставили ее в Берлине под предлогом необходимости походить по магазинам и отправились, прихватив внучек с собой. Они были уже достаточно большими для таких однодневных путешествий.
У Вилли был небольшой восточнонемецкий автомобильчик вроде «Трабанта», который  сами гэдээровцы иронично называли «наш Мерседес». Но главная сложность поездки заключалась в том, что путь на дачу напрямую был невозможен из-за того, что проезд через Западный Берлин для восточных немцев был закрыт. Пришлось  ехать сначала из центра на восток, а потом по автомобильному кольцу объезжать весь Берлин через его северную часть, что составляло  немалый крюк. По мере приближения к северо-западным окраинам сердце мое билось все сильнее и волнение мое нарастало.
Но только когда стали видны многочисленные озера справа от дороги, стало ясно, что «наша» окраина    приближается. К моему удивлению, дача Вилли оказалась почти в районе дислокации нашего батальона в 1945 году. Дача оказалась, по моим представлениям, огромной. Но дети «освоили» ее быстро. Потом мы вытащили приготовленные продукты и быстро перекусили прямо на открытом воздухе  за огромным столом.  Заметно было, что Вилли остался бы на своей любимой даче еще, но, следуя своему  обещанию заехать в еще несколько мест, мы покинули дачу после скорых сборов  и поехали дальше.
Дача Вилли стояла на берегу не очень большого озера, где   стоял небольшой ангар, в котором Вилли  хранил  лодку. Когда дети захотели покататься на ней, Вилли объяснил, что из-за нехватки времени делать это не стоит. Он сказал, что для полноценного катания нужно на лодке плыть через соседнее озерцо, вода в котором сильно пахла сероводородом. Я вздрогнул, потому что помнил о таком же озере по 1945 году. Еще тогда эта особенность диковинного озера привлекла наше внимание, потому что объяснить  источник сероводорода в нем никому из нас тогда не удалось.   
До «нашей» школы – места дислокации нашего батальона в 1945 г. – оказалось совсем недалеко. Вилли остановился, и я прошелся по окрестностям. Школу перестроили, обновили, и она выглядела добротно и красиво. Что-то не позволило мне обойти те ближайшие улочки, в двух домах которых мы с Катрин некогда любили друг друга.
Я попросил Вилли заехать на местное кладбище, на пути к которому мы остановились на минутку возле цветочного магазина. Он спросил у прохожего, где  находится местное кладбище, и мы легко нашли его. Я сказал детям, чтобы  они полюбовались памятниками.   В дороге я предполагал, что в кладбищенской сторожке получу  нужную мне справку, но  никакой сторожки не оказалось – настолько маленьким оказалось это практически сельское кладбище.
Я шел от ворот наугад по центральной аллее. С каждым шагом сердце мое билось все сильнее, как будто я шел на свидание с живой Катрин. Кладбище мало напоминало огромные  кладбища в столичных городах Западной Европы и наших прибалтийских республик. Там не было помпезных красивых надгробий и памятников, заросших красивыми старыми и ухоженными деревьями.  На этом  кладбище было настолько мало посетителей, что практически все они просматривались с центральной аллеи.
Я напряг свою память и сумел скомпоновать на немецком языке  одно предложение, с которым обратился к симпатичному мужчине средних лет, сидевшему с такой же симпатичной женщиной около невысокого красивого памятника на центральной аллее: «Вы не знаете, где находится могила Катрин  Майер?». Мужчина встал с непонятным мне выражением лица и молча указал на могилу, возле которой он сидел с женщиной. Я на мгновение взглянул на могилу и тотчас понял, к кому я случайно  обратился со своим вопросом:  передо мной стоял  взрослый  Петер – сын Катрин, с которым я не виделся 44 года! Но вновь переведя свой взгляд на памятник, сразу все понял: там  была выбита дата смерти Катрин – 9 июля! Сын ее приехал со своей женой в годовщину смерти своей  мамы. Как случайно я угодил на ее могилу именно 9 июля! Мысленно я ахнул – вот так удивительное, просто фантастическое  совпадение, какая тут, к черту теория вероятности! Ведь Боря Петров  в 1963 году не назвал мне точную  дату ее смерти.
Мы в едином порыве обнялись  с Петером, постояли так несколько минут. Мне пришла в голову опять простая мысль: «А ведь я ни разу не видел глаза Катрин при дневном свете, только при свечах! И какой же цвет  глаз у нее был?». Я пристально взглянул в глаза Петера и стало ясно: Катрин тоже была кареглазой. 
 Тут к нам подошел Вилли, оставивший  детей где-то у входа на кладбище. Он заговорил с Петером, кое-что переводя мне из своей беседы с ним.
Я разложил принесенные мною яркие розы на тщательно убранной могиле, мы сели все рядом и некоторое время посидели молча. Потом что-то подтолкнуло меня еще раз взглянуть на дату рождения Катрин. Годом ее рождения оказался 1917 год. Оказывается, я почти точно угадал ее возраст уже тогда – в 1945 году при первой нашей встрече – ей  было 28 лет, она была действительно старше меня на девять лет.
Каждый думал о своем. Я смотрел на фотографию молодой Катрин, которой на этой фотографии было лет 25, и думал о том, что, несмотря на многие годы и мою любовь к нынешней жене, подкрепленную десятилетиями совместной жизни и совместными решениями многочисленных проблем,  за это время любовь к Катрин – чужестранке, вдове двух воевавших с нами немецких офицеров,  все равно сохранилась в моем сердце. Кроме любви в моем сердце сохранилась и глубокая благодарность ей за счастье, подаренное ею мне, тогда  молоденькому парнишке.    
 Так что – ее миссия на Земле ограничилась рождением сына и  превращением меня в мужчину? Но разве это мало – родить сына и мужчину? Миссия женщин, предназначенная им Богом, в этом и заключается. Может быть, Катрин решила родить еще одного ребенка, ребенка от меня, сознательно исполняя это свое предназначение на Земле, кстати, не спросив моего мнения? Получается, что веруя, она прониклась пониманием этого. И в моей голове необходимость  Бога и веры в него  вновь получила еще одно доказательство, подтверждение – эта простая мысль впервые появилась в моем сознании  еще в годы войны, когда я видел наших солдатиков, крестившихся в трудные, опасные моменты.
Подбежали внучки и стало ясно, что нужно расставаться. Я был уверен, что никогда в жизни  больше не увижу Петера и его жену. Поэтому мне даже не пришла в голову идея обменяться с ними адресами. Я даже не расспросил его о  детях, о дате смерти Лизелотты и месте ее захоронения. Мы молча обнялись с ним и его женой  по очереди. Вилли попрощался с ними тоже, что-то сказал им на прощание по-немецки и мы пошли, оставив их около могилы Катрин. Похоже, Вилли догадался о том, что случилось в далеком 1945 году, но никак не выдал этого своими вопросами на русском языке.
У ворот кладбища я осмотрелся, интуитивно выбрал какой-то угол его и пошел между могилами в этот угол кладбища. Оказалось, я опять  случайно угадал нужное  мне место. Оно, действительно, выглядело заброшенным. У самой очень простой ограды хорошо был заметен лишь крест, сваренный  из обрезков мятых труб с табличкой, на которой можно было с трудом разобрать лишь слова «советский офицер» на немецком языке и еще какое-то слово, означавшее, судя по рассказам Бори, «негодяй» по-немецки. Я вытащил из кармана мятую ветку розы, заранее припасенную мной, надломил ее у бутона  и бросил на эту заросшую крапивой  могилку. Я не мог объяснить самому себе, что я делал, да я и не пытался как-то обосновать свое поведение самому себе – ведь все же лейтенант Дурнев был моим однополчанином, с которым мы много раз участвовали в боях бок о бок, несмотря на то, что он был из соседней роты.
Пока мы ехали, я думал о том, какие же письма писали наши военные трибуналы в таких случаях родным расстрелянных наших офицеров и солдат, а ведь  за годы войны таких случаев накопилось, наверное, не мало!? Я решил, что, скорее всего, это были письма о без вести пропавших.
Затем я задумался, как в течение почти четырех десятилетий господства «старшего советского брата» в ГДР такая могила смогла сохраниться – ведь это было такое откровенно порочащее звание советского офицера захоронение. И решил, что это, скорее всего,  получилось в результате простой бюрократической неразберихи: после расформирования нашей дивизии и нашего дивизионного трибунала материалы по делу Дурнева осели в архивах Министерства обороны, о чем все забыли, а Советскому посольству было просто не до того, да оно, скорее всего,  и не было  информировано об этой позорной истории, поскольку таких историй тогда случилось не мало. А в памяти местных жителей эта история тоже постепенно выветривалась по естественным причинам – постепенным смертям очевидцев; осталось лишь массовое впечатление, возможно, передававшееся из поколения в поколение  о том, как русские победители-варвары в 1945 г. насиловали и убивали местных немок… Вновь вспомнилась банальная истина: только история, сохраненная  в человеческой памяти, памяти людей, может сохраняться вечно. И только тут я пожалел, что не вспомнил о маме Катрин, о ее могиле, не спросил об этом Петера на кладбище, не записал его адрес, ничего не спросил о его детях.
Мы ехали в Потсдам совсем недолго. Там мы спокойно объехали центр, останавливаясь на минуту-другую возле знаменитых  дворцов. Наконец, мы оставили машину на стоянке, и Вилли подвел нас к замку «Сан-Суси». Мы поднялись по знаменитой виноградной  террасе к самому зданию, что-то рассказали детям, и Вилли повел нас на центральную улицу, где мы в ресторане спокойно пообедали.
Вилли сказал про одну интересную особенность восприятия слова Потсдам русскими и немцами: оказывается, в этом слове немцы делают ударение на первом слоге, а русские – почему-то на втором.
Мне, конечно, хотелось заглянуть в казармы, где мы на плаце  тренировались в те далекие дни 1945 года, но было уже довольно поздно.  Вилли сказал, что нам пора ехать, чтобы вернуться домой хотя бы в сумерки.
* * *
Однако неожиданно для меня я все-таки посетил Берлин еще раз в своей жизни. Это случилось через пару лет в октябре-декабре 1991 года. Германия уже объединилась, Стену разрушили.
А попал я туда в тяжелые осенние месяцы 1991 года, когда вершились судьбы новой России. Советского Союза, по сути, уже не было, реальная власть в России  оказалась в руках клики Ельцина - Гайдара, хотя, еще чисто формально, она ограничивалась в чем-то президентом СССР Горбачевым.
Иностранный отдел нашего института  предложил мне научную двухмесячную командировку в Германию. Я был удивлен: мне уже исполнилось   65 лет, а, как я знал, в таком возрасте нашего брата – научного работника – западные вузы не приглашают. Но в иностранном отделе меня успокоили: для фронтовика в нынешних трудных финансовых условиях они смогут преодолеть эти формальные препятствия, а такая поездка  финансово  поддержит меня и мою семью. Билеты мне предоставили на поезд, а не на самолет. Я не возражал.
В Берлине меня устроили не в гостиницу, а в немецкую семью, которая по договору с университетом предоставляла командированным комнату с одноразовым питанием. Немолодые хозяин со своей женой не говорили по-английски вообще, и мне пришлось волей-неволей разговаривать с ними по-немецки. Кстати, это было одним из мотивов, побуждавшим университет устраивать своих гостей в такие семьи. Хозяином большого дома оказался местный районный слесарь в предпенсионном возрасте   со своей тоже немолодой женой – уже пенсионеркой. Они вырастили и поставили на ноги нескольких детей, с двумя из которых они познакомили и меня. В этот раз я привез с собой небольшой двуязычный словарь, с помощью которого  мне удавалось довольно успешно общаться со своими хозяевами.
Хозяйка с гордостью показывала мне свое большое хозяйство, пребывавшее в абсолютном порядке. Каждая комната полуподвала имела свое предназначение и была вылизана. Одна большая комната была предназначена для длительного хранения продуктов питания, там было установлено несколько больших, как бы мы сказали полупромышленных холодильников. На многочисленных полках стояли многомесячные запасы круп, сахара,  бобовых и черт знает чего. По мере изъятия какой-то пачки весь ряд запасов такого рода сдвигался влево, чтобы сроки хранения этого вида продуктов выдерживались постоянно.
Я удивился такой  запасливости немцев: многочисленные продуктовые магазины в Берлине были забиты товарами. Видимо, «вековая» привычка, сформировавшаяся у немцев старшего поколения за большую часть 20 столетия, заставляла их создавать такие запасы продуктов для поддержания их душевного равновесия и в последнее десятилетие этого века, когда такой необходимости уже явно не было.
 Вся рабочая одежда хозяина хранилась в особом шкафу в идеальном состоянии.   Приходя с работы, хозяин снимал все с себя и сразу опускал в специальную стиральную машину для рабочей одежды. Заполнив машину, он нажимал на кнопку и машина в заранее установленном режиме стирала и отжимала все это. Через какое-то время, в удобный для себя момент хозяйка вешала все на веревки в специальной комнате и что нужно гладила на гладильной машине.
Более всего меня поразило то, что хозяин со своим напарником обслуживали довольно большой микрорайон, ремонтируя  все коммуникации в нем. Как им всего лишь вдвоем удавалось поддерживать в работающем состоянии все это оборудование и коммуникации – для меня это осталось загадкой, так как я помнил большие бригады слесарей в наших микрорайонах столицы, занимавшихся тем же. Хорст с удовольствием показывал это хозяйство мне, хорошо понимая, что именно поразило меня в этом его хозяйстве.
Не буду рассказывать о многом интересном, а расскажу коротко только о том, что меня тогда задело больше всего. Берлин уже  наполовину стал настоящим капиталистическим городом, хотя внешне Восточный Берлин оставался социалистическим городом, застроенным типовыми панельными домами. Но по  насыщенности торговой сети разнообразными качественными и довольно дешевыми товарами, это был уже капитализм. Западногерманская марка заменила восточную, все немцы бывшей ГДР получили разовое пособие, показавшееся им очень большим. Все они от этих перемен получили заметное преимущество. Дороги были уже переполнены западногерманскими автомобилями, большинство которых были, наверное, не новыми, но охотно купленными восточными немцами по бросовым ценам. Возле многоэтажных панельных домов у подъездов высились груды выброшенной старой мебели. Восточные немцы закупались новой современной мебелью, поступавшей в обилии из Западной Германии. 
В моей полуподвальной большой комнате стоял телевизор, позволявший мне следить за событиями и в моей стране. Из немецких передач в память врезалось несколько. Западные немцы развернули, судя по всему, широкую пропаганду  среди  «советских немцев», направленную на возвращение тех на историческую Родину. Когда в августе 1941 года  немцев, компактно проживавших в республике АССР Немцев Поволжья,  срочно выселили в несколько восточных районов нашей страны, оставшиеся в живых после той трагедии немцы распались на несколько относительно компактных групп в Кузбассе, Центральном Казахстане, на Урале. После объединения Германии их стали звать обратно, суля разные выгоды.
Несколько съемочных групп из Германии вели репортажи из России, сопровождая автомобильные караваны с материальной помощью, направленных из Германии в эти регионы.   Стыдно было смотреть на нищету, грязь, антисанитарию и наше убожество в тех местах. Казалось, немецкие тележурналисты специально  выбирали такие места. Причем, приезжая в дома престарелых, тележурналисты начинали свои репортажи именно из уборных. С точки зрения западных немцев туалет – это индикатор общего состояния всякого учреждения и тем более медицинского учреждения. То, что видели телезрители из этих мест, было мощнейшей антироссийской пропагандой. Но мне пришлось, сжав зубы, каждый раз признаваться самому себе, что хотя это и пропаганда, но  это не вина или заслуга журналистов, а объективная картина нашего состояния.
Другая неприятнейшая тема многих телепередач -  это просьбы некоторых наших, бывших российских граждан, уже сумевших выехать в Германию, позволить остаться им в Германии на правах беженцев. Казалось бы, вполне нормальная вещь в нынешней переломной ситуации в СССР, но на телепередачах это обставлялось так, что вызывало тошноту у нас -  российских граждан и сопровождалось унижением и этих просителей, и нас – русских зрителей. Весь этот цирк с благодарностями  за свое спасение и мольбами предоставить статус беженцев  бросал тень на всю Россию и ее историю, и уж тут это была настоящая антироссийская пропаганда, тщательно продуманная и умело срежиссированная. Это был своеобразный реванш за поражение нацистской Германии в 1945 г.: за то сокрушительное поражение современная демократическая Германия мирными, чисто трудовыми способами брала реванш у тоталитарного Советского Союза! 
В один из вечеров у Вагнеров я задал невинный вопрос о том, как в Восточной Германии с ее суглинками и подзолами  им удается собирать ежегодно по 60 центнеров зерна с гектара. Вилли с удовольствием и каким-то подтекстом и гордостью сказал, что урожайность зерновых в Западной Германии еще выше – до 80 центнеров с гектара. Он как будто знал, что мы в Советском Союзе в течение многих десятилетий никак не можем достичь планки в 20 центнеров, при том, что у нас в стране сосредоточена едва ли не  половина черноземов мира. И вот этот, едва скрываемый подтекст, каким я его ощутил, заключался как раз в том, что они – немцы – органически, по самой природе на голову выше нас – русских. Именно в этом якобы и заключается причина  столь очевидных успехов немцев в растениеводстве, как, впрочем, и в других сферах экономики и науки. В устах Вилли, еще недавно казавшегося мне убежденным патриотом социалистической ГДР, это звучало как-то неприятно, для меня, по крайней мере.
Это меня немного разозлило, но я не подал вида.  Конечно, я мог бы сравнить успехи немцев в зерноводстве с показателями израильтян в той же отрасли, о чем мне рассказывал мой сын-экономист, окончивший в свое время не самый плохой экономический вуз нашей страны - Плехановский институт, но я взял в качестве оселка другую отрасль – автомобилестроение. С невинным видом я задал Вилли вопрос: а почему автомобили, сделанные в ГДР, не идут ни в какое сравнение с автомобилями, создаваемыми  в Западной Германии, хотя строили эти машины и здесь такие    же немцы. Тут уж Вилли упрекнул меня в непонимании очевидного: восточные немцы за 40 лет «социалистического строительства» стали совсем другой нацией, хотя и говорящей на том же немецком  языке. Он приводил много совершенно конкретных примеров, доказывавших настоящую деградацию восточных немцев за последние 40 лет. Но он не ограничился в этом своем анализе Германией, надолго расколотой на две части – социалистическую и капиталистическую; он напомнил и о двух Китаях и двух  Кореях. Это было еще одним доказательством тезиса о том, что социализм не поднимает нацию к высотам прогресса во всех областях, а, наоборот, ввергает  ее в пучину деградации. Мне, выросшему на совсем иной идеологии и пропаганде за  шесть десятилетий моей жизни, это было неприятно, хотя многое из его соображений трудно было не признать справедливым.
Потом Вилли, решив немного облегчить мое положение, привел пример,  совершенно неожиданный для меня. Он сказал, что я, наверное, уверен, что знаменитый «Опель» является немецкой маркой. Тут он угадал: именно так я и думал, хорошо помня даже названия известных по моей фронтовой юности марках: «Опель-кадет», «Опель-капитан».  Но он просветил меня. Оказывается, еще в 1929 году американский «Дженерал Моторз» сумел купить почти треть акций «Опеля», а в 1945 году американцы без всяких церемоний присвоили остальные акции, и «Опель» с 1945 года является полностью американской фирмой. «И к чему же это привело?» - вопрошал Вилли. «Опель» сдал по всем статьям: по дизайну, по надежности автомобилей, по конкурентоспособности, он потерял лидирующие позиции в автомобилестроении Германии. «Так что этот пример тоже показывает убедительно, что мы – немцы -  столь же органически превосходим американцев, как и вас – русских», - с нотками триумфа закончил он.
«Я начал уже несколько робко возражать», - продолжил Иван Иванович. «А как же полет  на Луну? А как же первое место в мире по экономической мощи? А как же лидирующие позиции  в науке, что доказывают, например, полученные американскими учеными Нобелевские премии по многим наукам?».
-  «Тут Вилли вновь перешел в атаку», - заметил Иван Иванович: «Да что бы американцы сделали со своей лунной программой, если бы не наш фон Браун, которого американцы сумели перехватить в 1945 году вместе с десятками других конструкторов и ученых? Кстати, русским кое-кто тоже достался из нашей конструкторской элиты. Знаешь ли ты, что среди наших немцев есть даже бывший интернированный  Герой Социалистического труда, награжденный этим званием в СССР в 1950 году перед возвращением того из Советского Союза? Вклад немцев в создание ряда новых отраслей в послевоенном СССР, особенно в атомной промышленности,  тоже не афишируется до сих пор. Возвращаясь к США, не следует забывать, что они после Второй мировой войны эксплуатируют весь мир, в том числе научный мир. И главным средством втягивания, всасывания мировой  интеллектуальной элиты в  США остается очень высокая по сравнению с остальными странами мира заработная плата. Хотя при этом она остается ниже, чем зарплата самих американских ученых».
И совсем неожиданно Вилли с грустью вдруг закончил: «Если бы не этот сумасшедший идиот Гитлер, а какой-нибудь наш другой лидер со стратегическим мышлением вроде Конрада Аденауэра, мы могли бы подружиться  с диктатором Сталиным, объединить наши интеллектуальные возможности с вашими природными и людскими ресурсами, не допустить мировой войны, не допустить американцев в лидеры современного мира. А теперь мы находимся в положении полуоккупированной страны на вторых-третьих ролях в мире. Мы не входим даже в Совет Безопасности, на нашей земле до сих пор стоят американские войска. Гитлер в 20-е годы в своей «Майн кампф» как настоящий неуч утверждал, что нам не хватает жизненного пространства. А что получилось после Потсдама и нашего поражения в последней войне, когда наша территория еще больше уменьшилась после Версаля? Мы обеспечиваем себя без проблем всеми видами продовольствия, мы стали богатейшей страной Европы, к нам охотно едут жить миллионы со всех сторон. Надо было не воевать со всем миром, а еще сильнее развивать наши экономику и науку. Кстати, ты читал этот «шедевр мысли» «Майн кампф?». – «Мне пришлось признать, что не читал».
Вилли продолжил: «А ведь ты не знаешь о том,  как Аденауэр в 1955 году во время своего визита в Москву добился освобождения не только наших военнопленных, но и осужденных военнопленных. Ты ведь и об этом не информирован. Я имею в виду факт, что из почти полутора  миллионов военнопленных немцев ваши органы выделили, просеяли   тридцать тысяч немцев из числа военнопленных, и которые были осуждены за военные преступления, совершенные ими на территории, освобожденной Красной Армией в ходе боевых действий в 1944-1945 гг. Представь себе гигантскую проделанную работу этими спецорганами  по выявлению таких преступников, по сбору доказательной базы, по судебным процессам над ними. И вот Аденауэр сумел договориться с вашими руководителями даже об их освобождении. Разве это не замечательное доказательство силы и влияния руководителя побежденной страны! Один этот факт показывает величие и масштаб государственного  деятеля, каким являлся Аденауэр. Поэтому я и упомянул его. Я уверен, что в вашей прессе этот факт был скрыт, и вы не знаете об этом выдающемся достижении  Аденауэра. А рывок, который совершила германская экономика за годы его правления!».
 - «Тут уже я понял, что всего за пару лет существования объединенной Германии восточные немцы информационно обогатились так, что мне с ними не тягаться», - грустно закончил Иван Иванович.
А потом неожиданно добавил: «Давай на сегодня закончим, а то мне опять что-то не по себе».
* * *
  На следующий день он как-то «плотно» вернулся ко вчерашнему. «Мало того, что я вдруг почувствовал архаичность многих, казалось бы, хорошо мне известных вещей, моя собственно научная стажировка неожиданно больно затронула мое профессиональное самолюбие. Еще совсем недавно  мы с нашими восточно-немецкими коллегами чувствовали себя на равных с оттенком небольшого превосходства «старшего брата», а тут за год-два они сделали такой рывок, что стало ясно: мы уже едва ли не оказались в науке в разных «весовых категориях» по ряду параметров.
Было ясно, что это сильное влияние Западной Германии, и тоже по всем статьям, прежде всего научным и финансовым. На фоне глубочайшего кризиса, в котором оказался Советский Союз, этот отрыв от Восточной Германии казался еще более катастрофичным.
Все это наложилось на мой  пенсионный возраст и я сильно загрустил.  Телевизионные новости из Москвы, виды голодных очередей, пустых полок магазинов тоже не придавали оптимизма и бодрости. 
В середине декабря, к концу моей командировки мы уже были всенародно проинформированы о предстоящей с 1 января революции цен: цены отпускали в свободное плавание, и всем было очевидно, что они быстро попрут вверх.  Как в таких случаях ведет себя население любой страны? Оно стремится закупить максимум возможного. Но что можно было купить в наших пустых магазинах?! Поэтому по рекомендации моего хозяина – Хорста – я закупался здесь – в Берлине. Мне удалось  купить даже электрическую швейную машинку «Зингер» для своей жены. И все это мне удалось сделать на скромную научную двухмесячную стипендию, предоставленную немцами!».
 В день отъезда «Опель» Хорста – напомню, простого слесаря - был забит под завязку. «Трабант» Вилли тоже не остался пустым. На вокзале мы быстро втроем перетащили мое барахло в купе и вышли на перрон отдышаться и «перекурить», хотя курящим был только Хорст.
Мы стояли неподалеку от проводницы, когда к ней подошел какой-то худощавый мужчина и о чем-то заговорил с  ней. Он совсем неплохо говорил по-русски, хотя и с очень заметным акцентом. Проводница от чего-то отказывалась. А потом махнула рукой в нашу сторону, и немец подошел к нам. Его просьба была проста: он хотел, чтобы кто-то из нас взял коробку с продуктами для его московского товарища. Меня заинтересовал этот немец с его показавшейся мне необычной просьбой. Оказалось, что он провел десять лет в нашем плену на стройках стандартных  двухэтажных домов, преимущественно в Москве. Там он познакомился и сблизился с русским инженером-строителем, который сильно помог этому немцу в те трудные годы выжить в прямом смысле. Освободившись из плена в 1955 году, он вступил в переписку с русским инженером, которую поддерживает до сих пор. Видя по телевидению столь тяжелое положение с продуктами в нашей стране,  он решил таким образом немного поддержать своего русского друга. Мы нашли ему нашего попутчика, который взялся за передачу этой посылки.
Я лежал на своей полке в вагоне и настроение мое совсем упало. Все, что я увидел за последние два месяца, окончательно перевернуло  окружающий меня мир: страна-победитель в нищете,  побежденная нами страна процветает; победитель – русский инженер, которому нужно помогать продуктами питания, и  побежденный немец каменщик с его щедрой продуктовой посылкой; наука страны победителя в глубочайшем кризисе и процветающая  наука побежденной нами страны; развал страны победительницы - СССР и воссоединение побежденной Германии (хотя правильней и точнее это было поглощение Восточной Германии Западной!) – все   в этом мире поменялось местами. Конечно, я все это  смог бы увидеть и оставаясь дома в Москве, но столь воочию увидеть все это  в  самом сердце некогда поверженной нами  Германии, где я вместе со своими однополчанами ликовал в победном мае 1945 года, - это было выше моих сил!
Но последний штрих  этой апокалиптической картины ждал меня в пограничном Бресте.   Я неоднократно бывал там в некогда успешные годы социалистического (а затем и коммунистического) строительства. Это был цветущий транспортный узел – мост, соединявший нас с Западом.
И что же я увидел в этот раз? Мрачные перроны, едва освещенные редкими фонарями, огромные кучи  неделями не убиравшегося снега вперемежку с обычным мусором, едва освещенный большой мрачный зал ожидания, буфет с пустыми витринами и крик продавщицы-буфетчицы: «Не занимайте очередь, продукты кончаются!». Это была жуткая сценка как будто  из эпохи Гражданской войны,  которую я никогда не видел, но по литературе и кинофильмам мог себе представить.
После моего возвращения домой я оказался свидетелем еще одной позорной сцены – фарсовой сдачи полномочий президента Горбачева. Американский агент влияния Ельцин окончательно захватил власть в России, вытеснив с трона другого американского агента – Горбача. А что они объективно именно такие, свидетельствует их практическая деятельность и ее результаты. Что будет дальше? Куда мы идем?!».
Иван Иванович задумался. Видимо, неприятные воспоминания о событиях, недавними свидетелями которых мы сами все были, давили на него.
Потом он перешел к тому, как новая жизнь постепенно, но быстро, буквально на наших глазах изменила многие ценности, за которые он когда-то воевал. «Умом-то я понимаю, что нельзя культивировать  постоянно то, за что мы воевали, страшно сказать, уже более   полувека назад. И опять впереди этих преобразований шли и идут женщины. Не говоря о Катрин, наводившей мосты между нашими народами сразу после поражения Германии и нашей Победы, я уже знаю множество наших девушек, уехавших на Запад в поисках мужей. Я знаю и десятки наших специалистов, уехавших туда же в поисках лучшей доли, в том числе  научной доли.
Мы положили столько жизней в войну, чтобы показать всему миру и, прежде всего своему народу, что наша жизнь, наш строй – передовые во всех отношениях. Благодаря этому мир тогда тянулся к нам. А теперь люди, в том числе и наши, тянутся к другому миру, к другим ценностям. И всего этого Западу  удалось достичь без тяжелой кровопролитной войны с нами.
Расскажу тебе коротко, что происходит в моей собственной семье. Старшему сыну удалось очень неплохо устроиться по своей специальности экономиста, дочка врач влачит жалкое существование, работая тоже по специальности. Слава Богу, они успели получить пусть и скромное жилье еще при Советской власти.
Как-то за обедом с внучками, которых часто наши дети оставляют у нас, мы включили телевизор, а там гримасничал этот паяц  – Березовский.  Я в сердцах говорю жене: «Выключи ты этого урода!». И тут моя милая внучка, еще соплячка, вымолвила: «Человек,  который заработал  миллиард долларов, не может не быть красивым!». Я чуть не подавился: «Да он же ворюга из ворюг! Разве можно заработать за пару лет миллиард долларов? Их можно только хапнуть, если они уже были созданы до этого трудом миллионов! И он при этом омерзителен и внутренне, и внешне! Посмотри на его лживые бегающие глазки – это же настоящий мелкий бес!  Возьми, например,  другого нувориша, кстати, тоже еврея, – Ходорковского. Он и внешне красив, и ведет себя благородно. Да большинство наших баб  проголосовали бы  за него, если бы ему уже в 96-ом году было позволено выдвинуть  свою кандидатуру на пост президента. Не пьет, как Ельцин, помогает сиротам, прекрасный семьянин. И ворует он солидно, и не только ворует, но хоть что-то  производит. А твой Березовский только и умеет, что заниматься аферами. И ты считаешь этого урода красивым!?».
Но внучка осталась при своем: «Ты, дед, совсем остался в прошлом. Тебе уже просто не понять многого в этой жизни». Вот так  она подвела итоги моей жизни.
А тут еще мой сын-экономист как-то просветил меня, сообщив, что   в самом конце века наша экономика не просто значительно отстала от немецкой, но и по своему объему примерно сравнялась с экономикой Нидерландов – страны, равной по населению и площади всего лишь Московской области. Правда, он заметил, что за прошедшие четыре года мы растем весьма заметными темпами. Но нам бы так расти лет двадцать-тридцать, а сколько у нас получится – одному Богу известно».
После небольшой паузы он заговорил о другом наболевшем: «А что произошло с нашей партией – КПСС, в которую я вступил еще в  1945 году!? Ее руководство предало всех нас – коммунистов. Никто из членов ЦК не возмутился, не поднялся сам и не призвал рядовых членов восстать против этого предательства. А кто втихаря хапнул немаленькое  имущество партии? А кто предал нашу Родину, продавшись Западу – те же бывшие члены партии, только не рядовые, слава Богу! И куда теперь нас ведут эти иуды? В противоположную сторону от того, за что мы воевали и положили миллионы!
А кто разрушил наш Советский Союз? Те же американские агенты влияния. С чего бы это Ельцину, когда он рвался к власти, мотаться в США, зачем? Нам говорят, что СССР был обречен и политически, и экономически. Я не экономист, не политик,  я рассуждаю как медик. Если в больницу привезли  больного в критическом состоянии, и это понимают все, то никто не осмелится сделать такому больному смертельную инъекцию. А тут собираются трое в Пуще и не имея никаких полномочий ни от кого,  самостоятельно принимают решение объявить целую страну трупом. В каком    положении оказался бы такой врач, самостоятельно сделавший смертельную инъекцию больному? С любой точки зрения он был бы осужден: с правовой ли, с моральной точки зрения. Одно дело – смерть такого больного из-за остановки сердца, к примеру, и совсем другое дело  - в результате инъекции врача-«доброхота». В последнем случае он будет осужден и морально, и юридически как виновник смерти больного.
А экономические  последствия этой смерти? В обычном случае после смерти человека по закону нужно ждать шесть месяцев, чтобы вступить во владение наследством, бывшей   собственностью покойного. А «наши» трое «революционеров из Беловежской Пущи» вернувшись в свои столицы, сразу получили доступ, причем неограниченный, ко всему имуществу убитых ими республик. Ну, не настоящий ли грабеж среди бела дня!? Да если еще вспомнить результаты всенародного референдума, проведенного всего лишь за несколько месяцев до  Беловежского междусобойчика? 70% народа, насколько я помню, однозначно сказали, что они за сохранение СССР! Вот вам и следование воле народа этой преступной троицей. Да что тут говорить! Наш Ельцин за несколько лет раздал все  богатства, созданные трудом десятков миллионов людей за многие десятилетия тяжкого труда и обильно политые кровью во время Великой Отечественной войны, кучке неизвестно почему и кем избранных «гениев предпринимательства»! Вот в какое «славное» время мы с тобой живем».         
Иван Иванович тяжело вздохнул: «Вот такая, сынок,  история… с географией! Давай прощаться».
Чтобы не подливать масла в огонь его души, я промолчал о том, что всего  полгода назад я со своей женой летал в Западную Германию на свадьбу моей младшей дочери, вышедшей замуж за немца. Я не сказал Ивану Ивановичу и о том, что я лично знаком еще с десятком молодых наших девочек, вышедших замуж за немцев, итальянцев, канадцев, французов, шведа.
Мы распрощались, и каждый  пошел за своим выписным эпикризом. После этого я больше никогда не встречал Ивана Ивановича. Вот такая история… с географией, дорогой мой читатель.
По мере моего дальнейшего знакомства с историей мне впоследствии стало ясно, что кое-что из фактов, рассказанных мне Иваном Ивановичем, немного не соответствуют истине – видимо, человеческая память даже активных участников исторических событий естественным образом  несколько искажает прошлые события, хотя и в мелочах, а не главном.


Рецензии