КРУГ

ДОМ СЕМЬ «б»

Если уж с чего начинать – то с баранок.
Баранки свисают у меня с ушей, их надо заплетать с утра и расплетать на ночь глядя. А глядя на ночь очень хочется спать, и няня тетя Фрося ворчит, чтобы не елозила и что вечно у меня в косах ветки и мусор, а это мы лазали в санаторий МК, там за забором белые грибы, а с этой стороны нет, мы их посадили в аквариум, там раньше жили тритоны, – ой, не дергай, Фрося!, – а потом они сдохли. Тритоны. Грибы тоже.
И еще ноги мыть. Какие ноги, когда спать и все старые болячки зачешутся от теплой воды?! И все, и не буду, ну я уже сплю, только не выключай свет в большой комнате, а Бабука скоро приедет?

Тетя Фрося уходит, ворча, она всегда ворчит и свет выключает в большой комнате, но мне не страшно: Фрося продолжает громыхать чем-то на кухне и еще музыка тихо играет: то ли за стенкой у соседей, то ли прогулочный катер плывет мимо по Каналу.

«А ты улета-а-а-ающий вдаль самоле-е-е-т в сердце своем сбереги-и…»

«На правый бок – и никаких гвоздей! говорит Фрося, а все, что она говорит – для меня истина в последней инстанции, хотя обычно и неприятная.
Она говорит: «Какой хавОс!» – и я обреченно плетусь собирать кукол и прочий игрушечный скарб. Потому что хавОс – это не какой-нибудь там умонепостигаемый хаос, а вполне конкретный и окончательный бардак. Только хуже.

«Под крылом самоле-е-ета о чем-то поет зеленое море тайги-и-и-и…»

Нет, это все-таки с Канала поют. Плывут и поют.
Мы живем в Серебряном Бору на берегу Канала. По Каналу ходят баржи, но об этом потом.
Мы живем в таком двухэтажном деревянном доме с отпадающей от стен штукатуркой: в пролысинах виднеется уложенная крест-накрест реечная обрешетка, стекла на лестнице пыльные, у нас завалинка, укрытая толем, газовые баллоны в тяжелых металлических ящиках со щелями. Дрова в сарае, вода - в колонке на 1-ой линии, ее надо таскать ведрами. Есть небольшой сад с беседкой в дальнем углу, в беседке у нас штаб. Всего в доме шесть квартир в каждой – по семье.

Квартирки маленькие. В нашей, например, – одна комната, разгороженная печкой на две и крошечная кухня тоже с печкой и плитой: на плите Фрося, вся красная от жара, печет блины. А еще – и это самое прекрасное – большая застекленная терраса, к ней приделано крылечко и можно выйти прямо в сад. Удобно: всегда есть запасной выход на случай непредвиденных обстоятельств. Непредвиденных обстоятельств в жизни шестилетки - пруд пруди. Летом на нагретом крылечке можно мыться в тазике и варить куклам суп из одуванчиков и сныти.

У нас в доме весело. У нас есть Танька с Веркой, они сестры, папа у них пьет, мама Надя застенчиво улыбается, бабка орет, высунувшись со второго этажа: «Та-анькя! Ве-еркя!».
Еще есть Санька Круглов, мой лучший друг: у него длинное лицо, серые глаза, велосипед «Орленок», битые коленки. Он из нас самый старший, ему 8 лет.

А еще у нас есть семья, например, Чухровых, там сразу четыре штуки рыжих девочек, они всегда сопливые. Папа у них рыжий и худой, а мама напрочь стерлась из моей памяти, может быть она просто постепенно исчезла, потому что девочек становится все больше – пять, шесть, к тому моменту, как мы уезжаем из Серебряного Бора их уже семеро.
И вечно одна из них торчит из коляски посреди двора, а вторая, сверкая трусами в цветочек из-под ситцевого платья, возит ее туда-сюда по земле и пырею, а третья с авоськой и мелочью в кулаке идет на Круг за хлебом. Четвертой нигде не видно, наверное она младенец. Или невеста. Запомнить их имена практически невозможно, потому, что как только одна из сестер вырастает из коляски, ей немедленно вручают застиранное платье и трусы в цветочек, недавняя обладательница платья получает авоську, мелочь и отправляется за хлебом на Круг, у той, которая раньше ходила за хлебом, отбирают мелочь и переводят в разряд невест, а в коляске уже торчит новенькая. Коляска вся железная как броневик, ее надолго хватит.

Еще у нас есть тетя Маша и дядя Саша. Тетя Маша – добрая старушка, а дядя Саша – алкоголик. Так сказали взрослые, и с тех пор мы относимся к дяде Саше с большим уважением, хотя он иногда и ворует у нас белые грибы из аквариума. Алкоголик – это что-то вроде космонавта, почти царь. Хотя царей у нас нет, а есть Советская Страна и Гагарин в космос полетел. Нам в детском саду так сказали и все прыгали, даже воспиталки, и отменили ТИХИЙ ЧАС.

Кстати о Гагарине. У меня есть подруга, например, Тора, она гениальный график. Такой Ороско в миниатюре женского пола. Монументальным у нее становится все – от стикера до книжной обложки. Вы можете дать Торе спичечный коробок – и она превратит его в предмет монументальной пропаганды. Мы с Торой родились почти в один день, только с разницей в два года. Когда мне было 17, а ей 19 и мы вместе поступали в Строгановку, я страшно завидовала ее опытности и авторитету и мстительно приговаривала: зато когда тебе будет УЖЕ 81, мне будет ВСЕГО ТОЛЬКО 79!
Но Тора не дала осуществиться моим зловещим предсказаниям. Она долго вела бурную жизнь гения в рамках своей небольшой семьи пока однажды во время очередного дефолта не пришлось идти устраиваться на работу.
Ее нигде не брали: кому нужен Ороско женского пола сорока пяти лет? Ей сто раз сказали: мы вам обязательно перезвоним, а она никак не могла понять, что это значит. Когда ее наконец осенило, она решила проблему изящно и с размахом: исправила себе в паспорте дату рождения, сразу стала на 8 лет моложе меня и на 10 – себя, мгновенно устроилась на работу и стала вести жизнь цветущей 35-летней женщины с такой естественностью, что даже ее собственный сын теперь не знает, сколько ей на самом деле лет.
Однако, такая жизнь требует немалого напряжения. Надо следить за собой в оба. «Главное, Анька, что?», говорит Тора, предварительно убедившись, что нас никто не подслушивает и выключив на всякий пожарный мобилу, «Главное – не ляпнуть ненароком, что я помню, как Гагарин в космос полетел!»

Ну кто еще у нас живет? Еще какой-то невнятный Сережа, знаменитый только тем, что однажды на сильном морозе лизнул ручку нашей двери с террасы и прилип. Тетя Маша, добрая старушка, отливала его от ручки горячей водой из чайника, пока родители героя не прибыли с работы. Но к тому времени он уже отлип. Пример такого вопиющего идиотизма не мог остаться незамеченным в наших кругах, тем более, что этот Сережа еще и ябеда. И мы с ним не дружим.
Зато мы дружим с Андрюхой с соседней дачи, у него мама тетя Наташа, и сад, и флоксы и две черепахи – и собака Жулька, предмет моей бесконечной зависти.

Значит, такая у нас компания: Сашка Круглов, Андрюха, Танькя, Веркя и я.
Я, конечно, предпочла бы одних мальчишек, тем более, что Танькя с Веркей дразнятся, а я этого совсем не терплю. У меня от этого сразу льются слезы, я хватаю кирпич и гоняюсь за ними с кирпичом. На подмогу Таньке с Веркей бросается бабка, меня, понятно, наказывают, но, во первых, я всегда промахиваюсь! А, во вторых, они кричали «плакса-вакса-гуталин»! Это кто ж стерпит?!! От боли я никогда не плачу, а тут сразу слезы ручьем… Зато они в футбол не умеют и через забор махнуть для них проблема. А это самое первое дело, если ты живешь в Серебряном бору.

…Я говорю «Серебряный бор» и меня сразу обнимает такая круглая, звенящая радость.
То ли это бубенец с чудесной, увитой лентами детсадовской гремелки, выданной каждому из нас на утренник, чтобы мы могли приукрасить этим волшебством свое нестройное «дзынь-ля-ля»… то ли это парашют плывет, покачиваясь внутри звенящего небесного купола, а мы смотрим, обхватив замазанные зеленкой коленки, с высокого и узкого мыса на стрелке Москвы-реки и Канала как над аэродромом в Тушино кувыркаются самолетики… то ли это папа, высоко закинув красивую кудрявую голову, звенит вилкой по рюмке: «Ребята! Тост!»

Серебряный бор почти круглый – это остров, у него с трех сторон Москва-река, а с четвертой – Канал, по нему ходят баржи. Про баржи потом.
Из Москвы в Серебряный бор одна дорога: троллейбусом через мост. Усатые троллейбусы номер 20 и 21 долго-долго едут по Москве, переезжают через мост, делают круг вокруг своей троллейбусной станции и едут обратно в Москву. На Кругу есть магазинчик и аптека. Еще шашлычная за зеленым решетчатым забором. Оттуда доносятся умопомрачительные запахи, но там я никогда не была.

В целом Серебряный бор так устроен: посередине Круг, слева система мелких прудов с гордым именем Бездонка, справа мы: Первая линия дом 7б. А если идти прямо, то опять выйдешь к реке и там пляж номер 1, а еще есть номер 2 и номер 3 и даже 4, но он уже на той стороне, туда ходит речной трамвайчик.

ТИХИЙ ЧАС

Мама говорит: «Анка, вставай!»
– У меня зуб шатается!
– Да? Покажи. Действительно. Будем дергать?
– Ой, нет, нет, я сама… сама выну.
Зубы у нас в семье дергают вот как – дверью. Привязывают к зубу ниточку, другой конец – к дверной ручке и ты стоишь вся липкая от ужаса, пока кто-нибудь не дернет с той стороны. Одного раза достаточно, чтобы понять – лучше сама. Я их аккуратненько расшатываю и вынимаю, и ничего. В общем, зуб как отмазка от детского сада не канает. Придется идти.
А тут самое противное что? Самое противное – чулки на резинках и ТИХИЙ ЧАС. То есть это одна большая беда.

Сначала надеваешь пояс – с него свисают как сопли такие пристежки – хорошо, если пластмассовые, а то ведь и металлические! – по две на каждую ногу, это значит ЧЕТЫРЕ! – и к ним надо пристегивать толстые коричневые чулки. А они никак не пристегиваются и пристежки все время щиплют за ноги, особенно, если спешишь.
И вот ты с утра с полчаса мучаешься с этими чулками, потом идешь в детский сад, там сначала манная каша, ну или запеканка, потом прогулка и обед, а потом сразу наступает ТИХИЙ ЧАС. Это значит – тащить из кладовки в большой зал тяжеленную раскладушку, а потом тащить еще матрац. Матрацы холодные, полосатые и каменные, они лежат в деревянных ячейках, и везде пахнет ихней манной кашей, хозяйственным мылом и известкой.
А потом раздевайся, то есть расстегивай обратно свои пристежки, уже даже мальчишки не смеются. И чем быстрее ты справишься со всей этой оперой, тем тебе же и хуже, тем дольше тебе лежать ТИХО, потому что ТИХИЙ ЧАС – это вовсе не час, а по крайней мере два, или все три. И если ты не будешь лежать ТИХО (а ты точно не будешь лежать тихо), то тебя запрут в кладовку к матрацам, там темно. Правда, можно залезть в ячейку вместо матраца и к концу ТИХОГО ЧАСА тех, кто не может лежать ТИХО, накапливается в ячейках достаточно для поднятия небольшого восстания. Хотя конец Тихого Часа тоже ничего хорошего не сулит, поскольку приходится снова надевать чулки.

И так – каждый день кроме воскресенья. В воскресенье можно ходить в трусах, если лето, а если зима – то по-любому плохо: к ненавистным чулкам добавляются кусачие рейтузы, кофта, шуба, в которой невозможно дернуться, со свисающими до земли варежками на резинке, а самое главное – ужасная, толстая стриженая шапка на шелковой подкладке для глухих детей и шарф для умственно отсталых: тебя обматывают этим шарфом три раза и, как дурочке, завязывают его сзади на узел – чтобы ты уж точно ничего больше не мог в жизни предпринять.

Поэтому я лично никогда не хотела быть космонавтом. Никогда.


ТЕТЯ ФРОСЯ

Тетя Фрося – наш семейный домовой, переходящий по наследству. Прибыла она юной девицей из мордовской деревни в незапамятные времена и осела в нашей семье навсегда. Сначала помогала БабУке с ее сыном-инвалидом Ленечкой, потом маме со мной, потом баловала сестру Ладку, да так за этими заботами в девицах и осталась.

БабУка – это, собственно, моя бабушка, мамина мама. Но она такая молодая и красивая, что бабушкой считаться категорически не может. БабУка - потому что я не сначала не осиливала букву «ш», так оно и пошло.

Бабука все время уезжает куда-нибудь на заработки с концертными бригадами на месяц, а то и на два. Бригада гастролирует по клубам, домам культуры, даже стойбищам оленеводов. У Бабуки есть специально для этих поездок крошечная лампочка-прищепка с красной шляпкой, как подосиновик, которую можно цеплять прямо на страницы книжки, такая же крошечная электрическая плитка размером с чайную чашку и маленький кипятильник. В поездке надо быть ко всему готовой: трясучие, вынимающие душу автобусы, ледяные гостиницы  с заиндевевшим линолеумом в коридорах, два, а то и три концерта в день каждый раз в новом месте…

Бабука работает голосом: скетчи, сценки, называется – артист разговорного жанра. Разговорный жанр в нашей семье вообще самый главный.

Фрося тоже не чужда разговорного жанра. В основном это монологи, обращенные к ангелам возмездия. Получает Фрося в месяц 10 рублей и живет на всем готовом, в смысле – что нам сготовит, то и сама ест. Готовит Фрося хорошо, вкусно, особенно оладушки.
– Фрося, а из чего оладушки?
– Из муки, из чего!
– Не, ну что ты туда еще положила?
– Отстань.
– Ну Фро-о-ося!
– Ну отстань.
– Не отстану!
– Знамо из чего: кефир был прокисший, сметана третьеводнишная. Варенье тоже засахарилось - не выбрасывать же! Вот тебе и оладушки.

Тетя Фрося маленькая, кругленькая, узкоглазая. Теплая, если прижаться к ее животу, обтянутому фартуком. Гладко зачесанные тонкие волосы свисают на спину в виде жиденькой серой косицы с огрызком ленточки. У нее каморка при входе размером со шкаф: там помещается гигантский сундук с девичьим приданым, накрытый сверху пуховой периной – фросина кровать. И еще там в углу Бог и Божья Матерь строго выглядывают из бумажных венков. Больше ничего, но этого более чем достаточно: Бог и Его Матерь вызывают у меня почтительный трепет, поскольку нигде - ни в нашей квартире, ни у знакомых, ни в детском саду Бога нет. Только у Фроси.
А перина – предмет, по всей видимости, еще более священный, чем Бог, поскольку страсти вокруг нее кипят нечеловеческие.

Каждый раз, когда Бабука, уложив в две неподъемные сумки ширму, кукол и дорожный скарб, отправляется на заработки куда подальше: в Сибирь, на Камчатку, или в какой-нибудь несусветный Сык-Тыв-Кар, Фрося начинает ерзать, бродить по ночам и ворчать пуще обычного. Выждав для приличия пару-тройку дней, она добирается наконец до предмета своего вожделения - бабукиных пуховых подушек. Аккуратно подпоров наперники и отсыпав из каждой подушки по изрядной  горсти пуха, она заталкивает это богатство в свою и без того пухлую перину, после чего успокаивается и спит по ночам безмятежно, как младенец. Если, конечно, младенец может так оглушительно храпеть.

За несколько дней до возвращения хозяйки Фрося опять начинает ерзать в ожидании неминуемого разоблачения, но все проходит гладко и она надолго успокаивается. И зря.
Потому что мудрая Бабука, давно приметившая эти манипуляции, только и ждет того момента, когда Фрося поедет навестить замужнюю сестру Пашу. Тогда она аккуратно подпарывает фросину перину, отсыпает из нее ровно столько, на сколько, по ее мнению, похудели подушки плюс небольшие проценты за моральный ущерб – и рассовывает все обратно по местам.

Возвратившаяся Фрося горестно ощупывает перину, подозревая неладное, но ей ничего не остается, как ждать следующих гастролей хозяйки чтобы восполнить утрату. Конечно, в этот раз она отсыпает из подушек с запасом – не зря же она так маялась по ночам на жесткой перине!

Эта тихая война длится годами, репарации растут, но удивительным образом пух в подушках и в перине никогда не иссякает, как и не лишенная нюансов, но прочная привязанность между двумя бывшими крестьянскими девочками.

Перина – это слабое место, вообще-то Фрося непреклонна. «На правый бок, и никаких гвоздей!» Я никогда не задумывалась над этими гвоздями. И сейчас не хочу. Ибо это приказ, не подлежащий обсуждению. Должно же в моей жизни быть хоть что-то святое. На правый бок. Точка. И никаких гвоздей!

У Фроси есть еще одно слабое место – это папа. Женщины вообще не могут ему противостоять. Мужчины, впрочем, тоже. Я сама видела, как Бабука, набрав полную грудь воздуха, приподнимается на цыпочки, чтобы обрушить на голову зятя свое содержательное меццо-сопрано, но он успевает тихонько ввернуть что-нибудь такое смешное, что теща вытирает выступившие от смеха слезы и безнадежно машет рукой: Да ну тебя, Сашка. Опять все испортил!

Папа с Фросей дружат. Впрочем, папа дружит много с кем, а Фрося – только с папой. Отношения с Бабукой у Фроси более тонкие, тоньше пуха.
С папой проще.
Вот приходит папа с работы. Июль, жара ужасная. Звонит в дверь, открывает Фрося. В длинном фартуке.
– А, Саша! – говорит она, поворачивается спиной и шлепает на кухню. Папа провожает ее восхищенным взглядом: фартук остался спереди, а сзади, кроме завязок от фартука на Фросе ничего нет. Косичка одна.

Утро воскресенья безраздельно принадлежит папе и Фросе. Оба встают с рассветом как малиновки, папа отправляется на Круг за хлебом и колбасой, Фрося поджидает его на кухне с завтраком. Вернувшись, папа выгружает из авоськи припасы, артистично выхватывает из кармана «четвертинку», разливает по стопочкам и говорит: Ну что, Фрося… С воскресеньем тебя!
И у них начинается воскресенье.


ВОСКРЕСЕНЬЕ

Когда воскресенье – тогда совсем отлично: папа с мамой дома. Летом – счастье! – папа берет меня с собой на охоту. «Пойдем на рябчиков!» - говорит Аренштейн и мы отправляемся все туда же – на Круг за хлебом и колбасой. 
– Мама вчера сказала – еще воробушка надо!
– Конечно воробушка! – говорит папа, - как без воробушка!
По дороге на Круг мы сочиняем традиционную песню-вопилку,  начинающуюся всегда одними и теми же словами:

«Мы выходим на охоту,
Тры дыдын дыдын дыдын»

Все знают, что папе наступил на ухо медведь, поэтому мотивчик у песни незамысловатый – практически это одна нота ре. Зато тексты у нас на высоте. Парадокс и экспромт – вот наша стихия!

Мы выходим на охоту
Мы бряцаем кошельком...

– Пап, ну каким кошельком, мы же на охоту?!

Мы бряцаем кистенём...

– А этот кистенём, это кто?
– Это такая фигня... нет, он нам не годится:

Мы выходим на охоту
Мы с авоською вдвоем...

– Чего это вы вдвоем?! А я?
– Ладно, давай по-другому - держи авоську:

Мы выходим на охоту
Ты – с авоськой, я – с копьем...

Я сердито отнимаю у папы свою руку и останавливаюсь посреди дороги.
– Папа! Ну это уже враки! У тебя же нет копья!
– Как это нет?!! – папа демонстративно похлопывает себя по карману, там всплескивает мелочь - Да у меня одно только копье и есть!

Не во вторник, не в субботу
Эту песню мы поем!

– Погоди, пап, мне камушек в сандаль попал.
Я прыгаю на одной ножке, трясу сандалем. Папа пятерней откидывает назад со лба разметавшуюся шевелюру, щурится на небо с облаками и галками. Мимо проезжает гордый мальчик на велосипеде, рулит одной левой, в правой у него жестяной  молочный бидон. За ним сосредоточенно трусит небольшая собачка. Я провожаю велосипед и собачку завистливым взлядом. Папа берется за второй куплет.

Мы медведя повстречали...

– Ну вот опять! Где медведь?!
– Ну что, мы не могли медведя повстречать?
– Могли повстречать, но мы повстречали же собачку?
–  Анка. Ну ты зануда! Ладно, обойдемся без медведя:

Нам бы рябчиков и хлеба,
Помидоров, молочка,

Нам бы галок, нам бы неба – встреваю я с третьей строкой.
А собачки нам нэ трэба! – одновременно предлагает папа, и мы в замешательстве смотрим друг на друга.
Э-э! – говорит папа, увидев, что рот мой начинает кривиться на сторону и сейчас польются слезы – Твоя строчка лучше:

Нам бы галок, нам бы неба,
Нам бы сосен и песка!
 
– У нас и так вон сколько сосен и песка. А собачки у нас не-е-ет! – я явно упорствую в намерении оплакать отсутствующую собачку.
– Спокойно. В следующий раз пойдем на охоту с Жулькой. С собачкой можно и на медведя ходить. Пойдем на медведя. Гляди: мы у цели. Где мое копье? – Папа лезет в карман, достает горсть разномастной мелочи, выуживает из кучки пятачков и двушек пару гривенников:
– Добудь в ларьке батон и половинку черного. А я пошел охотиться на рябчиков. Будь осторожна. Встречаемся у бочки с квасом.
– Хорошо. А с кистенём можно на медведя ходить?
– Смотря какой медведь. Вот с авоськой в принципе на кого угодно можно ходить. Хоть на ливерную колбасу, хоть на сырные палочки.

Загрузившись добычей – «А воробушек?» – «Есть и воробушек», – подмигивает папа, хотя воробушка нигде не видно, –  мы отправляемся в обратный путь. Идем медленно: нам нужно еще сочинить кульминацию и финал, а главное – отрепетировать все это трыдыды, чтобы спеть дома хором.

Берегися, зверь и псися... – напевает Аренштейн, я встреваю: «Пап, не сюсюкай!»

Берегись, и зверь и птица,
Кабачок, кабан, лосось!

– Нет!! – Папа резко тормозит, выбрасывает в воздух свободную от авоськи руку и громко запевает на мотив «Тачанки»:

У-ле-тай с до-ро-ги, пти-ца,
Зверь с дороги уходи,
Видишь – облако кружится
Кони мчатся впереди
Эх, тачанка...

– ПАПА!!!
Слушать, как Аренштейн со своим абсолютным отсутствием слуха голосит «Тачанку», даже я не могу, папа неохотно возвращается к безопасной ноте ре, но с некоторыми ритмическими и текстовыми заимствованиями:

Улетай с дороги, птица,
шпроты, килька и лосось.
Не на шутку загрузиться
Нам  сегодня удалось!

/Тут у меня стоит ремарка красным для самой себя:
Заборы и сосны, и дорога в детский сад, и вообще какие-нибудь черт возьми описания! Это чтобы я не забыла разбавить разговоры и вирши лирикой. Я тупо смотрю на нее и понимаю: да не могу я никаких, черт возьми, описаний! Это же сколько букв надо потратить на гребаную лирику! Серебряный Бор практически целиком состоит из сосен, реки и заборов – и это все, что вам нужно о нем знать. Сосны и реку я люблю всей душой, а заборы – так же простодушно ненавижу – и это, наверное, все, что вам нужно знать обо мне/.

Таким макаром , добавив четвертый куплет и наскоро отрепетировав весь опус, мы прибываем к дому 7б и торжественно застываем на пороге квартиры. Домочадцы – мама, Бабука и Фрося, группируются у двери в комнату, на их лицах читается с полная покорность судьбе. Они знают: сейчас будут петь. И мы поем:

Мы выходим на охоту,
Ты – с авоськой, я с копьем.
Не во вторник, не в субботу
Эту песню мы поем!

Ну, первые три куплета вы уже выслушали, а кончается так:

Возвращаемся с добычей,
Полюбуйтесь-ка: у нас
За плечами связки дичи,
А в авоське плещет квас!

Сорвав причитающиеся нам аплодисменты, мы отправляемся завтракать под недовольное ворчание Фроси: «И где столько времени шлялись, все простыло давно».
Я с подозрением приглядываюсь к накрытой чистым полотенчиком кастрюльке: что именно у них там сегодня простыло? Так и есть - каша! Хорошо хоть, не манная. Но и пшенная способна отравить ребенку утро воскресенья…
Папа придвигает к себе тарелку, достает из авоськи свежий батон и отламывает от него добрую треть. Мама всплескивает руками: «Сашка! Опять ты за свое».
– Хлеб полагается ломать, Пеструха! – назидает папа.
– Ну да. А компот пить прямо из кастрюли!
– А как же еще прикажете пить компот? – удивляется папа. – Зря что ли к кастрюле уши приделаны? Берешь за уши – и пьешь. Аккуратно, как цивилизованный человек. Мы же не собачки какие-нибудь, да, Анка?
Да, пап. В нашей семье это так и называется – компот с ушами.


ПОНЕДЕЛЬНИК

В понедельник тоже неплохо. Особенно летом, когда детский сад на радость всем советским детям закрывается. Папа с мамой рано с утра уезжают в троллейбусе на работу, а я остаюсь под присмотром Фроси. Присмотр у Фроси известно какой: покормить меня завтраком и вытурить во двор гулять до обеда.

До обеда можно запросто успеть облазить половину Серебряного бора, сыграть в «штандер» и наловить мальков в Канале. Но у пацанов иные планы: Андрюха предлагает слазить на стройку за негашеной известью, а Санька – сгонять на великах в клуб санатория МК за билетами на «Полосатый рейс». Сгонять на великах – это эвфемизм: велик у нас на троих один, Санькин. Андрюха говорит, что у него вообще денег нет, а мы с Санькой выгребаем из карманов 16 копеек на двоих. Этого явно мало – билет стоит 10.
- Айда, ребя, дома пошарим! – и мы разбегаемся по домам в поисках мелочи.
– Тебе чего? – недовольно интересуется Фрося, отжимая в ведро тряпку, – Куды в сандалях?! Не видишь, полы мою?
– Фросечка, я на минуточку. Мне бы баранку, или сухарик...
– Кашу надо было есть! Прынцесса! – Фрося неодобрительно шваркает тряпкой об дощатый, нагретый солнцем пол и неторопливо как баржа разворачивается ко мне кормой.

Я быстренько прошмыгиваю мимо нее в комнату, мстительно игнорируя тираду про кашу. Сами ешьте свою кашу. Под кроватями теперь искать бесполезно – Фрося моет полы по-деревенски основательно – может, попробовать в ящиках в серванте? Перерыв все возможные и невозможные уголки, я выгребаю трехкопеечную монетку из коробочки с пуговицами и целый пятачок – из-под подкладки маминого плаща.
Пересчитав мелочь, мы устанавливаем, что теперь у нас вместе с санькиными двушками – он их вытряс из маминой заначки – целых 28 копеек. Заначка с двушками есть в каждой советской семье: ими питаются телефоны-автоматы, домашних телефонов ни у кого нет.
Андрюха вместо денег приносит добытый им с кухни пирожок с капустой. 28 копеек – это хоть и не 3 билета в кино, зато это целых 4 стаканчика фруктового мороженого по 7 копеек! Некоторые в наших кругах уже отлично умеют считать. И мы, великодушно прихватив с собой Веркю (Танькя где-то замешкалась, так ей и надо), отправляемся на Круг за мороженым.

/– А помнишь, как вы однажды ползли по забору?
–Куда ползли?
–Да фиг вас знает, куда, я вышел на крылечко – а ты ползешь вслед за своими пацанами по самому верху высоченного забора – наверно вам надо было куда-то добраться, не касаясь земли. Забор шатается. Я обмер. И уже открыл пасть проорать: Анка!!! Слезай немедленно! – но удержался и промолчал. Не дыша смотрел, как ты доползла до углового клена и по нему спустилась вниз.
–А чего ты? Я бы на своих точно наорала…
–Ну не мог же я унизить тебя перед товарищами…/

На обратном пути мы тщетно пытаемся разглядеть в дырочку от выпавшего сучка – что там затевает за соседским глухим забором генеральский внучок Ленчик.
Сидя за своим забором в окружении мамок и нянек, как Марья-царевна, Ленчик обычно занят тем, что планирует, как бы ему втереться в наши круги. Потому что заняться ему больше решительно нечем. И однажды он наконец изобретает сущее коварство.

Он является к нам с интересной коробочкой, где помещается штук 12 красивых стеклянных пузырьков. Когда Ленчик достает пузырьки из коробочки и расставляет рядком на скамейке в беседке – мы аж зажмуриваемся от восхищения. Просвеченные солнцем, перед нами сияют всеми цветами радуги 12 разных растворов: от бирюзового до пурпурного! Включая лимонный, карминный, лиловый... эх!
Ленчик предлагает нам игру: кто к концу недели добудет больше разных оттенков – тот и выиграл. И великодушно дарит нам для затравки бордовый и оранжевый пузырьки. Мы опрометчиво соглашаемся, и он убывает к себе за забор.

Как только он убыл, мы сошли с ума.

Всю неделю дом 7б лихорадило: в поисках пузырьков были обследованы все окрестные руины и подвалы. Измученные нашим нытьем, мамы переливали духи и одеколоны в тару из-под валерьянки и и корвалола. В доме было зафиксировано внезапное тотальное исчезновение зеленки (из которой так легко было добыть изумрудный цвет), и совершен набег на мусорку местной аптеки, принесший 6 пустых пузырьков из-под пенициллина. К концу недели мы обзавелись достаточным, как нам казалось, количеством емкостей – и приступили непосредственно к магии.

Мы сливали и смешивали все со всем, рассчитывая на чудо, но пока нам удалось добыть только шесть-семь приличных цветов: хорошо зарекомендовали себя синие чернила, зеленка и ржавая вода, настоянная на гвоздях, все остальное как-то быстро блекло, мутнело, раствор марганцовки, вызвавший поначалу всеобщий восторг, становился из пронзительно-розового бурым, лак для ногтей отказывался растворяться в воде, горчичники вообще оказались непригодны для наших целей.
К тому же приходилось выставлять караулы вокруг беседки, чтобы алкоголик дядя Саша, повадившийся в наше святая святых, не выпил бы что-нибудь особенно драгоценное.

…В дырочку от сучка было плохо видно, что там поделывает Ленчик – и тогда мы, снедаемые тревогой, решили произвести разведку боем. Вернувшись к себе, мы отправили к Ленчику парламентеров. Вредная Танькя идти сначала отказывалась, но, как истинная женщина, купилась на андрюхину широкую улыбку и пирожок, а простоватая Веркя пошла за так.
Парламентеры были проинструктированы: вести себя умильно и всеми способами напроситься в гости.
План был довольно дерзкий. Мы быстренько распихали по карманам пузырьки с результатами своих не самых удачных экспериментов, прихватили и парочку достижений: шафранно-желтый свежевыжатый сок чистотела и десятого разведения смесь чернил с зеленкой цвета стратосферы. Если смотреть на нее отсюда, с Земли.

Через десять минут за нами прибежала запыхавшаяся Веркя – и мы чинно гуськом втянулись на генеральский участок, где среди ровно подстриженной лужайки, разложивши все свои сокровища на огромным садовом столе, уже поджидал нас коварный Ленчик.
Одного взгляда на выстроившиеся перед ним батареи разноцветных пузырьков было достаточно, чтобы осознать: мы вступили в неравный бой. Похоже, что на Ленчика всю неделю работали не только хорошо обученные мамки и нянки, но и дед-генерал с приданными ему лакокрасочными войсками. Шансов у нас не было никаких.

Тогда мы принялись воплощать в жизнь наш дерзкий план: девчонки наперебой бурно уговаривали Ленчика сменять нашу ржавую воду на вишневую из его коллекции, а мы втроем с отсутствующим видом рассматривали на свет и взбалтывали радужные ленчиковы пузырьки, при любой возможности опуская их в карман и восполняя пробелы в коробочках нашими мутными и блеклыми копиями. Сердце у меня бешено колотилось, когда я неуклюже подменила нежно-лиловый и густо-сиреневый нашей ненадежной марганцовкой… Но тут Ленчика позвали обедать и мы с облегчением ретировались с вражеской территории.

...В очередной раз вывернув карманы, мы пересчитываем трофеи: девять разноцветных бутылочек неземных оттенков прибавились к нашим скромным семи. Однако радость от пополнения коллекции была отравлена не столько осознанием того, что битва заранее проиграна, сколько стыдом за недостойные методы ведения войны.

И с этого момента мы навсегда забываем Ленчика за его забором, и он долго-долго – до самой старости – чахнет там в одиночестве, перебирая свои бесполезные сокровища, как Кощей.


ВЕЧЕР
 
По вечерам папа, вернувшись с работы и похлебав фросиных щей, поступает в мое полное распоряжение. В печке за чугунной дверцей с пятиконечной звездой танцует огонь, над домом 7б грозно гудят и раскачиваются сосны, я забираюсь к папе на колени, вынимаю у него из рук книжку – и принимаюсь методично выкладывать накопившиеся у меня за день вопросы.

– Папа, а почему сосны качаются?
– Потому что ветер дует.
– А почему ветер дует?
– Потому что на нас идет атмосферный фронт. Обещают ливни, грозы даже град, вот как! Ты бы, между прочим, собрала своих кукол с крылечка – они там вымокнут и будут ходить в соплях.
Это, конечно, уловка, чтобы успеть, пока я бегаю за куклами, дочитать, что ему там пишут в его книжке, но я на эти хитрости не ведусь:
– А почему на нас идет этот фронт? Фашисты?
– Не фашисты, а воздушные массы. Они перемещаются к нам аж с Атлантического океана.
– А почему они к нам перемещаются?
– Из-за разницы давлений и температур. Где низкое давление и холодно – туда они и перемещаются.

Разницу температур я хорошо понимаю. Когда нормальная температура – хоть тресни, придется топать в детский сад и давиться там тушеной морковью, а когда высокая – можно целый день валяться в постели, и все вокруг тебя прыгают: несут прямо туда тебе куриный бульон с фрикадельками и цветную капусту. Есть разница? А давление – это у Бабуки, больше ни у кого из нас давления нет.

– А в космосе какое давление?
– Да никакого.
– А температура?
– А температура там такая, что сразу превращаешься в кусок льда! И так болтаешься потом между звезд, пока не врежешься в какого-нибудь желтого карлика!

Я временно пропускаю интересного желтого карлика мимо ушей  чтобы задать сильно беспокоящий меня в этот момент вопрос:
– А почему они тогда в космос не перемещаются?!
– Кто?
– Воздушные массы! Там же вон как холодно и давления вовсе нет, чего они к нам-то перемещаются?
Тут папа отбирает у меня свою книжку, откидывается в кресле и применяет свой  козырный прием:
– А потому что –  гравитация!

И я неохотно сползаю с его колен и понуро волокусь собирать кукол с крылечка. Потому что папа знает: ни за что на свете я не признаюсь в том, что мне незнакомо слово «гравитация». И, пока я не выясню, что это такое – он может спокойненько читать свою книжку, никаких  вопросов не последует.
Хитрый Аренштейн нещадно эксплуатирует мою гордыню: когда ему надоедает расплетать бесконечную кудель моего любопытства, он вворачивает какое-нибудь незнакомое  слово, например:
– а потому что аккумулятор!
– а потому что лапсердак!
– а потому что компромат! – и я покорно отправляюсь на поиски скрытых от меня смыслов.  Иногда на особо сложные слова у меня уходит по 3-4 дня: не получив внятного ответа в наших кругах, я обращаюсь за ним к соседям, или отдыхающим.
Очень выручает сашкин отец дядя Юра Круглов. Худой лысеющий очкарик с лошадиным лицом, он почти такой же умный как папа (я сказала – почти!), потому что они оба работают в одном и том же таинственном ГИПРОКАУЧУКЕ. Собственно, практически весь дом у нас работает в этом самом ГИПРОКАУЧУКЕ, поэтому у нас много умных.

Можете быть уверены: через пару дней, вооруженная знанием, я вскарабкаюсь папе на колени, с полным правом отберу у него книжку и спрошу:
– Папа! А ПОЧЕМУ гравитация?
И ему придется туго.

Этот интеллектуальный марафон длится у нас годами, пока измученный вконец Аренштейн не придумывает универсальное средство от моего неисчерпаемого любопытства.
– Папа, а почему сестры?
– Какие сестры?
– Вот Танька с Веркой – сестры, а почему?
– А потому, что у них одни и те же родители. Вот у вас с Санькой Кругловым разные родители – вы и не сестры.
Что-то меня беспокоит в этом ответе, но я откладываю беспокойство на потом.
– А почему у них одни и те же родители?
Папа с интересом смотрит на меня. Кажется, мы вступаем на скользкую дорожку.
– Потому что они заранее поженились. Как знали, что у них будут две сестрички.
– А почему, чтобы были дети, надо жениться?
И тут папа превосходит сам себя.
– Вот станешь членом профсоюза – тогда узнаешь! – торжественно объявляет он – и я отстаю от него со своими вопросами навсегда, потому что никто, никто во всей огромной советской стране не способен объяснить даже очень умному ребенку – что такое член профсоюза.


ВТОРНИК

Во вторник наши бесславные пузырьки начисто забыты ради чрезвычайного происшествия: Андрюха, страстно пришепетывая (у него временно отсутствует пара передних зубов, в наших кругах это повальная беда), под ужасным секретом сообщает, что наткнулся в соседних развалинах на фашистскую финку со свастикой. И демонстрирует в подтверждение какой-то действительно очень ржавый кусок железа похожий на клин, которым скрепляют бревна. На нем с трудом можно различить несколько перекрещивающихся царапин, но Андрюха утверждает – что это самая свастика и есть. Потому что враги не дремлют и покрывают все вокруг своими фашистскими знаками. Оставляют друг другу тайные послания. В этих посланиях - секретные планы уничтожения мирных советских людей. И мы должны срочно отыскать как можно больше этих тайных знаков, чтобы разрушить их фашистские планы и спасти для начала ничего не ведающих обитателей дома 7б. А заодно уж и тетю Наташу, флоксы и Жульку с черепахами.

Мы немедленно приносим клятву хранить все в глубокой тайне и снаряжаем экспедицию к развалинам, оставив для прикрытия Танькю с Веркей, раз уж им сегодня все равно нельзя отлучаться со двора.
Преодолев два высоченных забора и расцарапавшись до крови в зарослях крыжовника, мы битых два часа бродим среди сгнивших балок и обломков рам. Но находим только дырявый кофейник с облупленным носом и штампом Мытищинского завода жестяных изделий, никак не тянущим на свастику, и мутноватую фотку военного в фуражке поверх бинтов. На обратной стороне фотки с трудом можно разобрать расплывшуюся от дождей надпись: «Любаше от Вани. Белецкий армейский госпиталь, 1944 год».

Отсутствие находок не может сбить нас с толку: нам хватает коллективной смекалки, чтобы понять: враг умен и коварен, надо смотреть в оба. И действительно: на обратном пути мы обнаруживаем прямо на столбе андрюхиного штакетника полустертый крест! Это без сомнения свастика, только немного недоделанная.
– Машкируются, – мрачно шипит Андрюха, тыча пальцем во второй крестик на соседнем столбе, – во гады!
Выясняется, что все до одного столбы помечены крестами.
– Батюшки! – всплескивают руками Танькя с Веркей, которым мы докладываем о нашем страшном открытии, –  а мы тут вона что нашли! – и они в свою очередь указывают на щит, прикрывающий фундамент нашего дома. Дом стоит на кирпичных столбиках, пространство от опорных балок до земли со всех сторон забрано деревянными щитами. На одном из щитов крупно нацарапано незнакомое слово, в нем всего три буквы, первая из которых представляет собой косой крест!

– Надо лезть под дом, – задумчиво произносит умный Круглов, – проверить – вдруг там заминировано?
Нам не до шуток. Под  домом темно, пыльно, все засыпано штукатуркой и ломаными рейками, одиночные солнечные лучи, пробивающиеся в щели между досками, высвечивают россыпи битого стекла и кучки разноцветной ветоши. А уж если еще и заминировано...

В этот раз отряд включает в свой состав Танькю и Веркю, а меня оставляют на атасе рядом с нашим крылечком: на грядке у самого дома цветут посаженные Бабукой аквилегии и любимое мной «разбитое сердце». Конечно, мне неохота стоять на стреме, но Санька как всегда прав: а вдруг Фрося выйдет на крыльцо и услышит нашу возню под домом? Нас потом неделю дальше вара не выпустят!

Вот и стою я среди аквилегий и разбитых сердец, готовая в любую секунду проорать «атанда!», прислушиваюсь к шепоту и неразборчивым восклицаниям, доносящимся из подвала. Я страшно волнуюсь – а вдруг и вправду заминировано? Ррраз! – и мы все взлетаем на воздух и летим в сторону тушинского аэродрома: впереди Санька, потом мы с Анрюхой, Танькя с Веркей и алкоголик дядя Саша в своей никелированной кровати. Тетя Маша ушла в аптеку, а Фросю, я уверена, никакая сила не способна оторвать от земли.
...вот чего они там затихли? Даже шепота не слышно? Хорошо, что родители на работе, а то бы...

И тут – ДЫДЫХ! – тяжелый деревянный щит с ужасным грохотом рушится прямо к моим ногам, с хрустом подминая под себя «разбитые сердца». На его месте зияет страшная черная дыра, там копошится что-то неопределимо жуткое. Я с перепугу ору благим матом. Через пару минут из черной дыры сначала доносится противное хихиканье, а потом появляются перемазанные глиной физиономии бойцов разведотряда. Это они, не найдя ничего интересного в пыльном подвале, решили  меня напугать.

Предатели! Я закусываю дрожащие от обиды губы, оглядываясь в поисках подходящего кирпича. Но тут на крылечке является Фрося, ахает, хватает меня за руку и утаскивает в дом. Там Фрося вытрет мне фартуком слезы и прижмет к теплому животу, одновременно неопределенно потрясая в воздухе кулаком, поскольку я никогда не выдаю ей обидчиков. Кулак у Фроси каменный.

Понятное дело, нам здорово влетело за аквилегии и подрыв фундамента. Неподкупная Фрося доложила по инстанциям, инстанции не стали разбираться – кто стоял на шухере, а кто громил подвал: меня поставили в угол (ничего более дурацкого, чем этот темный угол за печкой во всем Серебряном бору не сыщешь), и всем нам категорически запретили покидать пределы двора.

Вечером, выпущенная на поруки из угла, я тихонько пробираюсь к папе на диван в надежде взять хоть небольшой реванш за гравитацию.
Папа делает вид, что сердится, уставившись в свою книжку.
– Па-ап – голосок у меня самый что ни на есть заискивающий.
Папа демонстративно перелистывает страницу.
– Ну па-а-ап!
Папа вздыхает и, прищурившись, смотрит на меня. В его карих глазах плавают золотые искры еле сдерживаемого смеха.
– Ну что тебе, подрыватель устоев?
– Отгадай загадку!
Папа зябко ежится. Вот так встанешь в шесть утра, два часа на троллейбусе до работы. Потом целый день работаешь толковым инженером, попутно развлекая коллег шутками. Потом два часа обратно, по дороге еще в магазин: Фрося сказала – в доме шаром покати. А в магазине тоже шаром покати. Только стройные ряды банок с зеленым горошком аж до горизонта и постное масло... и хоть бы полчасика почитать в тишине на ночь глядя – а тут опять включай голову.
– Ну давай свою загадку – обреченно вздыхает папа.
– Вся дорожка усыпана горошком! А? Что это?
– Это – путь в коммунизм! – убежденно констатирует Аренштейн и опускает нос обратно в книжку.
Напрасно я обиженно тереблю его: нет! неправильно! Это Млечный путь! – папа твердо стоит на своем.

…Когда я в первый раз не поступила в Строгановку (Тору тоже не взяли) – меня пристроили художником-оформителем в огромный стеклянный проектный институт по соседству с нашим домом на Семеновской – мы туда переехали из Серебряного бора.
Я писала всему институту красивым почерком разные поздравительные и руководящие бумаги, рисовала в стенгазете Конституцию и к каждому советскому празднику ваяла новый лозунг типа: «Под руководством Коммунистической Партии Советского Союза добьемся новых успехов в строительстве социализма!». Длиной 54 метра и высотой в метр. Рабочие подтаскивали мне трехметровые красные фанерные щиты, и я по трафаретам губкой, обмакнутой в белую водоэмульсионку, штамповала на них буквы.
К этому моменту социализм в СССР был уже давно построен, так что все это циклопическое возюканье было совершенно ни к чему. Но лозунг упорно вывешивали на фронтоне над входом – и там его вместе с портретами членов Политбюро до следующих праздников поливали дожди. Портреты членов Политбюро, слава богу, хранились в подвале, мне не надо было их рисовать.

Папа почти каждый день забегал к нам во время обеденного перерыва – всесильный ГИПРОКАУЧУК построил наш дом практически у себя во дворе, – выпить кофе и поболтать. Однажды он пришел очень серьезный, молча сварил себе кофе, сел и внимательно посмотрел на меня. Как будто давно не видел.

–Ну что, дочь. Пришло твое время. Спрашивай.
–Что спрашивать?! – удивилась я.
–Что угодно.
–Почему сегодня-то? Что-то случилось?
–Конечно! Ты же теперь – член профсоюза! Вот и спрашивай…
– Ладно. Пап. А почему – если все, вся страна знает, что ихний социализм – мура собачья, вранье и отстой, и никто ни во что не верит, точно уж не в партию и коммунизм, почему они все равно развешивают везде свои портреты и кретинские лозунги и пихают нам в уши трансляции своих идиотских съездов? Это же какая-то запредельная уже пошлость?
И папа впервые в жизни грустно ответил мне:
–Не знаю…
Потом мы молчали довольно долго, потом папа допил кофе и говорит:
– Зато я знаю, зачем человеку позвоночник!
– Зачем?
– Чтобы голова в жопу не упала.


СРЕДА

За завтраком в среду я долго кисну над тарелкой остылой рисовой каши, наблюдая, как симпатичный рогатый лесной клоп, выпавший на стол из вазочки с черной смородиной, сначала деловито умер на целых две минуты, а потом вскочил на ноги и так же деловито направился пешком к окну. По дороге ему встретилась кружка с молоком и он, не снижая скорости, бодро потопал по ней вертикально вверх. Он уже почти достиг верхнего края чашки, но тут раздался требовательный звонок в дверь.
Мы мчимся открывать: я вприпрыжку, Фрося вперевалочку – на пороге стоит БАБУКА! БабУка…

Я с разбегу карабкаюсь на нее, обнимаю за шею и попадаю в волну ее теплого и вкусного запаха – смеси кофе, чуть горьких духов и сигарет. Смеющаяся Бабука никак не может обнять меня в ответ – обе руки ее заняты подарками:
– Аночка! Погоди, доченька, дай хоть сумки поставлю.

Чего только нет в этих сумках… Бабука всегда с подарками и всегда это – о чем ты не мог и мечтать. Пачка роскошных переводных картинок, набор фарфоровых кукольных чашечек – и чайничек! Еще – огромный красный карандаш размером с ножку от табуретки, и даже, практически недоступные советским детям – бананы! Целая связка! Рисовая каша категорически отменяется! Сами ешьте. Ну, или клопам отдайте.

Со дна одной из сумок я вытаскиваю сложенную вчетверо пачку синей краской отпечатанных афиш: сверху Бабукин портрет, под ним крупными буквами: РЯЗАНЦЕВА, потом помельче АННА СЕРГЕЕВНА и еще мельче ЮМОР, САТИРА.
Анной меня, между прочим, назвали в честь нее.

Бабука – на все руки мастер. Пару дней отдохнув от гастролей, она принимается за другой вид доступного ей заработка – шитье граций на заказ. Заказчицы – корпулентные  генеральши, актрисы и просто зажиточные дамы, приезжая на примерку, вручают мне шоколадку и открывают рот, чтобы просюсюкать какую-нибудь умильную чушь – но не успевают. Моего воспитания хватает на то, чтобы сказать «спасибо» – и тут же  громко завопить в сторону комнаты: «Папа! Иди скорей, тебе шоколадку принесли!», поскольку на радость папе, я предпочитаю соленые огурцы.

Грация – это что-то вроде часто выстроченного шелкового корсета, в который корпулентные дамы, кряхтя, впихивают свою вышедшую из-под контроля плоть. Над каждой грацией Бабука подолгу корпит у швейной машинки, выводя невообразимо ровные линии строчки. Прилаживает, отрезает, распаривает утюгом. Рядом с ней – корзинка, в которую летят обрезки кремового, лилового, бледно-желтого шелка, предмет нашего с Фросей жгучего интереса: все мои куклы будут потом щеголять на крылечке в шелковых платьях и спать под стегаными шелковыми одеяльцами, любовно скроенными Бабукой из этих обрезков, а уж Фрося, вздохнув, порежет то, что осталось, на лоскутки и нашьет разноцветных половиков.
Бабука может просидеть, согнувшись над машинкой, несколько часов подряд, не отрываясь от строчки – тогда на пороге комнаты является Фрося. Остановившись в дверном проеме и подбоченившись, она некоторое время со скорбью наблюдает за вошедшей в раж хозяйкой, а потом, не выдержав, ласково советует:
- Анна… Касатка… иди поссы!

…По утрам после завтрака Бабука делает зарядку для голоса.

– МА-МЭ-МИ-МО-МУ… – выпевает она бархатным меццо-сопрано. Голос – ее главный инструмент, его надо держать в боевой готовности, не будет голоса – не будет и денег.
– Маааа… Мааа… – с упором на М – до зрителей даже в самых последних рядах нужно «донести» звук, а с ним и смысл концертного номера.

Номер у нее отличный: четыре огромные тростевые куклы: Вредная Старуха с очень подвижной челюстью, Мальчишка-хулиган, толстая Буфетчица, умеющая бешено вращать вылупленными глазами и Фифа с надутыми губками и ресницами в километр.

– МИ-МИ… МИ-МО-МУ… от тоПота коПыт Пыль По Полю летит!

Кукол делали в мастерской театра Образцова: внутри у них продеты лески, которые приводят в движение рот и глаза и поворачивают голову на шее, а руками можно управлять при помощи тростей. Каждая кукла – в рост трехлетнего ребенка, и почти такая же тяжелая, одной рукой ее надо держать высоко над ширмой да еще и вертеть глазами, ртом и шеей, а другой – тростями, к которым приделаны руки. Не понимаю, как один человек способен с этим справиться. Зато номер идет «на ура!».

…Из-за кулис доносится заливистый милицейский свисток – и на сцену быстрым шагом выходит Анна Рязанцева – в черном костюме с белым отложным воротником, белокурая, с огромными ясными серыми глазами. Зал замирает – Бабука красивее даже чем Вера Холодная, актриса немого кино. На рукаве у нее повязка дружинника. ;Она доверительно сообщает зрителю, что Артистический контроль задержал за кулисами нескольких нарушителей советской морали, и сейчас она их проводит на сцену по одному. Она исчезает за ширмой, откуда тут же выныривает круглоголовый ушастый хулиган и задорным мальчишеским дискантом запуливает в зал:

– Отчего?! Отчего никуда не пускают?!! На танцы – не пускают! В кино, если до 16-ти лет – не пускают! В космос – тоже не пускают! Ты, говорят, еще маленький… Ну, я им ответил… я им такое ответил что их потом два часа холодной водой отпаивали…

Текст, конечно, не ахти, но Бабука тут не при чем - текст пишут АВТОРЫ, утверждает КОМИССИЯ. Называется РЕПЕРТУАР.
Не знаю, что она там делает со своими лесками, но кажется, что у этого пацана с лукавыми раскосыми глазками шевелятся даже уши! Хотя я проверяла - уши намертво приделаны к голове, никаких тайных механизмов. А уж когда он смеется заливистым мальчишечьим смехом – весь зал хохочет вместе с ним.

Для каждой куклы у Бабуки свой голос: старуха ябедничает надтреснутым басом, у фифы – тягучее с придыханием сопрано, она смешно и громко шлепает попеременно губами и ресницами. А уж буфетчица хамит таким голосом, которым хамят. Не знаю, как этот тембр у них называется.
Под непременные овации публики, Бабука многократно выходит на поклон.

– Кланяться, Аночка, нужно с достоинством, глядя в глаза зрителям. Согнулась в пояснице – а голову не наклоняй, смотри в зал! Вот так…

После концерта Бабука укладывает в одну неподъемную сумку своих драгоценных кукол, в другую – такую же тяжелую – складную ширму, сценический костюм, грим, повязку дружинника и свисток. Называется – РЕКВИЗИТ.

– от тоПота коПыт Пыль По Полю летит. Бык, Бык, БелогуБ, БелогуБенький Бычок, у Быка Была Бела гуБа!

Родилась Бабука в Егорьевске, родители – Маманя с Папаней – работали на ткацкой фабрике, сами только-только из  крестьян. Большой деревянный дом на кирпичном фундаменте – и семья большая, восемь детей, еще четверо умерли в младенчестве. Жили трудно, и Бабуку совсем маленькой отправили на прокорм в деревню к бабушке и дедушке. Когда ей стукнуло восемь и Маманя приехала ее забирать – она спряталась в бабушкину юбку, так не хотела ехать в не знакомую ей уже семью.
В Егорьевскую школу дети бегали по очереди, передавая друг другу единственные ботинки.

- Играла я в школьном в драмкружке. Вот мы там однажды давали «Красную шапочку», я, конечно, «Красная шапочка», и вдруг посреди спектакля являются вестники, говорят – Ленин умер! Все плакали.

Кончила она всего 4 класса, родители решили, что учиться ей хватит и отправили в Ленинград – там у родственников была пошивочная мастерская и маленький магазинчик. Шили дамское пальто. Два года провела Аннушка на побегушках, присматривала за хозяйскими детьми, огребала подзатыльники. Бегала в магазин – был расцвет НЭПа и в магазинах – всего навалом. Потом НЭП прикрыли вместе с пошивочной мастерской и магазинчиком, Бабука вернулась в Егорьевск.

– МА-МЭ-МИ-МО… ТРидцать тРи коРабля ЛавиРоваЛи-ЛавиРоваЛи, да не выЛавиРоваЛи!
 
Было ей уже 15, а чем заняться – не понимала, поступила на курсы медсестер для детских садов. Потом еще записалась в кружок физкультурников, в кружок снайперов, хорошо стреляла.
Записалась и в драмкружок, и так и носилась: с 6-7 утра до часу ночи, не помнила совсем, что ела, только вечером на столе всегда стоял оставленный маманей стакан молока и кусок хлеба.
Как курсы кончила – отправили ее сначала в ясли, а потом – на все лето заведовать в селе Никитино детским садом, так что в неполных 16 лет она заведовала аж 32 детьми! И платили ей больше чем папане и мамане – целых 95 р, все шло в семью.

Родителям тогда зарплату давали золотыми червонцами, настоящим золотом высокой пробы, рабочие их недолюбливали, их надо было менять на бумажки, еще морока…
Потом драмкружок перевели в ТРАМ – настоящий Театр рабочей молодежи, и там однажды на просмотрах глянулась Аннушка актрисе Малого театра Вере Пашенной. Давали спектакль «Огненный Мост», жутко революционный.
«Надо Рязанцеву отправить учиться» – велела после спектакля Пашенная режиссеру (это она еще «Красную шапочку» не видела!) – и Бабуке выдали путевку, и в январе 1930-го года поехала она в театральное училище в Москву.

«Общежитие наше – прямо на Красной площади, в комнате 6 человек, но это еще по-божески. В стране уже карточная система, сахар выкупишь, продашь – купишь тут же стакан крупы или пузырек постного масла. Стипендия крошечная, в столовку бегала через день, а так: хлеб свой получишь, нацедишь стакан кипятка – и с хлебом. Два платьица у меня было – на зиму и летнее с оборочками.
Зато билет в Большой Театр на галерку стоил 30 копеек.
Вот однажды пришла я в Большой театр в пальто зимнем, хорошее такое пальто у меня было, на лисьем меху, хорошее пальто, в мастерской еще нашей перелицованное, и материальчик сверху хороший, вроде мадаполама, а тапочки были одни, простые тряпочные с синей каемкой, вот я пальто гардеробщику сдаю, он и говорит: «А калошки?» Тогда в калошах все ходили.
Я только плечами пожала и пошла по коврам. Тапочки мои – бжик, бжик, – из них пузыри с водой, и за мной по всем коврам Большого театра мои следы». Смеется:
– Отметилась я в Большом.

Зарядив голос, Бабука, отодвинув Фросю, принимается готовить. Готовит она ничуть не хуже еврейской бабушки Клары, только с уклоном в суточные щи, пироги с вязигой, заливное, плюшки и холодец.
Удивительным образом фаршированная рыба и холодец так мирно уживаются в моем организме, что я долго не могу определить свою национальную принадлежнсть. И до сих пор, честно говоря, не определила.

Главное, когда приезжает Бабука, – это не уснуть раньше времени, пока взрослые на кухне ведут свои, часто прерываемые взрывами смеха, разговоры. Тогда она сядет ко мне на кровать и расскажет сказку: про мальчика-эвенка Ыу, которому так надоела полярная ночь, что он пошел в тундру искать солнце. Он шел долго-долго, поднимался на сопки, спускался в распадки, но не встретил никого кроме ледяного ветра. Когда маленький эвенк совсем выбился из сил, он лег на снег и стал засыпать, а засыпать посреди тундры зимой никак нельзя – замерзнешь, и тебя заметет метель. И совсем уже уходя в сон, Ыу увидел, как сгусток света в районе созвездия Орион бесшумно взорвался гигантскими цветными иглами и над ним во весь небосвод заполыхало полярное сияние. Оно осветило тундру до самого океана, и стало видно, что с соседней сопки к нему уже несется, громко тявкая, маленькая лайка, а за ней спешит охотник-эвенк и девочка с длинными черными косами…

Бабука рассказывает все это своим бархатным актерским голосом, последовательно подавая реплики дискантом мальчика, басом охотника, смешным хрипловатым баритоном собачки... В театре раньше было такое амплуа – травести. Сказки она сочиняет на ходу, вдохновляясь недавней поездкой.
Под это волшебство, так и не узнав, добрался ли все-таки мальчик до солнца, я засыпаю счастливая. Это вам не фросины гвозди.

Посреди ночи нас всех поднимает с постелей пронзительный вопль: Саша! САША! Иди скорей сюда! 
Мама в халатике, Фрося в исподнем и я (куды босиком!) – спросонья вваливаемся на кухню, откуда исходит вопль. Посреди крошечной кухни стоит окаменевшая Бабука с догорающей сигаретой в руке. Вгляд ее зафиксирован на кухонном столике в точке соприкосновения небольшой кастрюльки и пустой литровой банки.
 
– Саша! – в беспамятстве бормочет Бабука, – там МЫШЬ!
– Анна Сергеевна!, – укоризненно качает головой не вполне проснувшийся, но вполне одетый Аренштейн: на нем есть брюки и майка, – Я просто не узнаю вас! Ну что ВАМ какая-то мышь?
– Она смотрит на меня... – сомнамбулически шепчет Бабука, – Такими черными глазками!

Тут вся семья обращает свои взгляды на столик и видит мышь. Мышь сидит, плотно прижавшись к банке, неотрывно глядя на Бабуку остановившимися от ужаса черными глазками. И не шевелится.

– Саша! Ну сделай что-нибудь!
– Кыш! – лениво командует папа, вытягивая из пачки «беломорину», но странная мышь и ухом не ведет.
– Видите, Анна Сергеевна! Вы так кричали, что она оглохла. Не слышит команд.
– Тапком ее! – предлагает Фрося.
– Может, она под гипнозом? – подает голос мама, старающаяся держаться поближе к двери.
– Мышь. Равнение на знамя. Кры-ыгом-арш!!! – железным басом рявкает папа, придвигаясь вплотную к мыши, но та словно примерзла к банке. Только усики мелко-мелко дрожат.

В наших полуодетых рядах намечается легкая, но живительная паника. Бабука, наконец, отмирает, тушит догоревшую почти до пальцев и закуривает новую сигарету, мама на всякий случай отступает в коридор, Фрося вооружается веником, а я, затаив дыхание, слежу за тем, как папа, отважно протянув к заколдованной мыши руку, осторожно приподнимает со стола кастрюльку.
Мышь внезапно подпрыгивает, дергается вбок – и пулей исчезает в щели за газовой плитой.
 
– А вот скажите мне, Анна Сергеевна..., – интересуется папа, когда стихает всеобщий визг, – вы давно тут на кухне шерудите? Вот что вы тут ночью делаете?
– Ну что я – вышла покурить... Пепельницу взяла. И кастрюльку – согреть молока. Потом раздумала и обратно поставила. Свет зажгла – а она сидит! И СМОТРИТ!!!
– Ну вот вы эту кастрюльку ей на хвост поставили, она и сидит. И смотрит. А что ей остается? Гипноз.

Отсмеявшись и докурив, семья отправляется досыпать, вся, кроме недовольной Фроси, которой не удалось принять участия в боевых действиях.
– Исусе Христе! – ябедничает она в своей каморке Богу, – Мышей они плодят! Страм какой!
Она бормочет еще что-то про мышеловки и яд, но этого я уже не слышу, проваливаясь в сон.

/Здесь у меня опять стоит ремарка: «как шумят сосны по ночам». Но я сдаюсь сразу. Тому, кто никогда не лежал ветреной ночью под соснами, или хотя бы под парусами - я не в силах объяснить, как они гудят, медленно раскачиваясь, и сметают с неба звезды./


ЧИСТЫЙ ЧЕТВЕРГ, ИЛИ КОМНАТА НА ОСТОЖЕНКЕ

Это сейчас она Остоженка, а тогда была улица Метростроевская. До этого она, правда, тоже была Остоженка, но я этих времен не застала.
Комната на Остоженке начинается с парадного подъезда. Нет, еще раньше – со станции метро «Кропоткинская». В торце этой станции – чуть вверх по ступенькам – расположился целый шоколадный магазинчик. За массивной, темного дерева стойкой на круглых полированных витринах-бобинах безо всякого стекла выставлены тысячи шоколадных конфет в блестящих обертках. Как выйдешь из вагона – иди на запах шоколада – это и будет нужный тебе выход к улице Метростроевская.
 
В метро тогда было много вкусного. В переходе с Кропоткинской на Библиотеку Ленина стоял киоск с соками: тетенька в белом переднике и кружевной наколке разливала из перевернутых стеклянных конусов с крантиками томатный, вишневый, апельсиновый, яблочный… Если ты просил томатный – на прилавке стоял граненый стакан с крупной солью, а рядом – другой, в нем была налита вода и болталась чайная ложечка. Ты мог ложечкой набрать соли, размешать ее в своем соке, а потом вернуть на место в стакан – вода в нем была розоватая от бесчисленных полосканий.
 
Так вот, парадный подъезд. Сначала три шага вниз – а потом вверх на второй этаж по выглаженным временем мраморным ступеням, огражденным литой чугунной решеткой с дубовыми перилами. На каждом пролете к перилам прикручен «крокодил» - круглая нахлобучка вроде велосипедного звонка – для того, чтобы шалопаи не вздумали скатываться по ним вниз. Где те шалопаи... А крокодилы – вот они, как новенькие.

Дом дореволюционной постройки, тут все – на века: массивное, дубовое и бронзовое. В бабушкиной квартире на потолках лепнина, подоконники из мраморной крошки, латунный замок в комнату защелкивается с мягким чавканьем, дверь из кухни ведет на черный ход. Раньше по нему поднималась прислуга с углем для печей и корзинами провизии. В общем – типичная квартира врача или присяжного поверенного, превращенная в типичную советскую коммуналку.
Комната многодетной семьи рабочего фабрики «Заря», разгороженная шкафами на подклети. Комната милицейского начальника. Комната бывшей актрисы, ныне швеи, завешенная до потолка стеклярусом и тюлем, заставленная цветным хрусталем, давно переставшим преломлять свет и собирающим только бессмысленно толпящиеся в солнечном луче пылинки.

Общая кухня с двумя газовыми плитами и шестью потрепанными столиками по числу семей. Сумрачный коридор, приводящий неосторожного исследователя в огромную и холодную ванную комнату: гигантская чугунная ванна оснащена прямостоячим душем на палке и двумя кранами гор и хол. Если повернуть кран – из темного дальнего  угла раздастся низкий угрожающий вой: там из сплетения труб торчит такой страшный  черный отросток – я давно подозреваю, что именно он тут главный.
Так что без взрослых я туда – ни ногой, напрасно мама говорит, чтобы  шла уже мыться. Мы, собственно, приезжаем к бабушке мыться. Но кто ж добровольно пойдет мыться среди этих ужасов? Я могу и на крылечке в Серебряном бору. Мне Фрося из чайника польет, чем плохо?   

Хотя ванная комната – еще не самый ужасный ужас, в квартире на Остоженке есть комнатка и пострашнее – это туалет. Там притаился унитаз с бачком, вознесенным куда-то в умонепостигаемую тьму. Из умонепостигаемой тьмы свисает железная цепочка с холодной керамической рукояткой, которую приличному ребенку полагается дернуть за собой. Тут вас и взрослые не спасут.
И я советую любому относительно приличному ребенку, оказавшемуся в этой страшной комнате, собрать всю волю в кулак, быстро дернуть за рукоятку  – и бежать, бежать стремглав, чтобы не слышать сокрушительного рева потревоженной воды, долго не затихающего потом в отдаленных коленах чугунного чрева дома.
Тот, кто однажды слышал этот рев – уже никогда больше не будет приличным ребенком. И не спрашивайте меня, чего это я так запыхалась.

Зато в бабушкиной комнате настоящий оазис: в ней два окна, завешенных красивым крупным кружевом: на одном живет фикус, а на другом – непременный компот с ушами, по подоконнику с той стороны разгуливают говорливые голуби. В простенке между окнами этажерка с настоящим телевизором, крошечный экранчик закрыт линзой, наполненной водой, изображение в линзе разъезжается по углам. Если смотреть сбоку – лица дикторов становятся идиотскими, как в комнате смеха.

Еще тут есть два дивана и дубовый шкаф – к нему я бегу в первую очередь – отмечать карандашом на задней стенке как я выросла за последние 2 недели. Но, сколько ни задирай подбородок, получается, что я никак не выросла. Тетя Нюня говорит, что я мало каши ела. Ерунда какая. Помешались все на каше.

Дядя Ёня, увидев, что губы мои вытянулись от обиды в трубочку, а щеки надулись, как у хомяка, пытается исправить неловкость супруги:
– Не грусти, Анка-Не-Хочу-Не-Буду! Ты скоро бабушку перерастешь!

«Анка-Не-Хочу-Не-Буду» – это прозвище дал мне дядя Карик, папин любимый кузен из Кишинева, а теперь так зовет меня вся еврейская мешпуха. Так папа говорит: вся эта мешпуха. Потом оказалось, что на иврите это звучит как мешпахА и означает – семья.

Тетя Нюня, дядя Ёня, тетя Бетя, Тетя Рузя, дядя Миша и уйма других двоюродных нам евреев, – и есть большая бабушкина семья, частью живущая в Москве, частью наезжающая из Кишинева и Черновцов с чемоданами грецких орехов, чернослива и яблок.
Черновцы и Кишинев постоянно шлют бабушке гремящие  фанерные посылки, потому что в Москве грецкие орехи не растут. Если отодрать верхнюю, прибитую мелкими гвоздиками фанерку с выведенным синими чернилами адресом: г. Москва, ул. Метростроевская, д 3/1 кв 4, Койфман Кларе Израилевне, и запустить руку в сухие, прохладные орехи – то можно нашарить баночку светящегося изнутри айвового варенья. Или непроницаемо-пурпурного сливового джема, который надо намазать на большой кусок хлеба с маслом, забраться с ногами на диван рядом с папой – и запивать всю эту роскошь молоком.

...Папа всю жизнь мечтал съездить в Израиль – да так и не съездил, не те были времена. Зато мне это удалось – и даже многократно. И вот  однажды в священном городе каббалистов и мистиков Цфате евреи сами решили за меня национальный вопрос.

…Брожу я в Шаббат по ночному Цфату, озираю Галилею, веду себя скромно. На узкой улочке останавливают меня евреи в шляпах и с пейсами спрашивают по-английски: вы еврей? Я говорю – не совсем. Они щурятся хитро и говорят: а кто у вас еврей? Мама, папа? Я говорю – папа. Тогда евреи ликуют, берут меня под локотки, говорят – вы не еврей! Вы-то нам и нужны! У нас чайник кипит, вот у этого – и кивают на молодого еврея в шляпе и с пейсами – надо выключить! Я говорю – запросто. Ведите меня к нему!
Молодой еврей ведет меня по узкому лазу в какую-то норку под крышей, там и впрямь кипит: и не чайник, а целая паровая машина, вся норка уже запотела. Ну я кнопку нажала, попрощалась и ушла. Он еду предлагал, но я не взяла. Потом сильно жалела – шаббат у них, все закрыто, два дня питалась исключительно чаем с лимоном, украденным с хозяйского дерева.

Вот я думаю: что бы они без меня делали?! Кроме меня тут все евреи. И ведь главное – они же сразу меня опознали! С другой стороны – и не трудно: у меня ни шляпы, ни пейсов…

Бабушка Клара – генералиссимус еврейской кулинарии. Гефилте фиш, куриная шейка, цимес, фаршированная курица. Торт Микадо, сваренный в большой кастрюле из меда, масла, какао и орехов, о-о-о ... Бесконечное разнообразие крендельков, сухариков с изюмом и маковых рулетиков… Жареная маца со свиными отбивными (вы не ослышались), а главное – главное! – балабушки!
Это торжественное блюдо готовится исключительно к большим праздникам с участием  максимального количества доступных на данный момент еврейских родственников. Балабушки – это такие крошечные булочки размером с просфору, их сначала выпекают в духовке, потом запаривают в кастрюле с чесноком, поливают соусом из утки, томленой с огромным количеством лука и чеснока – и бабушка торжественно вносит благоуханную кастрюлю в комнату, навстречу жадно раздувающимся ноздрям и подставляемым тарелкам. Рецепт утрачен.

Когда в комнате становится невыносимо шумно от объевшихся, но не умолкающих евреев, на стол водружается апофеоз бабушкиного кулинарного искусства – сметанный торт, рецепт которого (также безнадежно утраченный) по преданию начинается словами «возьмите 100 орех...».
Бабушка разливает по розовым с золотом праздничным чашкам индийский чай, и размякшая мешпуха незаметно для самой себя переходит на идиш.

– Ваймэ, Алик, закрой уже книжку! – раздраженно просит бабушка, – иди кушать торт!
– Сейчас! – отвечает папа, не отрывая взгляда от страницы, – Три минуты. Пусть пока пропитается.
– Он уже пропитался! Алик!
– Оставь его, Клара! – миролюбиво советует дядя Ёня – уютненький, кругленький, с абсолютно лысой сверкающей башкой, – Алик а йидишер коп! Пускай читает! А идише маме гордиться должна за таким сыном.
– Этот йидишер коп махт ир гебрутене лэйбыр! – встревает тетя Аня.
–  Нет, вы посмотрите на него: и ухом не ведет! – восклицает а идише маме, – Нюня, положить тебе еще торта?
– А Алику останется?
–Ты же видишь, Нюня, Алику цум ломп.
– Ша, евреи! - наконец включается папа, – Оставьте мне кусочек: вы так раздулись, что я между вами все равно за стол уже не втиснусь!
;– Он еще и дразнится! – театрально всплескивает руками тетя Аня.
– А бинтл мэшугоим! – смеется дядя Еня. – Клара, волшебный торт сегодня!
– Да-да, просто цимес мит компот! – кивают тетушки, продолжая уничтожать остатки сладкого.

К этому моменту силы мои окончательно подорваны двумя кусками торта, и мне лень вслушиваться в их птичий грай. Хотя идиш представляется мне довольно простым языком, состоящим в основном из горестных восклицаний.
И я отползаю за шкаф в  любимый закуток с диваном, заботливо застеленным многократно заплатанными, но туго накрахмаленными простынями, с которого – только руку протяни – можно достичь фамильного сокровища: трехтомной, тяжеленной, богато иллюстрированной  «Энциклопедии черепно-лицевых ранений». С фотографиями и цветными вкладками.
Поскольку евреи заняты тортом, я успеваю внимательно изучить первую треть второго тома, пока не засыпаю над страницей с красивой фотографией человека с половиной разоренного лица. Эта волшебная книга осталась от деда, военного хирурга Моисея Аренштейна.

…Дед Аренштейн и бабушка Койфман – отпрыски зажиточных еврейских семей родом из Бессарабии: одна из этих семей, по слухам, владела на Волге целым пароходством. Только я не помню, которая. Бабушка кончила классическую женскую гимназию, дед получил диплом врача, свадьбу сыграли в Париже. Бабушка, никогда больше нигде не учившаяся, с легкостью писала письма по-французски и по-немецки, читала по-английски.
Когда наши и немцы в очередной раз разделили Бессарабию, Дед Моисей Маркович (потом он на всякий случай станет Михаилом) в качестве военного хирурга и бабушка Клара – медсестрой при нем – двинулись с отступающими советскими войсками на восток, а дядя Боря, бабушкин брат – на запад. Михаил Маркович всю войну проработал главврачом разных военных госпиталей, после войны осели они в Лопасне (теперь это город Чехов), дед опять возглавлял госпиталь...

В сумке с чудом сохранившимися документами, нашлись две справки одного и того же 1957-го года: одна, на плохой шершавой бумаге с жирным синим штампом, удостоверяет, что Клара Израилевна Койфман заведует Лопасненской городской баней, а другая, на чистом английском, - что ее брат Боря в Кембридже служит профессором математики.
В 1952-53 годах, когда вовсю стали раскручиваться дела врачей-отравителей, дед Аренштейн попал в сети НКВД: его обнесли красными флажками и гнали как волка на номера: уже вовсю крутилось дело о вредительстве, было принято решение о какой-то показательной эксгумации…
А тут как раз папа с мамой решили пожениться. И дед Аренштейн пришел к Бабуке, которая в папе души не чаяла, – с разговором.

Поговорили. Дед просил убедить молодых погодить со свадьбой – не хотел подставлять под удар семью невесты. Это была явная – и очень веская причина. Тайная причина была бабушка Клара. Нет, она ничего не имела против мамы как таковой, но решительно возражала против папиной женитьбы на гойке. Хотя «вся эта мешпуха» была очень далека от ортодоксальности – одни свиные отбивные с жареной мацой чего стоят… 
Мама с папой обещали погодить, но тайком все-таки расписались. Как знали, что у них будут две сестрички. А жили пока порознь: мама в Уланском, а папа – в Лопасне.

В марте 1953-го Сталин умер, дело против деда  заглохло, и папой мамой сыграли свадьбу. Но деду Моисею Марковичу так и не удалось спастись от людоеда: он как-то очень быстро, за несколько месяцев сгорел от рака.

– Я пришел к отцу в больницу, а мне говорят – ночью он умер. Я тогда как раз бросил курить. И держался уже несколько месяцев. И я шел по коридору больницы, а навстречу мне – инвалид с папиросой. И я не помню как – я просто вынул изо рта у него эту папиросу, себе в рот сунул – и пошел дальше. И больше никогда курить не бросал.


ПЯТНИЦА

Зимой в Серебряном Бору будет тихо, сосны отяжелеют от снега, колонка с водой обрастет льдом так, что к ней с ведром и не подойти. Папа – высокий, кудрявый, в разлетающемся ватнике – станет рубить дрова, доставая мерзлые чурбаки из сарая. У каждой квартиры в длиннющем сарае свой отсек с дровами.

На Канале выставят шлюз – мы будем завороженно смотреть, как он, секция за секцией, выезжает из шлюзового бункера на скрипучих железных цепях, пока не достигнет противоположного берега – и жители Живописной улицы потянутся к нам через замерзший Канал на лыжах. Лыжники нас не беспокоят, катаются в лесу в районе Бездонки, так что обледенелая гранитная лестница, ведущая к пристани, всецело принадлежит нам.
С нее я и въехала однажды на санках переносицей в бетонный парапет. Фрося, громко призывая на голову Саньки с Андрюхой своих глуховатых Немезид, осушила мне слезы и сопли, залила перекисью – и почему-то не выдала.

Весной в Серебряном Бору из-за заборов вываливаются черемуха и сирень, на реке запевают голосом певца Хиля первые речные трамвайчики, в санаториях ЦК и МК стучат молотки и пахнет краской: там готовятся к приему партийных товарищей.

С этого момента остров начинает жить в тревожном ожидании выходных. И если партийные товарищи дисциплинированно отдыхают у себя за забором, то остальные отдыхающие отдыхают громко и везде. После каждых выходных Серебряный Бор будет густо засыпан фантиками и обертками от мороженого, черемуха с сиренью порваны в клочья – и бедные островитяне, горестно вздохнув, принимутся собирать мусор и чинить сирень – до следующих выходных.
Так оно и пойдет – до конца лета, потом начнутся дожди, отдыхающие разойдутся со своими ирисками и пивом по домам – и Серебряный Бор опять станет в тишине уходить под снег.

Но это когда еще будет, а сегодня – тепло, июль, мама трясет меня за плечо и говорит:
– Вставай, соня! Пойдешь со мной на зарядку?

Мама красивая и такая молодая, ну совсем. Я даже не знаю, кто красивей – мама, или папа. Нас с ней вечно принимают за сестер. Один попутный отдыхающий, не зная, как завести с мамой разговор, стал подкатывать ко мне: девочка, а как тебя зовут? а это твоя сестренка? –  на что я, надув губы, сурово отрезала:

– Это моя мама. И ей ТРИДЦАТЬ лет!

Мама почему-то обиделась. Хотя это была честная правда. Я вообще не люблю врать. Может потому, что не умею? Я пробовала пару раз – ничего толкового не вышло.

Мама светло-русая и кудрявая, у нее есть незабудчатый синий сарафан с голыми плечами и широкой юбкой, она надевает его в теплый солнечный день – и тогда все насквозь начинает сиять и сразу наступает лето. Как сегодня.

Каждое утро перед работой мама спускается по нашей монументальной гранитной лестнице на пристань, с двух сторон оформленную импозантными, сталинских времен, бетонными пилонами. Раньше к этой пристани, наверно, причаливали большие красивые пароходы, теперь она заброшена, баржи, груженые лесом или углем, неторопливо проходят мимо. В корму каждой упирается-пыхтит маленький катерок-толкач.

Мама делает на берегу зарядку, потом бегает по дорожке, часто прерываемой сваренными из железных прутков мостиками, под которыми по желобам со склона в Канал стекает вода. Потом плавает, в любую погоду. Плавает она отлично, и меня потихоньку учит, но я пока только по-собачьи. Пару раз мама берет меня с собой на зарядку: руки в стороны, ноги на ширине плеч, Анка, куда ты смотришь?

А я смотрю, открыв рот, как мимо проходит баржа с песком: она неспешно и вкусно шлепает по воде, на носу рядом с флагом полощутся на веревке тельняшки и штаны, и по-хозяйски потявкивает, озирая берега, небольшая собачка. Из рубки выходит женщина с огромной кастрюлей, там, наверно, борщ, ну или суп с лапшой. Работники баржи сядут обедать, всем матросам достанется по куриной ноге, а собачке – лапка.
Курица продается в магазине с болтающейся на голубой шее головой и с бледными желтыми лапками. Если бы у меня была куриная лапка – я бы тоже отдала ее собачке. Ну, если бы у меня была собачка.

Баржа медленно вплывает под мост, и до берега с шуршанием докатываются, наконец, поднятые ей некрупные волны: одна… вторая… третья… потом немного мелкой ряби… и все, ушла. Как кино.

…А тут какие-то наклоны-приседания… да ни в жизнь! Ничего регулярного, никаких приседаний!
Гораздо интереснее забраться по крутому склону наверх, лечь набок – и наперегонки с мальчишками катиться вниз, захлебываясь от травы, все ускоряясь: небо-земля, небо-земля, главное – не укатиться совсем в канал и еще не закатиться ненароком на железный мостик, потом весь бок будет в синюю полоску.;
– Не-е-е, мам, я поваляюсь, можно?
– Ну, валяйся, твое дело.

Мама всегда на моей стороне.
По дороге с работы она обычно забирает меня из детсада, хотя иногда меня и одну отпускают – идти-то всего метров двести по Первой линии. И однажды какая-то глубоко беременная мамаша какой-то неприметной трехлетки налетает на маму с воплем:
– Ваша дочь! Это же маленькое чудовище!
– Разве? – спокойно удивляется мама, оглядев прижавшееся к ней маленькое чудовище со встрепанными баранками.
– Вы знаете, что она рассказывает детям? Отойдем в сторонку, это невозможно выговорить…
Красная от возмущения мамаша увлекает маму в куст акации у забора и, понизив голос до истерического шепота, сообщает ей прямо в ухо:
– Она всем детям рассказывает, что у меня в животе ребенок!!! Представляете?! Вы должны сделать ей внушение и вообще… надо как-то уже начать воспитывать девочку!
– Хорошо, я начну. – миролюбиво обещает мама, – А что, разве у вас нет ребенка в животе?

Когда меня спрашивают, кем я хочу быть, я без запинки рапортую: ба-ре-линой! Родители озадачены: их с рождения восхищает моя тотальная неуклюжесть. Но меня все-таки записывают в танцевальную студию на улице Народного Ополчения – туда надо ездить семь остановок на троллейбусе в сопровождении недовольной Фроси. У меня появляется маленький с железными углами рыжий чемоданчик, который я не даю ей даже подержать. Там лежит белое трико, белая полотняная, волнующаяся при каждом движении, юбочка и белые танцевальные тапки. Как я могу доверить Фросе это сшитое Бабукой сокровище!

Но однажды, когда мы перебегаем широкое и оживленное Хорошевское шоссе, чемоданчик внезапно распахивается - и все это лебединое озеро остается трепыхаться в грязи под колесами спешащих машин…

Может, мы и сходили с Фросей еще пару раз на эти танцы - я всю дорогу судорожно прижимала крышку чемодана указательным пальцем, чтобы он опять не раззявился, но дальше дело не пошло. Моя поруганная мечта осталась тихо шелестеть там, посреди Хорошевского шоссе. А то ведь была бы сейчас балериной…

– Давай я открою тебе один секрет?, – говорит папа.
– Давай.
– Когда ты была совсем маленькой, я просил тебя: Анка, пробегись во-он до той сосны! Или во-о-он до того дома, помнишь?
– Да я рада была бегать! Я бы хоть до пристани бегала!
– А знаешь почему?
– Почему?
– Это был самый лучший способ поднять себе настроение. Ну, если настроение было неважное. Ты ТАК смешно бегала!

Я как-то пропустила тот момент, когда у мамы в животе тоже заводится ребенок.
У нас велосипедное лето: мы по очереди гоняем по Первой линии взмыленный «Орленок»: седлать его надо с разбегу, на багажник вспрыгивать – тоже, крутить педали приходится стоя – «Орленок» рассчитан на санькин рост. Ехать долго на раме невозможно, потом вся попа синяя… По вечерам Фрося с каменным, как у индейского воина, лицом закрашивает мне коленки зеленкой, пузырька хватает на три дня.

К осени в доме появляется сестра-младенец и, что гораздо интереснее, – пеленальный столик. Столик тесно заставлен белыми круглыми и овальными баночками с голубыми крышечками: в них хранятся загадочные мази и присыпки, необходимые младенцам. Наша крошечная кухня так же тесно завешана квадратами пеленок и треугольниками марлевых подгузников. Печка топится теперь почти беспрерывно, силясь всю эту геометрию просушить. 

Младенец мне не очень мешает – я как раз в этот момент иду в первый класс, отягощенная гигантским мокрым букетом флоксов из теть-наташиного сада. И как-то там учусь. Не помню, как, потому что Сашка с Андрюхой сооружают тачанку: низкую дощатую тележку с металлической штангой в виде буквы Т, управляющей передним колесом. Не знаю, каким образом они это осилили. Мальчишки твердят про какие-то подшипники, но я подозреваю, что и тут не обошлось без всесильного ГИПРОКАУЧУКА.

На этой управляемой колеснице можно скатываться с гранитных ступеней прямиком на пристань, лихо сворачивая в 10 сантиметрах от парапета, чтобы сберечь переносицу. Да и саму голову: тележка мчится с горы в пять раз быстрее, чем санки. Когда мама случайно застает нас за этим занятием, она молча берет меня за руку и уводит домой. Тележка на следующий же день куда-то исчезает.
Мы и без тележки обойдемся, очень надо… Нам есть чем заняться: сначала Саньке дарят новый мяч, и можно опять играть в футбол и вышибалы, потом Андрюха случайно проливает на одну из своих черепах негашеную известь, и она на всякий случай засыпает на целый год, а потом у Жульки рождаются щенки!
Клянчить у мамы, чтобы мы взяли щеночка, бесполезно: у нас уже есть ребеночек.

– Мам!
– Да.
– А скажи, что ты не моя мама.
– Ну вот зачем тебе? Дурацкая игра.
– Ну скажи.
Мама вздыхает, прищуривается:
– Я, в общем, и сама хотела тебе это сказать. Я действительно не твоя мама.
Я потихоньку начинаю ерзать. Становится неуютно. Мама – гениальная актриса, покруче даже Бабуки. Просто не сложилось. Бабука была так решительно против ее поступления в Театральный, что мама из чистой вредности отнесла документы в первый попавшийся МИХМ. Зубрила там сопромат. Встретила папу. И продолжала играть: «Бесприданницу», например, в студенческом театре при соседнем МИСИ.

– Мам, ты шутишь!
– Зачем? – мама устало пожимает плечами, – надо же мне было когда-то сказать тебе правду… Ты большая девочка.
– Ну мама! – я уже готова разреветься.
– И не называй меня так. Я же тебе объяснила.
– Ты моя мама! Перестань притворяться!
– Ну кто тебе это сказал? – мамин голос становится жестким как проволока, а глаза превращаются в две бритвы, – Я вовсе не твоя мама. Я – Баба-Яга.
Проваливаясь в бездонную яму ужаса, я из последних сил цепляюсь за мамину руку и в отчаянии кричу:
– НЕТ! Ты моя мама!
– Ну что ты, Анка… – делает крутой поворот Сара Бернар, – дурочка какая. Ну конечно я – твоя мама. Спи уже давай.

Мама гасит свет и уходит, а я еще некоторое время разглядываю, чтобы успокоиться, волшебный персидский коврик, висящий над моей кроватью – в центре его красный круг – наверное, солнце, и еще красный кружок – помельче. Вокруг – по темного золота полю – синие, красные, черные ломаные узоры. По ним можно долго блуждать среди гор, ручьев и баранов, главное – подольше не уснуть, потому что: а вдруг опять приснится КОШМАР?;

КОШМАР всегда один и тот же: я бегу по нашей Первой линии, редкие хилые фонари под плоскими жестяными колпаками так плохо светят, что на небе видны все до единой звезды, а меня догоняют в карете «скорой помощи» Баба-Яга и Кощей Бессмертный, мигают синим огнем.


БЕСКОНЕЧНАЯ СУББОТА

В субботу я, к своему огорчению, обнаруживаю, что Бабука рано утром уехала в Уланский – к деду, Андрею Григорьевичу.
Андрей Григорьич Пестрецов сам носа в Серебряный Бор не показывает. Вот и хорошо: он довольно противный, этот дед, разговаривает со мной мерзким голосом, как Петрушка. Я в ответ только дуюсь и упорно молчу – что, в самом деле, за глупости! Как будто я умственно отсталая.

Живут они с Бабукой, Маманей и Ленечкой в полуподвальной квартирке в Уланском переулке. Обитатели квартирки видели бы только ноги прохожих, если бы окна не выходили во двор, а во дворе – никаких прохожих кроме кошек. Кошек видно целиком.

Сначала это была коммуналка – по семье в каждой комнатке – но потом соседи стали постепенно исчезать, похоже, не без стараний Андрея Григорьича. Бабука давно подозревает его в связях с Органами.
Все четверо братьев Пестрецовых были как-то с ними связаны: Николай работал в НКВД, Константин каким-то боком тоже был к нему прислонен, а Дмитрий сидел. Вернее – долбил кайлом глину на строительстве Беломорканала. Только их отец Григорий мог похвастать незапятнанной биографией – до самой смерти он продолжал пить, вощить дратву и делать набойки.

Вот и попробуйте выбрать себе национальность, если у вас в родне с одной стороны – зажиточные ашкеназские евреи с пароходством, а с другой – рязанские крестьяне и пьющий московский сапожник! Мало того: жена его, прачка, тоже была не трезвенница, да вдобавок нюхала табак. Не могу же я отказаться от всей этой соли земли ради какого-то там пароходства?!

В сырой и холодной квартирке в Уланском – три комнатушки: маленькая, небольшая, и длинненькая. А еще крошечная кухня с чугунной обшарпанной раковиной, в которую из крана льется обжигающе ледяная, отдающая железом вода, и совсем уж мизерная будочка с унитазом. Зато вода и туалет – прямо в квартире, и не надо, как у нас, бегать с ведром на колонку и на мороз в уличный клозет.

В маленькой комнатке у Мамани – Бабука выписала ее к себе из Егорьевска коротать старость – в углу тоже живут Бог с Богородицей. И еще какие-то почти неразличимые старцы. Бумажных цветов тут даже больше, чем у Фроси, горят лампадки и крепко пахнет ладаном и еще чем-то, что заставляет меня быстренько здороваться и поскорее уходить к Бабуке и Ленечке в среднюю комнату.
Этот запах мне встречался потом в жизни много раз, особенно в домах пожилых крестьян. Я только сейчас, через 50 с лишним лет стала догадываться: похоже, так пахнет безнадежная честная бедность.;

Ленечка после перенесенного в детстве энцефалита проводит время жизни в кресле на колесах. Молча, только мычит. Порой его настигают тяжелые припадки эпилепсии – и тогда вся квартира ходит ходуном…
Вся – кроме длинненькой комнаты, в которой обитает Андрей Григорьич. У него есть телефон – невероятная роскошь по тем временам – с его помощью дед плетет интриги концертно-гастрольной деятельности, он занят. Комнатка-пенал от пола до потолка заклеена афишами: кокетливо улыбающийся АГ в беретке и при бабочке, ниже синими буквами: АНДРЕЙ ПЕСТРЕЦОВ. И - ЮМОР, САТИРА, прямо как у Бабуки.

Все говорят, что АГ - прекрасный актер. Вот не знаю. Чего он тогда со мной говорит таким дурацким голосом?

«…В 33 году послали наше училище на Украину, двумя концертными бригадами. Я была массовиком, организовывала танцы.
А на Украине в 33 году – Голодомор!
Ведущим во второй бригаде был Пестрецов, лет за 30 уже, лысоватый, носик маленький такой, уточкой. Вот он преследовал меня, целоваться лез все время, а мне он не нравился – всех высмеивал, жадный был. Но талантливый. Одна цыганка из нашей бригады мне говорит: быть тебе замужем за АГ! Приснилось мне, что ты к его брюкам пуговицы пришиваешь. Я испугалась, говорю – лучше повешусь!

Едем мы по Украине, поезд наш идет сквозь море огня – жгут посевы. Люди ходят по полям с лопатками, ищут сусличьи норы, выгребают запасы. Люди худые все как скелеты. Невозможно выйти на станции – женщины, обтянутые кожей, младенцы высохшие на руках. Просят: дайте хоть что-нибудь! Ну, мы все отдавали, что у нас было. Деревни были блокированы, если убегали – умирали на вокзалах. На одной станции мы вышли, в открытые ворота станционного сарая с инструментом видим – лежит поленница. Дрова как-то разбросаны. А потом – Господи, это не дрова, это же люди мертвые там лежат… А мы, значит, им – зрелищ
…;Отработали мы, вернулась я в Москву – да и в первую же ночь вышло все так, как цыганка сказала. Добился АГ своего – хитростью и подлостью – и куда мне было теперь… в училище больше не пошла, три дня плакала сидя на диванчике в этом его пенале, да так и осталась…
Отплакала свое – и начали мы с АГ потихоньку репетировать сценки, много репетировали. Стали работать по концертным бригадам – с самыми известными тогда артистами: с Улановой, Козловским, Лемешевым… потом родилась твоя мама, тогда уж мы расписались. Потом Ленечка…;

Я его боялась, Андрея, он садист был, взвинчивал меня до предела…
Садится, например, обедать и все-то морщится: и то ему пересолено, и это недожарено… Возьмет тарелку со вторым – да хрясь ее об пол!
– В следующий раз, – говорит, – чтобы без нареканий!
А в следующий раз – щи не горячие. Опять – хряп тарелку! – щи по всей кухне разлетаются, я беру тряпку, отмываю. И так раз за разом. Я только молча осколки собираю, станешь перечить – полезет драться.
;А какая посуда недобитая – ну там ручка у чашки отлетела или носик у чайника, или тарелка треснула, да не развалилась – я все это аккуратно на отдельную полочку составляю – так, чтобы увечья не бросались в глаза. Накопилась у меня таким образом целая полка недобитков.;
Вот Андрей однажды за обедом опять лицо кривит, да тарелку с котлетами – шварк об стену! А я спокойно полочку свою с гвоздиков снимаю – да шарах ее об пол – всю разом! Грохоту было! Вся кухня в мелких брызгах, АГ сидит, глаза выпучив, дар речи потерял. Посидел да и убрался к себе в пенал. И уж больше никогда посуду не бил. Потому что жадный был очень. Денег ему жалко стало".

– Мам, а Бабука когда вернется?
– Опять ты за свое. В понедельник, наверно. Наведет там порядок – и вернется. А к нам зато сегодня Лидочка приедет. И Таня Паранина.
– И Юрочка?
– И Юрочка. И Тошка.
– И Женька?
– Женька нет, не приедет, он в командировке.
– Жалко.
Лидочка Дружинина, Таня Паранина, ее муж Юра Леонтьев, Тошка, Женька Матвеев – меня накрывает волна нежности, когда я произношу эти имена.
Все они – папины и мамины друзья, члены КОМПАНИИ, в которую превратилась со временем труппа студенческого театра при МИСИ. В  КОМПАНИИ есть еще Инка, Уховы, Гарик Селезнев – балерун Большого Театра, еще много кто – и таинственный Грамматикати.

/Таинственный он потому, что я никогда его не видела. Только слышала, как со стрелки Канала и Москвы-реки, откуда открываются виды на дальние деревни - будущие новостройки Тушино, Щукино и Строгино – КОМПАНИЯ в полощущихся на ветру широких штанах и клешеных юбках, сложив рупором ладони, хором звала в пространство: Грам-ма-тика-а-ати! Грам-ма-тика-а-ати!
Я думала – это заклинание, а оказалось – фамилия.
С тех самых пор я жду, что загадочный Грамматикати объявится наконец, услышав этот зов, хотя надежд на это остается у меня все меньше./

Весной и летом КОМПАНИЯ приезжает почти каждую субботу. Отправляется шататься по Серебряному Бору, если весна, купаться, если лето, потом все собираются на террасе, едят окрошку, я ее не люблю. Тане Параниной не хватает ложки, ей сооружают приспособу из вилки, залепленной черным мякишем.
Они все время смеются, эта компания, и постоянно разыгрывают друг друга. Прячут «воробушка». Ищут «воробушка». И всегда находят. Разливают по рюмкам, папа динькает по своей вилкой, привлекая внимание, Тошка, не дав ему открыть рот, мощным «народным» голосом запевает: Сронииила коле-е-ечко… Ей вторит мама, подхватывают Таня и Сережа Ухов  – и папин тост сорван.
«Выкуси, Аренштейн!» – хрипло смеется Тошка – «Я сама тост скажу!»

Со всей компанией я «на ты». Наверно, потому, что с младенчества болтаюсь у них под ногами. А еще у них БРИГАДА.

У БРИГАДЫ, в которой числились все женатые члены компании, было два направления деятельности – внешнее и внутреннее. Внешнее состояло в перевозке с места на место любых тяжестей любым нуждающимся в этом друзьям и родственникам, а внутреннее описывалось одним словом – МАЛЬЧИШНИК. Мальчишник происходил раз в году, женщины на эти секретные сходки ни под каким видом не допускались, но предположить, чем занимаются предоставленные самим себе мужчины, в общем-то не так уж и трудно. То есть это сейчас мне нетрудно, а тогда я бы многое отдала чтобы хоть одним глазком глянуть, что они там делают на своем секретном МАЛЬЧИШНИКЕ.

Члены БРИГАДЫ бесконечно подкалывали и разыгрывали друг друга, иногда довольно жестоко. Обижаться было не принято, принято было учинить ответную каверзу. ВЕрхом удачного розыгрыша считалась легендарная история, сильно напоминающая известную сказку про вершки и корешки. О том, как один русский и два еврея перевозили пианино.

Неважно, чье это было пианино, важно, что Додик Фридман, Саша Аренштейн и простодушнейший Юра Леонтьев должны были сначала спустить купленное по случаю пианино, скажем, с восьмого этажа, а потом поднять, скажем, на пятый в соседнем доме. В лифт, понятное дело, неуклюжее пианино никаким боком не лезло. И на лестничной площадке восьмого этажа был устроен военный совет.

– Давай мы возьмем на себя основной вес и встанем сзади, а тебе останется только поддерживать его спереди? - предложили евреи чистому сердцем Леонтьеву.
Юрочка, даром, что у него было инженерное образование, легко согласился – и все восемь этажей, изнемогая и обливаясь потом, сползал по лестнице, раздавленный весом треклятого инструмента.
Когда бригада достигла уровня моря, Юрочка, немного отдышавшись, ненароком засек гнусные ухмылки на рожах своих напарников. И, наконец, заподозрил неладное.

– Знаете что, евреи? Хватит мне тащить этого монстра на своем горбу! Давайте теперь вы встанете спереди, а я как белый человек сзади пойду!
– Да не вопрос! – сказали евреи, сделав ответственные лица. – Мы и сами, надо сказать, хотели тебе это предложить. Все по-братски, все по справедливости!

И Юра Леонтьев встал сзади, снова приняв на себя весь вес злополучного пианино, и на подгибающихся ногах поволок его, направляемый злорадными евреями, на пятый этаж.

…Они ужасно красивые, эта компания, все – и мужчины и женщины. Женщины особенно: у них тонкие талии и пышные романтические юбки. Они танцуют на террасе под Армстронга и Нат Кин Кола, переставляя катушки с пленками на большом магнитофоне «Яуза», пока мы с Фросей укладываемся спать по соседству, отгороженные от танцев только тяжелым линялым гобеленом. Музыка и смех меня не беспокоят, а вот гигантский комар размером с каштан внушает тревогу. Он как-то проник к нам за гардину и завис прямо у меня над головой. Фрося, бормоча анафемы, выгоняет комара тряпкой в окно и с кряхтеньем возвращается на свою раскладушку. Через минуту оттуда доносится ее младенческий храп.

Глубокой ночью, отпев и отхохотав, компания тоже уляжется спать – там же на террасе. А утром в воскресенье праздник потихоньку закрутится по-новой.
Однажды только я увидела, как лица у них стали совершенно серьезными.
 
Компания как-то прихватила меня с собой покататься на небольшом катере – поменьше речного трамвайчика. Настоящие жители Серебряного Бора презирают эти назойливые плавучие радиолы, но тут папа пошел у них на поводу – и мы стартовали прямо от нашей пристани. Но, не доплыв даже до шлюза, почему-то остановились. И очень-очень долго стояли. Все притихли, и даже у папы сделалось внимательное и сосредоточенное лицо. Потом к нам подошла моторка – и по очереди перетаскала всех на берег. Оказалось, что мы тонули. Но это мне сказали потом.А маме вообще не сказали.


НОВЫЙ ГОД

Поздний вечер в канун Нового года, я лежу болею, как всегда под любые праздники и, уже почти засыпая, сквозь дремоту слышу звонок в дверь. В прихожей затевается радостное шебуршение, потом в комнату входит мама с красивой коробкой.
– Кто приходил?
– Приходил Дед-Мороз и принес тебе подарок. Гляди!

В коробке, завернутые в тонкую, мягко шуршащую бумагу, лежат – чудо! – драгоценные стеклянные елочные бусы. Бусины причудливой вытянутой формы, тяжелые, они мерцают как настоящие изумруды и сапфиры, я перебираю их, замерев от счастья, да так и засыпаю с кладом под подушкой. Дед Мороз! Не забыл все-таки…

С Дедом Морозом) у меня очень сложные отношения. Однажды в детском саду меня назначили Снегурочкой и мы с Дедом Морозом три дня подряд репетировали во время ТИХОГО ЧАСА! То есть: все дети отбывали на своих каменных матрасах ТИХИЙ ЧАС, а я - ре-пе-тировала! Ну как мне было в него не влюбиться? Я и влюбилась… И мне во что бы то ни стало надо было превратиться в красавицу.

Бабука порылась в реквизите и извлекла оттуда соломенного цвета парик Снегурочки с колючими толстыми косами конского волоса, оставшийся от времен, когда они с Андреем Григорьевичем подрабатывали на елках. А еще сшила чудесное белое пальтишко со стоячим, как у принцессы, воротником. Воротник стоял колом не просто так, а от клейстера, щедро засыпанного толчеными елочными игрушками.
С черной челкой, торчащей из-под жесткого кусачего парика и малиновой шеей, натертой безжалостным воротником – я была чудо как хороша! Но Дед Мороз, раздав детям наборы конфет и терпеливо выслушав их рифмованное блеяние, помахал нам на прощание рукавицей – и исчез, навсегда разбив мне сердце.

Так что его внезапный подарок занял самое почетное место на елке, а потом в ящике с елочными игрушками среди напудренных шаров, румяных колокольчиков и праздничных мухоморов с ватными пимпочками на ярко-красных шляпах в ворохе прочей бесценной мишуры, пока мы не переехали из Серебряного Бора в новую трехкомнатную квартиру.

Всемогущий как Гудвин, Гипрокаучук разом переселил весь наш дом 7б в только что отстроенную шестнадцатиэтажку у метро Семеновская. С ванной и туалетом. То есть: и Санька Круглов и Танькя с Веркей, и Чухровы со своим броневиком, и даже невнятный Сережа – все поехали с нами в дом 11 по Щербаковский улице. Грянуло новоселье.

Только Андрюха с Жулькой остались в Серебряном Бору и потом долго еще писали мне письма.
Переезд осуществлял папа под руководством тещи, он помогал шоферу заталкивать в кузов грузовика бесчисленный скарб, норовя под сурдинку забыть какую-нибудь бесполезную, по его мнению, коробку.
– Саша!!
– Да, Анна Сергеевна?
– Даже не вздумай! Там у меня шитье, а главное – шпульки! Где я возьму шпульки для немецкой трофейной машинки?!
– Будьте спокойны, Анна Сергеевна! Настоящий вертолетчик ни за что не даст в обиду шпульки! – рапортовал Аренштейн, с тайным вздохом пристраивая коробку между ящиком с китайским сервизом и узлом с фросиной периной.
Бабука, досадливо отмахнувшись от настоящего вертолетчика полной красивой рукой, продолжала зорко следить за сохранностью нажитого имущества, и папа быстро смекнул, что таким способом от хлама не избавиться. Пришлось ему применить еврейскую военную хитрость.
 
Когда теща удостоверилась, что все тазики, ершики и ковшики заняли свои места в грузовике, папа галантно подал ей руку: «Прошу вас, Анна Сергеевна!» – усадил в кабину рядом с водителем, а сам пристроился в кузове на связке книг в обнимку с торшером. Бедный торшер – он стал первым предметом, который не поехал в новую жизнь на Семеновскую, а остался сиротливо торчать в кустах спиреи на Первой линии Серебряного бора.
Грузовик ехал медленно, чтобы не растрясти добро, и, пока Бабука вела в кабине беседу с шофером, папа как мальчик-с-пальчик усеивал дорогу табуретками, тазами и жестяными ведрами, которые, по его мнению, уж никак не могли пригодиться на одиннадцатом этаже новостройки.
Книги, понятное дело, уцелели все до единой, а вот драгоценную коробку с елочными игрушками, случайно забытую, как она наивно полагала, в Серебряном бору, Бабука не могла простить папе до конца жизни. Откуда ей было знать…

Некоторое количество вещей все-таки добралось до новой квартиры: тяжеленный сервант, большой обеденный стол на высоких ногах (из другого стола папа соорудил топчанчик на кухню, на обивку пошел наш с Фросей пыльный гобелен), китайский сервиз, изготовленный в братской ГДР – и мой драгоценный персидский коврик.
;
Коврик до сих пор со мной. Его постираешь, щеткой потрешь – он только ярче станет. Красный круг горит огнем, черные бараны бродят по золотому полю. Мама, через много лет обнаружив его над кроватью моей дочки Саньки, удивилась:

– Вот он где! У тебя! А я все думаю: где бабукин коврик? Он в детстве в Уланском у меня на стеночке висел, я его все изучала…
– Ты изучала?!
– А что?
– Да ничего… а вот откуда он у Бабуки, интересно, взялся?
– Не знаю, по-моему, он всегда был.

Мы уехали навсегда – но ненадолго. Жизнь оказалась не такой уж длинной, если смотреть на нее отсюда, с Земли. Мне сейчас столько лет, сколько было папе, когда по дороге на работу в вагоне метро у него отказало сердце. Если это была очередная папина шутка – то очень, очень неудачная.
Бабука пережила его меньше, чем на год, в последние дни, приходя в сознание, жалела только об одном – что нельзя позвать папу в гости. Попить кофейку, покурить. Хотя к тому моменту мама с папой были в разводе уже двадцать пять лет.

…Последнее время меня одолевают две разнонаправленные мечты: перебраться в деревню поближе к редиске – и приобрести баржу. С редиской понятно, а на барже я собрала бы всех, кого очень давно не видела: папу, Бабуку, Фросю… Деда Аренштейна, с которым мы разминулись во времени. Бабушку Клару. Таню, Юрочку, много кого еще. Женьку Матвеева. Тошку. Чампа обязательно - нам же нужна собака.

Мы стали бы шляться, нанимая в разных портах буксиры – баржа сама никуда не поплывет. Мы возили бы людям зерно и арбузы, уголь и мел, варили бы кашу – я согласна уже и на кашу, – несли бы вахту. Курили. По вечерам озирали бы берега. Гудели бы басом во тьму. Просыпались под плеск воды. Варили кофе. И трепались бы – до изнеможения.

И, хоть у меня пока не хватает денег на баржу, я уверена – так оно и будет. Я выйду на палубу с большой кастрюлей куриной лапши – обед сегодня задержался – и увижу, что мы идем мимо полуразрушенной, но не утратившей нарочитого величия пристани, украшенной по бокам высокими бетонными пилонами – типичный такой сталинский ампир. Чамп для приличия буркнет пару раз в сторону малолетки, торчащей на берегу с разинутым ртом, мы на малом ходу прошлепаем мимо – и вплывем под мост.

А к ногам этой пигалицы со смешными косичками, завернутыми на голове в баранки, подкатят с шуршанием поднятые нами некрупные волны: одна, вторая, третья… потом немного легкой ряби… и все, ушли.


Рецензии