Волшебство парикмахерских рук

Волшебство парикмахерских рук,
или
Лонгрид о долгих поисках инвестиционно привлекательного таланта, увенчанных не менее долгим вечером в аэропорту Домодедово с распитием пива в баре Шпатен, многими размышлениями и чрезвычайной ситуацией


Человек, для которого жизнь дороже, чем честь, видит в гибели только несчастье. Сохранение жизни становится высшей ценностью. Понять Пушкина с такой позиции нельзя.
Лотман


Я мотался по всему городу как оголтелый. Я был в Хамовниках и Мневниках, был в Текстильщиках и Строгине, был в Южном Чертанове, Северном Бутове и Марьиной роще. Я искал и тыкался в двери, как бездомный, одичалый пес, тряся лохматой головой, вскидывая патлы и заискивающе взглядывая в добрые и честные глаза парикмахеров. Они все были мне рады, руки их тянулись к моей голове, гладили и ласкали её, смазанную лучшими шампунями, бальзамами, увлажнителями и витаминными ополаскивателями, нежно поворачивали и оглаживали её стригущими машинками, усердно описывая ещё неизвестные им возвышенности, пробривая низины, трепетно огибая родинки и беспощадно утюжа прыщи.

Всё было не то, и я горевал.

Из зеркала на меня смотрели хорошо подстриженные, в меру успешные, в меру молодые выходцы деловых и торговых центров, резиденты техноградов, коворкингов и кластеров. Каждый месяц новый молодой человек взглядывал на меня из зеркала, а я сдерживал неприязненную судорогу и уважительно кивал: «Да, хорошо вы меня подстригли, ничего не скажешь. Имя мастера запишу и ещё приду, как не прийти».

Я никогда не приходил в одно место дважды. Всюду из меня делали кого-то чужого, всюду насаживали на голову готовое решение, подгоняя меня под стиль. Я и соответствовал чужому стилю – день-два, не больше. Потом я разъедал стиль и снова становился собой с каким-то стриженным безобразием на голове. 

Так было, пока я не встретил Люду.

О, великолепная, непревзойдённая Людмила – маленькая, щупленькая рыжая девочка с простенькой косичкой промеж торчащих лопаток… Я помню, каким, в сущности, ребёнком ты начинала, как старалась понравиться, как нежно трепетала от собственной свежести. Помнишь, как нервная дрожь сковала тебе руку, и дюралюминиевая расчёска, скрутив полтора оборота, обрушилась страшным знамением на мою несчастную голову? как филировочные ножницы захватили меж зубьев порядочный клок, а ты, испугавшись, что было сил дёрнула их на себя – да так, что чуть не сняла с меня скальп? как ароматизированной водой ты напрыскала мне в ухо столько, что я потом три дня вытряхивал её из-за барабанной перепонки?.. Вряд ли. Я был, может быть, первым, но с тех пор нас было столько, что всё пережитое забылось, смешалось и растворилось в океане твоего профессионализма. А тогда, несмотря на неловкость, несмотря на робкий и смущённый вид, несмотря на сильную картавость и лёгкое заикание, несмотря на собственную твою скверную тогда причёску, ты сделала дело, – и я, открыв глаза и теребя мизинцем внутренность затопленного ушного канала, узнал отражённого в зеркале человека. Ты сделала меня мной, Люда, ты нашла ключ к моей форме, ты подарила мне меня!

- Ну вам как? Нравится?.. – робенько, чуть передёрнув слово, прошептала Люда.

Я впервые за стрижку взглянул ей прямо в глаза, впервые вообще из всех парикмахеров, к которым до того ходил и от кого берёг этот прямой взгляд, чтобы легче было им врать, как мне всё понравилось, хотя, кроме безразличия и досады, ничего обычно не испытывал, - впервые я взглянул ей прямо в глаза и честно ответил:

- Мне очень нравится.

Люда недоверчиво, но с облегчением вздохнула.

Я спросил, как её зовут. Она зарделась. Я обещал, что запишусь в следующий раз. Администраторша таращила глаза: записаться? К этой? Да кому вообще такое в голову придёт? Я молча ждал. Она подобралась и рассказала о системе скидок. Я безразлично кивал. Что мне до скидок, если я нашёл мастера мечты, человека с даром? Я бы горы золотые носил в их парикмахерскую, только бы попасть под её покровительство!

Да, через месяц я записался к ней. И ещё через месяц тоже. А потом ещё и ещё. Стрижка перестала быть необходимостью и рутиной, а стала долгожданным эстетическим опытом, удовольствием и заслугой. История моих поисков завершилась счастливо, я был на седьмом небе. Люда стригла с каждым разом всё увереннее, всё смелее и бойче вертела мой головной аппарат, подстраивая его под смыкающиеся лезвия волшебных ножниц. Первые сеансы проходили практически в полной тишине: она стеснялась, я благоговел – но потихоньку мы оба раскрылись и уже через несколько месяцев болтали о предметах вполне отвлечённых: о грязи на улицах и красоте в инстаграме, о нормальном хлебе, которого нигде не купишь, о Самаре, из которой она родом, об аренде и временной регистрации через госуслуги, сериалах «Домашний арест» и «Игра престолов», вкусных азиатских забегаловках и ЗОЖовских активностях на выходные, о славном городе-Москве и его странных обитателях.

Жизнь в Москве постепенно преображала Люду, и я рад был замечать эти перемены. С каждым визитом я угадывал что-то новое в ней: то расправленную осанку, то добавленную игру мелирования в волосах, то стильную вещицу с распродаж. Даже свою картавость и заикание она постепенно обратила из предмета стеснения и вины в некий особенный атрибут своего уникального шарма. Вскоре я понял, что меня начинает тянуть к ней физически, но я вовремя себя одёргивал, все неудобные мысли заблаговременно спускал в унитаз и приходил в парикмахерскую человеком гордым и свободным от половых страстей.

Идиллия длилась год. Но зимой, когда из-под шапки стал высовываться наросший локон чёлки, и я решил, что причёску пора освежить, залез на их сетевой сайт и хотел уже было привычными движениями курсора выбрать из выпадающего списка ненужных мне мастеров единственного имеющего значение, я обнаружил, что Людмилы в нём нет. Я позвонил в кол-центр, но и там мне лишь ответили, что Людмилы у них есть разные и все прекрасные, но в моей конкретной парикмахерской Людмил нет и быть не может: у них Система всё видит и всё знает, с ней спорить бесполезно, даже и не пытайтесь, Система безгрешна, ей-ей.

В субботу я поехал в парикмахерскую. На ресепшене сидела та же фыркливая администраторша – девочка-припевочка с кручёными медовыми локонами, французским маникюром и тоненькой золотой цепочкой на голой шее. Я спросил, как мне записаться к Людмиле. Она одним сонным пальчиком набрала имя и уточнила: «А фамилия как?»

Я забеспокоился. До того мне не приходилось иметь дела с фыркливой девочкой – запись я всегда делал через свой онлайн-кабинет, - и фамилии Люды не знал, да никогда и не собирался узнавать.

Я ответил, что не знаю.

- Ничем не могу вам помочь. Данный мастер не зарегистрирован в нашей Системе… - она с удовольствием скуксила губки.

Я изумился – не тому, что Люды нет в Системе, но тому, что эти индоктринированные в кругленький черепок слова и этим заученным тоном были адресованы мне, человеку, ходившему в их парикмахерскую уже год, как будто я первый раз с улицы сунулся! Я ещё раз уточнил: «Людмила, рыжая девушка, немного заикается».

- К сожалению, ничем не могу вам помочь… - умилительно сочувственным тоном повторила она.

Ситуация была абсурдная, очень обидная и неприятная для меня. Я как мог спокойно уточнил, что я уже год хожу к данному мастеру, я зарегистрированный клиент. Девочка проверила меня по номеру телефона.

- Действительно… - изобразила удивление она. – У вас есть двадцатипроцентная скидка на наши услуги! Но мастера Людмилы у нас нет… Давайте я запишу вас к любому другому свободному мастеру?

Если бы она мне раскалённым утюгом проехалась по лицу, меня бы меньше обожгло, чем этим несуразным предложением. Я повторил описание и спросил, может ли так быть, что она уволилась.

- Да, это действительно возможно, но, к сожалению, не могу вам ответить точнее. У нас большая текучка, мастера приходят и уходят. Я могу вас записать сегодня на вечер к любому свободному мастеру, - она смотрела мне в глаза ясными пустыми глазами.

Я покаянным тоном испросил, как мне можно связаться с данным мастером, если я, зарегистрированный клиент с двадцатипроцентной скидкой, уже год хожу на сеансы, очень комфортно себя с ней чувствую и даже готов прибегнуть к её услугам в частном порядке. «Ведь я постоянный клиент», - еще раз на всякий случай добавил я. 

Девица охотно отзывалась на ключевые слова, возбуждалась триггерами, церемониально кивала и строила умную мордочку, но ответ произвела тот же, с незначительной вариацией: «К сожалению, не могу вам помочь. Мы не вправе разглашать личные данные наших сотрудников, а данный мастер не зарегистрирован в Системе. Хотите, я запишу вас к ближайшему освободившемуся мастеру?»

«Может быть, вы могли бы передать ей мой номер, чтобы она сама со мной могла связаться?» - попросил я, сгибаясь в коленях.

- К сожалению, я не могу вам помочь, потому что данный мастер отсутствует в нашей Системе, - печально повторила она. – Я могу вас записать к любому другому мастеру. У вас есть двадцатипроцентная скидка на услуги нашей сети.

- Я вас понял, - ответил я.

Её лицо обмякло и стало чужим, она ушла в компьютер. Несколько секунд я испытывал страшное бешенство, хотел проломить ей голову своим телефоном, я хотел видеть её кровь, видеть хоть что-то живое… но привычно поборол себя, вздохнул и смирился с новыми условиями игры.

Я вышел на улицу. На улице было свежо и мокро, из чёрных лабиринтов деревьев каркали плебейские вороны, и ветер трепал наросший локон чёлки – Система сломила меня, и я снова был одинок.

Следующие полгода я провёл в новых поисках. Теперь уже каждый месяц я пробовал новое место и новые руки нового парикмахера. Отчаяние владело мной. Везде мне был гарантирован приемлемый уровень работ, но, вкусив блаженства в руках Людмилы, всё прочее брадобрейство я теперь почитал убогими стараниями криворуких калек и не мог даже улыбнуться под конец мучений – просто кивал, платил и уходил, понурив изуродованную голову.

Эконом-парикмахерская «Валентина» не обещала сюрпризов – я пробовал наугад, не считаясь ни с брендами, ни с ценником, ни с декором. Стригут не красивые бренды, не хромированные кресла и не авторские виниловые обои – стригут руки людей, и только они и имеют значение в парикмахерских, как и всюду в жизни.

Я проходил мимо.

Я зашёл в «Валентину».

Меня встретил упитанный и жизнерадостный молодой человек с чуть кривым верхним зубом и страшно нагеленной головой. Я пробормотал, как изнурённый жаждой путник, как утопленник с плота «Медузы» - еле слышно сквозь треснувшие губы я выдул сиплые, надсаженные слова: «Мне подстричься».

Молодой человек залихватски принял меня под локоть, усадил в кресло, повязал на шею марлю с липким концом и облачил в защитный плащ. Замечая его профессиональную манеру по тем крошечным деталям, которые становятся видны лишь вооружённому долгим опытом отчаянных поисков глазу, я теплел душой. Молодой человек прищурился, глядя на моё отражение и объявил: «Канадка».

Я кивнул.

Он одним ловким движением выхватил расческу из кобуры на правом бедре и ножницы из кобуры на левом, крутанул их вокруг пальцев и пошёл кромсать мои заросли. Я вздохнул от восторга. Какая решимость! Какой напор! Стремительность, с которой клочья моей гривы опадали на дешёвый серый кафель «Валентины», поражала сознание! Я чувствовал себя пассажиром гоночного болида, разгоняемого на сумасшедших оборотах в фантастический фиолетовый закат постъядерного цифрового мира. Мелькавшие над моей макушкой, за ушами, у висков и темени руки гнали меня в мир будущего, в самую гущу современности, превращали меня из замшелой руины в дикого и молодого сорвиголову, готового принять любой вызов, ни с кем не считающегося, надменного и целеустремленного! Я млел, глядя на волшебное мельтешение и блеск металла, вспыхивавшего, как стремительные удары анимешной катаны.

Через полчаса всё было сделано, волосы умащены, уложены, мягкая безволосая кисть уже отряхивала малейшие следы вторжения с моих плеч.

- А машинка? – опомнился я, с испугом оглядываясь на закончившего своё превосходное дело человека.

- Я же вам говорил, что машинкой пользоваться не будем, - улыбнулся он. – Я вообще никогда ей не пользуюсь: слишком грубый инструмент.

Я готов был рыдать от счастья, вцепиться в его руки и молить, чтобы они никогда меня не оставили. Только теперь, лишившись защитного плаща и католического воротничка-марли, я вспомнил, что весь сеанс он мне что-то говорил и рассказывал. Но что – я никак не мог вспомнить. Я не мог оторваться от зрелища стрижки, ничего не мог думать и ощущать, кроме счастья – всё моё существо было заполнено им, как волшебной, одухотворяющей энергией жизни. Божественный ветер исходил от его рук, и каждое схлопывание острых лезвий было сродни акту Творца.

- Как вам? – с удовольствием и приятной самоуверенной улыбкой уточнил он, маленьким круглым зеркальцем демонстрируя мой обработанный затылок.

- Огонь, - шепнул я.

Он довольно кивнул и с непринужденным видом принялся подметать отделённые от меня гадкие подножные волосы.

Кроме нас в парикмахерской никого не было, и я беспокойно поглядывал на него и решал, как подойти с деньгами и сколько дать, чтобы не обидеть, не отогнать и не дать слишком много, но ровно столько, сколько надо, чтобы по достоинству оценить его мастерство и удержать подле себя.

Вдоволь наглотавшись волнений, я протянул тысячу.

- Секунду, сдачу вам принесу, - он бодро отставил швабру, достал из висевшего в углу короткого пуховика кошелек и выдал мне обратно пятьсот.

Я не смотрел на деньги.

- А вас как зовут? Я бы хотел к вам потом ещё прийти… - я застенчиво закусил губу.

Его звали Алексей.

- У нас как говорят? Лёша – это не имя, это работа! - по-доброму улыбнулся он и дал визитку парикмахерской.

Я обеими руками принял её и спросил номер мобильного…

«Как в прошлый раз уже не выйдет», - довольно думал я, идя к метро, осторожно трогая край визитки в кармане пальто и с большим удовольствием ловя себя в каждом отражении.

Но они отняли и Лёшу.

Не более как девять месяцев я ходил к нему; не более как срок, отведённый природой человеку для вынашивания плода, был отпущен и мне, прежде чем из семени восторга и созерцания вызрело древо слепого одиночества и бессилия.

Был август: жара, война, падение рубля. Общество с государством опять какую-то херню развели, делили какие-то территории, деньги и принципы, доставшиеся в наследство от иных обществ и государств. Волосы досаждали страшно – хотелось чего-то милитаристского, гигиеничного, открытого ковровым бомбардировкам и ветрам времен.

- Ой, а я так и думала, что вы скоро позвоните. Вы, как по часам, каждое первое воскресенье месяца! - расплылась по телефону Валентина, хозяйка парикмахерской, тёплая и приятная, хотя по-русски несчастливая женщина, с которой мы хорошо сошлись и которой я звонил, чтобы записываться к Лёше, а его понапрасну не тревожить.

Обменявшись любезностями и вызнав про дела друг друга, мы покончили с этими неизбежными, но оттого не менее приятными формулами общения не близко знакомых, но расположенных друг к другу людей, и я уже планировал перейти к делу, когда она меня осадила.

- Только вы знаете… - на крошечную долю секунды запнулась Валентина, и сердце моё обвалилось в пятки, как будто удерживавшую его в груди колонну подорвали вероломные кишечные сепаратисты.

- Лёша-то от нас ушёл, - певучий плач раздался в её голосе. – В Офисе он теперь работает.

Скрепив дрогнувший голос стальными обручами воли и терпения, я спросил, что случилось. Валентина рассказала, что Лёша вернулся в банк, с которым, казалось, порвал три года назад. Ребёнок у них с женой затеялся, нужны были инвестиции – вот и пришлось Лёше обратно в ярмо лезть. 

- Денег я ему мало платила. Да я бы и платила больше, да где ж их взять-то, чтобы платить как надо? А парень – золото был, такие руки! Ой, такой парень, такой парень… - сладкоголосо причитала Валентина.

Я чувствовал, что у меня глаза на мокром месте, и ещё немного, и я сам разревусь, а потом, убаюканный её напевными причитаниями, так и засну с трубкой в руке и солёными дорожками на щеках.

- Ну вы, если хотите, ко мне приходите. У меня рука не такая лёгкая, конечно, как у Лёши, но стригу хорошо, - без особой надежды и готовясь уже, видимо, расстаться с клиентом, проворковала Валентина.

Мне очень хотелось припасть к её пышной груди и вдоволь наплакаться, пока она будет елозить мне машинкой по загривку, но сил на что-то согласиться не было. И возразить не было сил. Были силы только бормотать невнятные сочувствия и извинения и отпрашиваться, чтобы перезвонить потом. Валентина вздохнула и дала мне волю.

Я ушёл в ванную, заткнул ванну пробкой, включил воду и присел на унитаз.

Шум гремящей воды был оглушителен и тем, кажется, успокаивал меня. В конце концов, я знал, что так и будет. Слишком велико было моё счастье, чтобы и расплата за него не была великой. Я знал, что они заберут Лёшу, как забрали Люду. Как я хотел вновь увидать её, как хотел вновь ощутить прикосновение её аккуратных и тревожных рук к своим волосам. Я бы весь отдался ей, целиком перешёл в её подчинение, лишь бы снова она вернулась в мою жизнь… Ведь дело было не в одной только стрижке, не в одном мастерстве и умении – нет, дело и с Людой, и с Лёшей было в том, что в них, в моих отношениях с ними нашло соединение всё, что искало единства в прочих местах и нигде не могло его обрести: соответствие моей формы и моего содержания, должный труд и должная оплата труда, справедливость обмена дензнаков из моих неуклюжих офисных рук на работу их рук – волшебных, талантливых, вечных... В этом была сакральность жеста, истинная, небесная философия экономического обмена, в последний раз до того мной чувствованная, когда я в детстве платил в булошной за румяный и душистый хлеб с затёртых деревянных поддонов и, отнимая взгляд от румяной и грубой продавщицы, глядел на плакат «Берегите хлеб – труд людей!» Да, тот хлеб стоил и труда людей, и моих денег, и беречь надо было и хлеб, и деньги, и людей. Всё было ладно в моём мире, пока страна не повзрослела.

Потом всё поменялось: обесценились деньги, испортился хлеб, а за ним и люди. Всё в этой американе современности шиворот-навыворот: ни деньги, ни хлеб, ни труд не стоят ни шиша и ни шиша не значат. Во второсортную муку сыплют китайский яичный концентрат, кукурузный крахмал, сухие дрожжи, поливают водой из шланга и несут под щёлканье затворов и зарево вспышек по красной ковролиновой дорожке маркетинга на каравайном рушнике из полиамида: вот какой славный хлебушек мы испекли тебе, дорогой ты наш покупатель! Люби же нас и нашу марку! И я бегу с высунутым языком, трясу деньгами, прошу всё у меня забрать, только бы вернуть себе вкус настоящего хлеба, который, цикая золотым зубом, толкала мне через затёртый до глади деревянный прилавок хитроглазая и сварливая перестроешная булошница. Но булошницы нет, нет хлеба, нет грубости и доброты, нет удовольствия, счастья и смысла, нет борьбы, сомнения и надежды, горечи и сладости больше нет – есть только деньги, ничего кроме них.

Да, они все лгут, но и я тоже выучился врать, научился их беспроигрышной игре, где все друг другу трут спинку, поддерживают видимость вещей и тем плодят подноготное беззаконие. Платить в их мире значит говорить: «Я играю по правилам, ты тоже – и я уважаю тебя как игрока. Возьми же этих фантиков и продолжи играть! И чем лучше ты будешь играть, чем лучше изобразишь то, чего от тебя ждут, чем ближе подберёшься к идеалу своей роли – тем больше фантиков обретёшь, тем крепче ими обернёшься, тем легче войдёшь в наш круговорот игривой лжи!»

Платя Люде и Лёше, я платил не за игру, а за справедливость. Эти деньги имели смысл и вес, потому что покупали не притворство, а настоящесть; не гармонию моего мира оплачивали они, но вторжение чужих полноценных миров в мой мир. Я платил за целебное насилие таланта. Я платил за своё смирение, за оправданное умаление себя. Я платил тем, кто чего-то стоит сам по себе, за то, что они обратили на меня своё благосклонное внимание.

Я оставлял Люде на чай в обход сетевой кассы. Лёше и так от Валентины доставалось почти всё, что я платил. И я бы платил больше! О, боже, почему я не платил им больше?! Явись они сейчас передо мной, я бы вывалил пять тысяч за стрижку и каждый месяц попеременно ходил к каждому из них и каждому бы платил столько. Нет, этого мало! Я бы ходил к обоим по очереди, каждые две недели, и платил по пятёрке, что выходило бы в десятку в месяц и мне стало бы жабодушно, но я бы копил и экономил ещё больше, чем коплю и экономлю сейчас, уже бы и в макдак перестал ходить и шаурмы в рот не брал, лишь бы их удержать подле себя и воздать должное их талантам! Но как мне теперь вернуть их? Как вернуть моих людей?..

Вопрос был мучителен, безответен. Вода шипела, бултыхала мощной струёй и, подбираясь к эмалированной кромке гудящей ванны, орошала меня брызгами. Я вспомнил о карточке с Лёшиным номером.

Решиться было очень сложно. Тяжело было перейти от трусливой жалости и самобичевания в ванной к мужественному поиску карточки. Ещё тяжелее будет набирать эти цифры, слушать эти гудки, говорить эти слова… Как хочется смириться с несчастьем, как хочется привыкнуть к нему и никогда больше ничего не хотеть, так чтобы все от меня насовсем отстали и только потом на могилу пришли и поплакали, что раньше не замечали, какой я хороший был.

Нехотя я встал, вернулся в комнату и взял с полки книжку-визитницу, в которой хранил ненужные визитки и дисконтные карты, которые не поднялась выбросить рука. Я пролистнул пластиковые страницы с кармашками до середины и достал карточку «Валентины».

Вставляя книжку обратно в тесный ряд ни разу мной не читаных художественных книг, я случайно задержал взгляд на стоявшем рядом советском романе о героях-инженерах, строителях коммунизма. Я подобрал его давно в каком-то буккроссинге и, конечно, сразу убрал, чтобы глаза не мозолил. Теперь мне хотелось оттянуть звонок Лёше, и я готов был уцепиться даже за советский роман. Я открыл его на сто тридцать первой странице. Глава 9. Инженер-самоучка Никитин борется с тяжким недугом, хоронит мать, обличает брата-троцкиста, кормит семерых детей и собирается в заполярье строить атомную дамбу на Енисее.

«Ничего, Семён! Станешь и ты человеком! И я! Все мы станем настоящими людьми!» - отважно говорил Никитин грудничку, которого мучил жар. Грудничок утешался и гулил, а прочие вернувшиеся с похорон дети усердно учили тригонометрию, измеряли углы транспортирами и легко брали мантиссу чисел с логарифмической линейки. Брат-троцкист жил там же, в бараке, и из-за худенькой серой дощатой стенки бубнил: «Предали революцию! Живут ради трехметровых потолков и ленинградского сервиза… Стахановец курит трубку и носит парусиновые брюки! Тьфу! Сталинские буржуи!»

- Повремени, брат Яша! Найдётся и на тебя управа! Не век тебе нашей песне на горло наступать! – смело отвечал Никитин, стуча кулаком в хлипкую, трещавшую стену, жалея младенца и сдерживая мучительный приступ кашля. Жена Никитина Нина работала третью смену кряду в медеплавильном цеху – через восемь часов она вернётся в барак, усталая, голодная и счастливая, он накормит её и детей супом из куриных голов с перловкой, а сам наконец сядет за чертежи и всю ночь будет прорабатывать своё изобретение – Машину коммунистического перевоплощения.

Он давно уже работал над ней, втихаря, не говоря о том ни жене, ни парткому. Это был один из тех случаев, когда на кону стояло всё: либо пан, либо пропал. Но сам он чуял: изобретение было смелое, новаторское, диаматом поверенное, по-ленински выверенное, по-сталински верное.

Машина должна была обеспечить перевоплощение человеческого материала в непосредственное коммунистическое счастье, где каждый индивид, ещё теперь разрозненный, ещё носитель индивидуальных, буржуазно-мещанских признаков, становился полным отражением человеческого пути к коммунизму, то есть абсолютному раскрытию человеческого потенциала. Вместо того чтобы быть, человек, погруженный в Машину превращался в стать – чистую стать коммунистической идеи! 

Конечно же, сначала Никитин испытает аппарат на себе. Первым этапом перевоплощения из большевистского бытия в коммунистическое становление будет умягчение нравов, дурашливость, позёрство, поездки в Таллин и Ригу, купание в Балтике, ловля шпротов, мечты о звёздах, культурный обмен с марксистскими странами, даже снисходительная дружба с капиталистическими, белые рубашки с коротким рукавом и пижонские шарфы – в целом открытость и радость миру, оптимистичное наращивание ядерного вооружения. Затем суровое строение карьеры, обрастание материальными ценностями, бронзовение, алкоголизм, скалозубство, аппаратничество, интриги… и вдруг – уход на Север, геологом, искать камни и ископаемые вещества, закладки барыги-природы, там жить в палатке, играть на варгане, пить спирт и палить из ракетницы по медведям. Ядерный арсенал, подостыв было, накаляется вновь, наливается атомным соком, спеет, увеличивается. Тут, конечно же, от соков нырнуть к истокам, в деревню, к праотцам, ещё живым, по печкам растаренным, у затопленной церкви тоскующим, на обшарпанную колокольню глядючи. Прощай, Москова! Только и слышно тебя за горизонтом, как шумишь неутомимо, да видно дым фабричный, который куришь. А тут – исток родимый, всё тихо и зелено, пахнет Чеховым, старостью, вечностью. Растёт и ядерное вооружение, тихо и незримо, подспудно, подземно растёт. Но нет, и от этого воспрять надо – и вновь становление! Вновь развитие! Осознание лагерного опыта, баланды и шарашек, цепных псов, пьяных гэбистов, зэковских жизней, положенных на алтарь – во имя чего? зачем? Чтобы не сойти с ума, не возненавидеть своё прошлое и свою страну – тут же придумать оправдание, объяснение духовидческое и глубокое, как озеро Байкал. Отсюда – эзотерические и мистические практики, в которые себя нужно погрузить, чтобы целиком проникнуться духом объяснимой истории – и тут же, рядом, авангардное искусство, сверхавангардное, запредельное, перформансы и инсталляции за гранью перформанса и инсталляции, ядерное оружие изощрённее и мощнее, чем когда-либо. Произведение (производство?) нового искусства, требующего немедленного отторжения, но на фоне заплесневелой жизни выигрывающего у неё живостью своего уродства – искусства постмодерна. Но и рядом, конечно, другая крайность, потребительская, во что бы то ни стало требующая паритета покупательской способности с потребителем западным, просвещённым, сытым, в джинсы одетым. Тут надо с ребятами объединяться, зашибать деньгу, сколачивать артели, товарищества и кооперативы, фарцевать, оборачивать собственность! Тут и до слома государства недалеко – и ведь как не сломать его, когда так близко благоденствие, а ядерное вооружение всё растёт? И оно рухнет, затрещит и рухнет, ненужное уже, обременительное, стягивающее выросшего человека, как пелёнка, старое и проверенное государство. И там, в пустоши будущего, воссозданного Машиной, инженеру Никитину придётся одичать, оголодать, на руинах сломленного, как шакалу, рыться в поисках прокорма, в стаи сбиваться с другими такими же, как он, деклассированными инженерами для растаскивания бронзовых капителей и золотых фризов павшего парфенона. Но цело ядерное вооружение, сохранно в сокровенных шахтах, готово оно, хоть и молчит. Заговорить ли ему ещё? Как знать… Потом, конечно, придут сытость и довольство, можно будет потянуться к спокойным и благородным видам спорта, к теннису сначала, затем – к горным лыжам, к высокой кухне и высочайшей моде, к высокоточному и умному, очень здравомыслящему, рациональному ядерному вооружению. На этом фоне – неизбежные безалаберность мысли и половых отношений, мании и психозы, наркотики, тупиковые поиски, бесплодные метания, наконец, самоубийство как выход, как окончательный жизненный отчёт банкрота-души, последний вызов и последнее принятие мира. И главное – всюду и везде полная жизненная зацикленность на работе в противовес провозглашаемому Партией спасению человека от кабалы будней.

Так будет пройден путь от человека моноидеи к моночеловеку без идей. От тезиса к антитезису будет пройден путь в Машине коммунистического перевоплощения. Прочерченный диаматом, опасный, противоречивый путь, на котором не раз придётся предать и себя, и сегодняшнее своё, нужное здесь и сейчас дело ради дела будущего, высшего, наиважнейшего – ради Синтеза Коммунизма, который грядёт...

Только так, всегда за линией горизонта, в лучах вечно восходящего солнца, еле различимой тенью миража за кромкой страшных туч возникает будущее счастье.   

Да, Машина заставит его пойти наперекор линии Партии, но лишь ей во благо! В отличие от троцкистской ереси брата Яши его мысль устремлена не в прошлое, но в будущее – и по одной этой причине уже Партия не сможет осудить его.

…Яков Никитин внимательно прислушивался к горячечному бормотанию брата через гранёный стакан, прислонённый к хлипкой дощатой стене, и всё записывал на засаленный край «Приазовского рабочего». Завтра, уже завтра он пойдёт к секретарю цехового комитета и всё тому расскажет...

Я поставил советский роман обратно на полку. Не зря он всё же в буккроссинге оказался.

К счастью, чтение отъело столько времени и сил, что звонить Лёше уже не хотелось. Подождёт и до завтра… Я пошёл разогревать вчерашнюю лапшу вок с курицей и смотреть нетфликсовский Dark, от хитросплетений которого у меня уже крыша ехала.

Вечером и ночью я думал: что и как сказать, что вызнать, о чём умолчать, что посулить. Громадьё сценариев вертелось в голове, но всё как-то без конкретики, так что и анализировать их не хотелось, а хотелось действовать наобум, как бог на душу положит. Спать было невозможно – лишь мечты были допустимы в ту ночь. Я и мечтал: о стрижке, об увольнении, о сломе Системы, обо мне, машущем российским флагом на дымящихся развалинах Кремля, о прекрасном восходе майского солнца в Братееве…

На следующий день, чуть позже двух, когда Лёша по офисным обычаям должен был быть сыт и относительно безмятежен, а я только что увернулся от обсуждения очередного важного вопроса, без решения которого другие отделы не могли согласовать свои отчёты, отчего тормозился целый проект, я вышел на лестничную клетку, прижался в уголок, всем телом навалился на телефон, чтобы подавить эхо (вся лестница отделана туалетным литьевым мрамором) и спрятать разговор от офисных ушей, и набрал его номер.

Разговор получился не плох и не хорош. Лёша был приятно удивлён, что звонит один из его «старых» клиентов – тех, что, в отличие от новых клиентов, не сулят никакой прибыли, но и издержек не несут, а располагают к ностальгическим настроениям и отвлечённым от работы мыслям. «Начальник отдела B2B кредитования, тендерных займов и банковских гарантий». Его слова пахли тремястами тысячами в месяц и шестью-восемьюстами годовых. Я как мог аккуратно давил: вернись, ты нужен, не мне одному – но всем нам, цирюльник от бога, окстись, какой к ****ям офис? Сожги его, сожги дотла! Пусть воют над истлевшими депозитами, пусть ревут над обугленным ксероксом! Пусть роются в пепле доверенностей и шлаке гроссбухов, навозные жуки корпоративных солнц! Пусть их, тьфу!.. Лёша мягко, но непреклонно возражал, что работа нещадно ест его силы и иных активностей он себе позволить не может, да и кресла нет, и инструмента тоже. А деньги ему и так на работе платят! Это уже было сказано в раздражении.

Я вернулся за стол. Обсуждение вопроса продолжалось – теперь на высоких тонах. Требовалось писать важное письмо с приложением обоснования нашей позиции. Мне стали задавать вопросы, будто только меня и ждали. Я нехотя отвечал, но потом тоже включился, пошёл жарко рубить тему, назидательно убеждать и выразительно доказывать. В итоге я даже что-то поправил в общем мнении и предложил дельный абзац в наше письмо. Кроме того, у меня была отчётная таблица с прошлого года и два как нельзя более подходящих графика, которые решили воткнуть в презентацию.

Коллеги были довольны, очень успокоены моим вмешательством; кажется, единственная роль, которую я играл в этом обсуждении – роль успокоителя, препарата лития, снимающего тяжёлые приступы маниакальной одержимости, бреда тревоги и прочих офисных аффектов. Мои коллеги, и так в целом озабоченные, постоянно на взводе, всюду видят тень предательства и вероломства, во всякой вещи умеют разглядеть корысть и всюду ищут подвох – а уж когда речь заходит о поручениях сверху, контрольных сроках и больших проектах, у них и вовсе голову сносит, краёв не видят, за запятую убить готовы. Тут и приходится их успокаивать и утешать – и в первую очередь абсолютным безразличием к их боли и страданию. Потому что ничего более надуманного, чем офисная боль и страдание, и представить себе нельзя, и они все сами где-то в глубине сердец это понимают. Надо только помочь им это вспомнить.

И я помогаю – равнодушием.

Меня легко отпустили с работы: за последние три года я ни разу не брал отпуска, не болел, никогда никуда не отпрашивался. Моя роль в их спектакле – роль стойкого оловянного солдатика, кладущего душу на корпоративный алтарь. Плохо или хорошо я играл свою роль, то ли амплуа мне предвкушали, когда брали на работу, то ли реноме я имел среди коллег-артистов – всё это не имело значения; главное, что я соответствовал коллективному архетипическому представлению о человеке, работающем в Офисе. Менее всего меня можно было заподозрить в чём-то запредельном и неофисном, менее всего меня готовы были уличить в чём-то свободном.

Еще в самом начале, порывая с доофисным прошлым и поступая в должность, я решил: если их игре надо отдавать по десять часов в сутки пять дней в неделю, то пусть давятся моим временем, пьют его досыта, насыщаются. Я всё отдам, все невзгоды вытерплю, буду из дома контейнеры с макарошками таскать и на ланчах экономить ради одного рокового удара. Теперь я был готов: денег скопилось достаточно.

Я приехал в Сити к четырём, вышел на Деловом центре, поднялся по двум эскалаторам, один из которых украшала потолочная металлическая волна, и через Афимол вышел в город. Я взял кофе в сетевой лавке «Дабл Би», закурил и пошёл к Лёшиной ультрамариновой башне.

Я выбрал удобное место неподалёку от входа в небоскрёб, между исписанными тегами бетонными отбойниками и рваной траншеей-канавой, в которой рабочие-таджики и киргизы мыли руки и туфли после смены. Попеременно посасывая тлеющую сигарету и стынущий латте, я ждал конца рабочего дня и наблюдал.

Небоскрёбы, окружившие меня, внушали тяжёлые чувства напраслины, бренности. Что ни делай, к чему ни стремись, чего ни добивайся, в конце концов от нашей технократической цивилизации останутся только они, могучие и непререкаемые столпы человеческой гордыни. Поколения спустя люди будут дивиться их изрешечённым светом теням, ползущим по треснувшему, никому уже не нужному асфальту, и вопрошать, кто только мог додуматься такую фантастическую дрянь построить; будут сочинять про башни сказки и легенды, пугать друг друга огромными чудищами-миллиардерами, которые под гнётом денег шевелиться не могли, отчего под их седалищами и нарастали бетонно-стеклянные стоэтажные груды. Сейчас же, глядя на небоскрёбы отвлечённо и взвешенно, невозможно не спросить себя: на что мы срём жизнь?

С другой стороны, одно присутствие рядом с ними, не говоря уж об участии в их создании или жизни компаний, их населяющих, не может не одухотворять. Центр современной жизни, какой бы гнусной и дешёвой она ни была, здесь, а кто в здравом уме откажется быть в центре?

Сумбур мыслей плёл мелодию созерцания. День клонился к закату. Офисный народ покидал башню, разъезжались машины, приходили бьюти-блогеры и персональные коучи, инстаграмщики и инстаграмщицы позировали в отражённых Меркурием и лихо закрученных Эволюцией закатных лучах, подмосковные туристы выбегали на минутку из метро, чтобы щёлкнуть селфи на фоне московского чуда. Потянулись люди в спортзалы, бутики, рестораны быстрых и долгих свиданий, в бары-пабы-спагеттерии. Все спешили, всем надо было скоро-скоро истратить деньги, чтобы откупиться от чувства вины, от тлена жизни и работы – с самыми серьёзными и деловыми лицами они бежали по крутящимся дорожкам в закрытых прозрачных комнатах, выторговывали друг у друга половую связь у деревянных слэбов, заставленных мешаниной напитков, искали, в какое ещё удовольствие или занятное дело пристроить свои нескончаемые деньги. Где-то среди них был и Лёша, и я ждал его, чтобы вернуть на истинный путь. 

Он так и не вышел. Засиделся, выехал с парковки, сбежал в Афимол – не знаю. Мне стало тоскливо, и я долго ходил между башен, пытаясь завязать разговор со сдобренными силиконом и ботоксом, прошитыми нейлоновыми нитями, аппетитными, высококалорийными женщинами. Женщинам я был не нужен.

Я уехал, но вернулся в пятницу, не сломленный, но уже остывший, сомневающийся. Я хотел пройти к Лёше прямо в офис и сразить его самыми безумными аргументами, но фантазия на глазах лопалась о неудобные контуры реальности: это было невозможно.

Чтобы закрыть гештальт, я зашел в лобби, покрутился у неотличимых от кожаных диванов для ожидания, почистил свои офисные оксфорды авточистилкой, взял бесплатную РБК – ничего в ней не поняв, прочитал про очередное газонефтяное поглощение и ставку рефинансирования, с умным видом поёрзал, изображая эмоции от прочитанного, вернул газету в стойку и подошёл к ресепшену. Девица на ресепшене сразу нахмурилась. Я одинаково не нравлюсь девицам на ресепшене и собакам: видимо, что-то с жестикуляцией или физиогномикой, животные сигналы не считываются. На таблице, висящей позади неё, были расписаны по этажам располагающиеся в здании компании. Лёшин банк был на 23 этаже.

Я сказал, что мне надо в банк к начальнику отдела B2B кредитования, тендерных займов и банковских гарантий Алексею. Она спросила паспорт, и я дал его. Она сказала, что пропуск не заказан и мне надо позвонить на внутренний номер банка. Я спросил номер – мне дали телефон. По внутреннему номеру ответил молодой женский голос без эмоциональных оттенков. Я спросил пропуск к начальнику отдела B2B кредитования, тендерных займов и банковских гарантий Алексею. По какому вопросу? По вопросу тендерного займа. Ожидайте. Ожидаю.

Трубку повесили. Я тоже положил трубку.

Я попросил девушку на ресепшене проверить пропуск. Пропуска не было. Ожидайте. Ожидаю.

Я отошел и пролистнул яндекс-новости, которые с каждым днем становились все хуже и тупее, чуть ли не тупее телевизионных – опять губернатора сажают, опять Кремль заявил, опять неизлечимые болезни звёздных людей.

Вернувшись, я снова отдал паспорт мерзкой сексапильной девушке на ресепшене. Она вбила фамилию, сделала приятное лицо, сказала: «Подождите минуту», - и ушла за пропускные стеклянные ворота. Её место занял краснорожий пузан-охранник в сером полиэстеровом костюме. Ему я тоже никак не мог втолковать свою печаль. Я отчего-то стал врать: что Алексей меня ждёт в отделе B2B кредитования, тендерных займов и банковских гарантий, что мне уже не впервой и я прекрасно знаю, куда идти – в самый угловой кубикл на двадцать третьем этаже за стеклянной перегородкой слева. Пузан лениво держал оборону: «В Системе на вас нет пропуска, – ну, пропуск не заказан, – не оформлен пропуск в Системе, – нет его там никак, в Системе нашей пропускной».

Он звонил на двадцать третий этаж, спрашивал, есть ли там начальник отдела B2B кредитования, тендерных займов и банковских гарантий Алексей и идёт ли к нему кто-то; есть ли пропуск, спрашивал он, и почему нет пропуска в Системе?

- Как Система может этого не знать? – удивлялся он.

Ситуация доставляла ему видимое удовольствие: он, забавляясь, мял и крутил в руках мой паспорт, чуть не подбрасывая его в воздухе, как спиннер. В конце концов, он отдал его подошедшему бритому охраннику-невысоклику с задранной страшным шрамом щекой.

Тот посмотрел на меня, потом – в паспорт. Я, не двигаясь, смотрел на его шрам. Он впечатал данные в Систему и открыл ворота с маленького пультика ДУ.

- Проходите, - скомандовал он.

Я прижал паспорт к животу, поклонился ему чуть не в пояс и шагнул в ворота.

Вакуумный лифт вознёс меня на сорок пятый этаж. В лифте показывали рекламу ТЕЗ-тура, прогноз погоды и щенят, любителей экзотических опционов. Щенята инвестировали грамотно и весело высовывали языки, а котики клали в банк под проценты и оттого слёзки роняли.

Я не заметил, как поднялся.

Восковая секретарша напротив лифта спросила, куда мне. Я сказал: в отдел B2B кредитования, тендерных займов и банковских гарантий. Проходите. Прохожу.

Лёша отвлёкся от сайта ретроавтомобилей, развернулся на стуле и махнул рукой. Я бы сказал, с учётом обстоятельств, он был максимально приветлив.

- А я всё думаю, кто идёт? Вроде на сегодня ни с кем не назначали… - широко улыбнулся он. Я обратил внимание, что кривой зуб уже не крив, и это почему-то меня задело.

Слов было не нужно – каждый знал, что будет сказано. Как два опытных воина-мечника ещё до начала боя знают, кто победит, потому и весь бой укладывают в два удара – так и мы уложили всю встречу в два слова:

- Ну?.. – спросил Лёша.

- Вот… - ответил я, обводя руками что-то такое, что пронёс к нему в Офис через охрану, секретарш, крутящиеся двери, ДМС, годовую премию, бесплатную газету РБК и автоматическую чистилку для обуви в лобби.

Больше я ничего не смог сказать, а Лёша не хотел больше ничего спрашивать – только любопытно и доброжелательно глядел на меня, странного человека из странного, старомодного мира, не враждебного, но и не близкого ему. Я постепенно переводил взгляд с его тёплого, доброжелательного лица на белый его стол с большим и красивым аймаком, на сетчатую мусорную корзину, на синий ковролин – и дальше, на стеклянную стену, на вечерний город за ней, на соседние небоскребы, на чётко различимую микросхему дорог и кварталов, на упорядоченность движущихся автомобильных огней вокруг мрачного сгустка Ваганьковского кладбища, на петлю Москвы-реки, на снесенный мукомольный завод и возведенные корпуса человечьих элеваторов, на озарённое подсветкой главное здание МГУ на далёком горизонте. Всё видимое было мелкое, но различимое, богатое деталями, слишком богатое – до того, что детали становились не видны, не нужны, пренебрежимо мелки. Человека было не видно, виден был процесс. Отсюда легко было управлять крупными градостроительными величинами: снести там квартал, построить здесь район, проложить дорогу через кладбище, спрямить углы, скруглить суммы! Так легко было с этой высоты мнить себя хозяином жизни. Что делал здесь Лёша? Он делал правильный выбор: предпочитал своему не приносящему денег призванию медианное счастье среднего класса. Это был выбор взрослого человека. Выбор, за который скажут спасибо дети и внуки. Выбор, который позволит утвердить род и в конечном итоге, возможно, даст свои плоды в виде талантливых и даже гениальных отпрысков, которым повезёт родиться в правильной среде и реализовать призвание, которым пришлось пренебречь их предку.

Золотой, срединный, самый верный и проторенный путь – путь к счастью.

Я печально повёл двумя пальцами, как сделал бы, говоря: «Ну и так далее», - повернулся и пошёл к выходу.

- Не забудьте отметиться в Системе, - окликнула меня вернувшаяся на своё место девушка-ресепшенистка. Пузан-охранник по правую руку от неё плотоядно ухмыльнулся. Невысоклик по левую смотрел холодно, наготове, востро.

Вместе они были прекрасны – три лика Офисного лобби, три грации на службе корпорации. Я подумал, что здорово было бы снять их на телефон, но испугался и ушёл. 

Металлическая волна перекатывалась над эскалатором, люди катились под ней в метро. Проектировщики работали чертовски плохо: нужно было пройти три эскалатора и тринадцать коридоров, чтобы попасть на станцию. Я представлял уродливый план станции и тут же – сколько за него было заплачено денег, какими газетными панегириками, триумфальными телевизионными репортажами, почётными грамотами, званиями и квартирами в центре Москвы были обласканы проектировщики, техзаказчики, генподрядчики, субчики и застройщики всего это говна. Они здорово размазали ответственность меж собой – никто не скажет, где именно так случилось, что в колбе слепили уродца. Каждый будет показывать свою часть и говорить: вот же, всё хорошо было, просчитано, продумано, согласовано, утверждено… Ни слова объективной критики за всю жизнь эти ребята ни от кого не слышали. Живут в своём мире, варятся в своём котле и каждый день читают в газетах, как всем нравятся их дома, их музеи, их подземные станции, как все ими пользуются и осанну поют. И все мы живём в их бесталанном, мерзком мире размазанной ответственности, отделанных скользким композитным мрамором коридоров, освещённых светодиодами бессмысленных углов, нескончаемых переходов, вырастающих из ниоткуда острых лестниц, ведущих никуда опилочных дверей. Масштаб бесталанного вырос экспоненциально, а талант остался тот же, единичный. Гиперинфляция человечества дорого обошлась экономике души.

Начался новый период тягомотных поисков. Я оставил надежду и ездил в новые места просто потому, что не мог заставить себя сходить в одно и то же дважды. Я пробовал ходить в сетевые барбершопы, садился в хромированные кресла, отделанные кожей итальянских ягнят, гляделся в обрамленные гирляндами из театральных гримёрных зеркала, слушал чиловую музыку французского радио FIP и брутальные рок-баллады, дышал ароматами лучших пен и одеколонов. Брадобреи угрюмыми мухами слонялись из угла в угол, не зная, какого ещё кофе и вискаря насосаться, падали в сверкающие изгибами каретной стяжки диваны честерфилд, давили телефоны усталыми пальцами, крутили самокрутки и заряжали айкосы, ругали друг друга за неэффективную работу, отклонение от стандартов и падение ключевых показателей эффективности стрижки. Я слушал их и понимал, что и это Офис, что Офис разрастается, что все смежные сферы жизни захватывает он, и скоро офисный человек повсюду будет оставаться офисным: в парикмахерской, в школе, в университете, в машине, в спортзале, в больнице, на кладбище. Всё становилось предметом постоянного торга, разработки корпоративной политики, оценки эффективности и согласительных процедур. Всё постепенно подчинялось логике оптимизации и бюрократизации, манипулируемой статистики и растущих дивидендов.

Я не хотел этого видеть и пробовал сменить барбершопы на бьюти-салоны, но бежал оттуда, не вынеся слащавых манер хозяек и сумасбродных интерьеров, в которых цыганская вычурность всячески ценилась, а разумная сдержанность гналась взашей.

Я вернулся в эконом-сектор: парикмахерские у дома, мужская стрижка за 100 рублей, скидки пенсионерам, ветеранам и ликвидаторам, тату-салон за шторкой. Ничего нового там меня не ждало: бывалые опытные парикмахерши, хорошо знавшие слова «полубокс» и «косые височки», белые халаты, пластиковые лилии. Но была и потаённая струя в этом замшелом пруду: периодически замечаемые мной средние азиаты, которых районные Светланы и Ольги не брезговали утрудить стрижкой невзыскательных молодых клиентов. Я же, приглядываясь к ним, отмечал, что стригут они расторопнее, свежее и интереснее. Так я начал тур по Великому парикмахерскому пути: Кыргызстан, Узбекистан, Таджикистан.


Дытрумхана я встретил через три или четыре месяца, по дороге от стрижки у метро, в которой было не протолкнуться от черноволосых кавказских и азиатских голов, к стрижке в торговом центре, идти в которую не хотелось вдвойне. Случайно заметив вывеску, я остановился у милого оазиса старины на Бауманской – крошечной парикмахерской в подвале двухэтажного купеческого дома Немецкой слободы, одного из последних уцелевших кусков истории в городе, потерявшем голову от денег.

Дытрумхан был не под стать своему грозному имени: маленький тридцатилетний мальчик-мужчина с безусым миловидным лицом, нежными манерами, деликатными жестами, мягкими блестящими волосами и сонными, маслянистыми глазами, в которых читалось одно жгучее, необоримое желание – жажда власти. Он и был властен: сладок, нежен, терпелив, но абсолютный хозяин территории моих волос. Стоило тогда его мягкой, женственной руке коснуться моей головы, как я абсолютно обезволел, обмяк, осел. Кажется, его маслянисто-мечтательный взгляд передался и мне. Он легонько подцеплял пряди, взвешивал их на руке, отмерял и делал один единственный щелчок ножницами – ронял кронированную ветвь на пол и тут же брался за следующую. Наблюдая за его сосредоточенными действиями, ощущая его мягкие касания и следя за падением мертвых снопов, я окончательно осоловел. Вокруг меня нарастал апофеоз войны, а я пребывал в абсолютном мире – до того действовали на меня его чары, до того послушным зелотом в его руках чувствовал себя я.

Я смотрел на него в зеркало, как неторопливо он выбирает прядь, как спокойно расчесывает её, как выбирает позицию для удара ножницами, я слушал заунывный, как причитания муллы, узбекский и бодрый, как окрик торгаша на базаре, таджикский рэп, я вдыхал сдобренную пачулей и сандалом ионизированную воду из парогенератора, я таял, я исчезал.

- Ма намегум ки бойм! Ма намегум ки бойм! – весело долбила блютус-колонка JBL.

Древние восточные сказания оживали предо мной, сладкая Шахерезада танцевала в шифоновых шароварах и из тысячи выторгованных за жизнь анекдотов шептала мне на ухо самый главный, самый сказочный и чужестранный – историю о мальчике, нашедшем лампу. В Дытрумхане я нашёл своего Аладдина, свободолюбивого бездельника, алмаз неогранённый, хозяина жизни, теснимого нищетой и забвением.

Нет, такие нежные руки должны принадлежать высшему классу людей! О, он непременно должен быть обласкан, вознесён, определён в ранг иерархов жизни, наравне с величайшими и значительнейшими… Пусть шорники и скоромыги, купцы третьей гильдии, заштатные олигархи-торгаши, в которых нет спокойства и достоинства крови, расступятся и пустят его в ряды истинно великих, неизменных родов, коим не чуждо покровительство талантам, кои могут распознать величие духа по одному взгляду на человека и, признав, обласкать и принять его. Я обеспечу вознесение, я стану пьедесталом Дытрумхана! Сам не умея достать до гривы Пегаса, я его приподыму на своих плечах, чтобы в пылающем зените слава коснулся его чела, чтобы свет жизни настиг его, чтобы он был виден и знан. Я злой гений Дытрумхана! Я пришёл во славу его таланта и наперекор его жизни! Воля або смерть! Щастя або розум! Всего, сейчас, и можно без хлеба, глашу я, вестник последних времён!

Я очнулся, когда он огладил меня обеими руками по вискам и любовно спросил:

- Уложить?

- Уложить, - шепнул я одними губами.

И он уложил меня так, как меня ещё никогда не укладывали…

Я был у Дытрумхана ещё раз пять или около того и каждый раз напрочь отключался, грезил, фантазировал, качал головой, мычал и булькал слова. Напарник Дытрумхана, посмеиваясь, поглядывал на меня из-за телефона и хитро покусывал зубочистку. Редкие посетители на меня смотрели только периферийным зрением, только через зеркала: это всё были очень изысканные и мягкие люди, благородно завитые таджики, чёткие, метросексуальные узбеки, киргизы, которые хотели казаться чернявыми итальянцами или, накрайняк, казахами. Мне нравилось там, в этом странном подвальчике в Немецкой слободе – временами казалось, что я в Лондоне или Амстердаме, до того фантастическим космополитизмом отдавал его микромир. Но и микромир не пережил катка административного прогресса.

Я звонил Дытрумхану в пятницу, чтобы забить вечер субботы. Трубку взяла чужая рука.

- Алло?.. - спросил я.

На том конце затаилось. Ничего особенного, казалось, не происходило, но я чувствовал, что меня ждут. Ждут того, что я скажу. Ждут информации, которую я выдам. Ждут приветственных слов, ждут моего имени, ждут имени абонента, цели звонка. Я слушал затаившуюся, вкрадчивую, выматывающую душу, внимательную тишину.

И тишина отдавала ментовщиной.    

- Алло, - переспросил я.

- Алло, да… – ответил голос и резко оборвал, подцепляя меня скрытой ехидной языка.

- Мне в парикмахерскую записаться, - подумав, сообщил я.

- А парикмахерская закрыта, - печально протянул голос и тут же застыл, ожидая.

Я спросил, с кем я разговариваю.

- Оперуполномоченный по Басманному району говорит, капитан Едров, - с охотой пояснил голос. – А вы, значит…

Я спросил, что случилось.

- А что случилось? А ничего не случилось! Вы почему решили, что что-то случилось?

- Совсем не решал, записаться хотел.

- Да не получится записаться.

- Почему?

- Да вот нет никого.

- А где же все?

- А кто здесь должен быть?

- Кто-нибудь быть должен.

- Это да, кто-нибудь… А вот нет никого.

- Так где же все?

- А кому звоните-то?

- Да в парикмахерскую.

Так шло ещё долго: капитан Едров никуда не торопился, да и я не спешил. Шла битва за влияние, и никто никому не давал себя обыграть. Я тянул время, чтобы сообразить, как мне разобраться в ситуации – скрывать было совсем нечего, но, чтобы капитан не терял интереса, я тянул, создавая впечатление, что скрываю многое. Наконец, я решился и спросил, где Дытрумхан.

- Ах Дытрумхан!?! – чуть не взвыл от информационного прихода капитан, и я эмпатически ощутил, как у него от кайфа сжимается анальный сфинктер. – Так что же сразу не сказали, раз Дытрумхан?!? Я-то думал, а он на тебе: «ДЫТРУМХАН!» Шаганэ, ты моя Шаганэ! Ой-вей, Дытрумхан!

Пошёл новый круг бессмысленных вопросов, переспрашиваний, переуточнений, ловли на живца, в силки и бреднем, ожидания, что я запутаюсь и выдам чего похлеще. Я чувствовал, что за меня снова взялась Система.

- Вы его задержали? – прервал я очередной цикл обраток и прощупываний по поводу моей связи с Дытрумханом.

- А есть за что? – сразу смекнул капитан.

- …или он мёртв? – немного визгливо договорил я.

Капитан призадумался. Подумав, сменил тон:

- Алоевлоев проходит по смежному делу. Есть причины некоторое время ему побыть у нас.

Я сказал, что готов поручиться.

- Куда, куда! – заволновался капитан. – У него тут нарушения паспортно-визового режима. Вся цирюльня – рассадник нелегалов! Мы их как вскрыли – а они там как кильки в томате на лежаках вдоль стенок лежат, коптятся. Тут поручайся – не поручайся… Вот если бы поручительство подкрепить чем, - хитро и сладко добавил он.

Я испугался.

 - Да вы не бойтесь, - подобрел капитан. – Тут недорого выйдет. Одного за полтинник отдам, если ещё одного накинуть – сорокет сверху. Троих и больше – по тридцать пять с каждого. Система скидок! Если потом ещё кого отмазать, то сговоримся, общий язык всегда найдём! Только парикмахерскую всё равно закрыть придётся. Там спор хозяйствующих субъектов, - я почувствовал, что он подмигнул.

Я не знал, что сказать.

- Ну, если так, - обиделся капитан, - то первым рейсом в Бишкек.

- Почему в Бишкек? – удивился я.

- Нет, ну а хер ли я тут разбираться буду, откуда эти черножопые понабрались? Запишу всем: Бишкек, всех и ёбнут в Бишкек, - сердито закончил капитан и повесил трубку.

Я облокотился о стол и повертел в руках рельефный стакан с индийским бледным элем. В пабе было не так много людей: всё сплошь блогеры, рекламщики и фотографы. У всех были унылые, всего вдоволь вкусившие, всем расстроенные, ни к чему не горячие, ото всего холодные лица. И с двумя, и с тремя сразу у них было, и наркотики такие-сякие они пробовали-потребляли, и во всех странах пожили, всё там пробовали-видали, на бизнес-классе в звёздной компании по блату летали, в пентхаусах зажигали, а ничего не нажили и смысла по дороге не нашли. Теперь они сидели в пабе с унылыми лицами и давили многозначительные реплики повидавших жизнь людей, размышляли о дауншифтинге, мечтали вернуться в Паттайю и курить настоящий опиум из казацких люлек с длинным мундштуком (как Гендальф!), приторговывать криптой и качаться в гамаке – а иногда взрывались самообличительным бредом речитатива, мощно говорили «РАУНД!» и роняли на пол выдуманный микрофон под вежливое вау татуированных женщин. За ними было интересно наблюдать, но я думал о Дытрумхане.

Пора было что-то делать. Я чувствовал, что это поворотный момент моей застоявшейся, накатанной, привычной жизни. Я наконец мог проснуться, наконец мог сделать что-то, что имело значение – для меня, для другого человека, для всех. Я был готов. Более чем готов, я был уже переварен, перенасыщен бульоном, в котором бултыхался на работе, напитан деньгами, накормлен знаниями и компетенциями, насыщен пониманием Системы.

Пора было действовать. 

Скайсканер показывал прямые рейсы до Бишкека только из Шереметьева. С другой стороны, мент соврёт и дорого возьмёт... Я написал о ситуации в телеграм-бот ОВД-Инфо. Через полчаса мне перезвонил приятный, но печальный молодой человек, от которого даже через телефон пахло кофе и сигаретами, и сказал, что по их информации в районе провели рейд по жалобам местных жителей, собрали людей и готовятся оформлять высылку.

- В Бишкек? – уточнил я.

- Почему в Бишкек? – удивился он, но, подумав, меланхолично ответил: - Хотя могут и в Бишкек…

Я спросил, можно ли мне как-нибудь поучаствовать в судьбе людей, попавших под облаву. Молодой человек насторожился и посоветовал мне ни в какие переговоры ни с какими органами не вступать, никуда не соваться, а вызвать нормального адвоката, хотя это дорого, но если надо близкому или другу, то лучше всё же нормального, хотя опять же гарантировать никто ничего не может и если с документами беда, то друга, скорее всего, и с адвокатом турнут в Бишкек, так ещё и денег куча уйдёт, хотя опять же лучше попробовать, тем более, что есть адвокаты, которые работают pro bono, есть общественные защитники, он и сам мог бы мне порекомендовать, но они нарасхват и в обычные дни, а тут такой погром идёт, что никого не выцепишь. После он принялся объяснять мне какие могут быть аспекты, какая разница между выдворением и депортацией – будет суд или нет. Если депортация, то всё не так плохо, там долгий срок, выезд самостоятельный и можно оспорить, решил он под конец меня поддержать.

Я сказал, что поищу адвоката, подумаю над вариантами, спасибо. Молодой человек чуть слышно вздохнул и ответил: «Как хотите».

Я не знал, нужно ли мне что-то делать и если делать, то что всё же было лучше: адвокат или взятка. Вводных не хватало, так что я первым делом решил закончить пиво – третье за вечер. Потом я взял виски и решил ехать домой, но виски был хорош, за окном было мрачно и холодно, я сидел под уютным торшером с бумажным абажуром, а из динамиков лилась Heart of Gold Нила Янга… Я решил взять ещё. Потом официантка принесла третий стакан – подарочный к первым двум. После я заказал бургер из блэк ангуса с конфитюрным луком, соусом бри и вялеными помидорами, картофельные дольки с сальсой и халапеньо и ещё один вискарёк – шлифануть вечер. Под конец я решил по-гусарски залить всё бокалом-другим просекко, и я помню, как в лице официантки мелькнуло сомнение от моего заказа, как сошлись ненадолго брови грудастой флор-менеджерши, как с лёгкой укоризной качнул головой сидевший рядом пиджак – что уж он там делал среди всех этих измаявшихся фотографов, ума не приложу.

- А что это вы здесь делаете? – лукаво поинтересовался я.

А он на меня то ли с ужасом, то ли с омерзением смотрит – и я понимаю, что вовсе не то я у него спросил, и лукавство только в голове у меня, а вывалил я непонятную кашу из слов вперемешку со слюнями. Мне подносят терминал, и я плачу наложением телефона, но его надо разблокировать, и я долго, мучительно долго, вытирая слюну запястьем, вожу пальцем по экрану, но ничего не выходит. Я достаю кошелёк и прикладываю карту – теперь нужен пин-код. «Введите пин-код», - требует терминал. «С Вашей карты пытаются списать 6789 рублей. Подтвердите покупку», - требует телефон. «Вам понравился наш сервис? Оцените нас в приложении!» - требует официантка.

А я уже так устал, что от меня постоянно что-то требуют, что надо всё время что-то куда-то вводить, что-то подтверждать и запоминать какие-то цифры, что-то кому-то сообщать, на что-то постоянно соглашаться, какую-то информацию гонять туда-сюда, как крайнюю плоть по головке члена. Как я ото всего устал, как надоело это всё!

Но вот меня уже ведут, уже заботливо с моего же телефона мне вызвали такси и указали адрес – а его даже и спрашивать не надо, он сохранён, навеки сохранён в проклятом приложении, которое всё помнит и знает лучше меня. И вот меня везут с загородной скоростью в 110 километров в час по третьему транспортному кольцу, а оно всегда вгоняет меня в самый глубокий и беспечный сон серыми пыльными отбойниками из гнутых швеллеров, расписанными подростками пластмассовыми шумозащитными экранами и мелькающими снизу, из-под эстакады, памятниками сталинской поры. Под журчание бугристого асфальта, под прыжки колес и колыхание подвески я клюю носом в телефон. Яндекс-директ подсказывает: «Данная часть третьего транспортного кольца раньше составляла камер-коллежский вал, что отражено в топонимике… узнать больше». Успокоенный бесполезными знаниями, я отбываю прочь.

Водитель будит меня у дома. Я ничего вокруг не могу узнать и нехотя лезу наружу. Я бы остался и поехал куда-нибудь дальше. В Тверскую область, например. Там Торжок и Старица, Салтыков-Щедрин и Калязинское водохранилище, да и вообще хорошо там. Только работы нет ни хера, и население вымерло от наркомании и СПИДа, а так хорошо. Как в зоне отчуждения чернобыльской АЭС. Хорошо, тихо, спокойно.

Даже в Туле шума-гама больше, чем в Твери, но оно и ясно: Тула же южнее, а чем южнее, тем барагознее люди. А Тверь молчалива и бледна – и тем отрадна. И мне бы сейчас очень хотелось молчания – очень бы хотелось просто помолчать. И чтобы все молчали, побольше молчали и думали. Кабы замолчать да вовсе никогда больше рта не раскрыть, вот бы хорошо стало. Молчи рот. Молчи ум. Молчи телефон. Все помолчите хоть немного! Из-за вас я совсем не слышу сердца...

Я проснулся в шесть утра от страшного сердцебиения. Прислушавшись, я почти мог услышать стук отражённым от натяжного потолка – будто вся парусная мембрана потолка вибрировала и колыхалась в такт со мной. Головной боли, общего отравления не чувствовалось – был один безотчётный страх перед будущим, прошлым, смертью и жизнью. Я встал и долго ходил по кухне, пил воду, колу и активированный уголь. Потом я съел два солёных огурца с рынка выходного дня, пакет сухариков с чесноком и сметанным соусом из пятёрочки, взял айпад и пошёл в ванну.

Наполнив ванну, я залез в воду, прислонил затылок к керамической плитке стены и прощёлкал новости. Про облавы на мигрантов ничего не было – было про певицу Валерию и телеведущую Ксению Собчак.

Мне стало лень. Голова всё же начала болеть, тело обессилело. Что я мог против всего творившегося вокруг? Система построена на праве, право – на несправедливости. А может и на справедливости – но высшей, самой жестокой и бесчеловечной, справедливости сильных, хитрых и умелых – тех, кто умеет выкачивать деньги из других и, поправ их, преуспевать в мире.

Как знать, может, деньги – и есть окончательное мерило высшей справедливости, и, какими бы способами они ни добывались, одно их наличие оправдывает всё, что ради них было сделано. Может, весь научно-технический прогресс, размножение людей, рост и становление человечества, расширение ареала его обитания, распространение жизни за пределы Солнечной системы – всё стоит на плечах шумных, хамоватых, нахрапистых торгашей, готовых с утра до вечера ползать и барахтаться в дерьме и кормить дерьмом всех вокруг, чтобы заработать и вознестись. Может, самая мерзкая и самая гнусная картина жизни, картина клеток организма, бьющихся за живительную энергию питания, жадно сосущих её и тем укрепляющих организм в целом – и есть самая благая, самая правильная, самая точная картина. Может, предать и обмануть, не иметь принципов, не верить ни во что и никого не считать за человека, всё и всех непрестанно продавать и предавать ради денег – и есть единственно верный путь, единственная истинно оправданная и осмысленная жизнь.

Может быть, любовь к деньгам есть самая искренняя и чистая, самая человеческая любовь?

Может ли человек знать это наверняка? Могу ли я знать? Могу ли хотя бы чувствовать разницу?.. Вряд ли. Если бы мне их на ладонях принесли, я бы не отличил справедливость от несправедливости. Мне знакомы только их деривативы – Закон и Система, только их я узнал сполна. Где Система – там тоска и деньги, где Системы нет – нищета и свобода. Ах, свобода… Может, купить худи с дерзкой и сочной надписью «свобода»? Какой-нибудь хайповый коллаб адика и «Юности»! Почувствовать себя юным, встать на скейт, с гордым видом проехаться по Новому Арбату, зайти в дежурку, хряпнуть пивка за сто рэ, стопку анисовой, закусить бутером с сельдью, хрустнуть малосольным огурцом – и катить дальше, по Воздвиженке, мимо Кремля по Моховой до галереи Шилова, а там на Большой Каменный, где Немцова не убивали, с него к Болотной, оттуда прямым курсом на Якиманку, к Ильичу, стесать ему гранитный пьедестал отменным грайндом, и снова мчать куда глаза глядят, но обязательно на Запад, туда где заходящее солнце золотит бетон, где пластиковая обёртка горит ярче алмаза, где насквозь видны зеркальные окна лужковских офисов, где поёт жизнь и из каждой колонки играет Энио Морриконе…

Жаль, я не умею кататься на скейте, а надписи на одежде ещё никого ни от чего не освобождали.

Я написал в телегу ОВД-инфо. Мне ответили, что новой информации нет. Я попросил держать меня в курсе.

«Это важно», - написал я.

После этого я посмотрел на порнхабе, на который приходилось заходить из-за сраного Роскомнадзора через випиэн, как московские школьницы веселятся на вписках и делают селфи с членом во рту, но слабость поборола меня, я неловко опустил айпад на пол, накапав на него мокрой рукой, и погрузился по уши в воду.

День прошёл ни шатко, ни валко: я лежал в кровати, смотрел «Рика и Морти», скучал и думал, что настоящее – это телефонные базы данных для холодных звонков, ключевые показатели эффективности для позитивной отчетности, горячее водоснабжение для массовой гигиены, антидепрессанты для десенсибилизации и пластиковые баки для пластикового мусора. Всё массовое, берущее количеством, процентами, приростом, бахвальством, пустым хвастовством. Человечество с наросшим жиром миллиардов ни к чему не годных и не приспособленных людей – просто ещё один экономический пузырь. Пузырь лопнет и человечество сдуется со страшным треском, как фондовый рынок неликвидного товара. Нет, ничего хорошего я не видел в настоящем, совсем ничего. Прошлого я тоже не хотел: там интернета и городского освещения нет, а есть оспа, чума, столетняя война, барщина, голод, полиомиелит, десять детей народится, половина умрёт, вторую половину зарубят, а барин жену отнимет, а исправник батогами выпорет, поп крестом зае**т, а царь голову снимет.

Нет, думал я, дайте мне двойную дозу будущего, и я буду рад! Каким бы ни было будущее, одно ясно вне сомнений – в нём в конечном итоге появится Космос, а оставшееся от нашего времени умение систематизировать и работать с системами поможет изучить и освоить его. Все наши начинания сегодня, все наши сложноструктурированные, разветвлённые и пересекающиеся системы взаимосвязей, финансовые, экономические, политические, социальные, культурные, какие угодно механизмы и процессы – лишь разминка, первые шаги к покорению галактик, к их усвоению, к интериоризации человеческим коллективным разумом большого пространства вовне. 

Судьба человека – атомные плотины не невиданных реках запредельных планет. В этом нельзя сомневаться.

И тут же я начинаю сомневаться. Воздушные замки рушатся моментально, стоит повести пальцем по телефону и пролистнуть напоенные безысходностью русские новости. Да, впрочем, почему русские? Они всюду одинаковы и всюду дурны. Если бы я жил в Айове, Ноттингеме или Безансоне – всё, о чём бы я читал, было бы на одно лицо: сходящие с ума от озверения и оскотинивания люди, опьянённые безнаказанностью и силой подростки и мигранты, забитые и всевозможно униженные подростки и мигранты, старость, проводимая в страхе и бессилии, и лишённая надежды молодость, герои, гибнущие ради недостойных их людей, и недостойные люди, возносимые к вершинам благополучия и успеха…

Но всё это было уже, всё всегда было так. 

Поколения дегенератов будут по-прежнему сменять друг друга, люди разума как страдали, так и будут страдать, спасительного самообмана будет всё меньше, а неприглядной правды всё больше, так что единственным решением – снова, как и всегда, - будет тотальный коллапс и обвал цивилизации, чтобы на её месте выросло что-то новое, небывалое и интересное – что-то, чего никто не ожидал; что-то, чего все ждали. Новый самообман будет столь грандиозен, столь велик, что подомнёт все воспоминания и о нас, и о наших системах, обо всём, что мы считали важным, значительным. Всё, о чём мы говорили и спорили, будет забыто и отброшено, наши имена будут казаться архаичными, наш язык – смешным и непонятным, наши боль и печаль станут сродни античной комедии, а наше счастье будет походить на идиллическое счастье пастушка. Мы станем одной большой пасторалью, которую люди будущего будут вспоминать с теплотой и лаской, думая, что хотели бы вернуться в наше время, что хорошо нам тут жилось, что болей и печалей почти не было, а было много счастья, обилие потребления, путешествия постоянные у всех и непрерывные пати-вечерины, красивые закаты, ламбруско по утрам и шампанское вечером, сочные бургеры и красивые мощные двигатели внутреннего сгорания, чтобы наперегонки гонять по проспектам. Постоянный незащищённый секс, крепкое здоровье, спортивно развитые тела, прекрасная одежда, дизайнерские дома, непрерывное общение онлайн и офлайн, занятия фитнессом в тенистых лесах и воркаутом на красиво отрендеренных спорт-площадках, работа с ноутбуком в кафе и участие в могучих финтеховских конференциях, этих бурлящих котлах мысли и идей, определяющих лицо завтрашней науки и производства – чудо что за время, будут думать они, волшебные и наивные люди будущего.

Как завидую я им, далёким и неизвестным. Что за чудесный мир им достанется: мир пустых улиц, рушащихся жилых комплексов и разорённых торговых центров, молчащих шоссе, огородиков у дома, маленьких, междусобойных рыночков на районе, тихой перепродажи обветшалых вещей, хранимых на старых домашних компьютерах интернет-архивов, печатаемых на домашних принтерах книг и статей, мир молчания, тишины, ностальгии и забвения… Мир возрождённой романтики, мир вернувшегося живого слова, нашёптываемых друг другу за кружкой подвального пива новостей и наигрываемой соседом на аккордеоне старой мелодии, слова для которой давно уже забыты. Мир рухнувших надчеловеческих величин, мир застопоренных проектов и сошедших на нет процессов, мир, в котором снова есть что-то недостижимое, неподвластное…

Но ведь будет и то, и другое – и безумие, и радость ума; и тишина, и восторг. Как совместить это? Как понять, что всё всегда вместе и раздельно ничего нет? Тайна. Великая тайна жизни. Мне вовек её не отгадать. И ни к чему: если гадкие и подлые загадки человека ещё есть смысл гадать и разгадывать, пытаясь в нашей породе что-то улучшить, то загадки великие и прекрасные лучше оставить без внимания, ведь разгадать всё равно не выйдет, а интерес уйдёт…

Я оставляю тайну жизни более пытливым умам, а свой ум отдаю «Рику и Морти».

В воскресенье я съездил в леруа, и после долгих выборов, включений-выключений, осмотров и консультаций утомлённых, пахнущих потом, энергетиками и корвалолом продавцов купил вытяжку для ванной: моя уже совсем разболталась и страшно гремела подшипником. Потом мне пришлось вернуться в леруа и менять вытяжку, потому что я, несмотря на все осмотры и консультации, взял вытяжку без отключения по таймеру, а мне нужна была вытяжка с таймером. По дороге обратно я заехал на Бауманскую.

Старый купеческий дом, в подвале которого была парикмахерская Дытрумхана, обнесли оцинкованным забором на бетонных чушках. По забору шла нарядная широкая лента баннера: «Здесь скоро будет хорошо! Неудобства пройдут, а дом останется!» Рядом были рендеры грядущего градостроительного оргазма: двадцатиэтажная бетонная пластина в замаскированных под треугольнички квадратиках вентфасада, зелень, солнце, гуляющие люди из фотобанка. За забором было совсем нехорошо, от купеческого дома уже мало что осталось: сгоревший верхний этаж раздирал хищный экскаватор. Нижний каменный этаж ещё стоял, но скоро, видимо, должны были добраться и до него. Подняв руки над забором, я сфотографировал на телефон умирающую ни за что ни про что историю, постоял там немного, как бестолковый импотент у замочной скважины, покурил и поехал домой.

Вечером я хотел заказать вок, но скидок ни в яндексе, ни в деливери не было, так что я пошёл на своих двоих, но по дороге передумал и свернул к додо-пицце, а по пути к ней зашёл ещё и в биллу, чтобы купить оливкового масла (я люблю пиццу с оливковым маслом – пусть даже и додо-пиццу), долго там стоял у стеллажа с маслом и выбирал какое взять: в золотистой фольге или квадратной бутылке; так долго выбирал, что достоялся до драки: покупатель жлобского вида с раздутой физиономией орал на кавкаженку из мясного отдела за то, что она была в платке: «Свининки мне порежь, ё*ты! Басурманка!» Та ему отвечала: «Рот свой поганый закрой, уё*ина жирная!»

В ответ на это покупатель полез через холодильную витрину с кулаками – продавщица тоже не сплоховала и начала наотмашь рубить его брауншвейгской колбасой по голове. Он всё же до неё дотянулся, схватил за выбившиеся из-под платка волосы и стал долбить головой о прилавок. Все орали и дрыгались, прибежали бородатый охранник и жена жлоба – такая же жлобиха. Бородач с ходу всадил жиробасу ногой в бок, жлобиха таранила бородача и холодильную витрину металлической тележкой. Началась куча-мала. В общем, управление конфликтом у всех было на нуле. Пока они там друг друга уничтожали, я убрал самое дорогое квадратное масло за борт пальто и вышел из магазина.

Вечер я провёл за просмотром нового сезона Stranger Things и поеданием додо-пиццы с ворованным оливковым маслом. Привкус лёгкого беззакония был опьяняюще хорош.

Так прошло воскресенье.

В понедельник я приехал на работу, почти не опоздав – дежурно отшутился, сделал виновато-хитрое лицо, всех развеселил своим приемлемым рас****яйством (- Каков подлец, опаздывает и всё как с гуся вода! - Ну, молодец, устроился! - Ха-ха, смотри, снова опоздал, тунеядец хренов…), сел за стол, чеканул мейл и дорожную карту проекта, который вёл, расписал пару внутренних бумаг ребятам из отдела, посмотрел новости (снова всё про какой-то вирус), мониторинг изменений законодательства по закупкам, сделал пару звонков. Потом я двигал бумаги по столу, пытаясь выбрать наилучшую конфигурацию, качал ручной эспандер из декатлона и смотрел, что интересного выложили прогоревшие блогеры и отвергнутые содержанки на авито. Потом я смотрел на свой степлер и гадал, с****ить его или нет. С одной стороны, я понимал, что работа - мне чужая и не нужная вещь, которая не приносит удовлетворения и в глобальном плане ни на что не годна; с психологической точки зрения стоило всё же степлер украсть, чтобы создать ложное ощущение выгаданного и пришить себя к жизненному месту дополнительным стяжком вины. С другой стороны, степлер был мне нужен на работе, а дома совсем не нужен был, так что практической выгоды никакой не наблюдалось. Эти сомнения по поводу степлера и его места в моей жизни раздирали мне душу до самого обеда, но тут стали разбирать вопрос, к которому я имел касательное отношение, и даже раз или два громко упомянули моё имя, мол он-то этим и занимается, так что мне сначала пришлось выделять ячейки экселя, притворяясь, что я занят, а потом и вовсе выйти.

В обед я пошёл в якиторию, взял кобэ пирафу, гёдза и зелёное бамбуковое пиво. После обеда написал ОВД-инфо: «Решение о выдворении принято. Задержанных везут из ЦВС в аэропорт. 3 рейса: Бишкек, Душанбе, Ташкент».

«Какой аэропорт?» - написал я.

«Шереметьево, Домодедово, Внуково».

Я спросил, есть ли данные персонально по Алоевлоеву Д.

Мне не отвечали. Я вернулся в офис – у стажёрки Аси был день рождения, её поздравляли подвенечным букетиком и бутылкой моэта, а Ася угощала всех домашним пловом и безе. Я тоже поздравил Асю, похлопал в ладоши и сказал, что она выглядит сегодня прекрасно как никогда, хотя чопорная блузка и мешает разглядеть её в полной, совершеннолетней красе. Ася смеялась и игриво расстегнула верхнюю пуговицу, отчего стала видна мягкая смуглая кожа её груди, сделала шаловливое селфи с тортиком и тут же застегнулась обратно. Я счёл долг выполненным и вернулся за стол – там пришлось отвечать на мейлы, смотреть презентацию и таблицу с отчётом, перезванивать на пропущенные вызовы… Всё вместе было не так плохо – казалось, что я сопричастен общему делу, задействован, включён и, в целом, деньги получаю не зря.

Потом было затишье и безделье. В такие моменты кажется, что соблюдение режима тишины и безделия – это и есть моя работа. В другие моменты кажется, что моя работа – захлёбываться в потоке информационных сигналов и пытаться удержаться на плаву. Имитировать компетентность и осведомлённость там, где я ничего не смыслю. Я и правда уже ничего не смыслю в своей работе. Порой я даже не могу точно назвать свою должность: так часто я повторял эти свои закадычные должностные слова, что они затёрлись до беспамятства; так давно мне уже не нужно их повторять, потому что меня и так все кому надо знают, что слова выветрились, иссохли. Когда-то моя должность менялась из-за реструктуризаций и реорганизаций, повышений и переводов – я запоминал и повторял, прилежно запоминал и повторял новые слова… А потом перестал. Слова утратили смысл, перестали иметь отношение ко мне, постоянной величине офисного сидения. Старший специалист-аналитик, ведущий эксперт, кто-то по юридическому сопровождению, какая-то преддоговорная работа, отдел управления главного структурного подразделения департамента организации складирования и эксплуатации заблудших душ… Какая разница? У вас есть мой номер. Звоните. Я – это я.

Я таращился на Асю через весь офис и мысленно расстёгивал её блузку, гладил её грудь, забирался руками в чашки лифчика, собирал её груди в горсти, грузные, нежные, молодые груди Аси, пощипывал, прокручивал между пальцев её сосцы, кусал, облизывал их, тёмные и твёрдые вершины мягких степных холмов…

ОВД-инфо написал: «Уточнение: всех задержанных везут в Домодедово, все 3 рейса оттуда».

«Спасибо!» - написал я.

Мне давно хотелось сделать, как делают офисные работники в фильмах: вскочить с места, схватить с вешалки пальто, крикнуть шефу через весь этаж, что я должен на минуту отойти и уйти на хрен до конца рабочего дня, а лучше – вообще до конца фильма. Меня приятно щекотало представление о молчании, которое установится в офисе, о вытянутых лицах коллег, о первом робком «**ясе», которое прозвучит из-за стеклянной перегородки, но, к сожалению, в жизни так не работало. Или работало – но у смелых, сильных и безрассудных людей, которым море по колено и плевать на трудовую книжку, резюме, рекомендательные письма, пенсионные накопления и прочие заботы трудолюбивой посредственности.

Я поплёлся в Пашин кабинет.

Бодро стукнув два раза в раскрытую дверь, я зашёл и, странно-сексуально облокотившись о комод с делами, предложил отпустить меня на вторую половину рабочего дня.

- С х** ли? – весело ответил Паша.

Паша младше меня. Он вообще молодой и борзый, всё стремится всем доказать, что не зря хлеб ест, что в чём-то лучше тех, кто не дорос до его позиции, чем-то заслуживает своё возвышение – и более того, заслуживает много большего! Даже и пределов нет никаких тому, чего он заслуживает! С другой стороны, он кампанейский чувак, держится со всеми за панибрата, легко от дел переходит к личным мнениям и суждениям, всем в душу лезет, тимбилдит и нетворкит там что-то без остановки... Вообще он здорово мешает контексты, молодец: то возврат НДС обсуждает, а тут опа! – про семью пошёл, ремонт они там делают, всю квартиру белую себе забахали. А потом – хопа! – и снова НДС, ну-ка давай, что там у нас за истекший налоговый период... Мне что до НДС, что до его семьи дела никакого нет, но следить за этой смысловой эквилибристикой смешно. А вот моих коллег такая либеральность подбешивает. В целом у нас ценится традиционность в рабочих отношениях: ты начальник, я дурак, а в остальном общаться нам не стоит. Ещё в идейном ходу советская ницшеанщина: нас е**т, а мы крепчаем; тяжело в учении – легко в очаге поражения; умри, но сделай; погибаю, но не сдаюсь. Ну, а с другой стороны: работа не волк – в лес не убежит; не откладывай на завтра, что можно сделать послезавтра; молчи, а то работать заставят, и прочая насреддиновщина. Я этого двоемыслия не люблю и не поддерживаю, а Пашин эклектичный подход уважаю. Хотя сам он мудак, конечно. Надеюсь, у него язва раньше, чем у меня, будет.

- Паш, ну надо, ну… - я настоятельно уставился на него.

- Нет, ну ты мне объясни! - Паша откинулся в кресле и раздвинул ноги.

Начинался секс.

- Ну надо мне уйти, что, я часто отпрашиваюсь?

- Да вот недавно было. Два дня же ты отходил. И что в итоге? Пролёт по проекту с подольской недвижкой на две недели – я как щас помню. Клиент чуть нахуй контракт в клочки не порвал из-за этой ***ни. Пётр Николаич ездил объясняться… Помнишь-не?

Я киваю.

- Ну и теперь вот у тебя висяк. По «Семземсельхозу» реорганизация полным ходом, передаточный акт готовим, ты только тянешь опять с недвижкой, сколько можно-то? Опять с кадастром проблемы?

Я вяло мямлю, что половины информации в кадастре нет, что мне самому всех правообладателей обзванивать надо, запросы направлять, документы просить... Это муторно и долго, что я могу?

- Скучно тебе? – с издевательским пониманием спрашивает Паша.

Я киваю.

- Понимаю, мёрджеры интереснее, но подёнщину никто не отменял! – Паша любит соблазнять нас мёрджерами и стращать подёнщиной, мол, именно на ней всё в жизни и зиждется. Я в ответ говорю, что мерджеры – та же поденщина, тоска зелёная.

- Да Паш, я те Хрястом-Богом клянусь, надо мне! – я хватаюсь за грудь.

Паше мой религиозный артистизм – что серпом по яйцам. Он кривится и делает «стоп» рукой:

- Ой, не надо, ты знаешь, мне это всё вот тут…

- Ну и ты пойми, надо – вот, край! – я бешено пилю рукой горло.

- Так, давай без жестов только этих.

- Ну что, мне на колени встать, что ли?! – надрываюсь я, обеими руками указывая на пол.

- Чё ты меня провоцируешь? – вскипает и Паша.

- Я тя всеми святыми заклинаю, отпусти ты меня! – я начинаю поддёргивать штаны и подгибать колени.

Паша смотрит недоверчиво и гадливо. Видно, что ему всё же интересно, встану я на колени или нет.

Я встаю на одно колено.

- Ой, да иди ты уже, - он отворачивается. – ****ец какой-то… - Паша будто редьки объелся, до того его пробрало.

- От души! – я, кряхтя, подымаюсь и благодарно прикладываю руку к сердцу.

– Завтра опоздаешь – с кадрами говорить будешь! – кричит он мне в спину и, я слышу, доборматывает: - Психопат сраный, б***ь...

Я оборачиваюсь.

- Что слышал! – гаркает Паша.

Я еду на лифте и вызываю корпоративный гетт… По делам всё-таки еду, не хухры-мухры!

За рулём Баясов Илхам Бюль-Бюль оглы в чёрной кожаной куртке нью-йоркского сутенёра семидесятых. Он молчаливо поглядывает на меня в зеркало заднего вида. Кажется, эти пристальные глаза с чёрной непрерывной полосой бровей над ними смотрят на меня больше, чем на дорогу. Чтобы снять напряжение взгляда, я спрашиваю:

- А вы не из Бишкека?

Вместо ответа он начинает кашлять – так, будто лёгкие хочет выкашлять, долго, исступлённо, с присвистом, забирая воздух ртом. В последнее время по Москве бродит какой-то вирус, все кругом кашляют, я и сам по утрам раздышаться не могу. Хотя может это от курения – не знаю… Я вообще больше слепоты опасаюсь – именно слепой глаз на пачке сигарет пугает и манит меня больше всего. Я смотрю в его заплывший бельмом зрачок и курю, ощущая, как сужаются сосуды моих глаз, как прекращается кровоснабжение, как отмирают колбочки и палочки сетчатки, как мутнеет хрусталик зеркала моей души… Я курю и слепну, я курю и слепну, я курю и слепну – слепну и курю… Разве не к стремлению к слепоте сводится всякая жизнь? Разве не затем мы рождаемся и терпим жизнь, чтобы ослепнуть и не видеть больше её невыносимых чудес? Разве не слепец – истинный герой взрослого мира?

До чего же мне хочется курить!

Как я мечтаю ослепнуть…

Мы проезжаем эстакаду, такую красивую ночью, столь уродливую днём. Смотреть на неё не хочется. Да и весь город сил видеть нет при дневном свете. Только ночью он хорош и светел.

- Азербайджан, - откашлявшись, говорит Илхам.   

Я ёрзаю на сиденье, извиняюсь. Мы втыкаемся в лёгкую пробку. Яндекс показывает желтый участок с небольшой краснотой, сдавливающей его посередине.

«Надо было на экспрессе», - думаю я, но уже поздно.

Краснотой оказывается перевёрнутый солярис с размётанными по всему шоссе бампером и крыльями, и откинутый в сторону, вмятый фиат, между которыми мы протискиваемся, как через горловину песочных часов. Ментов пока нет, трупов тоже, на обочине стоят три машины, возле них – мужики снимают на телефоны.

Я видел порядочно аварий, но ни разу не видел трупов. Они как-то сразу пропадают. Как в старых аркадах пропадают трупы врагов. Помигают-помигают и исчезнут. Судя по каше из пластика, металла и масла, по которой мы едем, кто-то же должен был умереть. Но никого не видать. Помигали-помигали, да и исчезли. Примерно то же я думаю в метро, глядя на невесть как пробравшихся туда в чистеньких белых кроссах или бежевых замшевых туфлях людей. Как они шли по грязи и лужам до метро? Протирали салфетками обувь на эскалаторе, пока спускались вниз, чтобы на платформе щеголять своим инстаграмным луком? Куда они деваются, когда выходят из метро? На улице никого в таких белоснежных тапках не видать. Будто Система подгружает их прямо на станцию, чтобы они там попозировали, пока я прохожу мимо, а потом сбрасывает в дамп памяти за ненадобностью. Люди ли это вообще? И человек ли я?

Раньше этих вопросов не было.

- Напьётся, а потом за руль… - бубнил Илхам. – Как собаки налижутся…

Я заинтересовался.

- Как собаки люди, - пояснил он. – Собака вот не знает, когда наестся – поэтому жрёт, жрёт, жрёт, пока не сдохнет, желудок ей разорвёт, и подыхает она. Так и пьяницы – пьют, пьют, напиться не могут, пока голова не лопнет, – он недобро смотрел на меня в зеркало. – Я тут вёз одного такого, страшно пьяный был, страшно... Ночью посадили ко мне, а он двух слов не свяжет. Болтается там сзади, как мешок с картошкой, руки раскинул, голова висит. Мерзко. Приезжаем, я ему говорю: «Выходи, приехали». Он – неее, бормочет, руками что-то делает, не знаю, что там с ним. Я вышел, дверь открываю, вытаскиваю его, говорю: «Дом твой, приехали, иди давай». А он на ногах не стоит, вообще никакой. Я ему говорю, зачем так пить? Зачем как скотина-то? А он мне пьяным, вонючим ртом своим, и слова у него еле выходят так, как у слабоумного: «Я не скотина, я человек!» Ну я его прям там в лужу усадил, чтобы посидел, подумал, какой он человек.

Мне стало неприятно. Оставшуюся дорогу мы молчали. Илхам больше сильно не кашлял – только иногда тихо докхекивал что-то оставшееся внутри.

Возле аэропорта он неожиданно развеселился, стал выяснять, к какому выходу меня лучше подвезти, где лучше высадить, а то вот второй терминал отгрохали, там и эстакада, и все дела, но всё недоделки какие-то, снова всё заборами перегородили, а генподрядчик там обанкротился и надо бы ему сидеть, но не сидится ему что-то, всё на воле ходит – ясное дело, снова деньги моют, в офшоры всё увели, прохвосты государственные, – и всё у нас так, все воруют, вся система воровская, от президента до дворника, поэтому надо в России воровать, это социально структурирующее поведение, все общественные институты на воровстве стоят, все бюджеты им одним расходуются, а ни на что другое деньги тратить не выходит, ибо народ-бессребреник иже серебра не вменяет, ниже злата требует, поэтому только вор и есть единственный двигатель экономического роста и кейнсианский гарант потребительской силы населения, а остальные пьяные сидят в лужах и рассуждают, что они люди, а не скотина, а деньги им на хрен не нужны, чё с ними делать-то, всё одно на тот свет не заберёшь, а думать о душе надо.

Илхам, конечно, не так говорил, но примерно то. Я предлагал высадить меня где угодно, даже и до шлагбаумов можно, я сам дойду – так мне хотелось от него поскорее отделаться. Шёл большой торг по услужливости – в итоге сошлись, что довезёт до центрального входа, но не по правому ряду, а слева, где нет толкотни – там уж я сам меж машин перебегу.

Когда доехали, он обернулся и с добросердешной улыбкой предложил: «Ну, вы мне там пять звёзд поставьте?»

Я не смог отказать.

В Бишкек самолёт вылетал через пять часов – в полдевятого, в Душанбе – около одиннадцати вечера, в Ташкент – глубоко за полночь, около двух. Я обошёл терминал, стоянку, зашёл в боковое крыло, откуда шли люди с экспресса – нигде не было ничего, напоминающего депортацию народов. Я взял кофе и пошёл курить, потом вернулся, полчаса выковыривал ключи из кармана на досмотровой рамке и собачился с охраной, взял ещё кофе, теперь уже макиато, сидел в креслах, заряжал телефон, поиграл в 2048 и старый-добрый сан андреас, но всё было не то – хотелось чего-то нового, эмоционально напряжённого, интеллектуально прочувствованного, живого, тёплого, настоящего. Хотелось книги в жанре игры. Что-нибудь про поиск себя, определение границ человеческого и преступление собственных рамок, про гибнущую, но вечно торжествующую человечность, про милосердие и величие духа в неопределённом, то ли низвергнутом, то ли вознесённом будущем. И чтобы игра, как всякая настоящая книга, как всякая настоящая жизнь – кончалась ничем, то есть постепенно перетекала из игры обратно в меня.

Игры вообще более совершенный способ доведения художественной информации, чем книги. Опыт, ежесекундно получаемый в игровой форме самим играющим, перевешивает любую мудрость, вливаемую в умы через решето слов. Да и сколько этих слов пишется каждодневно? Сколько терабайт художественной писанины производят килосотни и мегатысячи пишущих людей? Как во всём этом разобраться? Для кого, зачем, о чём они пишут? Все эти слова произносятся в пустоту. Никто уже давно ничего не читает. Никто ничего не прочтёт. Я сам, дай бог, книжку за полгода осилю. Зато играют все.

Да, будущее художественного текста – в видеоиграх. Где ещё найти сказки, мифы и легенды? Где живут герои и злодеи? Где счастье и спасение, поучение добрым молодцам и наука красным девицам? Не в кино и не в пришедших ему на смену сериалах – это точно. Там свои каноны, своя артистическая чепуха, своя коммерция и хронометраж, свои боги и свои святые. Простому человеку в этих дебрях делать нечего, только время терять. Да и не оставляют пассивно воспринимаемые видеообразы по себе ничего. Только фальши учат они. Нет, искусство простого человека, истинно народный жанр – видеоигра. Через неё до него могут дотянуться самые главные художественные идеи – идеи добра и зла, которые почти физически в ней можно потрогать и ощутить… И уж ни в какое сравнение с игрой, как заменой книге, не идёт графический роман. Вот уж глупость несусветная! Кому только в голову могло прийти, что комиксом можно заменить текст? Сколько ни размазывай, даже в самых напыщенных рисульках текстового объёма не хватит и на дешёвый анекдот, а сам он сводится к натянутым, ненатуральным диалогам, которые и в голливудских фильмах постеснялись бы воспроизводить, и поверхностным размышлениям в авторских плашках. Комиксы – самая чудная и неправдоподобная блажь подростков-переростков, гиков и двибов всех мастей. Какой-то фантастический базарный культ, выросший на пустом месте и оправданный лишь нарциссизмом бесконечных косплееров и непреходящей инфантильностью городских жителей.

С другой стороны, чем игры лучше фильмов и сериалов, а книги – лучше комиксов? Всякий интеллектуальный труд хорош, когда за ним стоит один человек. А когда приходят деньги, человек превращается в команду, а труд – в проект, и всё идёт псу под хвост. Посредственность берёт своё, читатель, зритель, игрок становится потребителем. Производство игр – тот же конвейер умственного труда, за которым мы все сидим, каждый видя свою мелкую детальку, которую надо повернуть на полоборота, чтобы в итоге собрался общий продукт. Игра – продукт, результат процесса, большой проект, реализованный усердными исполнителями. Где здесь человек? Где откровение? Где тайна? Ничего этого нет. Есть только забвение, спасение от страшного мира продуктов и проектов, которое дарит такой же продукт и проект – игра. Но ведь и мне хотелось забыться, только этого одного и хотелось день и ночь – не смерти, не тайны и не откровения, но жизни в забвении, без разума, без сознания, без ума…

Я давно облизывался на Disco Elysium, но времени и сил играть после работы не было. Вспомнив теперь о ней, я стал смотреть и читать обзоры, но скоро расстроился, что не могу как в юности засесть на недельку за комп, с головой уйти в игру, выпить её досуха, до дна, забыв и себя, и жизнь, и всё, что имеет значение… Я перешёл с игры на её создателя, Роберта Курвица. Выяснилось, что он и книгу написал в том же сеттинге (вот оно, слияние литературы и игры!), я стал искать книгу, но ни на русском, ни на английском её не нашёл, расстроился ещё больше и, оставив вкладки на потом, переключился на Дюрренматта – я вообще в последние годы всё больше внимания уделял швейцарцам и чувствовал, что прикипаю и вкусом, и душой к ровной, безэмоциональной, эффективной и самоубийственной, как аэропорт, швейцарской прозе – увлёкся, зачитался, пришёл в себя только ближе к восьми, вскочил, стал бегать, искать стойку регистрации – нашёл и не обнаружил у неё ничего, кроме обычной очереди пассажиров с огромными обёрнутыми в пищевую плёнку баулами, наваленными на тележки чемоданами и бедно, но цветасто одетыми детьми, весело снующими между женщин в платках и мужчин в джинсовых куртках и олимпийках.

Я дождался, пока регистрация завершится, и на всякий случай пошёл к очереди на паспортный контроль на втором этаже – там тоже никого не было. Я ещё послонялся, ожидая отлёта – ни Дытрумхана, ни ментов-конвоиров, ни эфэмэсников я так и не увидел.

Рядом был бар Шпатен; до следующего рейса оставалось часа два. Я пошёл в бар.

Пиво было превосходное: классический немецкий лагер, насыщенный соломенный цвет, плотная пена, чёткое кружево по стенке стакана, округлый, сбалансированный солодовый вкус с травяными, землистыми нотами, после моей любимой ипы – чуть ли не сладкий. Аромат – хмелевой, душистый, но не сильный. Два больших пальца вверх, однозначно рекомендую!

Я с удовольствием выпил два стакана. Настроение моё воспрядало с каждым глотком. Ещё незадолго до того меня мучил вопрос: что я делаю в аэропорту? От сомнений не осталось и следа: я воевал с миром за любовь к таланту, я реализовывал своё предназначение, я рвал с корпоративными оковами и находил выход застоявшимся деньгам – я собирался основать парикмахерскую. Первым алмазом в моём ожерелье будет Дытрумхан. Затем я переманю Лёшу. Затем мы разыщем Люду, и у меня будет три первоклассных мастера, а уж с остальным: с помещением, брендом, фирстилем и айдентикой, сайтом, лэндингом, конверсией, лидами и баунс-рейтом, с сеошной и сммошной оптимизацией, с инстой и хайпом – я как-нибудь управлюсь. Потому что вся эта ерундопель лишь отягощает и гробит жизнь, а с отягощением и гроблением жизни я справлюсь не хуже других. Талант же плывёт, талант парит, талант растёт, цветёт, взмывает вечно ввысь, не считаясь с гравитационной постоянной и шестью сигмами управления. О, я положу всего себя и всё своё на службу таланту и в том найду освобождение и триумф бесцельной жизни. Да будет так!

Я допил пиво и пошёл в туалет. Возвращаясь, распечатал в банкомате 50 тысяч – выкупать пленного.

На стойке регистрации меня ждал приятный сюрприз: группа мужчин, скрепленных попарно наручниками, как младшеклашки на экскурсии, и два мента в полной форме с кожзамовыми папками и пустыми кобурами, но при дубинках. Третий мент скандалил с сотрудниками авиакомпании, потому что они отказывались регистрировать отлетающих. Дытрумхана видно не было.

- Девушка, слушаешь меня, да? Все вылетают сегодня. Места есть? Есть. Билеты есть? Есть. Запускай, - требовал мент широкими и настойчивыми жестами.

- У них билеты в Бишкек, – шипела в ответ похожая на гюрзу кареглазая женщина с гладкими волосами.

- Да ну и что, что в Бишкек? Самолёт пустой? Пустой! Половине и так в Душанбе надо. Что там десять человек лишних? Кому надо сделают крючок, потом и до Бишкека доберутся. У нас медицинская необходимость была, рейс просран буквально! – он готов был смеяться, но видя отсутствие обратной связи, и сам остался строг.

Я прислушивался и пытался понять, похож его голос на капитана Едрова или не похож. Погон я не видел, но погуглил, как выглядит капитанский ментовской погон – четыре звезды, одна полоса. Пока я разглядывал красивые картинки погонов, один из пристёгнутых согнулся пополам, и выблевал на светлый керамогранитный пол какую-то мутную, почти чёрную жижу, похожую на нафталанскую нефть.

- Ты смотри, что делается! – посетовал предполагаемый капитан Едров.

Женщина связалась с кем-то по телефону. Пристёгнутый, еле успев подставить свободную руку, сел на пол рядом со своей рвотой, крутя головой и что-то недоверчиво шепча. Лицо его было бледнее авиационного алюминия. Его напарник флегматично осмотрел жижу и отвернулся. Остальные шушукались, кто-то даже хихикал.

Почти мгновенно появилась пожилая уборщица – киргиженка или туркменка скорее всего. Подтолкнув к луже ведро на скрипучих колёсиках, она поставила жёлтую табличку-раскладушку «Caution wet floor», достала из ведра швабру и принялась ловко собирать и отжимать жижу.

Предполагаемый капитан сдвинул фуражку на затылок, чтобы придать неприятному моменту комедийный аспект. Сидевший на полу человек (точно не таджик – наверное, из опоздавших на рейс киргизов) удивлённо смотрел, как за ним убирают. Подоспели люди из домодедовской службы безопасности, местные менты, какие-то чины из погранцов и таможенников – стали держать совет, шептаться по рациям, махать папками, фуражками, отирать пот со лба и строить начальственные рожи, кто главнее.

Капитан (я всё же сосчитал его звёзды) махнул рукой, вернулся к стойке регистрации и предложил:

- Давай они тебе как за багаж за себя доплатят? Сейчас взвесим и с каждого по живому весу, а, милая? – он оскалился.

Регистраторша молча смотрела на него.

Капитан кивнул и вернулся в оперативный штаб. Вскоре на лицах замелькали красивые плотоядные улыбки, стали почёсываться шеи и подбородки, умиротворение и довольство замелькало в лицах, иногда ещё возбуждаемых мыслью о потаённом риске такой затеи, но в целом уже очень успокоенных и убеждённых. Краем пеплоса задела их пролетавшая мельпомена, муза миграционной трагедии – и вот, расцвели богатыри бюрократии, заворковали их хлопотные умы, всё обмозговали, план-график расписали, алгоритмы процедурные продумали, руки все друг другу пережали и разбежались кто куда. 

Двое присных стали выхватывать высылаемых по одному из очереди и сажать на весы для багажа. Пригорюнившись, взвешиваемые лезли на весы, сидели там скрючившись и боясь вздохнуть, показывали свои невысокие полуголодные массы, вставали, доплачивали за груз, получали на рукав наклейку со штрихкодом и пристёгивались обратно к своей паре. Карты ни у кого не было, наличку регистраторша не брала – за всё платил капитан, а ему кэшбэком отдавали.

Чеки капитан для порядка возвращал взвешенным и чинно говорил, что это их посадочный талон. 

Больного пассажира после взвешивания повели к стойке обмотки багажа. Там парню-обмотчику объяснили ситуацию, дали прозрачные хирургические перчатки (я только теперь обратил внимание, что менты были в таких же) и усадили больного на вилку для вращения чемоданов.

- Ты руки домиком сделай! – по-отцовски подсказал ему вездесущий капитан и продемонстрировал, как сделать руки домиком над головой.

Больной удивлённо поднял руки и сложил их крышей.

- Во, молодец! – похвалил капитан и велел обмотчику: - Запускай!

Обмотчик, здоровый детина, ухнул и запустил агрегат. Больного стало крутить вокруг оси, плёнка наматывалась очень хорошо, так что скоро остался один пластиковый конус. Конус аккуратно положили боком между штырями и ещё раз запустили крутилку – стало видно крутящееся основание конуса: скрещенные по-турецки ноги больного. Так его всего и замотали.

- Так, - довольно отметил капитан, - давайте обратно его! На попа, ребят, на попа! Легшее! Оп, молодцы... Ты ему дырку дыхательную сделай и это поверх налепи, - он протянул обмотчику марлевую маску и штрихкод. Тот исполнил: резаком проковырял крохотное окошко, поверх приложил маску и оклеил её по периметру скотчем.  На крышу из рук приклеили штрихкод.

Капитан любовался замотанным кулём человека.

К закончившей тереть пол уборщице тем временем подошли двое из службы безопасности аэропорта, тоже в нитриловых перчатках, взяли её под руки и вместе со скрипящим ведром повели в сторону от стоек регистрации. Мокрое пятно, оставшееся от рвоты, долго посыпал каким-то белым порошком из пластикового пакета плешивый человек в очках с прижатым ко рту платком. Пятно шипело в ответ, но в конце концов сдалось и стихло.

 - Так, чтобы всё по чесноку, сажай на телегу! – распоряжался капитан.

Четверых киргизов с багажными чеками и штрихкодами усадили на тележку, их напарники из Узбекистана шагали рядом, а пара пристёгнутых толкала её сзади. Замотанного посадили на отдельную тележку и торжественно везли впереди. Всё вместе походило то ли на крестный ход, то ли на похоронную процессию, везущую в загробный мир шоколадного деда мороза в целлофане. 

Высылаемых довели до погранконтроля, всем проверили и отштемпелировали паспорта, отсканировали коды, пропустили через отдельные воротца и увезли вглубь терминала.

В последнюю секунду я достал телефон и набрал Дытрумхана. Менты остановились, стали шарить по карманам, открывать папки, смотреть, у кого звонит: у каждого было по десять мобил.

Наконец капитан нашёл звонящий телефон и поднёс его к уху. Я услышал эхо аэропорта в своей трубке.

Мы оба молчали. Он отчего-то стал вглядываться в толпу, озираться. Я отступил за колонну.

- Ну? – спросил капитан.

- Дытрумхан? – спросил я.

- В надёжном месте, - хихикнул он.

Я повесил трубку.

Сердце тарахтело как сумасшедшее. Что я мог против этих людей? Я был на их территории и чувствовал, что дошёл до предела своих возможностей. Дальше начиналась чудовищная сторона жизни, о которой я знал только по репортажам Новой газеты и Медузы. Перейти на эту сторону я не мог – весь мой организм бунтовал против этого безумия. Единственное, на что можно было бы опереться в противостоянии систематическому безумию – это систематический разум, но у нас он не развит, и опереться мне было не на что. В битве с плохой системой не грешно заключить сделку с хорошей, но где же её найдёшь? Помоги мне, Система, отзовись! Молчит. Всегда молчит, когда нужна помощь.

В конце концов, Дытрумхан мог всё ещё быть на свободе, а тот номер, на который я ему звонил, принадлежал парикмахерской. Или он свой мобильник забыл, возвращается – а там облава, вот он и не стал лезть, ушёл. Или и вовсе мне дал номер одного из своих друзей, потому что своего нет. А может, у них один мобильник на всех? Или он дал попользоваться кому-то – телефон у него был нормальный, тыщ 20, не меньше, для приезжих почти роскошь. Я даже вроде бы узнал в одном из пристёгнутых парня, который стригся в соседнем кресле… Много было разумных и успокаивающих совесть объяснений. Самым успокаивающим было то, что Дытрумхана не было среди выдворяемых – мне не пришлось идти и предлагать деньги. А я бы пошёл. Господи, я ведь и правда пошёл бы прямо перед всеми совать этому поганому менту деньги! Я, наверное, болен. Что-то не так со мной. Меня и ноги почти уже не держат. Может, аневризма? Тромб оторвался, болтается по телу, ищет, куда прибиться, а может уже и до мозга дошёл, и вот, я сам не свой. Я давно чувствовал себя неважно, давно замечал за собой странные настроения, давно наблюдал тревожные симптомы, но ничего не делал с ними, пренебрегал – и, конечно же, дождался последствий. Закономерность и систематичность наказания пренебрегающих своим здоровьем людей – одно из немногих проявлений природы, которые цивилизация не смогла подавить и даже наоборот, отточила до совершенства. Да, возможен и диабет – с моим образом жизни немудрено. Может быть, старый-добрый рак. Возможны и осложнения ВИЧ-инфекции. Давно не проверялся – наверняка и ВИЧ есть. Хотя, зачем мне проверяться? Мне вроде и незачем. Но всё же стоит? Конечно, стоит! И на рак по кругу анализы неплохо бы сдать, вроде около полтинника как раз полный комплект на все основные виды рака стоит. Я думаю, кровь у меня никакая уже. Железа нет, эритроциты выпуклые, всё в лейкоцитах и фагоцитах запружено – потому что гнию изнутри и ничего поделать с этим нельзя. Гнилой человек, совсем трухлявый – пальцем ткни меня, насквозь пройдёт. А я и звука не подам, тихо помру и всё. Может, и пора уже? Наверное, пора. Всё равно.

Я очнулся за столиком бара Шпатен на втором этаже аэропорта; передо мной стоял пластиковый стакан с высохшей пеной на стенках – и здесь этот чёртов пластик, всё в нём, по уши уже в пластике заросли! Я оглянулся, удивляясь всему и ничего не узнавая. Бар походил на восьмиугольную беседку, явно вдохновлённую немецким фахверком, и выглядел в аэропорту страшно нелепо, но и мило и уютно в то же время. Дело, впрочем, было не в баре, и не в аэропорте, а в людях, окружавших меня. Они были как чужие мне, как предметы вдруг стали – говорящие, жующие, пьющие, ходящие и сидящие предметы, ничуть не похожие на меня, далёкие, бессмысленные, непослушные моей воле, чужие, злые, глупые игрушки. Эти предметы отчего-то хотелось опрокинуть и растоптать. Пьян я был? Возможно. В последнее время и печень, и поджелудочная тянут плохо, алкоголь долго рассасывается и причиняет немыслимые страдания на следующий день. Организм доживает последнее, на одних парах идёт по жизни. Всё плохо, надежды нет – только работа, работа, работа с утра до вечера, вся жизнь – служение Работе среди себе подобных автоматонов, восседающих за музыкальными шкатулками компьютеров, терпеливо водящих мышью, печатающих лишённые смысла знаки бессмысленных слов. Сама по себе жизнь без работы ничто. И я ничто, если я не на работе. Вот я сижу в баре в аэропорту, и я ничто. Я поеду домой и буду ничем. Дома я ничем лягу спать. Только одна мысль оживляет и вливает электричество в нервы, а кровь – в предсердия: завтра я буду на работе. Я буду работать.

Я вернусь в тёплое лоно Офиса.

Я вышел из Шпатена и пошёл на первый этаж. Шла регистрация на рейс в Самару.   

Надо же, подумал я, и в Самару самолёты летают, а тут на поезде всего ничего. Какой смысл на самолёте лететь, если на поезде ехать можно? На поезде-то всяко лучше. В окно смотришь, на полке валяешься, соседей слушаешь, как они курицей чавкают и лясы точат, красота же! Опять же вокзалы много краше аэропортов, хотя всех краше, конечно же морские порты, но и вокзалы тоже хороши, особенно в Москве, где тонкие реки стали сливаются в блестящие металлические бассейны, где сортировочная горка гремит не умолкая день и ночь, где лязг металла, запах креозота и горелого дизеля, стук молотков по колёсным парам, звенящие перегоны, строгие семафоры, тяжёлые гудки отправляющихся составов… И там гибнут люди, там тоже гибнут люди, размалываемые тяжёлыми колёсами, притиснутые стотонными махинами, разогретые до угля киловольтами проводов, зажатые металлом со всех сторон там гибнут люди, так привязанные к вокзалам, навеки приданные им. А тут на самолёте кто-то в Самару летит. А что там хорошего? Там жигулёвское пиво и что ещё… Не знаю даже. Икею вроде не так давно открыли, мне Люда рассказывала… Да, Люда из Самары! Точно! Или из Саратова? Я забыл уже… Наверное, из Самары.

И точно – я смотрю на очередь на регистрацию и вижу Люду со свежей стрижкой под мальчика (она теперь блондинка? смешно!) в бесформенном светлом свитере, джинсах капри и белых кедах. Кеды у неё тоже подозрительно чистые, но я не смущаюсь и подхожу прямо к ней.

- Привет, - говорю я, - от любимого клиента.

Люда вынимает белый эпловский наушник из уха, но не улыбается, как раньше – нет, она уже не наивная девочка, чтобы улыбаться незнакомым людям, её броня теперь – цинизм и снисхождение. И видна уже усталость в лице, которую именно приезжие больше всего и переигрывают, притворяясь изнеженными москвичами. Она собирает брови складкой, вглядывается в моё лицо – я разве так сильно изменился? Наконец, проступает узнавание, как свет через собиравшуюся, но так и не начавшуюся грозу.

- Ой, а я и не ожидала, - говорит она и всё же улыбается – почти как встарь. У неё на зубах прозрачные скобки. Скоро и её зубы станут ровными. Я хочу быть недоволен этим, но не выходит.

Я говорю, что друга провожал, вот и засиделся.

- А я вот домой, - отвечает Люда.

Я спрашиваю, когда самолёт.

Она говорит, что скоро, но, может, ещё немного посидит, выпьет кофе.

Она посидит, она выпьет кофе!

Я говорю, что рядом делают отличный макиато, суперсладкий и гадкий – хуже, чем в старбаксе, а по цене почти такой же. Она неуверенно улыбается. Я слишком много говорю, слишком противоречиво. Но меня переполняет, мне всё надо выразить немедленно, сейчас!

Я унимаю прыть. Я привычен к этому. Ничего лишнего не выражать, хранить ясность информационного послания, избегать экстремумов, держаться в середине гауссового графика, в точке наивысшей нормальности, подавлять, трижды подавлять всё, что выбивается из рамок ожидаемого поведения. Я ваш покорный сарариман. Моя жизнь – зарплата. Я проглочу все чувства.

Она регистрируется, сдавать ей нечего – только лёгкий салонный чемоданчик на колёсиках с привязанным к стробоскопической ручке мешочком со скомканным пуховиком. Мы идём к кафе. Я беру макиато себе (люблю дрянной вкус кофе из автомата) и латте для Люды (с претензией!).  Мы стоим, разделённые высоким круглым столиком. Первым делом спрашиваю, как она так пропала. А я и не пропала совсем, смеётся она, просто оттуда ушла, там расти не давали, все на местах прикормленные сидели, не двигались. Её это не устраивало, надоело быть младшим парикмахером – она ушла в другую сеть, часть клиентов забрала, но и там примерно то же было. Тогда она пошла работать в инди-барбершоп, там ей очень понравилось, но он скоро прогорел, так что они с ребятами сами затеяли свой. Он пока хорошо работает, но в ноль они ещё не вышли, а инвесторов, кроме самих себя с набранными в банках кредитами, у них нет.

Я смотрю внимательно, пытаясь понять, не изменилась ли она, не потеряла ли талант в угоду меркантильной суете, не стала ли как все, эффективной, злой пустышкой. «В Самару на викенд?» – спрашиваю я.

Ну так, да, отвечает она. Я больше чувствую, чем слышу легчайшее падение интонации.

«Там хорошо сейчас, наверное», - кидаю я удочку.

«Как сказать…Обещали завтра дождь со снегом», - она закрывает лицо стаканом с латте.

Мне надо выманить информацию, но времени в обрез. Надо рассказать что-то душещипательное своё, чтобы услышать её историю.

Сминая события в плотный ком, я рассказываю, как ходил искать её, как потом нашёл Лёшу, как и его потерял и бегал к нему в башню доказывать, что он нужен миру. 

- Ха-ха, - смеётся Люда, - всё ради стрижки?

- Ради волшебства парикмахерских рук, - я гляжу на её руки, держащие латте, потом смотрю ей в глаза.

Мы молчим. Разговор принимает интимный оборот, что и хорошо, и плохо одновременно. Нужно удержать всё на грани флирта, не заваливаясь в межполовое общение. Кто знает, научилась уже Люда этой грани или нет? Впрочем, талантливые люди такие вещи чувствуют и знают лучше меня – другое дело, что знание ещё может быть подспудным, неизведанным ей самой.

- Я тогда не взял телефон, поэтому и вышла вся история. Но теперь я тебя так просто не отпущу! – я шутливо грожу пальцем. –  Можно же будет прийти подстричься? А то опять зарос…

 - Да я к родителям сейчас улетаю, - наконец прорывает её, - не знаю, когда вернусь.

Я молчу, покатываю стакан в руках, всем видом показываю, что мне неудобно, но я всё же не совсем чужой человек и хотелось бы оказать помощь хоть какую-нибудь, если могу, а если не могу, то хотя бы по-человечески посочувствовать, эмпатически принять и на себя часть удара судьбы.

Осторожно, чуть тише делая голос, я спрашиваю, что случилось.

Люда рассказывает старую как мир историю: отец взял денег у плохих людей, договор никто не читал, микрошрифт, микрокредит… Микрокредитные люди требуют обратно в десять раз больше, таких денег нет, обращение взыскания на квартиру, выселение... Надо ехать, выручать, хотя и у самой ничего нет. «Цена вопроса?» – по-деловому осведомляюсь я. 125 тыщ. Смешные крохи. Я недоверчиво кошусь на коробочку, куда она убрала свои ирподсы за пятнашку. Она угадывает мой взгляд и тоже смотрит на них:

- Подарили. Придётся продавать.

Что ж, разговор свернул к деньгам, это хорошо. Но ещё нужно суметь всё тонко сыграть.

Слушай, говорю я, соблюдая принятый сейчас ритуал давания денег – ведь деньги никогда нельзя ни дать, ни взять просто так, а всегда нужно соблюсти некие конвенции, которые гарантируют сторонам уверенность в законности и обоснованности происходящей транзакции, а значит и безопасность от возможных претензий в дальнейшем, - слушай, я как раз ищу возможности для инвестирования. Малый бизнес – отличная идея, говорю я, особенно если речь о талантливых парикмахерах вроде тебя. Вы ведь там все такие?

- Ребята очень хорошие, - ответственно подтверждает она. В её глазах просыпается ощущение происходящего чуда, и я наконец распознаю неопытную провинциальную девочку, которая роняла мне на макушку расчёску. Теперь нужно облечь чудо в разумную форму финансового интереса, и партия сыграна.

Я к чему, важно веду я дальше (эту часть мне надо отыграть одному), в принципе, я готов поучаствовать в вашем деле. У вас как там, юрлицо на кого оформлено? Или простое товарищество? Или ипэшку создали? Сейчас вообще ипэшку предпочитают, налоговые каникулы, льготы, поддержка от правительства… А с арендой, кстати, что?

- Ой, я этого не знаю, - весело отмахивается Люда. – У нас Костя всем этим занимается, я больше за стрижку, клиентов…

Ну, это не страшно, детали потом можно проработать, додумать, вещаю я. Главное сейчас разобраться, чтобы главный парикмахер не пропадал по не имеющим отношения к делу вопросам (отлично, очень обезличенно – показал, что мне в принципе на родителей-то наплевать, главное, чтобы инвестиции цели достигли), а работал и репутацию заведению строил.

- Ммм… - досадливо кивает Люда. Она, сама того не заметив, включилась в игру. – Но я не могу, мне сейчас лететь надо. Там адвоката искать, договариваться как-то… Папа сам не может, а мама…

Чтобы мы не уходили в надрывный анализ бесчеловечных условий жизни в Самаре, я смещаю фокус внимания обратно на деньги:

- А зачем на самолёте, кстати? На поезде же дешевле… - это одновременно и последняя проверка чистоплотности бизнес-партнёра, в моём случае совершенно ненужная, но предписываемая ритуалом.

- Да ну, конечно, дешевле… - фыркает она в голос. – На самолёте 4300 туда-обратно, на поезде семь и ехать тринадцать часов.

- Да, в РЖД пидарасы знатные, - соглашаюсь я.

Люда довольно ухмыляется и признательно глядит мне в глаза. «Спасибо, что не пришлось мне это говорить», - говорит её взгляд.

Да, молодец Люда, подросла, не боится, когда всех пидарасами величают…

Я тереблю кофейный стакан, оглядываюсь, думаю, как вернуться к основному вопросу. Сейчас главное закидать её деньгами, чтобы ойкнуть не успела – будто манна небесная сыпет, только руки подставляй.

- Смотри, у меня сейчас немного с собой, - я достаю бумажник и, насупив брови, оттопырив губы, завалившись набок и оттянув голову назад, как делает Путин, когда речь идёт о считанных вещах, пересчитываю, - тыщ 50 всего, но как задаток и первый шаг – более чем, как мне кажется. (Отлично, я будто сам оправдываюсь, что не больше, ведь принято, принято же больше!) Давай, я пока так внесу в ваше дело – ну, чтобы ты дома поскорее всё утрясла и уже возвращалась стричь (я начинаю доставать деньги из кошелька); а, кстати, ты мне телефон-то дашь, а то снова потеряешься (я улыбаюсь и не даю ей ответить) – вот, слушай, а у тебя сбер-онлайн есть? Так даже и лучше, и мне проще, я тебе сразу всю сумму перекину, сколько там надо, там же сколько ты сказала? Сто двадцать пять вроде, да? (Я убираю кошелёк и беру телефон.) Вот и отлично, первый взнос будет. Давай, диктуй номер! (Я наконец даю ей ответить.)

Она говорит номер и растерянно выдыхает: «Но у меня тинькоффффф…».

И что, что тинькофф? Подумаешь – тинькофф! Бывают у людей и посерьёзнее затруднения. Переведу и на тинькофф, с комиссией конечно, ну так что ж, издержки инвестиционной деятельности, главное, чтобы номер был привязан, у тебя же привязан? – забалтываю её я.

Она кивает.

Я сохраняю номер, открываю сбер, перевожу ей 125 тыщ. Теперь надо закрепить, чтобы не размякла: «Значит, когда вернёшься, я сразу на стрижку, а заодно по делу обсудим, что там к чему, дил?»

- Да, - немножко по-дурному, не мигая, кивает она.

У неё дзынькает телефон. Деньги дошли.

- А мне, наверное, подписать что-то надо, - вдруг вспоминает она.

Я благосклонно улыбаюсь: вот видишь, ты уже мыслишь, как грамотный бизнесмен! Конечно, деньги без расписок только дураки дают. Но мы всё же свои люди, так что давай ты мне прямо тут на салфетке распишешься, сейчас текстик быстро накропаю… Ой, а салфетки плохие, на них и ручка не пишет – давай на платочке Zewa, он трёхслойный, очень крепкий, вообще замечательные платочки Zewa делает, всегда их беру, и для носа мягкие, и прочные, выносливые, хоть десять раз сморкаться можно… Так, значит, «Я, Людмила… («Александровна Татищева», – подсказывает она) Александровна Татищева, настоящим удостоверяю, что приняла 125 тысяч рублей в качестве инвестиций в развитие коммерческого предприятия парикмахерская (Как называется, кстати? - А мы не придумали пока… - Что, без названия сидите? - Ага… - Ну, давай я щас напишу, а потом ещё обговорим? – Ага…) «Волшебство парикмахерских рук» (Хаха! – Остроумно? – Ага!), а также в целях погашения долга моих родителей для бесперебойного кадрового обеспечения указанного предприятия». Дата, подпись. Красиво?

- Ага… - кивает Люда и не глядя расписывается.

Вот так их в оборот и берут, а потом - бах! - долг на миллион, - с горечью думаю я, убирая платочек зевы в карман пальто. Ну, ничего, научится ещё.

Время прощаться, ей ещё через весь терминал на посадку идти. Вид у неё испуганный, счастливый и непонимающий. Сейчас её можно склонить в любую сторону: секс, любовь, обман, предательство, паспорт забрать, бизнес отнять, стриптиз заставить танцевать… Важно удержать всё под контролем и показать, что ситуация хоть и из ряда вон, но направлена на те же привычные цели выгоды и своекорыстия, что и любая другая ситуация.

- Ну что, тогда увидимся скоро… Надеюсь, инвесторам стрижка бесплатная? (Щепотка символического торга…)

- Конечно, - кивает она. Часть испуга рассеивается.

- И когда дойдёт до создания юридического лица вполне можно будет и меня среди учредителей указать?.. (Питч Большой Серьёзной Уступки!)

- Это уже с Костей, - совсем уже весело отвечает она. Теперь она думает о деле, теперь она защищает свой бизнес от инвестора – настрой в целом позитивный и правильный.

Я беру телефон Кости. Она говорит, что всё ему передаст, я сам могу подъехать, даже пока её нет, обсудить. В любом случае её часть – это только стрижка.

- Самая важная часть, - подобострастно уточняю я.

Она уже само веселье – бросается мне на шею, чмокает на прощание в щёку, убегает, оборачивается, машет рукой, ещё убегает, снова зачем-то оборачивается, сама уже не знает зачем, бежит дальше, поднимается на эскалаторе, машет мне с него.

Я выжидаю некоторое время и поднимаюсь за ней, но иду обратно в Шпатен. Беру тёмного – его тоже интересно попробовать. Мне достаётся пшеничный францисканер. Я смотрю интернет.

Вот, что пишет о моём пиве сайт alcofan.ru:

«Spaten Franziskaner Hefe-Weissbier Dunkel, 5%
Премиальное пиво, удостоенное оценки «Высшие рекомендации» от специалистов чикагского «Института тестирования напитков». В бокале выглядит темно-коричневым, с оттенком красного дерева, пенная шапка плотная, жемчужная, кремового цвета. Аромат с выраженными тонами темного немецкого хлеба, банана и гвоздики. Вкус сложный: поначалу кажется довольно сладким, затем в дело вступает хмель, дающий отчетливую и приятную горечь. Все это оттеняют ореховые и карамельно-фруктовые ноты, в послевкусии проявляется тонкая кислинка. Эксперты рекомендуют пить дункель за обедом – он хорошо сочетается с баварскими и тюрингскими колбасками, красной капустой».

Я наклоняю стакан, сосу плотную пену, дышу ей, хлюпаю, добираюсь наконец и до жидкости. Сладость и последующую горечь ощущаю, не обманули. Ни банана, ни тем более гвоздики никакой не чувствую, но я вообще все эти изысканные оттенки не улавливаю, да и сомневаюсь, что они присутствуют где-то, кроме текстов, их описывающих. Люди в любой сфере кормятся тем, что набивают себе цену, максимально всё усложняя. Это называется развитием системы. Система алкопотребления сейчас очень развита, поэтому и люди в ней занятые в какие только сказки не пустятся, чтобы накрутить продукт и себя, а уж если один какой-нибудь чикагский институт начинает накручивать и делает это талантливо, то и остальные подсаживаются – и вот уже, глядишь, все уверены, что именно банан и именно гвоздика есть во вкусе, хотя их там и в помине не было. Карамель присутствует явно, но она почти во всех тёмных сортах есть, орех я бы больше описал дымными нотами, но уж чёрт с ним, пусть орех будет. Кислинка тоже на месте. Но вообще я тёмное пиво не очень уважаю, только гиннес люблю, на день святого Патрика стабильно стаканов шесть-семь опрокину.

Пиво кончается слишком быстро, а я не успел даже с мыслями собраться! Я прошу меню, чинно разглядываю принесённый картон, трогаю его пальцами, выбирая блюда и аккомпанемент – затем уже несколько беспокойно верчу в руках и смотрю с обеих сторон, воочию демонстрируя голод, жажду и готовность заказывать.

На меню смешная картинка – фрау гигантша-официантка в дирндле тащит с десяток кружек за столики лилипутам-бюргерам в тирольских штанишках и шапочках. Рядом с картинкой смысловой блок от хитрых, но неосторожно обращающихся с запятыми копирайтеров: «Мудрые немцы справедливо считают, что для очистки вкусовых рецепторов, в перерыве между принятием пищи, лучше всего пропустить стаканчик светлого пива Шпатен».

Ох уж эти мудрые немцы!

Ох уж эти хитрые копирайтеры!

Ох уж эти проклятые запятые!

- Молодой человек, а давайте-ка я теперь францисканера, но светлого возьму, а? – игриво предлагаю я подошедшему официанту. – И к нему салатик вот, цезарь давайте, я по классике пойду, колбасок,  - о, «дас колбас», оригинально-оригинально, ничего не скажешь! – ну, здесь, естественно, шпатен колбасен мне, от шефа, да?.. с топпингами? – там кетчупа, горчички… И гренок, конечно же! – я возмущённо смотрю на официанта: как он сам мог не догадаться, что мне нужны гренки?

- Гренок, к сожалению, не делаем, - стыдливо сообщает официант.

Я дуюсь.

- Могу предложить сухарики, чипсы, фисташки… - оправдывается он.

Я соглашаюсь на сухарики.

Официант уважительно кивает, повторяет заказ, захлопывает меню и уходит. Первым ко мне возвращается пиво, затем салатик, последними – колбаски и сухарики. К сухарикам пиво опять кончилось, так что я прошу вернуть меня на путь истинный и поставить на стол обычный классический лагер.

- А то что мы, как дети, всё в эксперименты пускаемся? – негодующе спрашиваю я у официанта. – Пора уже определиться с жизненными приоритетами. Лагер или не лагер? Мы говорим: лагер! We, the people of Russia, in lager we trust!

Он понимающе кивает и уходит.

Еда превосходна в высшей мере и содержит именно то количество неполезных жиров и быстрых углеводов, которое мне теперь необходимо. Что ж, за едой думать нечего – надо есть. Я с аппетитом, не торопясь, смакуя мгновения тишины и спокойствия, потребляю всё, что есть на столе. Первый лагер тоже подошёл к концу – и я требую соблюдать курс. Я не потерплю бунта на корабле, говорю я, если мы идём лагерным путём, то им и должны следовать до победного конца! Все несогласные будут расстреляны и сосланы в концлагер! Только лагер, только хардкор!

Официант понимающе кивает и уходит.

Да, теперь я остался в компании свежего стакана пива и ополовиненных сухариков, сытый, в меру нетрезвый, спокойный в море спешащих куда-то людей, улетающих куда-то и зачем-то возвращающихся самолётов. Время подумать и оценить. Время сделать выводы, построить планы. Поразмыслить, пофилософствовать, подвести черту…

Я чувствую одно: страшную досаду, что отдал деньги. Мне их жалко, жалко денежки мои. За что я их отдал? Зачем? Кому? На что они пойдут? Неужели зря я продавал время своей жизни проклятому Офису, неужели напрасно платили мне, неужели я не нашёл лучшего применения им, денежкам моим дорогим? Прямо взял – и отдал! А мог бы уехать за границу на них, в отеле пожить, в море искупаться. Мог бы купить себе квадрокоптер, запускать его в небеса и снимать с высоты красивые ментовские дачи и дивные министерские леса. Мог бы записаться на крутые серьёзные курсы, повысить квалификацию, приобрести навыки в другой сфере, завести дельные знакомства, влиться наконец в высший круг жизни, который по праву мой, принадлежит мне, осужденному на счастье с рождения! Что мне за дело должно быть до всех этих страдающих людей, до их бед и невзгод, я должен думать о себе, о своём счастье! В этом мире врагов и предателей я один имею значение! Все только и делают, что кидают друг друга, врут, подхалимничают, только бы выслужиться, только бы набить потуже счёт в банке! Так и Люда, кинула меня, чтобы завладеть моими деньгами! С самого начала она хотела только их. Она потратит их с удовольствием на себя, на своё молодое тело, ему одному в угоду употребит их. Я же со своим телом снова в проигрыше – на одно только годится моё тело, на жертву богу Работы, на ежедневное усидчивое моление ему. Я добываю деньги и несу их тем, кто знает, как осчастливить себя, ибо я не знаю счастья и не способен к нему. Всё что могу – работать. Ничего больше нет. Только работа. Только она. Моя любовь, моё счастье, золото моё бесценное, работа… С утра до вечера забвение духа, полное самоотречение, самоотторжение, самозабвение, принесение себя на заклание во имя экономического роста, во имя бездельников в ютубе и счастливых алкашей в падике, во имя спортивных, загорелых боссов с золотыми парашютами и их разъёбанных силиконовых шмар, ради нищенских пособий старикам и дотаций регионам, во славу коррупционеров и бедняков, в угоду элит, читающих Кьеркегора и Барта, элит, слушающих Шёнберга и Сен-Санса, элит, нюхающих кокс в ламборгини, элит, засовывающих языки в анус Путину – будто буры в нефтяную скважину, уходящие далеко в прямую кишку языки, выискивающие в потёмках друг друга, сплетающиеся там, в тёмной глубине, в оргазмические змеиные союзы, дерущиеся за готовность услужить, шипящие и жалящие друг друга, охотно ласкающие, язвящие, резвящиеся в клоаке Путина языки.

И я такой же, как Путин, полный сил, хотя и пил, все эти чёртовы ублюдки только и делают, что плетут козни вокруг меня, мечтая завладеть моими деньгами, а меня самого спихнуть с раскачанной лодки в набежавшую волну. Они видят во мне дойную корову, хотят высосать из меня побольше, окрутить и охомутать меня своими интригами. И надо как следует прижать эту сволочь к ногтю, я не дам им смеяться надо мной, не дам им пользоваться мной! Я приму инструкцию общения со мной, где чётко будет обозначено, что дозволено, а что нет, и какие суммы куда могут быть употреблены. Потом, конечно же, последует контроль за расходованием употреблённых сумм и отчёты по расходованию. Но доверить даже и подконтрольное расходование я смогу лишь ближайшим, самым проверенным моим людям, которые знали меня, ещё покуда не было у меня денег, потому что только в них я могу быть уверен, что не одни деньги они видят во мне, а и человека, ведь я человек – неуверенный в себе, может, даже себя и не особо любящий, но всё же рассчитывающий на какую-никакую любовь других людей. Хотя и за ними, за вернейшими моими, нужен контроль, потому как деньги разъедят и их, и в первую очередь, контроль их друг за другом – и только их полная зависимость от меня, полная их несамостоятельность и некомпетентность в каких бы то ни было вопросах будет гарантировать мне уверенность в их непоколебимой преданности мне. Всё это будет отражено в инструкциях и подынструкциях моих, которые будут столь запутаны и переплетены в столь прочный узел связей и противоречий, что никто сторонний и сунуться больше не вздумает ко мне за деньгами! Я насажу их всех на Инструкцию, как мух на иглу! Будет провозглашён Вечный Триумф Инструкции, и народ благодарно расцветёт в блаженных улыбках! Наконец, мы знаем, что делать нам, горемычным, наконец знаем мы, как общаться с тобою, как за деньгою к тебе ходить, отец наш! – воскликнут они. И я расплачусь от счастья: да, мои родимые, теперь вы знаете, как ходить ко мне за деньгами, ведь это всё ради вас, гадюк проклятых, и делалось, ведь иначе никак с вами, только волю вам всем дай – вы и удушите меня жадностью, хамством, нахрапистостью своей. Вы же звери некультурные, стая без вожака. А я какой вожак? Я не вожак, что уж, я же как вы, никто, серость, простой человек. Нет, лишь Инструкция спасёт нас всех от взаимного уничтожения. Ведь покуда нет её, вы и бросаетесь на меня, клыками в шею впиться хотите, мрази вы беспризорные! И все вы такие! Серые, своекорыстные твари! От вас пахнет революцией, битыми витринами, расстрелянными миллионами пахнет от вас всех! Нищеброды, голытьба, чернь тысячеликая, готовая по первому щелчку атаковать любого, кто выбьется в люди – и меня, ведь и меня в первую очередь!

Нет, не доросли мы с вами, братцы, без Инструкции жить. Не способны мы самостоятельно жизнь свою править. Мы только как черви под сапогом виться можем, только в придавленной тени существовать! Так и пусть, жили и будем жить там, как мрази, в тени сапога, а коли нам любой сапог хорош, так почему бы ему не быть Сапогом Инструкции – одной на всех, нас всех сплотившей?

И Люда такая же, корыстная, мелочная, вероломная тварь, как и все! Она наврала и предала меня! Она расквиталась со мной, завладев моими деньгами! А я, дурак, отдал ей самое дорогое, что у меня было – деньги! Ведь я так их люблю, я обожаю свои деньги, они мои, только я заслужил их! Я один их достоин! А они ПРОПАЛИ! МОИ ДЕНЬГИ! ЛЮБИМЫЕ, РОДНЫЕ МОИ ДЕНЕЖКИ, ГОСПОДИ БОЖЕ, СКОЛЬКО ОНА ЗАБРАЛА МОИХ ДЕНЕГ!!!

Приходит смска от Люды: «Спасибо ещё раз! Буду работать в три раза больше, чем раньше, обещаю! Всё верну!»

С меня схлынуло, будто морок спал. Я провожу рукой по лицу и допиваю тёплое, раскисшее пиво. В конце концов, у меня есть расписка… Хоть что-то! На часах полвторого ночи. Видимо, Людин самолёт уже сел.

Я прошу окончательный счёт за вечер. Официант возвращается почему-то в медицинской маске и нитриловых перчатках. Я недоверчиво смотрю на него – вроде манеры те же. Смотрю в счёт. 2328 рублей в пользу Шпатена. Я кладу одну из пятитысячных бумажек, распечатанных в банкомате. Он приносит сдачу. На секунду меня захлёстывает самоубийственное желание оставить всё на чай – чтобы самому себе доказать, что я не жаден, что могу себе это позволить, что я не хуже Лимонова, швырявшего бешеные деньги на чай, а не на революцию (и именно из тех же побуждений, что и я, наверное, швырявшего), -  но я беру себя в руки, терпеливо и скрупулёзно отбираю обратно свои 2500, оставляя разницу официанту. Сервис, конечно, был отменный, и именно таким и должен быть сервис – понимающие кивки и только. Ах, если бы все официанты не заискивали и не соловели от чаевых, если бы не были развращены ублюдками, сначала бьющими их осетриной по лицу и щиплющими  за задницы, а затем заливающими все обиды гудроном денег, если бы сами презрительно не взирали на людей, которые берут недорого и уходят скоро, если бы все официанты в России были свободными и независимыми людьми, лишь понимающе кивающими своим клиентам – что за страна была бы у нас, страшно представить…

За разумный и справедливый сервис я оставляю разумные и справедливые чаевые.

Я стою на парковке, оглядываюсь. Вижу делимобилей кучу. Долго прицеливаясь в приложение, тыкаю раз, и два, и три – чудесным образом попадаю в какой-то фольксваген.

Придирчиво обхожу машину, хотя больше смотрю, нет ли вокруг ментов. Открываю дверь. Внутри ничего: конечно, пахнет телом, надо проветрить, но мусора почти нет – только стакан с недопитой колой в капхолдере и сплющенный пакет из-под макдаковской картошки на полу. Сажусь, правлю кресло и руль, открываю бардачок, достаю документы, но понимаю, что вообще не могу разобрать, что это за документы и какие они должны быть… Кидаю всё обратно.

Захлопываю дверь. Идиотский тумблер регулировки постоянно складывает боковые зеркала, как я его ни поверну. Я достаю телефон, ищу инструкцию, как его вертеть. Скачиваю какой-то мануал для фольксвагена поло на 380 страниц. Что-то там найти нереально. Я оставляю зеркала как есть – чуть кривоватыми.

Я завожу машину. Радио, естественно, стоит на Мегаполисе. Ни разу ещё не видел каршеринг, где бы радио стояло на Культуре. Даже и Коммерсант-то никто не слушает, а уж Культуру – и подавно. Юмор фм, Мегаполис, радио Дача, лав радио, Европа плюс, Монте-Карло – какую угодно дрянь люди слушают в каршеринге. Даже один раз на Комсомольскую правду наткнулся. А вот Культуры ни разу не было. Но я всегда включаю Культуру и оставляю, когда завершаю аренду. Я считаю это своей маленькой просветительской миссией: научить людей, что есть такое радио, и что там всё очень неплохо.

Так и теперь – я отыскиваю Культуру. Идёт передача об Архангельской области – не иначе как в пандан скандалу с московским мусором. Нет, конечно, Культура очень буржуазное радио, но приятное же, приятное, чёрт его дери – слушая радио Культура я ощущаю себя персонажем американского ситкома шестидесятых, эдаким несостоявшимся джазменом, пиэйчди-филологом из академической Лиги Плюща. Вот спокойными выверенными голосами мне рассказывают о последних культурных событиях Архангельской области, о каком-то всемирно известном фотографе оттуда, обсуждают его фотографии, очень наглядно и обстоятельно обсуждают, с великими эпитетами и знаменательными восторгами. Будто и нет там никакого московского мусора, будто не засран и так Архангельск сверх всякой меры, будто не перевелась там рыба и не пожух можжевельник от заводского дыма, от залповых выбросов тэц, ракетных осадков с Плесецка и промышленных сливов целлюлозно-бумажной индустрии, будто не мрут там люди от рака, как от гриппа, а есть только какой-то великий фотограф, которому не повезло там родиться, но он вовремя одумался и при Ельцине с семьёй свалил в штаты, так что уже и русский-то, наверное, забыл, а на радио Культура его всё ещё русским почитают и с гордостью обсуждают – хотя почему бы им и не обсудить, хорошо живущим культурным людям, другого хорошо живущего культурного человека, а мне, хорошо живущему культурному человеку, их не послушать? И послушаю, отчего бы не послушать! А вот вспомнили песнопения народов Севера, и русские народные мотивы, в том регионе по-своему переиначенные, особой северной певучестью напоенные… И тут же, не успеваю я опомниться, включают ансамбль астраханских бабушек, который протяжно вступает в текучую и плавную музыку:

Ты, Россея, Россея,
Ты, Россея, Россея, да,
Мать-Россейская земля.

А я перед собой смотрю и вижу дорогу на Москву, в мой родимый, систематически уродуемый, не сдающийся уродству город. Дорога, с которой мне нельзя будет свернуть, на которой нельзя остановиться, дорога на которой нет выбора. Я проеду через милые дубравы, рощи и леса и въеду в пригородные жэка и микрорайоны, населённые счастливыми ипотечниками, что нам, москвичам только на руку, наши квартиры от обилия этого замкадовского железобетонного и монолитного шлака только дорожают. Скоро на смену ипотечникам придут молодёжные банды, но мы, покладистые жители мегаполиса увеличим наркопотребление, и насилие банд замкнётся на конкурентной борьбе за рынки сбыта, что нам опять же будет только на руку, поскольку неизбежно приведёт к снижению цен на вещества. Так хорошо всё будет – как в лучших городах Европы…

Что бы ни случилось, москвичи всегда в плюсе.

Мать-Россейская земля,
Мать-Россейская земля
Да много силы собрала…

А я буду ехать по этой дороге, не ведая бед и злоключений, абсолютно пьяный в арендованном делимобиле я буду ехать по дороге аккуратнее хирурга, и ни один человек, глядя на меня не скажет, что водитель пьян. Ведь я очень осторожен, я привык осторожно жить, аккуратно отмерять и нежно резать. Я давно продал машину и погасил ипотеку, я не завожу семью, потому что это кабала и траты, а я не могу себе позволить лишней кабалы. Я всегда откладывал две трети зарплаты, даже когда мне платили тридцатку, а я жил у родителей – я всегда и во всём экономил на себе. Из накопленных денег я передал в доверительное управление брокеру хорошую сумму, наказал ему довольно консервативную стратегию и теперь имею с этих денег 13-17 процентов годовых. Поначалу я пытался торговать сам, но оказалось, что я не в состоянии принимать грамотные финансовые решения: я покупал дорого и дёшево продавал, я паниковал и жадничал, всегда брал не то, что нужно, и в самый неподходящий момент сливал. Деньги просто сами собой растворялись в никуда! Нет, больше никаких рисков, никаких биткоинов, никакого форекса, мне не нужен этот алчный идиотизм: даже и на свои 13 процентов я спокойно мог бы жить – сдержанно, скромно, без заграничных путешествий и радикальной стоматологии, без семьи и машины, но в целом весьма достойно.

Да, я могу шалить, но я шалю аккуратно, и мой бунт против Системы не есть систематический бунт.

Я лишь хочу, чтобы меня оставили в покое.

Много силы собрала,
Много силы собрала
Да на войну с врагом пошла,

Да, я сейчас пойду, то есть поеду, только соберусь с силами, с мыслями. Я покачусь по дорожке вдаль, к городу родимому, который сносят и благоустраивают нещадно, ведь и бюджет московский беспощадно велик и, чтобы освоить его, обычным казнокрадством не обойтись – приходится ещё и делать что-то. Только эта перенасыщенность деньгами и выручает чиновников, только она и позволяет делать вид, что в Москве в отличие от остальной страны хоть что-то хорошо и хоть что-то удаётся. И здесь уж поистине безделье власти порой лучше её дел.

А как они там в стране живут, ума не приложу. За копейки давятся, квартиры ростовщикам за кредиты отдают, чтобы телефон новый купить. Вот у Люды, например…

И тут я вздрагиваю. До меня наконец доходит, что было не так и что я не проверил: брекеты! Они ж тыщ 200 стоят, не меньше! Так она всё же развела, охмурила меня, сыграла как по нотам! Жадная, продажная…

Я успокаиваю себя, паранойя ни к чему. Я слушаю красивую песню на народный мотив, слова которой мне трудно понять, но я всё же разбираю их, и они успокаивают меня чем-то никогда мною не знаным, но забытым и оттого оставшимся внутри.

Люда платит в рассрочку. Люди сейчас так делают – берут что-то дорогое в рассрочку и понемножку платят каждый месяц. Не у всех же зарплата, как у тебя!

Что, правда?

Правда.

Ко проклятому злодею — ко шведскому королю,
Ко проклятому злодею — ко шведскому королю.

Пора уже ехать, но почему-то именно эти слова меня ранят до челюстной дрожи. Ведь это о Северной войне слова? Значит, Пётр Первый, бодания за Орешек, Полтава – ещё у Роя Андерссона, в его трилогии о бытии, есть эпизод со шведским королём – кто он там, Фридрих? Генрих? чёрт его знает, – который с войском идёт на русских, заходит в бар, берёт себе молодого официантика в палатку, уходит, а затем разбитый возвращается через тот же бар. И это всё было на самом деле, всё не понарошку: солдаты, смерть, знамёна, короли, неизведанные просторы за Уралом, таинственная, но уже где-то существующая Америка, французские рационалисты, окончательное прощание с ренессансом, в моду входит барокко, а у нас только с московским царством покончили, в котором бородачи на телегах боярынь в казематы отвозили, а стрельцы бунтовали и потом на виселицах болтались прямо у царицы на виду в башне Новодевичьего, а народ жил и жил, творил, играл, песни сочинял, пословицы выдумывал, сказки сказывал, наряды шил, промыслами занимался. Всюду и всегда триумф сильных, властных, своевольных, ни с кем не считающихся, как и сейчас, но хуже, стократ хуже – а бабки, как и тогда, поют песни, хранят, несут их сквозь время, минуя гнев и ласку сильных, культура живёт, всегда выживает на кончике меча, рапиры, шпаги, пули, бомбы, ракеты.

А я не пою, я молчу, я считаю риски, считаю деньги, вычисляю маржу. Я слуга сильных: как проститутка, но дешевле; как извозчик, но умнее; как актёр, но скромнее, тише.

Я слабее, трусливее поющих старух.

Я не могу вынести этой старины.

Как шведской король палит,
Как шведской король палит, да
Выше леса дым валит.

Я не могу поверить, что какая-то мерзкая народная нить связывает меня с таким отвратительно далёким, невозможно далёким, трижды изгнанным уже из жизни прошлым, которое я сознательно и целенаправленно истреблял всеми доступными мне методами. У меня стиральная машина, я не хожу на реку белье полоскать, у меня горячая вода и газ, у меня интернет есть, коронка циркониевая на правой шестёрке – какие шведские короли? Какой дым валит? Ничего этого нет и быть не могло, меня там не было, это не имеет ко мне отношения, все эти смерти, весь этот ужас, всё это счастье, слава, радость и скорбь, детские страхи, невинные надежды, любовь до сумасшествия, дружба на века, фантазии, беззаботность, смерть, смерть, смерть на каждом шагу!

Я уеду в Москву, запрусь на работе и знать ничего этого не буду! Я не хочу этого ничего знать, ничего этого чувствовать не хочу! Где телефон? Завтра же закажу себе девчонку на вечер – не шлюху какую-нибудь, а вкусную, опытную студенточку лет девятнадцати, всю из себя сложную и начитанную, 10 тысяч/час, у нас с ней будет сложный, высокоразвитый секс в странных положениях с удовлетворением непонятных фетишей, генитальным, оральным и анальным проникновением, со съёмкой на селфи-палку и шпионские очки и любованием собой в зеркале, а потом она скажет, что такого, как я, у неё никогда не было и платить не надо, а надо только с ней быть, трахать её по семь раз на дню, на море с ней отдыхать, татухи бить и хайп наживать...

А скорее всего, словлю вялого, рассержусь, расстроюсь, прогоню её неловко и пойду на балкон траву дуть, потом полночи буду сам с собой разговаривать и снова опоздаю на работу…

А совсем скорее всего, не будет вообще ничего – только работа.

Да, работа…

А как русские палят,
А как русские палят, да
Только ядрышки летят.

Что я затеял со всеми этими парикмахерскими? Что я творю со своей жизнью? Мечусь туда-сюда, от фантазии к фантазии, всё что-то выдумать пытаюсь, но ничего не работает, всё только хуже и хуже становится с каждым днём, с каждой попыткой вырваться я путаюсь лишь больше, вязну в жизни, иду на её дно. Я не способен ни к чему за пределами Офиса. Я мечтаю о жизни вне его стен, но каждый раз, когда достаточно вырываюсь на свободу, вижу, что она чудовищна, что хуже её и непредсказуемее ничего я и не видывал. Фриланс? Свободные профессии? Самозанятость? Ужасно, чудовищно, унизительно. Ничего хуже нет этой жизни загнанного зверя, постоянно голодного до денег, постоянно на профессиональном взводе, всю жизнь обращающего в служение какому-то одному навыку, из применения которого генерируются деньги.

Офис освобождает. Офис позволяет прохлаждаться и филонить. Офис даёт время на иные вещи, иные мысли, иные дела. 

Только в Офисе можно быть гармонично счастливым.

Песнопения заканчиваются, заканчивается и передача об Архангельской области, начинается бодрый синтезаторный трек – за что люблю Культуру, так это за эклектику и космополитизм. Только что меня мучали мысли о старине, теперь меня мучает ностальгия по ретрофутуристичным соединённым штатам, в которых я никогда не жил, которых нет ещё, да и не будет, но которые где-то уже придуманы, о которых мечтали уже не раз, и в которых хотелось бы хоть немножко пожить.

Я прикидываю риски езды пьяным – на пьяную голову анализировать тяжело, но я вроде сосчитал все факторы: ГИБДД, аварии, проезд на красный, камеры, штраф от делимобиля, пьяницы под колёсами, самоубийцы, автоподставщики, случайные жертвы… Выходит прилично. Напротив – желание уже поехать домой и выспаться. Я считаю, сколько будет стоить поспать в машине. Выходит сильно дешевле, чем сулят возможные риски. Если оставить печку на минимум, то, может, и бенза часов на пять хватит – а там проснусь и сразу на работу, прям на ней же. А если не хватит, то не беда, возьму другую – и на работу…

Главное – на работу.

Мимо меня проезжают подряд три скорые. Я таращусь на них в боковое зеркало, но оно кривое, ни хрена не понять, что там происходит. Я пытаюсь повернуть голову, но это бесполезно – только молнии и светящиеся шары в глазах. Я снова берусь за тумблер регулировки, начинаю вращать зеркало то так, то эдак, но пальцы делают совсем не то, что приказывает мозг, тумблер вертится не туда, куда крутят пальцы, а зеркало вращается не туда, куда крутится тумблер. В итоге передаточные звенья нейтрализуют друг друга и получается, что я одной силой мозга привожу зеркало в движение! Совершенно небывалое чувство всемогущества захлёстывает меня, и я некоторое время забавляюсь вращением зеркала, следующего малейшему капризу моего ума.

Устав от зеркала, я наконец смотрю в него, но ничего кроме мигающих скорых не вижу. Я всё же решаю посмотреть поближе, сдаю задом, разворачиваю морду и встаю так, чтобы всё видеть из машины. Но и так ничего интересного не видно. Хотя нет, видно – приехали менты. И продолжают приезжать. Один командовал у входа, сгоняя с насиженных мест таксомоторы, ещё двое шли вдоль дороги к шлагбаумам и руководили потоком. Вдоль дороги потянулась бугристая жёлто-белая река такси.

Я вылезаю из делимобиля и машу рукой. Один притормаживает, останавливается.

Я залезаю на заднее сидение. Водитель молча трогает.

Пожалуй, самое мудрое за весь вечер решение.

Я пытаюсь назвать адрес, но что-то плохо у меня выходит… Я сосредотачиваюсь, смотрю в зеркало заднего вида, пытаясь понять, уловил он мои слова или нет. На меня из-под полоски сросшихся бровей поглядывают недобрые глаза.

- Обратно? – спрашивает Илхам – требовательно, очень.

Я говорю, что теперь домой, другой адрес, вот такой адрес, туда везите.

Илхам тыкает в планшет, прилепленный на торпеду. Я пытаюсь вглядеться, что он делает, но планшет слишком далеко, на другой планете, в конце длинного тоннеля темноты и света, среди вращающихся шаров, всполохов, длинных размазанных пятен – ничего в нём не разглядишь.

- Проклятая Система, - бормочет Илхам. – Я тебе говорю: «Занят», - нет, ты мне всё шлёшь! Вы вот знаете, - он снова переходит на «вы» и ретиво смотрит на меня в зеркало, - я когда с улицы заказ беру, мне это вообще не выгодно? Да, да, вы вот мне сейчас заплатите, а я десять заказов не принять должен – меня за это с линии снять могут. Почему через приложение не заказали? – вопрошает он, будто я в чём-то виноват.

Нам машет мент в жёлтом жилете и строительном респираторе, крутит палкой, требуя опустить стекло.

Илхам опускает боковое стекло, кашляет в кулак, протягивает руку – мент смотрит в салон, на меня, вручает ему две марлевые маски. Илхам молча поднимает стекло, едет дальше, открывает бардачок, заталкивает маски туда – там и так их уже полно.

- Вы мне, кстати, пять звёзд поставили? – вдруг дружелюбно спрашивает он.

Я мычу в ответ, прислоняюсь головой к задней стойке и хочу заснуть. Мы проезжаем мандариновые шлагбаумы, едем по лоснящемуся от фонарей шоссе.

Люда пишет мне – уже в телегу: «Простите, что так поздно! Папа хочет с вами поговорить, я ему говорила, что это для бизнеса, но он не верит, можно ему будет завтра вам позвонить?»

Я уныло читаю расплывающееся уведомление. Открывать мессенджер не хочу: пусть думает, что я уже сплю. Теперь ещё и с этим эмоциональным говном надо разбираться. Когда это всё кончится? Почему нельзя просто принять деньги, понимающе кивнуть и уйти? Я вздыхаю.

- Что, подружка? – подмигивает в зеркало Илхам.

- Да не, бизнес-партнёр…

- А ты, что, бизнесмен, да? – подрывается Илхам, и машина даёт ощутимо вправо – хорошо, что там никого.

- Инвестор… - нехотя объясняю я.

- Вот это я попал! – радуется Илхам, суетливо ёрзает, начинает кашлять и через кашель, давясь им, продолжает говорить: - Слушай, у меня у брата сын, кхым-бахым, племянник, он этот, стартапер, да? Кха-кха-хрррррр-кххх… Так они, это, приложение делают – вообще охрененное, кхуу-гхм, очень полезное такое, я тебе покажу потом, помогает деньги считать, прямо через камеру – раха-раха-кхум! – это, оценивает, сколько денег. Вообще полезная вещь, там всем, кто с наличкой, кхм, нам там, таксистам, частникам, продавцам, по кассе там выручку считать – кхар-кхум-кхгм! – в банке тоже. Вещь на миллион! – он улыбается и хитро блестит в зеркало золотым зубом.

Блеск зуба успокаивает меня. Я киваю и мычу.

- Мы сейчас тогда по дороге заедем, кха-кха-кха-кха, я презентацию быстро покажу, там в моменте ROI 80 % гарантировано!

Мне кажется, или он правда сказал return on investment?

На радостях Илхам включает радио:

«…распространением вируса в городе введён комендантский час, готовятся к закрытию аэропорты и вокзалы. Напомню, основные симптомы заражения включают в себя ка…»

Я протестую: сил уже нет эту херню слушать. Лучше рок фм.

- Как скажете, кх, как скажете, - охотно уступает Илхам и тычет кнопку.

На роке, как всегда, Highway to Hell. Кажется, каждый раз, когда я включаю рок фм, я попадаю на неё, будто там ничего больше и не крутят, кроме этого дозволительно бунтарского гимна всех офисных крыс мира, торжественно отмечающих убыль своей жизни коллективным любованием дорогой в ад, по которой они катятся. С утра хайвел ту хелл в пробке на работу, вечером хайвей ту хелл по дороге в бар – так, не съезжая с весёлого хайвея, бестолковые офисные люди и отправляются в пенсионную могилу.

Я тихо подпеваю:

Asking nothing, leave me be
Taking everything in my stride…

- И это только начало, кхум-кхум, - разоряется Илхам, - деньги лишь одно из возможных применений нашего диджитал-продукта. Потенциальный спектр задач, КХАМ!, не ограничивается пересчётом деноминированных денежных единиц. С помощью нейросетевых технологий, бухам-крахам, возможной интеграции с другими приложениями и платформами планируется дополнить функционал возможностями измерения количества любых предметов, крах-ках-кууххххх… – от гвоздей в ящиках до контейнеров на судне. Кгрхм, дальше больше: подсчёт объёма любой жидкости, бухххо-ххро, анализ объёма ёмкости, жилой площади помещения, полезной площади здания – спектр задач становится поистине невероятным, а применение приложения - КХАХ! - универсальным!..

Going down, party time
My friends are gonna be there too…

Снова пишет Люда: «Если есть возможность, позвоните мне сейчас…»

И ещё: «Папа очень сердится, я не знаю, как ему объяснить…»

И ещё: «Я понимаю, что это не ваша проблема, но я не знаю, что мне делать :’(» 

Что тут ответишь? Мне ничего в голову не идёт.

- Э, ты меня слышишь там? – вдруг окликает меня Илхам. Почему у него такой злой взгляд? Зачем это? Разве я ему причинил зло? Почему я должен страдать от его насилия? Зачем? Зачем? – Сейчас заедем… По дороге тут. Презентацию посмотришь… - голос гремит угрожающим обертоном. – Налакался тоже, как СОБАКА…

I'm on the highway to hell
On the highway to hell…

Я понимаю, что скоро, наверное, и мне придётся посидеть в луже. Оно, может быть, и к лучшему. Я тоже хочу считать себя человеком, а не скотиной, а на деньги мне плевать. На тот свет их не заберёшь. Если что и готовит к тому свету, то книги, а книги можно и в луже читать. Пусть и раз в полгода.

No stop signs, speed limit
Nobody's gonna slow me down…

Телефон почти на нуле. Когда я успел его так убить? Вроде заряжал же… Я смотрю работающие приложения: там висит делимобиль. Открываю его – аренда всё ещё идёт, уже далеко за пятихатку. Я пытаюсь завершить аренду, но он пишет, что надо проверить, выключено ли зажигание. Я вспоминаю, что не выключил его.

Like a wheel, gonna spin it
Nobody's gonna mess me around…

Пишет Люда: «Он говорит, что не возьмет деньги. Пожалуйста, позвоните, когда сможете (((((»

- Сейчас, по дороге заедем, - Илхам буравит меня через зеркало колючим взглядом и вдруг начинает кашлять – надсадно, жутко, захлёбываясь, но не снижая скорости и не выпуская руля из рук.

Я снова смотрю на делимобиль – стоимость аренды перевалила за 600. До чего жаль этих денег, слов нет!

Hey mama, look at me
I'm on my way to the promised land, whoo!

Такси подбрасывает из-за колдобины, распахивается бардачок, из него на пол сыплются марлевые маски. Илхам, кашляя и бранясь, бросается их собирать. Кто следит за дорогой? Я, что ли?

Я снова прислоняю голову к задней стойке и смотрю в окно на мелькающие сосны, вязы, берёзы, ракиты… Сколько разных деревьев – с ума сойти! Неужели кто-то знает, как они все зовутся?

Навстречу нам проносится ещё одна скорая.

Don't stop me
I'm on the highway to hell
On the highway to hell
I'm on the highway to hell
On the highway…

«А вы знаете, что ежегодно в мире в ДТП умирает до 2 млн чел., от респираторных инфекций нижних дыхательных путей – до 3 млн? Как предотвратить… подробнее», – ненавязчиво подсказывает яндекс-директ.

Я достаю платочек с Людиной распиской, булькая и чавкая, долго в него сморкаюсь, комкаю и кладу обратно в карман.

Какие всё же хорошие платочки Зева, думаю я. Какое счастье, что они есть!

Илхам испуганно кидает в меня подобранную с пола маску: «Надень, слушай! Кхм-бухум! А то… хррррр-бахар!»

Маска свисает с моего колена, зацепившись марлевыми ворсинками за штанину.

Телефон умирает.

Я смотрю на маску. От чего она меня спасёт?

На ум приходит только одно слово: иншалла, - но что оно значит, я уже не могу сказать: телефон мёртв.

А значит, пора и мне.


Рецензии