Народ и партия
Другое дело – отдельные люди. Люди, оторванные от массы, сепаратные единицы, зачастую напрочь сумевшие потеряться в своей одинокой свободе. Такие меня иногда привлекали. Когда человек один, он совсем не таков, каков бывает в толпе, которая для него в основе своей защита, а в частностях всё же угроза. Когда человек один, он в большей степени человек, но проявить себя человеком он может только среди людей.
В позднее советское время, которое я помню уже не по чужим рассказам, а по собственной жизни, очень популярно было собирать в огромных гробообразных актовых залах толпы работников учреждений и предприятий, на которых эти работники с утра до вечера с перерывом на обед и на выходные дни проводили свою трудовую жизнь, и вынуждать их смотреть выступления их же собственных детей. Этакое безобидное, на первый взгляд, развлечение, иногда доходящее до пытки. Пытки – по многим причинам. И для людей, кто был ещё в состоянии думать, эта пытка заключалась в том числе в том, чтобы узнать свой лимит доверия к самому же себе – насколько ты смог подчиниться системе. А следовательно, и то, насколько ты ещё человек. Потому что, если ты ещё человек, это не заслуга системы, это её недоработка. В системе людей не бывает.
Мои родители и я, конечно же, как и все иные советские ижевцы, были в это активно вовлечены, ибо «в списках не значится и, значит, не молится». А мы значились.
Помню один такой случай. Мне было лет пять или где-то около того. Папа тогда работал в сельхозинституте проректором, и я, будучи дочкой большого начальника, была почётно внесена в список тех, кто должен был в тусклые, промозглые и влажные, обременённые крупным мохнатым снегом, бельмом ложащимся на глаза прохожим, декабрьские дни, а декабрь в этой местности преимущественно именно таков, когда свет как таковой как будто отключён повсеместно и солнца, кажется, не существует совсем, потому что, когда ты идёшь на работу, его ещё нет, а когда обратно – его нет уже, развлекать взрослых, пока ещё готовых развлекаться, потому что, по меркам человеческого мировосприятия, совсем недавно, какие-то три месяца назад, погода была сносной и можно было даже нормально жить, не кутаясь в бобровые воротники длиннополых шерстяных пальто. И потому что зима, взяв из положенных ей трёх месяцев ещё только один, пусть и с ноябрём в придачу, не успела совсем надоесть, и люди ещё шевелятся, они чем-то заняты – закрытием годовых трудовых планов, получением премий, выбором цветных телевизоров на полученную заслуженную тринадцатую зарплату, покупкой шампанского и мандаринов, без которых и новый год как будто совсем не новый. У них ещё есть силы продолжать жить – ровно до февраля, до того самого момента, когда бесконечное, пасмурное, низкое, бессолнечное небо и такой же низкий острый ветер в лицо напоминают всем, что тело всего лишь тело – временное, немощное и слабое, но силы эти скоро закончатся. И ещё потому, что впереди несколько заветных нерабочих дней нового года, обещающего непременно, что ничего из того, что было плохого в старом году, он не потащит на своих атлантовых плечах в будущее, и все готовы бежать за ним, ликуя, как дети, и пытаясь, воздев руки, ловить видимую только им какую-то благодать.
Страна, наполняясь мелкими бытовыми радостями, создающими ощущение кажущегося довольства и в связи с этим переживаемого удовлетворения, напряжённо готовилась поздравлять всех и каждого с новым счастьем, как будто старое счастье было плохим или стало уже ненужным. И вся она была похожа на ту самую, купленную в винно-водочном отделе продовольственного магазина заветную, тёмно-зелёную, с золотистой фольгой на пробке бутылку советского шампанского, делающую смену тридцать первого числа одного месяца первым числом другого символическим переходом от старой жизни к новой – непременно, без колебаний, как будто всегда так и было и с каждым новым годом жизнь становилась всё лучше и всё успешнее. Гладкая, запотевшая от холода, уже три часа как помещённая в холодильник и будто бы безмятежная, но внутри неё бродят непомерные силы, и стоит только поддеть пробку, как они – только держись – забурлят, заклокочут и выплеснутся, неуправляемые, наружу, бурной пеной полетят вверх, а потом, поникшие от бесполезности обретённой свободы, будут стекать по тёмной зелени толстого советского стекла, не доставив, впрочем, никому ни бед, ни вреда. Этакий неосознанный знак жизни, желания жить несмотря ни на что, даже чему-то сопротивляясь. Маленькая внутренняя новогодняя шампанская революция… Все ждали её как возможности хотя бы даже на какие-то доли секунды выйти из подчинённого советскому закону себя самого и почувствовать себя наполненным истинным бытием, не подчиняющимся практически ничему, разве что только чему-то неплотскому, могущему посмотреть тебе в глаза и спросить: «Кто ты? Откуда? И как ты попал сюда, живалый? За что?» Тому, во что верить было нельзя.
Что ж… Страна готовилась праздновать и бурлить. Но сначала ей надо было пережить серию детских утренников и вечерников, и поэтому в назначенный день и назначенный час она стекалась людьми, как река своими послушными водами, в голые казённые актовые залы, предназначенные словно лишь для того, чтобы человек с его великой душой начал чувствовать свою временность здесь и ущербность.
Большой и длинный, как огромный гроб, высокий холодный актовый зал старого административного корпуса, центральная лестница которого была, к великому моему удивлению, завешана по всем стенам огромными репродукциями картин известных русских художников – были, видимо, и среди сельскохозяйственников люди, художественным вкусом причастные к искусству, – заполнен полностью. Свободных мест нет совсем. Бордовые, пыльные, ощущение, что вековые, шторы по обеим сторонам зала и там, внизу, серые лица бесславных людей, мысленно уже готовящихся к мандариновому, красноикорному и оливьейно-подшубочному повсеместному празднованию нового года.
Я стою на сцене и вдруг явственно осознаю ужас ситуации: я забыла стихотворение. А лица смотрят на меня. Они ждут. И тогда я читаю следующее:
«Ты не бойся, алкоголик, носа своего,
Он ведь с красным знаменем цвета одного».
Откуда я это вообще взяла – чёрт знает. Откуда-то да взяла. Где-то услышала, где-то впитала.
Но… Сказанное сказано.
Мне никто не хлопал. Серые лица вытянулись и стали восковыми, из них ушла вообще какая бы то ни было мысль. Зал замер в неподвижности, и я удалилась со сцены, оскорблённая людской тишиной и людским равнодушием.
Это был 1984 год – год уже не опасный. За это уже не расстреливали и не ссылали, но всё ещё обвиняли. И, конечно же, в глаза осуждали.
У Сергея Довлатова в «Соло на ундервуде» тоже есть о чём-то подобном: «Академик Козырев сидел лет десять. Обвиняли его в попытке угнать реку Волгу. То есть буквально угнать из России – на Запад. Козырев потом рассказывал:
– Я уже был тогда грамотным физиком. Поэтому, когда сформулировали обвинение, я рассмеялся. Зато, когда объявили приговор, мне было не до смеха».
Но, я думаю, практически у каждого, кто родом «оттуда», есть подобная, хотя и какая-то своя история.
И это бы было очень смешным, если бы не было грустным. И, когда я рассказываю эту забавную детскую историю новым людям – ещё выходцам из Советского Союза, конечно же, они смеются, но я вижу, что в их глазах просыпается страх. Страх того ещё – советского – человека. И если вам кто-то будет говорить иное, знайте: это просто игра, прятки с самим собой – как спрятаться так, чтобы себя не найти. И многие прятались, скрывая себя, теряя себя, и впоследствии себя обратно не находили.
Продолжение этой истории я узнала намного позже, уже после развала Советского Союза и смерти папы в 1989 году. На следующий же день после концерта папу вызвали на партсобрание, на котором большим партийным начальством было принято решение исключить его из партии. В процессе оформления документов, однако, выяснилось, что он почему-то в партии не состоит и даже, более того, не состоял никогда. Тогда было принято другое решение: сначала принять его в партию, а потом из неё исключить. Но что-то пошло не так, и в партию его так и не приняли. Думаю, он не расстроился.
И жизнь продолжилась, как всё в этом мире. И никто не знал, что через какие-то семь лет ни партийные билеты, ни гробовые актовые залы с принуждёнными приходить туда разными людьми не будут более актуальны. Они уступят место другим, не менее абсурдным и не менее необъяснимым вещам.
Что ж, жизнь имеет свойство изменяться.
Свидетельство о публикации №222032300317