Бог

Из воспоминаний Владислава Ходасевича:
«Сестра Женя, которой было тогда двенадцать лет, катала меня, как куклу, в плетёной колясочке на деревянных колёсах. В это время вошёл котёнок. Увидев его, я выпучил глаза, протянул руки и явственно произнёс:
– Кыс, кыс!
По преданию, первое слово, сказанное Державиным, было – Бог. Это, конечно, не в пример величественней. Мне остаётся утешаться лишь тем, что вообще есть же разность между Державиным и мной, а ещё тем, что, в конце концов, выговаривая первое слово, я понимал, что говорю, а Державин – нет».
Первый разговор с Богом у меня состоялся достаточно рано, когда умер папа. Мне было тогда десять лет. Это вообще был первый мой разговор с внешним миром. До этого мир меня занимал только внутренний: я часами могла сидеть в своей комнате, погружаясь в кукольное шитьё или пластилиновую лепку и не нуждаясь ни в ком из взрослых и ни в чём из того, чем они занимаются и чем живут. Дверь, ведущая внутрь меня, была слишком мала для них, и поэтому никому не дозволялось даже пробовать её открывать.
В момент упомянутого разговора из живых душ в небольшой двухкомнатной квартире была только моя. Где-то внизу, на первой площадке, слышались глухие голоса удаляющихся людей, тихим утробным разноголосием трёхэтажного подъезда вытекающих наружу: взрослые спускались на улицу встречать папиных родственников с Кубани. В большой комнате (в ижевских хрущёвках того времени не было никаких гостиных и все комнаты подразделялись по принципу двухуровневой полубинарной оппозиции на большую и маленькую – жилые комнаты и на тёмную – комнату нежилую) макушкой к юго-востоку стоял узкий советский гроб. 
Я послушно сидела на диване, пока взрослые, суетливо обсуждая всё из того, что касается похорон: кто понесёт гроб, вовремя ли подойдёт похоронный автобус и хорошо ли занавешены бледными простынями зеркала, из говядины ли, из свинины или из курицы будет гуляш на поминальном обеде, как поделилось наследство и кому осталась квартира – и ничего из того, что касалось лежавшего тут же покойника, как будто смерть – это так же естественно, как и жизнь, сновали из подъезда в квартиру, стоявшую с незапертой дверью, и обратно в подъезд.
Живые люди, отмеченные печатью чужой смерти, продолжали жить, перебирая в уме, словно чётки окостеневшими пальцами, то, что их фактически определяло как живых. Всё это – гуляш из говядины, новые полотенца, которые надлежало после похорон раздать носильщикам, закрытые зеркала и длинные хлопковые простыни – всё это было одним большим, мозаикой сложенным из многого признаком того, что все эти люди, в отличие от моего отца, недвижно лежавшего в наполненной рваным и нервным шёпотом комнате, до сих пор ещё живы. И в этом во всём хаос, суета и мнимая тишина были более или менее реальными признаками жизни, поиском которых люди были озабочены для того, чтобы доказать прежде всего себе, что ничего ещё не потеряно, что вот они, здесь, что они живы сейчас и будут всегда живыми.
Что же до меня, то тело меня тогда интересовало лишь только потому, что оно было, казалось бы, естественным, но, мне это открылось гораздо позднее, временным обиталищем души, которой не требовалось выискивать ничего для того, чтобы жить.
Когда же все взрослые – из детей была только я одна – разом вышли вон из квартиры и в очищенном от них пространстве образовалась мёртвая тишина, действительно мёртвая, без каких бы то ни было там гиперболизированных метафор, потому что от мёртвых людей ничего не может исходить, кроме тишины, я решительно подошла к гробу и долго стояла так рядом с отцом, всматриваясь в теперь уже незнакомое лицо человека, которого я любила.
Смерть меняет всех, делая людей неузнаваемыми, – я это видела и понимала. Это было странное ощущение: папа был папой и не папой вовсе, а каким-то уже неизвестным мне человеком. Я пристально смотрела на его лицо и как будто видела это лицо впервые. Теперь-то я знаю, что так иногда бывает. Так бывает, например, тогда, когда ты возвращаешься из долгой поездки домой, в родной город, едешь в такси и, видя из окон улицы, не узнаёшь их, как будто время, проведённое вами не вместе, тихонько – образ за образом – забирает, крадёт их у тебя. Так было и с папой: смерть украла его у меня.
Потом я наклонилась к папе и поцеловала его в лоб. Лоб был ледяным. До этого я никогда не думала о том, что человеческое тело может быть настолько холодным.
Я не помню, что я ела тогда и ела ли вообще, не помню, как мы ехали в похоронном автобусе до ноябрьского промозглого кладбища и обратно, и уж тем более – из какого мяса был пресловутый гуляш, помню только, что вся я была сосредоточена на страхе, приобретённом в тот день, – страхе, основанном на том, что всю оставшуюся жизнь мне придётся жить – как-то жить – без любимого человека. Я, прощаясь с папой, хотела найти иную опору в оставшемся после его смерти мире и не находила её: люди мне в этом активно мешали.
Вот тогда-то и состоялся мой первый разговор с Богом.
Следующий разговор, который тоже состоялся, был уже разговором с классной руководительницей, и он был намного суровее, чем разговор с Богом, потому что Бог всего лишь промолчал, а руководительница пригрозила:
– Ну что, Некипелова, – сказала она в первый же день после того, как я, наполовину сиротой, вернулась в школу, – теперь мы посмотрим, чего ты без отца стоишь?
Тогда я и попала в настоящий мир, управляемый взрослыми людьми. Дело в том, что, пока папа был жив и работал сначала высоким начальником в Министерстве лесного хозяйства, а потом, после выхода на пенсию, тоже высоким начальником, но в Сельскохозяйственном институте, люди в силу занимаемых им должностей предпочитали меня не трогать – и в школе тоже. До начала пятого класса. А потом началось… И то, что потом началось, мне совсем не понравилось. Не нравится оно мне и сейчас…
С тех пор я много узнала о людях. И больше всего я узнала о том, что они далеки от Бога.
В мае того же учебного года, делая весеннюю уборку в классе, мы – я и ещё три девочки из моей «звёздочки» – залезли в шкаф, где наша неклассная классная руководительница хранила наши характеристики, и узнали из них много чего интересного. Я, например, узнала, что мой папа был старше моей мамы на тридцать два года и ещё что всем до всего есть дело. Другая девочка узнала, что она безотцовщина, третья – что её родители выпивохи, ещё одна – что она, брошенка, ненужная матери, находится на попечении бабушки. Это было для нас исключительно важным жизненным уроком, гораздо более важным, чем всё десятилетнее на тот ещё момент обучение в школе с положенными нам по программе инфузориями туфельками и почкованием, Мурманском, который, сопровождаемая учительской тишиной, сложенными на груди суровыми учительскими руками и молчаливым раздражением, я, будучи уверенной, что он находится в Сибири, искала на карте Советского Союза минут десять, осями x и y, бесконечными тангенсами и котангенсами, синусами и косинусами, невозможными деепричастными оборотами и такими же обособленными дополнениями, прыжками во всевозможную длину и высоту, двухчасовыми лыжами по застывшему пруду с носящимся низким ветром, изображающим из себя нищего, собирающего то, что осталось после людей на застывшем пруду, теоремой Пифагора, колбочками, расчётами процентов, скоростей и расстояний, тютчевским молчанием и лермонтовской дорогой, хотя вот она-то как раз была важнее всего остального, просто никто этого не видел и не понимал. В ходе этого короткого урока мы усвоили, что рассчитывать в этом мире на неприкосновенность личности не стоит: все были посчитаны, все были записаны, всё было померено и поименовано. Обсуждено и осуждено. И наши неосмысленные ещё жизни тоже.
Теперь, вспоминая это, я всё чаще и чаще обращаюсь к ницшевскому «что нас не убивает» и думаю, что унижение детей взрослыми и детские трагедии, конечно же, мало кого действительно убивают, но тех, кого не убивают, они точно сильнее не делают. Просто ломают. И вот такими поломанными все мы выходим во взрослый мир, отчаянно пытаясь сделать вид, что нет, нет, что вы, мы не калеки, мы не такие... А мир, не слушая нас, продолжает перемалывать наши всё ещё человеческие души… Получается, Ницше в какой-то степени всё-таки ошибался. Но люди вообще часто бывают не правы, и, может быть, поэтому их доброта иногда удивляет и поражает больше, чем их же жестокость.
Впрочем, разговор-то изначально был о Боге.


Рецензии