Вересковое поле хранилища душ

 
Оно без конца и без краю. Быть может, поле, где каждый цветочек розовато-сиреневого цвета как павший воин, как зарубка в Вечности, дескать, жил человек, творил добро и вон он в прах возвратился и зацвел цветочком, похожим на канделябр. А, быть может, это и не поле вовсе, а самый настоящий луг: без ветра, с кипучей жизнью, невидимой человеческому глазу – вон семейство цикад собирается на базар и спорит, что им лучше купить – кроссовки сыну или помаду дочери, чуть поодаль  обжора-шмель, жужжит приглушенно – до отвала наелся пыльцы, захмелел. Тяжелая попка шмеля, а потом перевод взгляда на мои странные туфли. Что-то среднее между стоптанными балетками и изношенными чешками.
И длинная юбка, каких я отродясь не носила. Сверху холщевый фартук серого цвета, с карманами, набитыми всякой мелочью: катушка черных ниток, кусок сургуча, прошлогодний, потрескавшийся желудь.
Мои руки все в цыпках, в  мелких таких пупырышках. Марта говорит, что это потому, что я люблю разговаривать с жабами и держу их при этом в ладонях. А где жабы, там и цыпки, и прочая болотная дрянь. А, еще Марта любит повторять, что негоже молодой девушке гулять одной по лесу, искушать Лешего, который скоро не выдержит, да и закружит меня в чаще, да так, что я и сгину в лесу. Боже! Откуда я знаю про цыпки?
Зачем мне оно, это знание? И почему мне всюду мерещится этот медовый вереск? Его цвет, его запах, его спокойствие? Фиолетово-розовые всполохи несли меня дальше, на край какого-то огромного плато. Я собирала лекарственные травы. Была так увлечена, что совсем не заметила края обрыва и сорвалась.
Голос, который пытался меня удержать был до боли знаком:
- Хезер!!!! Хезер!!!
И потом, через рыдания и шепот, тот же голос, такой родной и знакомый:
- Она умерла! Моя девочка не дышит!
И на мои ладони, сложенные ковшиком на груди, кто-то особо чувствительный кладет веточку вереска.
И снова полет, вместе с этой веточкой, словно именно она должна указать мне путь.
Я опять там, в другом измерении, где все иначе, совсем не так, как здесь.
Лежу на школьной парте, зеленого цвета, плохо прокрашенной, древней, а надо мною два киргиза – молодой и старый. Мне совершенно непонятно, почему нет третьего, ведь должно же быть именно трое: Отец, Сын и  Святой Дух.
Они начинают надо мною смеяться, так по-детски, открыто, и называют меня, в общем-то взрослую тетку «жертвой художественной литературы».
Я злюсь на них, считая богохульниками, которые так небрежно взяли, да и опровергли все, что было написано в Главной Книге. А они начинают смеяться еще громче, замечая, что их просто не привлекли к редактуре.
К моей зеленой парте, с разных сторон тянутся люди. Вернее, не люди, а похожие на людей субстанции. Все разного цвета. Я ищу взглядом тех, кто наполнен, как и моя веточка вереска волшебным сиреневыми цветом, цветом мудрости, но здесь таких не много. В основном, они в серых облаках печали. Им плохо и муторно. И каждый из них свою тяжесть, свое тяжелое и больное сбрасывает на меня.
Мне становится очень больно, я хочу вернуться туда, где живу так же, как все эти люди: просто накапливаю в себе какой-либо цвет, просто ем, сплю, покупаю одежду, работаю до изнеможения.
Но, прекрасно понимаю, что мне в очередной раз намекнули, да что там, меня натыкали мордой в мое предназначение. И теперь боль других людей – моя боль, и выбор сделан не мною, а наверное, Хезер.
… Я прихожу в себя в палате, судя по всему, я все-таки жива. Потолок и пол приближаются друг к другу, голова кружится в вальсе, я судорожно трогаю левую грудь: уффффф, она на месте, просто её стало в два раза меньше, ровно на пару-тройку размеров моих двух опухолей.
И сразу же вижу то, о чем мне только что рассказали, развод своего хирурга Олега Анатольевича.
-Ну, все, началось!
Впрочем, с больничной кухни тянет запахом горохового супа, значит, можно сначала поесть, а потом идти в мир творить добро. 


Рецензии