Если бы чудом

                Посвящается Александру Грину


Давным-недавно, когда апельсины улыбались, а смерть ходила под руку с надеждой, жил мальчик Саша. Родные не то, чтобы его не любили, скорее, не дорожили, называли золоторотцем, дразнили свинопасом, придавливая Сашку своими немощами. Ишь, пустопляс Степанович опять зачитался паршивыми книжками, — ну-ка, берись за дело, оттирай полы, качай люлю с младшей сестрой, а он всё норовит из дома. Босяковская душа, оборванец, грач, вторили соседи, провожая взглядом угрюмца Сашку, который нырял в унылые подворотни и бежал на сизые пустыри, где ему и было самое место. Залатанная блуза сливалась с сумерками, и платье это пришлось подростку по нраву и по размеру. Здесь — не жмет, там — не оттопыривается, серый строгий мундир сидит как влитой, вот и славно, а у мальчика холодеют уши в ожидании предстоящих битв, опасности таращатся из-под засохшего репья и ехидного камня, и  капитан Сашка врезается в сумеречных чертей, отдавая приказы: «зарядить пушку тройным зарядом, да покрепче», добавляя солёные словечки.

Потом умерла мама. Обрушилась тишина, разрываемая отцовским кашлем, воем сестер.

Поздним ноябрьским вечером Сашка вышел на улицу, а дом за его спиной сиял вечерними огнями, а, может, тускло светился в суровых сумерках грязной осени. Лужи под ногами раскрывали жадные рты навстречу последним каплям влаги в предчувствии дикой стужи, а капли замерзали прямо в воздухе и разбивались о щербатый ледяной оскал луж. Саша брел по сумраку, словно по вязкому болоту и ворочал языком, пытаясь влагой смягчить пересохший от несчастья рот.

Кусты шиповника, густо-лилового в потёмках, ободрали руки, но он уже нащупал запретную калитку. «Сюда нельзя», — шептали звёзды. «Остановись», — вторила им луна из-за решётки туч.

Это была та самая калитка, возле которой они так часто гуляли с мамой и Саша спрашивал: «Что там?», а мама весело отвечала: «Всё!» Они хохотали, и мама проводила ладонью по затылку сына, — волосы вздымались, опадали и счастливые мурашки бежали от шеи к ключицам.

— Мама, что там? Как выглядит «всё»?

Она приседала на корточки и целовала Сашку, а он обхватывал маму за голени и долго не отпускал, так что мама была вынуждена идти гусиными шажочками мимо калитки, которая весной покрывалась белым цветом, а ранней осенью алела пухлыми ягодами шиповника. Надкуси осторожно и прольётся благословенный сок, который теперь никогда не будет течь, потому что — высох.

А войти в калитку было никак нельзя, мама запрещала, сердилась, морщила узкий нос, сводила брови, становилась суровая, усталая, говорила: «Золоторотенька», — и тогда за мамиными плечами вставали печали и боли, поднимались тени будущих  насмешек над взрослеющим угрюмым сыном.

Саша толкнул калитку, — если здесь «всё», мама, пусть оно станет хоть чем-то. Пусть будет кем-нибудь, кого я смогу любить…

Он вошёл.

И вышло море.

— Здравствуй, Саша, — сказало море.

Оно было белое и седое. Переливалось, вздрагивало, стремилось в Сашины зрачки. Саша зажмурил глаза, закусил губы и бросился на море с кулаками.

Ударил — вздрогнуло — провело мокрой кистью по Сашиному затылку, и кожа сомлела под потоком чудесных мурашек.

Мальчик положил руки на талию моря и сжал ладони изо всех сил. Он хотел, чтобы из-под ногтей показалась кровь, он читал в какой-то взрослой книжке, что у главного героя в минуту напряжения из-под ногтей выступила кровь, но сквозь пальцы полилось прохладное солёное молоко.

— Погладь меня по затылку, — попросило море.

Саше ничего не оставалось, как открыть глаза, иначе, как узнаешь, где находится затылок моря. И тут же зрачки мальчика потухли.

— Я умер? — спросил мысленно мальчик.

— Тебе решать, — прошептало и сникло.

Саша увидел ступени. Босые ноги шли по каменным ступеням, щербатым, тёплым. На одной из плит в тени платана лежала древняя кошка. Она посмотрела на Сашу, зевнула и превратилась в грача. Тот взлетел, защебетал по-воробьиному и спикировал на мороженщицу, которая стояла на солнечной площади, откинув голову назад, разглядывая плотную вату небес.

Саша бежал — по лесенкам, ступеням, камням, мчался, летел, задыхаясь от нежности, пугал грустных муравьёв, пересекающих теплые сонные плиты. Сочные груши валились под ноги и разбивались на миллионы бежевых брызг. Платаны и вишни, сирени и пыльный, изумлённый чертополох — всё смеётся и изнывает от предчувствий. — Где я, где? — Солнце палило, било наотмашь, влепило мальчику затрещину, и Сашка кинулся в водную пенную чашу фонтана, захлебнулся, закашлялся, выбрался на берег и раскинулся на бледной мостовой. Руки — к голубому, ноги впопыхах, сердце дрожит, пугливое, бедное — схватить его рукой, ан пальцы не достают до сердечной мышцы.

— Пальцы коротки! — завопил Сашка, вскочил, схватился за румяные щёки и закружился, как веретено.

А город замер, вдохнул и закружился вокруг Сашки своими лёгкими садами, узкими, точёными улицами, крутыми и пологими лестницами, потаёнными арками и хрупкими мостами. Стоило лишь скосить глаза, затаить дыхание и увидеть оборотную сторону этого невозможного города, понять, что лишь каменный, отчаянный дух гибких мостов, охряных площадей, оливковых папоротников призвал к жизни это торжествующее небытие.

— Тебя нет! — молил Сашка. — Тебя — нет!

— Есть, — шептало, пенилось, лилось. — Есть, Саша, я — есть!

Это город болтал, приговаривал, насмехался, лепетал, напевал счастливое, тёрся о ноги мальчика, слизывал крупицы соли с пальцев. Сашка отпихивал его, мычал что-то нечленораздельное, но городу было всё равно — он подвывал от счастья, нежности — постанывал, лез с поцелуями.

— Ты… ты меня всего обслюнявил, — Сашка взмахнул руками, и день съёжился, опечаленно дрогнул и порыжел.

Явился закат.

Солнце стекло в морскую чашу, будто кусок пылающего оранжевого сахара в пунш, солнце плавилось, растекалось цветными потоками, рассыпалось бликами, умирало, насыщенное жизнью, чтобы воскреснуть.

Сашка облизнулся. Широко открыл рот, воображая, как он сейчас проглотит солнце, но нет, не получилось, поскольку солнце влетело в мужскую ладонь, взявшуюся неизвестно откуда и та немедленно захлопнулась, так что суставы хрустнули, словно мокрый снег под каблуками. Толстые крепкие пальцы осветились изнутри, стали нежно-прозрачными, лучики пробивались сквозь подрагивающий кулак, видно, солнце попалось щекотливое.

— Пусти, — попросил Сашка.

— Кого? — удивился кулак.

Кулак перетекал в мощное предплечье, могучее плечо, а выше густела смоляная борода, лепился картофельный нос, щурились синие очи. Моряк в вязаной безрукавке, суконных штанах стоял, широко расставив ноги, и смотрел на Сашку, будто выбирал, съесть его немедленно или оставить на завтрак.

— Ты меня не съешь? — спросил Сашка.

— Съем, — шлёпнули шершавые губы. Кулак разжался — на ладони оказался апельсин, а солнце подпрыгнуло, перекувырнулось через себя, плюхнулось в пунш, задев чубом пару хмельных русалок. Рванулось покрывало сумерек, погас вселенский свет, засияла ночь. Один апельсин светился на ладони моряка, следил за ним пристальный ночной глаз моря.

Моряк обнял Сашку и повел его к одной из лачуг, латаных хижин, которых было здесь много. Стояли молодые и старые люди, любовались, чем придётся, ели дымное, ароматное, перешёптывались, кто-то растянулся на траве и пел, выводя невесомые звуки. Горели костры, пахло чабрецом, полынью и еще чем-то вечно-соленым, вечно-прекрасным. Звенели кузнечики, порскали ночные жабы, брехали собаки, горели зрачки диких звёзд. Моряк удерживал Сашкину руку, точно отец, имеющий право на властную нежность. Сердце мальчика звонко отбивало первые часы нежданного бессмертия. Ощущение бессмертия нарастало, тело ныло от избытка ласки, душа ликовала, благодарность рвалась наружу, и Сашка ее стыдливо прятал, плакал, не мог понять, чем заслужил это счастье.

— Как же ступени, — пробормотал Саша. – Здесь днём были ступени.

— Ты думаешь, они ушли в море? — спросил моряк, хотя Сашка ничего такого не думал. — Ты ошибаешься. Смотри! — и он потащил мальчика за собой.

Брезжил рассвет. Из утренних сумерек вырастали ступени, сады, фонтаны, кольца площадей и спирали улиц, сеть мостов над улицами и площадями, террасы, увитые диким виноградом, завитки плюща, изгороди из блестящего самшита; губы рассвета нашептали ветер, султаны розмарина раскачивались, лимонник благоухал. Заря заливалась досадой, лачуги прятались внутри дня, словно были написаны молоком на белой бумаге, и только следующая ночь могла проявить все то, что было записано, зацеловано, забыто.

Город вышел из Сашиного ребра, он был безымянен и тих. Моряк и мальчик остановились в центре старой площади.

— Ты должен назвать его, — сказал моряк. — Он не выстоит долго.

— Сначала посмотрю, — взмолился Сашка. — Я же ничего не знаю, не видел.

— Смотри, — согласился моряк. — Но помни: не назвал — не существует.

— Ага, — кивнул Сашка и повторил: «Не назвал — существует».

— Да нет же, — возразил моряк, но осёкся.

Площадь вздыбилась, взметнулась пылью, вспылила волнами, — явились люди-корабли. Шли, кренясь и покачиваясь, разносчики сластей — барки, восторженные актёры — бригантины мчались наперегонки с мальчишками — шхунами, за ними бежали сердитые шлюпы — городовые, холёная узкобёдрая дама — флейт выступала из клубящегося облака пенных всклокоченных брызг, отдуваясь и кряхтя, спешил за ней купец — галеон.

— Существует, — вскрикнул Сашка, — существует! Вот отсюда, — и он ткнул пальцем в упругую лавровишню, — выйдет губернатор.

Лавровишня осыпалась изумрудными парусами великолепного фрегата.

— Здесь, — и Сашка махнул рукой в сторону пышущего жаром гранатового дерева, — обитают толстосумы, а там — желтолицые малайцы! — и хурма задрожала, вынеслась вверх как шквальная ракета, перевернулась корнями вверх и хлопнула парусами звонкой джонки, немедленно почтительно склонившейся перед кичливой каравеллой. — А вот тут иол, баркентина и аак, а еще…

Сашка вздрогнул – его уже давно звал моряк.

— Прощай, сынок.

Саша все понял, сердце заныло, горло сжалось: «Мне пора?»

Матрос кивнул.

Прощай, сжатые кулаки и раскрытые ладони. Прощайте барки, баркентины, шлюпы и шлюпки, прощайте самшит и лавровишня, волны и дюны, подвесные мосты и кружевные площади, прощайте и простите меня.

— Последнее, Саша, — сказал моряк. — Назови её.

Девушка стояла около цветущего апельсина и глаза ее были пусты и серы, в блеклой поволоке, словно небо в Страстную Пятницу.

— Я не могу, — прошептал мальчик испуганно. — Её — не могу.

— Она ждёт.

— Не могу, — твердил Сашка. — Не могу, нельзя, не получится.

— Кем она будет? — требовал моряк. — Барк, баркентина, бригантина, иол, флейт?

Сашку качал головой, его качнуло, понесло…

— Он очнулся!

Мальчик открыл глаза. Над ним стоял отец, сёстры. Усатый доктор водил перед его носом толстой тяжёлой ладонью с длинными глубокими линиями судьбы, жизни, удачи.

— Вы уж понежнее с ним, — пробасил доктор и склонился низко-низко, щекоча усами Сашкины губы. Склонился и вдруг прошептал одними губами: «Назови ее».

Саша кивнул. Глубоко вдохнул и вновь поплыл.

— У него же кровь пошла носом, да сделайте же что-нибудь, доктор Зурбаган!

— Какая странная фамилия, — думал Сашка, обходя апельсиновое дерево, подходя к девушке всё ближе, ближе. — Доктор Зурбаган — это же немыслимо…

Саша решился, взял девушку за руку, тихонько подул в пустые зрачки и сказал:

— Алые паруса.

Хлопнул шёлк, просыпался апельсиновый цвет и девушка прозрела.


Рецензии