Столик у третьего окна

Вариация одного дня, поведанная непредвзятым рассказчиком.
А так сказка, конечно.



Ты говоришь, мне надо уходить,
но как от самого себя уйти?
Никто так и не подсказал пути,
а ты опять не разрываешь нить.

Ты говоришь «Останься хоть на миг» —
и эта фраза больше всей любви,
которую делили на двоих.

Я не умею любить по другому
и не хочу себя винить,
наша неделя вместе до гроба
стала причиной дальше жить.
Думаешь, это было просто —
взять и поверить, что всерьез?
Я не умею любить по-другому…

Nansi, Sidorov «Я не умею любить по-другому»


Смена сезона с морозов и снега на талый лед и теплеющее солнце не может происходить незаметно, где бы она ни случалась. Снегоуборочные машины принимаются реже курсировать по городу, среди дутых зимних пальто нет-нет — да мелькнет яркая щегольская курточка до пояса, а уж разноголосое «опять ты без шапки» город с наступлением марта слышит в каждом переулке и закоулке.

Весна в прямом смысле кружит голову.

Жизнь в столичных кафе тоже идет своим чередом. Но идет как-то по-другому. На столах появляются цветочные композиции, с улицы все чаще приносят грязь и слякоть, впрочем, ее же оперативно убирают. Меняются и люди: даже самые хмурые посетители ловят себя на том, что улыбаются официантам и барменам, потому что им хочется улыбаться.

Меняются даже столики у окна. А, может, и все столики в зале, просто у окна лучше видно, как преломляющийся луч света бегает себе туда-сюда в течение дня по столам, как приблудный кот в поисках нечаянной ласки.

Один из таких столиков, тот, что у третьего окна от входа, ничем не отличается от собратьев по ряду: такой же необходимый в обеденное время, когда желающих поесть больше, чем посадочных мест, такой же одинокий в первые часы открытия кафе, благостно свободные от людской сутолоки. Ничем, кроме разве что пластиковой таблички «зарезервировано», которой остальные столики похвастаться не могут. Табличка эта, сегодня заранее водруженная сюда рукой вечно торопящегося официанта, стоит не четко перпендикулярно окну, а пересекает плоскость столика под небольшим углом. От таблички по столешнице расходится тень, покамест небольшая: слишком рано, еще только утро.

Сам столик ближе к полудню расцветает, преображается: выкрашивается в световую полоску жалюзи, через которые пробивается настойчивое мартовское солнце, кокетливо отражает тень цветочного горшка на правой стороне и сам цветок, который, судя по его виду, давно должен был загнуться, а, погляди ж ты, жив еще, курилка. Возможно, заботливые посетители иногда удобряют его почву недопитыми коктейлями. А, возможно, на полив расщедривается все тот же замученный официант, работающий после ночной смены в другом баре уже здесь, в утреннюю.

В любом случае, у цветка со всем его сомнительным поливом больше шансов дожить до завтрашнего дня, чем у него, столика у третьего окна, — остаться невредимым до вечера.

Он всегда чувствует такие моменты. Всем своим когда-то живым нутром чувствует. Когда резерв происходит под банкет или компанию друзей, желающую праздно провести время, табличку ставят иначе. Плюхают или торжественно устанавливают, будто и сами хотят присоединиться к намечающейся атмосфере праздника, да кто же пустит.

А сегодня с табличкой осторожничали, будто мину какую настраивали.

Значит, здесь предстоит не празднование. Разговор.

Столик у третьего окна не является волшебным артефактом и не понимает человеческую речь. Более того, перестав быть раскидистым ясенем, теперь даже глаз-то не имеет. Серьезно, он — всего лишь столешница на курьих ножках в небанкетном общем зале. Да даже если бы и понимал слова, о чем мог бы рассказать? И кому это было бы интересно?

Потому он наблюдает чужие истории, насколько позволяет исключительно тактильное восприятие мира, накапливает ощущения, запоминает их. И не видит в этом проблемы, много ли у него других развлечений?

Постоянных посетителей столик у третьего окна давно научился узнавать и различать по их поведению. Кто бесконечно елозит тарелками по столу, кто долбит его ножки, будто он, стол, им в чем-то виноват, кто отскабливает ногтем лак с поверхности — премерзкое ощущение, если честно. Хуже только те недоросли, которые зубцом вилки водят по столешнице, а бывают и такие умники.

Однако прежде всего посетителей он узнает по рукам.

И руки человека, опустившегося на стул с левой стороны, совершенно определенно знает. Девушка. Не слишком частый гость, всегда почему-то выбирающий этот столик, хотя тот и стоит в самой середине зале, одна радость, что у окна. Парочки обычно ищут уединения, одиночки, как ни странно, тоже не горят желанием быть окутанными чужими разговорами со всех сторон. В общем, странная девушка. Зато никогда не скребет, не царапает, не отодвигает от себя тяжелым жестом тарелку, не грохает об него бокалом в состоянии веселого алкогольного дурмана. Даже иногда легко, пальцами, гладит нагретую солнцем поверхность. Каким-то чутким жестом, будто применить его больше не к кому.

Другие ладони, сцепленные в замок и водруженные на столешницу справа, он признает не сразу. В основном потому, что почти их не помнит. Возможно, обладатель этих ладоней и был здесь пару раз с этой девушкой, вот только держал руки где-то еще. На ее плечах, например. А сейчас нет. Сейчас ладони, мужские и какие-то безжизненные, застыли покинутыми крыльями, не шевелятся, не порхают над столом. Наверное, человек этот слушает, что ему говорят, но не хочет покамест вступать в диалог. Или не знает, что сказать.

Девушка, похоже, вот не знает тоже, судя по чувствительным пинкам по ножкам, впрочем, не слишком интенсивным: это скорее тень раздражения, чем оно само. Потом кто-то из них двоих рассыпает по столешнице зубочистки — он чувствует эти легкие, едва заметные перекатывания коротких деревяшек, ерзанье снятого целлофана, беглые касания пальцев… Затем зубочистки методично принимаются ломать. Наверное, все же та, кто только что упражнялась в пинках, потому что второй ни по чему не стучит и ничего не рассыпает. Только убирает замок ладоней со стола и подушечкой большого пальца скребет дерево снизу, будто оттирает жвачку. Никакой жвачки там нет уже больше недели, но человек очень старается.

Стук о столешницу чем-то круглым и прохладным заставляет обоих его посетителей на миг оторваться от своих занятий. Не чашка, слишком большой диаметр. И не тарелка, слишком большой вес. Ваза, приходит понимание к столику через некоторое время.

Ваза — это хорошо. Если повезет, на него упадет пара лепестков, легких и нежных, как крылья бабочки. Он помнит это ощущение, когда был еще совсем молодым и привечал в своих ветвях птиц и стрекоз, бабочек и жучков. А потом его спилили и переработали в стол.

Но лепестки не падают. Наверное, цветы свежие. Какие-нибудь розы, что в его юности росли на соседней грядке и быстро осыпались только в очень засушливый сезон. И хотя столику немного жаль неслучившихся касаний, какой-то своей частью он рад за девушку. Какой ей прок в цветах, которые и пару дней не простоят?

Вазу несильно сдвигают влево, а на столешницу опирается острый локоток. Что же, все девушки одинаковы. Они любят трогать бутоны.

Правда, дальше привычного сценария с композицией из ладоней-лодочек на столе не следует. Напротив, его сегодняшние посетители возвращаются к своим ролям подозрительно быстро, будто и не прерывались вовсе. Разве что девушка больше не пытается его пинать, да еще и отзеркаливает чужой жест с замком ладоней. Достаточно точно, надо признать. Вот только эти ладони обманчиво спокойны: в них, нетерпеливо и полно, слишком бьется жизнь, струится по сосудам, теплится под кончиками пальцев. Эти ладони не могут ждать, и сцепленные мизинцы едва заметно гладят поверхность стола, как хотели бы, наверное, гладить бутон. Или не бутон. Вот только пока не могут.

Мужские руки тоже прекращают исподволь мучить столешницу и вот теперь — да, теперь — осторожно ползут вперед, стремясь к тем, другим. Ловят. Коротко и как-то вопросительно сжимают. Столику сложно однозначно идентифицировать эмоцию, которая ими движет. Одобрение? Поддержка? Просьба?

Он почти уверен, что все же просьба, когда уединение этих двоих разбивается двумя коротенькими стуками, и руки размыкаются.

Чай. Или кофе. Наверное, все же чай, чашки там стандартного размера, это с кофе вечно какая-то ерунда — то микроскопический наперсток, то бокал, то вообще стакан.

За напряженным распитием чая проходит несколько минут. Столик не может сказать, чем они наполнены — вопросами или упреками. Но что-то, недоступное его пониманию, в этот момент определенно происходит, потому что ведут эти двое себя совершенно одинаково: скрещивают локти на столе то ли оборонительным, то ли защитным жестом и прячут ладонь внутрь, незаметно стискивая пальцами край стола. Даже прячут симметрично: он левую, она — правую.

И вместе с опустошенными чашками наступает переломная точка, когда к сказанному добавить больше нечего, а верного варианта ответа пока еще не существует. Ладони больше не сжимают ничего. Девушка барабанит пальцами по столешнице, мужчина — рисует на ней же то ли эллипсы, то ли круги.

Столик у третьего окна разочарованно проскулил бы, если бы мог, ибо такие истории не любит больше всего. Потому что означают они как правило то, что те, кто за столом, друг друга не слышат. Он, столик, многое бы отдал за то, чтобы вновь услышать песню ветра, стрекот кузнечиков, наполненные радостью детские голоса, журчание ручья неподалеку, клекот белок, пыхтение обожравшегося яблоками ежа… Отдал бы даже свои глаза, если бы стоял выбор между зрением и слухом.

Он никогда не понимал, как можно хотеть не слышать.

За своими размышлениями столик чуть не пропускает мужскую руку, положенную на столешницу ладонью вверх красноречивым и понятным жестом.

Зато вот короткий хлопок обеими ладонями о столешницу в исполнении девушки — он даже вздрагивает от неожиданности, насколько сильный — не пропускает определенно. Затем следует царапанье каблуком сапога все тех же многострадальных ножек — ее нога зажалась между столом и сидением и теперь настойчиво дергается в попытке высвободиться, — ваза, отодвигаемая по столу в сторону и не полегчавшая ни на грамм, мягкий шарфик, мазнувший его на прощание тонкими кисточками.

И тишина, которую столик не слышит, но по старой памяти понимает это ощущение воцарившейся пустоты как вакуум без голосов.

Он, вздохнув несуществующей грудной клеткой, ждет, когда отодвинется и стул напротив, выпуская второго посетителя в пролет между столами, а далее — в март, на улицу.

Вот только мужчина не уходит никуда. Сгребает изувеченные зубочистки в кучу, передислоцирует на свою сторону стола. Потом кучу разбивает, выкладывает что-то. Столик все силится понять, что.

Сначала кажется, что сердечко, это было бы уже знакомо, это мы уже проходили. Вот только выкладывают символ любви, тоски и мечтаний о несбыточном обыкновенно женские руки, причем как-то… методично, театрально. А эти рисуют зубочистками какую-то другую фигуру.

Спустя пару минут он все же опознает в настольном любительском художестве знак бесконечности.

И успокаивается, хотя до того и не подозревал, что переживает за этих двоих.

Потому что сердечку в усталых, но все же иногда оживающих руках столик бы не поверил.

А вот горизонтальной восьмерке отчего-то верит.

Как и почти уверен в том, что эти двое вскорости его навестят. И он вновь потратит некоторое время, только на сей раз — чтобы идентифицировать уже обоих, потому что их руки если и мелькнут на столешнице, то вскользь, невзначай, стремясь поскорее переплестись пальцами.

За пределами столика у третьего окна.


Рецензии