Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Четыре дня на воле
– Да может быть, он просто от наказания скрывался? – спросил я. – Об этом, сударь, сказать я вам ничего не могу. Известно, что наказание разбойнику следует; однако, если человек сам свое прежнее непотребство восчувствовал, так навряд и палач его столь наказать может, сколько он сам себя изнурит и накажет. Наказание, ваше благородие, не спасает, а собственная своя воля спасает…
Салтыков-Щедрин. «Губернские очерки»
1
Дождь накрапывал давно, и как только я вышел за лагерные ворота, хлынул настоящий ливень.
Встречать меня обещал отец Федор. Однако что-то его задержало в дороге. Притулившись под козырьком у забора, я поставил на сухое место сумку с заветными тетрадками и книжками и курил одну за одной сигареты.
Долгожданное освобождение оказалось очень будничным событием. Странно, я не испытывал никакого волнения, не вздымалась от радости грудь, как будто не было за плечами семи лет томленья и тоски угрюмой арестантской жизни. И, что самое необъяснимое, – никаких особенных желаний, даже того, о чем грезит каждый зэк в предвкушении воли, особенно в последние бессонные ночи: домашний уют, вино, женщины…
Сидя на корточках, разглядывая сквозь пелену дождя поселковые строения с палисадниками, я хотел ужасно простой вещи: войти в какой-нибудь дом, и мне там будут искренне рады. Но, увы, такого дома во всем мире для меня сейчас нет, ни одно сердце человечье не бьется в тесных думах обо мне… Ни кола, ни двора, ни флага, ни родины, только зыбкая вера в небеса обетованные и жестко подавленное желание прилепиться к кому-то, к чему-то.
Внутреннее состояние – как у героя Ремарка. Есть люди, жизнь которых похожа на комфортабельные дома, обставленные роскошной мебелью воспоминаний; а есть иные, жизнь которых проходит в отелях, в бесконечных отелях, и годы захлопываются за ними, как двери гостиничных номеров; все, что им остается, – это крупицы мужества и любви. Персонаж одного из его романов говорит кому-то: никогда не нужно забывать, ты – странник. Пусть у странников будут приключения. Но ничего, что могло бы вырвать кусок их сердца, когда им вновь надо отправляться в путь. Он не осуждает приключения, и сердце человеческое, конечно, тоже нет, и меньше всего тех, кто дает хоть чуточку тепла. Он осуждает самого себя. Брать-то мы, странники, берем, а вот дать можем лишь самую малость. Вот и я в своей многолетней нелегальщине никогда не мог позволить себе осесть на каком-то месте, пустить корень, прирасти к кому-либо настолько, чтобы жить для него. Оттого-то и одиночество мое нынешнее заслужено и закономерно.
Но одинокость моя какая-то легкая, без печальной мути, открытая ко всему и ко всем, оправдывающаяся промыслом Всевышнего. Может быть, таков мой удел в мире сем – странствовать под Божьим водительством…
Обет! – рубанул я свои первые вольные розмыслы за периметром лагерного забора, – вот, Сеня, и пришло времечко исполнить своё обещание, заплатить по счетам готов ли?
Я вытянул из пачки очередную сигарету, а память унесла меня на таёжный скит, где много лет назад родилось это полупокаянное желание вернуться в Израиль...
За три месяца, проведенные вдвоем на дальнем скиту, куда нас благословили налажи-вать хозяйство, огород и пасеку, мы поведали друг другу все самые значимые события в своей жизни и такие глубокие и тайные душевные переживания, о которых не знал и наш духовник. Мы любили своего батюшку, но он всегда был малодоступен: слишком много страждущих окружало его, и мы оба не позволяли себе навязываться, лезть со своими со-мнениями-волнениями. Я и Костя были безмерно благодарны батюшке за одно то, что он нас принял в свою обитель, не испугавшись нашего криминального прошлого и того, что мы оба были в бегах.
– А ты слыхал, отец Арсений, что участковый к батюшке заходил? – спросил Костя, разломив напополам картошку и посыпав солью дымящуюся рассыпчатость.
Мы шутливо называли друг друга «отцами», начитавшись житий египетских пустын-ников.
– Нет. Думаешь по наши души?
– Петрович, когда привозил нам на прошлой неделе муку и гвозди, рассказывал, что участковый получил указание из района: проверять документы у всех, кто живет в мона-стыре и при церкви.
– Давно это было?
– Говорит, давно. Бабушки в церкви шепчутся, мол, батюшка прячет нас в лесу от ми-лиции. Боятся телохранители в юбках, что у него неприятности из-за нас могут случить-ся. Ну, а тот успокаивает их: «Дуры! Ребятки на скиту подвизаются, чтобы мед у нас всех был». Но кто его знает: может быть, и заявится сюда мусорок.
– Батюшка весной крестил сына участкового. Я не думаю, что тот подлянки строить будет.
– Эх, Сеня, все красноперые одним миром мазаны. Прикажут отчитаться, сколько у него не прописанных на участке проживает или план по отлову бомжей спустят, он и не вспомнит, что у него крест на шее висит. Порода у них такая: только деньги и силу пони-мают. Прости меня, Господи!
Костя перекрестился, и мы снова надолго замолчали, глядя на пламя костра.
И тогда я решил поделиться своей сокровенной мыслью.
– Я вот думаю: а не вернуться ли мне на Землю обетованную. Устал я, брат, бегать, паспорта менять, врать всем.
– Явку с повинной сделать хочешь? – усмехнулся Костя, поправляя костер. – У них там, я слыхал, за такие дела пожизненное дают, как в Библии: око за око.
– Доказательств у полиции нет, что именно я убил. Свидетелей нет. Они не знают: кто, где и как. Даже трупа не было на тот момент, когда я уехал из Израиля. Просто исчез че-ловек. Все, что известно было следствию: человек поехал ко мне на встречу, и больше его никто не видел. Через несколько дней нашли его машину, и только через год – скелет. А я свалил из страны по поддельному паспорту в самом начале следствия, после первых до-просов. Я рассказывал тебе… Просто у них, кроме меня, реально ни одного подозреваемо-го не было.
Некоторое время мы слушали потрескивание дров в огне.
– Срока давности у тебя нет, – заговорил Костя. – Ты из-под следствия ушел. Им дело закрыть надо. Если ты объявишься – всё повесят на тебя, по-любому.
– У них была версия и косвенные подтверждения, что я был не один.
– Ты им назовешь имена? – повернулся ко мне Костя и очень внимательно посмотрел в глаза, будто изучая, как при первой нашей встрече.
– Если почувствую, что с убийства нельзя будет соскочить, возьму всё на себя.
– Это ПЖ*.
– Чистосердечное, думаю, учтут. Лет десять-двенадцать впаяют. Этот срок я вытяну. Зато выйду с чистой совестью.
– Ты это серьезно? – прищурился Костя.
– Последнее время я часто об этом думаю.
– По-моему, это глупо: самому лишать себя свободы.
– А я не свободен. Грех давит.
– Отмолим тут свои грехи.
– Не хочу я больше никого напрягать своими заморочками. Если б ты знал, сколько лет уже я играю этой фишкой. Люди проникаются твоей судьбиной, становятся причастными к опасной тайне, а потом – либо силенок не хватает тянуть со мной эту лямку, либо свое важнее оказывается в какой-то момент жизни, либо предают... Да и не люблю я в зависи-мости быть от чьего-то великодушия. Это от гордыни, конечно… Правда, был однажды вариант скоротать жизнь земную в любви и согласии: женщину встретил. Преданная была до самозабвения. Чистая. Я научил ее лгать, мучилась от этого, но готова была пойти со мной хоть на край света, как жена «декабриста»…
– Разлюбила?
– Нет, я сам ушел.
– Почему?
– Потому что она, как всякая нормальная баба, хотела дом, семью, детей. Ну, и пред-ставь: в один прекрасный день меня вычисляют и арестовывают. На кого они останутся? Не имею я права на простое мужицкое счастье: нельзя мне семью заводить. Сам безот-цовщиной вырос – знаю, что это такое.
Костя потянулся за топориком, поднялся и отправился в заросли. Вскоре оттуда по-слышался треск и пара глухих топорных тюков. Через некоторое время он приволок к ко-стру здоровенную сухостоину. Отрубив от ствола все ветви, он довольно долго и методич-но мельчил их на дрова, начиная с тонких веточек, и закончил самим стволом, перерубив его на четыре дрына.
Подсев к костру, он глотнул из баклажки квасу и внезапно усмехнулся, замотав голо-вой.
– Нет, я не верю, что ты сдаваться пойдешь. Это сейчас у тебя блажь монастырская прет, пока ты в лесу сидишь.
Он прилег на бок, облокотился и, положив голову себе на плечо, продолжил тоном, не терпящим возражений.
– Ну, давай, предположим: вылез ты со скита. Не пойдешь же ты к местному участко-вому? А если так, то тебя бог знает сколько будут мурыжить по КПЗ и пересылкам по всей России, пока согласуют экстрадицию в Израиль. Да и первый срок прилепят по здешнему УК – за незаконное проникновение на территорию России по поддельным документам. Отсидишь свое здесь, а потом только отвезут тебя в посольство. А могут выставить за ла-герные ворота по «звонку», и гуляй на все четыре стороны, со справкой об освобождении. Если тебе не улыбается такой расклад, то нужно отсюда ехать сразу в Москву, в посоль-ство сдаваться… Будешь ехать через всю страну, увидишь: люди живут – кропают каждый свое счастье; женщины красивые улыбаются, леса, просторы… Родина, блин, твоя! А ты, возможно, видишь это все в последний раз! Вспомнишь тогда и скит наш… Задумаешься, ей богу, не раз задумаешься: ради чего сам в клетку лезешь? Разве мало путей достойных на воле? Не верю я, короче. Или, может, книжка на тебя какая-то подействовала? Дочи-тался! – Костя отчаянно махнул рукой и погрузился в угрюмое молчание, крайне разоча-рованный моими намерениями.
– Я хочу груз с души снять, понимаешь ты это? – взволнованно повысил я голос, стукнув кулаком о землю. – Ладно. Раз уж я начал этот разговор, то скажу тебе все… Я – Богу слово дал. Был у меня такой момент, когда я потерял смысл жизни. Оказавшись на нелегальном положении, я много чем занимался. Выживаемость, умение приспосабливаться, гибкость и хватка у меня от природы, и людей умею расположить к себе – все это было верным подспорьем, чтобы балансировать свою кочевую жизнь. Но при этом меня всегда точила какая-то непонятная тоска, от которой все мои «достижения» виделись мелкими и пустяшными; было такое ощущение, что я – как порожняк, несущийся по заброшенной колее в тупик… Я глушил эту тоску водкой и бабами – не помогло. И однажды бросил все и очутился вот на этом скиту. Открыл душу отцу Феофану – он принял меня как сына родного… И вот после долгожданного утешения я уединился в келье. Шли дни, недели, месяцы; я усердно читал молитвы, нес послушание… Но в один прекрасный день на меня вдруг опять навалилась та самая страшная тоска, да еще с такой силой, неведомой доселе!.. Мое нынешнее житие представилось унылым беспросветом, а я – сам себе – жалкой личностью, которая забилась в нору, вместо того, чтобы жить для людей, пользу приносить им какую-то… Из монашеских книг я уже знал, что через подобную невидимую брань проходят все, кто ищет иночества; но при этом я совершенно трезво осознал, что у меня нет желания стать монахом, нет у меня предрасположения к сему званию и образу жизни. Значит, я должен вернуться в мир. А это снова – подделка документов и связанное с этим неизбежное лукавство, обман. Замкнутый круг… И вот в этой исступленной безысходности я валялся на полу кельи немалое время… Это было не отчаяние, а разрывающий сердце вопрос: как мне жить дальше? Я снова и снова прокручивал в памяти всю свою жизнь: картинки дерьма выползали вереницей, и мне мучительно хотелось очиститься от всего этого. Но я не знал, как. И тогда-то, Костя, пришла мне эта мысль; это, наверное, как молитва и обещание, одновременно родилось, причем с какой-то убежденной верой. Я сказал тогда: «Господи, я вернусь в Израиль, а Ты откроешь свой замысел обо мне – в чем смысл моей жизни». И мне сразу стало легко, понимаешь, Костя?! У меня до сих пор живо это ощущение – что я с Богом вживую поговорил… Но я, как видишь, здесь пока. Да и батюшка – против, чтобы я ехал. «Бес тебя крутит!» – говорит...
Пронзительный звук клаксона вернул меня под мордовский дождь. За мной наконец-то приехали.
2
Отец Федор вел машину уверенно, лихо маневрируя на обгонах и виражах. Ехали уже добрый час. С обеих сторон трассы стоял густой лес. Иногда этот широкий коридор, прорубленный первыми поколениями зэков, внезапно обрывался. Глаз, утомленный созерцанием мелькающих деревьев, развлекал очередной лагерный забор, обвитый колючей проволокой и облепленный вокруг домиками зоновских начальничков. Дубровлаг – это два десятка лагерей, и все они расположены вдоль этой трассы, «ветки», как ее тут называют. Хотелось как можно скорее выбраться из этого мрачного невольничьего края…
Железнодорожный переезд на Потьме встретил нас закрытым шлагбаумом. Поезд был еще не виден и не слышен. Отец Федор заглушил движок, и мы выбрались из машины. После короткого мощного ливня пьянил озон, добавляя вкусовое ощущение свободе. Где-то неподалеку звенели ребячьи голоса. Вдруг из-за насыпи появился рыжий малец, шустро перескочил через рельсы, кубарем скатился по щебенке и рванул в сторону березняка. Вслед за ним неслась погоня – восемь-десять таких же шкетов перемахнули железнодорожное полотно и, устрашающе размахивая игрушечным оружием, устремились за рыжим под заливистый лай двух лохматых псин.
– Окружай его! – командирским голосом отдавал на бегу приказы их вожак. – Кинологи, собак по следу! Зэк уходит к лесу. Беглец опасен, возможно, вооружен. Стрелять на поражение!
Из промчавшейся в нескольких метрах от нас ватаги наперебой выкрикивали азартное:
– Мухтар, Альфа, фас!
Высокий кустарник, куда успел заскочить рыжий «зэк», скрыл от наших глаз продолжение погони. Но, по правилам игры, конвой и рота охраны непременно должны поймать преступника или застрелить при попытке к бегству.
Мне сейчас довелось воочию увидеть то, о чем слышал и читал когда-то про жизнь в поселках лагерной охраны, – о вертухайских детях, которые с малых лет приучены думать, что там, в зоне, живут «плохие», «злые» и «опасные» дядьки-зэки, а их мужественные и смелые отцы охраняют и защищают всех хороших людей от этого контингента. И пацаны подражают родителям в своих детских играх. И нет ничего удивительного в устойчивости династий лагерных сотрудников, особенно в этих глухих местах, где абсолютно нет никакой промышленности.
В моем детстве были другие потехи. Мы тоже играли в войнушку: «наши» и «фрицы». Это была, хоть и понарошку, но священная война за родину; мы подражали геройским солдатам и командирам, бросались на амбразуру, вытаскивали раненых из-под обстрела, держались до последнего патрона, умирали, но не сдавались. Или, насмотревшись кино про индейцев, выходили на тропу войны с коварными и алчными бледнолицыми. Да, мы так же, как и эти мальчишки, хотели продемонстрировать друг другу свою ловкость, силу и меткость, но главным в наших играх всегда была справедливость и жажда свободы; и никогда не считалась доблестью жестокость, или когда все на одного, Все было по-другому…
Когда позади осталась Потьма, эта лагерная столица Мордовии, я почти физически ощутил, как разжались некие клещи, сжимавшие мою душу долгие годы.
Через пару километров дорогу перегородила свадьба. Счастливая, зацелованная, пьяненькая невеста висела на плече у своего мутновзорого жениха, который сам едва держался на ногах. Шумной толпой их друзья окружили нашу машину, дуплетом выстрелили пробки шампанского, и в окна с двух сторон протянули наполненные фужеры.
– За молодых!
Разглядев крест и рясу, парни потащили из-за руля отца Федора.
– Благослови молодых, батя!
Нависшая надо мной пышногрудая подружка невесты, ненавязчивым плавным движением обвив шею, проникновенно попросила денег.
– У них ничего нет, кроме койки в общаге!
Я расчувствовался, и не столько от забытой нежности девичьего тела, как от причастности к настоящей вольной жизни, в которой люди легко и искренне делятся радостью, без оглядки помогают в беде, вот так вот бесшабашно гуляют свадьбу на трассе, наливая вино всем проезжающим мимо, запросто знакомятся, влюбляются, мечтают, строят… Я вытащил из кармана свои «проездные» деньги, которые вместе со справкой об освобождении получил в бухгалтерии зоны, и протянул их девахе.
– Лапуля, вот, чем богат. Я полтора часа на воле. Не успел еще заработать.
Улыбаясь, я свернул трубочкой купюры и всунул их за кружевную кромку бюстгальтера.
– Ой, а ты где сидел? – с неподдельным интересом воскликнула та. Так взволнованно обычно спрашивают люди, у которых кто-то из близких в зоне, и они надеются узнать какие-нибудь живые подробности из их лагерной жизни.
– На двадцать второй. Интерзона.
– Да ла-адно! – всплеснула руками девица. – У нашего Васьки, жениха, там брат родной работает. Щас свадьбу отгуляем, и Васька с женой тоже в тот район уедут. Брат его давно звал туда…
С наивной простотой, будто встретила старого знакомого, она радостно поведала мне семейные планы молодоженов, пока отец Федор благословлял зарождение еще одной вертухайской династии.
Никогда я не жалел о потерянных, а уж тем более отданных по милости деньгах. Но сейчас аж зубами скрипнул… перед глазами вмиг проскочили картинки шмонов, вымогательства и безмерного мздоимства лагерных сотрудников. По большей части, ради халявного стабильного прибытка и идут работать в зону ухари, такие, как этот сегодняшний молодожен.
Интересно, как долго еще будет жить во мне эта ненависть – отрава лагерщины. Нечто подобное было когда-то к попам и монахам ряженым. Ведь прошло же…
3
Дом отца Федора стоял крыльцо к крыльцу с храмом. Добротный просторный сруб в два уровня окружало еще несколько строений: банька с бассейном, гараж на две машины, скотный двор, птичник и гостевые домики. Во всем видна была крепкая хозяйская рука.
Пока расторопная попадья накрывала на стол, отец Федор провел меня по своим владениям.
– На раскладушках спали с матушкой, когда приехал служить сюда, – с нескрываемой гордецой оглядывал он свою усадьбу, но, видно усовестившись, обернулся к храму и перекрестился.
– Вот моя главная заботушка.
Большой трехпрестольный собор девятнадцатого века, с высоченной колокольней, был когда-то выстроен на деньги купцов и промышленников этого богатого торгового села, которое за годы советской власти превратилось в захолустный унылый райцентр с кучей кооперативных ларьков и забегаловок. Растрескавшаяся и обвалившаяся повсеместно стенная штукатурка обнажала добротную кирпичную кладку. Такие храмы строились на века. На солнце сверкали новые золоченые кресты над свежекрытыми куполами, и это вселяло надежду на то, что и весь храм обретет когда-нибудь прежний благообразный вид.
– Работы много, да помощников не хватает, – вздохнул батюшка и с затаенной надеждой покосился на меня. – Пойдем, баньку затопим, да покажу тебе, где ночевать будешь.
Лелеянное, но все же отвергнутое после мучительных раздумий желание иночества вновь ожило, когда отец Федор привел меня в избушку на заднем дворе. Такая келья – мечта монаха: просторная комната, стол, стул, кровать, тумбочка, книжный шкаф, водопровод, а из окна – купола храма.
Я поставил у печки свою сумку и опять бросил на чашки весов два возврата: в Израиль – для оплаты по Божьему счету, с вероятным арестом, непредсказуемым там тюремным сроком; или к изведанной до щемоты сердечной нелегальщине, под церковной крышей, в российской глубинке. Загнанный мощным усилием воли под спуд, томился еще один запасной вариант: собрать «долги» и рвануть в Париж, к Дани, заевропеиться в уютном буржуйстве.
В зоне ни с кем у меня не было такого чувства родства, как с этим бесшабашным французом. Однажды вспыхнувшая между нами искра доверия хранила свой отблеск на всём нашем общении. Дани был единственный человек в зоне, кто знал о моей ситуации: о том, что я полтора десятка лет прожил в нелегалах, что меня искали через Интерпол, и если это станет известно операм, то по окончании срока в России меня могут не освобо-дить, но выслать в Израиль, а там меня скорее всего ждёт пожизненное заключение... За несколько дней до освобождения Дани мы пили кофе в кочегарке, произносили какие-то расхожие, полагающиеся при расставании слова, но у меня было немного тягостно на ду-ше . Я представил себе, как Дани возвратится домой, в Париж, окунётся в сверкающую яркими красками вольную жизнь, и почему-то очень хотелось верить, что он не забудет нашу каторжную долбёжку угля на сорокаградусном морозе с шутками-прибаутками и крепкую веру друг в друга, для того, чтобы не потерять чувство собственного достоин-ства, – надеяться и искать поддержки было не в чем и не у кого тут, на краю земли, в мордовском заколючье. Помню, тогда я словил приближение припадка одиночества и от-чётливо ощутил, представил бессмысленность живущего во мне долгие годы решения – вернуться в Израиль. То странное слово – обет Богу – представилось мне тогда добросо-вестным заблуждением начитавшегося подвижнических книжек послушника, выдумавше-го, от одинокого долгого сидения в таёжной келье, это «жертвоприношение», во искупле-ние своих грехов.
Теперь, хорошо зная, что такое тюрьма и зона, прочувствовав на своей шкуре их отуп-ляющий и озлобляющий беспредел, я зачем-то ещё хочу этого неоглядного количества тюремных лет? Из тюрьмы в тюрьму?! Как же мне захотелось тогда вместе с Дани уехать в Европу, и на новом месте, где меня никто не знает, пожить среди свободных людей... Промелькнула даже мысль о побеге. Вспомнилось прочитанное у Чехова, где он говорит, что если арестант – не философ, которому при всех обстоятельствах одинаково хорошо (или, скажем так: который может уйти в себя), то не хотеть бежать он не может и не дол-жен! Не должен не хотеть! – вот главный императив вольной души. Но убежать из той мордовской интерзоны почти нереально: на десятки вёрст вокруг – сплошные лагеря и посёлки лагерных надзирателей, далеко не уйдёшь. Я спросил его тогда:
– Дани, помнишь, мы говорили о маленьком домике на берегу моря или у лесного озе-ра в тихой провинции во Франции? Когда откинусь, поможешь мне выбрать местечко где-нибудь подальше от шумных городов? Поселюсь во Франции, напишу книжку про этот зоопарк, где мы с тобой зависали. А ты будешь иногда приезжать ко мне на своём «Бент-ли» выпить старого доброго винца, а?
– Не вопрос. За сорок-пятьдесят тысяч евро можно взять большую ферму, – сразу же делово просчитал эту перспективу Дани, – у нас в дальних провинциях, особенно на севе-ре, в горах стоят много пустых домов на продажу; большие дома, вокруг много земли, сад, когда купишь сразу, включают электричество и воду, и живи со всем комфортом. Ну, при-берёшь там, ремонт по-своему сделаешь, если захочешь.
Воображение тут же нарисовало мне картинку идиллической жизни в живописном уголке с милой француженкой. Тогда же я решил напоследок открыть Дани самое своё потаённое томление души. Я рассказал ему о том, как много лет назад, когда жил в си-бирском монастыре, я дал Богу слово, что вернусь в Израиль и признаюсь в убийстве. Начав этот разговор, я совсем не был уверен в том, что Дани поймёт тот мой странный порыв души: он был очень вольнолюбивый человек, а сейчас, когда он стоял одной ногой за лагерными воротами, ему тем более дико было услышать, что я раздумываю – не пойти ли мне ещё на срок, возможно, даже пожизненный. Но я всё же решил ему рассказать про свои думы. Это был и безотчётный порыв откровенности, схожий с тем, что бывает со случайным попутчиком в поезде, когда знаешь, что тот вскоре сойдёт на своей станции, и ты его никогда больше не увидишь в своей жизни, – вдруг вывернешь перед ним всю душу наизнанку; и ещё была некая полупредательская надежда на то, что Дани сумеет меня так убедить в безумии и несуразности задуманного мною «подвига», что я навсегда переста-ну терзать себя муками сомнений...
И в предполагаемой реакции я не ошибся...
– О!
Этот звук и вздыб тонких бровей, скрывшихся под отросшей чёлкой, всегда выражали крайнюю степень удивлённого несогласия Дани – перед тем, как он взрывался своей правотой.
– Русское тюремное дерьмо ты хочешь поменять на израильское? – с возмущённым смешком выставил он на меня свои округлившиеся до предела глаза. – Кому это надо, что ты сгниёшь в тюрьме?! А если угреешся на пожизненное, то я тебе точно могу сказать, что через несколько лет про тебя все забудут на воле! Се-ля-ви.
– Паспорт мне поможешь сделать в Париже, на любое имя ? – остановил я Дани, кото-рый уже начал не на шутку заводиться, желая мне добра, конечно.
– С деньгами всё можно... – он резко сбавил тон, поняв по моему вопросу, что я всё-таки здравый человек. Дальше разговор пошёл в спокойном русле. – В Париже есть ту-совка албанцев, торгуют рабами и наркотой. За бабки они легко нарисуют албанский пас-порт. Есть и другие варианты: через французские колонии можно даже гражданство оформить. Лет пять поживёшь где-нибудь во французской Полинезии? В Новой Каледо-нии или на Таити? Автоматом получишь гражданство Франции. А если женишься на па-пуаске, то ещё проще... Поедешь? – ничуть не шутя, выдал он полный деловой расклад .
В этом был весь Дани: если он понимал, что ему задают серьёзный вопрос, он сразу, очень конкретно и чётко обозначал свою возможную помощь, и всегда отвечал потом за свои слова, а если он чего-то не мог или не хотел сделать, то его жёсткое «нет» отсекало любые попытки заставить, уговорить или переубедить.
Его контакты – парижский адрес и телефон матушки – надёжно хранит моя записная книжка...
– Остался бы я у тебя, батюшка. Может быть, и навсегда бы остался, да не все так просто со мной… – прервал я свои раздумья, все еще не решив, открываться ли отцу Федору до конца. – В Москве мне обязательно побывать нужно, отцу Борису обещал. Он на престольный праздник ждет меня. Да с писателем одним повидаться надо. Дневники мои зашифрованные, которые ты помог вынести с зоны, хочу показать ему, посоветоваться, стоит ли писать о том, что видел и пережил. Много думал об этом на нарах.
– Ну, поезжай, раз обещался. Поезжай, да возвращайся, – с вопросительной лукавинкой пожелал отец Федор и добавил: – А писать-то и тут можешь, своя келья будет.
– Ты позволь, батюшка, с твоего телефона в Москву позвонить, сообщить, что я на свободе.
– Дак, пойдем в избу. Там матушка заждалась поди, к столу-то. Баньку затопляем, что ль? До вечерни попаришься. Или не пойдешь на службу-то? – свернув в баню, уже хлопотал у печки отец Федор. Он запалил и сунул сухую бересту в топку, где загодя были заложены дрова.
«Ждал!» – благодарно забилось сердце. Может быть, и не для меня заправляли печку, – так водится у всех добрых хозяев, но я сразу принял эту заботу на свой счет. Усилил это ощущение и ломившийся от разносолов и деликатесов празднично сервированный стол. С запотевшим графинчиком водки.
– А может, коньячку? – подмигнул отец Федор и достал из буфета оплетенную вручную бутылку. – Владыко из Молдавии привез. Хоро-оший!
Я захмелел с первой же рюмки. Благостное тепло разлилось по всему нутру. Я почти ничего не ел; под мерное тиканье старинных ходиков я разомлел от домашнего покоя и готов был признаться в любви ко всему белому свету, и особенно к этому вот добродушному, хлебосольному простецу-попу, который со всей искренней непосредственностью и непосредственной искренностью привечает в своем доме зэка, бродягу, пропитанную насквозь цинизмом преступную душу. Такое неподдельное доверие и ласку, что проблескивали порой в его взглядах, я не помню даже в глазах своей матери. А ведь он меня совсем не знает; я даже не исповедовался ни разу, когда он бывал в зоне. Чем я могу отплатить за эти подаренные мгновения родства?
– Ежели вернусь из Москвы, примешь беглого разбойника, батюшка? В Израиле меня тоже тюрьма ждет, а в России – я теперь иностранец, гражданства нет, паспорта тоже никакого. Работничек проблемный.
Отец Федор глубоко вздохнул и снова налил в рюмки коньяк.
– Укроем, чего уж там… Молитва и труд все перетрут. Ты почто ж не ешь ничего? А ну-к, давай, наваливайся! На зоне уж такого не подавали. Утешайся!
«Остаться? Никуда не ехать? Пожить на церковных хлебах какое-то время?» – мысли, забродившие на хмелю, все оттягивали звонок в Москву. И набирая номер писателя Зарницына, я уже был готов сказать ему, что задержусь у отца Федора.
Но сначала надо было познакомиться. Ведь все наше прежнее общение – это четыре года писем. Живой разговор предстоял впервые…
Этот голос и добрые интонации вмиг отбросили все сомнения – нужно ехать в Москву! В особенности меня хлестанула по совести его тихая досада: «Ах, как жаль, что вы не можете приехать завтра в храм! Я все свои дела сдвинул, только чтобы с вами встретиться…» Я вспомнил его книги, стихи, свои выписки из этих книг, когда ударяло в душу прочитанное, и устыдился: выходит так, что ему эта встреча важнее, чем мне. А ведь я, все эти годы, искал в нем того, с кем можно будет на воле, когда-нибудь, поговорить обо всем, что душу волнует. Что сердце томит. И вот, когда человек откликнулся и готов выслушать, а может быть, и чем-то помочь, я, выйдя из лагерных ворот, мастерю себе лежак на первой же теплой печке. Ну и, кроме манящего, желанного душесцепа с Зарницыным, я еще поверил в благословение Божье, что передается через священника, верил, что отец Борис сподобится внять моей предельной исповеди, и его благословение на дальнейший путь – это будет мой выбор, я приму его как указующий перст Божий. Такой загад я тоже определил себе еще в зоне, после писем отца Бориса и всего, что он сделал для меня. Что же за беспамятство у меня вдруг?!...
– Хорошо, я обязательно буду завтра в храме, – сказал я в трубку. – Где мы встретимся и как я вас узнаю?
– Давайте у книжной лавки, до начала службы. Думаю, мы без особых примет узнаемся.
Отец Федор заметно огорчился, когда я, возвращая ему мобильник, сообщил, что должен ехать сегодня. Но утешился быстро: «На все воля Божия». Замахнув еще по рюмочке, мы отправились пешком на автовокзал.
Московский автобус проходил через райцентр поздно вечером.
– В пять утра будешь в Москве, – протянул мне билет отец Федор. Другой рукой он благословил через стекло радостно улыбающуюся ему кассиршу, и мы поспешили к вечерне.
4
Когда, облачившись к службе, отец Федор вышел из дома, его было не узнать. Ко храму величаво шествовал исполненный благочестия и тайных знаний священноначальник в роскошной шелковой рясе, с золотым крестом на груди, в малиновой наградной камилавке. Изменились и походка, и взгляд, и голос.
– Помолимся. – утробно промолвил он и томно возвел очи к небу.
Я снял шапку, перекрестился и вошел вслед за ним в церковные двери. Прихожане смиренно раскланивались перед батюшкой, кто-то старался поймать и поцеловать его благословляющую руку, и вряд ли кто-нибудь из них мог допустить, что еще совсем недавно сей благочестивый служитель Божий лихо опрокидывал в себя стопарики, смачно хрустел закусем и лукаво подмигивал своей справной матушке. Сейчас должно было начаться религиозное представление-таинство, ради которого и пришли сюда эти разные-разные люди; и им нужен был жрец.
Забыл попа-сотрапезника и я, когда торжественно проникновенно зазвучало: «Благословен Бог наш, ныне и присно, и во веки веко-ов…» В свете мерцающих свечей и огоньков лампад, там и тут, из полумрака церкви выступали лица: взоры, устремленные на иконы, и опущенные долу глаза. И все они чего-то ждали от невидимого Бога, которому каждый принес на прочтение свое сердце, свою веру. Они пришли в этот храм, потому что каждый из них по-своему почувствовал когда-то, что ему нужно место, где можно распахнуть свою душу без страха быть непонятым, что нигде больше и ни с кем не обрести ему надежды и утешения так, как в этих стенах.
«Они все пришли сюда просить», – подумал я, оглядывая поминутно крестящихся прихожанок. Некоторое время спустя их платки и шарфики вдруг начали сползать-исчезать, и под ними обнажались бритые черепа со шрамами, короткие ежики, прически-тюбетейки с выстриженными затылками. А в преображающихся на глазах лицах я стал узнавать зэков, с которыми тянул лагерную лямку в разные годы. Живыми кадрами из памяти побежало: наша тоска по воле, режимный прессинг до излома души, ночные стоны и скрежет зубов в бараке, то, как вдруг пробивает на молитву самого отчаянного безбожника, выцарапанный на стене карцера крест вместо сорванного ментами твоего «тельника»… Без церкви, без попов, годами. А вера жила. Зэчья вера силу имеет неизреченную. В лагерях вообще неверующих нет…
«Спасибо!» – зашептал я, когда внезапное видение исчезло, и меня обдало запахом дымящегося ладана. Я поклонился навстречу кадилу и улыбнулся, вспомнив, как однажды на мое «спасибо» монах в монастыре мне ответил: «Букву потерял». Я не понял, и он объяснил: «Спаси Бог – раньше говорили. А потом Бога забыли, и букву потеряли».
«Спаси Бог всех томящихся в узах. И всех, кто помог мне церковь в зоне построить. И прежде всего, вот этого иерея Феодора. Если бы не он, то ни одно бревно в лагере бы не появилось. Теперь есть за колючей проволокой такое же вот местечко для надежд и упований». Я говорил почти вслух, а сердце пело от радости. Я понял, что благодарность – вот главное, для чего мне нужен теперь храм. А просить Бога о чем-то можно в любом месте, где бы я ни находился. Храм – место благодарения. Это – как первые жертвенники наших праотцев. У них было все, что нужно человеку: Бог давал, зная их нужды, и они взносили только благодарность, а не мольбы и просьбы о недостающем.
У меня есть все, что нужно, кроме одного – мира нет в душе…
5
Первая ночь на свободе в кресле «Икаруса», с вокзальными пирожками и газировкой. Через окна воля помигивала огнями фонарей и светоотражающей краской дорожных указателей.
Я невольно прислушивался к разговорам попутчиков. Их заботы, треволнения, страсти, недовольства, увлечения, обсуждаемые с горячностью, на полном серьезе, виделись мне наивными, мелкими, недостойными. Этим ли нужно жить, имея великое счастье быть свободным?! Как легко все это «лечится» в тюрьме. Я мысленно переносил этих чемпионов и клоунов в лагерную жизнь и четко видел, кто на чем сломается, как быстро и круто поменяется их шкала ценностей. Неужели человеку нужно непременно испытать лишения, чтобы прозреть? Тюрьма, война – это, конечно, предельная крайность испыта нашей человечности, но до чего же она действенна! Ее памятные зарубы безошибочно выверяют и контролируют потом все твои поступки, даже помыслы и желания.
Тюрьмы никому не желаю. Господь лучше знает, кому и что для вразумления ниспослать. Я, со своим «экзотическим» лагерным опытом и навыками жизни, приобретенными в заключении, оказался сейчас как бы посторонним наблюдателем, знакомящимся с неведомыми правилами, манерой жить и думать.
Каждый несет свой крест. В самых тяжких испытаниях – на грани физических сил и психического здоровья – помочь может даже слово, услышанное когда-то давно, забытое, но ждавшее своего часа. Я убедился в этом на собственном опыте. Однажды, после многодневной методичной обработки дубиналом, я доходил на полу одиночного карцера. Выдерживать это беспредельное молотилово и не свихнуться мне помогал крепко вбитый монашеством гвоздь: по грехам своим наказание несешь. Когда меня били, я умудрялся вспоминать все зло, что я принес людям, с младых лет, и это держало, смягчало адскую боль. Но вот настал момент, когда этот прием перестал работать. Помощи ждать было неоткуда и не от кого, уповать на закон – смешно. Семья не ждет, ибо нет ее; никаких обязательств перед обществом не имею; недвижимость завещать некому, потому что ее тоже нет. Здесь меня в любой момент могут сделать калекой, я уже почти им стал, а кому я такой нужен на воле? Обузой ни для кого быть не желаю. Меня учили, что Бог выше сил не дает тяготы человеку… Умереть мне захотелось больше, чем жить. Я долго лежал в отупелой полубессознательности, с одной мыслью: дождаться ночи, когда снимут наручники и в камеру закинут матрас с одеялом, и достать из тайника лезвие бритвы, укрыться и перерезать вены… И тогда-то вынырнула из памяти притча.
Жил один человек, на которого беспрерывно сваливались всевозможные беды и несчастья. То изобьют-покалечат, то обворуют начисто, то урожай градом побьет, то скотина домашняя падет, то дом сгорит со всем имуществом. В общем, что ни день – то беда какая-нибудь. Человек этот был верующим и всегда молил Бога, чтобы тот помиловал его; он роптал-жаловался, что такая ноша не для него: «Господи, Ты видишь, я уже не могу больше терпеть. Ты меня с кем-то перепутал. Дай мне иной крест, полегче!» И вот однажды снится ему сон. Явился ему ангел и говорит: «Бог услышал твои молитвы. Пойдем, выберешь себе крест». Ангел приводит его в огромную пещеру, наполненную множеством крестов, всяких размеров, железных, каменных, деревянных, золотых, серебряных, хрустальных … Человек долго бродит по пещере и никак не может сделать выбор; примеривает, но все ему кажутся тяжеловатыми. Несколько раз обойдя всю пещеру, он устало останавливается у входа и вдруг видит под ногами, в пыли, маленький медный крестик. «Господи! – радостно воскликнул человек. – Дай мне, пожалуйста, вот этот!» И слышит голос Бога: «Бери. Это ж твой и есть. Ты снял его, когда заходил сюда».
И только тут, в штрафном изоляторе, до меня дошел истинный смысл этой притчи: отчаяния нет! Оно приходит лишь тогда, когда человек зацикливается на своих горестях, думая, что все беды мира обрушились на него, забывая о людях, которым выпадают несравнимо более тяжкие испытания. Помню, мне стало ужасно стыдно за свою трусость. Именно так я расценил свою манию суицида. А ведь я совершенно сознательно согласился на эти страдания, когда попер против гулаговской системы. Неужели столь тонка кишка оказалась?...
Многое тогда я о себе понял. И обрел неведомое дотоле снисхождение ко слабеющим в духе и совести…
Полпути позади. Еще одна остановка. Пассажиры вышли покурить, справить нужду и затариться буфетной снедью. А я закемарил.
6
«Щелчок» мало изменился за семь лет. Вокруг автовокзала и у входа в метро Щелковская лишь прибавилось фастфудов, и они стали цивильнее.
Подземку еще не открыли, и я какое-то время сидел на лавочке, глазами, ушами и ноздрями впитывая подзабытую атмосферу мегаполиса…
Выйдя на Пушкинской, я неспешно брел в утренней толпе по Тверской в сторону Кремля, к храму, где должны состояться мои судьбоносные встречи. Так я думал, так настроил себя. Решимость и готовность принять любые последствия предстоящего поступка прыскали в кровь адреналином. Подобная же отчаянная дерзновенность разрывала сердце много лет назад, когда я шел по Невскому проспекту на первое убийство. Я так же предчувствовал тогда, что вскоре жизнь кардинально изменится, и понятие «свобода» станет для меня чем-то совсем иным, нежели для всех этих снующих вокруг людей, с их простыми заботами, мечтами и житейским счастьем.
Меньше суток прошло, как в лагерном бараке я слушал напутствия зэков, собравшихся вокруг отвальной «поляны». И никому из них в голову бы не пришло, что все эти годы в зоне я вынашивал план явки с повинной – хочу в другой стране заплатить вновь тюрьмой за то, что наворотил там, почти двадцать лет назад. Безумие! Это ненормально с точки зрения большинства здравомыслящих людей, а тем более зэков, для которых день освобождения – великое счастье.
Об этом безумии я и хотел сейчас поговорить со священником и с единственно знакомым мне писателем.
«А вдруг они отговорят?» – щекотала и такая тайная мыслишка…
Я шагал, не замечая вокруг Москвы.
Витрины самых фешенебельных магазинов и салонов, роскошные автомобили, величественные здания, облепленные до крыш вычурной рекламой, нарядные женщины – все это мимо моего взора; я, как тот монах, стяжавший равнодушие к соблазнам мира, шел исполнить послушание. И это после семи лет лагерей! Где, бывало, когда валялся на полу очередного карцера, уже не верилось, что увижу когда-нибудь вольные города; когда мечтой было – просто дожить до «звонка» и выйти из тюремных ворот на своих ногах! И вот я в столице, свободен, здоров – и мне все равно. Ноль эмоций. Экий в мозгах перекос, однако…
7
В храм меня не пустили.
– К половине восьмого подходите. Раньше не открываем, – выглянув на мой стук, буркнул чернявый носач, захлопнул дверь и клацнул изнутри щеколдой.
– Послушайте, уважаемый, я приехал из другого города. Сюда прямо с вокзала. Отец Борис ждет меня, – справившись с недоумением, вежливо обратился я к двери.
Ответа не последовало.
«Выпить!» – сразу решил я и двинулся на поиски палатки с пивом.
Она обнаружилась рядом: хот-доги, кофе, чай и кола. Пива нет.
«Ну и хорошо! – даже обрадовался я. – Начинать столь долгожданное знакомство с перегарного выхлопа – не стоит». Я купил банку колы и вернулся.
Рядом с храмом возвышался на мощном пьедестале конный памятник основателю Москвы Юрию Долгорукому, с периметром скамеек вокруг. На одной из них я и устроился – лег, подложив под голову сумку со своими черновиками и книжками.
Напротив два бомжа расстелили на лавочке газету и принялись отсортировывать добытую из помойных бачков еду. Перенюхав всю снедь, они выбросили отбракованное в урну и достали чекушку. Выпили, закусили и блаженно закурили. Весь процесс происходил в безмолвии. Лишь однажды нарушилось молчание: покосившись на меня, они переглянулись и пригласительно качнули пластиковыми стаканчиками.
– Будешь?
Я отрицательно катнул головой по сумке и отвернулся. «За своего приняли», – улыбнулся я про себя. А впрочем, я и есть бомж. Никакого определенного места жительства у меня нет в данный момент. Во всем сплошная неопределенность.
А ведь ситуацию можно разрешить одной встречей-звонком. И сразу все будет – и квартира, и деньги, и документы…
«Опомнись!» – в тысячный раз обрушились на меня мои «я» и «ты», изощряясь в логике и аргументации. От этого внутреннего диалога с самим собой я даже вспотел на ноябрьском ветру. И когда гвоздем в сердце ткнуло: все это у тебя замешано на гордыне, – я сбросил ноги со скамьи, сел и закурил. Сколько раз я встречал подобное среди монахов, особенно тех, кто в сане или провел многие годы в монастыре. Я замечал, что часто жертвуют величайшими радостями жизни, чтобы гордиться тем, что они принесены в жертву. Я хорошо помню, как меня коробило тогда от такого «подвижничества». Не этого я искал в иночестве. Ну, а сейчас, не то же ли это самолюбивое псевдогеройство: добровольно отправиться за решетку, отречься от вольного мира, чтобы «доказать» этим поступком, что покаянный обет исполнен. Чтобы сказать: я сделал это. Но что тут уже осталось от раскаяния? Не затянувшийся ли это кураж?
В келье-землянке, долгими зимними ночами и во дни лихих буранов, я размышлял о своей жизни; все мои старания определиться в отношении своей будущности натыкались на неизбежность лжи. Мне же хотелось прожить в чистоте – душа распахнулась к иноче-скому пути и, по Божьему промыслу, к этому были все условия: тишина и уединение ски-та, благочестивый духовный наставник, книги, молитва, но… Это «но» отравляющей ржавчиной мутило душу – я беглый разбойник.
Читая Патерики монастыря, я узнал, что было немало случаев, когда разбойники укрывались в обители и становились впоследствии истинными монахами. И всё же это слабо утешало. Пытаясь разобраться в причине, почему эти примеры не дают мне убеди-тельного успокоения и отчего я ощущаю себя будто в чужих штанах, я понял настоящую суть известных слов о том, что можно убежать ото всех, уплыть за дальние моря, зате-ряться в пустыне, скрыться в дремучих лесах, но от себя никуда не денешься. И ещё одну вещь я понял про себя, через открывшееся сердцу Евангелие: отшельничество – не мой путь; для того, чтобы стяжать мир в душе, мне надобно послужить. То есть моё христиан-ство возбуждало всегдашнюю потребность быть кому-то нужным. И Новый Завет я понял именно так: отдавать себя на благо ближнего… Но моя нелегальщина душила все поры-вы…
Отец Феофан, когда я открывал ему свои помыслы, всегда печалился: «Если хочешь стать монахом – полюби келью. Сиди в ней, молись. И на скиту ты людям служишь: ме-док с пасеки, да свечки лить для церкви – али это не служба? А выйдешь в мир – зааре-стуют тебя, и тюрьма. В тюрьме-то – зла немеряно: сгинешь ты там со своим норовом. Крепость в молитве нужна, чтобы спасаться в узах, а ты-то жидковат ишшо…» Под тюрь-мой я ходил большую часть своей жизни, а арестовать меня могут и на скиту, говорил я батюшке, пытаясь объяснить ему, что перспектива тюремных лишений мне не столь уж тягостна, по сравнению с лицемерием, необходимостью носить маску смиренного по-слушника и невозможностью свободно жить под своим именем. «Авось, Бог милует, – уговаривал меня и себя отец Феофан, – и тебя не найдут здесь». Но я больше не хотел, чтобы кто-то из-за меня, вынужден был лгать и лукавить; тем более священник. Но и на это батюшка имел ответ: что если кто покроет грех ближнего своего, то это даже в пра-ведность вмениться может. На какое-то время мои терзания отступали, я соглашался на его покровительство и вновь начинал верить в возможность обретения мира в себе, через пост, труд и молитву в уединении. Но ненадолго отступали…
Однажды, когда я вычитывал своё келейное правило, на пятидесятом псалме меня буд-то торцом бревна ударило в грудину: «Тебе единому согрешил я и лукавое пред очами Твоими сделал…» Я со всей остротой осознал в тот миг, что грех является злом прежде всего потому, что он оскорбляет Бога: все другое имеет второстепенное значение. И от-крылась главная причина всех моих томлений. «Дай мне услышать радость и веселие… Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня … Возврати мне радость спасения Твоего…» Я понял, что является главной составляющей трагедии моего духа – я утерял радость жить, как тот «парень» из Библии.
Давид сотворил этот псалом, когда до глубины души осознал, что совершил негодяй-ский поступок. Могущественный царь, обладающий всем, о чем может мечтать человек на земле, любимец народа – увидел красивую замужнюю женщину и возгорелся похотью. Он умышленно отправляет её мужа на войну, в заведомо гибельное место, на смерть, и затем берёт вдову к себе во дворец. Давид счастлив с этой красавицей и не испытывает ни малейших угрызений совести. И вот приходит к нему какой-то босяк, и публично, в глаза, называет его подлецом и говнюком, которому не уйти от суда Божия. И царя Давида «пробило». Он – герой нации, одолевший несметное количество врагов, укрепивший гос-ударство, которого почитали как праведника и справедливейшего судью народа, пома-занник Божий, он-то, как никто, знал, что Господь споспешествовал ему во всем, по Заве-ту с избранным народом, от которого требовал лишь соблюдать заповеди и быть верным Ему. Теперь же всё величие и всемогущество Давида утеряло для него всяческий смысл, и его больше ничего не радовало в жизни. Он оскорбил Бога – помощника и заступника своего; и отныне стал жаждать только одного: чтобы Бог простил его и очистил от греха.
Может быть, поводом для этого псалма-молитвы было и что-то иное в жизни Давида, но это не так уж важно было для меня. Тогда, в келье, я вместе с псалмопевцем взмолился всем сердцем, прося вернуть мне радостную нить в жизни, взамен на покаяние.
Эта картина стоит сейчас у меня перед глазами: я рухнул сначала на колени, а потом, не в силах смотреть на светлый лик на иконе, распростёрся на земляном полу и, уткнув-шись лицом в ладони, повторял, навзрыд, только два слова: «Господи, прости!..» Так, до ломоты в груди, я никогда в жизни не рыдал: да я вообще не знал слёз раскаяния, а если и выступала иногда сентиментальная влага на глазах, то я следил за тем, чтобы никто этого не заметил… А тут – меня прорвало. Я лежал и всхлипывал, припоминая все непригляд-ности своей жизни, с самого детства. Это была предельная исповедь… Так и заснул тогда, на мокром рукаве.
Помнится, очнулся я от прикосновения к плечу. Я не слышал, как вошел в келью отец Феофан… «Я должен поехать в Израиль. Благослови меня, батюшка!» – первое, что я ска-зал, усевшись рядом с ним на скамье. С чего вдруг я произнес эти слова, и откуда вообще появилось это желание – мне непонятно до сих пор. Во время своего покаянного плача-лежания я и не помышлял ни о чем подобном… «Мне кажется, я должен пройти через ка-кое-то важное испытание, пострадать. Разомлел уж я шибко тут, у Христа за пазухой». – «Бес тебя гонит из кельи!» – уверенно отрубил отец Феофан и опечалился. «Нет, батюш-ка. Я Богу слово дал, что понесу земное наказание; и верую, что Он вернет мне за то мир-ный дух». Никакого «договора» у меня с Богом быть не могло! Так откуда же пришло это уверенное решение?! Может быть, это и есть то, что в христианской терминологии име-нуется самочинием?..
«Откопай ствол. Собери долги. Купи избушку в тихом месте и пиши-философствуй на матушке-природе. Не этого ли ты хочешь сейчас больше? Не ври себе!» – нажимал второй «голос».
– Добавить бы надо.
– Дык…
Бомжи, отзавтракав, строили планы на жизнь.
– Щас уже отца подвезти должны к службе. Айда, перехватим. Ты вроде почище, попроси деньжат.
– Не-е, мне он уже два раза давал на дорогу, до Хабаровска… Больше не даст. Лучше ты. Попроси на баню.
– Ну, ты сказанул! На баню, хэ-х…
– А что? Спим по подъездам, скоро вши бегать начнут. В церкву стыдно зайти свечку поставить, люди шарахаются от вони. Правду скажешь.
– Ну да… Оно так и есть… Отец-то, он добрый, всегда подает, если шибко не врать…
Бродяги аккуратно завернули в газетку остатки трапезы, поднялись со скамейки и пошаркали к парковке у церковной ограды.
В храме открыли двери.
8
Книжный развал в церковном ларьке был шикарнейший, рядом – крутящиеся стеллажи-стойки с сотнями DVD и аудио-дисков. Большая часть товара – наследие отца Александра Меня. Неудивительно – здесь же расположен Меневский фонд. Я слышал, что во многих московских храмах, и по стране, его книги не рекомендовали, и даже запрещали к продаже. Видимо, было такое негласное указание из Синода. Не от зависти ли к уму и популярности сия тихая травля? В ереси никто из иерархов его не обличил, насколько мне известно…
Я перебирал книги и диски, поглядывая на входные двери. Народ валил. Наконец появился священник. Я сразу узнал в нем отца Бориса. Его лицо крепко запомнилось из Малаховского ток-шоу «Пусть говорят». Глаза – очень внимательные, сразу же внушающие доверие.
– Здравствуйте, батюшка! Меня зовут Арсений. Я вчера освободился из лагеря. Вы приглашали меня приехать, – мягко оттеснив сразу окруживших попа людей, я остановил его.
С легким волнением в душе я ожидал первых слов в первом узнавании друг друга, которое, из прежнего опыта, становилось подчас и последним с попами. Не раз бывало: я шел с распахнутым сердцем в храм, с великой надеждой на благостное лечиво, с верой в мудрость Божьих служителей, – а встречали меня либо усталые, замороченные многозаботливостью «менеджеры» в рясах, которых самому впору было поддержать как-то, либо холеные, высокоумные «придворные» уставщики-догматики в теремах, коим недосуг вникать в томления «навозных» душ.
– Здравствуй, здравствуй, дорогой! Как хорошо, что ты приехал. Я тебя ждал. Мы обязательно поговорим, обстоятельно, обо всем. Сегодня у нас престольный праздник. Владыку ждем. Суета, видишь, какая. Ты будь в храме. После службы сядем у меня в келье, побеседуем.
Глаза отца Бориса лучились искренней радостью и теплотой. У меня с души камень отвалился: «Не зря приехал!»
– Хорошо! – просиял я. – Александр Зарницын должен сейчас подъехать. Мы с ним по телефону договорились о встрече здесь, в храме.
– Да, да, он мне говорил. Чудесно! Вот и пообщайтесь, побудьте с ним, а потом вместе пообедаем и все прочее обсудим.
Заметив у меня в руках сумку, он спросил:
– Ты с вокзала сюда? Вещи есть еще какие-то? Пойдем, у меня в келье поставишь пока… Да-а, кстати, – вдруг остановился он, когда мы уже поднимались по лестнице к его кабинету в притворе, – тебе оставили сумку с вещами. Приезжала женщина, твоя знакомая, Людмила Ивановна, если не ошибаюсь, и попросила тебе передать, когда появишься. Сумка в сторожке, на входе – первая комната, там дверь всегда открыта. Я сейчас скажу ребятам, что ты приехал. Неделю уже ждет тебя передача.
Зарницын пока не появился. Я заглянул в «сторожку», ожидая увидеть столь нелюбезно встретившего меня поутру «носача», но там были другие люди. Мне отдали сумку. Не заглядывая в нее, я прошел в храм и уселся в уголке на лавке. Перекрестился на образа, попросил здравия рабе Божией Людмиле. С этой сердобольной женщиной мы тоже никогда не виделись, познакомились и общались через переписку. Три года она посылала мне в зону посылки от группы поддержки заключенных при Андреевском монастыре. И вот – еще один нечаянный подарок от нее, на освобождение.
Сдерживая любопытство, я расстегнул молнию.
С материнской заботой в сумке была аккуратно уложена одежда: брюки, носки, трусы, футболки, свитер, кожаная куртка, шерстяные носки; в отдельном пакете – два полотенца, мыльница с мылом, зубная паста, пластмассовая кружка. В боковом кармане сумки я обнаружил мобильный телефон с подзарядкой и конверт. В конверте лежали деньги, пригласительный билет на благотворительный концерт Государственного симфонического оркестра в Доме актера, на послезавтра, и записка.
«Купите себе сим-карту и единый проездной билет. Простите за скромный “ассортимент”, собиралось наспех. Надеюсь, угадала в размер. Храни Вас Бог!»
Увидеться бы! Подержать руки этой женщины в своих, попытаться передать хоть крупицу сердечной благодарности, не выразимой никакими словами. На концерт решил идти обязательно, ибо не сомневался: она будет там. Все-таки три года писем, причем весьма откровенных – от воздержанья зэчьего я даже пытался заочно приударить за ней. Она просто от чисто женского любопытства придет, нарушит батюшкин запрет на личные контакты с заключенными после их освобождения. Авантюрную жилку такую я углядел в ее письмах; как и то, что я герой не ее романа…
9
Народу в храме с каждой минутой становилось все больше и больше. К ларьку я пробирался уже в плотной толпе. Заняв наблюдательную позицию чуть в стороне от книжных развалов, я через несколько минут «угадал» Зарницына.
Невысокий крепыш в светло-коричневой кожанке, со стопкой книг в руках, вежливым ледоколом раздвинул покупательскую толкучку, зашел за прилавок и по-свойски болтал о чем-то с продавщицей. Я с интересом наблюдал за ним. Всегда чуть тревожны вот эти мгновения перед первой встречей с человеком, о котором уже сложилось определенное мнение, а в душе живет глубокая симпатия, – есть некая боязнь разочароваться и самому разочаровать его. Взгляд жадно фиксирует походку, мимику, жесты, голос, интонации, выражение глаз… Но я уже получил «аванс» теплого приема от отца Бориса. А ведь они – друзья. Я знал, что Зарницыну под семьдесят, но этих лет ему совершенно невозможно было дать – очень подвижный дяденька, комок энергии.
Я прошел к прилавку. Зарницын в это время подписывал книгу, только что купленную кем-то из его знакомых. Наши взгляды встретились.
– Александр?... – первым заговорил я.
– Арсений? Давно приехали? Простите, я задержался немного, – быстро ответил он с извиняющейся озабоченностью и быстро добавил, выкладывая на прилавок несколько томиков. – У меня книжка вышла на днях.
Подписав еще два-три своих авторских экземпляра, один он протянул мне, взял под руку и увел в «сторожку».
Разговор пошел сразу. Друг о друге мы уже кое-что понимали из писем. Зарницын заботливо расспрашивал о насущном: где думаю жить, на что, какие планы. Конечно, обоим хотелось, особенно мне, иного антуража для беседы, без снующих беспрестанно вокруг людей, но я был уверен, что у нас еще получится такой тет-а-тет. Слишком долго я ждал этой встречи, чтобы скомкать все в дежурную любезность и не суметь раздуть искру доверия во что-то большее.
Я вполне отчетливо понимал: я ему никто; он благородно вырвал кусок своего времени, желая как-то, в меру возможностей, оказать поддержку человеку, странным образом оказавшемуся его многолетним корреспондентом. Встреча эта для него – может быть, не более, чем милосердный порыв христианина и добросовестность старого интеллигента. Это для меня – событие, надежда обрести мудрое наставничество, отец Борис и он. Но я забываю в эгоизме своем, что они имеют свой немалый круг забот, и есть у них люди близкие и родные за столько-то прожитых лет на земле, коим они давно уже принадлежат душой и сердцем. Я все это понимал, но так хотелось хоть чуточку настоящего внимания! Ведь у меня никого сейчас нет в целом мире…
И вот эту неловкость выпрашивания собеседничества, это требование веры Зарницын углядел и прочувствовал.
– Подожди. Театр этот закончится, прогуляемся по городу, – он впервые надолго задержал сой взгляд на моем лице, и, как мне показалось, улыбнулся краешками губ.
Я пока ни одной его улыбки не видел. Бывают и такие люди…
А тем временем в храме было уже столпотворение. Народ прессовался повсеместно. Через двери была видна приличная толпа и наружи. Такое скопление церковного люда я видел лишь раз, много лет назад, на Пасху, на Смоленском кладбище, в Питере, вокруг храма и часовни Ксении Петербургской.
Мы с Зарницыным пытались втиснуться в толпу, чтобы пройти внутрь церкви, но в этот момент послышались настоятельные призывы:
– Расступитесь! Освободите проход! К стеночкам, к стенкам, православные! Идут! Иду-ут!..
Народ отпрянул по сторонам неширокого прохода-притвора, вдавив меня обратно в «сторожку». Стоящие рядом взволнованно переговаривались:
– А что, сам патриарх приехал?
– Ждали, уж как ждали его на престольный праздник! Батюшку-то, настоятеля нашего, он жалует. Приход тут самый большой в Москве…
– Да-а, приход богатый…
– Не-ет, Кирилл не приедет. Митрополит наш будет. Мне дьякон шепнул…
В ожидании торжественного входа владыки шеи прихожан вытягивали свои последние нетерпеливые сантиметры.
– Ага, сволочь появилась. Сейчас сам будет, – тихо произнес лысоватый очкарик, наклоняясь к своей спутнице, с такой же, как и у него, «библиотечной» внешности.
– Да как вы смеете! – зашипела на него сквозь слой косметики ухоженная дамочка, приподняла вуаль и сердито затрясла тяжелыми серьгами.
– Мадам, к вашему сведению, сволочью именуют архиерейскую свиту, – снисходительно огрызнулся очкарик и, отвернувшись, сокрушенно охнул. – Народ языка своего не знает, осовдепились, все святое изгадили…
Я слышал, как прошелестели в толпе рясы; сразу вслед за ними втекла внутрь и публика с улицы.
Я не люблю толпы. Сколько себя помню, в таких вот напыщенных торжественных богослужениях, в тесноте и давке, настроиться на молитву мне всегда стоило больших усилий, а подчас и вовсе не удавалось. «Отстоять службу», как повинность некую отбыть, всегда представлялось мне чем-то неверным, даже ненужным моей свободной душе. В пустых храмах я почему-то чувствую себя и уютнее, и утешнее. Самая пронзительная литургия в моей жизни вообще была на таежном скиту, в срубе, где алтарь был отгорожен холстиной с бумажным иконостасом. Вдвоем. Я и старый иеромонах. Я забыл тогда, где я, что за обстановка вокруг… Как пело тогда сердце! Наши два сердца слились в неописуемом умилении, и время будто перестало существовать. Несколько часов пронеслись как одна минута. Никогда и нигде больше я не испытывал подобного, не сравнимого ни с чем блаженства. Душа помнит и тоскует. Может, это и есть та самая тоска по Богу, о которой говорил старец Силуан Афонский. «Блаженство – это как подарок свыше – дается на короткое время, а потом отнимается, и ты всю жизнь свою ищешь, как его вернуть, ибо ничто иное на земле душе заменить его не может… Это, пожалуй, наиглавнейшая причина моей неприкаянности, этакая вечная неудовлетворенность…»
«Театр…» – я с новым интересом глянул на молчащего рядом Зарницына. Неужели и он, схоже со мной, воспринимает вот такие, как сегодня, церковные «постановки»?
Почувствовав мой взгляд, он кивнул мне глазами.
– Пойду свечку поставлю. Мы уже не потеряемся. После литургии, наверное, фуршет будет. Потом уединимся где-нибудь, когда рассосется
Зарницын протиснулся далеко вперед, а я невольно стал разглядывать прихожан этого храма. Интеллигентная публика – сказал бы привыкший посещать провинциальные храмы, обжитые «бабушками». Много молодых, семейных, с детьми. Но тут и там взгляд выхватывал из толпы лица печальные и горемычные, с табличкой: «я – несчастный, несчастная». В чем причины несчастия многих людей? Я задавался этим вопросом, когда рядом со мной оказывалась слишком большая концентрация «недовольных жизнью». И пришел к выводу, что у одних – это незнание того, как мало им нужно, чтобы быть счастливыми; у других – слишком много мнимых потребностей и безграничных желаний; а есть и такие, кто сам воспринимает себя несчастными, хотя на самом деле этого нет. У меня был один знакомый художник, который чувствовал себя несчастным от того, что не может нарисовать настоящего себя. От этого он нещадно и безвыходно пил в студии, которую нарек своей могилой. Воистину, в мастерской печали несчастный человек создает призрак, из которого он делает себе Бога, и вот такие люди ходят и ходят в церковь со своим несчастьем и никак не могут понять, что счастье заключается в том, чтобы любить делать то, что они должны делать.
А что должен делать я? Что я такое? Во что должен верить и на что надеяться? – вот к чему свелась вся моя «философия» на сей момент. Иисус Христос, Церковь, отец Борис, Зарницын, мое нахождение здесь и сейчас, – пожалуй, все это можно назвать и поиском «костыля». Или же сверкой…
10
Два раза я выходил покурить. Отчего-то мои думы никак не сливались с происходящим в храме, молитва не рождалась, а просто стоять, потеть, присутствовать, отсутствуя, мне было там невмоготу. Попросив у Бога прощения, я бродил вниз-вверх по Столешникову переулку, ожидая окончания службы.
Немало народа покинуло храм задолго до отпуста. Видимо, приходили поглазеть на высокое духовное начальство и, натешив свое любопытство, удалялись восвояси…
Отзвучали последние здравицы, митрополит благословил паству, и его увели в трапезную на праздничный банкет. А через весь храм соорудили длинные столы и уставили их угощением для прихожан: пирожные, печенье, соки, газировка.
Зарницын, как на некоем светском приеме, ненавязчиво подводил и знакомил меня с некоторыми своими приятелями, с мягким юмором давая каждому короткую, емкую характеристику. Он здесь был не просто свой, а – чувствовалось – в этом приходе есть у него определенный статус аборигена-строителя. Складывалось такое впечатление, что он все про всех тут знает, и знает еще о чем-то таком, что неведомо этой безмятежно жующей публике, любующейся великолепием искусного иконостаса и прочего церковного убранства.
После полудня храм начал пустеть, убрали столы, и мы с Зарницыным наконец присели в сторонке вдвоем.
Я не знал, с чего начать. Хотелось рассказать всю жизнь – так я стосковался по человеку, который может не только слушать, но еще и слышать тебя, но я понимал, что для этого надо на неделю с водкой запереться где-то, где кроме нас, никого не будет, да и то не факт, что выскажется все. И еще, как набоб противотанковый, торчало упором сомнение: для чего эта исповедь? Что я жду от нее? «Жилетка» мне не нужна. Совет? Но я всегда по жизни решения принимал только сам. Ну, выслушает человек, может, даже проникнется судьбиной моей, а дальше что? В жизнь свою он меня не примет – там своего немеряно. Да и я не сунусь клянчиться. Ну, а тогда, что же это за навязчивая идея – поговорить по душам?
«Корысть!» – ошпарило меня, и я спрятал свои глаза от Зарницына в резной орнамент киота напротив, чтобы он не догадался о вновь начавшейся внутренней сечи.
Корысть – вот оно, ключевое, в чем ты никак не хочешь себе признаваться. Ведь это же многие годы было твоим основным занятием – разводить людей. И за разбой ты сел, можно сказать, по нечайке – «специальность» твоя описана совсем в иной статье Уголовного кодекса. Обозначена она и в моральном кодексе, но за преступления против нравственности пока не лишают свободы. Поэтому ты так долго избегал тюрьмы. Ведь тебе сейчас особенно и врать-то не придется. Поведаешь душещипательную историю двадцатилетней нелегальной жизни, причем основанную на вполне реальных событиях. Умело снеуклюжишь глубокое раскаяние; опишешь «мучительный» процесс принятия решения вернуться в Израиль, где, возможно, придется заплатить по счетам. В общем, все по правде. Как бы. И тебе поверят. Ведь ты три года писал такие «умные» письма, сумел организовать православную общину в зоне и даже выстроил там храм. Покажи свои записки зашифрованные; помечтай о том, чтобы книжку написать. Могут ли возникнуть хоть какие-то сомнения в твоей вере и искренности? Сюжет: а ля Достоевский. Писателя тронет по-любому. Да и поп вряд ли маску разглядит после такой «исповеди». Это не наспех склеенная история «пожара» в стиле церковных попрошаек, тут беспроигрышный типаж евангельского раскаявшегося разбойника на кресте, но раскаявшегося не перед смертью, как тот, с Иисусом, а после многолетних страданий в узах. Тебе и просить ничего не придется – сами предложат варианты помощи, и не по мелочи. Крыша над головой, хлеб-соль и, естественно, деньги – будут обеспечены на первое время. Плюс окружение столичной интеллигентной публики – идеальный лоходром. Дальше – осмотришься и определишь, где и как сорвать верный куш. Дерзай, Сеня!..
Снова схлестнулись два моих «я».
Но зачем такая сложная комбинация? Деньги я могу добыть гораздо проще и быстрее: взять свое с «терпилы». Это – дело элементарной техники. За семь лет нащелкало изрядно, есть что округлить… Но я дал слово Богу, что никогда не вернусь к прежнему ремеслу. Человека могу обмануть любого, а себя – бесполезно, всегда помню, кому обещал. Кураж прежний во мне истаял, я уже не преступник. Совестливая оглядка, работающая теперь почти в автоматическом режиме, не позволяет хладнокровно планировать, исполнять и уж тем более словить кайф от криминального экшена. Не мое это теперь. Да, корысть есть, но корысть иная – мир в душе заиметь. Сам не в силах, вот и испытываю свою надежду – через встречи знать, как сие получается у попа и поэта. Сколько проживу еще на земле – один Бог ведает; может, осталось пару понедельников. Порожняки гонять – не хочу больше. Я поверил однажды в бессмертие своей души. А чем в бесконечной жизни заниматься будет она? Бабло, кидалово – этого точно не будет за гробом. Вот и смотрю теперь на все свои поступки с точки зрения вечности.
Я посмотрел на задумавшегося Зарницына. Как ему сказать о том, что сейчас в душе моей творится? Да и надо ли?..
– Александр, позвольте, я вам о себе расскажу. В письмах из лагеря многое писать было нельзя. Я хочу, чтобы вы правильно поняли, почему я сейчас здесь и почему с вами.
– Да-да, конечно… – Зарницын был само внимание. Он даже как-то присел поудобнее, чуть приблизил лицо, и как бы поощряя меня, слегка прикрыл глаза, приготовившись слушать долго…
Сколько я говорил – не знаю. Это был длительный монолог. Зарницын почти ни разу не перебил, не прервал, лишь иногда мельком вскидывал на меня глаза, как бы проверяя на фальшь. История получилась скомканная, сбивчивая; фрагменты биографии переплетались с переживаниями и размышлениями о содеянном; при этом я еще успевал ловить себя на оправдании того или иного своего поступка, и тут же чинил это покаянными штрихами.
Сфокусировал я всю свою исповедь на том, что нелегальное житие мне больше невмоготу. Вернуть российское гражданство и остаться здесь жить – в любом случае можно только через Израиль. С единственным моим документом – справкой об освобождении – даже временного вида на жительство в России не дадут, а по закону я должен в течение пятнадцати суток покинуть территорию Российской Федерации. За это время нужно еще добыть деньги на авиабилет. Я поделился и опасениями, что в Израиле меня сразу же могут арестовать, поскольку девятнадцать лет назад я по чужому паспорту сбежал из-под следствия, будучи главным подозреваемым в убийстве, и возможно, дело это не закрыто до сих пор. В общем, весь рассказ мой свелся к тому, что я впервые в своей жизни решил положиться на волю Божию, доверить свою судьбу священнику. Как отец Борис благословит – так я и поступлю. Для меня совсем не имеет значения – где я буду жить дальше; важно – окончательно разобраться в себе и понять, для чего жить.
Когда я наконец замолчал, Зарницын не сразу нашелся, что сказать. А потом тихо промолвил:
– Да-а, ноша тяжелая у тебя. Человека убил…
Я, благодарный настоящему сопереживанию, бросил, так же тихо, еще один доверок:
– Не одного, Александр…
– Ах ты, Господи! – выдохнул он с неподдельной скорбью и болью сердечной за меня, грешного.
Некоторое время мы сидели молча, выглядывая в иконах каждый что-то свое.
– Тебе обязательно нужно поговорить обо всем этом с отцом Борисом. Непременно, непременно! Положение у тебя очень непростое… Господи, дай нам всем в разум истины прийти!..
А меня порывало еще что-нибудь рассказать: и из детства, с его мечтами, книжками и воровством, о своем театральном Ленинграде, о том, как я стал израильтянином… но мысли путались, и я только сильнее щурился, чтобы не выдать навернувшихся слез. Так неожиданно проявила себя тут сорокапятилетняя безотцовщина.
– Александр, подскажите, где можно купить сим-карту. Мне подарили карманный телефон.
С трудом отогнав волну сентиментальщины, я перевел разговор на земное-насущное и поведал о своей благодетельнице, которую, как и его, я ни разу не видел.
– Ну, конечно! Рядом есть салон связи. Я провожу. А пока давайте займемся поиском жилья для вас. Я выписал несколько адресов недорогих гостиниц и приютов, надо обзвонить. Отец Борис там с гостями пока…
– А у вас можно переночевать? – дерзнул я, тайно надеясь, что за чашкой чая на кухне я сумею задать много важных вопросов, узнаю его поближе и, может быть, сам сумею оказаться полезным в чем-то.
– Нет. У меня невозможно, – резко ответил он и как-то сразу изменился в лице: взгляд его стал жестким, губы в ниточку, челюсть вперед и вверх.
Мне стало неуютно, неловко и отчего-то досадно, хотя я прекрасно понимал всю бестактность своей просьбы и его полное право не объяснять причины своего отказа. Но обидная мыслишка проскочить успела: «Размечтался! Кто же впустит к себе в дом незнакомого зэка? А тем более перепуганные заезжими гастролерами москвичи!..» Однако я ее решительно отогнал и сам «оправдался» за Зарницына: может быть, в квартире полно людей, или болеет кто-то, да мало ли каких неудобств он желает избежать?..
11
Вопрос с ночлегом решил отец Борис. Он проводил высоких гостей и был слегка навеселе, когда мы с Зарницыным встретили его у «сторожки» после безуспешного обзвона гостиниц. Без документов, даже по сходной цене, пристроиться нигде не получилось.
– Ничего. Ничего. Вы оставьте эти хлопоты. Ночуй в храме пока, – отмел все сомнения-возражения отец Борис и увел меня в свой кабинет.
Второй раз «исповеди» не получилось. И не оттого, что я уже выговорился Зарницыну. Отец Борис располагал к себе искренней заинтересованностью и вниманием. Хотя наш разговор и прерывался постоянно – в келью то и дело заглядывали его помощники справляться о хозяйственных нуждах; один раз он даже вынужден был выйти с ними что-то сделать в алтаре, где без него никак не могли обойтись, – но, возвращаясь с извинениями, он всегда помнил, на чем я останавливал свой рассказ, и продолжал внимать ему, не теряя его сути. Просто, в одну из таких пауз, я окончательно осознал, что никакой я не «особенный» и вовсе не грешник, принесший под епитрахиль свое покаяние, а все тот же игрок, поставивший теперь на кон фишку-биографию беглого разбойника, ставку, которой я разыгрываю свое ближайшее будущее. И о том, что это «игра», знаю только я. Интуиция мне подсказывала, что этот умный, добрый священник верит мне и уже перебирает способы оказания посильной помощи.
Но «игра» эта была очень странная. Говорить неправду было физически невозможно, видя такие чистые глаза перед собой, а говорить всё – мешало ощущение тикающего секундомера, сопровождавшего весь наш разговор. Будто я ворую чужое время. «Что мне нужно от него? Благословение? На что?» – на этих вопросах спотыкались мои мысли каждый раз, когда нарушалось наше уединение. «Не деньги, это однозначно; да много их тут и не светит… Благословите, батюшка, в израильскую тюрьму поехать? Или: подскажите, отче, как с Божьей помощью документы выправить и легализоваться в России?..» Вот оно, самое насущное нынче, что томит и мает, а отнюдь не духовная тяжба с самим собой о грехах, содеянных по жизни. О том – с Богом в молитвах переговорено многажды. И отпущение-лечиво душе дадено было – и в келье на скиту таежном, и в лагерном карцере…
В какой-то момент мне показалось, что отец Борис понял: не ради исповеди, таинства церковного, приехал я к нему, а из-за того, что выбор свой – как жить дальше – сделать не могу и, может быть, впервые в жизни о смятении своем сказать кому-то хочу.
Об этом, главном, я и поведал ему, начав с давнего убийства в Израиле, которое перевернуло-сломало всю мою жизнь. Лаконичными, емкими эпизодами, с живыми картинками, я описал свое долгое скитальчество после побега из Иерусалима. Как менял паспорта, искал убежища в монастырях, работал в театре, бродяжничал, жил в метро, занимался коммерцией, и как устраивал пиры в генеральских апартаментах в столичной высотке, куражась над Москвой и москвичами, и как стал профессиональным криминальным «художником» и оказался в тюрьме. Но через все мои жизненные перипетии, занозой в сердце всегда сидело несдержанное обещание, обет, который дал однажды Богу. Будучи на краю гибели, я поклялся тогда, что если останусь жив, то сделаю все, чтобы вернуть свое настоящее имя и побывать в Израиле, чтобы помолиться на том месте, где я его потерял, даже если за это придется поплатиться свободой… Я тогда выжил, а исполнение своего обета все время откладывал, иногда и вовсе забывая о нем. Но когда я оказался в зоне, это стало преследовать меня неотступно, особенно в моменты, когда меня забивали до полусмерти в штрафном изоляторе лагерные вертухаи…
– Прошло почти двадцать лет, – сокрушался я в конце своего рассказа, – я давно научился жить с этим, но как сделать, чтобы отпустило? У меня нет ни семьи, ни дома, не осталось и друзей, голову негде приклонить. Но печаль-тоска вовсе не от этого, свыкся. Мира в душе нет, батюшка…
Помолчали. И пока отец Борис обдумывал услышанное, я добавил последний штрих к своей «игре».
– Моя справка об освобождении действительна в течение полумесяца. За этот срок я обязан покинуть пределы России. Это единственный мой документ, да и тот – до первого московского постового. Завтра я пойду на Большую Ордынку, в посольство, попрошу выдать мне «лессе-пассе» – временный заграничный паспорт. С ним уже можно свободнее перемещаться по столице. И я хочу подать прошение о российском гражданстве. В Израиле у меня никого нет. А здесь я родился, прожил большую часть своей жизни. Ну, а ежели не получится сейчас получить вид на жительство в России, то вернусь в Израиль, авось сразу не арестуют, и там через российское посольство буду добиваться двойного гражданства. Или в монастырь уйду. На Святой Земле есть православные обители, кроме женской Гефсимании?
Отец Борис задумчиво покачал головой, а потом бодро поднялся со стула, засунул одну руку в карман подрясника, а другой затеребил аккуратную бородку.
– Ты знаешь, я иногда пытаюсь поставить себя на место человека в момент смертель-ной опасности, и думаю, как бы я себя повел вот в такой ситуации… Ведь у тебя, насколько я понял, выбора не было тогда как-то иначе защитить свою жизнь?
– Выбор был простой: я или он, позволить себя убить или убить самому. Я выбрал жизнь. Убивать я не хотел, но по-другому не получилось.
Я поднял на него глаза, и у меня внезапно перехватило дыхание от того, что я увидел на склонившемся ко мне лице: от него теплым обволакивающим потоком шло сострада-ние и лучилась неведомая мне доселе от человеков всепрощающая любовь. «Так не быва-ет!» – еще успел подумать я, судорожно вздохнул, и отчаянно заколотилось сердце от резкого притока воздуха. Длилось это видение-ощущение какие-то мгновения – отец Бо-рис отвернулся, смущенно потупив взор, и уже невозможно было поверить, что секунду назад на меня смотрел оживший лик с неписанной иконы.
Я ошалело молчал, обожженный приступом крайнего стыда, сменившего безраздель-ное изумление. Какими же мелкими, глупыми и пошлыми виделись сейчас все мои рас-суждения и то, что я полагал игрой. Меня будто насквозь просветили, не оставив ни одно-го уголка, где бы я мог утаить что-то. И все это – без какого-либо намека на суд. Может быть, вот так душа обнажается в мире ином и обличает себя судом собственной совести. Это, наверное, и есть ад: когда ты не можешь вынести безграничной любви, отворачива-ешься и бежишь от нее. А куда скроешься в вечности, если уже тут, на земле, это тайны-ми, только ей ведомыми путями входит в твое сердце и, однажды поселившись там, уже никогда не дает о себе забывать, непрестанно воюя в нем против отчаяния, гордости и са-молюбия.
– Ты завтра поезжай в посольство, а мы тут подумаем, что можно сделать для тебя, – отец Борис положил руку мне на плечо и ободряюще улыбнулся. – А сейчас пойдем, я те-бя покормлю.
В этот момент в келью вошел Зарницын.
– А вот и Алик! – обрадовано воскликнул отец Борис. – Очень кстати пришел. Составь нам компанию в трапезной.
После сытного обеда отец Борис познакомил меня со своими помощниками и церков-ными работниками; попросил устроить меня на ночлег и дал денег.
– Тебе же помыться надо с дороги. Ближайшие отсюда бани – Сандуны, но туда, гово-рят, не всегда попасть можно. Есть еще на Шаболовке. Поезжай туда. Алик подскажет, как добраться. А завтра тебе деньжата потребуются на фотографии и, может быть, еще за что-то платить придется в посольстве, при оформлении документов.
Попрощавшись с батюшкой у автомобиля, я отправился проводить Зарницына до авто-бусной остановки. Перед этим он сделал мне подарок: оживил мой мобильник. Пока я бе-седовал с отцом Борисом, он сходил в салон связи, купил сим-карту для телефона и по-ложил на этот номер приличную сумму денег.
Я шел с ним рядом по центральным улицам, совершенно не обращая внимания на су-етную толчею узких тротуаров. Мне все время хотелось сказать нечто важное, поведать о том, что скопилось в душе за долгие годы одинокости. Но слова нужные не шли, и к тому же снова затикал пресловутый «хронометр». «Вот за тем углом будет остановка. Он сядет в автобус и уедет в свою жизнь», – отсчитывая шаги, настырно торкалась в мысли непо-нятная досада. Я вспомнил, как мечтал в зоне об этой встрече, рисовал себе домик за го-родом, треск дровишек в печке, и никто никуда не спешит. Или где-то за бутылочкой, ко-гда водка сокращает время узнавания друг друга, четко означивая, кто на чем стоит по жизни. «Я предпочитаю с каждым предварительно основательно выпить», – говаривал Тур Хейердал, когда его спрашивали, как он подбирает команду для своих рискованных экспедиций. Меня этот способ узнать человека тоже редко подводил.
– Арсений, прошу вас, удержитесь от вина, хотя бы первое время, – вдруг сказал Зар-ницын, когда я вынул сигареты и остановился прикурить, укрывая ладонью огонек от вет-ра.
Уже не первый раз попадает он в мои мысли. Эту его «меткость» я заметил еще в письмах. И приблизиться к этому человеку мне захотелось еще сильнее. Я уже пригото-вился что-то сказать, но Зарницын резко протянул мне руку:
– Мой автобус. Завтра с утра я буду в храме. Дождитесь меня, помолимся перед вашим походом в посольство.
И умчался. Сегодня я больше не входил в его планы.
«А чего ты ждал? – усмехнулся я, глядя в след удаляющемуся автобусу. – Дядька вот-вот разменяет восьмой десяток. Он уже торопится доделывать свою жизнь и быстро отсе-кает малосущественное – вполне естественно для него сейчас. Интересно, а мне самому-то удастся сохранить хотя бы крупицы его чуткости к людям в таком вот возрасте? Если доживу...»
12
В храме, помимо меня, ночевало еще несколько человек. Трое назвались сторожами, они долго гремели засовами на дверях по всем выходам перед тем, как улечься на топча-ны; а остальные – неведомо сколько – растворились и затихли по углам в церковном по-лумраке.
На ночлег меня определили в посудомойке. Я оглядел этот закуток, прикидывая, где тут можно прилечь: железный стол, две раковины, лавка, на которой горками стояли ка-стрюли и тазики, не вошедшие в посудный шкаф, – и все.
– Устраивайся, – с ленивым равнодушием и высокомерием старого церковного прижи-валы сторож бросил на стол пару одеял и подобие подушки. – Туалет за дверью в конце коридора.
«Ну, я еще не покойник, чтобы на столе валяться», – подумал я. Уважение к столу у меня с детства. Я никогда не позволял себе закидывать ноги на стол по-американски и даже в самых экстремальных любовных похождениях своей молодости не раскладывал девиц на обеденном столе. И сейчас я предпочел бы улечься на пол, но когда глянул на бе-тон, все клетки тела содрогнулись воспоминаниями о карцерах, где я не раз чуть дуба не давал. Без вариантов – оставалась лавка.
Впрочем, можно было просто уйти из храма, и вся Москва – моя. Тут же накатили тю-ремные ощущения и злость на себя. «Свобода, блин! Снова под замком и надзором, в чу-лане на циновке. В лагере и то – на белых простынях люди спят...» Недоумение вскипа-ло...
С трудом успокоившись, я понял, что началась эта досадная щемь и ропот в душе еще раньше – с презрительных косых взглядов церковных обитателей, после ухода отца Бориса и Зарницына. Чувствовалось, что своим присутствием я нарушил их обжитой, тесный ми-рок, возбуждаю ревность и опаску. «А что, батюшка его тут жить оставит?» – читалось в их исподлобных взглядах.
Немало я повидал таких вот прибившихся к храму, прилепившихся к батюшке людей, неприкаянных, разбитых судьбой, сломленных, не сумевших найти свое место в жизни и обществе. Обласканные попами, получив приют, они становятся преданными служками, обустраиваются в церковной ограде и спустя некоторое время обретают ощущение своей вотчины; цепко держатся своих обязанностей и «привилегий», дорожат близостью к отцу-настоятелю, выстраивают, по своему разумению, оборону церковной «святости» и покоя батюшки, при этом напрочь забывая, какая боль, тоска и надежда привели их самих на порог храма.
Да еще этот «носатый», который утром не пустил меня. Вспоминая о нем, я никак не мог определить выражение его лица, что так неприятно садануло меня тогда. А вечером, вновь увидев его, понял: кислота еврейской брезгливости. Он и оказался евреем. Прово-жая батюшку, мы столкнулись с ним на выходе.
– Яков, ты дежуришь сегодня? - приветливо улыбнулся отец Борис, пожимая ему руку. – Кстати, познакомься с соотечественником. Арсений на днях в Израиль убывает.
– Чего вы туда все едете! – сразу осуждающе скривился знакомый уже недовольным «фейсом» носач.
– Я уже двадцать лет гражданин Израиля.
Глядя на его неприязненность, очень хотелось спросить: кто тебя так обидел, что ты плюешься на землю своих предков?..
А вечером я едва не врезал ему в челюсть.
Я бродил по огромной пустой церкви, от лампады к лампаде, вглядываясь в лики свя-тых, невольно сравнивая житие каждого – что помнилось из Четьи-Минеи – со своими грешными похождениями. Старался не замечать, но спиной чувствовал, как сверлят меня несколько пар внимательных глаз. Сторожа нарочно громко принялись перебирать случаи воровства, как по ночам залезали грабители в храм и как Господь спасал церковное иму-щество, не без их доблестного отпора. Яков стоял среди них и небезучастно похмыкивал, подфыркивал. А когда я прошел мимо него к своему лежаку в посудомойке, до меня до-неслось:
– Батюшка собирает кого попало, а потом...
Что «потом» – я уже не слышал. Меня захлестнула слепоглухонемая ярость, такая, что едва не вырвал кусок дверного косяка, в который вцепился, удерживаясь от бычачьего рывка на красную тряпку.
Ни один уважающий себя крадун не ворует там, где живет; а церковные воры – «клюк-венники – вообще самая презренная среди них масть. Но не это так взбесило меня – я уже давно не в этой «теме», – меня задело до глубины души то пренебрежение, с которым все это говорилось, и клеймо, что позволяет себе так легко и смело ставить любому этот пра-вославный христианин.
«Ах ты, жидяра!..» – в мозг вонзился клык антисемитизма. От мордобоя спас прием, которому я научился в зоне: пять секунд терпения до того, как поднялся кулак, чтобы прикинуть причины конфликта и последствия «бокса». Пока я отсчитывал секунды, про-мелькнула мысль: а ведь и отец Александр Мень был евреем, и Зарницын – еврей по ма-тери, и сам-то я «замазан».
Бойцовский раж унялся, и я задумался о евреях-христианах, а потом мысли перенес-лись на иное...
Я вспомнил разговор своего приятеля с раввином в Израиле. «Какое влияние оказыва-ет обряд крещения на еврея и его душу?» – спросил мой приятель, крестившийся вместе с женой и сыном незадолго до репатриации. Раввин понял, что тот говорит о себе, и отве-тил: «Что касается самой еврейской души, то ритуал крещения ровным счетом ничего в ней не меняет. Ритуал ритуалом, а она остается при этом самой собой – и она неизменна и неистребима по сути своей. Еврей остается евреем, что бы с ним в жизни не происходи-ло. Поскольку это так, то обряд крещения не имеет никаких негативных последствий для ребенка, которого в церковь принесли или привели его ассимилированные родители, не-еврейские родственники, – ведь он попросту оказался пострадавшим. Если же еврей са-мостоятельно и добровольно принимает крещение, он получает статус “уничтоженного”. К выкрестам евреи испытывают еще большие неприязненные чувства, чем те, которые со-ветские воины испытывали по отношению к солдатам армии генерала Власова. А христи-анское крещение – это заимствованный еврейский ритуал очищения от нечистоты, кото-рому они придали новый смысл. Тот, кто имеет некоторое представление об истории ре-лигии, не может воспринимать это действо иначе, как пародию на элемент еврейской об-рядности, возникшей задолго до появления христианства».
Вскоре после того разговора мой приятель стал регулярно посещать синагогу, изучать Тору, и в итоге вернулся к религии своих предков, выяснив, что христианство, в основе своей – есть вера иудейская, что сам Иисус Назарянин был стопроцентный иудей, и ниче-го, противоречившего Торе он не проповедовал. И вообще ничего нового, чего не знало бы иудейство, он не сказал. А вера в воплощающегося, умирающего и воскресающего Бога – это эллинизм и язычество в христианстве. Помню его метания, которые он сам иронично называл «страшным русско-еврейским интеллигентским неврозом».
В кругу интеллигентов-евреев из Союза, как правило, женщины мне больше нрави-лись, чем мужчины. Что-то в них – в женщинах – было от легендарных «русских жен-щин», тогда как мужчины были предельно эгоцентричны, пыжились – всякий раз это бы-ла драма между советским (сейчас было бы – Путинским) режимом и каждым из них. И каждый об этой драме должен был написать СВОЮ книгу...
Подсознательно эти интеллигенты знали, что Россия реальная их никогда не примет, как, в сущности, никогда не принимала «интеллигенции». Знали, что им до смерти суж-дено жить внутри «интеллигенции», в отчуждении от русской реальности. И поэтому их родина и не Россия, и не Израиль, и ничто, кроме вот этого интеллигентского мира (в ко-тором, между прочим, по-своему и хорошо, и уютно, и дружески). Даже приходя в Цер-ковь, интеллигент остается интеллигентом. Он несет знамя своей «церковности», он «обожает поститься», он рьяно принимает Типикон, восторгается и умиляется от всякой стихиры, даже самой что ни на есть бездарной и многословно-риторической. После об-ращения, если он пишет что-то, то каждая его строчка – с надрывом. В Церкви интелли-гент моментально начинает «суетиться» – он чего-то от нее ждет, к чему-то её призывает, кого-то от имени её обличает и, главное, все время чувствует себя – не только в Церкви, но и по отношению к ней. Он ей, Церкви, объясняет её, и говорит ей, что ей НУЖНО... Страшная судьба...
«И чего я разгневался на этого несчастного? – обдумывал-додумывал я свое странное смирение, составив на пол кастрюли и укладываясь на лавке. – Впору разобраться, для чего мне самому нужна Церковь, здесь и сейчас. И ради чего я добровольно и сознательно терплю всё это убожество; о такой ли волюшке золотой мечтал Сеня-зэк на тюремных нарах?!»
Засыпал я с уже твердым решением, что это моя первая и последняя ночевка в храме отца Бориса.
13
Я был без часов. Проснувшись наутро, я аккуратно сложил одеяла на край лавки, по-ставил на место кастрюли, умылся и вышел в храм.
Ларек уже бойко вел торговлю, сновали церковные «свояки», у икон прихожане стави-ли свечки. Незнакомый священник с амвона давал указания бабушкам-прислужницам. Я справился у него, здесь ли отец Борис. Он еще не приехал. Зарницын тоже отсутствовал.
Захотелось есть. И я отправился к знакомой палатке хот-догов. Наблюдая заведенный ритм утренней Москвы, позавтракал там же, за столиком под козырьком. Лишь обещание дождаться Зарницына заставило меня вернуться в храм...
– Я не удивлюсь, если меня арестуют на территории посольства, когда пробьют по ба-зе данных, – сразу поделился я с ним своими опасениями после того, как мы поздорова-лись и, перекрестившись на образа, присели в сторонке.
Морщины на лбу Зарницына увеличили свою рельефность, и он о чем-то задумался, опустив тяжелые веки.
– Может быть, в Семхоз уехать? Пожить при храме... – после небольшой паузы произ-нес он, будто советуясь с самим собой.
«Тоже вариант», – подумал я и сразу же вообразил себе тихое, скромное житие в цер-ковном домике: книги при свечах, вдумчивые молитвы, смиренный церковный люд, бла-годарный физический труд на свежем воздухе, неспешные беседы с батюшкой за самова-ром долгими зимними вечерами. Ведь было же всё это у меня однажды – убёг, обозлен-ный лукавством и нечестием «шестерящих» владык.
«Нет, два раза в одну и ту же реку не войдешь», – не без сожаления отверг я соблазн зарыться в ближайшем Подмосковье.
– Я бы с радостью принял такое предложение, но, помните, я вчера сказал вам, что еще в лагере решил поступить по благословению отца Бориса? А он высказался за то, чтобы пойти в посольство. Даже если я не донес до него возможные риски ареста, я всё-таки решил идти. Но, может быть, стоит рассмотреть и этот вариант. Вы поговорите с от-цом Борисом.
– Хорошо, хорошо, – покивал Зарницын. – Скажите, у вас есть какая-то возможность узнать: может быть, это ваше дело закрыто уже?
– Вы читаете мысли. Именно об этом я и думаю с момента прибытия в Москву. Точ-нее, выяснить это я хотел давно; но тут в столице есть у меня приятель, сидели вместе. Срок у него был смешной, но в лагере мы с ним успели сойтись. Помог ему там, чтобы менты не зачморили. «Ботаник» – таким тяжело в зоне. Он компьютерщик-хакер; за это и угрелся на год. Короче говоря, он еще в лагере обещал мне любую помощь в информатив-ном плане, по любой стране, где есть интернет. Вчера я ему позвонил. Сегодня встречаем-ся – посмотрю, что ему удалось нарыть. Если всё чисто, то сразу иду в посольство.
– Давайте будем на связи, – оживился Зарницын. – Я запишу ваш телефон, а мой у вас есть. Держите меня в курсе событий. Я весь день в храме сегодня. Буду ждать вас.
Я должен был сейчас встать и поехать на встречу, но меня вдруг схватила за сердце тревога, что, может быть, никогда больше не будет возможности выговориться начисто. А потребность в этом по силе сродни жажде освобождения из уз. Такие вот встречи – боль-шая редкость.
По всему видно: Зарницын далеко небезучастен к моей судьбе, и что-что, а слушать он умеет... И я начал без всяких предисловий «исповедь номер два».
– Убить человека легко. Но все-таки это не комар, которого прихлопнул, смахнул с се-бя и через секунду забыл, почесав укушенное место. Я, Александр, страх Божий не совсем еще потерял. Изгадился, озверел, зачерствел, но вера в правду вышнюю еще жива во мне. Откуда во мне столько жестокости появилось? – задавался я вопросом порой. А может быть, она всегда во мне была, только ждала своего часа, когда сдерживать её стало нечем. Доброта, терпимость, уважение, любовь к людям, вера в них – если живешь этим и окру-жает тебя благочестие и боголюбие, то звериному началу кормиться не с чего...
Я помню, как в церковь пришел – будто с поля боя выполз: с израненной душой и ис-терзанным сердцем; смертельно уставший от обмана, от лицемерия, от насилия. Я мучи-тельно искал ответа на главные вопросы: в чем смысл моей жизни? Как обрести душев-ный покой, если всё вокруг построено на несправедливости и неправде?
К тому времени уже не было такого греха, которого бы я не совершил, и все оправда-ния моих поступков уже не работали. Тяжесть на душе была такая, что только водкой и наркотиками спасался от отчаяния и цинизма. Но это, по сути своей, лишь бегство в мир иллюзий и коварное болото, которое засасывает медленно и верно. Любого. Эдакое зака-муфлированное самоубийство. На первого же попа, которого я встретил во дворе храма, я и вылил всё, что меня томило. Судьбина моя зацепила его, и он посоветовал мне пожить трудником в монастыре, адрес дал...
Я туда ехал – натуральным образом спасаться, от себя самого прежде всего. И Бог дал мне щедрый аванс. Войдя в стены обители, я строки Евангелия не знал, перекреститься-то правильно не умел, но душа была распахнута настежь. Впервые в своей жизни я прикос-нулся к понятиям: святыня, святое, таинство. В любом церковном предмете, в обряде, в элементах богослужения – видел некий сакральный смысл; а слова молитв и евангельские истории воспринимал подчас как обращение ко мне лично. Они находили живой отклик в сердце; будто я всегда знал это, не умел сформулировать в мыслях, а в сердце жило... Я понял, что христианство – это мое! То, чего я так долго жаждал и искал повсюду, оказа-лось, всегда было во мне. И еще, я почти на физическом уровне стал чувствовать Бога, Его незримое присутствие рядом, всегда и везде, где бы я ни находился. И это присутствие было радостным и необходимым, как бывает с близким другом, с которым тебе не хочется расставаться ни на минуту, в ком ты уверен, что тебя всегда поймет и поддержит, и перед кем стыдно сделать, сказать и даже подумать нечто непристойное и недоброе... Я пере-стал беспокоиться, почувствовал себя в надежных руках и совершенно другими глазами стал смотреть на мир. Если меня – вот такого мерзавца, мошенника и убийцу – Бог любит, то точно так же Он может любить и других, всех остальных людей. Один монах мне ска-зал: «Бог любит каждого человека больше всех!» И я перестал вообще судить кого-либо. Я понятия не имел, что такое смирение, что такое христианские добродетели и монашеское делание. Я просто радовался своей безмятежности и очень хотел, чтобы все обрели такой же мир в душе...
Некоторые странности монастырской жизни удивляли. Молодые монахи тяготились долгими службами: выбегали из храма покурить или забирались на колокольню и руби-лись там в карты до отпуста, когда все должны были подходить к амвону – целовать крест. Братия часто бражничала, подворовывая кагор из алтаря; кадрили местных молодух из деревни и кувыркались с ними по сеновалам; и все с завистью смотрели и обсуждали до-рогие машины и стильную одежду богатых спонсоров-жертвователей, которые приезжали в монастырь к настоятелю. С какой жадностью они потом набрасывались делить благо-творительную помощь! Мне было непонятно: зачем этим парням было уходить в мона-стырь, в монахи, чтобы теперь вот так лукавить? Настоятель, конечно, все это знал и ви-дел, но никого из обители не гнал, потому что нужны были рабочие руки: шла грандиоз-ная реставрация храма, имелось большое хозяйство, огороды, коровы и прочая живность. Да и сам он был не без греха: имел зазнобу в городе и был любитель пропустить лишнюю рюмочку доброго коньяка в теплой компании местных бизнесменов...
Вы, Александр, думаю, не хуже меня знаете житие нынешних монахов... Но меня это все будто не касалось. Я жил своей жизнью и учился молиться и прощать. Прощать я до этого вообще не умел. Однажды я вдруг понял, что нечестно поступаю каждый раз, когда читаю молитву «Отче наш» – «...и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должни-ком нашим...» Ведь я еще держу зуб на кого-то или презираю. Помню, что я некоторое время молитву эту не читал, пока не почувствовал окончательно, что никто ни в чем пере-до мной не виноват...
А из монастыря этого я ушел все-таки. Братия стала тяготиться мной – я был им как немой укор, хотя ничем и никак не выказывал свое недовольство тамошним бардаком. Но главной причиной моего ухода было иное – меня оставил Друг. Я это ощутил очень отчет-ливо: однажды, сидя среди монастырской братии, я слушал их развязную болтовню о поп-ках и сиськах прихожанок храма, и меня кольнула в сердце страшная одинокость. Я даже оглянулся вокруг, будто желая окончательно убедиться, что только я один тут недоволен чем-то.. Тот Незримый, что всегда и во всем был мне поддержкой и подмогой тут, – исчез. И меня охватила жгучая тоска. Я встал, оглядел всех по очереди, яростно прорычал: «Ур-роды!» – и вышел за монастырские ворота...
По дороге на междугороднюю трассу меня нагнал на своей «Волге» отец-настоятель. Мы с ним поговорили как мужик с мужиком. Он откровенно мне сказал, что и сам порой хочет бросить все это псевдомонастырское житие и укрыться в тишине и уединении, где-нибудь подальше от церковного начальства... Посетовал, что вся Церковь сейчас больна, и те, кто ищет монашества, редко находят нынче истинное духовное руководство. Потом задумался, достал пачку денег, дал мне и сказал: «Есть один старый иеромонах, я давно хотел к нему съездить, да затянуло меня тут. Он почти в затворе живет, на таежном скиту. Не знаю, жив ли еще, ему под восемьдесят было, когда я виделся с ним последний раз. В общем, если ты хочешь, поезжай к нему. Он д;ши читает. Поможет тебе...» И рассказал мне, как до него добраться в сибирской глухомани...
Вот где, Александр, я увидел и понял, что такое монах!...
Правда, я не сразу к нему поехал. На игуменские денежки пофестивалил от души. Оторвался по полной программе. Но никакие удовольствия и наслаждения не сумели за-глушить тоску по потерянному Другу; ту тихую радость и мирный дух, когда со мной ря-дом был Бог, – ничто не могло заменить; сравнить даже не с чем было то, пережитое в обители, неизреченное блаженство... И однажды я, прямо посреди очередной попойки, встал из-за стола и поехал на жэдэ-вокзал. Какие-то деньги еще оставались, их хватило на плацкарту до городка, из которого дальше вел путь на скит старца. Оттуда – я на попут-ках, от церкви до церкви, попал наконец в ближайшую к скиту деревню. От села до кельи старого монаха было около двух десятков верст по тайге. К нему, два раза в месяц, из мо-настыря ездил на лошади послушник – отвозил продукты и прочую надобность. Иногда кто-то из ближайших деревень ездил к нему исповедоваться или позвать на поминки. Я не стал ждать оказии и, расспросив дорогу, пошел пешком...
Никогда не забуду, как он меня встретил... Уже темнело, когда я добрел до скита. Из маленького оконца у самой земли мерцал огонек свечи. Я подошел к землянке и постучал в низкую дверь: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас!». Изнутри донеслось: «Аминь!». Согнувшись чуть не пополам, я вошел. Помещение внутри было два на три метра, не больше. Добрую треть его занимала печка. На узком топчане сидел худощавый старик с длинной седой бородой. На столике из трех сколоченных до-щечек горела в подсвечнике толстая свеча и лежала раскрытая книга. Большой пень в уг-лу, длинная доска-полка с книгами на стене и освещенная лампадкой икона Спасителя в изголовье топчана – вот и всё убранство кельи... Монах смотрел на меня добрыми глазами и молча ждал, что я скажу. «Можно с вами пожить?» – просто сказал я, без всяких преди-словий. Он широко улыбнулся в ответ: «Живи!». Потом убрал книгу со стола, снял с печ-ки чугунок и кивнул на пень: «Двигай кресло. Поешь с дороги. Потом чай пить будем». Я прочел молитву, уселся и поел вареную картошку с хлебом. Он поставил передо мной глиняный бокал с травяным чаем и тихо спросил: «Из монастыря убег?..» Откуда, от кого он мог знать что-то про меня?! Я не удержался и спрашиваю его: «А вы что, батюшка, прозорливый?» Он еще шире улыбается: «Не-ет! Я прожорливый». И так мне хорошо и легко вдруг стало от его простоты и открытости, что я ему сразу всю свою жизнь выло-жил. Говорил долго, час-два-три – не знаю – время исчезло. Он ни разу не перебил, вооб-ще сл;ва не произнес, только кивал головой и все время смотрел на свечу. Да-а-а...
«И этот слушает так же», – отметил я, глядя на Зарницына, и впервые за много-много лет с благодарностью ощутил, что мне не требуется сокращать, торопить свой рассказ, злоупотребляя временем собеседника. По крайне мере, впервые за долгое время я об этом не думал в разговоре.
– Года два с лишним мы с ним вдвоем прожили на скиту. Это, пожалуй, самые лучшие и счастливые годы в моей жизни. На месте Незримого у меня теперь был во плоти друг, и брат, и отец, и наставник. Когда я рассказал монаху о том, как я «встретил» Бога, как «дружил» с Ним и как Он отошел от меня, – то он мне сразу все объяснил, почему Бог от-странился. «Это со всеми новоначальными случается, – говорил он, – и я через такое про-шел. Ты, когда воззвал к Богу от всего сердца, то Он тебя, как дитя малое, взял под свое крыло и оберегал от всяких искушений, пока ты не окреп. А потом отошел, чтобы испы-тать твою веру. А ты величаться перед братией начал – в гордыню впал, в прелесть, и не заметил как...»
И он поведал мне одну монашескую историю. В большом монастыре был один брат, который отличался особым благочестием, смирением и послушанием. Он и молился непрестанно, и пост строже всех держал, не гнушался никакой, самой тяжелой и грязной работы, годами ходил в одном и том же залатанном подряснике, незлобивый был абсо-лютно, оскорбления и насмешки сносил благодушно и всем старался угодить. Над ним хоть и потешались многие, но почитали чуть не как за святого юродивого. Но была у него одна странность: он всегда молчал. Те, кто недавно пришел в монастырь, думали даже, что он немой. Но старая братия помнила, как он красиво мог толковать самые трудные места Писания, знали, что он глубоко и разносторонне образованный человек. И вот од-нажды, на исповеди, его старый духовник спрашивает: «Скажи мне, отец Нектарий, отче-го ты взял на себя такой подвиг молчания?» А тот ему отвечает: «О чем мне говорить с этими псами?» «Ты видишь, какая гордыня страшная была у этого брата? – говорил мне старый монах. – Он всю братию ни во что не ставил. И все смирение его – ложь и мер-зость перед Богом. Так и ты: поначалу всех любил, всё прощал, не судил никого за немо-щи, а как только Господь оказал тебе доверие – самому без Него любовь к братии пока-зать, так ты сразу всех “уродами” окрестил. Вот теперь тебе великий труд приложить надо, чтобы благодать ту, что была вначале показана тебе, – вернуть. Я ведь тоже много лет уже тоскую по ней, как и ты...» Он, когда сказал мне это, то совсем родным мне стал. Я прочувствовал его печаль как свою собственную...
Вспоминаю о нем сейчас, и на душе светлеет... Он рассказал, как по молодости, после войны, он оказался на острове Валаам. Там по скитам еще жили монахи. Однажды он набрел на келью старого послушника; тот уже лет пятьдесят жил в монастыре, пятьдесят лет он трудился на рубке леса и все еще не решался стать монахом. Отговаривался непод-готовленностью, недостоинством. Он спросил того старика: «Полвека ты делишь с мона-хами всю их жизнь и не решаешься принять их звание. Что же такое монах?» И этот ста-рый послушник ему отвечает: «Монах – это человек, который от сострадания плачет и молится за весь мир; я еще сострадать не научился, у меня сердце еще каменное, не могу стать монахом...» Вы когда-нибудь встречали таких людей в монастырях, Александр? А?.. Я – нет. Наоборот, я только и видел, что все, кто попал в обитель, прижился там, мечтают о том, чтобы побыстрее постричься, облачиться в мантию и величаться «отцами». Всё это – игра в монашество, подделка, стилизация, а сколько болтовни об иноческих подвигах, о «духовности»!.. Помню, когда жил в Израиле, мы с боговерующей мамой одного моего приятеля поехали в египетскую пустыню, там есть три монастыря, с традициями еще от первых отцов-пустынников. Я был в то время безбожником страшным. Но вот, даже меня, хиппана и космополита, пробило тогда. Я увидел, как живут в пустыне монахи – в насто-ящей пустыне! В настоящем подвиге. Много молодых. И никакой рекламы, никаких бро-шюр о духовности. О них никто ничего не знает, и им это все равно. Я, когда сравнивал позже вот этих пустынников с нашими российскими монахами и приходскими попами в шелковых рясах, с лукавыми глазками, необъятными брюхами, то на ум приходило, что под этой личиной священства скрываются мошенники невысокого полета, у которых не хватило сил и смелости на настоящее преступление, они оделись в рясы и вымогают мел-кие деньги у мелких людей. А правящие епископы, заполучив себе в друзья богатых спон-соров, один перед другим хвастаются, у кого в епархии больше монастырей. Но для кого они строятся, если на воскресной обедне в таком монастыре стоят две-три бабушки-прихожанки?
– А почему ты со скита ушел? – впервые за все время моего монолога нарушил молча-ние Зарницын.
– Я не ушел, я хотел до конца дней своих там, в лесу, прожить. Но Бог рассудил обо мне иначе. Он подарил мне эти два года тишины и покоя, а потом снова в мир окунул... Умер старец. Я его сам и похоронил там, на скиту. Когда в монастыре узнали, то мне ве-лели приехать в обитель. Я отказался. А однажды ко мне на скит заявился архиерей мест-ный – пожелал лично познакомиться с молодым отшельником. Он-то и убедил меня Церкви послужить. Пожаловался, что у него не осталось помощников крепких рядом, епархия разрастается, открываются новые приходы, и всех более-менее достойных, кто был в окружении, он рукоположил во священники и отправил на приходы... Короче, тще-славие у меня взыграло: как же, сам епископ кланяться приехал! В общем, я поехал с ним в областной центр и сразу же стал его келейником...
Вот тут-то, Александр, и началась кончина моего иночества. В церковном закулисье верхнего эшелона я увидел такое – от чего меня до сих пор подташнивает. Я и в «Робин Гуды»-то подался после того, как насмотрелся на «праведную» жизнь этих начальников в рясах... Разъезжая с епископом по епархии на различные встречи, собрания, конференции, я был немало удивлен засилью в религии идиотов, развратников и карьеристов. Один свя-щенник, глубокой и жаркой веры человек, настрадавшись от владык и в конце концов вы-шедший из Патриархии, написал где-то: «Какой нормальный человек захочет пойти туда, где, прикрываясь Богом, над ним будут измываться, ездить на нем, отыгрывать на нем свое самолюбие и тщеславие». Я, когда это прочел, то понял, что и сам живу в подобной атмосфере. Чем больше я наблюдал религиозное воинство, тем отчетливей мне виделось, что в церкви воцарился тип епископа, священника, мирянина, захлебывающегося в адми-нистративном восторге, у которого потеряна сама «печаль по Богу». И даже очень хоро-шие люди именно в такой вот деятельности видят «спасение Церкви» и её «правду»: ка-зенщина, скука, тоска и иерархический страх пронизывают всю Церковь; по крайней мере так было почти везде, где мне довелось побывать со своим архиереем. Но, увы, люди лю-бят дешевку, лишь бы она была прикрыта бородами, крестами и привычными словесами. Я видел, чем занимаются епархиальные управления: финансами, назначением и перево-дом священников и тому подобным. Вам, конечно, приходилось читать церковную прессу: согласитесь, что от большей её части веет бездонной скукой, из-за того, что церковная жизнь сведена к торжествам, юбилеям, собраниям...
У меня поначалу часто бывали припадки уныния. Я мучился от того, что был свидете-лем и участником какой-то церковно-религиозной каши, в которой мне приходится ва-риться. Мне все время казалось, что все заняты не тем, говорят не о том, интересуются и живут ненужным, неважным. Человека забыли... Часто задумывался о том, что очень хо-тел бы знать, что делали в будни, ежедневно, с утра до вечера первые христиане. Ведь у них не было «церковных дел», «богословия», устава, споров о древних иконах и напевах и многотомной литературы о «духовности». Что значило для них и в их жизни – жить ве-рой? У меня, Александр, появилось тогда такое чувство, что я живу в искусственности ка-кой-то. Что всем этим прикрывается, в сущности, все та же мелочность и самолюбие, но выдается за служение. У меня было такое ощущение, что мой мечтательный опыт иного бытия, который привел меня к тому, чтобы послужить Церкви и людям, теперь этим са-мым служением больше всего и затемняется... Нет ничего хуже профессиональной рели-гиозности. Все эти перебирания четок во время церковных сплетен, весь этот стиль опу-щенных глаз и вздохов, елейность. И как ужасен поповский цинизм, эта привычка к свя-тому и священному, шуточки в алтаре... Я всегда с облегчением возвращался в свою ма-ленькую келью из этого мира ряс, чмоканья рук и церковных интриг... «Берут невежд и делают их распорядителем тех, за кого Сын Божий заплатил Своею Кровью», – говорил еще полторы тысячи лет назад Иоанн Златоуст.
Большая часть священников, с которыми меня сводила жизнь, были наставлены в вере односторонне, часто ложно воодушевлены, мало знали. Они были очень «православные», но мало христиане, как мне понималось. И что больше всего отвращало: среди духовен-ства заметен какой-то особый характер, полный раболепия и службизма. «Запуганное со-словие» – как назвал кто-то попов после Петра Первого... И все они заряжены борьбой со злом, при полном отсутствии идеи и понимания того добра, во имя которого борьбу эту нужно вести. Мир и так уже полон злых борцов со злом. Это какая-то дьявольская кари-катура. Восторженные молодые батюшки учат детей в воскресных школах и их экзальти-рованных мамаш через проповеди и беседы – бороться со злом, и указывают врага, кото-рого нужно ненавидеть. Но никто не приобщает их к знанию добра... Вот и моя главная слабость, Александр, в том, что я сам не верю в свое добро. И когда приходит час борьбы со злом, я противопоставляю ему такое же зло, такую же ненависть, вот ту самую жесто-кость. Любить врагов своих, хотя бы желать им добра – эта заповедь так и осталась для меня закрытой. Моему прощению будто выставлены границы. Я помню чью-то фразу: «Прощение без предела равносильно предательству в великом деле...»
Долго я смирялся. Не раз бывало, упаду на колени перед иконой и молюсь: «Господи, прости меня, немощного, кончилось мое терпение. Я уже ни в Церковь, ни в людей, что её тут представляют, веры не имею!» Мистика, не мистика, но ответом звучал голос старца моего, не вслух конечно, – в голове моей: «Если Церковью управляют такие люди, и она еще не разрушилась, – то она, точно, не от мира сего!» Это мне как весточка, как посыл души из мира иного был от старца. А его советы я всегда слушал...
Однажды епископ взял меня с собой в женскую обитель. Место, где она находилось, было недалеко от города. За высоким забором стоял большой двухэтажный дом, к нему пристроена оранжерея, где несколько монашек выращивали цветы, и в сторонке – шикар-ная баня. Архиерей ездил туда регулярно, пару раз в месяц; я же впервые попал в его тес-ную компанию парильщиков. Кроме нас с владыкой поехали еще двое: протопоп из ка-федрального собора и дьякон – он же личный телохранитель. Короче говоря, мне понадо-билось немного времени, чтобы понять, что эта «обитель» была подобием личного гарема архиерея. После баньки расторопные розовощекие монашки накрыли в трапезной обиль-ный стол, и началась грандиозная попойка. Монашки, разобрав кавалеров, уже вовсю прижимались и запрыгивали на колени. А я угрюмо напивался.
Вместо похоти и жажды удовольствий, тело и сердце наполнялись свинцовой злобой. В какой-то момент я уже вцепился в край столешницы и хотел перевернуть стол, но сдержался и вышел на улицу. Долго ходил по двору, выветривая хмельную ярость. Потом уселся на землю, прислонившись спиной к стене оранжереи. Ко мне подбежал здоровен-ный пес, которого спустили с цепи на ночь. Он обнюхал меня и улегся рядом, положив морду на лапы. Обнял я этого пса и завыл... И знаете, Александр, в тот момент я почув-ствовал, что все самое святое и дорогое, что было в душе, – взлелеянную веру в монаше-ский подвиг, – все это будто залили блевотиной и обгадили. Монах во мне тогда умер окончательно... Долго я потом не мог равнодушно смотреть на поповскую братию: злость и презрение, желание наказать, сорвать маски перло из меня неизбежно при встрече с об-ряженными служителями Церкви. Со временем отпустило.. В уединенных карцерных размышлениях, после знакомства с книгами отца Меня и отца Шмемана, я и в таком пра-вославии узрел некий промысел Божий... Только вот своего места в Церкви не вижу по-ка...
– Простите, Александр, утомил я вас. Сдается, что не к месту и не ко времени я затеял этот разговор. Понесло Остапа...
Я резко прервал свои излияния, обратив внимание на то, что Зарницын уже давно смотрит с отсутствующим видом куда-то мимо меня.
– Ну, отчего же... Я вас понимаю, – стряхнув с себя задумчивость, отозвался он.
– Мне пора, – поднялся я с лавки.
Зарницын, с беспокойством в глазах и в голосе, еще раз попросил:
– Позвоните мне, как все пройдет в посольстве, хорошо? Обязательно позвоните!..
14
Боря ждал меня в «Спорт-баре» на Новом Арбате. Я уже изрядно опаздывал, еще и от-того, что решил прогуляться пешком по местами «боевой славы». Немало всколыхивалось воспоминаний, пока я брел по центральным улицам и переулкам; прежняя разгуляй-жизнь, безмятежность перекати-поля замагнитили со всей силой своего бродяжьего при-тяжения...
– Старик, сильно не напивайся там, я уже подгребаю, – позвонил я, сев в такси, когда загудели ноги с непривычного пешкодрала.
– Да я уже закончил тут. Встретимся снаружи. На парковке увидишь большую крас-ную машину. Я сейчас доковыриваю в интернете твой заказ.
Боря успел рассказать мне вчера, что подрабатывает установкой и обслуживанием си-стем скрытого видеонаблюдения и прочих охранно-разведывательных электронных при-бамбасов. Сегодня у него как раз был «калым» в «Спорт-баре»...
Проходя вдоль длинного ряда припаркованных машин, я сразу заметил красную «Ма-зиратти». Неужто лагерный шнырь Басик рассекает на такой шикарной тачке?! А впро-чем, чему удивляться, зона и воля – это разные планеты, и человек, попадая с одной на другую, нередко меняет свой статус и облик до неузнаваемости.
– Нехилая у тебя коляска, – я обнял выбравшегося из-за руля Борю и окинул взглядом широченный капот его автомонстра.
– Не поверишь, с молотка собрал, – чуть стесняясь, но, видимо, уже привычно усмех-нулся он. – Мечта была с детства. Купил по случаю эту старушенцию; возни с ней боль-ше, чем кайфа.
Мы уселись в роскошный кожаный салон, и Боря поспешно открыл свой ноутбук.
– Сразу по сути, Сеня. По линии МВД Израиля ты нигде не проходишь, в смысле су-димости, привлечения в качестве обвиняемого, розыска. Однако восемнадцать лет назад Израиль обращался в Интерпол с просьбой оказать информативную помощь о твоем ме-стонахождении. Через пару лет этот запрос сняли. Видно, сочли, что ты не такая важная персона, чтобы башлять ежегодно Интерполу за тебя... Что еще... Мой знакомый израиль-тос сказал вчера по скайпу, что у вас там есть еще система контроля на границах – аэро-порт, морской порт. В эту базу данных пролезть он не сумел. Она как-то завязана на Мо-сад. Там такая защита, что даже опасно для здоровья попытаться её взломать. Может быть, твое имя у этих парней на паспортном контроле заточковано. Неизвестно. Короче, по всем доступным мне базам, – ты чист. Не знаю, успокоило ли тебя это, но больше ни-чем помочь не в силах.
– Спасибо, дружище! Помог, помог. Считай, что мы в расчете.
В глазах Бори промелькнул легкий испуг и затаенная тоска от каких-то неприятных воспоминаний, которые он всеми силами старался забыть все эти годы. Встрече со мной он был не очень-то и рад. Я это сразу почувствовал.
Борис натянуто улыбнулся и сказал с нарочитым бодрячком:
– У меня сегодня еще встреча в Москва-сити. Одному олигарху офис оргтехникой оборудовать нужно. Заказ редкий – хорошие деньги. Я освобожусь часов в восемь. Давай, созвонимся, встретимся, посидим.
Я посмотрел ему в глаза и понял, что он предпочел бы, чтобы эта наша встреча оказа-лась последней. Чего он опасается? Мне от него ничего не нужно. Боится, что я кому-то приоткрою нелицеприятные страницы его жизни? Напрасно. Я продолжал смотреть на Борю, который под моим взглядом как-то сник, потупился и начал судорожно сжимать пальцами рулевое колесо. Я понял, что не позвоню ему.
– Нет, старик, сегодня не получится. Вечером иду на концерт, с дамой. Как-нибудь в другой раз, – соврал я.
– О-кей, еще словимся! – с заметным облегчением вздохнул он и засуетился. – Ну что, Сеня, я полетел. Тебя подбросить куда-то?
– Не-ет. Я погуляю по Москве. Долго не виделись с ней... Будь здрав! – пожал я ему руку на прощание.
Большой уверенности, что Басик пробил все, как надо, у меня не было. Я сомневался всё больше в этом человеке, вновь и вновь прокручивая всю нашу беседу, его ужимки, бе-гающие глазки... Взглянул под иным углом и на наше общение в лагере. Тамошнее недол-гое сближение основывалось, в общем-то, только на его благодарности за защиту от бес-предела садистов-вертухаев, которые любят бить слабых, и на моем интересе к нему как компьютерщику. Он учил меня общаться с этим неведомым «зверем», помог освоить тек-стовый редактор. Жили мы в разных бараках и виделись хоть и каждый день, но чаще мельком. Общались только при какой-то надобности. А через полгода он ушел по УДО, наобещав кучу всего, и, конечно, ничего не сделал. Если бы не телефон его матушки, ко-торый он доверчиво дал в пору наибольшей привязанности ко мне, то я бы его и не вы-числил никогда, и встречи бы этой не было...
Но в посольство я все-таки пошел.
15
Свои визитки консул оставил всем израильтянам во время последнего посещения нашей интерзоны. Это случилось незадолго до моего освобождения.
Выйдя из метро, я набрал посольский номер. На диком миксе иврита с английским со-общил, что я уже в Москве, нахожусь рядом с посольством, и поинтересовался, какого формата нужны фотографии. Тут же, у метро Третьяковская, снялся в платке «Срочное фото» и, собрав все свое хладнокровие, двинулся на Большую Ордынку сдаваться.
За годы, что я не был здесь, посольство Израиля стало еще больше походить на непри-ступную крепость: на заборе, по всему периметру, появились колючая проволока и сетка. На территории выросли еще строения из стеклобетона, такой же, как и главное здание, угрюмой формы, без каких-либо архитектурных излишеств. Этакий форпост, обитатели которого всегда настороже и в любой момент готовы к враждебным действиям. Посоль-ство – как визитная карточка страны. Здание дипломатической миссии в Москве всем своим видом будто выражает положение евреев в мире! В самом Израиле примерно так же выглядят полицейские участки и органы административного управления в еврейских поселениях на т.н. «территориях». Собственно, это наглядная иллюстрация состояния Из-раиля в окружении ста миллионов арабов, мечта которых – стереть это государство с кар-ты мира.
Меня удивило, что у входа в посольство никого не было. Редкая картина. Тут всегда толпился народ. А что творилось у этих стен в конце 80-х и начале 90-х годов!.. Тысячи и тысячи людей со всего Советского Союза буквально ночевали тут в очередях, стремясь получить заветную визу. Это был настоящий исход евреев из Страны Советов. Только за один 1990 год, когда я с женой сваливал из «совка», в Израиль приехало более четырехсот тысяч репатриантов из СССР. Будто не со мной все это было: битвы и унижения в ОВИРе, принуждение отказаться от гражданства, сдача паспорта, военного билета, обмен валюты у барыг, чемодан, в который хотелось вместить родину, и потом скорая потеря всего...
Нажав на кнопку переговорного устройства, я, глядя через бронированное стекло КПП, объяснил сотруднику посольства, что я израильтянин, только что освободился из тюрьмы, хочу вернуться до-мой, и меня ждет консул. Записав мое имя, вежливый пузан попросил подождать.
Минут двадцать я бродил по тротуару у входа и почти сразу начал поливать себя матом за идиотизм: ты сейчас войдешь в эти двери и можешь уже никогда не увидеть свободы. Тикай отсюда, пока еще не поздно!..
Я достал из кармана мобильник и набрал номер консула. С легким недоумением посе-товал, что меня не пускают в посольство, что мне абсолютно некуда идти и не у кого остановиться; я фактически на улице, почти без денег. Напомнил ему, как будучи в зоне, он сказал мне: знай, что бы ни случилось, у тебя всегда есть дом – Израиль, и есть мы... Консул ответил, что распорядится, чтобы меня впустили внутрь.
Прошло еще минут пятнадцать... Я начал считать шаги. Подумал: один шаг – это одна секунда; шестьдесят шагов – это минута; сделаю шестьсот шагов, и если мне не откроют двери, то я уйду...
После пятисотого шага появилось предощущение безграничной, непредсказуемой, полной приключений и новизны бродяжьей вольницы; взволновалась душа, а цепкий ум бывалого нелегала уже перебирал варианты стяжания первоочередного насущного...
«Пятьсот семьдесят восемь, пятьсот семьдесят девять, пятьсот восемьдесят...» – авто-матически досчитывая шаги-секунды, а мыслями был уже далеко и от посольства, и от своего обета, и от Зарницына с отцом Борисом. Вырисовывались очертания плана легали-зации в Москве: прямо отсюда дойду пешком до «Ударника»; в Доме на набережной один из моих старых подельников купил себе квартиру; я у него не бывал, не знал и номера квартиры, но отыскать нужного жильца – проблема небольшая. Ежели он на месте, то во-прос с жильем, прикидом и финансами на подъем решится быстро. Нарисую московский «аусвайс», а дальше жизнь сама укажет вектор деятельности.
Я почувствовал, как возвращается кураж вольного художника: мурашки волнения про-бежали от затылка до пяток, походка обрела пружинистую стройность, завибрировали ноздри, а глаза, как после «дорожки» чистейшего колумбийского кокаина, обрели необы-чайную зоркость, и в сердце радостный вольный восторг заполнил все уголки, где еще со-всем недавно томились неразрешенные сомнения и неволились смутные ожидания по-терь.
«К черту всю эту келейно-елейную хренотень, самокопание и страдальчество! Празд-ник жизни ждет меня! Кому-то ведь нужна моя свобода. Непременно!.. И может быть, вот этой милой даме, улыбающейся мне навстречу...» – решительно встряхнулся я и, оценив приятные глазу женские формы, послал поощрительную улыбку в ответ.
«Пятьсот девяносто четыре, пятьсот девяносто пять...»
За моей спиной клацнули электронные запоры на посольских дверях и выстрелом под лопатку прозвучало:
– Арсений Рабинович!
Я оглянулся посмотреть, не оглянулась ли она, чтоб посмотреть, не оглянулся ли я...
Мимо сотрудницы посольства я смотрел на изящный поворот головы только что про-шедшей навстречу мне женщины-каравеллы. Наши взгляды встретились. Интерес, при-знательность, надежда и нескрываемое удовольствие от этого «перестрела» мгновение спустя исчезли из моих глаз. Теперь это был жесткий, холодный прищур. Но прекрасная незнакомка этой перемены уже не видела. Увеличив амплитуду покачивания бедрами, она со своим маленьким женским счастьем продолжила свое дефиле уже к другим.
– У вас есть даркон*? – несравнимый ни с каким другим еврейский акцент «русской» израильтянки вывел меня из короткого ступора.
«Шестьсот», – зафиксировал время икс секундомер в мозгу. Можно уходить... Но ведь она вышла раньше, чем закончился счет!.. И снова – раздрай в душе. Однако определяться нужно было немедленно.
А чем я объясню Зарницыну и отцу Борису перемену своих планов? Или никому ни-чего объяснять не нужно? Просто уйти своей дорогой, удалить из памяти, забыть номера их телефонов, поменять свой... Ну, хорошо, отрекаться от людей – дело для тебя привыч-ное, и, возможно, с ними никогда не доведется встретиться по жизни... Но как быть с Бо-гом? Ведь Он всегда с тобой; даже мысли вот эти – сейчас перед Ним... Сколько лет ты готовился к этому поступку, бился с самим собой, вымучивал молитвы... А тут вдруг от-махиваешься... Все эти мысли стремительно пронеслись в голове, и я вновь убедился в том, сколь велика разница между представлением о своих действиях и этими действиями в реальности. Вот я уже приехал, стою у порога, отчего же так трудно сделать этот шаг? Неужели шкурный интерес?..
И вдруг мне открылась причина сего переклина: всё существо мое закричало о свобо-де! Я понял: я не хочу снова в клетку; не хочу никакой власти над собой! И это выше всех покаянных аргументов, обетов и любой логики. Это чисто животный инстинкт, природная потребность быть вольным в своих движениях и желаниях...
Брови сотрудницы посольства поднялись над очками; она недоумевала: отчего этот странный мужчина молча сверлит пространство за ее спиной. Пару раз она нервно огля-нулась и, пожав плечами, уже намеревалась скрыться за дверью.
«Жребий, что ли, кинуть?» – всерьез уцепился я за последнюю мелькнувшую мысль.
– Нет. Паспорта у меня нет. Вообще документов нет никаких. Только справка, которую выдают при освобождении из тюрьмы.
Нащупав в кармане монету, я загадал: оброню её на асфальт, если выпадет «орел» – за-хожу в посольство, если «решка» – то навсегда забываю дорогу сюда.
Израильтянка попросила показать ей справку, и пока она изучала её, я с ногтя подбро-сил перед собой рубль. Звякнув об асфальт, монета прокатилась вокруг моей правой ноги и затихла за спиной. Я поднял глаза к небу, призывая Всевышнего решить мою участь и простить за то, что доверяюсь такому способу выбора, случаю; потом медленно обернулся и глянул на землю. «Орел»...
Холл, ряды железных кресел и человек пятнадцать, ожидающих решения своих «ев-рейских» вопросов. Периодически через динамик звучали имена, люди подходили к окош-кам в стеклянной стене и беседовали с посольскими сотрудниками.
Проводившая меня сюда сотрудница указала на крайнее правое окно, в которое следу-ет обратиться. За конторкой я увидел знакомое лицо. Это была Хая, та самая переводчица, сопровождавшая консула в поездке по зонам, где отбывали наказание израильтяне.
Мы поздоровались как старые знакомые, и я сказал ей, что мне необходим временный загранпаспорт, по которому я смог бы слетать в Сибирь, на могилу своих родителей, прежде чем навсегда покину Россию. Справка об освобождении из тюрьмы – это един-ственный мой документ. Но в ней указано, что я гражданин Израиля, и билет на самолет по ней не продадут, потому что там указано, куда я направляюсь из мест лишения свобо-ды, а именно: город Москва, посольство Израиля. Добавил еще сказку о том, что паспорт мне необходим для оформления наследства там, в Сибири. Ну и, кроме всего прочего, по новому законодательству иностранный гражданин после освобождения из мест заключе-ния обязан в течение пятнадцати суток покинуть пределы России. Денег еще нужно найти на дорогу. Куда я сунусь с этой тюремной справкой, а тем более в Москве...
«Только удостоверение личности какое-то выдайте, а потом жизнь наладится и без ва-шей израиловки», – мелькнул вновь оживший во мне «художник»-нелегал.
– Давайте вашу справку. Я пойду к консулу, а вы подождите...
Прошло около трех часов. Холл почти опустел. Кроме меня, еще только две семейные пары израильтян громко щебетали на иврите в ожидании каких-то факсов. Несколько раз я подходил к окошку и получал один и тот же ответ: «Ждите. Мы послали запрос в Изра-иль. Ответа пока нет. Кроме этого, нам необходимо получить разрешение на выдачу вам временного загранпаспорта. Ваш даркон уже много лет недействителен».
Однажды за стеклом мелькнул сам консул. Увидев мой вопросительный жест, он сразу исчез. На мои просьбы позвать его, отвечали, что он занят.
«Если бы хотели арестовать, давно бы уже это сделали, – рассуждал я, докуривая пач-ку у приоткрытого окна. – А может быть, в посольстве нет информации о том, что я уже много лет в розыске? И сейчас, когда по электронке придет мое досье, все и произойдет? Или они не имеют права арестовывать на территории посольства? А может быть, случи-лось чудо, и дело по убийству закрыто?..»
Сигареты закончились. Хотелось пить, да и перекусить не мешало бы. Я подошел к своему окошку и поинтересовался, как долго мне еще ждать, намекнув, что я проголодал-ся. Сказал уже не Хае – через окно, выходящее на двор посольской территории, я видел, как около часа назад она села в машину и уехала.
– Минутку, – ответила серьезная девушка в брючном костюме, посмотрела на меня чуть дольше и пристальнее, чем требует официальная вежливость, и отошла за высокую перегородку в глубине офиса.
Эта «минутка» длилась добрую четверть часа. Наконец она появилась и через крутя-щийся лоток, встроенный в конторку, подала мне какой-то талончик.
– Ответа из Израиля пока нет. Вы можете сходить пообедать. Когда вернетесь, предъ-явите этот талон, и вас впустят.
Выходя из дверей посольства, я был совсем не уверен, что вернусь сюда. Интуиция, мое звериное чутье подсказывало: что-то здесь нечисто, замануха какая-то.
Неподалеку от Марфо-Мариинской обители какой-то предприимчивый торговец умудрился впихнуть пристройку с продовольственным ассортиментом среди офисов и учреждений. Я купил кефир и пиццу, которую продавец любезно подогрел для меня в микроволновке. В тесном закутке его полупалатки перекусить было просто негде, и, за-вернув в арку ближайшего дома, я отобедал на мраморном крыльце какой-то конторы.
Решая – возвращаться или нет в посольство, а если нет, то куда направить стопы своя, – я, удаляясь от посольства, свернул на Полянку. И тут мое внимание привлек какой-то глухой зуммер. Я в это время проходил вдоль припаркованных на тротуаре машин и по-думал, что работает некое хитроумное устройство в одной из них. Но машины я миновал, а громкость этого зудящего звука не утихала. И тут до меня дошло, что это гудит мой те-лефон в боковом кармане куртки. Мне еще никто ни разу не звонил на этот аппарат, и я совсем не знал, какой у него звук. Теперь я понял, что у Людмилы Ивановны он стоял в режиме «жужжит-ползет».
– Слушаю, – ответил я.
– Арсений? Ну, слава Богу! Я уже полчаса вам дозвониться не могу. Решил, что всё: вас арестовали... – донесся из трубки взволнованный голос Зарницына. – Вы где сейчас? В посольстве были?
– Был, – тронутый до глубины души таким искренним беспокойством за меня, я при-слонился плечом к стеклянной стенке автобусной остановки и рассказал ему о своем ви-зите к землякам. Не скрыл и своих опасений. – И вот теперь размышляю: стоит ли вер-нуться? Неизвестно, какую информацию и указания они получат из Израиля.
– Но ведь вас же выпустили. Если бы хотели арестовать, то не позволили бы вам поки-нуть посольство.
– На арест нужна санкция. Это наши менты и гэбисты сначала закроют, а потом ста-тью подбирают. В Израиле без постановления суда или санкции прокурора тебя и тронуть не имеют права, а тем более на территории другого государства. У них руки будут развя-заны, как только самолет со мной приземлится в Израиле. Если я на него сяду, конечно...
– Ну да, ну да.. – задумчиво протянул Зарницын. – И как вы собираетесь поступить сейчас?
– Вы знаете, я пойду туда. Ежели мне выдадут какое-то удостоверение личности, то с этим документом уже можно будет посвободнее перемещаться здесь и предпринять ка-кие-то действия, чтобы вернуть российское гражданство.
О том, какие на самом деле у меня были мысли и планы, появившиеся у конторки в посольстве, а до этого на променаде у входа, говорить Зарницыну я не стал.
– Я понял... Ну, жду вас в храме. Допоздна задержусь. Вы приезжайте!
Мне показалось – из последней его фразы, – что он смутно догадывается о том, что я могу пойти совсем другой дорогой. В его «приезжайте» прозвучала некая отеческая просьба, скрытая мольба, желание удержать от возможной непоправимой ошибки...
Когда я зашел в приемные покои посольства, там одиноко сидел старичок в ермолке. Он держал перед собой книгу и мерно покачивался вперед-назад, в такт молитве-скороговорке, не обращая на меня внимания.
– Ответа еще нет. Прошу вас, присядьте, подождите, – сказали мне в окошке.
Прошел час. Потом второй. Я уже давно был один в пустом холле. За стеклом тамбура зала ожиданий появились два униформиста и, покуривая, с интересом разглядывали меня.
«Это, кажется, за тобой, Сеня», – с наигранным спокойствием, похожим на равноду-шие смирившегося со своей участью, я констатировал приближение неволи. Стараясь не смотреть в сторону тамбура, я подошел к окну и прикурил сигарету. На стене моргнуло световое табло электронных часов – перескочила цифра: 4:55. Время работы посольства я изучил, прогуливаясь утром перед входом. Консульский отдел заканчивал прием граждан в три часа. Вряд ли для меня сделали исключение...
«Как глупо всё. И просто», – выпустил я вверх струйку дыма изо рта. Было состояние полной опустошенности, будто из меня вытряхнули все мозги и чувства. Взгляд тупо фик-сировал пейзаж за окном: осеннюю траву газона, голые кусты, лужу и пьющего из нее во-робья, облупившуюся краску на лавочке напротив и кота под ней в охотничьей позе, при-стально наблюдающего за птичкой...
Я прицелился и выстрелил с пальца окурком по воробью. Не попал. Бычок шлепнулся в лужу, воробей упорхнул, кот задрал голову и проводил глазами добычу: охота не удалась.
– Арсений, подойдите! – раздалось из динамика.
От неожиданности я вздрогнул; поворачиваясь от окна, и первым делом посмотрел на тамбур – там никого не было.
– Мы можем выдать вам только временный документ для перелета в Израиль. Он будет действителен до середины следующего месяца. Фотография у вас есть? – протокольным тоном сообщила мне помощница консула, как ни в чем не бывало, будто не было многоча-сового мурыжа.
Я протянул ей фотографии.
– И тысячу пятьсот рублей за оформление.
Это примерно столько, сколько было у меня в кармане. Впрочем, я сейчас готов был отдать любую сумму, какую бы ни назвали, лишь бы выйти из этих стен с «правильной» бумажкой. Но прежде чем достать деньги, я решил окончательно избавиться от мыслей о «заманухе» и произнес с укором:
– Я только что освободился из тюрьмы. Меня никто не встречал. Мне сейчас и идти-то некуда. Сумма, которую вы назвали, – это все, что у меня есть... Кстати, есть ли возмож-ность ночевать при посольстве, пока я решу вопрос с авиабилетом?
– М-м...
Сотрудницу заметно удивила моя просьба, и она недоуменно смотрела на меня, под-бирая слова.
Историю моего «сиротства» в России она не слышала, я рассказывал её Хае. Пришлось повторить и про могилки, и про наследство, чуть добавив красок и эмоций.
Молча выслушав мой короткий душещипательный монолог, она поднялась со стула и с фотографией вновь отправилась за перегородку, к консулу.
– Ожидайте, – бросила она, уходя.
Вернулась она довольно быстро. В руках у неё был уже отпечатанный документ.
– Денег не нужно, – скупо улыбнулась она, и крутящийся лоток выдал обратно мою справку об освобождении и израильскую ксиву. О ночлеге – ни слова.
Не отходя от «кассы», я с волнением вглядывался-вчитывался в удостоверение на свое настоящее имя, после девятнадцати лет нелегальной жизни. В нем указывалось, что я яв-ляюсь гражданином Израиля, номер моего израильского паспорта. Сей документ дей-ствителен на территории иностранного государства тридцать суток, в течение которых я должен прибыть в Израиль. Прокатило!!!
«Ну вот, а ты боялся!» – посмеивался я над собой, летя на крыльях в храм, где меня с нетерпением дожидались Зарницын и отец Борис.
Позвонить Зарницыну я заставил себя сразу же, как только вышел из посольства. За-хлебистый восторг «спасенного от виселицы» быстро прошел, а вместе с ним истаял и весь былой кураж стратегического плана криминальной вольницы. Я даже не сразу понял, почему. Но почти физическая невозможность лгать себе стала стержневиной возврата к изначальному решению, вызревшему еще в зоне, – поступить по Божьему благословению. И без попа тут не обойтись, пока я верю в таинство священства.
16
Крепкий «авось» теперь стал главным аргументом, склеив былую уверенность в необ-ходимости сдержать обет: авось удастся избежать израильской тюрьмы, авось обрету за кордоном новый дом и покой.
Отец Борис и Зарницын, после моего рассказа о походе в посольство, когда я показал его результат, всерьез порадовались. И мне показалось, что у них как будто отпали по-следние сомнения в моей благонадежности. И скользнуло что-то вроде облегчения – как и чем мне помочь теперь, становилось понятнее. Они поняли мое напряженное состояние, в котором я провел этот день в посольстве, в ожидании ответа или ареста. Но всех дум, ко-реживших мое сознание, и терзаний сердечных я не стал выказывать. Тем более, что они не совсем меня оставили.
– Я, конечно, не могу брать на себя такой ответственности советовать, это решение твое: ехать или нет в Израиль, но если ты захочешь лететь, то мы поможем с билетом.
Накормив меня сытным борщом, и теперь, помешивая ложечкой чай в кружке, отец Борис определял допустимую емкость своего участия в моей дальнейшей судьбе.
– Тебе, чтобы окончательно порвать с криминальным прошлым, наверное, разумнее уехать из России. Начать новую жизнь в другой стране.
«Вот оно и благословение», – улыбнулся я в душе.
Это, наверное, и есть – риск веры. Ежели случится арест, тюрьма и новый срок там, то, возможно, это тоже входит в какой-то Божий план обо мне. А может быть, Промысел Всевышнего и узы отведет от меня. В любом случае, как бы оно ни сложилось там, об-суждать замануху, что грезилась в посольстве, да и сейчас продолжает мниться, с отцом Борисом и Зарницыным я не стал. Let it be.
– Ты завтра, Арсений, узнай в авиакассах стоимость билета до Израиля. Я после обеда подвезу денег. Тебе же еще и на первое время деньжата понадобятся, пока не обустроишь-ся... У тебя кто-то есть там, кто примет на первых порах?
– Нет никого уже, батюшка. Все, с кем был дружен там двадцать лет назад, давно уехали из Израиля: кто в Америку, кто в Европу, кто-то в Россию вернулся, а кого-то и в живых нет.
– Погоди-ка... – отец Борис подошел к своему рабочему столу, заваленному книгами, папками, бесчисленными бумагами, и извлек из этой кучи потрепанную записную книж-ку. – Мой старый знакомый, отец Сливянский, там уже много лет служит. Сейчас найду его телефон...
Нашел и тут же стал набирать Израиль. Но дозвониться не получилось – автоответчик.
– На молитве, может быть... Ты, Арсений, запиши его номер. А я обязательно созво-нюсь с ним до твоего отъезда...
В келью один за другим заглядывали церковные работники: батюшка был в центре всех их забот и обязанностей. За время нашего разговора он по ходу решил кучу вопросов: от пропажи мешка картошки с кухни до подписания финансовых и прочих иных доку-ментов, адресованных мэрии Москвы и канцелярии Патриархии.
Со мной, в общем, было решено. Отец Борис, из врожденной интеллигентской дели-катности, возвращал свое внимание ко мне в перерывах между посетителями, но я понял, что пора мне и честь знать.
– На ночлег тебя нормально устроили? – спросил вдогонку он, когда, попрощавшись, я выходил из кабинета.
– Да, всё хорошо, – я решил, что останусь тут до отлета.
Зарницын вышел еще раньше. Я встретил его у книжной лавки.
– Вот я купил для тебя. Посмотришь уже в Израиле, наверное. Тут лекции отца Меня, – протянул он мне несколько дисков. – Я бы все купил, да деньги кончились... Ничего, я тебе потом перешлю остальное.
В «сторожке» мы выпили с ним еще по стакану чая. Я поинтересовался, где можно купить пару легких рубашек и сандалии, – на юг еду. Моя зимняя московская экипировка там не по климату.
– Да чего ты будешь тратиться! – возмутился он. – Побереги деньги. Я тебе из дома привезу рубашки. Отцу Борису тоже скажу, пусть посмотрит у себя...
Отчего-то я ощутил себя объектом на некоем благотворительном конвейере, когда остался один, после ухода своих благодетелей. «Определили еще одного страдальца», – подумал я и стал неприятен самому себе. Зачем я так о них? Что за нездоровая требова-тельность? Получил отношение к себе ровно настолько, какое сложилось впечатление от речей и поступков.
«Слава Богу за всё!» – благодарностью отсек я все свои притязания и стал настраивать себя на прощание с этими добрыми людьми. Сколько было у меня таких временных по-путчиков, даривших заботу и тепло! Кого-то уже и не вспомню...
Эту ночь на лавке спать не пришлось. Новый сторож устроил комфортное лежбище в посудомойке. Из этого помещения, оказалось, был еще один выход на улицу. И это также был охранный пост. Сторожами на этих придверных постах оставались на ночь, по очере-ди, некоторые мужчины-прихожане.
Сосед по «камере», Антон, приволок сложенный надувной матрас, включил в розетку электронасос и накачал его. В «мебельном» состоянии он мог вместить на себе четверых.
– Я сегодня с ночной, а утром снова на работу. Ты как хочешь, а я вырубаюсь.
Поставив в изголовье маленький будильник, он потушил свет. Антон уснул почти сра-зу. А мне не спалось. Я вышел в храм.
И снова этот навязчивый футляр одинокости, под прицелом настороженно следящих глаз изо всех церковных ниш. Многолетняя лагерная привычка к тому, что тебя всегда кто-нибудь «пасет», помогала и тут: я без оглядки, спокойно делал свое дело.
Направляясь к иконам, я хотел сейчас только одного: разговора с Богом. Как сотворить молитву?
Пытаясь сосредоточить на главном свои разбегающиеся мысли, я присел на лавку и заметил книгу, оставленную кем-то из прихожан. При свете ярко горящей лампады раз-глядел надпись на обложке: «Блаж. Августин». Я протянул руку, откинул обложку с не-сколькими листами и, нагнувшись, чтобы различить буквы, прочел абзац наугад открытой страницы:
«Вместе молиться, а также вместе беседовать и смеяться, обмениваться добрыми услу-гами, читать вместе хорошие книги, вместе шутить и вместе быть серьезными, иногда быть несогласными, но без вражды, как иногда мы бываем в несогласии с самими собой. Использовать это несогласие как приправу к обычному согласию, чему-то научиться у других и чему-то научить других. Горько сожалеть об отсутствующих, радостно встречать приходящих. И сделать так, чтобы эти изъявления радости и другие подобные исходящие из любящих и привлеченных сердец и выражаемые мимикой, словами, глазами и тысячью других прелестных жестов, – чтобы все эти проявления питали очаг, у которого души со-греваются и растворяются друг в друге и из нескольких превращаются в одну...»
Августин говорил о жизни в церковной общине.
Вот чего так желала душа моя, когда я вошел в церковную ограду, много лет назад! Но, увы, не сподобился я обрести такую общину. И может быть, причина сего кроется во мне самом.
Тупо заныло сердце, а душа рванулась к молитве. Молитве молча. Совсем молча. Для этого нужно дождаться внутреннего безмолвия, опуститься на те глубины тишины, из ко-торых и рождается настоящая молитва. Я давно понял, что в молитве суть заключается не в словах, ибо молитва через слова выводит в те отношения с Богом, где никакие слова уже не нужны. Только молитвословия – часто бывают из суеты.
Я знаю, как творить поклоны, как совершать коленопреклонения, все это я знаю, а слова при этом часто остаются мертвыми. Но знаю я кое-что и о живом молитвенном во-прошании, о крике. Я почувствовал такую живую молитву лишь несколько раз в жизни; но я раньше не называл это молитвой, не замечал её. Каждый раз, когда всем существом я кричал: «Нет! Только не это!» – или наоборот: «О, если бы!» – я ведь молился. И как же сильна была эта молитва!.. Однажды я заблудился в тайге. Почти сутки плутал. Мороз за тридцать, буран... Обессилев, замерзая в снегу, я уже и мыслить не мог, ум почти потух, только едва трепетало сердце, и, однако, всё во мне кричало о жизни. Это молитва...
Один подвижник говорил, что вой голодных волков в лесу – мольба перед Богом о пи-ще... А еще я молился, когда меня охватывал страх, и у меня уже не было ни времени, ни слов, чтобы сказать: Господи, помоги! Но всем существом я отталкивался от предмета страха... Молился я всем существом, когда чего-то ждал, доброго или дурного. Когда мной овладевали злость и гнев, мстительность или горечь, и наоборот, когда я был наполнен лаской, любовью, состраданием, или когда страсть вдруг охватывала, как пожар, – это все молитва. Молитва в том смысле, что это крик, и моя устремленность обращена к Тому, Кто может услышать и может исполнить мою мечту, мое желание...
И еще я думаю, что Бог – Он не православный. Кому бы человек ни молился, на самом деле он молится тому единственному Богу, Который существует. Бог – не конфессиона-лен. Он не принадлежит определенной религии, определенной группе. Он равно сияет светом, посылает дождь на добрых и злых. Он не делает различий. Он смотрит в сердце человека. Человек может ошибаться умственно, но молиться истинно, это разные вещи...
Я не заметил, не понял, как оказался перед иконой Спасителя.
– Господи! На всю Твою любовь я отвечаю цепью измен – а все-таки я пришел сейчас к Тебе, не к кому-то другому... – беззвучно зашептали губы...
17
Узнав цену билета, я всё утро бродил по городу. По-прежнему Москва меня не трогала. Как посторонний, как странник я наблюдал столичную суету и не испытывал ни малей-шего желания быть как-то причастным к ней. Готовясь покинуть Россию, я чувствовал, как Россия покидает меня, как мало остается того, за что могло бы уцепиться мое сердце в этой стране. Я вглядывался в людей, привычно отличая горожан от приезжих и залет-ных, и с неведомой доселе печальной снисходительностью прощал этих затейников-кузнецов юдольного земного счастья. Своего места в этом вареве жизни – я не видел. Хо-тя, если бы кто-то сейчас остановил меня, посмотрел в глаза и искренно сказал: ты нужен России, ты нужен людям, ты нужен мне, – я бы, пожалуй, крепко задумался и о родине, и о долге. Но в том то и весь фокус, что нет такой встречи, не спешит Всевышний послать мне такого человека, а навязывать себя я не приучен сызмальства.
И все-таки я люблю этих людей и эту российскую бестолковщину, люблю какой-то странной любовью. И по опыту знаю, как уже через полгода-год в иноземщине мне будет не хватать всей этой русскости, как станет покусывать тайная печаль при всех тамошних успехах, удобствах и любовях.
Я присел на скамейке у памятника Героям Плевны и вспомнил Цветаеву. В лагере до-велось прочесть её дневники. Она считала, что Родина – это не какая-то условная терри-тория, а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию может бояться лишь тот, кто мыслит Россию вне себя. В ком она внутри, тот потеряет ее лишь вместе с жизнью.
У меня предчувствие, что уезжаю навсегда. И вот эти счастливые дембеля с гитарой, бабуля, крестящаяся на храм, барышня на соседней скамейке с томиком Пушкина в руках, – это последние картинки моей родной страны, которую отныне суждено будет видеть только с экрана телевизора и во снах...
Я достал из кармана телефон и несколько минут пристально вглядывался в светящую-ся пустоту экранчика, словно желая увидеть там лицо кого-то близкого, кто сейчас при-нял бы участие в моих переживаниях, распилил-содрал бы с меня деревенеющую одино-кость. И вспомнил одноклассника Пашу...
Лет пятнадцать мы не виделись; и до этого, после школы, сходились редко – каждый строил свою жизнь в своих кругах и орбитах, но с самого детства я пронес в себе неисся-каемое доверие к этому человеку. Паша из тех редких людей, с кем не нужно лишних слов для проникновенного содушия – взаимопонимания. Каждая несуетная встреча с ним, осо-бенно за бутылочкой-другой водки, всегда «устаканивала» все душевные неурядицы, раз-метала сомнения и четко определяла сверку: на чем стоим ныне. Это дорогого стоило и подчас становилось надежным ориентиром в дальнейших поступках. Я знал, что он рабо-тал на сибирской таможне и заочно учился в Таможенной академии. Много раз звонил ему из разных уголков страны во время свих странствий, звонил из зоны, но отец всегда отвечал, что Паша дома не живет, а координат не давал...
На этот раз трубку снова поднял его отец. Он знал меня хорошо и недолюбливал еще с тех пор, как узнал, что я эмигрировал в Израиль: «Родину продал, стервец!..» Может быть, оттого и не давал мне номер телефона сына. Поэтому сейчас я представился ста-ринным приятелем Паши; мол, звоню из-за границы, скоро буду в Москве на несколько дней и очень хочу встретиться с Павлом; дескать, везу для него кое-что ценное.
Услышав в трубке голос, я с трудом узнал Пашиного отца. Вместо решительного, напористого, крутого дяди Саши мне ответил дрожащий, с жалобными интонациями го-лос больного старика.
– А он в Москве... Давно уже там живет. На таможне каким-то начальником...
– Будьте добры, дайте мне его телефон! Я позвоню, что бы он меня встретил в аэро-порту! – взволнованно попросил я, страшно обрадовавшись от того, что Паша в сей мо-мент где-то рядом со мной, возможно, проходит по соседней улице.
– Не знаю я его телефона... – с усталой досадой ответил дядя Саша, и со внезапно про-рвавшейся обидой добавил: – Он сам звонит, когда ему надо. Приедет, денег оставит, и снова след простыл...
– А Женя в Омске? – спросил я, в надежде узнать Пашкин телефон через его брата.
– Женька в Америке ... – еще печальнее отозвался дядя Саша, и я остро почувствовал боль его одиночества.
Забыв о конспирации, я решил хоть как-то поддержать этого могучего когда-то мужи-ка:
– Дядь Саш, я Пашку обязательно найду! Всыплю ему, чтоб отца не забывал!
Но он не узнал Сеньку-шалопая...
Пересекая Красную площадь, возвращаясь к храму, я, не без веры в чудесные случай-ности, размышлял о том, как найти Пашу в многомиллионном мегаполисе. Проскочила и такая мысль: если встретимся, то, может быть, и не уеду никуда из России...
Рядом с храмом обнаружился большой книжный магазин. Наугад спросил у продавца телефонный справочник, типа «золотых страниц»; такой был в продаже. Я уселся на под-оконник и, разыскав телефоны двух таможенных управлений, выписал номера себе в блокнот. Положил книгу на стеллаж и тут же стал набирать.
По трем номерам мне ответили, что сотрудника с таким именем у них нет, и отказа-лись чем-либо помочь; а последний звонок подарил надежду. Чиновник, взявший трубку, пошел на разговор и, вняв просьбе «друга из-за границы», осторожно ответил:
– Да, он работает у нас, но его сейчас нет на месте. Оставьте ваши контакты, я пере-дам.
Не добившись от «офицерского» голоса даже служебного номера Паши, я продиктовал свой, исполнившись надежды на скорую связь с единственным на всем белом свете чело-веком, которого я сейчас почитаю за друга...
«Один, без брата, я не имею друзей, кроме мыслей моих, – улыбнулся я небу, подняв голову среди теснящего двустороннего потока прохожих. – Достиг ли я того, что стал са-мому себе другом? Если бы это было так, то я бы никогда не оставался одиноким».
Какой-то философ сказал: «Те, у кого нет друзей, которым они могли бы открыться, являются каннибалами своих собственных сердец». Не от того ли я и ищу кого-то, дабы не пожирать себя самого...
18
Зарницын вызвался проводить меня в Дом актера. За билетом в авиакассы решили пойти завтра – возникла какая-то заминка с деньгами.
До начала концерта оставалось еще часа три, и мы отправились пешком. По дороге Зарницын завел меня в Центральный Дом литераторов, выпить чаю в писательском буфе-те.
Мы присели за столиком в углу зала. Не допив своей чашки, Зарницын отлучился по некой надобности, а я стал осматриваться. Кафе литераторов походило на местечковое ка-фе-бар-столовку средней руки. Были заняты еще пара столиков, за одним из них подвы-пившая компания обсуждала последние футбольные новости.
О ЦДЛ я много слышал и читал воспоминания бывавших тут завсегдатаями мастеров пера. Сподобился остаканиться здесь и я. Впрочем, если бы Зарницын не сказал мне, куда мы зашли, я и не стал бы выискивать-выглядывать что-то особенное в здешнем интерьере. Был бы помоложе, подумал я, то наверняка бы испытал определенное волнение чувств от пребывания в этих стенах, которые слышали голоса выдающихся литераторов и были сви-детелями многих и многих драматических событий. Но сейчас не было даже любопыт-ства: зашел и зашел, заведение как заведение, обычные люди вокруг. Мой спутник был в данный момент более важен и интересен, нежели весь столичный и «мемориальный» ан-тураж. Правда, я ощутил некий мистический щекот от портретной галереи, сопровождав-шей наше восхождение по ступеням парадной лестницы на второй этаж. С больших фото-графий на меня смотрели лица-эпохи: поэты и писатели, с некоторыми из которых у меня случались потаенные «встречи», одухотворенные их творчеством.
Зачем Зарницын привел меня в этот Дом, я не знаю. Не на экскурсию, конечно.. Мо-жет быть, и вправду выпить горячего чаю, погодка стояла промозглая.
Минут двадцать еще мы посидели на диванчике в просторном холе, из которого был вход в «театральный» зал, затем спустились в гардероб, оделись и вышли вон. О чем мы все это время говорили – стерлось напрочь. Я четко запомнил лишь одно его пожелание, во время обсуждения писательского ремесла. Я поделился с ним задумками расшифровать свои лагерные дневники-записки и попробовать как-то художественно их оформить, при-дать им читабельности. Зарницын сказал тогда:
– Когда начнешь работать, не размазывай. Старайся избегать длинных описаний, мно-гостраничных глав. Современный читатель не любит утомляться. Пиши картинками, ко-роткими компактными эпизодами, как видеоклипы. Это не даст ослабить внимание к сю-жетной линии...
Писать искренне – главное мое желание. Можно хотеть быть искренним, но не уметь им быть. Писать о том, что случилось в душе, иногда кажется и невозможно, и даже не-прилично. Говорят, в каждом тексте есть некое зеркало, – надо только уметь найти, – в котором целиком отражается его автор... Не раз я пробовал изобразить картинки лагерной жизни, на фоне которых разбирал свое «нутро». Потом, перечитывая все это, видел, как мой несчастный собственный имидж неуклонно лезет в текст, в самый центр его, а где-то обрастает еще чужими похвалами. Ну, хорошо, думал я, если простейшие страсти мешают увидеть себя, ну и не пиши о себе, пиши о других. А как? Что я о них знаю? Какие-то по-ступки, обрывки фраз, которые исказила память? Когда пишешь о прошлом, главная прав-да – «только жалость и стыд», но ведь еще и благодарность – не за события, а за людей, а значит, и какая-то любовь к ним. Рассказать об этом нельзя, по крайней мере, мне это не удавалось, но именно здесь сошлись бы и ожили обрывки полуправд. В памяти встают зачатки мыслей, обрывки умозаключений, просто наблюдения, и никакой трагедии не от-крывается. Я только могу изложить все более или менее последовательно... Пушкин в од-ной из тетрадей записал: «Писать свои memoires заманчиво и приятно. Никого так не лю-бишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, – на том, что посторонний прочел бы равнодушно. Презирать суд людей нетрудно; презирать суд собственный невозможно...»
Бывало, читая что-то, я думал о том, почему люди пишут. То есть, вернее, – почему они пишут, так сказать второсортные или третьесортные вещи? И думают ли, когда пи-шут, что то, что они пишут, – второсортно? Мне кажется, что писать стоит, только если осознаешь, что – хорошо ли, плохо – этого никто другой не напишет, и что, если пишешь, то вкладываешь хоть самый маленький, но абсолютно свой, тебе предназначенный каму-шек. И таким образом, все дело в конце концов в «лица необщем выраженье». И, конечно, в ту меру, в какую это необщее выраженье – подлинное, а не надуманное... Однако сказать это по отношению к 99% того, что я писал, – невозможно. Всё так безнадежно поверх-ностно. И как много для красного словца.
«Прежде чем станешь писать – научись же порядочно мыслить», – сказал кто-то из древних. А Лев Толстой как-то заметил, что писать надо так, словно ты ведешь разговор с Богом, а в подобном разговоре нет места сиюминутным помыслам, литературной спеси и пристрастиям. Я понял через свою писанину: собственное «я» – это не то, чем я непре-менно должен поделиться с читателем. И еще: нельзя выплескивать собственную душев-ную грязь на окружающих.
Есть старое правило, что грязное можно сделать чистым только в чистой воде. Грязной водой не отмоешь то, что грязно. И описанием порока никогда не излечишь того, кто уже пребывает в порочности. Я же это правило часто напрочь забываю, и только неизъясни-мый Божий оклик напоминает о нем. Это, наверное, можно называть духовной цензу-рой...
Зарницын, попрощавшись, скрылся в толпе прохожих.
19
Большой вестибюль в Доме актера был заполнен публикой. Отстояв очередь, я сдал свою кожанку в гардероб и, сунув номерок в карман, постарался освоиться в столь знако-мой когда-то, но уже совсем забытой атмосфере массовых зрелищ.
Со всех сторон меня окружали воспитанные, галантные люди в нарядных платьях и костюмах; дамы поправляли перед зеркалами прически; все сдержанно приветствовали друг друга вежливыми полупоклонами, и отовсюду звучала та самая русская речь, кото-рую семь лет я «слышал» только в книгах наших классиков. Вчерашний обитатель лагер-ных бараков – я ощущал себя инопланетянином здесь.
Прозвенел звонок, и публика потянулась в зал. Мое место оказалось на балконе. Устроившись в кресле, я, притворяясь заправским меломаном, упер руку в подлокотник и, обняв ладонью подбородок, с интересом взирал на сцену, где музыканты оркестра расса-живались за пюпитрами и в последний раз проверяли настройку своих инструментов. На самом деле я с нетерпением ожидал ту, что окажется в соседнем пустующем кресле. От-чего-то я решил, что Людмила Ивановна непременно сядет рядом. В воображении я рисо-вал её портрет.
Когда начался концерт, а ряд мест возле меня так никто и не занял, я все еще клеил мо-заику её образа из вычитанного в письмах, из стихов, что присылала мне в лагерь эта женщина. Вспомнил, как я их жег, по её просьбе, перед самым освобождением. В тот мо-мент я и не предполагал возможного свидания, когда, напоследок перечитывая, подклады-вал их одно за другим в костерок и с благодарной молитвой прощался навсегда со своей нечаянной заочной благодетельницей. Я знал, что искать её не буду...
Тем временем первое отделение концерта закончилось, и объявили антракт. Я спу-стился в вестибюль, выкурил сигарету и подумывал: не уйти ли? Но уж очень хороши бы-ли музыка и оркестр. Очень, очень много лет я не слышал вживую большой симфониче-ский оркестр – пожалуй, со студенчества, когда в Питере ухаживал за барышней-флейтисткой, дневавшей и ночевавшей в буквальном смысле в концертном зале филармо-нии. Она специально устроилась туда уборщицей, чтобы не пропустить ни одного вы-ступления какой-нибудь знаменитости. Немало ночей я провел с ней, приобщаясь в под-собке к высокому искусству, среди старых контрабасов и виолончелей, под пластинки на радиоле.
Ожидая начала второго отделения, я, вернувшись на свое место, решил обновить теле-фонную книжку: из самодельного лагерного блокнота я переписал в маленькую, удобную, с алфавитом, книжицу адреса и телефоны тех, кого бы и в Израиле я стал помнить и же-лать связи. Этот блокнотик, кстати, прислала мне в одной из посылок Людмила Ивановна.
Всё время, пока я писал, чувствовал на себе чей-то взгляд. Натренированным за лихую жизнь косозрением я сразу заметил в своем пустующем ряду, через несколько кресел, одиноко сидящую женщину. В первом отделении её там не было – эти места вообще так никто и не занял. Не поворачивая головы, я позволил себя рассматривать до тех пор, пока не переписал все нужные мне имена.
«Она все-таки пришла!..» – удовлетворенно подмигнул я своим сомнениям. Убирая в карман блокноты, я услышал чуть робкий голос:
– Арсений?..
С подготовленным радостно-встречным взглядом я повернулся к той, что несколько минут не сводила с меня глаз, и постарался улыбнуться как можно теплее и искренней.
– Людмила Ивановна!.. Я верил, что вы придете, невзирая на запреты батюшек.
– Да, не удержалась... – приосанилась она в кресле.
В этот момент грянула музыка, началось второе отделение.
Мы вышли в холл. Слова благодарности, которые я придумывал для возможной встре-чи, мне захотелось сейчас заменить низким поклоном. И я уже напряг позвоночник, но остановил себя – испугался театральности этого жеста. Чистому поклону в ноги я так и не научился. Но к своему «спасибо за все» я все же прибавил руку на сердце.
Неловкость и оценочный перегляд мы быстро преодолели самым простым способом: откровенно заговорили о том, что происходит сейчас, без оглядки на эпистолярные отно-шения, без каких-либо намеков-заглядов на перспективу.
– Я, наверное, и не поняла бы, что это вы, если бы не увидела знакомый блокнот.
– Неужели я нисколько не выделяюсь из такой специфической публики? Мне кажется, что печать зэка на моем лице должна очень явно отсвечивать.
– Вовсе нет. Лишь подкормить вас деревенским молочком захотелось. Я вас только в антракте разглядела. Всё отделение я сидела в первом ряду балкона и почему-то боялась обернуться. Место, где вы должны сидеть, я, конечно, знала. А оглянулась, только когда объявили антракт, но на этом месте никого не было. И я решила, что вы не пришли.
– Я покурить выходил.
Милая вязаная кофта, длинная юбка в тон, убранные в пучок волосы – ничего лишне-го, вычурного, этакая неброская буржуазная скромность. Легкости общения, которую я беру сразу при первом знакомстве с женщинами, мешал её взгляд. Людмила Ивановна с самого начала сохраняла глубоко затаенную печаль в глазах. Я сначала принял это за не-кое её разочарование от моей наружности и манер, но постепенно изменил свое мнение. Присмотревшись повнимательней, я разглядел в них застарелую усталую грусть, и еще угадывалось пережитое, возможно, совсем недавно, какое-то большое горе. Я отметил про себя, что с первых секунд нашего разговора это выражение глаз не менялось, на что бы мы не переходили.
А может быть, я себе все это напридумывал, и эти «усталость» и «горе» – от долгого сидения перед компьютером, наложенного на больные почки или иную хворь. Продолжая что-то говорить, я смотрел в эти глаза, и на ум пришло наблюдение Анатолия Мариенго-фа, друга Есенина, из его «Записок сорокалетнего мужчины». Мужчина без женщины не-устроен, – писал Мариенгоф, – ему скучновато, он ее хочет. Женщина без мужчины несчастна, он ей необходим, она с ним расцветает, без него – вянет. Словом, он для нее – жизнь, она для него – приятность жизни.
Роман отменяется, не без сожаления отметил я про себя. Поухаживать за светской да-мой было бы занятно после многолетнего злого воздержания и эротических зэчьих снов. Остановили меня не возраст, не внешность – Людмила обладала довольно стройной фигу-рой и той изящной, плавной неспешностью в движениях, что мне так нравится в женщи-нах, – а ее ежистая тоска и самообман горделивого безмужия.
Но чем дольше мы общались, тем живее и непосредственнее она себя вела. У меня да-же промелькнула мысль, что мы могли бы стать хорошими друзьями; по крайней мере, мне совершенно искренно захотелось сделать для нее что-то большое и доброе. Я не удержался и сказал об этом вслух, дал свой телефон и заверил, что она может звонить мне в любое время дня и ночи, и я всегда буду рад ей помочь. Даже если буду далеко от Моск-вы и от России, это не станет для меня препятствием. Потом признался, что скоро улетаю в Израиль.
Мне показалось, что Людмила Ивановна после этого известия как-то поспокойнела, словно выключила «сторожок» и дала отбой подозрительности.
– Запишите мой телефон, – предложила она, окончательно пренебрегая упреждениями батюшек, которые категорически не благословляли контакты своих прихожанок с заклю-ченными, с которыми те были в переписке, после освобождения из лагеря.
Мы договорились, что я провожу ее до остановки после концерта. Людмила призна-лась, что пришла не одна – взяла с собой подругу для поддержки.
Когда мы втроем вышли из Дома актера, её подруга, натешив свое любопытство, под благовидным предлогом оставила нас наедине:
– Мне на метро быстрее...
Мы шли и шли по маршруту нужного Людмиле троллейбуса, от остановки к останов-ке, и, увлекшись разговором, отмахали добрую часть центра города. Впрочем, говорила, почти без перерыва, моя спутница, – я лишь подбрасывал вопросы и вставлял участливые реплики. Людмила Ивановна, раскрасневшись на холодном ветру, поведала мне ворох ис-торий о своих подругах, о поклонниках, о работе со студентами, о церкви и батюшках. И все это звучало в её устах настолько запростецки и непосредственно искренно, словно она беседовала с давнишним приятелем, которому можно ляпнуть всё, что угодно, без страха нарваться на укоризну и недоумение. Меня это и удивляло, и радовало одновременно. Ра-довался еще и оттого, что, по всей видимости, я не утерял способности располагать к себе людей.
Живо внимая столь внезапно раскрывшемуся мне внутреннему миру женщины, я в тысячу первый раз усомнился в правильности решения ехать в Израиль. Все мое естество, истасканное по чужим домам, отелям, лагерным нарам, заскорузлое в жесткости и грубо-сти угрюмых, злых, а часто и психически нездоровых людей, завопило требованием лас-ки, нежности и тепла. Душа будто вымаливала у самой себя разрешение пожить среди свободных, умных, добрых, не жадных на любовь...
И тут же, в мой наивный распах души – смачными харчками – действительность: чуть не спихнув нас с тротуара, гарные украинские хлопцы, взахлеб обсуждающие свой по-следний подвиг в столице москалей – они только что дружно обоссали кремлевскую сте-ну; барышня, обезумевшая от страха, сдуру выставившая напоказ свою попку в обтянутых донельзя шерстяных колготах и теперь атакованная липучими кавказцами, которые тянут её в свой «Мерседес» покататься; тут же рядом менты, волокущие в свой «бобик» за ноги облеванного бомжа. И все это под бой курантов и на фоне транспарантов: «Россия – впе-ред!», «Россия, давай!».
Думая о стране, в которой родился и вырос, я понимал, что по мере взросления от мое-го патриотизма уже почти ничего не остается, кроме воспоминаний о встреченных в жиз-ни честных и порядочных людях, которые, как могикане, вымирают, оставляя свою землю проходимцам, прохвостам и хапугам всех мастей.
Убежден, что здоровые силы в России есть, но мне все никак не удается прибиться к ним. Может быть, это от того, что сам-то я предпочел циничную созерцательность со стороны борьбе за какие-либо идеи, принципы и власть, что и привело в итоге к статусу деклассированно элемента. Однако я не диссидент – это однозначно. Правда, желание уехать из этой страны – обуревает, подчас, страстное.
Вот и сейчас, когда Людмила заговорила о своих переводах французских поэтов, я вновь загорелся старой идеей: мой лагерный друг, парижанин Дани, не раз приглашал ме-ня приехать жить во Францию.
– Людмила Ивановна, вы не могли бы мне помочь? – я сжал ладонью телефон в кар-мане. – У меня в Париже есть приятель, не могу никак с ним связаться, постоянно автоот-ветчик, он трубку не поднимает. Но у меня есть телефон его матери. Проблема: она не го-ворит по-русски, а я – по-французски. Я прошу вас, будьте моим переводчиком. Расспро-сите, как можно связаться с Дани, и пусть запишет мой телефон, передаст номер сыну, чтобы он отзвонился мне сам.
– Не знаю, насколько хорош мой французский для парижанки... Ну, давайте попробу-ем, – согласилась Людмила.
– Как зовут маму? – спросила она, когда я набрал Францию и передал мобильник.
– Мадам Полин.
Несколько минут я слушал великолепный французский язык. Людмила Ивановна, как мне показалось, не испытывала ни малейших затруднений в общении с собеседницей, а проходящие мимо нас люди вполне могли принять ее за француженку в русских мехах.
Я стоял в полутора метрах от Людмилы, курил и уже строил новые планы. Хриплый бас Даниной матушки, голос, как никогда приблизивший меня к Парижу, отчетливо доно-сился из мембраны мобильника; его не заглушал даже непрерывный рев моторов проез-жающих автомобилей.
Продиктовав мой номер, Людмила Ивановна попрощалась и вернула мне трубку.
– Мама говорит, что Дани сейчас не в Париже, он отдыхает в Испании. Когда позво-нит, то она передаст ему ваш телефон.
По рассказам Дани, его маман – та еще конспираторша. С детских лет её сынок не дружил с полицией, не отличаясь законопослушностью; а она была из тех матерей, что за сына голову на плаху положит. Лишь бы защитить-оградить его покой и свободу. Любые звонки от незнакомых людей вызывали её подозрительность, а тут еще звонок из России, где Дани провел несколько лет в тюремных застенках. Наверняка прежде она поинтересу-ется у сына, кто этот Арсений из Москвы, вместо которого говорила какая-то дамочка, и насколько безопасен для него этот звонок.
Я прикурил еще одну сигарету и не успел её докурить, как в моем кармане загудел те-лефон.
– Слушаю вас, – ответил я, поднеся к уху трубку. Из нее захрипел знакомый басец ма-дам Полин.
Я тут же передал трубку Людмиле Ивановне.
– Это из Парижа.
Мадам Полин устроила проверку связи. По словам Людмилы, та захотела убедиться, правильно ли она записала цифры.
Я улыбнулся с доброй завистью: у Дани надежные тылы дома... И снова перед глазами возник мирок тихого уюта, где-нибудь в Провансе, с нежной, ненавязчивой францужен-кой: покой, свобода, безмятежье...
Мы шли по мосту через Москва-реку к тому самому Дому на набережной, где я могу легко получить нужные деньги, для того, чтобы свить себе гнездо в любой точке земного шара, или, по крайне мере, на то, чтобы уехать куда захочется. Уже второй раз за сутки мои мысли, а теперь и ноги, приводили меня к этому дому.
На остановке у кинотеатра «Ударник» нас нагнал троллейбус.
– Звоните, – прощаясь, сказала Людмила Ивановна, вместо приглашения на чай к себе домой, на что я втайне надеялся и, кажется, даже намекал во время нашей длительной прогулки.
– У меня к вам еще одна просьба, – произнес я, пожимая её теплую, мягкую руку. – Улыбнитесь! Я еще ни разу не видел сегодня, как вы улыбаетесь.
– Я не умею по заказу... – чуть смутилась она, но когда обернулась на ступеньках троллейбуса, за мгновение до того, как захлопнулись двери, на ее лице намек на улыбку мне все же привиделся. Я помахал ей рукой. И только теперь дал себе волю подрожать, я давно уже промерз до костей на холодном ветру в своей куцей кожанке. А из памяти вы-плыла строчка песни Цоя: «Вероятность второй нашей встречи равна нулю...»
20
– А-а, так вам нужны Давыдовы из тридцать пятой, – наконец-то выдала мне нужную квартиру старорежимная бабуля-консьержка.
Расставшись с Людмилой Ивановной, я побывал уже в нескольких парадных, пред-ставляясь каждому церберу на вахте родственником из-за границы, который по своей рас-сеянности попал в затруднительное положение в Москве. Я на ходу сочинял полудетек-тивную историю, как после долгих лет эмиграции решил вернуться в Россию, и вот, по дороге из аэропорта, у меня вытащили из кармана портмоне с документами. Сам-то я, де-скать, из Сибири, а в Москве у меня только один адрес был, и тот пропал вместе записной книжкой. Только и знаю мол, что Сергей Михайлович Давыдов, двоюродный брат мамы, живет в Доме на набережной. Помог мне в этой сказке документ, выданный в израиль-ском посольстве.
– Хороший человек Сергей Михайлович, всегда вежливый такой был, веселый, чайком душистым угощал, печенья-конфеток полакомиться давал. А я сама-то не съем, внучатам снесу, – печально вздохнув, затараторила словоохотливая бабуля, описывая человека, ставшего когда-то мощной вехой в моем скитальчестве.
– Почему был? – спросил я с нехорошим предчувствием.
– А вы что же, ничего не знаете? – удивленно округлила она глаза, заранее предчув-ствуя удовольствие поведать какую-то полутайную сплетню или трагическую историю о жильцах своего подъезда.
– Нет. Мы много лет не общались... А что, он здесь не живет теперь?
– Он теперь на Ваганьковском кладбище прописан... – с неожиданным мрачным юмо-ром промолвила консьержка. – Его прямо во дворе у нас застрелили... Они в театр собра-лись; Инночка-то, жена его, задержалась у ящика почтового, а Сергей Михайлович вышел наружу... Возле машины его и нашли, сердешного.
Найдя во мне благодарного слушателя, бабуля принялась со смаком описывать все по-дробности этого чэпэ, случившегося аккурат в ее дежурство.
Я выслушал ее рассказ, попрощался и побрел по ночной Москве, проматывая в памяти ленту-триллер нашего удивительного знакомства с Сергеем...
Конец 90-х. Поезд «Благовещенск – Москва». Вагон СВ. Когда я вошел в купе, пасса-жир, ехавший один до моей подсадки в Омске, встретил меня настороженно-недовольным, оценивающим взглядом.
Мы с ним в напряге проехали несколько часов. На редкость нелюдимый и мрачный пассажир попался. Обычно я быстро и легко схожусь с попутчиками. Под бутылочку и мерный стук колес люди, да и сам я с ними, бывало, раскрывались чуть не до исповеди. Я любил такие дорожные встречи без продолжений; некоторые из них оставили памятный след на всю жизнь.
Так, в угрюмом безразличии друг к другу, мы бы и доехали с соседом до Москвы и разошлись в разные стороны, но получилось иначе. Пожелав еще чаю, попутчик взял со стола стакан в железнодорожном подстаканнике и вышел. Через несколько секунд до ме-ня донесся глухой удар и шум падающего тела, а вслед за этим пронзительный женский вскрик. Выглянув из купе, я увидел своего соседа на полу в неестественной позе; он был неподвижен, из-под головы растекалась лужица крови.
Вскоре набежала куча народу, появились и менты. Мой сосед был жив, но без созна-ния. Как выяснилось, он споткнулся о ковровою дорожку и, падая, ударился виском о ка-кую-то торчащую деталь в титане-водогрее, когда шел набирать из него кипяток.
Начальник поезда связался с ближайшей станцией, и там на платформе уже дожида-лась карета «скорой помощи». Минут через двадцать поезд остановился, и моего попут-чика вынесли. Перед этим, когда забирали из купе его вещи – кожаное пальто и дорожную сумку с багажной полки, – два сержантика допросили и меня. Присев за столик, они со-ставили протокол происшествия, и обнаружив в кармане пальто паспорт бедолаги, вписа-ли его данные и прописку. Так я, наконец, узнал имя своего попутчика: Сергей Михайло-вич Давыдов, по пятому пункту – еврей...
На одной из больших станций в моем купе появился новый пассажир. Пожилой, дело-витый татарин в два захода затащил свою поклажу: рюкзак, сумки и коробки. На багаж-ную полку над дверью все его хозяйство не поместилось; рюкзак он запихнул под столик, а огромный базарный баул хотел засунуть в ящик для багажа под своей спальной полкой. Когда он поднял лежак, там обнаружился чемодан, примотанный к тележке на колесиках.
– Хэ-к! – озадаченно крякнул татарин и вопросительно посмотрел на меня.
Я сразу понял, что это чемодан моего прежнего попутчика. Я о нем не знал – при мне сосед-страдалец под лежак не заглядывал. В суете не вспомнил о чемодане и проводник.
Не объясняя ничего татарину, я, повинуясь неистребимому крадунскому инстинкту, переложил чемодан под свой лежак, не задумываясь о последствиях. А через сутки я ка-тил его по перрону столичного вокзала, размышляя об укромном уголке, где без лишних глаз мог бы взглянуть на содержимое и избавиться от ненужной поклажи.
Угрызений совести я не испытывал, хотя ехал в Москву – как думал тогда – по зову Божьему. То была моя первая попытка исполнить странный «обет» – вернуться в Израиль, «заплатить по счетам». Это дерзновение обуяло меня после неудавшегося монашества и беспросветного многомесячного запоя. Я поверил, что этим искупительным деянием я враз избавлюсь от гнетущего груза преступлений и налипших лживых масок нелегальщи-ны. Иноческая келья и водка открыли мне зловещую параллель между ложью и смертью. А жить хотелось. Жить не по лжи...
В Москве остановиться было не у кого. С вокзала я намеревался сразу ехать в посоль-ство. Но теперь надо было разобраться с нечаянным багажом.
Не помню уже, как я очутился в Нескучном саду, который впору было назвать «Запу-щенный». Свернув с давно не хоженых тропинок к старому пню в густых зарослях, я от-крыл наконец чемодан.
То, что я обнаружил внутри, мало сказать поразило, – это круто поменяло мои планы и, как оказалось, жизнь на многие годы.
Откинув клеенку, байковое одеяло под ней, уложенное для плотности, я достал не-сколько предметов, обернутых шерстяными платками. Развернул. Внутри были старинные иконы в киотах, довольно древние книги – Евангелие, Апостол, Псалтырь, а подо всем этим – несколько тяжелых брезентовых мешочков. Развязав тесемки, я увидел в них золо-той песок и самородки.
Вот такой подарок судьбы. Алчность и Божий страх боролись во мне все время, пока я старался забыть о хозяине этого чемодана. Но не получалось... Кто он? Православные свя-тыни и золото с приисков – как увязать вместе? Ко всему прочему еще и «сложная» наци-ональность. Фантазии, догадки, домыслы и предположения я вскоре оставил и начал ду-мать о том, что мне теперь делать со всем этим добром.
Сбыть иконы и книги можно через антикваров, а вот пристроить золотишко – дело хлопотное, да и небезопасное, нужны надежные люди и большая осторожность. В Москве у меня никого не было. Вернуться в Сибирь? Но там я уже всё напрочь обрезал. Я попро-щался со всеми и навсегда. Поехать в Питер к еврейской родне своей бывшей женушки? Но для них я беглый разбойник. После того, как в Израиле я был объявлен в розыск, их тут навещали кагэбэшники по запросу Интерпола. Вряд ли они пожелают связываться с «бан-дитом», который испортил жизнь их девочке. Верные подельники, с которыми я несколь-ко лет гастролировал по стране, ушли в мир иной...
А может быть, отдать все это в церковь? Подойти к любому попу и пожертвовать «на храм», «на бедных»... Пролеченный монашескими книжками и отшельничеством на та-ежном скиту, я уже начал видеть во всем случившемся некую мистику, дьявольское иску-шение...
И все же, кто этот пассажир?.. Мысли вновь вернулись к попутчику. Может быть, этот мужик был из тех старателей-дикарей, каких мне доводилось встречать в Якутии, где по-сле армии я сезон работал наемным копачом у геологов? Эти отчаянные и дерзкие ребята в одиночку, редко артелью, тяжко трудились, месяцами не вылезая из тайги. Не все из них приносили намытое в пункты приема – кто-то, рискуя подчас жизнью и свободой, выво-зил золото на материк.
А иконы и книги?.. Он мог наткнуться в тайге на жилище староверов, где все вымерли. Такое случается, до сих пор, в сибирской глухомани...
И мне вдруг больше всего захотелось знать: жив ли тот пассажир?
Сергей Михайлович Давыдов. Я запомнил не только имя. Когда железнодорожные менты составляли протокол в нашем купе, один из них, раскрыв паспорт, продиктовал ме-сто прописки: Москва, улица Беговая, дом двадцать два, корпус два, квартира два. Эти че-тыре двойки и название улицы, созвучное моему статусу, отложились в памяти. Желание ли успокоить совесть, боязнь наказания Божьего – не знаю, но я решил поехать по этому адресу.
Выбрав заросли погуще, подвернувшейся арматуриной я разрыхлил мягкую землю, руками выгреб-выкопал небольшую яму, уложил в нее чемодан с иконами и книгами, за-ровнял, а сверху набросал лежалой листвы и веток. Мешочки с золотом закопал отдельно. Приметил места и отправился к метро.
Однако на Беговую я попал только через год. Какая-то невидимая рука словно удержи-вала меня, уводила от этого золота и икон.
У входа в метро меня, вместе с группой то ли чеченцев, то ли дагестанцев, замели в участок – попал под рейд-облаву на «лиц кавказкой национальности». Меня подвел пас-порт, сделанный на скорую руку.
Когда в участке его проверили на особом приборе, то меня сразу же выдернули из «обезьянника» и перевели в КПЗ. Лысый опер, помахивая паспортом, хмыкнул на мое возмущение о незаконном задержании: «Этот парень уже два года червей кормит...» Для поездки в Москву мне годился любой «аусвайс», ведь я намеревался его выкинуть или сжечь перед заходом в израильское посольство; поэтому, вклеивая свою фотографию в до-кумент покойника, я не испытывал никакого смущения. Но такой вот нежданчик с мили-цейской облавой просчитать бывает невозможно...
Несколько месяцев я просидел под следствием на Бутырке, получил год общего режи-ма за подделку документов и отправился в зону под Владимиром досиживать оставшийся срок.
О золоте и прочем я в лагере ни с кем не говорил, хотя внимательно приглядывался к сидельцам, подыскивая того, кто сумел бы помочь скинуть «доски» и «рыжье». Но по-дельника в том контингенте так и не нашел: наверное, из-за того, что времени не хватило близко сойтись с кем-то подходящим, или в силу сомнений, что возвращались порой, ко-гда думал о судьбе загадочного пассажира. Ежели тот бедолага действительно был работя-гой-старателем, которому каким-то образом фартануло на приисках, то присвоить его добро – негодяйство и подлость, это как скрысить. Тем более, что я знаю его адрес...
Освободившись из лагеря, я прямым ходом направился в Нескучный сад. О том, что кто-то мог найти мой клад, я думал спокойно: как пришло, так и ушло. Больше беспокои-ло другое: чемодан живет в земле уже год – могли пострадать книги и иконы.
Всё оказалось на месте, в целости и сохранности. А книги и иконы не пострадали бла-годаря тому, что были хорошо укутаны плотными платками, одеялом и клеенкой, которые и защитили от влаги, просочившейся сквозь щели фанерного, обтянутого дерматином че-модана.
Помозговав над «своим» сокровищем, я добил последние сомнения: воспользоваться всем этим самому или отдать. Решил: проверю адрес. Если Сергей тот жив, расскажу всё как есть и приведу его к схрону. Ежели помер, то узнаю, осталась ли семья, расспрошу, что они знают о его поездке в Сибирь, – и отдам всё им. Ну, а ежели это был просто фик-тивный штамп в паспорте, коих я сам немало нарисовал, и по этому адресу никакого Сер-гея Давыдова не знают, то через адресный стол я его искать не буду, чтобы вернуть «наследство». Я заранее подумал, как найти «правильного» еврея, чтобы пристроить зо-лото, – это удобнее всего сделать в синагоге, через раввина. А иконы и книги отнесу в ближайший к Нескучному саду храм – в дар Церкви от «дедушки», пусть помолятся о ра-бе Божием Сергии. Евреи-христиане не редкость в России...
Таскаться по городу с таким веселым багажом – верх идиотизма, имея в кармане све-жую справку об освобождении из мест лишения свободы. И я закопал все обратно...
Дверь открыла симпатичная брюнетка в домашнем кимоно. На её крик через плечо: «Сережа, это к тебе!» – в прихожей появился мой попутчик. Меня он узнал не сразу, и по-сле нескольких секунд молчаливого рентгена кивком пригласил заходить.
Проходя по квартире, я отметил аскетический минимум мебели, но какая это была ме-бель! От шкафов, столов, столиков и кресел веяло веками. «Барокко, рококо...» – вспом-нились эрмитажные лекции по истории искусств, когда учился в Театральном институте. Весь этот антиквариат гармонично соседствовал с самой современной бытовой электро-техникой и аппаратурой.
Сергей подошел к окну, встал к нему спиной, скрестил руки на груди и ждал объясне-ния причины моего здесь появления.
– Ваш чемодан у меня, – были первые мои слова.
Вспых благодарной радости в напряженных немигающих глазах хозяина квартиры окончательно убедил меня в том, что я сделал все правильно.
Сергей жестом указал на кресло, сел напротив и по-прежнему молчал, ожидая даль-нейших объяснений.
А я, возбужденный благородством своего поступка, с предельной откровенностью рас-сказал ему обо всем, что было связано с чемоданом, после того как нашел его в поезде. Честно поведал ему о своих терзаниях, желании присвоить столь ценную поклажу. Поде-лился и мистическими страхами, что преследовали меня на зоне, где я оказался из-за за-бвения своего покаянного порыва, заставившего поехать в Москву на том поезде. По не-объяснимой причине мне захотелось рассказать всю правду о себе человеку, которого я едва не обокрал, – настолько расположили меня к себе спокойствие и сдержанность моего собеседника. Я почувствовал себя так, словно очутился в тихой келье доброго попа после долгих мытарств и злоключений. Но я удержал себя, и раскрыл душу много позже, после того, как мы съездили в Нескучный сад, и я стал жить в его доме... «Не торопись», – ска-зал он, усадив меня в свою машину, когда мы забрали чемодан, и на его вопрос: «Ты куда теперь?» – я ответил, что пойду сдаваться в израильское посольство...
Лето я провел на его даче под Истрой. Чаще – один, в обществе огромного слюнявого ньюфаундленда. Я поливал экзотические растения в зимнем саду и по всей усадьбе, запо-ем читал, обнаружив в доме приличную библиотеку «сам-» и «тамиздата», или сутками зависал перед телевизором, меняя видеокассеты с классикой мирового кино. Иногда, при-хватив выпивку, гулял по окрестным лесам или сиживал с удочкой на берегу реки. В по-гребе было много вина, и я методично опорожнял запыленные бутылки из хозяйских за-пасов, в безмятежье устаканивая свой замысел о возвращении в Израиль.
Раз в неделю приезжал Сергей, с ночевкой. Мы топили баню и играли в шахматы. Чем занимается по жизни – он никогда не рассказывал, а я не интересовался, так же, как ни разу не спросил его о золоте и иконах – откуда сие, и прочее... И Сергею, похоже, нрави-лось мое нелюбопытство.
Зачем он поселил меня в своем загородном доме, я первое время даже не задумывался. Я согласился на его неожиданное предложение сразу и просто, приняв это нечаянное гос-теприимство как своеобразную благодарность. Меня, абсолютно неприкаянного, только что из зоны, понятным образом соблазняли домашний комфорт и дар беззаботной свобо-ды, что так грезились на тюремных нарах. Сергей не ставил никаких условий, сказал, что могу жить у него сколько захочется; дал мне денег, снабдил продуктами и даже оставил ключи от старенького фольксвагена-жука – ездить за необходимкой в ближайший сельмаг. Я понял потом, прожив на даче около двух месяцев, что Сергей ко мне присматривается, и что была у него своя корысть.
– Ты все еще уверен, что тебе надо ехать в Израиль? – спросил он меня однажды, по-кручивая шампуры на мангале.
– Слово дал.
– Кому?
– Себе. И Богу.
Сергей присел на плетеное кресло, налил виски в высокий четырехгранный стакан и, прицелившись сквозь него в мою сторону, проговорил, словно оценивающий объект охо-ты стрелок.
– Что-то я не наблюдаю в тебе особой богобоязненности. Да и монастырское клеймо ни в чем не проглядывается, хотя, по твоим рассказам, ты с монахами пожил немало... А пожалуй, придумал ты себе Бога, и покаяние это твое – игрушечное какое-то. Мозги у те-бя заточены на светскую жизнь и варят вполне прилично, пока алкогольную норму вы-держиваешь. Ты, случаем, не по пьяной лавочке взгрел эту идейку-фикс?
К тому времени я уже поведал Сергею историю своего скитальчества после убийства и побега из-под следствия в Иерусалиме. Сейчас я сразу понял, что этот вопрос мне задан неспроста, и от того, как я отвечу на него, возможно, определятся наши будущие отноше-ния.
– Да я не могу самому себе объяснить причину. Наверное, устал маски носить. Не знаю... Ковырялся в себе много на скиту, в тайге... Но это не бзик, точно. Иногда думаю, что это какой-то странный и затейливый выхлоп одиночества, подогретый религиозными переживаниями и книжками о Божьих угодниках. Что-то вроде вызова самому себе – на слаб;.
С кем-то, когда-нибудь, такой разговор должен был состояться. Но я был к нему еще не то что бы не готов, а недоставало убедительной силы для решительного обоснования сво-его поступка. Сдаться полиции, признаться в убийстве, тюрьма и, возможно, пожизнен-ный срок – это можно расценить и как самоуничтожение, крайнее безразличие к себе, и как дряблый, больной эгоизм, позерство. Но у меня это всё, конечно, не так – я искренно верил в очищение души через добровольные страдания и надеялся, что с Божьей помо-щью выйду когда-нибудь из тюремных стен и доживу свой век истинно свободным чело-веком, свободным от долгов совести, прощенным. Говорить о таких вещах – мне вряд ли хватит слов, чтобы не сбиться на пафос. Я никогда ни с кем не заговаривал на эту тему, дожидаясь-откладывая её до встречи с духовным лицом, продолжая верить в таинство священства. Но вместо священника передо мной сейчас преступник – я не сомневался, что Сергей плотно связан с криминалом, – и вопрос прозвучал... Я почувствовал, что дол-жен именно здесь и сейчас отстоять свою позицию или отвергнуть ее навсегда как несо-стоятельную...
Сергей слушал меня, не перебивая, и когда я слишком затянул паузу, подыскивая новые аргументы, оправдывающие мое странное намерение, он стукнул дном стакана о стол.
– Да брось ты этот душевный мазохизм! Грехи делами смываются, а не расшибанием лба об пол перед иконами. В тюрьме думы и заботы совсем иные – знаешь уже, хапанул того воздуха. По убойной статье тебе там предстоит дорога дальняя; может, и билет в один конец вытянешь. Девяносто процентов твоих сил будет уходить на то, чтобы обеспе-чивать себя насущной необходимкой и не отупеть. Жить тебе придется среди подонков, большинству из которых твои молитвы по барабану. Они будут смотреть на твои поступ-ки, а не на то, что ты говоришь, хотя базар фильтровать – тоже наука важная. Шибко ве-рующие в тюрьме под особым прицелом, и за малейший признак лицемерия можно ли-шиться не только всякого уважения, но и под нарами оказаться. Теперешний покаянный порыв ты в зоне либо запрячешь глубоко для ночных молитв под одеялом и где-то по уг-лам на несколько уединенных минут, либо вовсе выветришь в борьбе за место под солн-цем... Откуда эта уверенность, что твое желание добровольно пойти в тюрьму соответ-ствует Божьему замыслу о тебе? Ты вштырил себе в мозг абсурдную программу, причем замешанную не на смирении – отнюдь! – а на самолюбии. Поверь, бывалые каторжане быстренько сорвут с тебя эту блаженную маску и определят, кто ты по жизни и какую пользу обществу приносить станешь. А на апостола зэков ты не тянешь. Жратва, наркота, бухло, свиданки, дачки и УДО – вот в чем ты будешь вариться долгие многие годы... Не понимаю я тебя, ты ведь только что из этих стен вышел. Блатная романтика понравилась, что ли? Так это же для сопливых стремяг, у которых пластилин в голове. Кто реально ру-лит преступным миром – в тюрьме не сидит. Да и сам преступный мир – это вся наша жизнь; в этой стране однозначно. Хочешь жить по иным законам – не лезь в систему, ибо никогда не будешь свободным в своих поступках. И религию с верой не смешивай. Живи по вере, а не по указам религиозных организаций... Денег много ты хотел когда-то для че-го? Чтобы не зависеть ни от кого, и чтоб была возможность людям помогать. Потом по-нял, что деньги, смерть и ложь – эта связка не для тебя. В монахи подался – за себя и весь мир грешный плакать-молиться. Но из таежного скита вылез, к епископу попал, в высший эшелон церковной иерархии забрался. Зачем? Тоже хотел Церкви и людям послужить. И ужаснулся, оказавшись на краю той пропасти, что разделяет лукавствующих церковников и Божии заповеди. Куда теперь? Семьи нет. Была бы – знал, для чего и для кого потеть по жизни. Может, бабу тебе найти добрую, с ребеночком, а? Что – нормальная тема. Хочешь деревенскую, без затей и мозгоебства, или благовоспитанную москвичку, о мужике кон-кретном тоскующую? Есть у меня одна приятельница, из старых хиппанов. Ты подумай, Сеня...
Сергей поднялся с кресла-качалки, снял с мангала шашлыки и принялся нарезать салат из свежих овощей.
– Я скоро отвалю за океан. Эту фазенду и квартиру на Беговой продаю. Мне нужна кое-какая помощь от тебя. Ежели согласишься, заработаешь неплохие деньги. Я сделаю тебе правильный паспорт с московской пропиской, и сможешь легализоваться в России, под другим именем. Дальше – сам. А захочешь в Штаты – тоже помогу.
Я думал недолго. Несколькими смачными мазками Сергей изобразил картину моей жизни, и все «в цвет». Я даже не пытался что-то возразить, просто не нашелся. К тому же слишком свежи еще были в памяти гримасы арестантских судеб, гнетущий скрежет гула-говской машины подавления воли и виновато бегающие глазки залетных попов, суетливо раздающих зэкам иконки, под пристальным надзором лагерных замполитов...
«Дурь монашья!» – решительно отмахнулся я от своего обета, и с присущей мне лег-костью ринулся навстречу новой авантюре...
Более полугода я был кем-то вроде особого курьера в делах Сергея.
Несколько раз летал в Восточную Сибирь, возвращаясь оттуда всегда на поезде, с че-моданчиками или инженерскими портфелями. На перроне меня неизменно встречал один и тот же вежливый еврей, забирал поклажу, и я получал от Сергея приличный щипок сто-долларовых купюр за «командировку». Вся схема была построена на полном доверии. Ни человек в Сибири, ни скромный московский иудей, ни я – никогда не задавали друг другу вопросов. Получив четкие инструкции, я по-прежнему ни о чем лишнем не расспрашивал Сергея, и он это особо ценил. Я знал лишь то, что как мы случайно сошлись, так же мо-жем и разойтись по жизни. Ему нужен был удобный человек для определенных целей, а я просто оказался в нужное время в нужном месте, благодаря своему экстра-неординарному поступку. Два разговора по душам, в самом начале, когда я вернул чемо-дан, поддерживали после некую теплоту в наших отношениях. По крайне мере, мне хоте-лось так думать.
Сергей никогда не откровенничал со мной, всегда был сдержан, скуп на слова, конкре-тен. Порой мне казалось, что он изучает меня как некий диковинный человечий экзем-пляр. Я всегда воспринимал его как старшего, и не только по возрасту, а по более серьез-ному отношению к жизни и к людям. Рядом с ним мне сразу же хотелось как-то подтя-нуться и скрыть неизжитые наивность и сентиментальность. Для меня так и осталось тайной, где и как он получил образование. Он одинаково виртуозно владел «феней» в раз-говорах с деклассированным элементом и искусствоведческой терминологией при встре-чах с антикварами и творческой интеллигенцией.
Сергей следил за тем, чтобы я был хорошо одет и ни в чем не знал нужды по быту. От-дал мне в пользование одну из своих машин. К этому времени я уже окончательно привык к своему новому имени в паспорте.
Гуляя по ночной столице, я однажды познакомился с приятной дамой, в кафе на Ста-ром Арбате. Её компания распалась-разбрелась по мере выпитого, и когда мы оказались одни за столиками пустого кафе, произошла та самая «вспышка», что случается между двумя одиночествами. Я отвез её домой и остался. Когда Сергей продал загородный дом, эта разбитная вдовушка пригласила меня пожить у нее. Нам было уютно, весело и пьяно. Мы ловили кайф от каждого прожитого дня, не строили никаких планов на будущее, едва замечая смены времен года... Пока я не сел на семь лет...
Сергей к тому времени уже давно перебрался в Америку. Расстались мы более чем дружески – по сути, это был некий обмен крепкими мужскими словами, которым веришь сквозь годы и расстояния...
За пару дней до отлета Сергей привез меня в квартиру, в сталинском доме, в районе метро Полежаевская. Открыв двери, он вложил ключи мне в ладонь.
– Владей! Тут тебя никто никогда не побеспокоит. Квартира моя. Плати за коммуналь-ные услуги и живи.
Мы уселись на диван и долго молчали. «Увидимся ли еще когда-нибудь?» – подумал я.
– Сеня, – каким-то непривычно мягким, «домашним» голосом произнес Сергей, – не думал, что скажу тебе это, но сегодня понял – надо! Полгода я к тебе приглядывался... Мужик ты хороший, совестливый. Это редкость в наше время. Правда, маленько непуте-вый, определиться никак не можешь с колеей, но ничего, жизнь тебе сама подскажет. Главное – Бога не забывай... А сказать я тебе вот что хотел. Золото и камушки, что ты во-зил, – чистые, не краденые. О тех местах, где всё это добыто, ни одна контора не знает. Отец мой геологом был. Из сталинских лагерей в бега ушел. Много лет по тайге мыкался, да примечать не забывал. Потом удалось документы кое-какие выправить, женился на по-селенке ссыльной. Это моя мама была. Я там и родился. У мамы срок кончился, но отцу нельзя было на Большую землю – были причины. Он недолго прожил после моего рожде-ния. Когда умирал, слово взял с матери, чтобы сына на геолога выучила, и дал ей свои карты геологоразведки, с точными указаниями россыпей и «трубки». Короче, исполнил я отцово пожелание... Двое нас, с другом старались. Того, что взяли, – хватит на старость, а страна не обеднеет. Земля, она общая... С другом я попрощался; он там, в Сибири, корень уже давно пустил... Видел, какая походочка у того мужика, который тебе портфельчики отдавал? Ноги отнимаются... А ведь нам еще и полтинника нет... Ну вот, и рассказал тебе тайну свою... Верю тебе. Да если и разболтаешь кому что – за сказочника примут. У меня все концы зачищены – ни с какой стороны золотом-брюликами не пахнет... А за риск твой, за честность – благодарю от всего сердца, Сеня!
Сергей сначала крепко пожал мне руку, а потом обхватил меня и бережно, по-отцовски обнял.
– А теперь послушай моего совета. Я старше тебя, и опыт нелегальной жизни тоже имею кое-какой.
Он достал из карманов несколько денежных пачек в банковских упаковках и бросил их на диван.
– Тут хватит на добротный домик в тихой провинции, и на хозяйство. Уезжай из Москвы. Нутро у тебя не для столицы. Сгинешь тут или прогоришь фейерверком б;стол-ку.
– У меня женщина есть, Сергей.
– У тебя серьезно с ней или голод утоляешь?
– Я через нее Москву полюбил. Для нее тут каждый камень родной. Все предки на Ва-ганьковском. Не поедет со мной в деревню....
– Ну, а что... Может, судьба твоя, – задумчиво посмотрел в окно Сергей, а потом доба-вил: – Вот что я тебе скажу, Сеня. Мне есть о ком позаботиться, но ты знай: что бы ни случилось в твоей жизни, я тебе всегда помогу. Захочешь уехать из России в любую точку земного шарика, о деньгах и билетах можешь не беспокоиться; думаю, что и с докумен-тами проблем не будет, пока мои люди при делах тут... Но есть один нюанс: мои новые координаты будет знать очень ограниченный круг лиц в Москве. Запиши телефон. Это Да-вид. Ты его знаешь – он забирал у тебя портфели на вокзале. Запиши, а лучше зашифруй или запомни. Из Америки я свяжусь с ним и сообщу свои новые номера. Но не сразу. Пусть меня успеют подзабыть тут. И тебе советую поменьше о знакомстве со мной рас-сказывать.
– Понял, – кивнул я и поразился, как быстро и совершенно бесследно исчез задушев-ный Сергей, только что державший меня в почти отеческих объятьях, и вместо него со мной цедит слова расчетливый, хладнокровный полугангстер.
Мне захотелось сказать ему что-то простое и сильное на прощание.
– Сергей, если когда-нибудь нам еще доведется сойтись, то я бы хотел не просить, а наоборот, сделать что-то для тебя...
Сворачивая с Тверской на Столешников переулок, к храму, я мыслями все еще разгова-ривал с Сергеем, отказываясь признать-поверить, что его уже нет среди живых. И я только сейчас окончательно осознал, что это был мой самый последний «засекреченный» запас-ной аэродром, о котором я никому никогда не рассказывал, о котором и сам-то забывал – сказывалось отсутствие контакта на протяжении почти двенадцати лет. Лишь дважды я дерзнул наладить связь и напомнить о себе. Первый раз – через полтора года после отъез-да Сергея. Я попал в жуткий переплет, остался без денег, без жилья, без документов, на волосок от тюрьмы, да, пожалуй, и от смерти. Я позвонил Давиду, чтобы узнать амери-канский номер, но так и не сподобился набрать его, хотя пальцы уже лежали на кнопках: я вспомнил наше расставание, и как почти поклялся никогда ни о чем не просить его. А потом, уже в мордовской зоне, где тянул еще один срок, при тотальном шмоне, блокнот с заветными телефонами бесследно пропал....
А второй раз – позавчера, когда, выудив из памяти заученный много лет назад номер Давида – два умножить на сто четыре будет двести восемь, – я набрал: 210-42-08. Но Да-вида дома не оказалось, не было его и в России – он давно эмигрировал в Израиль. Мне ответила интеллигентная старушка, как выяснилось в разговоре, его мама. Я представился ей старинным приятелем её сына и Сергея Давыдова. Сказал, что не виделись с 90-х го-дов, жизнь разбросала. Я приехал из Австралии и очень хотел бы со старинными друзьями встретиться; но не знаю, где теперь живет Сергей; слышал, мол, что он в Америку уехал. Если так, то нет ли возможности получить его телефон. Старушка, приняв меня за своего, радостно сообщила, что Сергей вернулся в Москву. Именно от нее я и узнал, что он купил квартиру в знаменитом Доме на набережной. Вот только она не знала ни квартиры, ни номера телефона. Но она пообещала узнать это у сына, Давид всегда звонит накануне ша-бата. О том, что Сергея уже нет в живых, старушка не знала. А теперь неактуален и теле-фон...
21
Третья ночевка в храме оказалась последней и в храме, и в России...
На следующий день я вновь попытался разыскать Пашу. Но на все мои звонки в Тамо-женное Управление – короткие гудки, линия занята. Я уже подумывал о том, чтобы по-ехать по адресу и там, на месте, добиться встречи с ним, по крайне мере узнать его точное место работы, кабинет или служебный телефон, но появившийся в храме Зарницын пред-ложил отправиться в авиакассы.
Билеты на ближайшие рейсы были только в бизнес-класс на «Боинги», а такой суммы у Зарницына с собой не было. Отец Борис ориентировался на ту цену, что мне назвали вчера, и выдал деньги в этих пределах. Мы уже собирались возвращаться в храм, чтобы посоветоваться с отцом Борисом, стоит ли брать билет на более позднюю дату, либо доба-вить денег. Но тут работница агентства, пощелкав по клавиатуре, предложила «горящее» место на «неудобный» рейс «Аэрофлота» – сегодня ночью, в 00:30, по цене почти в два раза ниже. Без долгих раздумий мы взяли билет на этот рейс.
Зарницын забрал со стойки долларовую сдачу, билет и убрал все в свою сумку.
– Я провожу тебя в аэропорт.
Этот «маневр» меня неприятно удивил: «Значит, они думают, что я могу сдать билет. Не доверяют! Вот и оценили, Сеня, твою порядочность – в четыреста долларов!»
Не было сказано никаких слов, но сам этот жест – как пощечина.
На память сразу пришло схожее по силе боли оскорбление от духовных лиц в одном монастыре, где я послушествовал много лет назад. Тогда на Пасху ожидалось множество прихожан, съезжались паломники. Последнее время я помогал продавать книги, свечи и иконки в церковной лавке, и иногда спал там же, на сундуке. Однажды ночью я проснулся от голосов за перегородкой ларька. Я узнал настоятеля и отца-эконома. Меня они не ви-дели... «Завтра, отец Агафон, сборы будут немалые. Ты вот что... Раба Божия Арсения огради от соблазна. Благослови его куда-то на другое послушание. А то как бы он, при виде таких денег, не удумал снова в странники податься...» – «Да-да, береженого Бог бе-режет. С его-то биографией – лучше подобных искушений избегать...» – охотно согласил-ся отец эконом. Меня будто кипятком обдали; заскрипели зубы от такого обидного недо-верия и подлости, – ведь, как оказалось, иеромонах и тайны исповеди не сохранил. Ко-нечно, я заслужил всей жизнью своей кривой подобное отношение к себе, и этим недове-рием Бог наказывает меня. Но лучше бы я этого разговора не слышал.
Именно тогда у меня зародилась презрительная жалость ко всем этим «духовникам» – псевдолекарям душ, и появилось сомнение в исповеди как таинстве церковном...
Зарницын, кажется, не заметил резкой перемены моего душевного состояния. Он что-то говорил об отъезде, вспоминал свои былые борения с желанием эмигрировать на волне исхода евреев из Советского Союза, но я слушал его в пол-уха. Меня заклинило на этом вот пресловутом церковном таинстве – исповеди... Мы вышли из огромного торгово-развлекательного центра, в котором располагался офис авиакомпании, брели по улице, и я понял: чтобы избавиться сейчас от напряга в отношениях, я должен озвучить ему свои мысли.
– Знаете, Александр, я плохо запоминаю стихи. Но как-то в одиночную камеру, где провел почти год, мне принесли книжицу Омара Хайяма. Никакого другого чтива долго не было, и я эту книжку перечитывал бессчетное количество раз. Иногда забавлял себя: зацепившие меня строчки заучивал наизусть, мотыляясь в трехшаговом пространстве от стены к стене. Я прочту вам кое-что, а потом объясню, почему это пришло на ум сейчас.
О, если я проник в храм твоего доверия, –
То слушай: дам тебе спасительный совет!
Любовию к тому, в чьей власти мрак и свет,
Молю: не надевай одежды лицемерия,
Плаща ханжи не надевай!
И вот еще одно:
Мне лучше быть с тобой в борделе, в кабаке,
И помышленьями заветными делиться,
Чем без тебя, мой Бог, идти в мечеть молиться!
И я поведал ему ту историю, случившуюся со мной в монастыре, о всей глубине свое-го сомнения в исповеди любому попу, об убежденности в том, что человека связывает с Богом только личное доверие, основанное на недоступном разуму резонах сердца, о вере, что исповедь совершается не ради перебирания грехов и не ради их магического исчезно-вения вместе с последствиями, а для примирения с Богом, с самим собой. Ведь настоящее покаяние возникает тогда, когда грех становится противным, когда перед ним чувствуешь страх, как перед болезнью. Подобное случается с человеком отнюдь не в процессе попов-ской «требы».
Зарницын встрепенулся и, чуть повысив голос, сказал тоном печального ментора.
– Сейчас я понимаю, что никакие обстоятельства не могут повлиять на совершение таинства; исповедуешься Богу, а священник всего лишь свидетель. Человек слаб, свиде-тель необходим. Я-то осведомлен о каноне, по которому все таинства признаются дей-ствительными и спасительными, вне зависимости от степени греховности священника, и я в это верю, но вот, к сожалению, для большинства эта греховность, непростительная для священника, как они считают, убеждает их не верить в святость Церкви, а следовательно, в ней ничего и не искать... Но ведь ты же пришел сейчас в церковь... Для чего-то же при-шел?
Последние слова он произнес, сменив тон, и заглянул мне в глаза, с ожиданием не ошибиться в каком-то своем мнении обо мне.
Я подумал, что он сознательно не обратил внимания на мой намек-сравнение, ни сло-вом не упомянув о билете, деньгах и причине, почему не отдал их мне.
«Обида – плохой советчик, – подумал я. – Каждый ошибается в зависимости от своей пристрастности. Вглядевшись в ошибки человека, и познаёшь степень его человечности».
Я прикурил сигарету и, прежде чем ответить, несколько раз затянулся.
– Старый монах на скиту мне рассказывал, что в древнем чине исповеди на Руси был момент, когда в конце, после того, как была произнесена исповедь, когда уже была дана разрешительная молитва, кающийся клал свою руку на выю священника, и священник ему говорил: грехи твои – на мне, иди с миром... Грехи твои на мне, потому что во мне действует Христос, который ОДИН ТОЛЬКО может взять чужие грехи; но также и в дру-гом смысле: в том, что когда кто-нибудь так тебе поверил, что открылся тебе, исповедал свою душу, то твоя судьба, его судьба переплелись на веки вечные и навсегда. То борение, которое в человеке происходит, – это борьба с силами злобы поднебесной. И если человек открыл священнику свое борение, свою судьбу, свой грех, свою пораженность, он, свя-щенник, должен в себе, ради него, для него, вместе с ним побеждать то зло, которому он стал вольно и свободно сопричастником, приняв его исповедь. Я, Александр, свято верил во все это поначалу. А потом обжегся. Раз, два, три раза... В общем, вот такие беседы только и остались для души, без епитрахили над головой; и молитвы -– крики Богу, без посредников...
Я говорил всё это собеседнику, уже зная про себя, что в самолет садиться не желаю.
До отлета оставалось несколько часов...
В храме в это время группа прихожан собралась на литературные чтения. Помимо кружков по изучению Святого Писания, тут у интеллигенции был и такой «клуб». Види-мо, Зарницын, представляя меня своим приятелям, обмолвился о том, что я вел дневники в лагере и намерен описать увиденное и пережитое, придать этим запискам некую лите-ратурную форму. И вот кто-то из энтузиастов этого кружка решил пригласить меня на их собрание, с тем, чтобы я поделился своими «творческими планами».
Когда мы вернулись в храм, нас окружили несколько этих «литераторов», и обратив-шись к Зарницыну, сказали, что Арсений непременно должен выступить на их вечере, мол, ради встречи с этим человеком они сегодня и собрались, при этом с любопытством оглядывали меня. Почти всех этих людей я видел впервые; да и они не ведали до сего дня , как выглядит этот Арсений, кто он и что из себя представляет.
Меня крайне удивило это событие, и я, признаться, даже оробел слегка, ибо что мог сказать этим «акулам пера» человек, который в своей жизни не написал ни одной литера-турной строки и понятия не имеет, как это делается?
Но чувствовать себя «интересным» человеком было очень лестно. Подобного внима-ния ко мне не было так давно, что я не находил, как себя вести. Биографию нелегала, жи-тие беглого раскаявшегося киллера рассказать? В этой абсурдной мозаике я и сам-то еще разобраться не могу...
– Да бросьте вы это! – решительно отмахнулся от них Зарницын, с трудом удержав ма-терок. – У него самолет через два часа!
Понять эту внезапную раздраженность Зарницына с нотками властного пренебреже-ния, было недосуг – в самом деле, нужно собираться в дорогу,.. А вот в какую дорогу?...
22
Метро, маршрутка, аэропорт.
Мы шли, ехали, делали пересадки и... прощались. Оглядывая наше недолгое знаком-ство, я все же благодарил Бога за встречу с этим поэтом. Пусть Зарницын не оправдал моих тайных надежд, но многолетний интеллектуальный голод был отчасти утолен бла-годаря его чуткости, адекватному восприятию моего спонтанного душевного выхлопа и меткости оценок оного.
«Владея лицом, человек владеет собой», – вспомнилась строка из его стихотворения. Держась за поручень во мчавшемся сквозь мрак тоннеля вагоне метро, я поглядывал на своего провожатого, на лице которого в эти три дня редко замечал какие-либо эмоции. Похоже, что Зарницын всерьез задумывался по жизни над выражением «не терять лица», вживаясь в его прямой и переносный смысл. Но меня больше впечатлила другая его спо-собность – попадать в мои мысли, то есть вдруг заговаривать о том, что неотступно вер-тится сейчас в думах, но удерживаемое от высказа.
На очередной станции из вагона вышло много народа, мы присели на освободившиеся места, и Зарницын, продолжая прерванную беседу, заговорил мне в ухо, перекрикивая метрогрохот.
– Но где бы я ни жил – в этом доме, в этом городе, в этой стране, на этой планете, – мое пребывание здесь временно. Не стоит за него цепляться и связывать с ним свое жиз-ненное пребывание в Боге. Богоприсутствие шире местопребывания. Я понял однажды, что не должен страдать от сознания временности этого места, а должен сосредоточиться на исполнении своего долга, Божьего обо мне замысла. Память о Боге, исполнение Его заповедей – это останется с тобой всюду: в этой стране или за ее пределами. И не нужно тиранить себя воображаемыми з;мками... Будут – хорошо, не будут – тоже хорошо, по-явится что-то другое. Главное – свое дело, благословенное, дарованное Господом, не оставлять. Вот о чем первоочередная забота. Я об этом в книжке пишу, которую тебе по-дарил, почитаешь. А у тебя, кажется, появилось такое дело – творчество. Не оставляй его.
Поразительно! Именно в этот момент, блуждая глазами по схеме метрополитена на противоположной стене вагона, я думал о своих зашифрованных лагерных дневниках, вспоминал, как прятал их от шмонов и лелеял мечту когда-нибудь подробно описать все увиденное-пережитое, как обещал своим товарищам сделать книжку про этот «лепрозо-рий» – интерзону, куда судьба причудливо занесла арестантов со всех уголков земного шара, но главное – о том, как вера в Бога становится последним источником сил, когда иссякают терпение и надежда, а одиночество и злость отчаянно плющат душу... Планов, даже на самое ближайшее будущее, у меня не было – никаких! Я почему-то не думал, со-всем, о том, где буду жить и на что, это меня ничуть не тяготило и не заботило. Тепереш-нее, сегодняшнее душевное состояние было сосредоточено на поиске некой точки опоры – точки отсчета, и схоже с чистым листом с занесенным над ним пером, с кончика которого вот-вот капнут чернила, и лист этот будет испорчен кляксой, если немедленно не начать писать что-то, и не факт, что качество написанного превзойдет смысл кляксы...
– Я хотел бы попробовать писать, – сказал я после отстоявшегося в молчании изумле-ния от Зарницынской телепатии. – Хотя бы для того, чтобы понять, что это не мое. Может быть, потребность эта сейчас для самоочистки, для осмысления всего, чем жил. Я, Алек-сандр, слишком долго врал, легко врал, непринужденно. И вот фокус: когда в зоне писал письма вам и отцу Борису или пытался изложить в дневниках какие-то картинки своей жизни, заметил, что не могу лгать – карандаш перестает слушаться руки, финтить не по-лучается, связка «ложная мысль – перо – бумага» не работает. И какое испытываешь уте-шение, когда напишешь пару строчек правды...
Говоря это, я понял, что нашел ответ, определился наконец: той самой точкой отсчета должен стать правдивый рассказ о себе, писать который можно в любом месте, даже в тюрьме, если меня арестуют в Израиле, если я туда полечу...
Попрощаться с провожатым и уйти какой-то российской тропой я мог в любой момент, без всяких трюков со сдачей билета и долгих объяснений. Но чем меньше оставалось пути до аэропорта, тем больше росла жажда узнать волю Божию, узреть промысел Его обо мне в этой конкретной жизненной ситуации.
О, как же я не хотел ошибиться сейчас! Одно я понял точно: бессмысленно спраши-вать совета у человеков, у того же Зарницына, ибо решение, по любому, будет только мо-им. И вот тут, вдруг, бешено заколотилось сердце, и из самых глубин его вырвалась мо-литва-крик: «Боже, вышли мне знак! Дай мне совет!».
Умом-разумом я понимал, что не будет никакого «голоса», ни «начертания» в темном небе, куда я устремил свой взор из окна маршрутного такси, но сердце, затаясь, чего-то ждало; мне даже казалось, что потребовав у невидимого Бога отклика на веру, оно стано-вилось на какое-то время.
Будто догадываясь, о чем я думал, Зарницын произнес со вздохом:
– Ты будешь жить в свободной стране, среди свободных людей... Я бы тоже рванул, но мне уже поздно. Я, возможно, приеду в Израиль в следующем году, на месяц-полтора, давно мечтаю. Встретимся, побродим по Иерусалиму. Ты мне сразу сообщи свои контакты и адрес, как обустроишься. И обязательно присылай мне свои записки. Мой домашний телефон и электронный адрес знаешь? Запиши.
Маршрутка остановилась, мы вышли. Предстояла последняя пересадка на экспресс в «Домодедово».
– Я в аэропорт с тобой не поеду. Попрощаемся здесь.
Мы отошли за остановку, Зарницын протянул мне билет и триста долларов.
– В Иерусалиме живет мой старинный приятель, Владимир. Мы дружили, лет два-дцать назад; в Риге сошлись близко, он тоже поэт. У меня где-то есть его телефон. Я, правда, не звонил ему много лет, возможно, он уже поменял и адрес, и телефон. Но я его обязательно разыщу и сведу вас. Очень тонкий и глубокий человек, опытный редактор; поможет тебе, когда начнешь писать. Может быть, кого-то еще подошлю...
Последние минуты расставания мы домалчивали. Приличествующие моменту слова были сказаны, а о том, что душу волнует и сердце томит, – суждена ли еще встреча пого-ворить? Бог ведает...
23
Подошла моя очередь сдавать багаж. Приветливая работница израильской авиаслужбы, повертев в руках посольскую бумажку, подозвала сотрудников службы безопасности. Они о чем-то переговорили на иврите и, подцепив мою поклажу, попросили следовать за ни-ми.
Завели меня в некое офисное помещение, усадили в кресло и предложили кофе. Сумку унесли. Минут через двадцать другая симпатичная барышня извинилась за доставленные неудобства и, проводив до выхода из зоны приема багажа, указала на номер стойки, где происходит регистрация на рейс в Тель-Авив.
Сдерживая порыв старого бегуна, я вышел сквозь раздвинувшееся стекло дверей аэро-вокзала наружу и полной грудью вдохнул ноябрьский подмосковный воздух.
«Черт с ней, с сумкой и шмотьем! Валить надо отсюда!» Ощутив хищный зёв разве-денных клещей неволи, душа моя взвыла-взрычала, приказывая телу сматываться, пока еще не поздно.
«Успокойся! – заговорило мое второе “я”. – Это всего лишь обычная формальность. У всех пассажиров паспорта, а тут человек с бумажкой вместо удостоверения личности. Естественно, что контролеры должны были доложить по инстанции о пассажире, соби-рающемся подняться на борт самолета с таким необычным документом».
Однако арестантская чуйка настаивала на том, что это замануха, и меня закроют, сра-зу же, как только самолет приземлится в Израиле. Игнорировать протест свободолюбивой души было крайне трудно, и я вновь вернулся к своим недавним мучительным раздумьям о промысле Божием, что заставили взмолиться о знаке свыше.
Я всегда понимал промысел Божий как сочетание Божьей воли с человеческой свобо-дой, и верил, что реальность высшего промысла не должна парализовать этой свободы... Часто я замечал в себе и в других: наша воля человечья, как бы ни была свободна, но настроение и каприз управляют ею...
Старый монах, с которым я жил в землянке на таежном скиту, поведал мне свое пони-мание воли и свободы. Он говорил, что и история, и жизнь человека определяется тремя волями: волей Божьей, волей бесовской и волей человеческой. Воля Божья – всемогущая, всегда благая; воля бесовская – всегда злая и далеко не всемогущая, но она может дей-ствовать в мире, подчинив, поработив себе обманом или насилием человеческую волю. А человеческая воля, как маятник, колеблется между волей Божьей, которая её призывает, и волей бесовской, которая её соблазняет. Со стороны Божьей оставляется свобода, со сто-роны бесовской никакой свободы не оставляется. И история на земле, и каждая жизнь че-ловеческая определяется как будто человеческими решениями, а на самом деле – только тем, насколько эта человеческая воля приобщилась в данном случае к воле божественной или к бесовской воле.
Неужели у меня так безнадежно испорчен этот определитель – по чьей воле живу-поступаю, что я не в состоянии понять, с кем я ныне?!
У каждого человека есть свое предназначение, и, как говорил отец Александр Мень, Господь не хочет нам жестко его диктовать. Он хочет, что бы мы сами услышали, ощути-ли, искали, вопрошали Его. «Поверьте, Он всегда ответит, если мы будем с любовью и настойчивостью стучать и вопрошать: Господи, укажи мне Твою волю!».
«Так укажи же мне сейчас и здесь волю Твою, Господи!» – я остановился в нескольких шагах от автобусной остановки и перекрестился, заговорил с невидимым Богом обо всем, что сейчас чувствую.
«Бог, я не знаю, что делать сейчас. Мне предстоит трудное решение, и я не знаю, как поступить правильно. Прими эти раздумья мои как молитву. Ты ведаешь, что у меня на сердце, Ты видел, как я старался сначала самым честным образом, сколько у меня хватило честности, и ума, и совести продумать вопрос, который передо мной стоит.
Я лично не умею просить Тебя о том, чтобы было так или сяк; я сейчас просто откры-то стою перед Тобой и говорю, что я хочу правды, я хочу добра, я хочу, чтобы была воля Твоя, которая может идти наперекор всему тому, о чем я мечтаю, но пусть она будет, по-тому что я верю, что Твоя воля более мудрая, чем моя. Я прошу, дай мне совет, дай мне прозреть, разуметь глубже!»
В какой-то момент я перестал вообще думать, а начал слушать, прислушиваться к че-му-то, к тому, что прозвучит во мне. Разумеется, я не ожидал какого-то голоса извне. Тут был такой момент, который невозможно передать, который относится к внутреннему со-знанию: я прорвался до какой-то новой глубины в себе самом; и была такая минута яв-ственного, сильного, яркого чувства, что во мне заговорил кто-то иной, что меня направ-ляет некто отличный от меня; и вот этого я не могу передать. Я не могу его «объективи-ровать», однако эта объективность была для меня очень ясная, было сознание внезапного присутствия Божия, я ощутил, что нахожусь перед Богом, что Бог тут. И это не была мысль, мне было совершенно, разительно ясно, что кто-то здесь находится; я даже обер-нулся, почувствовав, что кто-то смотрит на меня. Это, наверное, можно назвать галлюци-нацией, внешней иллюзией: я ничего не видел, но уверенность в этом объективном, вне меня присутствии была такая яркая, убедительная и конкретная.
Решение вернуться в аэропорт было принято за чертой, разделяющей разум от веры; по ту её сторону, где находится вера. «Надо лететь!» – услышал я то ли в новой глубине самого себя, то ли от присутствующего глюка, а может быть, от снующих мимо меня пас-сажиров и провожающих...
24
Повидавший виды «Ту», бороздящий небо еще со времен Советского Союза, соответ-ствовал цене на билет – все было простенько, тесновато и шумно. В конце салона, где бы-ло мое место, с шутками-прибаутками расположилась компания: несколько москвичей. Один, с гитарой в футляре, сел на соседнее со мной кресло. С другой стороны прохода донеслись булькающие звуки и запах коньяка – ребята явно не собирались скучать три ча-са полета.
Когда угомонились балаганистые израильтяне, рассовав по багажным полкам свою ручную кладь и отвоевав места у иллюминаторов, командир экипажа поприветствовал пассажиров на трех языках: иврите, русском и английском. Русский был явно не его род-ной язык, и хотя он пытался даже шутить, но все равно это звучало, как текст по бумажке. В конце своего русского обращения он произнес: «Приветствуем на нашем борту знаме-нитую рок-группу “Крематорий”».
– И тебе не хворать, – тихо промолвил мой сосед с гитарой.
«Символично, – подумал я. – Очень подходит к моему положению: в этом полете нужно сжечь все свое прошлое, до удобрительной золы в душе; оставить оглядку на про-шлое и бесплодную зачарованность им».
И вот вдруг: такое сильное ощущение, что прошлого-то гораздо больше, чем будущего, что всё отныне будет итогами, раскрытием того, что уже было, уже дано... Откуда это? Ведь мне только сорок пять лет...
Можно повелевать своему разуму и даже своему сердцу, но повелевать своей памяти – невозможно! Она всегда будет хранить то, что в ней отпечатано. Один из философов древности сказал: «Я не так хотел бы иметь хорошую память, как способность забывать». Да, пожалуй, забвение есть такой же дар Божий, как и память. Мы бы сошли с ума, если бы все помнили или все забыли...
Самолет взлетел, набрал высоту, исчезли последние огни российской земли. Отклю-чился на время и тумблер моей памяти. Я отвернулся от иллюминатора и достал из порт-фельчика книгу «От крестин до похорон – один день». Прочел авторскую надпись на ти-тульном листе: «Арсению Рабиновичу на всю оставшуюся свободную жизнь. Ал. Зарни-цын». С первых строк этих биографических очерков я почувствовал, что так содушно еще никогда прежде не читал. Знакомство с автором невольно заставляло пытливее вгляды-ваться-распознавать-добавлять что-то новое в тот портрет, что живет уже во мне. И захо-телось такого же внимательного читателя себе, в особенности из тех, кто знал меня за-маскированного, «недоделанного»; захотелось написать то видение мира и себя в нем, что так и не сумел высказать в живом разговоре никому, высказать прежде себе, как перед Бо-гом...
Неужели писательство – это все тот же поиск кого-то? Или это отрыжка, сблев, само-гигиена души? Зачем люди пишут? Зачем хочу писать я? Ведь Богу и так все ведомо и от-крыто! Зачем это бумагомарательство и танцы вокруг Святого Писания? Сколько всего уже написано...
«Если посадят, то вот тебе и занятие будет в тюрьме», – приблудившаяся невесть отку-да мысль окончательно оторвала меня от текста. Я закрыл книгу и по старой арестантской привычке стал готовиться к наихудшему раскладу – так всегда легче потом принимать любые драмы и удары судьбы.
Девятнадцать лет назад, когда убегал из Израиля по поддельному паспорту, я испыты-вал совсем иные чувства: я тогда больше всего опасался, что обнаружится фальшивка, и меня схватят либо в аэропорту «Бен-Гурион» в Израиле, либо в Москве пограничники в «Шереметьево».
И лишь пройдя все кордоны, с разбега плюхнувшись в сиденье московского такси, я угомонил молот сердца, что безостановочно бухал несколько долгих часов, пока мое тело перемещалось между странами и континентами. Я молился удаче в то время.
«А сейчас со мной Бог», – спокойно думал я, стараясь отсечь свою волю.
Объявили посадку.
25
Я протянул посольскую справку. Барышня, пробежав пальцами по клавиатуре, взгля-нула на монитор компьютера, и её приветливая улыбка моментально исчезла.
– Just a minute, please! – розовощекая униформистка за стеклом кабинки паспортного контроля напряглась лицом и, перейдя на иврит, что-то быстро сказала в мембрану мини-атюрной рации, прикрепленной к клапану нагрудного кармана.
«Приехали», – спокойно констатировал я и поймал себя на том, что с интересом ожи-даю, как меня будут арестовывать. Никакой паники. Готов.
Два дюжих стража порядка появились в считанные секунды. Они сопроводили меня в модерновый опорный пункт при аэровокзале, куда тут же ввалилась куча людей в форме, большинство – женщины. Все с любопытством меня разглядывали, видимо, по всем по-стам прошла «молния» о задержании человека, значившегося в розыске около двух десят-ков лет.
Мне что-то очень вежливо объясняли, о чем-то спрашивали на иврите, но я почти ни-чего не понимал.
Быстро нашелся переводчик – одна из сотрудниц службы безопасности оказалась рус-скоговорящей. По её акценту и манере речи было видно, что по-русски она говорит не ча-сто в своей жизни; возможно, её привезли в Израиль совсем малым ребенком, или вообще она родилась уже здесь, в семье выходцев из СССР.
– Вы понимаете, почему вас задержали? Восемнадцать лет назад у вас были какие-то проблемы с полицией в Иерусалиме. Вам придется поехать туда. И если там будет бэсэ-дэр*, то вас отпустят. Сейчас принесут ваш багаж. Посмотрите пока телевизия. Скоро за вами приедут... Хотите выпить кос кафэ**?..
Меня отвели в пустующий пассажирский отстойник, где на стене висел большой плазменный телевизор. Приставленные конвоиры сразу же воткнулись в экран, где в это время транслировалась запись футбольного матча израильской лиги, и принялись горячо обсуждать знакомых игроков. Сюда же принесли мою сумку.
Я присел в кресло, потягивал из бумажного стаканчика кофе и прикидывал, сколько могут дать за явку с повинной...
Минут через сорок в зале появились двое полицейских с автоматами «Узи» через пле-чо. С моими стражниками они, видимо, были хорошо знакомы. Обхлопав друг друга, они весело болтали между собой, не обращая на меня внимания. Я не понимал, о чем они го-ворят, но было такое впечатление, что они травят анекдоты – их громкий хохот разносился эхом по всему терминалу. Отсмеявшись, полицейские, как бы вспомнив, зачем они прие-хали, махнули мне рукой, мол, пора, поехали. Тем же развеселым балагуристым тоном они заговорили и со мной, но быстро поняли, что иврит мой никакой, и перешли на кар-тавый английский, продолжая шутить. Агрессии, властного понукания и «бульдожьей слюны», что так присущи российским ментам, не наблюдалось в их поведении ни капли.
Мы вышли наружу. Вплотную к выходу стоял микроавтобус. Я закинул внутрь баул и устроился на сиденье за спиной водителя. Один из полицейских сел за руль, а второй – старший – позволил мне закурить, плюхнулся с ним рядом, нацепил солнцезащитные оч-ки, включил рацию на громкую связь и стал что-то докладывать начальству.
Тем временем мы уже выехали с территории аэропорта и свернули на трассу. Я успел заметить на большом зеленом щите над дорогой надпись со стрелкой: JERUSALEM.
Полицейский офицер продолжал переговариваться с трещащим из рации голосом, а я, с накатившей щемящей тоской, стал вглядываться в мелькающий пейзаж Земли обетован-ной...
Мальчишка с окраины сибирского города, где значительная часть мужского населения была пропущена через лагеря, росший без отца, в коммуналке, я с детства заболел «загра-ницей», благодаря своему соседу, моряку дальнего плавания. И хотя воспитание было дворовое, по воровским понятиям, я полюбил читать, питая особую страсть к зарубежной литературе: я читал все подряд, без разбора – от Диккенса и Бальзака до Маркеса, Кобо Абэ и Фолкнера. И как же мне хотелось когда-нибудь побывать во всех этих странах! Увлекшись рок-музыкой и джазом, я знал имена и лучшие мелодии всех известных запад-ных музыкантов. Мастерил супермощные антенны, чтобы ловить «вражьи голоса», ве-щавшие из Америки и Европы на Советский Союз.
Еще из армии я подал документы в мореходную школу торгового флота и, демобили-зовавшись, сразу уехал в Архангельск. Но тогда мечта моя не осуществилась: мореходку я закончил, но не открыли визу в загранку. Я бросил море и поехал в Питер, который, пона-чалу, мне казался чуть ли не заграницей. Потом поступил в Театральный институт, где училось немало иностранцев, хлебнул в живом общении иного, свободного воздуха в кру-гу антисоветской интеллигенции, покатался на рок-фестивали, выставки андеграунда в Прибалтике, и мое стремление уехать из «совка» крепло все больше и больше. В то время пал «железный занавес», разрешили выезжать за границу, и мне выпал-таки счастливый билет: любовь, чемодан, эмиграция.
А с израильским паспортом открывался весь мир... Те первые секунды, когда я шагнул из салона самолета на трап и меня обдало средиземноморской пряной влагой, забыть не-возможно; эта влага долго ассоциировалась у меня с запахом свободы...
Счастливые два года «капиталистической» новизны: я был молод, амбициозен, открыт нараспашку ко всему новому и бесстрашно наивен. Мы с женой попали в круг коренных израильтян, семьи которых приехали строить государство из Европы, Австралии, Южной Африки и Америки. О нас заботились, как о родных. И мы очень быстро прониклись этой землей, научились не смущаться её откровенным восточным колоритом. Нас любили, и любили мы. Все ладилось, как в сказке...
Рация замолкла, хрипнув напоследок приказным рявком. Офицер приглушенным го-лосом что-то сказал водителю, и тот ударил по тормозам. Оба схватили автоматы и выско-чили из машины. Тут же открылась и отъехала в сторону большая боковая дверца салона, и на меня наставили стволы. Офицер приказал поднять руки на голову и медленно выйти из машины.
Когда я, щурясь от яркого солнечного света, ступил на тротуар, офицер быстро загово-рил по-английски. Я больше догадался, чем понял то, что чеканил мне сухим официаль-ным тоном израильский мент.
Мне почему-то очень хотелось улыбаться – настолько все происходящее казалось не-реальным. И еще эти фразы: «Вы обвиняетесь в умышленном убийстве. Вы имеете право хранить молчание. Все, что вы скажете, может быть использовано против вас». Кино ка-кое-то...
Удивило, как преобразилось лицо водителя. Еще минуту назад его добродушная, с лу-кавинкой торговца помидорами физиономия вдруг ощерилась хищным оскалом, а из-под густых, сросшихся над переносицей бровей меня буравили глаза привычного к насилию палача. Я не сомневался, что стоит мне сделать какое-то резкое движение или побежать – он хладнокровно и прицельно разрядит в меня обойму.
Но бежать я и не думал.
Офицер снял с пояса наручники, застегнул их на моих запястьях; потом, громыхнув цепью, выволок из кабины «браслеты» для ног – кандалы, присел на корточки за моей спиной и заковал – защелкнул кольца на лодыжках. Длина цепи не позволяла сделать полный шаг.
Забираясь обратно в автобус, я заметил, что для меня уже приготовили и «камеру». Раньше я и внимания не обратил, что в задней части салона, за сиденьями, оборудован металлический «стакан» – одноместка. Я втиснулся внутрь; колени уперлись в стенку напротив, когда я умостился на узкой железной лавке. Дверь бокса захлопнулась, клацнул засов, и поворот ключа в скважине навесного замка, как хмык старинного знакомца, при-ветствовал меня в стране уз....
Через неделю почти беспрерывных допросов, с ежедневной сменой следователей, я понял, что в материалах дела нет никакой информации о том, где произошло убийство, как, кто и сколько человек принимало в нем участие. И я сделал признание: всё сам, один на почве спонтанно возникшего конфликта между мной и потерпевшим. У следователей был настоящий праздник: как же – раскрыли двадцатилетний «висяк»!
– Это маасар олям*! – прижав к плечам уши, от крайнего удивления после моей явки с повивнной, адвокат вкрадчиво предложил мне пройти психиатрическую экспертизу. – Ес-ли добиться, чтобы тебя признали невменяемым, то из лечебницы лет через пять я тебя вытащу.
Я отрицательно покачал головой.
Гремя кандалами о каменные ступени величественного здания суда в Иерусалиме, я шел к посте** и вспоминал Москву, свои четыре дня на воле. Разные настроения сошлись и боролись вокруг одного слова. Ошибся... Ошибся!!! Ошибся?..
май 2015 г.
Свидетельство о публикации №222031201003