Ноль Овна. Сны Веры Павловны. 36

«В начале было Слово. И Слово было у Бога. И Слово было Бог». Я читаю и перечитываю, хочу пропитаться этой мыслью. Потому что ищу живого Бога: который услышит и ответит, который заговорит с моим сердцем, который словесно проникнет в меня. От Иоанна я узнаю эту тайну: Слово – первый эмиссар Бога, то самое «дыхание жизни», что просачивается в бездушную материю и бессловесную плоть и делает человека человеком. От которого в человеке зарождается жизнь, как в известном евангельском сюжете. Адам даёт всему имена, доказывая свою словесную человечность: имя отражает суть, имя это слово. Поэтому еврейские учителя корпели над буквами. Они юродствовали, представляя сакральную тайну мистической игрой в алфавит. Или сами забыли, что и зачем делают.

Греки очеловечили Слово. Они показали Гермеса обманщиком и вором, но подарили ему керикион, который римляне позже назвали кадуцеем. Стал ли Бог благодаря этому ближе, потому что растворился в суетливой обыденности, или дальше, потому что утратил абсолютную чистоту и святость? Греки тоже забыли, зачем сочинили свои мифы.

Христианский Бог стал настоящим Словом о Нём, рассказал о Божестве простым человеческим языком и своей жизнью. Но главную тайну божественный Логос сообщил шёпотом: каждый находит своего личного Бога. И искать Его следует здесь, среди суеты, в обыденности, внутри себя и в других, в природе и в мире.

Но христиане тоже забыли суть своего откровения. Поэтому закидывают камнями каждого, кто дерзнёт рассказать, что слышит голос Бога. Бога, который говорит со мной, зовёт меня невестой, возлюбленной. Я вижу кружево сотканных воедино душ: они внутри меня и вовне, ажурными кольцами сплетённые друг с другом. Те, что только должны родиться и те, что уже родились, те, что просвечивают прозрачным гипюровым узором изнутри, и те, что несут в себе эту пенную красоту. Все эти души, которым я даю жизнь, которые я несу в себе, ждут нашего Господа. Мы знаем, что Он уже здесь, среди нас. Я знаю это. И я ищу. Я обязательно найду…

Сердце ведёт меня из города прочь. По рельсам идти неудобно, но так хочется именно по рельсам! Потому что  прямые – до самого горизонта, потому что чувствуешь себя стрелой и веришь, что летишь. И, пока летишь, понимаешь, что именно ради этого и стоит жить, что только в этот момент и живёшь.

Почему-то чувство это кажется знакомым, как будто раньше доводилось вот так бродяжничать, переходить из города в город за ответами, находить их в пути, в себе, в воздухе, в природе. И кому-то хочется потом тебя слушать: твои стихи, твои мысли. Кто-то нуждается в твоём слове как в свежем ветре, который ты за пазухой принёс.

К тебе льнут благодарные души, потому что ты пахнешь свободой, потому что мысли твои переворачивают горизонт и это волнительно как полёт на гигантских качелях…

– Земли не хватает, – буркнул с тахты Вий. На его плече, под пледом у стеночки мирно спал обкуренный Тёма, сплющив щёку о Виеву футболку. Поэтому Вий не шевелился и говорил негромко.

– Ты считаешь? – с живостью отозвался Розен. И сразу развернулся к нему всем корпусом. – А почему ты так думаешь?

Радзинский как раз прервался, чтобы отложить прочитанную страницу. Он послюнил палец и перелистнул рукопись, с интересом глядя на Вия поверх золочёных очков, которые делали его похожим на учёного кота.

– Здесь явно фонит Юпитер. И даже не просто Юпитер, а Стрелец, – снисходительно отозвался с тахты Вий. – Стало быть это огонь. Все эти рассуждения про слово пахнут воздухом, а напевы про возлюбленную Логоса – Нептуном. И Луной – там, где про души, которые должны родиться. И то, и другое – вода. В конце Ураном попахивает. А земли нет.

Вий подложил свободную ладонь под затылок и слегка потянулся: он уже устал от лежания, но Тёму оставить не хотел.

– А мы как пахнем? – полюбопытствовал Радзинский.

– Вы, Викентий Сигизмундович, – кривенько усмехнулся Вий, – пахнете солнцем. Знаете, как сосновые стволы в жаркий полдень. Нагретой древесной корой. Может, дровами ещё: сухим деревом, которое горит хорошо. Или как горячий подоконник весной: краской и пылью. Когда за окном ещё голубые сугробы под синим небом, а через стекло уже солнышко припекает.

– А я как пахну? – легкомысленно полюбопытствовал Бергер.

– Как и всегда – карамелькой, – хмыкнул Вий. – Чем ты можешь пахнуть ещё, если не конфетами, лапуля?

– А Артём чем пахнет? – не унимался Бергер, которого вштырило от травы как от кокаина. Бурлившая в нём энергия искала выхода и никак не хотела уняться.

– Не твоё дело, – ревниво отозвался Вий. И предсказуемо притянул Тёмушку к себе поближе.

Но Бергера несло и остановиться он не мог.

– Книжной пылью, наверное, – предположил он, задумчиво потирая подбородок. – Стеариновыми свечами, чернилами и всяким таким печальным и канцелярским.

– Он пахнет мной! – сдержанно рявкнул Вий. – Любителям комментариев сразу рекомендую заткнуться.

– В самом деле… – примирительно забормотал Рашидов, делая знаки одновременно Матвею и Бергеру, и осуждающе поглядывая на открывшего было рот Розена-младшего.

Радзинский, наблюдая за этим, заколыхался от смеха, а, отсмеявшись, принялся снова читать хорошо поставленным артистическим баритоном:

«Солнце через блузку как утюгом через тряпочку гладит. Едкий пот затекает в глаза. Самый солнцепёк, поле тянется до горизонта, спрятаться негде. Рожь колючими тараканьими усами цепляется за юбку. Стрижи проносятся в выцветшем, блёклом от слепящего света небе. Там, высоко, наверное, прохлада. И свежий ветер: морозный, бодрящий. Окунуться в него, как колодезной водой на рассвете умыться. И поля эти оттуда, сверху, совсем по-другому выглядят. Не донимает зной и поле не кажется бесконечным. Телесность тает: босые ступни не загребают горячую пыль, пальцы не гладят нежнейших лепестков, взгляд не различает васильковые синие брызги вдоль тропинки. Вкус жизни, который запахом прогретой земли, ошпаренной солнцем травы и солнечного ветра оседает на языке, на заоблачной высоте неразличим. Зато там, наверху, сердце узнаёт восторг».

– Ось Лев–Водолей, – кашлянув в кулак, уверенно вставил Вий. – Дамочка явно была натурой увлечённой и даже страстной, что тянет за собой автоматическое охлаждение в следующей карте. Во всяком случае, такова её потребность. Ты сделал её Водолеем, розанчик? Верно?

Розен глянул на Вия как-то потерянно и тут же отвёл глаза. Рассеянно глядя в пространство, он подтвердил:

– Сделал. – И начал раскачиваться из стороны в сторону, словно в трансе, пока Радзинский зачитывал следующий кусок текста.

«Прокуренные вислые усы, косоворотка дурацкая, довольство собой во взглядах и жестах. И сатиновый локоть, окунувшийся в лужицу чая: «Ах, какая досада!». В самоваре лицо моё выпуклое: мещанское, пучеглазое. С лоснящимся лбом и красными щеками. Я понимаю, что для собеседника выгляжу именно так: глупой тёткой. И все мои слова для него – безумие. Не стоит даже и заикаться, что я вижу его насквозь буквально: всю его родню, которая наслаивается друг на друга внутри его тела. Из этих слоёв состоит вся его плоть. А где же он, такой уникальный, сам? Посмеиваюсь про себя, отворачиваюсь, чтобы не заметил.

Пахнет блинами. Половой сметает в угол мокрые опилки. Окно заслоняют лапы огромного фикуса. Под фикусом сидит мужчина из тех, что называют галантными: одет с иголочки, двигается ловко, говорит любезно. Он улыбается мне и даже салютует чашкой, как бокалом вина. Глаза как маслины, нос с горбинкой, бритое лицо. С виду лёгок, но внутри тяжёл. Понимаю вдруг, что не вижу его так, как того, кто сидит со мной за столом. Мне кажется, что ныряю с головой в мазут, во что-то болотно-вязкое, что засасывает меня. Ничего не вижу кроме апофатической тьмы, но чувствую себя так, будто на меня посмотрел Бог: остановил на мне взгляд и остановил тем самым меня или время вокруг. И в этом взгляде всё: все ответы, весь мир, и я, рождающая этот мир, вселенную и все её несовершенства.

Сердце заполняет такая жгучая любовь, от которой можно умереть: мгновенно и счастливо. Эта любовь рождает смирение, желание полностью предать себя божественной воле, стать послушным инструментом, Его руками, Его голосом в этом мире. С блаженной улыбкой падаю ниц. Растворяюсь…»

– Жан. – Тёма неожиданно вздрогнул и проснулся. Сел, протёр глаза, огляделся изумлённо.

– Да-да, мы тоже все поняли, что это был Жан, – с досадой пробормотал Вий, поднимаясь, спуская ноги с тахты и разминая плечи и шею. Он обернулся, осмотрел внимательно Тёму. – Пить хочешь? Не вставай, принесу тебе чаю. За столом всё равно места нет.

Тёма покраснел и попытался объяснить Вию, что ему нужен совсем не чай.

– Сортир от сеней налево, – бесцеремонно прервал его Вий. – Сам удивился, что он в этой хижине есть. Тебя проводить?

Тёма отрицательно замотал головой, сунул ноги в ботинки и мышью выскользнул из комнаты.

Вий окинул оценивающим взглядом утомлённых собратьев. Подтянул к себе брошенную в изножье куртку и нащупал в кармане пачку сигарет.

– Господа, – вкрадчиво начал он, – не кажется ли вам, что нас надувают? Это не сны, это дамский дневник. Настоящий сон выворачивает наизнанку сокровенное. Он неловок и уродлив как отражение в самоваре, потому что гипертрофирует то, что обычно незаметно. Сон метафоричен, а здесь всё до боли буквальное, житейское. Как будто кто-то уже сочинил чью-то жизнь по готовой карте и нам её теперь излагает. Признавайся, Розен, это ведь не Вера Павловна писала. Это ты сам намедитировал. Это слишком похоже на то, что вижу и записываю про других я.

– Вот! – торжествующе воскликнул Герман. Он поёрзал возбуждённо на стуле. – Шойфет всё понимает! Что и требовалось доказать.

Молчание, которым было встречено это заявление, загудело и защёлкало электрическим напряжением, как пространство вокруг высоковольтной вышки. Рашидов скрестил руки на груди и с раздражением поинтересовался:

– Ты на что это намекаешь, Герушка? Ты Шойфета решил у нас забрать?

Вий вытянул из пачки сигарету, стрельнул глазами в сторону Розена и ухмыльнулся. Любопытная вырисовывалась ситуация.

– Но если он литератор? – с вызовом ответил Герман и отзеркалил Рашидовскую позу. – Что прикажете делать? Есть же устав, – добавил он ехидно.

Матвей дрогнул пьяно при слове «устав» и потёр шею.

– С этим уставом что-то не так. Да? – озабоченно бормотнул он. – Вы мне не просто так подбросили его тогда.

– Подбросили? – с преувеличенным возмущением переспросил Рашидов. И уставился на Германа жгуче-лазерным взглядом в ожидании объяснения. Тот приосанился и гордо задрал нос.

– Это была ниточка для Джона. Чтобы он мог нас найти. И он нашёл. После чего мы вернули устав на место.

Гоняя по столу пальцем конфету, в разговор хмуро встрял Радзинский:

– Шойфет наш. И нечего к нему руки тянуть. Он мой наследник с незапамятных времён: объявляю это официально.

– Да вы, Викентий Сигизмундович, меры не знаете, – желчно уличил его Рашидов. – Вы у нас уже ценнейший кадр увели, – он кивком указал на спящего за столом Руднева, – но вам всё мало. Я эту наглость простил вам тогда, потому что Шойфет решил вашего зятя отпустить. И сам его место занял.

Изничтожив словесно Радзинского, Иван Семёныч снова повернулся к Герману и отутюжил его таким тяжёлым взглядом, что тот съёжился, как улитка, в которую тычут палочкой, и голову в плечи втянул опасливо.

– А вы, Герман Львович, увели у нас другого ценного сотрудника. Я говорю о вашем супруге, – ехидно напомнил он. Рашидов, не уставая, зубоскалил по поводу этого брака, эксцентричного даже по меркам уранистов. Связь – ладно, но брак?! – И я вам этого не простил, потому что вы никак не компенсировали чёрному братству эту потерю. Но у вас есть шанс реабилитироваться в моих глазах. Сделайте это прямо сейчас.

– Каким же образом? – Розен прокашлялся и, распрямившись, постарался принять независимый вид, хотя всё ещё пугливо замирал, сталкиваясь с Рашидовым взглядом.

Иван Семёныч вальяжно обмяк на стуле, отнял у ошалевшего Радзинского конфету и закинул её в рот, смяв фантик в кулаке.

– Вы можете прямо сейчас изменить структуру ордена. Вот и устав у нас под рукой. Сразу все новости там и пропишем.

– Это какие же? – сухо поинтересовался Розен-старший из своего кресла в дальнем углу, где, задрапированный сумерками, был почти незаметен.

Рашидов повернулся к нему, ощупал взглядом.

– Предлагаю решить проблему радикально. Чтобы Сыны перестали сманивать к себе чёрных братьев, нужно соединить два братства в одно. И поставить над ними Шойфета, раз уж он везде у нас нарасхват.

Все ощутили, что от Ивансемёнычевых речей воздух как будто сгустился, так что трудно стало дышать. Каждый почувствовал, как тела наливаются тяжестью, веки становятся неподъёмными, а мысли превращаются в спящих тюленей, которые лениво ворочаются на берегу безмятежно плещущего моря.

– Жан, – взмолился Лев Евгеньевич, ; ты бы притормозил! Нас всех сейчас сплющит.

– Я вообще-то в гневе, – вкрадчиво ответил Рашидов. – Викентий Сигизмундович за моего собственного сына принялся. Стихами и душевными разговорами его к себе зазывает. Думаете, я не заметил?

– Здесь честный обмен предполагался, – мрачно пробасил Радзинский. – Вы с Бергером уже сработались. Он бойкий помощник, сообразительный. Быстро там у вас порядок наведёт. И разве ваш сын перестанет быть сыном, если окажется в другом братстве и будет писать стихи, а не архивные справки, от которых он уже ссохся совсем?

– Вы меня не учите, что мне с моим сыном делать! Я лучше знаю, что ему надо. – Рашидов придавил Радзинского взглядом так, что у того по вискам потёк пот.
Викентий Сигизмундович упрямо тряхнул головой, но глаз не отвёл.

– И что же ему нужно? Тоже Шойфет? – съехидничал он, доставая скомканный платок, чтобы обтереть лицо.

– Шойфет, как мы уже выяснили, нужен всем, – усмехнулся Иван Семёныч. – Потому я и предлагаю не делить его, а объединиться вокруг него. Чтобы не пришлось перетягивать его, как канат.

– Слиться в порыве горячей братской любви? – хмыкнул Викентий Сигизмундович, протягивая Рашидову ещё одну конфету, на этот раз добровольно.

Рашидов жест оценил, конфету принял и, смакуя, съел.

– Друзья мои! – Он встал и прошёлся вдоль стола. Застыл с раскрытыми у лица ладонями, как будто ждал, что в них упадут нужные слова. И они, кажется, упали, потому что Иван Семёныч резко опустил руки, распрямился и обвёл всех огненным взглядом. – Братия! – торжественно начал он. – Что такое Шойфет?

На этом месте его речи все сделали охотничью стойку. А Тёма, который как раз вернулся в комнату, как стоял, так и  плюхнулся с размаху рядом с Вием после многообещающего папиного вступления.

– Но прежде чем я отвечу на этот вопрос, я хотел бы уточнить: а что такое все мы, каждый из нас? – Рашидов требовательно заглянул в мутные глаза Руднева, который сладко спал под художественное чтение Радзинским снов, но сразу вскинулся на громогласное Рашидовское «Шойфет» и теперь бездумно моргал, пытаясь вспомнить, кто он и где. – Мы все статисты, – уверенно сообщил ему Рашидов. – Не по сути своей, нет. Мы статисты для литераторов. – Рашидов жестом опытного оратора указал на сидевших рядышком Розенов.

– Снова демагогия, Жан, – лениво парировал Лев Евгеньевич, слегка шевельнув рукой, лежащей на подлокотнике кресла. На полноценный жест его энтузиазма не хватило. – Статистом каждый становится по своей воле, когда решает прийти сюда, когда соглашается стать телом. Это фундаментальная истина этого мира, о которой многие благополучно забывают сразу же по прибытии. Попав в тело, многие начинают выкаблучиваться. Не хотят слушать голос своего бога и исполнять божественный промысел, сиречь, проживать свою карту. Сознательных единицы. И как раз-таки члены нашего ордена сознательны и не считают себя жертвами чьего-то и конкретно моего самодурства. Продолжай, Жан. Расскажи нам теперь о высокой миссии Шойфета. А то ведь мы, бедняжки, чего-то не знаем.

– И расскажу, – мило улыбнулся ему Рашидов. Встал в героическую позу и торжественно простёр руки к публике. – Шойфет – баг, – драматично провозгласил он. – Баг, милосердно допущенный Создателем. Попадая сюда, мы обнаруживаем, что условия обозначены приблизительно, они не соответствуют прописанным в карте, ибо жизнь по умолчанию не идеальна. И тогда на помощь приходит Шойфет: он безжалостно ломает негодное и тем помогает нам приспособиться к реальным условиям, нарастить новое, подходящее. При этом он освобождает нас от нашего прошлого, абсорбирует его, уносит в себе. И вот он посетил уже всех и дошёл до моего сына, который исполняет роль хранителя прошлого – нашего общего прошлого, прошу заметить. И это самое прошлое вываливается на него из шкафа и погребает его под собой. Поэтому сейчас момент нашей общей ломки. И личная жизнь Артёма стала общим делом, а сам он – ключом к нашему будущему.

Рашидов помолчал, прибавляя весу следующим словам:

– Именно поэтому я предлагаю назначить Шойфета временным кризисным управляющим. Я понимаю, что на большее вы сейчас не согласитесь. Рома многим из вас кажется каким-то монстром, в то время как он ничуть не больший монстр, чем его создатель и наш любимый вождь Лёва Розен.

– А Вера Павловна-то при чём? – с удивительным занудством снова напомнил Радзинский.

– Да при том, что Вера Павловна и есть наше общее прошлое! – недовольно рявкнул Рашидов. – И вся эта история про Джона, мальчика Тома и его мамашу это её сны! Сны Веры Павловны о нас, грешных.


Рецензии