Из корзины на рабочий стол. Рассказы ХХ века

                ИЗ КОРЗИНЫ НА РАБОЧИЙ СТОЛ
                Сборник рассказов 1981 - 1999

                ПРЕДИСЛОВИЕ

       У любого серьезного текстофикатора, не отягощенного самомнением, неважно, кем он себя считает – писателем, литератором, автором, просто пишущим человеком – после многих лет работы возникает потребность подвергнуть беспощадной ревизии все написанное. Не избежал этого и автор этих строк. В результате, из всего написанного, и уже прошедшего отсев, осталось девять текстов. Ниже я попытаюсь оправдать свой выбор, исходя из творческих задач на момент написания. Подход я позаимствовал у Тома Вулфа, взяв за основу его комментарии к «Антологии новой журналистики». Потому что коротко и ясно. Также я использовал – просто из творческой лени - некоторые его формулировки. Их надо бы выделить курсивом, но такой опции в загрузке нет, как и многих других полезных для оформления рукописи (например, размещение эпиграфов).
       Текст первый. НОЧЬЮ. Рассказ (1981). Не помню уже, кто это сказал: «Сначала автор пишет как все, потом как никто не пишет, и только потом – как пишет он один». Часто первые два этапа меняются местами, и этот рассказ тому пример. В основу легли первые повторяющиеся наблюдения автора за теми, кто на десятилетие младше, и осознание, что они совсем другие. Остальное дорисовало воображение. Главным здесь является место действия и ход событий, поскольку именно от них зависит стратегия выстраивания материала, в частности - диалог. Он будет использован только в еще одном тексте (этюде).
       Текст второй. ВОСКРЕСЕНЬЕ. Рассказ. (1987). По Вулфу, в отличие от кинематографа, в текстах используются особые приемы, пробуждающие в читателе воспоминания. Один из них - изображения эмоциональной жизни персонажа, который, кстати, тоже вспоминает.
       Текст третий. ИНСИНУАЦИЯ. Новелла. (1988). Здесь тоже главным является место действия и ход событий, поскольку именно от них зависит стратегия выстраивания материала. И, как и в первом рассказе, сюжетной основой является вымысел. Различие в том, что в первом случае вымысел очевидно фантасмагоричен, и не требует правдивости в деталях, во втором – такая правдивость является необходимой составляющей ядра произведения. Задача состояла в том, чтобы перенести читателя в вымышленный мир и, при этом, строго соблюсти внутреннюю непротиворечивость изображаемого мира, «художественную правду». Повествование ведется дважды от первого лица (повествователя и рассказчика). По замыслу, речь повествователя должна была воспроизводить припоминание через детали, что требовало дотошности в проработке фактуры и тщательность проработки материала. Не все удалось. Очевидно, что эпизод начала спасения героини бегством из подземелья – пожалуй, самое слабое место.
       Замысел этого рассказа родился во время получения продовольственных заказов в подвалах под номенклатурным распределителем, расположенным во внутридворовой полукруглой пристройке «Дома на набережной», где сотрудники института, в котором я тогда работал, получали заказы с гречкой, сервилатом и консервами сайры. Подвал представлял собой вблизи освещенный тоннель, уходящий в темноту в направлении Кремля.
       Текст четвертый. ПРИЕЗЖИЙ. Рассказ. (1989). Вполне традиционный рассказ в манере раннего Бунина или Чехова, т.е. «как пишут все», кто учится просто описывать увиденное и наполнять его эмоциональным содержанием. Это не значит, что задача простая.
       Текст пятый. УМНИК. Новелла. (1990). Главной задачей было показать обстановку перестроечной Москвы через характеры персонажей (у нас неграмотно используется термин «образы», неуместный в литературном тезаурусе) в их поведенческом аспекте. Это требовало в высшей степени достоверности и тщательности проработки задействованного материала. По ходу изображения характеров использовались приемы скетча – «особый жанр, в котором ставится цель показать тип человека, подробную характеристику статуса персонажа, а не его индивидуальные черты». Текст написан от первого лица, а значит, характер повествователя требовалось отразить и манерой речи, в данном случае – разговорной. В двух местах использована смена ракурса без указания на смену – это один из основных приемов «нового журнализма» (у нас используется термин «новая журналистика», который вносит путаницу тем, что приравнивает влиятельную литературную школу всего лишь новой журналистской манере). В сюжетном отношении этот рассказ – расследование. Его правдоподобность была одной из задач.
       Текст шестой. СТЕКЛЯННЫЙ ПАРОВОЗ. Этюд. (1995). В основе - мифологема о путешественнике (например, Улиссе), волею случая оказавшемся в фантастических для него обстоятельствах в качестве свидетеля или участника событий. И, конечно, этот текст о любви - на символическом уровне.
       Текст седьмой. ИДЕЯ. Рассказ. (1996. Опубликован в журнале «Медведь» №1-2 (6)). Это тоже текст о любви, но – полноценный рассказ. И опять - главным здесь становится место действия и ход событий, поскольку именно от них зависит изощренная стратегия выстраивания материала. Подчеркнутое мной определение – это то, что отличает использованный прием в этом рассказе от предывдущих. Сюжет рассказа выстроен вокруг деструктивной идеи, завершающей деструктивные отношения героев. Отработка характеров, изображение их эмоциональной жизни на описываемом отрезке являлось главной задачей.
       Текст восьмой. ЗОЛОТОЙ КЛЮЧИК. Повесть. (1998). И опять прием скетча, где важен статус персонажей, а не их индивидуальные черты. И опять - дотошность в проработке фактуры, достоверность и тщательность проработки материала. И немного фантастики на техническую (автомобильную) тему. Этот рассказ готов был взять журнал «Смена», если бы главному герою – отрицательному персонажу – была дана хотя бы завуалированная авторская оценка.
В процессе ревизии написанного, я обратил внимание, что имя персонажа повторяется на протяжение повести примерно 80 раз, что традиционно считается недопустимым для художественного текста такого объема. Портит ли это текст? Наверно. Можно ли устранить этот недостаток? Наверно, но смысла, оправдывающего усилия, не вижу, да и большим недостатком, в данном типе повествования, не считаю.
       Текст девятый. ВОЛОС. Рассказ. (1999). Ставилась задача противоположная скетчу – необходимая отработка характера, который и определяет эмоциональную катастрофу героя, возникшую из-за микроскопического события. Персонаж этого рассказа – только носитель эмоций, определяющих его действия. Мы ничего о нем не знаем - как выглядит, чем занимается, - кроме приблизительного возраста, который и является истинной причиной (надуманной?) катастрофы. Этот текст предлагался в «Плейбой», но не был взят, т.к. оказался «не достаточно оптимистичным» для издания.

                НОЧЬЮ

                Жутко попасть в незнакомую часть знакомого города
                Барон Н.Н. Врангель. «М.В. Добужинский»

       Уже почти одиннадцать, а еще светло. Боже, как хорошо-то! Особенно после душного кинозала. Потратить два часа на модную дребедень со звездными именами. Вот дура! Хотя... все лучше, чем дома с мамочкой. А какое приятное тепло от асфальта. Днем здесь, наверно, как сковородка, а странно: вон кроны тополей какие - неба почти не видно, от пуха задохнешься, когда летит. Я тут пройду или нет? Блин, весь город перекопали. Ничего не видно. Особенно в центре. Все время что-то ломают. Только б не провалиться где-нибудь.
       Какой уютный переулок и никого. Эта сторона попрохладней - наверно, теневая днем. Кухней запахло. Жрать охота, а сейчас еще тачку проловишь... Стой! Пустой же!.. Странно, обычно на девок реагируют. Ладно, будем считать, что убежденный гомик. Так-так, а этот впереди тоже что ли ловит? Модный... Да, здесь можно и до утра ловить. Поеду-ка на басе: к какому-нибудь метро да привезет. Осчастливлю муниципальный транспорт своим появлением. О! А вот и конкурент приближается, кажется очередная попытка знакомства.
       Ну и идиоты же они. Сказал бы сразу - хочу познакомиться, так нет, сейчас будет про красивый вечер рассказывать, приглашать куда-нибудь, скорее всего в клуб или на дискотеку, а если откажусь - провожать навяжется. Так и есть.
       - …
       Ну что ему ответить?
       - Не страшно... Не важно куда... Потому что я тебя вижу первый раз и последний... Иди, если время не жалко. - И ведь поедет, кретин.
       А автобус здесь прождешь до утра. В это время они ходят раз в час, если вообще еще ходят. Тут до метро-то минут десять пешком. Пойти что ли? Да ну, спешить некуда. Да и туфли не для прогулок. Опять что-то от меня хочет.
       - …
       - Не далеко... Ты посмотри на каких я каблуках. На закорках меня понесешь? - Ну и козел.
       Да-а. Живу-то я недалеко, только не все и не всегда спешат туда, где живут. Хоть бы скамейку поставили на остановке - только урна. А слабо на урну сесть? Вообще-то слабо: подложить нечего. Уже почти ночь, а из-за этого дурацкого фонаря звезд не видно. А, нет! Вон одна... вон еще, а вон третья. Все равно ерунда. А за городом сейчас какое небо! А на юге! А какое небо было в Испании! И волны шевелятся у ног. Только там звезды все время чьи-то уши загораживали. Сама виновата, дура. Опять. Не уймется никак.
       - Я не курю. - У этих мальчиков больше чем на «Davidoff» фантазии не хватает. Во! Бас едет. Мне сильно повезло. И этот, кажется, тоже едет.
       - …
       - Я сама. На выходе поможешь. - Наконец-то можно посидеть. Ноги устали. - Не закрывай. Не дует. Да и не зима.
       Еще двое сели. Почему-то в это время больше одиночек. И все стараются рассесться подальше друг от друга. Хотя, днем тоже, только днем так пусто почти никогда не бывает. Наконец-то до моего экстерьера добрался.
       -…
       - На рынке купила. На котором всегда хорошая погода.
       -…
       - Конечно вру.
       -…
       - Знаю, что красивое.
       -…
       - На приеме у мэра
       -…
       - Всегда.
       Из-за отражения ничего не видно. Да там и видеть нечего. Оазисы веселья на фоне комендантского часа. Ментов как грязи. Как говорит Бэн: «Ночная жизнь - привилегия для избранных. Закон фотосинтеза: кто-то выделят кислород, а кто-то должен его поглощать». А едем экспрессом. Все-таки плечо застыло. Один выходит. Конечная? Твою мать... Х... ты орешь? Ты бы остановки объявлял, козел! Жлобы! И этот еще. Достал.
       -…
       - Теперь что? Теперь - вон туда, на ту остановку.
       -…
       - Да, обратно.
       -…
       - Значит будем ждать до утра,
       -…
       - А я тебя предупреждала.
       Так, а другой куда идет? Интересно, это где? Никогда такой улицы не слышала.
       - Ты не знаешь, где такая улица?.. Я тоже... Поедем на какой быстрей придет... А я и еду домой.
       Попрохладнело или просто в автобусе пригрелась? Надо было захватить что-нибудь.
       - …
       - А что, ты мне свою рубашку снимешь?
       Если снимет, выведу его на людное место: посмотрим, что будет дальше. Смотри-ка, снимает.
       - Спасибо, чужое белье не ношу.
       Пусть живет. Вот посидеть бы. Этот ящик не развалится? Вроде крепкий. Хотя бы на ящике посидеть. Поздновато собачку-то выгуливать, бобику спать пора. На экологически чистый коврик. Кажется, автобус идет. Может, не остановится? Надо посигналить ему. Увидел. Ого! Вообще никого, только мой кавалер. Шеф что-то спрашивает.
       - Дакан... хмм-гм! Нам до конца!
       Черт, голос сел. Кажется, поедем без остановок. Лихой чувак. Так и надо ночью. Если б еще на светофоре не остановился. Ну, поехали, чего стоять! Чего это он останавливается, садятся что ли? Теперь поедем с остановками. Хотя нет, и у них спросил. Хорошо они погуляли. А у меня пост после Испании что-то затянулся. И Бэн с матерью никуда не собираются смотаться. Так, он точно свалится об эту железку. Блин, топчется, только пыль поднимает. Это здесь за день столько грязи набирается? Так. Кажется метро. У палаток как всегда оживление. Можно здесь выйти и доехать с одной пересадкой, если еще пускают. Или взять машину. А, поеду дальше, в крайнем случае вернусь сюда пешком. А город дрыхнет, даже в центре. И ни одной открытой форточки - у всех кондиционеры. Открытые форточки переехали в спальные районы. Люблю полукруглые окна!
       А машин мало. Кайф! Почему нет автобусов-такси? До чего же у нас дебильная реклама, просто аут! Бэн говорит, что она во всем мире такая. Говорит, что дебилизм победил в мировом масштабе. Кстати, завтра надо каталог Маринке отдать, а то достала уже. А бульварные деревья в железных решетках стоят. А под ними девушки. Клиентов ловят. Липки, а под ними Нинки. В духе Бэна получилось. А под фонарями у липок тень с проединками. Уже поливают. И есть хочется. Симпатичный дом. Бэн такие любит. Модерн. Вон наш бас отражается, прыгает из витрины в витрину. Нет, себя не разглядишь, отражение двоится и ломается.
       - …
       А я уж и забыла про него.
       - А терпение, молодой человек, далеко не всегда вознаграждается, к тому же, оно, похоже, вам не свойственно. - Как я красиво сказала: медленно и нараспев. - Это слишком мало, чтобы получить мой телефон.
       Какое-то оживление в автобусе. Так, этот все-таки упал. Они хотят выйти. Сейчас посмотрим процесс выгрузки. Надо же, без потерь. Даже неинтересно. Сворачиваем куда-то. Места совершенно незнакомые, хотя что удивительного, я город плохо знаю, только самый центр и свой район - тоже, можно сказать, центр. Как здесь уютно: старые дома, все в зелени. Тоже, наверное, скоро ломать будут. Все старое ломают. Бэн говорил, что в детстве по крышам вот таких домов мог всю улицу пройти. Как кот. Котом и остался.
       Это что? Стадиончик какой-то... Из-за зелени темнота такая, как в тоннеле, ветки по стеклам царапают и ни одной встречной машины, а то бы не разъехались. Попутчик мой что-то притих. Не рад, что связался. Деревья кончились, а все равно темно. Значит, не из-за зелени. Да просто фонарей здесь нет! Впереди какой-то яркий перекресток. Наверно, скоро конечная. Что-то я раззевалась, а спать все равно не хочется. Так, приехали.
       -…
       Объяснил, блин.
       - Вижу
       -…
       - А я тебя и не держу
       -…
       И тебе того же
       -…
       - Пока-пока.
       Идиот! Наверно, он прав, такая я и есть. Прохладно... Площадь-то какая! Как декорация! Дом культуры и фонтан с пионером. Классика! Пойду туда.
       Мамочка, наверное, читает в постели после вечера с женами коллег Бэна. А Антон уже третий сон видит. Бэн может быть где угодно, его не вычислишь. Будет прикол, если я его сейчас встречу. И не одного. А-а, ему на это... даже если мамочка встретит. Это он ей нужен, а не она ему. И ведь я ее по-бабски понимаю. Лестно иметь такого мужа - и обеспеченного, и независимого. Пошлет любого. А деньги не переводятся, и все законные, не надо прятаться по углам. Да еще и не дурак. И вообще... А отчима такого лестно иметь? Пожалуй. Но лучше мужа. А тут липнут вроде этого, или того хуже, как сегодня перед просмотром. То есть вчера. Подошли бы друг другу - папа и сынок. "Уай!" Опять раздавленная кошка. Уже вторая за сегодня. Хотя нет, это игрушка плюшевая... Да, на таких как Бэн надо охотиться, а я все больше дичью бываю. А у него дичи хватает, зачем ему приемная дочь? Вообще, он ведет себя иногда как-то странно, как будто хочет обольстить, но при этом ни одной двусмысленности, не то что сальности какой. Как-то ему это удается. Представляю, как это действует на других. Бухаются, наверно, как доминошки.
       Какие неприятные дома. Без балконов. Пятиэтажные бараки. И стоят рядами. Вместо дворов жалкие песочницы, И у каждого своя помойка. Бр-р-р! Как здесь люди живут... Антон говорит, что Бэн в меня влюблен во вчерашнем стиле. Начитался всякой ерунды, разнчых дебильных журналов для отморозков, да и мамочкина макулатура как раз для таких. А Бэн просто не способен на чувство. «Реликтовые эмоции не способствуют выживанию особи». Циник он первостатейный, пробу ставить негде, но... если по-бабски... Но мать... Ведь это уметь надо - с двумя детьми. Бэна не понимаю, или Антон прав? Он принимает Бэна как должное, будто заранее знал, все наперед и кроме Бэна и быть никого не могло. А Бэн покровительствует ему во всем. Не поймешь их, мужиков. Вообще, никого не поймешь, себя не поймешь. Как будто все вокруг что-то задумали, а оно все не случается, и не случается, и все ждешь, ждешь чего-то...
       А уже небо чуть-чуть светлеет. Скоро рассвет... Вот тоже работка. Ночью пьянь эти остановки бьет, а они в них утром стекла меняют. О! Телефон. Надо мамочке позвонить, пусть приезжает.
       - Это я
       -…
       - Ничего не случилось
       -…
       - Гуляла
       -…
       - Одна. Я гуляла в буквальном смысле. Дышала свежим воздухом
       -…
       Не знаю. На углу. Улица Врангеля и Добужинского.
       -…
       Приметы? Ну, магазин «Рыба». А перед ним детская коляска без колес. А в ней столетник в горшке. Да не валяю я дурака!
       -…
       - Знаешь, стеллу забыли поставить! И фонтан тоже пока в проекте!
       -…
       - Сигнальный костер могу разжечь, но ты уж тогда на вертолете прилетай
       -…
       - Ладно. Напротив забора.
       С какой стороны она подъедет? Оттуда, наверно. А с этой стороны никакого забора - иди кому не лень. Мне не лень. Никогда на стройке не была. Никого тут нет? Одни плиты. Ничего интересного. А внутри? А здесь теплее, чем на улице. И темнее. Ага, лестница. Хорошо, что поручни прибили. Лампочка горит. Там кто-то стоит. Он что, работает в такое время? Что-то поднимает на веревке. Что, если подойду? Не полететь бы. Что он делает? Фу, как здесь воняет.
       - Эй, что ты делаешь?
       - А ты не видишь?
       Кавказец какой-то. Беженец, наверно. Что это он поднимает? По вони вокруг похоже на дерьмо. Вон, целое корыто уже. А здесь даже перекрытий еще нет, только каркас и настилы. Вон звездочка видна. А небо уже посветлело. Сколько тут этажей? Это третий, по проемам в стене будет... Пять, что ли? Лампа мешает. Надо подняться наверх: неба хочется. После этой лампочки ничего не видно. Сейчас глаза привыкнут. Ступени какие-то округлые, как раз для моих каблуков... Это учреждение будет что ли?... Четвертый. Уже небо видно. Ух как хорошо, одни крыши. А небо какое, дух захватывает! А там у облаков уже края золотятся. Сюда лучше не подходить - провал до подвала. А внизу еще почти ночь. Вон собачку выгуливают. Нет, это кошка на поводке. Странно, в такое время... Белье вешают на балконе. Кран ожил, поднимает что-то. Это плита. Как чаша на весах. Сюда что ли? Кажется в провал. Ну, точно. Надо посмотреть. Машина! Мать приехала? Нет грузовая. Странно, едет задним ходом и так быстро. Интересно, куда? Никогда не видала грузовой, покрашенной в горошек. Остановилась. Что у нее в кузове? Что-то мелкое. Кидают через забор как тряпки. Зачем, когда можно проехать еще немного, и забора нет? И откуда взялись эти двое? Ерунда какая-то. Лучше в небо смотреть.
       Опять машина. Это мать. Едет, высматривает «Рыбу». А той, в горошек уже нет. Быстро они. А что кран поднимает? Ого, он прямо так на плите его и опустит? А что если и я, когда поравняется? Только надо туфли снять. Была не была! Хоп-па! Этот даже не повернулся. Только бы крановщик не остановился. А в кабине, кажется и нет никого! Или в темноте не видно? Быстрей бы опустил. Не по себе как-то. Ну ниже, ниже... А вдруг начнет поднимать? Этому-то хоть бы что, он, может, вообще катается. Ну, ниже. О-па! Быстрее отсюда.
       Где мать-то? А, вон. Слава Богу!
       - Доброе утро, maman. Ты ничего странного не заметила, когда ехала?
       - Садись уже. Я уже ничему не удивляюсь. Ты прекрасно смотрелась в своем вечернем платье на фоне неба рядом с этим... Я уже привыкла к твоим вывертам...
       - Ты не заметила ничего странного, когда подъезжала?
       - Нет. Чуть машину не разбила в соседнем переулке. Туман как молоко, и какие-то плюшевые зайцы разбросаны по всей дороге.
       - Может, кошки?
       - Я, знаешь, не зоолог, и не ребенок. Вечером Бэн приехал. Был на даче. Сказал, что черный тюльпан наконец-то прижился. Который голландцы подарили. Одна луковица проросла. Твоя. На навозной куче.
                1981
               

                ВОСКРЕСЕНЬЕ

       Сегодня было воскресенье. С самого утра она ощутила что-то странное именно в этом воскресенье, сегодняшнем, походившем на тот неопределенный день, попадающий то на февраль, то - в три раза реже - на март, то на зиму, то на весну, а значит, подумала она, то на смерть, то на рожденье. Так и это воскресенье. Еще не, но уже...
       Когда-то, в тех трудных, сейчас никому не нужных двадцатых они часто спорили, сидя под лампой, накрытой газетным конусом, свернутым из «Гудка», о поэзии, прямолинейно сравнивая ее с локомотивом, - тогда она отвергала пустые, ничего не значащие словесные формулы, и кто бы мог подумать тогда, что наступит день, и ее жизнь полностью уложится в эту скудную - всего-то шесть букв - формулу: «еще не, но уже».
       Вчера ее проводили. Она испекла свой любимый сметанный пирог. Татьяна Сергеевна, завуч, принесла всегдашнее в ее доме «Птичье молоко», кто-то принес конфеты, директор подарил от имени всех дорогие рыночные цветы - такие дарят только на профкомовские деньги, подумала она, - «историк» и книжник Виктор Алексеевич подарил «кирпич» Булгакова. Но больше всего ей понравился подарок ее приемника, совсем еще молоденького Саши, пришедшего в школу в прошлом году сразу после института, чтобы когда-нибудь - это все знали - сменить ее. Против воли она недолюбливала Сашу, хотя по работе они не сталкивались, а в учительской он был со всеми предельно корректен, а с ней даже любезен. В тот прощальный, уже такой далекий день - целых восемь часов прошло - он подарил ей фотографический портрет милого ее сердцу Олеши. Фотография была любительская, переснятая из какого-то старого журнала и сильно увеличенная, а потому мутная, с крупным зерном. Снимок был вставлен под стекло с латунной рамкой вместо какой-то дешевой гравюры или репродукции с бледным 3 руб. 40 к. на обороте. Взяв в руки эту фотографию она прослезилась, слава богу никто не понял почему - за секунду перед этим ей преподнесли цветы и торт, и все громко говорили, у дверей добро бубнила случайно зашедшая нянечка Мариванна, а в углу на низком столике две учительницы старших классов уже извлекали из оберточной бумаги коробку, обвязанную алой ленточкой и прижатой под ней открыткой, ставили на попа пенопластовую призму, как в жизнеутверждающем аттракционе Кио с распиливанием женщины, хрустальную вазу. У нее никогда не было хрусталя. У нее были книги и фотоальбом, в котором среди прочих были две «живых» фотографии Олеши. На одной, групповой, была и она сама.
       После уроков пили чай, хвалили ее пирог, притворно завидовали окончанию «этих мучений» и обещали навещать – милая ложь - говорили много разного, стараясь не сказать ничего. И это получалось. «Таковы издержки нашей профессии», - думала она, машинально поддерживая разговор. Это было нетрудно. Теперь она знала, что несправедливо недолюбливала Сашу, что хорошо что он подарил ей портрет Олеши сейчас, когда она уходит на пенсию, а не год назад, на ее прошлый день рождения, когда этот подарок она могла расценить совсем иначе, ведь определенно Саша где-то выведал о ее давней привязанности, а о ней знали очень немногие.
       Весь вечер она просидела с раскрытым альбомом на коленях, на своем диванчике с круглыми валиками по бокам, изредка перелистывая серые страницы с полукруглыми прорезями по углам, как рыбьи жабры на детских рисунках, и машинально ковыряя пупок на торце валика: обшитый деревянный кружок уже давно оторвался и куда-то исчез. Она смотрела на старые фотографии - почти все они относились к двадцатым и пятидесятым годам - и вспоминала свою работу в газетных редакциях в двадцатые, встречи с разными людьми, всеобщую растерянность и страх тридцатых, лишения сороковых, надежду пятидесятых, начало своего учительства... А после и вспоминать было нечего. Любила она только двадцатые. Ее покорял их ритм, их неизвестно откуда взявшаяся энергия, небоязнь нового. Она яростно стучала на машинке, запросто говорила с авторами о литературе, а потом и спорила с ними, со многими подружилась, была захвачена энтузиазмом «гудковцев» и надолго связала свою жизнь с «их» газетой, вскоре ставшей для нее своей.
       В редакции ее все любили, но жизнь как-то не удалась. Всю свою молодость она проработала машинисткой - это ее и спасло в тридцать седьмом, когда она потеряла многих друзей и близких и была определена сначала библиотекаршей в провинции, потом уборщицей, нянечкой. С пятидесятых она стала учительствовать, и у нее получилось. Изредка она вспоминала те годы, свои первые шаги в школе. Тогда она открывала путь к изначальным знаниям многим ныне известным людям своего города. Потом ей предложили вернуться в Москву, дали однокомнатную квартиру в пятиэтажке и, последние десять лет она мучилась с сытенькими неразвитыми детишками хорошеющей столицы, до обидного точно повторяя судьбу своей пылко любимой газеты. «Моя жизнь превратилась в фарс», - говорила она себе.
       «Сегодня воскресенье... В некоторых странах это первый день недели, а у нас - последний. Теперь все время будет этот последний день, и первого дня не будет ни завтра, ни послезавтра, никогда, а будет всегда многодневный последний день, и уже не надо ничего планировать и никуда идти, и можно заниматься своими делами, собой, но своих дел нет, да и какие дела и занятия собой могут быть в этот уже начавшийся последний день, разве что завещание написать, да вымыться «на смерть», - горько усмехнулась она, - и отказать-то нечего и некому, если только Саше подарить несколько лучших книг, а остальное отдать в библиотеку, нет, все равно растащат, если дарить, то все ему, но только тот ли он? не ошибаюсь ли? да есть ли сейчас такие?» В последние годы она чувствовала взаимное непонимание с теми, кого учила и даже с их родителями. Теперь ее сменит Саша. Он другой. Чем-то он похож на тех, кто окружал ее в двадцатые, и в то же время он сегодняшний, он знает что-то, чего не может знать она. Его любят. Но сможет ли он передать другим «запах и цвет» сегодняшней жизни так, как это умели делать ее молодые современники? Да и станут ли его слушать? У каждого столько своих проблем. А у нее кончились проблемы. Да и были ли они? И что, все-таки, делать с этим воскресеньем?
                1987

                ИНСИНУАЦИЯ
                Новелла

                XIX Всесоюзной конференции КПСС посвящается

       Не так много лет назад мне случилось услышать странный, почти фантастический рассказ. К тому же, он был рассказан при не совсем обычных, скорее книжных обстоятельствах. Сперва я был просто ошеломлен: так бывает после чтения детектива с неожиданной концовкой; затем я ощутил сильный внутренний протест, непреодолимый и необъяснимый, идущий из глубин моего существа и внушавший присутствие злого умысла в самом акте рассказа. Я оставался убежден в этом много лет, хотя и не мог ответить на вопрос, почему коварный выбор пал именно на меня. Я ожидал провокаций, но ничего не происходило, и скоро неприятный инцидент почти забылся. Но, все-таки, что-то мешало стереть его в памяти окончательно. С тех пор многое переменилось. Обилие ранее недоступной информации и приобретенный жизненный опыт заставили меня по-новому взглянуть на тот рассказ, я бы сказал аллегорично. В связи с этим, я стал испытывать запоздалый интерес к его автору, но память - в силу неприятия рассказанного или просто от времени - не сохранила почти ничего. Теперь я изложу то, что случилось мне услышать когда-то, в общем-то, не очень давно, в надежде, что читатель, познакомившись с описываемыми событиями при иных обстоятельствах, нежели я, сам во всем разберется.

       Не помню, куда и зачем я ехал. Час пик еще не начался, потому что народу в метро было мало, и я сидел, вероятно, разглядывая пассажиров. Никто из них не привлек моего внимания - значит, это было не лето: в разогретые солнцем месяцы взгляд обязательно забуксует на каком-нибудь легком платье, даже если в вагоне нет ничего занятного. И вот, перед очередной станцией, когда уже началось легкое перераспределение сидячих мест, незаметная пожилая женщина рядом со мной вдруг тихонько сказала, наклонив ко мне голову: «Молодой человек, помогите мне, пожалуйста, вытти». Помню, я обратил внимание на то, как она сказала «выти». Я взял ее под руку и поднялся вместе с ней. Одной рукой она держалась за сердце. Вставать было неудобно. Мы вышли на платформу. Она молчала, и мне пришлось самому решать, что делать. Я довел ее до деревянной скамьи, усадил, а сам отправился в медпункт за врачом. Она сидела, или... Точно, она сидела. Значит, обязательно должна была привалиться спиной к стене, иначе мне пришлось бы ее уложить, да еще попросить сидящих освободить скамью. Значит, это была старая станция, с гранитно-деревянными скамьями-диванами у стен или колонн.
       С врачом проблем не было, и я быстро вернулся к ней. Почему я не ушел, позвав врача, не могу вспомнить. Наверно женщина была очень плоха, и я думал, что может потребоваться моя помощь, а я никуда не торопился, иначе, конечно, уехал бы. Врач оказала какую-то помощь - скорее всего, это была женщина: врачей-мужчин в метро я не видел ни разу. Потом врач ушла - ей надо было вернуться к телефону, - а меня попросила на всякий случай посидеть недолго с женщиной, пока ей не станет лучше, или хуже, тогда я должен буду опять позвать ее. Я сел рядом. Наверно, какое-то время женщине было плохо, и она молчала, но потом вдруг цепко схватила меня за рукав, я это хорошо помню. Получается, что это была весна или осень: вряд ли она смогла бы цепко ухватить меня за рукав толстого зимнего пальто или голую руку. Она схватила меня за рукав и, задыхаясь, просила не уходить, сказала, что ей лучше, но все равно, в этот раз ей не выкарабкаться, и что она должна кому-то рассказать. Я успокоил ее, сказал, что посижу с ней. Странно, я не испытывал ни малейшей неловкости: видимо, поблизости на платформе никого не было, значит, мы сидели в конце платформы, может быть, за первым или последним вагоном: поезда тогда были короче. В общем, ее рассказу ничего не мешало, поэтому он так ясно мне и запомнился. Но неважно. Возможно, я что-то упустил, возможно, наоборот - преувеличил. Я не могу воспроизвести ее манеру, особенности речи, но за содержание рассказа ручаюсь. Вот ее рассказ.

       Моя фамилия N. Я дочь советского дипломата. Отца помню плохо. Он бывал дома редко, в основном приезжал из-за границы по служебным делам на несколько дней. Когда это случилось, не видела его уже лет пять. Я была у родителей одна, что было редкостью в те годы. Не удивительно, что мама меня баловала. У меня было обеспеченное детство. По хозяйству маме помогала домработница, жившая у нас сколько я себя помнила. Соседи нас уважали. По словам мамы, отец был настоящим интеллигентом, а она - обыкновенная мещанка. Все же, мама старалась дать мне начатки старого воспитания. Наверно, такова была воля отца. Училась я легко, но любви к учебе не было. Все свободное время я проводила с товарищами по двору в каких-то героических играх, поощряемых нашими родителями и учителями. Все игры завершались разыгрыванием сцены торжественного приема у Сталина: мы распределяли между собой роли героев-гостей и вождей-хозяев. Роль Сталина была неприкосновенной, мы лишь обозначали место, где он находился, и торжественно рапортовали этому пустому месту о своих свершениях. С годами наши игры менялись. Мы стали играть в волейбол, я часто играла с ребятами в чижика, иногда мы просто собирались под старым тополем и разговаривали. В основном, говорили о том, кто кем станет, когда вырастет. Фактически, это была та же игра в героев, когда мы изображали свое будущее не действиями, а словами. Я стала замечать, что ребята стараются произвести впечатление на девочек, некоторые - на меня, остальные - на других, но меня это не трогало. И вот, однажды, во время одной из таких игр или наших бесед под тополем, уже не помню, во двор въехала черная эмка. Был 1938-й год, и мы знали, что это за машина. Наш двор был благополучнее соседних: до этого приезда органы забрали только три семьи. Мы не сомневались, что это были шпионы. Из эмки вышли двое военных и зашли к нам в подъезд. Через минуту мать позвала меня из окна. Когда я поднялась на этаж, мама уже закрывала ключом квартиру. У нее в руках была только дамская сумочка. Она была совершенно спокойна: наверно, ее ввел в заблуждение нехарактерный для ареста дневной приезд, и то, что приехали двое военных в форме. Мне она сказала, что через час мы приедем и будем обедать. Наверно, этим военным удалось рассеять ее тревогу. Нас посадили на заднее сиденье, с двух сторон сели военные и маме пришлось посадить меня на колени. Мы поехали в сторону Кремля. По пути нам раза два или три попались оцепленные участки улиц, но нас везде пропускали беспрепятственно. Ваши родители, может, помнят те странные просадки почвы в Москве перед войной. Тогда ходило много слухов об этом. В газетах писали, что эти просадки - результат вредительства группы специалистов, отвечающих за проектирование и строительство метро. В некоторых местах эти просадки были так сильны, что приходилось перекрывать улицы. Сами просадки были закрыты сплошными щитами, оцеплены и тщательно охранялись.
       Нас привезли на Лубянку. Мы ехали от дома всего минут десять. Машина без остановки въехала во внутренний двор и там нас пересадили в большую закрытую машину - я такой никогда не видела, - в которой очень тесно сидели женщины с детьми - человек пятнадцать-двадцать. Все молчали. Мы простояли час или два. За это время к нам посадили еще двух женщин с детьми. Потом нас закрыли и повезли. Ехали долго. Когда машина остановилась, и нас выпустили, мы оказались во дворе какой-то фабрички. За постройками со всех стороне виднелся лес. Нас сразу разъединили. Тех, кто сопротивлялся, раСтаскивали насильно. Всех детей повели к воротам под арку, а взрослых оттеснили к глухой стене, выстроили в один ряд и заставили отвернуться. Нас еще не успели провести через ворота, как из маленькой двери один за другим вывалились человек двадцать солдат с винтовками в руках и пошли во двор. За аркой нас построили и повели по широкой пустой аллее к двухэтажному зданию. Когда нас вводили туда, сзади послышался залп, потом еще выстрелы, уже вразнобой. Вижу, вы мне не верите. Не уходите. Я чувствую, что скоро умру. Я хочу дорассказать.
       Притихшие, мы шли не глядя друг на друга и по сторонам. В доме нас заперли в каком-то помещении без окон, с лавками вдоль стен и тусклым освещением. Очень скоро пришел мужчина в форме в сопровождении двух женщин и всех нас заставили выпить лекарство. Я не помню, что было дальше. Очнулась уже в маленькой чистой комнате с казенной, как в больнице, обстановкой. Прямо в окно тянулись ветви тополя, и я подумала, может это квартира кого-нибудь из моих товарищей по двору, а это наш старый тополь. Но когда я встала и подошла к окну, то не смогла увидеть земли, так как стены были, наверно, двухметровой ширины и карниз за окном не давал возможности посмотреть вниз. Мощные рамы были без петель, и только маленькая двойная форточка была открыта. Никаких шумов с улицы не доносилось, но что-то подсказывало мне, что я в Москве.
       Прошло несколько дней. Еду мне приносил три раза в день мужчина в белом халате и сапогах. Он же давал мне какие-то лекарства. Я очень хорошо помню дни, проведенные в той комнате, наверно потому, что перед этим была в беспамятстве и ничего не помнила. Потом ко мне стал приходить на беседы мужчина в костюме и очках. В первыц раз он спросил, помню ли я как сюда попала, и что помню передэтим. Я сказала, что помню, как за нами с мамой приехали на эмке, как пересадили в крытую машину и вместе с другими отвезли куда-то, и там расстреляли всех взрослых. Он спросил, почему я так думаю. Я сказала, что слышала выстрелы. Он недовольно сморщился и велел продолжать. Я сказала, что нам всем дали какие-то лекарства, а дальше я ничего не помню. В следующий раз он сказал мне, что мой отец был завербован иностранной разведкой, нелегально приехал в СССР и стал готовить заговор против Сталина, и что моя мать тоже участвовала в заговоре, а меня они хотели перед началом заговора убить. Но меня, как и других детей, с кем я была в тот день, спасли сотрудники органов внутренних дел и теперь со мной хочет поговорить сам товарищ Сталин. Но прежде чем этот разговор состоится, я должна придти в порядок и ответственно подготовиться к встрече с величайшим человеком Земли.
       Я находилась в состоянии оглушенности, безразличия ко всему происходящему со мной. Конечно, я не верила в заговор с участием моих родителей, но я верила в непогрешимость Сталина. Скоро человек в очках сказал, что через несколько дней мне будет оказана высочайшая честь. Потом он приходил еще несколько раз и настраивал меня на встречу, наставлял как надо себя вести, что говорить. После одного из таких посещений ко мне вошли двое молодых людей в штатском и повели куда-то. Мы долго шли по коридорам и лестницам, сначала таким, как в гостинице «Москва» или огромном доме у Москвы реки, где жили несколько папиных знакомых, потом подвальными, с аварийным освещением, и, наконец, такими как Доме Союзов или музее Пушкина. У одной из дубовых дверей мне велели остановиться, приоткрыли ее и впустили внутрь. Это была небольшая комната со скромной, но богатой обстановкой. В углу у окна на круглой подставке на одной ножке, полуприкрытая шторой виднелась бронзовая фигурка сидящей на стопке книг обезьянки с черепом в руках. С другой стороны окна в плюшевом кресле сидел Сталин. Он был очень похож на свои фотографии, только немного меньше и грустнее. Его присутствие не было для меня неожиданностью. Меня удивило другое: за окном с толстыми белыми рамами и латунными шпингалетами краснел освещенный солнцем кусок кремлевской стены с зубцом-бойницей. Я поняла, что нахожусь в Кремле. Сталин подозвал меня и предложил сесть на мягкую табуретку рядом с подлокотником. Сначала он сказал, что ему лично пришлось вмешаться в ход операции по ликвидации заговора, чтобы не опоздать с моим спасением. Он сказал, что знает, как мы во дворе мечтали оказаться на приеме у товарища Сталина, и что моя мечта сбылась, а о предателях-родителях надо забыть, потому что настоящие родители каждого советского человека - это советская власть и коммунистическая партия. Он говорил ровным голосом, иногда совсем без акцента, слегка прищурив глаза, а голову держал намного на бок. И от него странно пахло пудрой. Он обращался ко мне снисходительно, как дядя. Когда из боковой двери вкатили сервировочный столик, даже сам налил мне вина. Он говорил, какой прекрасной будет жизнь через пятьдесят лет, и что я ее обязательно застану. Минут через десять он поднялся и медленно проводил меня до двери. В этот раз он даже понравился мне.
       Следующие три беседы были минут по тридцать. Он был обходителен, каждый раз вкусно угощал меня, но сам ни разу не притронулся к закускам и напиткам. Говорил, в основном, он. Говорил о великой миссии нашей партии, о прекрасном будущем нашего народа, о долге нынешнего поколения перед своими героическими отцами. Я начала думать, что меня готовят к выполнению какого-то важного секретного задания, связанного со шпионской сетью, якобы втянувшей в предательский заговор моих родителей. Но все оказалось куда проще. Через две недели, на четвертое посещение, характер беседы резко изменился. Начав разговор с долга молодежи перед старшим героическим поколением, он спросил, разделяю ли я это чувство и, услышав утвердительный ответ, предложил мне подумать, как могла бы отплатить этот долг, например, ему. А чтобы мне легче думалось, подарил мне золотые серьги, клейменые двуглавым орлом и на прощанье сказал, что рад, что спасенная им дочь шпионов оказалась не только сознательной, но и очень привлекательной девушкой. Это была ложь: мне тогда было всего тринадцать лет, и я была угловатым подростком.
       На следующий день меня привели к нему утром. В этот раз он разговаривал со мной стоя. Не услышав ожидаемого расположения, он начал меня откровенно уговаривать. Тон его изменился. В его голосе появилась требовательная интонация. Он говорил, что он - наш бог, что он может все, и что я должна ему беспрекословно подчиняться. Иногда он почти кричал, и тогда немного картавил. Несколько раз он подходил к письменному столу и брал курительную трубку с красивого подноса. Я заметила, что там нет ни спичек, ни зажигалки и тут же вспомнила, что и в предыдущие беседы ни разу не видела дымок из его трубки. В конце беседы он подвел меня к ломберному столику, сдернул салфетку и, кивнув на лежащие там драгоценные украшения и предметы, сказал, что я могу выбрать себе подарок из этих образчиков эксплуататорского искусства, приготовленных к продаже за границу. Я отказалась. Вечером ко мне пришел человек с чемоданчиком. Он сказал, что у меня расшатана нервная система и что мне необходимо пройти курс лечения. Он сделал мне какой-то укол и потом приходил еще несколько дней. Я стала крепко и долго спать. Мною овладело безразличие к происходящему на фоне общей физической слабости. Утренние пробуждения сопровождались эротическими желаниями. Однажды утром меня разбудили и куда-то повели. Я еле шла, мне хотелось лечь в постель. Скоро меня ввели в какую-то комнату и закрыли за мной дверь. Это была спальня. Посреди стоял диван без постели. Кроме него сесть было некуда. Я не слышала, когда он появился. Он перевернул меня и изнасиловал со спины не раздеваясь. Я ничего не чувствовала.
       После этого уколы прекратились. Меня стало охватывать отчаяние. Я понимала, что спастись мне не удастся, и потому желала умереть. Через несколько дней меня привели в прежнюю комнату с обезьянкой. Он стоял посредине, прищурившись и слегка склонив голову набок. Я прижалась спиной к двери и не шевелилась. Он сказал с преувеличенным грузинским акцентом: «Не бойся. Тебе будет хорошо. Ты будешь среди своих ровесников. Пойдем, я покажу тебе как у меня живут дети». Он открыл боковую дверь в стене, откуда выкатывали сервировочный столик, и пропустил меня вперед. Я оказалась на узкой слабо освещенной лестнице всего в один марш с площадкой внизу и железной дверью. Рядом с дверью стоял часовой. При нашем приближении он нажал кнопку рядом с дверью, и я поняла, что это дверь лифта. Через минуту дверь открылась изнутри и мы вошли. Лифт был большой, обшитый обычной фанерой, покрытой темным прозрачным лаком. Лифтер молча нажал единственную кнопку, и мы стали опускаться. Внизу напротив двери лифта был единственный выход с тамбуром. Внешняя дверь была распахнута, за ней была еще одна, литая, с железным колесом, как на кораблях, покрашенная зеленой краской, с невысоким железным порогом с откосами, какие делают для тележек. Лифтер нажал кнопку на стене, и колесо стало рывками вращаться. Дверь открылась внутрь, за ней стоял охранник в неизвестной мне черной форме с черепами и звездами в петлицах.
       За дверью слепил глаза белоснежный кафель и яркий электрический свет. Коридор был широким и высоким, в конце была двустворчатая с рифленым стеклом дверь. Когда охранник распахнул ее, я услышала шум, напомнивший мне дежурство на кухне в летнем тренировочном лагере, куда родители меня однажды отправили. Это была кухня - просторная, ярко освещенная и разнообразно оборудованная. По обе стороны прохода стояли длинные, обитые железом разделочные столы, различные кухонные механизмы, мойки, тележки, крюки. За ними на стенах висели таблички: «мясная», «овощная», «рыбная». Цементный пол был уложен уклонами, со сливными решетками. По всему огромному залу - у столов, мясорубок, овощерезок, моек - работали дети и подростки. Некоторые стояли на небольших подмостках. На всех были только узкие белые трусики для плавания и косынки. Все девочки были без лифчиков. Каждый занимался своим делом и не обращал на нас внимания. Они были белые как сметана. Может, это так казалось от кафеля и освещения. Он провел меня по широкому проходу через зал и остановился под застекленным мезонином, откуда на нас смотрела женщина в белом халате. «Здесь работают дети. Ты тоже будешь здесь работать», - сказал он и махнул женщине в мезонине. В обе стороны вели два широких прохода. Над левым висели две таблички: «хранение», «выдача»., над правым – «кондитерская». В проеме были видны ряды деревянных столов, а за ними проход еще куда-то с нечитаемой издали табличкой над ним. Под мезонином была белая деревянная дверь. Он позвонил, и с другой стороны ее открыл охранник в черной форме. Там был тускло освещенный бетонный коридор. Почти сразу выступали две выпукло обитые двери ч с табличками: «комната наказания» и «карцер». Последняя была с глазком. По другой стороне почти подряд шли одинаковые крашеные двери. С замочными скважинами, без ручек. В конце коридора на глухой стене висела большая табличка «общежитие», по обе стороны от нее, напротив друг друга, находились две широкие арки, перегороженные стальными раздвижными решетками и закрашенными плафонами над ними с буквами «М» и «Д». Он остановился и посмотрел туда. За решетками виднелись ряды двухъярусных коек, аккуратно застеленных и отделенных друг от друга узкими  рядами с тумбочками. «Здесь живут мои дети. Ты тоже будешь здесь жить. В тесноте, да не в обиде», - сказал он, - а теперь я познакомлю тебя с твоими наставниками». Он повел меня к началу коридора, и когда мы почти дошли до охранника, за спиной щелкнул замок и женский голос негромко позвал: «Коба!» Он остановился, недовольно прошипев. Я обернулась. По коридору к нам приближалась женщина, одетая в обыкновенное платье. «Коба, можно тебя на минуту», - сказала она, остановившись за нескольких шагов. «Опять ты не вовьемя, Сова!» - раздраженно и слегка картавя проговорил он в ответ, неожиданно повернулся и вышел в дверь, через которую мы несколько минут назад вошли.
       Я осталась вдвоем с этой женщиной посреди тускло освещенного бетонного коридора. Охранник молча смотрел на нас. «Пойдем, я выведу тебя отсюда», - сказала она. От этих слов сердце у меня приостановилось. Я вдруг вспомнила про мир наверху. Меня охватило желание спастись. Я посмотрела на женщину. У нее была красивая, неуловимо виноватая внешность. Не оглядываясь она пошла по коридору, я за ней. Пройдя несколько дверей сначала с охраной, потом без, она спокойно открыла очередную и пропустила меня вперед. Мы оказались в большом круглом тоннеле с маленькими рельсами и узким бетонным тротуарчиком вдоль них. По стенам тянулись кабели и висели электрические лампочки под коническими колпаками. Справа, шагах в ста, в косых лучах мутного солнечного света что-то делали рабочие. Она повела меня в другую сторону. Мы шли недолго, потом повернули в небольшой проход и вышли к вертикальной шахте с сетчатыми дверьми. Она вызвала лифт. Это была грузовая клеть с дверьми с обеих сторон. Внутри был охранник в обычной форме, он открыл дверь и спросил куда нас везти. Она ответила. Мне послышалось «третий уровень», или что-то похожее. Выйдя из лифта и пройдя охраняемый тамбур, мы оказались в начале неширокого, хорошо освещенного коридора. Женщина взглянула на меня и сказала: «Тебе повезло. Идем, скоро ты будешь наверху».
       Шли мы недолго. Когда мы прошли несколько шагов, она сказала, что под землей строится особый город, в несколько уровней, маленькую часть которого я видела, и что провалы в центре Москвы связаны с этим строительством. Под Кремлем находится бытовая зона. Святая святых этой зоны - его кухня. Он не доверяет никому, кроме своей экономки, которая сидит в застекленном кабинете над кухней. На кухне работают только дети. Для них установлен казарменный режим, их никогда не выводят наверх. Когда им исполняется четырнадцать, их переводят на грязные работы, где они быстро теряют здоровье и тогда их усыпляют. Убежать, спастись - невозможно. Отправляют туда только тех детей, у которых расстреляна вся семья, а не только родители. Вот все, что она мне рассказала.
       Через минуту мы подошли к решетчатым воротам, перекрывающим коридор. За ними на табурете сидел охранник. Увидев мою спутницу, он молча открыл ворота и пропустил нас. По обе стороны были широкие раскатные двери из железа или досок, как в товарных вагонах. Мы пошли дальше. Пройдя еще немного, женщина свернула в арку между дверей и маленьким коридорчиком вывела меня на просторную лестничную площадку. В углу на стуле сидела пожилая женщина и вязала. При нашем приближении она испугано встала, положила вязанье на стул и заспешила к лифту. Моя спутница жестом остановила ее и повела меня по лестнице вверх. Это была обыкновенная, как в больших жилых домах, лестница с деревянными перилами. После нескольких маршей женщина остановилась и сказала: «Дальше ты выйдешь сама. Постарайся исчезнуть куда-нибудь на всю жизнь. Если тебе это не удастся - ты погибла». Она немного помолчала и заговорила вновь. Последние слова не были словами прощания. Затем она повернулась и медленно пошла вниз. Когда она спустилась на один пролет, я бросилась наверх. Мне показалось, что лестница была бесконечной. Выбежав на последней площадке в коридор, я запыхалась. Из-за дверей доносились женские голоса. Открыв дверь в конце коридора я оказалась в маленьком чистом полукруглом магазине с опущенными светлыми шторами, через которые пробивался яркий солнечный свет. У прилавка стояли две-три женщины в легких нарядных платьях, в кресле сидел пожилой военный. Я тихонько пошла к двери. Продавщица посмотрела на меня и улыбнулась.
       Выйдя на улицу я очутилась посреди большого внутреннего двора жилого дома с высокой аркой. Я пошла туда, но подойдя ближе и увидев в проеме оживленную улицу, развернулась и вернулась вглубь двора. Я хорошо знала этот двор и дом, потому что несколько раз была здесь с родителями в гостях у двух папиных знакомых. Во дворе были еще две арки обычного размера, одна из них - с противоположной стороны. Я пошла в нее. Оказавшись с тыльной стороны, я обогнула корпус, вошла в арку другого дома, прошла еще две и вышла у кинотеатра. За рекой горели золотом обнесенные зубчатой стеной луковки кремлевских храмов. Мимо шли люди, сигналя проезжали машины - все было как обычно. Я чувствовала себя как после жуткого сна, но четко осознавала, что все, что было со мною, было явью, которая может повториться. Пока мне удалось только бежать, но не спастись. Я знала, что за мной уже началась погоня, и меня будут искать так, как не искали ни одного человека в мире, а ту женщину убьют. Надо было немедленно уйти с этого места, сначала хотя бы куда-нибудь. Вместе с группой пешеходов я перешла через площадь к фонтану и, держась поближе к зарослям сирени, пересекла вдоль весь сквер. На противоположной стороне канала я видела низкорослое нагромождение Кадашей. Там можно было найти хотя бы временное укрытие. Я пошла к мосту. Мне надо было пройти метров триста по просторной мостовой. Я шла не оглядываясь, надеясь на чудо. Меня никто не остановил. За мостом я свернула на набережную и почти сразу же в подворотню. Пересекая тесные дворики с сараями, я вышла в переулок и увидела купол церкви. Я знала, что где-то за ней - Третьяковская галерея. Я шла, плутая по дворам, вдоль Ордынки, пока купол церкви не оказался у меня за спиной.
       В одном из дворов я нашла временное убежище в заросшем палисаднике у простенка старого дома. Я села и стала думать, что мне делать. Отчаяние и страх мешали мне. Путь к спасению был только один. Когда-то с отцом, без мамы, мы были в гостях у его друга, с которым он познакомился случайно и никак не был связан. Он жил недалеко от Донского монастыря. От него мы поехали в Третьяковскую галерею на трамвае и потом долго шли переулками. По дороге отец сказал, что если вдруг случится что-то чрезвычайное, чтобы я обратилась к нему, и заставил выучить наизусть его адрес и название остановки. Собравшись с духом, я вышла из своего убежища, прошла еще несколько дворов и в переулке спросила женщину, одетую, как многие служащие, как мне дойти до остановки трамвая. Она подозрительно посмотрела на меня, но дорогу показала. Я пошла, как она мне сказала, но потом на всякий случай сменила маршрут и пересекла Ордынку, а потом Пятницкую в другом месте. Я слышала, как недалеко трезвонят трамваи, но не решалась выйти из переулка и прошла еще, довольно долго, пока не увидела на одном из домов вывеску с названием «Замоскворечье» и повернула в сторону трамвайных путей, боясь заблудиться. Мне повезло, я вышла прямо к остановке, огляделась, вернулась в переулок , спряталась за углом и стала ждать трамвай.
       Я зашла на заднюю площадку, пассажиры не обращали на меня внимания, но контролерша потребовала оплатить проезд. Я сказала, что у меня украли кошелек, а я не знаю дорогу до дома. Сначала контролерша хотела меня ссадить, но потом спросила до какой остановки мне надо доехать и, строго на меня посмотрев, не стала ссаживать. На нужной остановке я сошла и отыскала дом. Я не знала, какой был день недели, поднялась на этаж и позвонила. Никто не открыл. Выйдя из подъезда, я стала ждать вечера. Я переходила из одного двора в другой, то отдыхая на лавочке, как будто кого-то жду, то прыгая, как будто играю в классы. Когда взрослые стали возвращаться с работы, я еще раз прошла по соседним дворам, поднялась и позвонила.
       Друг отца велел подробно рассказать все, что я помню. Благодаря ему я сейчас помню подробности моего последнего дня в подземелье и освобождения, остальное я помню лишь ощущениями и отдельными, врезавшимися в память эпизодами. Потом он накормил меня и уложил спать. Наутро он велел мне переодеться в деревенскую одежду, повязал косынку, дал холщевую сумку с едой и привел в гараж неподалеку. Там он перепоручил меня шоферу грузовика. Первые полчаса я ехала в пустой бочке без дна, потом он пересадил меня в кабину. В Туле он привез меня на вокзал, купил билет, отдал мне вместе с листком бумаги, попрощался и уехал, не дожидаясь прибытия поезда. Я развернула листок. Там было название станции, адрес, два имени, фамилия и простенькая схема с пояснением: «3 км, потом просись подвезти», а внизу крупно «УНИЧТОЖЬ!» Так я оказалась в семье рыбака в крошечном украинском хуторе на берегу Азовского моря.
       В 1958-м приехал друг моего отца и предложил вернуться с ним в Москву: там во всю шла реабилитация. Он сказал, что мой отец в 1938-м отказался вернуться из-за границы по требованию ЦК и скрылся. Всех его ближайших родственников, включая племянников, которые были на несколько лет старше меня, расстреляли. Я отказалась ехать с ним в Москву - боялась. Прощаясь, он отдал мне ученическую тетрадь, в которой был записан мой рассказ, пересказанный мной только что вам. В 1963-м, когда заменившая мне мать старая рыбачка умерла, ее мужа взяли к себе в станицу родственники, а я вернулась в Москву. Вернулась тихо, с паспортом на чужую, хотя и ставшую родной фамилию. Устроилась санитаркой, как сейчас говорят, по лимиту. Так и прожила всю жизнь не своей жизнью. Боялась. Может, и не зря, как знать. Теперь мне уже все равно.
       Вот и весь мой рассказ. Осталось передать вам слова той женщины, сказанные мне на прощанье на лестнице, когда она вывела меня из подземелья: «Ты думаешь, это был Сталин? Нет, это настоящий Ленин». А теперь идите, мне уже лучше.

                1988

                ПРИЕЗЖИЙ

                Вот, я не словесен...
                Исход 4,30

       Малолитражка взлетала на пригорки, неся пассажиров по бесконечной анфиладе среднерусских видов. Пологие холмы медленно поворачивались, и, отступая друг от друга, неспешно расстилали свои золотые и серебристо-зеленые покровы. Множество оттенков менялось от поля к полю, оживляя плавные склоны живописными пятнами. Даже яркость соседних полей не была одинаковой и нарастала по прихоти нежащихся в теплом небе ленивых облачков, причудливо дробящих солнечный свет на широких плавных пространствах, то вдруг заливая расплавленным золотом край дальнего пшеничного поля, то сгущая и без того темную зелень лощины, или неуловимо разделяя один цвет на близкие тона. Высокое летнее небо нежно прикрывало синевой кудрявые головки облачков, и, поддавшись очарованию их игры с солнечным светом, незаметно смягчало краски у самой линии низкого горизонта.
       После ста километров пути взгляд привык к изысканному богатству красок на гигантском полотне полей, проплывающих за окошком.

                Сад

                Наш двор как сад
                С.Г.Бархударов, С.Е.Крючков
                «Учебник русского языка. Часть II»

       Теперь это был старый сад. Да и садом его уже нельзя было назвать: с десяток сучковатых, разветвленных почти у самой земли деревьев за много лет переросли хату и своими скудеющими кронами образовали высокий навес над кривыми подпорками стволов, между которыми лежали чугунки, корыта и тянулись веревки с бельем. Через поредевшую листву уже легко проливал самый недолгий дождик, но почти не просвечивало яркое летнее солнце, и голая черная земля под деревьями всегда была влажной и упругой. Теперь это был двор.
       Выходящее угловое окошко всегда открывалось в сырую тень и приносило в комнату звуки и запахи двора. Человек сидел за столом и жалел, что не знал этот двор садом. Время от времени во дворе слышался шлепок упавшего яблока. При легком ветерке шлепки становились чаще, а во время дождя яблоки бились о мокрую землю с тоскливым постоянством. Каждый новый шлепок тукал какой-то едва уловимой жалостью. В непогоду эта подергивающая жалость сливалась с затяжным дождливым настроением и превращалась в смутную неотвязную грусть. Человек сидел за столом и, глядя во двор, грустил о себе и деревьях. А яблони стояли, не ведая, что делается на земле, развалив свои старые кроны под вечным небом, и, покачиваясь на корявых стволах, глядели на свои родные холмы, и роняли со слабеющих ветвей еще не вызревшие яблоки, обреченные на высокое, увечное падение о голую землю.
     И человек понял: с этими ударами в него проникала заемная тоска по мягкому шороху спелого яблока, упавшего в высокую сухую траву.

                Кошка

       Вообще-то, кошки в хате не было. Ее взяли на прокат на соседнем дворе, чтобы попугать одолевших домовых мышей. Клички ей никто не дал, и звали ее просто кошка. Как и все другие кошки здешней породы, она выросла мелкой, узкомордой и короткошерстной. Заметная привычка поджимать переднюю лапку и подолгу держать в таком положении напоминала заученные повадки расфуфыренных цирковых лошадок, а брюхатость и черно-белая немецкая масть делали ее похожей на маленькую коровку. Наверно бегать ей было уже тяжело. Неторопливо обойдя комнату, она остановилась у закрытой двери и в напрасном ожидании задрала свою маленькую мордку. Постояв так, она ушла под широкую лавку и легла там на деревянном полу, вывалив вбок толстый белый живот и задние лапы. Она лежала там, не обращая внимания на шум посуды и стук дверок кухонного стола, медленно смаргивала и изредка вздрагивала от своего живота. Глядя на нее трудно было представить, что эта неповоротливая кошка два дня назад сумела взять крысу не намного меньше ее самой.
       Когда люди сгрудились вокруг обеденного стола, кошка вышла на середину комнаты и просительно замерла. Она не смела мяукать: хозяева этого не любили. Есть ей давали иногда, и в основном ей приходилось кормиться собственным промыслом. По ночам она ловила по дворам мышей и крыс, но от хозяев не уходила. Этой ночью ей предстояло окоротить разгулявшихся мышей и выпрашивать что-нибудь накануне было безнадежно. Кошка это скоро поняла и стала понуро бродить по хате. Она уходила и снова возвращалась, проходила под арками стульев, выходила на середину комнаты, часто останавливалась, приподнимая лапку, иногда приближалась к столу, но ни разу не подошла слишком близко, чтобы не быть отброшенной властной человечьей ногой. Не в силах изменить свою природу, требующую от человека или свободы или ласки, лишенная одного и никогда не знавшая другого, она заластилась к углам и ножкам бездушной, но безопасной мебели и самозабвенно замурлыкала.
       Поздно вечером человек сидел на диванчике и, рассеянно читая, подглядывал за кошкой: она так и не мяукнула ни разу за целый день. Человек заметил и то, что кошка ходит только по полу, не помышляя запрыгнуть к кому-нибудь на колени или на сиденье людей. Улучив момент, человек мягко подхватил кошку, посадил к себе и стал гладить. Она сидела послушно, не противясь, но и не мурлыча. Иногда человек клал свою ладонь на раздутое кошачье пузко и слышал возню котят. Человек знал, что их утопят. А кошка этого не знала. Она ничего не знала. Она была просто кошка.

                Дороги

       Чтобы оглядеть окрестности, надо было подняться по дороге за деревню, в поле, на краю которого одиноко уснул летаргическим сном новенький комбайн. Оттуда, с пересечения двух проселков, обмотавших колосящийся холм чуть ниже макушки, окрестный вид полукругом разбегался на три стороны до голубовато-дымчатого горизонта. Почти безлесная, издавна обжитая местность повсюду собиралась в мягкие складки. В зеленеющих макушках ближних холмов прятались небольшие деревеньки, а луговые склоны под ними были надсечены маленькими лощинками и перетянуты черными ленточками проселков, сползшими тут и там к подножию холмов. Ни один из проселков не удалось бы проследить от начала до конца: одни обрывались на вершинах холмов, другие - по линиям косогоров, а появившись снова, могли оказаться вовсе не теми. Все они были одинаковой ширины и совсем не имели крутых поворотов. Когда деревни и поля оживали после снежных зим, и земля оказывалась едва способной удерживать на своих подъемах буксующие колеса полевой техники, заново укатывались свежие проселки, не всегда оказывающиеся на месте старых. Иногда они появлялись и в середине лета, и тогда, только что проложенные, они напоминали раздвоенные чернильные линии - как от разошедшихся кончиков старого ученического пера.
       Рывками упадая на руль тяжелого бескрылого велосипеда человек поднимался по черной, изъеденной ручьями, замусоренной деревенской дороге вдоль дворов, обнесенных изгородями из подручного хлама. За комбайном он слез с велосипеда и огляделся вокруг. У вершины холма дорога, по которой он ехал, сломавшись о другую, отворачивала в сторону, спускалась по косогору и оврагом возвращалась к побитому железному мостику, почти лежащему на маленькой темноводной речке. За ней бестолково разбрелась перспективная деревня, отмеченная дурной печатью центральной усадьбы и сухой красной болячкой развалившейся столетней церкви. Человек только что приехал оттуда и не хотел сразу возвращаться. Он выбрал новую дорогу и посмотрел на дальние холмы. Проселки на них поднимались и опускались, перекрещивались и шли параллельно. Они перепутывались как нарисованные нитки в детской угадайке с Мурзилкой, которую разглядываешь, - когда еще слишком мал, чтобы сразу угадать ответ, - и ведешь по рисунку пальцем. И человек покатил вперед, думая о том, что и на велосипеде, и в угадайке, и в жизни либо стоишь в растерянности, либо двигаешься наугад.
   
                Овраг

       Второе, дальнее поле было распахано до угольной черноты, и когда множество потревоженных грачей с минуту покружась вновь рассаживались по комкастым бороздам, их невозможно было различить. Издали казалось, будто порыв ветра приподнял с поля горсть золы. Бархатная чернота ледником сползала с недалекой вспученной линии горизонта к крутому сырому оврагу, раздвинувшему две деревни. Низом, под сочной зеленью, полз ручеек, а чуть выше, по извилистой луговой низине бежала узкая тропинка. Там, где она уходила вниз и жалась к ручейку, раскрывалось к реке симметричное, как пролом в крепостном валу, устье. Ни одна стежка не отделялась от тропинки в этом месте.
       Уже много лет обе деревни почти не имели в овраге нужды. Иногда через устье сюда загоняли пастись деревенских коров и под их перетирающими челюстями и узкими трамбующими копытами со склонов давно исчез высокий травостой, и почти весь овраг затянуло жестким упругим ковриком какой-то карликовой живучей травки. Растущие по склонам деревца словно разбежались в испуге, но быстро настигнутые, так и не успели выбежать в открытое поле и застыли то тут, то там аккуратненькими бесствольными купками, будто воткнутые чьей-то бесплотной рукой по самую крону. Только одно деревцо, одиноко стоящее на плоском дне шагах в ста от устья, не бросилось бежать вместе со всеми, а так и стояло, встречая зашедшего сюда неслучайного гостя.
       Подальше от устья склоны становились положе, а по верхнему краю редкой шеренгой стояли деревца, застыв на фоне наведенного золотом голубого неба, как великолепные статуи на кровле небольшого дворца природы. Почти в середине овраг перегораживал невысокий, почти декоративный вал с узким проходом, за которым деревья равномерно распределились по всему склону, разделив его на уютные полянки-комнаты. На одной из таких полянок полулежал человек. Он смотрел на пушистый противоположный склон, поросший по низу бледноцветным разнотравьем, над которым, сбившись маленьким лесочком, что-то затевали старшие деревья; на начало оврага, лежащее пустым солнечным амфитеатром, и радовался, что не находил здесь следов людей. Теперь они не приходили сюда - было незачем. Во время войны они вырубили здесь все деревья и забыли про него. А овраг, не видя смысла оживать, тридцать лет прятался от людей под обрубками пеньков, навещаемый лишь деревенскими ребятишками, пока не проводил их в чужие края и не стал медленно возрождаться для их нечастых коротких наездов.
       Человек потянулся и медленно перевалился навзничь. Не спеша он стал гонять языком странное целительное название оврага – А-л-ги-н, - пока его не взяло сладостное оцепенение, и тогда, глядя в бездонное, растворенное солнцем, без единой зацепочки небо, он вдруг увидел цвет собственных глаз, и это небо, отраженное в них.

                Крапива

       Дом был выстроен недавно и своим трехоконным боком краснел на всю улицу. Но подойти к нему из-за крапивы было непросто. С виду невысокая равномерная поросль, не доходящая даже до окон, оказывалась мощной зарослью, скрывающей кювет и понижение к дому, стоящему на высоком фундаменте. У ближнего угла заросль высунула узкий шершавый язык утрамбованного строительного мусора, уходящего в зеленое ворсистое нёбо. По этому языку легко можно было перейти крапиву вброд, не оставляя за собой надломанных следов: отдельные побеги сплетались в зеленую массу только кронами, стебли же - прямые и тонкие, как у мачтовых сосен в бору, - расступались, будто пропуская сказочного царевича, и плотно смыкались за ним, в отличие от зарослей глупого репейника или лебеды, которые нельзя пройти не смяв или не срубив их. Впрочем, и в крапиве можно было протоптать стежку: взрослые побеги были готовы послушно лечь, чтобы уже не подняться, веря в силу воспроизводства своего вида, силу, искупающую слабость своего прямостояния.
       С дороги казалось, что крапива растет прямо из-под фундамента, обрастая его как опята полюбившийся пень, однако это было обманчивое впечатление. Заросли скрывали цементную отбортовку, скрывали не разрушая ее своими корнями и не касаясь стены, оставляя ее доступной для ветерка, сохраняя фундамент сухим и прочным и заглушая своей изумрудной тенью настырную мелкую травку, требующую солнечного света, чтобы создать рыхлою сырость вокруг себя и медленно трухлявить бревно или камень. За домом местность начинала постепенно понижаться к речке. До самых акаций, обозначающих конец участка, было царство крапивы. Человек стоял, прислонившись спиной к шершавой стене, и смотрел на прямоугольное крапивное поле. Ближние листья, зазубренные и простеганные четкими прожилками, дрожали под ветерком, будто ворсистые язычки, стараясь жгуче лизнуть человека в руку. Чуть дальше листья мельчали, наползали друг на друга - подобно фону кубистического полотна, отличаясь размером и густотой зеленого - и, наконец, у самых акаций выравнивались в матово зеленую рябь шевелящихся верхушек. Человек смотрел на крапиву и думал о ее чудесных сохранительных свойствах. Может быть, в этом сокрыт ее главный смысл. Может и здесь она растет, чтобы уберечь этот опустелый дом от тлена.
       Редкий дождик невидимыми пальцами заиграл по клавишам листьев неслышную мелодию. Человек очнулся и побрел откуда пришел.

                Омут

       Вместе с мельницей на камень разобрали сарай, ближний коровник и небольшой мостик. Водяное колесо сняли, а в плотине пробили брешь. Через несколько дней вода полностью сошла, обнажив затопленный давным-давно луг. Но луг не возродился. Чуть подсохнув он сразу же зарос крапивой, репьем и татарником, среди которых петлял бессильный ручеек. Со временем бурьян покрыл и насыпь плотины, и разрытые фундаменты, и подъездную дорогу, основательно сгладив неровности местности и спрятав следы ломовой работы человека от него самого. Разросшиеся с годами ветлы, осины и тополя сделали местность почти неузнаваемой. И только омут, на месте снятого колеса, остался таким, каким и был, хотя и его сделал совершенно неопределимым с дороги недобрый сговор деревьев и лет.
       С края рассеченной ручьем насыпи весь омут был виден с высоты стрекозиного полета. Омут упорно удерживал свою береговую линию, не пустив на черное зеркало ни одного стебля осоки, и только смирился с нависающими ветвями ив, скрадывающими его небольшой размер. Омут жил своей глубиной. Суетливый ручеек, проскочив пролом в плотине, сразу останавливался, пораженный неожиданной оторванностью от своих камушков и застрявших сучков, и тогда плывущая щепочка начинала описывать круги и спирали, останавливаться, засасываться под легшие на воду ветви и выныривать снова, не подчиняясь никакому видимому закону, пока не исчезала уже навсегда. Солнце пугалось заглядывать сюда, а небо в любую погоду видело в омуте только свое черное, грозовое отражение. При редком ветре, долетавшем к воде, низкие ветви ветел целовали черную гладь, а она отзывалась слабой дрожью и, полуприкрыв себя веком береговой зелени, томилась рябью, пока не выглаживалась из глубины русалочьей лаской своих темных струй.
       Человек стоял на насыпи среди татарника и смотрел на воду. Он думал о сохранившемся омуте и исчезнувшей запруде и находил здесь справедливую закономерность, простую и очевидную, которую надо увидеть самому и бесполезно слушать и читать. Потому что не осталось в словах больше смысла, а только прок один.

                Исход

                И рассеялся народ по всей
                земле Египетской собирать
                жниво вместо соломы
                Исход 5,12

       Теперь здесь осталось три жилых двора. Заспанная деревенька, сползшая пятками-огородами почти к самой речке, лениво потягивалась на длинном ровном склоне, нехотя обнимала укатанный полевой тракт, нетерпеливо вырывающийся из цепких зарослей вишен и акаций, растущих по завалинкам сплошной стеной, и послушно отпускала его в колосящиеся просторы по своим большим и нужным делам. Можно было сказать, что деревенька располагалась исключительно живописно: в ясный день темно-желтое поле на вершине холма обрывалось в глубокую синеву неба, внизу блестела речка с ярким заливным лугом, а вбок, тремя планами открывался чудесный вид - с дымчатой синей далью, лесистой балочкой и каменистым бродом за крайним двором, - словно специально предназначенный для услаждения участливого заморского взора в прохладной конторе где-нибудь на набережной Москвы-реки. Здесь же любоваться красотами было некому. Летом в деревне жили две бабки и дед. К бабкам иногда приезжала городская родня - на день-два, за вишней, - да какие-то люди на машинах набивали полные багажники антоновки в запущенных, но еще плодоносящих садах. Зимой бабок забирали в тепло городских квартир нянчить детей. К деду не приезжал никто. Летом он каждый день ходил в соседнюю деревню за молоком, а остальное, по случаю, подвозили проезжающие механизаторы. Осенью кто-нибудь из них сваливал под акации небольшой прицеп дров и слегка поправлял соломенную крышу. В сухую погоду дед сидел на облупившемся бревне перед завалинкой в долгом ожидании редкой колхозной техники, преданно вглядываясь в пыльные кабины, чтобы вдруг не заставить ждать своего нечаянного благодетеля. В дождь по окрестным проселкам никто не ездил, и тогда дед нехотя забирался в хату.
       Мокрый человек сидел напротив деда за неровным столом, накрытым посеченной, пахнущей кислым клеенкой, и пил самогон. У маленького, не открывающегося окна сидел дед. За годы молчания он хотя и не разучился говорить внятно, но изъяснялся уже с трудом, и человек мысленно составлял из услышанных слов привычные для себя, но уже оторванные от земли фразы. Можно было сказать, что дед рассказывал про то, когда в каждой хате пекли хлеб и толклись ребятишки, и его, еще и сейчас нестарый дальнегородний сын вместе с другими гонял лошадей в ночное; про пещерку в подножии холма, откуда бил ледяной ключ, сводивший лапки уткам, которые подплывали сюда вверх по ручью, а белью, выстиранному в нем вальком, придавал природную свежесть.
       И тогда человек стал просто слушать и пить, и поддакивать; и слова звучали ароматно, но некрасиво. А потом дед устал говорить, а человек – слушать, и надо было возвращаться, чтобы там, потом, когда поймешь, что уже не угадать когда уходишь, а когда возвращаешься - получилось грустно и красиво.

                1989

                УМНИК
                Новелла

                I

       Честно говоря, я и сам не знаю, зачем вдруг решил записать всю эту историю: прежде я никогда ничего не записывал, хотя в жизни мне приходилось часто иметь дело с бумагой и ручкой, и я умею связно излагать свои мысли. История эта многим покажется мало интересной, и даже скучной - по крайней мере, в моем изложении, - но в ней с самого начала было что-то такое, что увлекло меня, заставило предпринять в общем-то не свойственные для меня действия, а дальше пошло-поехало из-за моей привычки к законченности во всем. Чтобы вероятному читателю было легче почувствовать описываемые события, я сообщу некоторые сведения, не имеющие прямого отношения к моей истории.
       Я работаю в отраслевом НИИ вычислительной техники, где все и произошло. По специальности я электронщик, наладчик ЭВМ, кроме того, я немного разбираюсь в программах и для отладки машин часто составляю их сам. Дело я свое знаю и сослуживцы меня уважают. Работают у нас, в основном, технари, но есть и другие,занимающиеся какими-то теоретическими исследованиями: математикой, прикладной лингвистикой и логикой, и еще неизвестно чем. Вот и все, что надо бы сообщить перед началом моего рассказа. Остальное я дополню по ходу изложения.
       Начало этой истории я могу определить с точностью до одного дня. В 1992 году Ноябрьские праздники попали на выходные и в понедельник пол-института мучились похмельем. Надо сказать, в последние год-два все опять стали как-то уныло и помногу пить. Мне это очень напоминает годы моей молодости. Ну, так вот. После одиннадцати послали гонца. Ничего. Пришлось брать пива в валютном. Объединились все: левые, правые, такие и сякие. Получилось на четыре упаковки. Через час собрались у конструкторов, сидим. Вдруг прибегает Зиночка из снабжения: «Администрация новую мебель получила, а старую по отделам раздает». Я давно у нее стол просил, вот она и зовет меня получать. Делать нечего: не пойдешь сейчас – другого случая может не представиться. Взял паренька у Петровича и пошел забирать. Мне достался из партбюро, двухтумбовый, почти новый. Принесли, поставили. Я из своего стола все выгреб, вынес его в коридор, сижу и думаю: раз уж так случилось, надо заодно и порядок на рабочем месте навести. Вот так эта история началась.
       Разобрал я свою полочку, вытер пыль на видных местах, новый стол влажной тряпочкой протер, перестелил бумагу, пыль на полу подмел - все так лениво, через силу - новый стол на место придвинул, сижу партийным секретарем себя представляю. После пива это получатся. Посидел-посидел, стал ящики разбирать. По одному выдвигаю, содержимое в корзину вытряхиваю, ящики друг на друга штабелем нагромождаю. А содержимое - один мусор: половинка ластика, пяток скрепок под покоробленной калькой, засохший стержень для ручки, старая газета, какие-то таблетки, ржавое лезвие, грязная, йодистого цвета алюминиевая чайная ложка - в общем, мусор, даже оставить себе нечего. Пошел, корзину вытряхнул, ящики протер, нагнулся дно у тумбы протереть, а в уголку мятая бумажка лежит - стандартный листок, исписанный от руки. Решил полюбопытствовать, что там наш секретарь записывал? Достал. Листок ломкий, выцветший. Глазами пробежал... и оторопел от неожиданности. Незаметно сунул бумажку в карман, посмотрел вокруг - все заняты своими делами, никто на меня внимания не обращает. Я свое барахло по ящикам рассовываю, ящики в стол задвигаю, а сам уже соображаю на тяжелую голову, как этот листок мог уцелеть? Видно, из нижнего ящика со стопки бумаг соскользнул на дно тумбы, а хозяин его почему-то не хватился.
       Через полчаса вышел из комнаты, прошел в глухой конец коридора у запасного выхода, сел за выступом, сижу читаю. А написано на том листке было вот что:
                СЕКРЕТНО. ЛИЧНО В РУКИ
                Заведующему отделом
                идеологии и пропаганды
                Демократического РК КПСС
                тов. Царькову И.И.
                от секретаря первичной
                организации КПСС
                НИИВТВО Мосгорисполкома
                Головина У.О.
                1-й экз.
                (2-й экз. - оперуполномоченному
                Демократического отделения КГБ
                тов. Шувалову Ч.К.)

                ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА

       Довожу до Вашего сведения, что вчера, 13 марта с.г. членом КПСС Стукаловым Б.Б. мне был передан рукописный листок (прилагается). Содержание может представить интерес для Вашего отдела и компетентных органов. Т. Стукалов в личной беседе сообщил мне, что автором этого листка является сотрудник нашего института Разумовский А.Я., беспартийный (справка из отдела кадров прилагается). Прошу сообщить мне Ваши указания о действиях партийной организации института в отношении т. Разумовского.
       P.S. Тов. Стукалов сообщил также, что у Разумовского имеется законченная статья  по указанным тезисам, а также некоторые другие материалы аналогичного характера.
       14 марта 1978 г.
       член КПСС У.О. Головин

       Я не знал ни Головина, ни Разумовского, ни, тем более, райкомовцев - нынешних или бывших. Но можно было попытаться что-то узнать - это было не безнадежно. Вообще, сначала я смотрел на эту «телегу» как способ разогнать на какое-то время служебную рутину, и наведение справок о Головине должно было стать первым шагом в моем «расследовании» и обещало много занятного.
       На следующий день, отсидев без дела до обеденного перерыва, я направился к Петровичу. Петрович - наш слесарь-слаботочник, я часто работаю с ним в паре. Он отличный мастер по приборам, большой любитель домино и, главное, бывший коммунист со стажем. Сейчас ему уже шестьдесят пять, но его пока не гонят на пенсию. Когда я зашел в слесарку, Петрович бил козла и мне пришлось подождать, пока его высадят. Дождавшись, я завел непринужденную беседу о том, о сем и, постепенно переведя разговор на свой новый стол, выведал на предыдущих хозяев до пятого колена. Оказалось, Головин сидел за этим столом четыре секретаря назад, сидел лет десять-двенадцать, до 1985 года, пока райком вдруг не потребовал подыскать кандидатуру помоложе. Больше Петрович ничего не знал. Про Стукалова он даже не слыхал. Можно было многое узнать в отделе кадров, если бы у меня там были знакомые, но их не было. Вообще, сегодня думать об этом не хотелось, и остаток дня я провел слоняясь по коридорам, беседуя со своими знакомыми обо всем и ни о чем.
       Вечером я собрался с мыслями и, занимаясь всякой домашней мелочевкой, невольно стал думать кто такой Стукалов и что-нибудь поконкретнее о Головине. Личность Разумовского меня интересовала мало: в те времена могли донести на любого, настроенного нелояльно, и сам факт доноса говорил, скорее, о неосторожности Разумовского, чем о степени его инакомыслия или серьезной провинности перед Системой. Я прикидывал, где можно узнать что-нибудь о Стукалове и Головине. Секретарши институтского начальства, которых я хорошо знал, работали недавно и менялись вместе с начальством. Другие пути вообще не выстраивались.
       На следующий день я зашел во 2-й конструкторский к Володику, который пользовался репутацией посвященного во все институтские сплетни. Не знаю, насколько это верно, но когда он слышал что-то новенькое, глаза его загорались. А в общем, парень был добродушный и странность его, по мнению многих, происходила, извините, от безбабья, в котором он сам и был виноват. Володик ничего интересного не сообщил: он был осведомлен, в основном, по личной, так сказать, части. Но кое-что я, все-таки, узнал. А узнал я, что пять институтских секретарш из шести, и в том числе из партбюро, числятся в ОНТИ - отделе научно-технической информации. Там числится много «мертвых душ» и среди них есть такие, что сидят на одном месте лет двадцать. У меня в этом отделе есть одна знакомая, причем, из живых душ - Варенька. Она женщина с юмором, спокойная, не склочная. Я к ней давно не заходил, так что, как бы к случаю пришлось. Покурили, поговорили, посмеялись. По моему вопросу она сказала, что в штатном расписании института единиц секретарей вообще нет, хотя они и числятся в их отделе, и что секретаршу Головина она знает лично - та уволилась четыре года назад - и до сих пор поддерживает с ней отношения, хотя теперь только по телефону. Варя, конечно, поинтересовалась, зачем мне нужна секретарша Головина. Я решил, на всякий случай, пока не посвящать Варю во все обстоятельства и сказал ей, что мне нужна не сама секретарша, а ее шеф: что он за личность или, хотя бы, какие-то впечатления о нем, но без всяких бабских штучек. Связано это с тем, что недавно обнаружилась причастность Головина к одному давнишнему неблаговидному поступку - я не стал уточнять к какому именно - и мне хотелось бы уяснить побудительный мотив его действий. Варя отметила, что я формулирую как сыщик. Мы посмеялись. А ведь, действительно, мои действия стали напоминать этакое доморощенное журналистское расследование. Тем не менее, помочь она обещала, но не быстро. На том мы и расстались.
       Прошло недели три. Мое расследование остановилось, зато продолжалась нескончаемая мелкая суета, разбавленная серой мелкой расслабленностью. Кто-то из знаомых что-то пробивал, доставал, ходил на митинги, приобретал садовый участок, устраивался в кооператив, выезжал по липовому приглашению, переходил на новую работу, - причем, все это в какой-то ноющей тоске, - заводил романы, злился на распределительную систему, пил трижды вздорожавший портвейн, занимался спортом, перепродавал, завидовал кому-то, копил доллары, терял чувство юмора, рожал детей и все вместе перманентно стервенели. И никто ничему не верил. В один из таких незаметных то ли ноябрьских, то ли декабрьских дней в конце работы позвонил Петрович и позвал меня после работы к себе в слесарку, с буребродом.
       До конца работы оставалось около часа. За прошедшие пару недель я сделал одну небольшую халтуру в кооперативе и деньги у меня были, чего нельзя было сказать о настроении. Я сходил напротив, взял двух трижды героев и, не заходя к себе, направился к Петровичу. В самой слесарке уже никого не было, но из-за крашеной фанерной перегородки - каморки папы Карло - доносились приглушенные голоса. Между прочим, Петровича зовут Карлом. Наши остряки иногда советуют ему бороду отрастить для большего сходства с другим Карлом. «Умище-то, - говорят, - есть, а бороды нет». Но, вообще, ребята его уважают. Или делают вид. Я окликнул Петровича. Он открыл дверку, сощурившись посмотрел на свои, времен первой оттепели часы и развернул меня закрыть входную дверь на щеколду. В каморке за тесно уставленным столом рядом с Петровичем сидел старичок. Петрович нас познакомил и указал на придвинутый самодельный стул. Ветераны уже были слегка разгорячены то ли принятым, то ли разговором. Выпили за знакомство. Иван Иваныч - так звали старичка - оказался сослуживцем и приятелем Петровича, бывшим токарем, пребывающем на заслуженном отдыхе уже лет десять и иногда, от делать нечего, забредающим на свою бывшую работу. Я его не помнил. Зато он знал почти весь институт, кроме последней волны молодых профурсеток и симметричных существ противоположного пола.
       На общие институтские воспоминания, из которых я кое-что помнил, ушли первые три звезды. Ничего особенно интересного я не услышал. Правильнее сказать, все, что они вспоминали из жизни института, было интересно, но или они видели все как-то не с той стороны, или рассказывали не занимательно, не знаю. Вот только историю восьми полых - один-в-другом - неразъемных железных шаров с двумя отверстиями, что у Петровича в шкафу хранятся, я, наконец, у слышал из первых уст. Оказывается Иван Иваныч на какой-то экскурсии, куда угодил с бодуна, увидел в музее то ли китайские, то ли японские шары из слоновой кости один-в-другом и тут же поспорил с каким-то инженером на ящик водки, еще той, настоящей, что тоже сделает один-в другом, только с двумя отверстиями в каждом, на своем токарном станке. Целую неделю он переводил пуды железа в стружку, а бригада делала вид, что ничего не замечает. В конце концов, он сделал вот эти самые железные шары. Финал был не просто эффектным, а триумфальным: шары, державшиеся один-в-другом на общей тонкой оси-перемычке, были со всей силы брошены на цементный пол, с грохотом разлетелись внутри себя и теперь свободно крутились каждый-в-каждом. Бригада погуляла на славу.
       Другие воспоминания были совсем стародавние, про которые сегодня и в книжках писать перестали. И вдруг Петрович, будто опомнившись, спросил меня: «Как его фамилия-то, про которого ты спрашивал-то? Не Головин, а этот, второй, - Стукалкин, что ли - Ваня его знает. Точно, Вань?» «Баклан он», - ответил Иван Иваныч, по-видимому не испытывая желания вспоминать про пернатых. Я выставил вторую бутылку. Старички одобрительно закряхтели, но пить стали уже осторожно, доливая себе по чуть-чуть. Но нужный разговор не выстраивался. Я узнал лишь то, что Стукалов - какой-то инженер из техотдела, имевший отношение к надежности вычислительной техники и часто бывавший в механической мастерской, где работал Иван Иваныч. На все мои наводящие вопросы о привычках, характере Стукалова Иван Иваныч повторял одно: «Ну, какой-какой? Баклан!» Как я ни старался, но больше ничего конкретного мне выяснить не удалось. И, в общем-то, мне это было понятно. Давно общаясь с Петровичем, немного зная его приятелей и сейчас посидев с Иван Иванычем за столом, я отлично понимал, что такое в его представлении «баклан». Ну ладно, так и запишем – «баклан». В конце концов, я не Паша Знаменский.
       Еще через пару недель, когда уже началась предрождественская беготня за жратвой, я столкнулся в коридоре с Варей, и она сказала мне, чтобы я зашел к ней на днях. Я предположил, что у нее появились какие-то новости о Головине. В общем, я оказался прав. Варя обстоятельно воспроизвела свой разговор с подругой - секретаршей Головина, - красочно изобразив личность нашего давнишнего партийного вожака. Рассказ был прямо художественный, и я поинтересовался, не связана ли такая красочность с каким-то дополнительным, внеслужебным опытом Вариной подруги. Она сказала, что вряд ли, иначе бы об этом все знали, но лично она поручиться не может. Но самое главное, Варя не удержалась, чтобы не спросить у своей подруги о неблаговидной роли Головина в каком-то деле, на которое я ей намекнул в нашем первом разговоре. И вот что она узнала. Весной 1978 года, по неизвестной причине было срочно созвано закрытое партбюро. Через несколько дней партбюро собралось вторично, но были приглашены треугольник и члены партии лаборатории новой техники. Сидели очень долго. И тогда-то она и узнала, что обсуждался вопрос о работе Разумовского в этой лаборатории. После этого Головин организовал в институте настоящую травлю Разумовского, пока тот вскоре не уволился.
       Я поблагодарил Варю, сказал, что полностью удовлетворил свое любопытство и пошел к себе. В комнате никого не было. Я сел жопой на свой организующий и руководящий стол и подумал о том, как много известно всем обо всех в наших славных советских организациях: и о любовнице директора, и о махинациях начальника ОКСа, о безделье соседней лаборатории и отдельских пьянках - обо всем; и как мало нам известно о предстоящих замыслах непогрешимого птичьего мозга и самоотверженном бдении того гигантского глаза, который следит через невидимый окуляр за всеми нами здесь, в презренной безыдейности обывательского сознания. А Головин мне теперь оказался не нужен. Я понял: он уже был задан «бакланом» Стукаловым, и был не более, чем вожаком «бакланов». А у тех бакланов есть свой верховный «баклан». И парят они над нами в несколько слоев, и смотрят на нас со своих бакланьих небес. И суть их неизменна. И власть их незыблема.

                II

       В начале января, когда улеглось лихорадочное новогоднее возбуждение, я начал наведываться в лабораторию новой техники. В этой лаборатории у меня всегда было много работы, я там многих знал и часто заходил туда без особой надобности. Бывая там, я рассчитывал на какой-нибудь случайный разговор, который пустил бы меня по следу Разумовского. Однако очень скоро я выяснил, что никто из моих знакомы в конце семидесятых в институте не работал, да и вообще, большинство сотрудников лаборатории пришли уже в восьмидесятых, когда была провозглашена компьютеризация, и состав лаборатории значительно обновился. Конечно, пока происходила эта эпохальная смена поколений сотрудников, о Разумовском наверняка говорили, но тогда уже не было недостатка в пострадавших приверженцах демократии и какой-то неизвестный полудиссидент семидесятых никому не был интересен. В конце концов, выяснилось, что кроме начальника лаборатории никто Разумовского не знал. Я же, к сожалению, не знал начальника.
       Спустя месяц моих безрезультатных хождений в лабораторию я повторно обратился к Володику. Сам он Разумовского, разумеется, не знал, но слышал про историю его конфликта с Головиным. Наш Володик - человек без затей и иногда это ему помогает находить простые решения многих неожиданных проблем. Он выслушал мои досадливые сбивчивые разъяснения и сразу предложил обратиться к Надеждиной из отдела кадров, которая сидит там уже двадцать лет, честно высидела должность старшего инспектора и часто остается за начальника. Я там не знал никого и понятия не имел кто она такая и как к ней подойти. С моей точки зрения Володик дал мне глупый совет без малейшей надежды на успех: всем известно, что за люди работают в кадрах. Об этом я тут же и сказал Володику. Он со мной согласился, резонно заметив, что при всем при том, они такие же как и все, и надо просто узнать, что она захочет в обмен за такую-то услугу. Я сказал, что для меня все это слишком сложно и на том мы и разошлись. Но через два дня Володик разыскал меня и сказал, что по его сведениям Надеждиной сейчас срочно нужен талон на детскую коляску «Голден бэйби» для внука, и если я его добуду, то можно будет договориться. Через неделю я понял, что кроме как за свои с трудом заработанные баксы мне этот талон не достать. Надо было крепко подумать, но на всякий случай я предварительно договорился о покупке талона. Целую неделю меня попеременно одолевала то жадность, то любопытство. Разузнавая всякие подробности про Головина-Стукаловва, я, в общем-то, не слишком напрягался и занимался своими разысканиями в часы безделья, борясь со скукой. Сейчас же меня одолевало любопытство, и уже с первых шагов я понял, что удовлетворить его будет куда труднее, чем разогнать скуку. А время шло, и мой талон мог оказаться уже не нужен. В конце концов, к моей чести, любопытство победило. Я еще раз переговорил с Володиком не опоздал ли, и узнав, что еще нет, в этот же день поспешил приобрести жертвенный талон.
       Утром следующего дня, не заходя к себе, я разыскал Володика и показал ему талон. Он сунул его в карман и сказал, что найдет меня после обеда. В полудреме «тихого часа» раздался звонок: Володик пригласил меня срочно зайти в отдел кадров, откуда он звонил. Я оделся и вышел. По дороге я пытался придумать, как бы оправдать свое любопытство или, хотя бы, как начать разговор, но так ничего и не придумал. Володик с Надеждиной стояли в коридоре и лениво беседовали. Я подошел и поздоровался. Володик не стал представлять меня, а просто сказал, кивнув в мою сторону: «Вот. Это его талон. Может уступить. Ну, я пошел», - и направился к выходу. Надеждина сама повела разговор, в первую очередь пытаясь выяснить действительно ли я готов «уступить» талон на коляску, как быстро она его может получить и какова будет плата за услугу. Почти полчаса, постоянно отвлекаемый ее подчиненными, я неумело, шаг за шагом подводил ее к характеру услуги, которая от нее требуется. Надеждина была уверена, что я буду просить деньги, но, в конце концов, сбитая с толку моими намекам в растерянности воскликнула: «Ничего не понимаю. Причем тут талон на коляску и моя работа?» Тогда я прямо сказал, что мне нужна информация о Разумовском, имеющаяся в отделе кадров, и только в обмен на нее я согласен уступить ей талон, причем полнота информации существенно отразится на размере денежного вознаграждения за талон и даже может быть сведена до нуля. Она молчала. Было ясно, что ей хорошо известно кто такой Разумовский, обстоятельства его увольнения, роль Головина в этом деле и многое другое. Но теперь меня интересовал только Разумовский, и бог судья его гонителям, как предлагает думать наша гуманная церковь. В конце концов, Надеждина сказала, что позвонит завтра и ушла к себе выполнять свои многотрудные обязанности, как ехидно подумал я тогда. Я зашел к Володику, сказал, что пока еще ничего не ясно, забрал у него свой талон и пошел к себе, прикидывая, кому бы его подороже загнать в случае отказа Надеждиной от моего предложения, чтобы хоть как-то окупить мои валютные затраты. Ну ладно, талон я в конце концов как-нибудь пристрою, а вот о Разумовском уже точно ничего не узнаю. Но все сложилось как нельзя лучше. На следующий день она мне позвонила и попросила зайти в обеденный перерыв. Я зашел, и она сказала, что сообщит мне информацию из картотеки личных дел при условии разумной переплаты за талон. Если я согласен, то она ждет меня послезавтра через полчаса после окончания работы. Я согласился.
       В течение двух следующих вечеров я беспрерывно названивал всем своим знакомым срочно ища человека, знающего специфику работы в отделе кадров. На второй день мне перезвонила одна из старых знакомых и дала телефон подруги, когда-то работавшей в кадрах. Я решил ничего по телефону не спрашивать, сразу же позвонил и попросил о личной встрече. Еле уговорил. Утром условленного с Надеждиной дня я помчался к бывшей кадровичке на работу и узнал у нее порядок хранения и движения анкетных и других данных в отделе кадров. В конце разговора подруга знакомой согласилась со мной, что не стала бы вести такой разговор по телефону. Теперь я был полностью готов к разговору с Надеждиной.
       Ровно через полчаса после окончания работы направился в отдела кадров. Дверь была закрыта, но за ней горел свет. Я постучал. Надеждина открыла дверь почти сразу, впустила меня в комнату, указала мне место у торца ближайшего стола и закрыла дверь на ключ. Не дожидаясь ее вопросов, я сказал, что если она покажет мне как составляется краткая справка на работника по запросу КГБ или райкома КПСС на примере Разумовского и ответит на мои вопросы, то я отдам ей талон бесплатно. «Зачем это вам?» - спросила Надеждина. В сущности, это был естественный вопрос. Таким же естественным, на мой взгляд, был и мой ответ: «Не ваше дело». Мы быстро договорились, и я подвинул талон к ее краю стола. Она велела мне подождать и ушла в другую комнату. Я не слышал ни скрипа дверок шкафов, ни позвякивания ключей, но через минуту она вернулась с большой папкой-скоросшивателем на которой красным карандашом значилось «75-80 гг». Она открыла папку и стала объяснять, как составляется такая справка. Я ее перебил и попросил дать мне взглянуть на то, что она читает. Это было личное дело. На маленькой фотографии был снят молодой человек лет двадцати, ничем не примечательной наружности. Никакой человек в свитерке. Я вернул папку, достал заранее припасенный блокнот и сказал, что буду записывать под ее диктовку. На недовольство Надеждиной мне было глубоко плевать: пусть отрабатывает свой талон для внучки. Когда справка была готова, я сверил текст с личным делом и формой справки, набросанной мной сегодня утром с помощью бывшей кадровички. Все было точно. После этого я дал Надеждиной блокнот с записанной под ее диктовку справкой и попросил сделать красным карандашом пометки, которые мог бы сделать ее начальник на документе такого рода. Она сделала. Было видно, что на нее произвел впечатление эскиз справки, сделанный мной специально для этого разговора. Вот что было записано мной в блокнот:
                СПРАВКА
       Разумовский Игорь Павлович был принят на работу в НИИВТВО 22 октября 1976 года в лабораторию новой техники на должность младшего научного сотрудника. 20 марта 1978 года в силу производственной необходимости временно переведен в отдел по использованию вторичных ресурсов на должность старшего инженера с сохранением среднемесячного заработка. 19 августа 1978 года уволился по собственному желанию.
                АНКЕТНЫЕ ДАННЫЕ
                выписка из личного дела
       Разумовский Игорь Павлович, 1942 г.р., Москва, русский. Отец пропал без вести на фронте в 1943 г., мать умерла в 1966 г. Закончил школу одиннадцатилетку в 1960 г. В 1962 г. поступил в Московский институт вычислительной техники. В 1967 г. окончил указанный институт и был зачислен в аспирантуру по кафедре точного машиностроения. В 1971 г. защитил кандидатскую диссертацию и перешел на работу в Институт прикладных проблем АН СССР, где проработал до 1976 г.

       Пометок было всего четыре, но с идеологическим подтекстом. Фамилия и «русский» в первой строке были подчеркнуты красным. Слева от них стоял вопросительный знак. Ниже были подчеркнуты слова «пропал без вести» и годы: 1960 и 1962. Слева на полях была сделана пометка «Что делал между 1960 и 1962?»
       Я встал, хлопнул ладонью по талону и попросил открыть мне дверь. Сегодня я был собой доволен. Придя домой, положил справку на стол и некоторое время к ней не подходил, издалека поглядывая на исписанный листок с красными пометками. Потом переоделся, поел, сделал пару телефонных звонков и только после этого сел и внимательно перечитал справку. Все очень складно вставало на свои места: 13 марта 1978 года, это был понедельник, Стукалов передал Головину какой-то рукописный листок Разумовского с компрометирующим текстом; 14 марта, во вторник, Головин сразу же донес в райком и КГБ и по указанию оттуда в среду или четверг собрал закрытое партбюро, о котором говорила Варина подруга; к пятнице уже решено перевести Разумовского в другой отдел, о чем ему сообщили тогда же и подготовили соответствующий приказ; с 20 марта Разумовский начинает работать на новом месте, а через пять месяцев, 20 августа, увольняется.
       Скажу прямо: эта справка не помогла мне нарисовать образ Разумовского, зато помогла представить его судьбу. Отдел по использованию вторичных ресурсов - самый ненужный в институте. Никто не знает, чем он занимается. Люди сидят там годами, тупея и наглея от безделья. Попасть туда нормальному человеку - несчастье. Институтские это хорошо знают и категорически отказываются туда переходить. Поэтому, при необходимости заполнить вакансию, туда берут человека со стороны. Но обычно, проработав в отделе с год человек чаще всего вообще уходит из института, или, что бывает редко, втягивается в отупляющее безделье и тогда уже сидит там до пенсии. Иногда руководству института удается завлечь на три года какого-нибудь доверчивого выпускника вуза. Вот такой это отдел. Исключение там составляли двое: коллекционер старинных открыток и мой знакомый - художник каллиграф, специализировавшийся на светских шрифтах стран Центральной Европы XII - XIII веков. Оба на протяжении многих лет откровенно занимались своими делами в рабочее время, звонили в разные города по служебному телефону и, в общем, были довольны своим местом. Ян Антонович, художник, работал давно, но сколько именно, я не представлял. Каждое лето я привозил ему из деревни дюжину отборных гусиных перьев, а он никогда не отказывал мне в надписывании экзотическими шрифтами поздравлений моим друзьям и знакомым на разных упаковках, календарях и открытках. Иногда я заходил к нему перекинуться парой слов о том, о сем и посмотреть, как он тренирует руку. Знал ли Ян Антонович Разумовского? Я решил выяснить это завтра же.
       Ян Антонович сидел над ворохом белоснежных квадратных листков, подписанных контрастными черными строчками, и читал книгу. Помня свою неудачную прелюдию в разговоре с Надеждиной, я решил говорить сразу начистоту. Мы вышли в коридор, но когда Ян Антонович понял о ком и о чем пойдет речь, он предложил вернуться и спокойно беседовать за его столом, так как этот разговор вряд ли будет кому-нибудь любопытен. На мою удачу он хорошо знал Разумовского и охотно говорил о нем. Пару раз, уточняя детали, Ян Антонович обращался к двум женщинам, которые тоже помнили Разумовского. Мы проговорили более часа, а потом вдвоем пошли обедать. В основном я услышал то, что и ожидал услышать. Когда Разумовского перевели в ОИВР, сразу началось методичное выживание его из института: его загружали бестолковой работой, заставляли переделывать ее по несколько раз или, наоборот, вообще не давали работы, но при этом фиксировали все его отлучки из отдела и малейшие опоздания к началу работы и с обеденного перерыва; его отпуск был отодвинут на ноябрь, а его фамилия внесена в списки всех шефских мероприятий в зимнее время; после работы на проходной его частенько останавливали и требовали открыть портфель, свободно пропуская перед ним сотрудников со свертками и большими сумками. Его третировали по малейшему поводу. В первые недели сотрудники отдела восприняли нескончаемые придирки к Разумовскому как очередную кампанию по повышению трудовой дисциплины в отделе, но очень скоро всем стала очевидной избирательность административного воздействия, и все были рады, что их, как и раньше, не очень донимают работой и производственной дисциплиной. Разумовский все это видел и понимал, но будучи глубоко порядочным человеком ни разу не сослался на предвзятое к нему отношение в сравнении с другими. И, надо сказать, сотрудники отдела, чувствовали это и сочувствовали ему. Просто они согласились с неизбежной жертвой ради собственного спокойствия.
       Когда Ян Антонович сказал мне о своих угрызениях совести, я поверил ему. Я хорошо помнил то время и в полной мере представлял себе не только безнадежность положения Разумовского, но и эфемерность положения Яна Антоновича, для которого работа была лишь прикрытием его страстного увлечения, впрочем, как и для многих других в нашей жизни, где все перепуталось: ученые работали инженерами, а кухарки управляют государством. Да и что - по сути - изменилось? Ян Антонович хотя и боязливый, но добрый человек. Однажды после работы он дождался Разумовского и долго крался за ним, - представляю эту слежку - пока не подошел к нему уже в метро. Они разговорились. Ян Антонович формально предлагал Разумовскому свое участие, наперед зная, что ничем не сможет ему помочь. Но для Разумовского в его положении даже сам факт такого разговора многое значил. Они поговорили и разошлись. Потом они иногда разговаривали на работе, когда рядом никого не было. В общем, картина мне была ясна. На всякий случай я спросил Яна Антоновича, не давал ли ему Разумовский что-нибудь почитать. Он сказал, что нет, хотя рекомендовал много. В основном, Разумовский говорил о каком-то своем исследовании, которое было почти готово, и даже как-то раз дал почитать тезисы. Там было что-то об исторической судьбе России - весьма спорное. Я тогда с ним не согласился, хотя и не все понял. Мне показалось, что это должна быть очень пессимистическая теория. Позже я изменил свое мнение, потому что уже тогда он предсказал всю эту перестройку и все такое - что конкретно, уже не помню. Я был уверен, что вдруг начавшиеся неприятности Разумовского в институте как-то связаны с этим его исследованием, но как связаны -  я не знал. Да и сам он вряд ли это знал. Он ведь не очень скрывал свои взгляды и рано или поздно должен был за это поплатиться. Кто знает, где он теперь?
       Этот разговор с Яном Антоновичем вывел меня на конечную цель моих разысканий. Круг почти замкнулся. Я не сомневался, что именно эти тезисы попались в руки Стукалову, который и передал их Головину, а тот - в райком и КГБ. Я поблагодарил Яна Антоновича и пошел к себе. Мне предстояло о многом подумать. Дождавшись обеденного перерыва, я взял сумку и никому ничего не говоря вышел из комнаты. До проходной мне никто не встретился.
       Домой идти не хотелось. Я решил немного пройтись. Зима явно доходила, хотя была еще середина февраля. На смену ей уже вылуплялась гаденькая недоношенная московская весна. Разводы грязного песка на мостовых и метровые потеки на стенах мрачных домов навевали тоску. По набережной тянул сырой ветер, у моста стайка уток что-то вылавливала из канализационной пены. Ничего не хотелось, даже пива. Я запахнулся потуже и побрел к дальнему метро.
       Тезисы Разумовского не давали мне покоя. Нужно было решить для себя два вопроса: во-первых, смогу ли я их найти, реально ли это? во-вторых, если и смогу, стоит ли мне напрягаться ради этого. Что мне это даст? Я стал размышлять с конца. Допустим, эти тезисы уже у меня. Тогда, во-первых, замыкается круг моих разысканий и я выхожу на ту же точку отсчета, что и Стукалов четырнадцать лет назад, а именно - на начало всех неприятностей Разумовского. Или новой цепи неприятностей, ведь до нашего института он работал в Академии наук и, как знать, с чем был связан его переход в наш третьестепенный отраслевой институт. Значит, поворотную точку в судьбе Разумовского мне не установить, и, замкнув круг, я всего лишь восстановлю частную историю конфликта личности и государства. А таких историй тысячи. Да и то, этот конфликт очевиден лишь для тех, кто знал о роли Головина в этом деле. Для остальных же вся эта история не больше чем производственный конфликт: выступил - и получил по мозгам. А таких историй уже миллионы. И пока у меня на руках только донос Головина и выписка из личного дела Разумовского, вся эта история предстает в самом драматичном случае как рядовой конфликт личности и государства. И тезисы ничего не дают. Но если бы они все-таки были? Тогда... Тогда, либо все так и есть, либо... Либо это конфликт двух идей, когда одна представляет опасность для другой. А таких историй уже единицы. Черт, тут и сам поумнеешь с этим расследованием. И еще вот что. Возможно, что эти тезисы - точка, замыкающая этот круг - смогут послужить точкой отсчета уже другого, нематериального круга, в котором взаимодействуют не рукописные листки бумаги и люди, их написавшие, а идеи, живущие независимой жизнью, а значит, и соотношение сил в том, невещественном мире, может быть совсем иным. Но тот, другой круг - не для меня. И там не достаточно одних лишь тезисов. А мне - здесь - достаточно. Необходимо и достаточно. Значит, надо их искать. Но где и как?.. Так, по порядку. У кого они могут быть? У самого Разумовского, у Головина, у Царькова, или в архивах - райкомовском и КГБ. Все. Если Головин сделал копию тезисов, то она могла затеряться в архиве партбюро и можно попробовать ее найти. Через секретаршу? Еще один талон? А если Головин не стал делать копию, а просто указал в протоколе того заседания – «крамола?» Хотя шанс есть, ведь кто-нибудь из членов партбюро на том заседании мог попросить Головина показать тезисы, а тот уже передал их в райком? Головин должен был это предусмотреть. Значит, должна быть, - или была - копия. Ладно, завтра надо поговорить с Варей.
       Но все оказалось гораздо хуже. Я никогда не знал порядки наших партийных канцелярий, а оказывается, протоколы бюро первичных партийных организаций КПСС ежегодно сдаются в райком. Все. Я зашел в тупик. На всякий случай я еще раз переговорил с Яном Антоновичем, но он точно помнил, что вернул тезисы Разумовскому. Я попробовал обратиться в адресное бюро, но там мне сказали, что такой гражданин в их списках не значится. Можно было попытаться найти Разумовского через милицию, придумав правдоподобную легенду, но что-то удерживало меня от этого пути. В случае неудачи, наиболее вероятном, след Разумовского скорее всего обрывался в тюрьме, психушке или вел на Запад. В случае удачи я выходил непосредственно на Разумовского, и тогда из всех моих разысканий улетучивалась интригующая безличность, чистота столкновения идей, их независимая от персональных носителей борьба. Так мне казалось. Нет, мне нужен был не Разумовский, мне были нужны его тезисы. И я должен был получить их сам.
       Прошла неделя. Я перебрал несколько вариантов, но без блефа не обходилось нигде. Надо было на что-то решаться, и я начал действовать. Легенду выдумал такую. Я состою в общественной организации «За демократизацию общественной жизни». В институте, где работаю, я веду секцию по правдивому восстановлению обстановки в общественной жизни нашей организации в годы застоя. Наш институт сыграл неблаговидную роль в судьбе некого Разумовского И.П. Я восстанавливаю этапы трудовой и общественной биографии этого человека.
       В один из последних дней февраля я пришел на кафедру точного машиностроения Московского института вычислительной техники, где учился в аспирантуре Разумовский. Там ко мне отнеслись с пониманием. Заведующий кафедрой пригласил бывшего напарника Разумовского по научной теме, с которым у меня состоялась долгая беседа после лекций. Меня интересовало только одно: в какой отдел Института прикладных проблем и к кому пошел работать Разумовский после защиты диссертации, но чтобы не вызвать подозрений, я внимательно выслушал напарника Разумовского, делая по ходу рассказа пометки для отвода глаз. Да и для себя я узнал кое-что интересное о Разумовском. Например, то, что он серьезно интересовался историей – «историософией», как он говорил, - пробовал формулировать какие-то свои проблемы на разных машинных языках; или то, что он резко отзывался о Православии. Кроме того, Разумовский очень переживал, что вынужден заниматься не тем, чем ему хотелось бы, но всячески старался скрыть это. Он и ушел поэтому. Сразу после защиты. Всем было ясно, что он заранее нашел место. В конце разговора я задал вопрос, ради которого пришел, и получил долгожданный ответ. Теперь я знал, куда и к кому ушел Разумовский в 1971 году.
       Через пару дней я поехал в Институт прикладных проблем. Как и опасался, там меня ждала неудача. С отделом кадров разговора не получилось: начальник сказал, что его это не касается и положил трубку. В секторе, где работал Разумовский, ответили, что да, вроде такой здесь когда-то работал, но ничего конкретного сказать не могут и посоветовали позвонить в отдел кадров, как я и предполагал. Но у меня уже возник план следующего шага, и через два дня я опять стоял в проходной института. Дело в том, что Разумовский мог числиться в одном секторе, а работать в другом, даже в другом отделе, что случалось нередко. Поэтому нужно было охватить весь институт. На работе я напечатал два объявления следующего содержания:
                Секция ДОБРОЕ ИМЯ
при общественной организации «За демократизацию общественной жизни» просит сотрудников вашего института, знавших РАЗУМОВСКОГО ИГОРЯ ПАВЛОВИЧА, отозваться для восстановления обстоятельств, связанных с его трудовой биографией.

       Внизу я написал свой домашний телефон, а фамилию Разумовского подчеркнул красным фломастером. Объявление повесил в проходной на голой стене напротив турникета, в полуметре от доски объявлений так, чтобы оно бросалось в глаза - у нас так вешают объявления о продаже вещей, и я рассчитывал, что и здесь это сработает. Но я не учел служебное рвение охраны, которое в разных организациях в те годы сильно отличалось. Эта мысль пришла мне в голову после двух вечеров напрасного ожидания звонка. На третий день в обед я поехал проверить объявление. На голой стене не было никаких следов объявления, даже остатков бумаги с клеем. Я заранее заготовил еще несколько объявлений, но увидев тщательность, с какой было удалено первое, понял бессмысленность расклейки других в разных местах внутри проходной и снаружи у входа. У меня был заготовлен еще один шаг для Института прикладных проблем, и если он тоже окажется в никуда, я решил прекратить поиски тезисов и вообще свои разыскания по этому делу. Я позвонил в сектор Разумовского, сообщил по какому вопросу пришел и попросил кого-нибудь спуститься ко мне. Мой расчет был прост: наверняка пришлют самого безотказного, таких всегда гоняют по пустякам, и я не ошибся. Через пять минут ко мне подошла молоденькая девушка в белом халате, поздоровалась и спросила, не я ли жду по поводу Разумовского и что передать в сектор. Я отдал ей объявление и как мог попросил ознакомить с ним всех сотрудников отдела старше тридцати. Она прочитала объявление и согласилась. Мне она показалась добрым человеком. Я очень на нее надеялся.
       И опять я ждал звонка два вечера. Надежда таяла как сигаретный дымок над окурком. На исходе третьего вечера я решил поставить точку в этой истории, и тут раздался звонок и мужской голос, спросил меня по имени отчеству и сказал, что он по поводу Разумовского и хочет уточнить, что именно интересует секцию «Доброе имя». Я ответил, что работаю в НИИВТВО, и что именно в нашем институте начались притеснения Разумовского, а поводом к ним послужили тезисы его исследовательской работы, которые попались в руки бывшему секретарю партбюро в марте 1978 года. С них все и началось. Нам удалось восстановить всех участников этой истории, но не хватает самого главного - тезисов. Игорь Павлович давал их читать одному нашему сотруднику, тот их вернул, не сделав копию. Голос в трубке спокойно сказал, что они у него есть, и что он может передать нам один экземпляр.
       Мы встретились в метро вечером следующего дня. Пожилой мужчина передал мне пару листов бумаги, сложенных вдвое. Спросил, нужен ли текст всей статьи. Я подумал, и сказал, что пока не знаю. На всякий случай он дал мне свой телефон. Говорил он вежливо, но прохладно. Мы были друзьями. В Институте прикладных проблем познакомились случайно, «у машины». Темы у нас были разные. Игорь пришел к нам почти сразу после защиты в своем вузе, где должен был заниматься какими-то техническими проблемами. У нас он занимался историческим моделями с точки зрения информационного поля - тогда это направление, на мой взгляд сомнительное, только зарождалось. В семьдесят шестом его отчет по теме признали неудовлетворительным, а тему закрыли. В ответ он сказал руководству что-то резкое и ему предложили уйти. Он сразу уволился и перешел к вам. Дома он продолжал заниматься своими моделями. В суть его исследований я не вникал, но мы продолжали по-дружески общаться, хотя и редко. С весны семьдесят восьмого он стал подвергаться преследованиям, я предложил взять у него рукописи на хранение. Он согласился. Несколько раз его вызывали в КГБ. После того как к нему приходили домой, я поспешил сделать несколько синек - в экспедиции у меня было хорошее знакомство. Часть из них я отдал на хранение своим не близким знакомым, а часть просто зарыл в землю в разных местах в лесу возле дачного участка, сейчас уже забытых. Меня тоже вызывали. Дважды. Потом мы встретились последний раз и решили больше не общаться. А года через два он позвонил и сказал, что переезжает в какой-то городишко в Оренбургской области. С тех пор я о нем ничего не знаю.
       На этом мы расстались. Я проехал одну остановку и вышел из поезда. В конце платформы пряталась за колонной широкая скамья. Там никого не было. Я достал тезисы и пробежал их глазами. Ничего особенного. Сейчас бы и слова не сказали. Не могу утверждать, что я все понял, но когда прочитал, на душе стало как-то неуютно. Я стал не спеша читать второй раз. Все постепенно вставало на свои места, как будто кто-то объяснял дорогу в хорошо известной ему местности. А дорога тянулась от горизонта к горизонту, и парили над ней вечные бакланы, и брели под ними людские существа. И все они превращались в маленькую точку там, у горизонта, где заоблачная эйфория и земное остервенение сливались в одну непреодолимую судьбоносную тоску, обнимающую от края и до края. В полном тексте статьи теперь не было необходимости.
       Мне осталось только привести текст тезисов, с которых начались неприятности Разумовского и которыми кончается эта история. А вероятный читатель пусть сам делает выводы, что к чему.

                ТЕЗИСЫ НЕИЗВЕСТНОЙ СТАТЬИ ИГОРЯ ПАВЛОВИЧА РАЗУМОВСКОГО,
                ПОПАВШИЕ К СЕКРЕТАРЮ ПАРТБЮРО НИИВТВО У.О. ГОЛОВИНУ В 1978 ГОДУ.

ИЗ АННОТАЦИИ. Целью данной работы является попытка ответить на вопрос, почему марксизм как идеология, возникший в Европе, легко прижился и утвердился в России - СССР.

1. Идеология марксизма (заимствование 1) легла на благоприятную почву (90-е гг. XIX в.)
2. Такой почвой является тысячелетняя автократия, первоначально перенятая (X в.) у Византии вместе с ее версией христианства (заимствование 2) и с тех пор изменявшаяся лишь внешне.
3. Два заимствования, происшедшие с интервалом в 900 лет, слились в единую ментальную структуру после 1917 года.
4. России дважды выпадал шанс пойти иным историческим путем (у указанных заимствований была альтернатива) - в конце X в. и начале XX в. Оба шанса не были реализованы.
4.1 Можно предположить, что если бы Византия просуществовала до XIX в., то марксизм и там был бы идеологической доктриной.
4.2 Вопрос смены правящей власти в России на протяжение прошедших веков – сугубо персональный и корыстный по своей мотивации - в данном аспекте проблемы не важен.
4.3 Судьба Новгорода, успех «превентивной балаганной контрреволюции» Петра, провал либерализма в начале XX в. подтверждают, что в рамках авторитарного (парторитарного, тоталитарного) государства невозможно несанкционированное возникновение какого-л. массового общественно-политического движения даже при поддержке извне. Такое движение (партия, общество, иная общественно-политическая организация) обязательно будет интегрировано в политическую систему (подконтрольная оппозиция) или уничтожено, как только будет выявлено.
5. Если согласиться с предположением, что Земная цивилизация развивается по логарифмическому закону (с т.з. накопления потенциала информационного поля синэргетической системы), то следующий - третий и последний шанс, когда могут быть компенсированы не реализованные два предыдущих, должен представиться в 1980-х годах.

Конец X в.                конец XIX в.                1980-90

крещение                900 лет                распространение     90 лет     1980-90
Руси                марксизма в России   

6. Возможно, грядущий шанс будет как-то связан со смертью нынешнего Генерального секретаря КПСС, здоровье которого в последние годы основательно пошатнулось. В этом случае может быть реализован сценарий «революции сверху» с точкой бифуркации в неопределенном будущем.
7 Если этот шанс не будет использован, то существующая ныне система рано или поздно приведет общественное сознание к полной интеллектуальной и нравственной деградации (политические и экономические последствия находятся за рамками данного исследования).
               
                1990

                СТЕКЛЯННЫЙ ПАРОВОЗ
                Этюд

       Такого тумана давно не было, даже противоположную платформу не видно. Электричку 11:24 отменили, а следующая по расписанию значилась после перерыва. Самые нетерпеливые из ожидавших направились к метро, но большинство почему-то осталось. И вот тогда со стороны области, почти у самой платформы появился тот паровоз – сначала только контуры. Он приближался медленно и бесшумно, как божество, являя себя неспешно и величественно. Он просвечивался, будто его сделали изо льда, или стекла. Странно, его никто не видел, а может, просто не обращали внимания: подумаешь, паровоз. У нас много чего делается из стекла и даже украшается стразами. И только тот один стоял, как отставший пассажир, в зеленоватом тумане и не очень верил своим глазам. Нет, не то чтобы не верил, а скорее, не доверял.
       Паровоз был уже совсем близко. Тот, который как отставший пассажир, дождался, когда паровоз подкатит к платформе, присел на корточки на самом краю и протянул ладонь. Паровоз действительно был стеклянный. Он был чистый и прохладный. Внутри можно было разглядеть его стеклянные внутренности: застывшие поршни, тяги, шестеренки и даже рукоятку для свистка. Он был точной копией настоящего паровоза, но не был моделью, потому что был настоящим. Просто он был стеклянным. И очень чистым. Он был красив, непонятен и совершенно бесполезен.
       Когда паровоз почти проехал, тот, который посмотрел вниз: огромный паровоз был установлен на незаметной спереди тележке для шпал, а сзади его толкала девушка. Не в оранжевой спецовке, а обыкновенная, рыжая.
       - Зачем ты это делаешь? - спросил тот.
       - Не знаю, - ответила она не останавливаясь и не поднимая головы. Отставший Пассажир спрыгнул на пути и пошел рядом.
       - Можно тебе помочь? - спросил он. Она молча пожала плечами и чуть подвинулась. От нее пахло костром.
       - Куда мы едем? - спросил тот.
       - К Москве - ответила она. «Значит по первому пути», - подумал тот.
       Платформа кончилась. Из тумана проскрежетало дикторское эхо, смешивая слова: «Скорый из Москвы. По первому пути». И тут тот понял, что она не уйдет, понял и себя. «Мне-то что терять? Я тот, который уже отстал».
       Скорый вынырнул из тумана и присвистнул на них. Они не смотрели вперед и только сильнее пригнули головы. Через секунду электровоз и вагоны прогрохотали по соседнему пути. «Странно», - подумал тот.
       - Ничего не произошло. Я думал, он убьет нас, - сказал тот вслух.
       - Нет, - ответила она, - Так не бывает. Судьба всегда наносит удар не с той стороны, откуда ждешь опасность. К Москве - 2-й путь, а главный - 1-й путь, из Москвы. Разве ты не знал?
       Они проехали сторожку обходчика, откосы стали подниматься вверх. Теперь они шли, будто в широкой неглубокой траншее. Когда начались деревья, наверху послышались детские голоса. Какой-то мальчишка громко крикнул: «Эй, вы, там! Мы наверху, а вы внизу!» Тот отпустил тележку, остановился и посмотрел вверх, но ничего не увидел в тумане. Когда он догнал ее, она сказала не оборачиваясь:
       - Я не люблю детей.
       Вверху послышалось копошение, и кто-то сказал: «Дай я!» Через мгновение раздался оглушительный звон, осколки разлетелись во все стороны, хлестнув его по одежде и усеяв откосы и пути блестящими кусочками стекла. Он подбежал к ней, лицо и руки ее были посечены мелкими царапинами.
       - Тебе больно? - спросил он.
       - Да, - ответила она.
       - Это пройдет. Не надо обижаться. Это же дети, они даже не видели нас. Иди домой.
       - Не люблю детей, - повторила она. - Я люблю тебя. И я пойду дальше.
       - Но ведь паровоза больше нет. Ты будешь толкать пустую тележку?
Она ничего не ответила.
       - Я ухожу, - сказал он, - Прости. Я успел полюбить тебя, но… Паровоза больше нет!
       Он повернулся и побрел обратно к платформе. Теперь он шел навстречу движению, но встречных поездов не ожидалось.
       - Скажи, кто ты? – крикнула она вслед, - Как мне поминать тебя?
       - Тот. Просто Тот. Можно Тути.
                1995

                ИДЕЯ

       Я не хотел ехать в Питер. Это была ее идея. Она любила символы, предчувствия и намеки - все то, что меня раздражало, - а незадолго до поездки вдруг вспомнила про наши первые встречи. Я совсем не помнил тех дней, помнил только, что все началось сразу после знакомства, когда еще длился мой предыдущий роман. Дату начала нашей любви установила она. Она же предложила поехать в Питер.
       Последние дни мы почти не разговаривали. Что-то живое ушло из наших отношений, мы неотвратимо становились чужими, продолжая мучиться от любви друг к другу. За неделю до поездки Вета сообщила о предстоящей дате. Мы шли вдоль засыпанного желтоватым снегом Садового кольца, по которому бесшумно катились машины, Ветка говорила о пустяках, а я молчал. Изредка мы останавливались, я притягивал ее за рукава и целовал в краешек глаза. Около дома я сказал ей, что чувствую, как теряю ее и ничего не могу поделать. Тогда она и предложила поехать в Питер. Там, в чужом красивом городе, она хотела отпраздновать полгода нашей любви и решить, нужны ли мы теперь друг другу.
       Вагон СВ был совсем новенький, натопленный и без запаха, проводница еще до отправления предложила чай и пожелала нам спокойной ночи. Я наглухо зашторил окно и сел на красиво заправленную постель. Ветка сразу погасила верхний свет, разделась до фуфайки и колготок, прыгнула ко мне и устроилась в ногах, отвернув край одеяла. Ее кошачьи повадки действовали на меня, и она знала об этом. Рядом со мной, освещенная бледным светом сидела бодлеровская кошечка. Я нащупал через одеяло маленькую ступню и сильно сжал ее. Тихо пискнув, Ветка стукнула меня в плечо свободной лапкой, лениво поболтала ей в воздухе, пошевелила спеленутыми пальчиками и сунула их мне под мышку. Под коленкой у нее было тепло и душисто. Сухие от мороза ладони цеплялись за акрил, послушно съезжающий к щиколоткам.
       Последние дни мы почти не разговаривали, и я всерьез подумывал о том, как бы оживить свой предыдущий роман, видя в нем хоть какое-то спасение. Там все было просто. Наташа была светловолоса, зеленоглаза, прохладна в общении и инертна в любовной прелюдии, но зато самому акту любви - всегда одному за ночь - предавалась с таким томлением и силой, что просыпалась не раньше полудня, когда я уже давно был на ногах и молча бродил по квартире, неприкаянный и голодный. К ней можно было приехать в любом состоянии, в ее обществе можно было не соблюдаться, даже второпях ей никогда не было больно, но главное, что мне в ней нравилось - Наташа не любила меня.
       С Веткой с самого начала все было не так. Я влюбился в нее сразу, и почти сразу сказал ей об этом. Мы познакомились по телефону, став объектом дружеского розыгрыша. Светлана - друзья звали ее Вета - была невысокого роста, с хорошей аккуратной фигуркой. У нее было совсем детское выражение лица, хотя в тот год ей должно было исполниться тридцать. Самым ярким в ее лице были глаза - два огромных черных солнышка, - а мелкие, почти африканские завитки волос делали ее похожей на мультяшного чертенка. Через неделю мы поехали за город. Я привез ее в свое самое любимое место. Там, в высокой траве, на верхушке пологого холма, я впервые поцеловал ее, а потом показал игрушечную деревушку внизу, поросшее ивами старое русло, светло-зеленые штрихи заливных полей и раскидистые ветлы, за которыми спряталась от жары Ока.
       В Питере моросила зима. Мокрые черные улицы разбегались по законам линейной перспективы. Быть в Питере третий раз и опять в ноябре - наверно это судьба. Похоже на неудачное бегство. Здесь - дождь, долизывающий по тротуарам серые леденцы затоптанного льда, а в Москве - пушистый снежок. Я никогда не видел Питер летом, и все же полюбил его именно в этот раз - этот город, задуманный красивым и мертвым, над которым даже небо, вечно серое, клубящееся как дым, не зовет к себе, а само спускается тебе на плечи, вдавливая в холодные квадратные пространства, рассчитанные на два экипажа и четырех прохожих. Его вода и камни самодостаточны, он никогда не протянет тебе руки и ему наплевать на твои сопли.
       До гостиницы пошли пешком. В холле Вета преподнесла мне сюрприз: она пожелала поселиться в отдельном номере. Договорились встретиться через полчаса у нее. Было позднее утро, впереди целый день, спешить не хотелось. Я даже не стал переодеваться, так и провалялся полчаса одетым на постели, потом взял полотенце и тапки и пошел в соседний номер. Вета была уже в шубе. Впервые в Питере она хотела гулять, на все мои уговоры отвечала отказом. Я повесил полотенце ей на шею и пошел одеваться на прогулку - сейчас на улице было теплее, чем рядом с ней: несмотря на свою знойную внешность, она умела понижать температуру вокруг себя.
       Ее свойство делаться вдруг холодной и отчужденной я заметил еще в самом начале нашего знакомства. Для меня это было странно и неожиданно, я нервничал, не мог ничем заняться, пока она не появлялась в своем обычном настроении, с теплыми лучиками в своих огромных глазах, и тогда я влюблялся в нее еще больше. В первые недели я еще пытался сопротивляться - стал больше работать, чаще встречаться с друзьями, уезжал на выходные из города, один раз даже уехал на две недели в командировку, но когда вернулся, нашел у себя в ящике письмо без штемпеля: «Знаю, насколько ты не хочешь все это читать. Я тоже люблю тебя. И совсем не знаю, что делать с этим чувством. Но когда что-то нависает над нашими отношениями, я начинаю паниковать. Я не могу без тебя! Мне мучительно представить себе будущее без тебя. Как мне тебя не хватает! Ну, когда ты приедешь?»
       Я сразу повел ее к набережным, показать остроумовские виды, такие простые и понятные. Вету поразил раскат Невы у Петропавловки, панорама с Дворцовой и Троицкого моста. Она восхищенно смотрела на торжество низких горизонтальных линий, разрезаемых лишь вертикальным биением шпилей – «как кардиограмма, как сердце Петербурга стучит». Она заметила, что набережные Невы ниже, ближе к воде, чем набережные у нас, что солнце тоже ниже и тень от Зимнего достает почти до середины Невы. А я смотрел на Неву, любимую женщину этих соборов, холодную и темную, непостижимую, которая всегда где-то рядом в этом городе, у тебя под ногами, но никогда у твоих ног, и думал о том, что вырос совсем в другом городе, где по реке никогда не плывут льдины, где симпатичные кривые переулки уводят людей в горку и учат их слишком много говорить, где женщины без спроса заползают прямо в сердце, а теснота и уют соблазняют держаться парами.
       Мы перешли на Васильевский. Вета робко взяла меня под руку. Зачем она здесь? Почему со мной? Маленькая московская женщина с живыми глазами, слишком живыми здесь, где всплески кардиограммы превращаются в ровные линии клинической смерти; женщина, вряд ли способная понять что-нибудь, кроме своего превосходства, умеющая самозабвенно любить, но не умеющая просто быть рядом, научившаяся жить в разных городах, но нигде не сумевшая прижиться. Мне стало жалко ее.
       Она никогда не плакала, только становилась беспомощной и беззащитной. Ее большие круглые глаза - испуганные, растерянные - читались как странички с детским шрифтом. Я уже не мог без этих глаз, не мог без нее. Мы виделись почти каждый день и очень скучали, когда нам это не удавалось. Вета любила Москву. Мы часто гуляли по старым переулкам, забредая в уютные скверики. Иногда мы уезжали на несколько часов в лес и валились в высокую сухую траву. Вета. Ветка. Вкуснее всего произносить ее имя шепотом: губы касаются мочки уха, а выдох догоняешь уже у виска. Вспорхнувшее веко с облетевшей пыльцой замирает не умирая, смуглая впадинка притягивает кончик языка, влажная полоска сбегает вниз, исчезает, падает в раскрытые губы, тихо вздрагивает влажным стуком... Так было всю осень, так родилась иллюзия, что так будет всегда.
       Вечером мы никуда не пошли. Вета предпочла свой номер - он показался ей уютней. В пепельнице горела прихваченная из Москвы свеча. Мы сидели на диванчике, привалившись спиной к стене и друг другу, слушали по-женски пронзительный блюз и смотрели в широкое гостиничное окно. Я целовал ее ладошку - левую, всегда левую, - и следил, как меняются ее глаза. Огонек свечи размывал наше отражение где-то за Невой. Ее кожа пахла, как пахнет пыльный летний проселок, когда стрекочут кузнечики, а побледневший загар все еще сохранял внизу живота оттенок луковой шелухи.
       Она долго держала глаза открытыми и никогда не закрывала их полностью. Сначала меня это смущало, но потом я стал пользоваться этим как индикатором, добиваясь фантастической силы ощущений. Вета любила вдруг приостановить нарастание любви, застыть с широко открытыми глазами и прислушаться к пульсированию крови - во время любви она не издавала ни звука даже в момент высшего напряжения. В такие мгновения я особенно любил смотреть в ее глаза - огромные, темные, больше, чем кофейный кружочек на груди, ничего не видящие, требовательные. Однажды я спросил ее, почему она молчит, и она ответила заученной фразой: «Когда говорят пушки, музы молчат». Мне стало грустно. Но я любил ее, и любовь с ней была сумасшедшей. Мы просто набрасывались друг на друга, и нам не требовались никакие технические изощрения.
       С наступлением холодов наши размолвки стали чаще и продолжительнее, а любовь больнее. Мы все упорнее сидели по углам, пока кто-то первый не бросался к телефону. Чаще всего это была она – «Алло, да-а, добррр де-ень, это Вета». Через час она уже обнимала меня за шею, откинувшись назад, и пытала: «За что мы боремся? Каждый за себя? А за нас? Уже не нужно?» Вета не раз предотвращала наши ссоры, спасала нашу любовь, но спасши ее, она не знала, что с ней делать. В том письме без штемпеля она говорила правду. То, что в разлуке было наполнено смыслом, вдруг превращалось в свою разрушительную противоположность, когда мы оказывались рядом. Она умела любить только теряя, а я устал уходить и возвращаться. Однажды после очередной размолвки я бродил где-то у черта на куличках и забрел в маленькую церковь. Я попросил Бога помочь мне в любви, но в ответ услышал лишь чей-то голос, открывший что-то безнадежное, хлестнувшее новым смыслом – «Эй ты, там! Не надейся!» Теперь я уже ни в чем не был уверен. Я просто продолжал любить ее. Также как раньше.
       Мы шли вдоль Мойки. Утро порошило снежком и не спешило превратиться в день. Набережная выглядела удивительно московской. Мы шли молча, я все ждал, когда за изгибом реки вдруг появится тот последний перекресток, который уведет отсюда в гостиницу, проводит к вокзалу, разлучит... Вета заговорила первой. Как всегда, когда она говорила о нас, ее слова были полны сомнений, намеков, какого-то скрытого смысла. Она опять говорила что-то о судьбе и своем разладе с миром - Вета искренне верила в это, и я соглашался с ней, не вникая в суть. Милая девочка, ей так интересно было играть в жизнь.
       Я вспомнил Наталью, тех, кто был до нее, тех, кто мог бы быть сейчас. Я ощутил потребность в простых человеческих чувствах, ясных отношениях без высшего смысла. Я вспомнил волнение, которое когда-то охватывало меня, когда раз в неделю я слышал в трубке хорошо знакомый, слегка требовательный голос «Когда ты приедешь?», или редкие, немного грустные, вырывающиеся вдруг из прошлого звонки «Сколько же мы не виделись?» или игривые «Я на выходные остаюсь одна». Эти слова будили воспоминания, многолетнюю привязанность, которую уже перестаешь замечать, былое веселье, неудобство чужой обстановки.
       Вета была другой. С ней все было глубже, мучительней, безысходней. Однажды я ушел от нее. Я думал, что одному будет лучше, но оказалось прямо наоборот. Я уходил куда-то не туда и остро чувствовал это. Я уходил, и каждый шаг отдавался болью, ощущением неправильности чего-то делаемого и пустоты впереди. И я возвращался. Она стояла передо мной и говорила, что хочет расплакаться и уткнуться в мое плечо, но не делала ни того, ни другого.
       Мы бродили всего в двух шагах от Невского, а тут все было другое: кривая перспектива классических фасадов, жирно подчеркнутая чугунным парапетом набережной, черная вода, пушисто падающий снег, едва доносящиеся волны оставленного за углом шума. Совсем другой Петербург и все та же любовь, уже не приносящая радости, ставшая незаметнее, глуше, но ни чуть не слабее, как болезнь, загнанная внутрь. Я очнулся, Вета говорила что-то о перекрестке.
       Я понял ее не сразу. Постепенно до меня доходили ее слова. Это была ее идея. Теперь я знал, зачем она поехала в Питер, почему поселилась в отдельном номере, почему сказала не брать обратные билеты. В этой странной женщине сочеталась какая-то дикая смесь мрачной решимости и покорности перед внешними обстоятельствами. Уходить было поздно. Теперь кто-то должен был принять решение за нас. Это была ее идея. Вета предложила разойтись на ближайшем перекрестке. В нашем распоряжении был город и несколько часов, пока темнота не опустится на землю. До этого времени любовь должна соединить нас случайной встречей. Если этого не случится, ночью можно уезжать в Москву. Я посмотрел на нее. Вета была удивительно спокойна и готова к любому исходу. Она говорила что-то невнятное о судьбе, любви, но я ее уже не слушал. Меня охватила паника. Что-то упало к нашим ногам и рассыпалось, я вдруг понял, что только что мы оба потерпели окончательное поражение, что победителя среди нас не будет, не будет спокойствия, не будет светлых воспоминаний, а только чувство несправедливой потери и бесконечная боль на месте образовавшейся пустоты. Я что-то говорил ей - она отстраненно молчала. Я резко отдернул ее руку, почти кричал: «Тебе нужна уверенность, что конец будет таким, как ты себе придумала? Хочешь поставить красивую точку? Уходи! Но знай, что я тебя не отпускаю!»... Тишина и усталость навалились одновременно. Я ощутил под локтем невесомую руку. Теперь только этот город, мельком видевший нашу любовь, обладал молчаливым правом решающего голоса.
       Вета осталась стоять на перекрестке. Впереди над крышами освещались купола Спаса. Я вышел на Екатерининский канал и повернул к Казанскому собору. Ближайший поезд на Москву отправлялся через полтора часа - можно было успеть только в одно место. Маленький горбатый мостик через канал был всего лишь маленьким и горбатым. Мы проходили по нему три раза, и каждый раз Ветка останавливалась на нем, долго смотрела на Мойку, похожую здесь на Яузу, на дом, как сливочное полено, осторожно спускалась с пологого горба, придерживаясь за широкие чугунные перила, и еще долго оглядывалась назад. Высоко подброшенная монетка долго кувыркалась над водой, не желая падать. Я смотрел на черную воду без отражений, карнизы домов, переходящих один в другой без промежутка, и чувствовал, как жгучая жалость к себе и глухая обида на Ветку переполняет меня. Хотелось, чтобы Ветка сейчас раскаивалась, страдала, чтобы ей было больно, чтобы она плакала, думала обо мне и плакала еще больше. Хотелось вернуть все назад, что-то изменить, исправить все ошибки, быть счастливым, быть с ней всю жизнь... Я глубоко вздохнул, и веки сразу набухли слезами. Глаза стали мерзнуть, я часто заморгал и сглотнул подступивший комок.
       В гостинице удалось немного успокоиться, но чувство обиды не ослабевало. Помимо воли вспоминались наши встречи, разговоры. Теперь все казалось иначе. Она специально медленно-медленно, долго-долго привязывала меня к себе. Зачем? И делала это так, будто я сам на этом настаивал. Я поставил ее кассету. Вчерашний вечер навалился острым воспоминанием. Было мучительно думать, что впереди ничего нет. Там, в песне, легче. Там, в их песнях, все такие грустные и сильные, а у меня нет сил бросить мою любовь. И живи с ней, боясь всего. И так тебе и надо, если это случилось с тобой. Потому что всякая любовь должна быть лаконичной, пока не исчерпала себя. И хорошо, что теперь все в прошлом. Тем более, что я это предчувствовал. Но за что я так наказан? Ведь я только использовал свое право на счастье в этой жизни. Это так естественно.

       Поезд подкрался к перрону и затих. Пушистый снежок успел спрятать старые следы, площадь с трамваем посредине сверкала гигантской декорацией. Мой город встречал меня, как умел. Ехать домой не хотелось, вещей была одна сумка.
       Пустое предутреннее метро приветливо жужжало эскалаторами. От пологих ступеней в переходе поднимался пар. Китай-город был пустынным и тихим, неровные дома жались к свету, спрятав в тени свои крошечные скверики. Переулок круто поднимался к башне монастыря на фоне розовато-серого неба. Падающий снег делал всю картину слегка размытой, добавляя неестественно розовый цвет, черные стены домов казались обитыми старым бархатом. С противоположной стороны переулка кто-то проецировал слайды на стену пустого дома. Из-за стекляных дверей доносилась музыка. Когда я подошел ближе, картинка надо мной сменилась, и на яркий прямоугольник выпрыгнули слова Nothing's the same. На каменном возвышении, как на сцене, за копьевидным заборчиком ярко освещалась белая стена Исторички. Маленькая лесенка упиралась в закрытую калитку. За ней слышался шорох страниц.
       В середине переулка за старыми воротами был наш сквер. Я вошел туда. В глубине, на качелях спиной ко мне сидела Вета. Время остановилось подождать моего решения. Я развернулся и бесшумно вышел на улицу.

                1996. Опубликован в журнале «Медведь» №1-2 (6)

                ЗОЛОТОЙ КЛЮЧИК
                Повесть

       Черный «Юкон» Стас случайно увидел у ночного клуба в замоскворецких переулках, приглядывая очередную дичь. Новенький, без номеров джип стоял наискосок у края тротуара, выставив свой девственно блестящий зад почти на середину мостовой. Принадлежность машины бандитам была очевидна, и лучше было бы с ней не связываться. Но накануне он выслушал пожелание от дальних перекупщиков как раз на такую машину. Ее новизна и отсутствие номеров гарантировали быструю передачу товара и расчет.
       Уводить машину надо было тотчас или забыть про нее навсегда. У ярко освещенного входа никого не было, и только в стеклянной глубине просвечивал одинокий охранник. Стас решил действовать без промедления. Было за полночь, переулок пуст. Дверь со стороны водителя находилась в густой тени, а затемненные стекла позволяли оставаться невидимым через салон со стороны входа в клуб. Он прошел до конца переулка, на ходу готовя прибор и инструменты, и мысленно прокладывая маршрут к отстойнику Потом вернулся и замер в тени дерева. Минуты две Стас стоял и прислушивался, определяя характер окружающих звуков и соотнося их с расстоянием. Он тщательно осмотрел все тени от деревьев и зданий, темноту в арках и дверных нишах. Подождал пока проедет случайная машина. Убедившись в безлюдности переулка, он направился к джипу, еще раз оглянулся по сторонам и перешел на другую сторону. Приблизившись на метр, он осторожно вытянул руку с прибором вперед и нажал на кнопку. Минуту спустя сделал дубль, а затем еще один. Потом вернулся на безопасную сторону переулка, достал три теннисных мячика и, прицелившись, бросил поочередно в кузов джипа. Три глухих удара нарушили тишину. Сигнализация молчала. Оглянувшись по сторонам, он подошел к джипу, достал двустороннее серебристо-черное полотно со вшитыми магнитами по периметру, прикрепил к лобовому и боковым стеклам со стороны тротуара черной стороной наружу, обошел машину, еще раз посмотрел в освещенный холл клуба. Все было без изменений. Прижавшись к водительской двери, начал открывать замок. Когда ручка легко задвигалась, приоткрыл дверь и осмотрел водительское место - колодок на руле и педалях не было. Стас прыгнул на сиденье, бросил рядом рабочий рюкзак, затих и стал ждать, пока в салоне погаснет свет. Потом нагнулся и, подсвечивая себе миниатюрной налобной лампочкой, быстро вскрыл облицовку под рулевой колонкой. Вытянув толстый пучок разноцветных проводов, он сделал необходимые перемычки, отводки, перекусил все подозрительные провода, проверил сопротивление цепей. На все ушло несколько минут. Опустил пассажирское стекло, втянул в салон болоньевое полотно, затолкал в рюкзак. Осталось лишь замкнуть цепь стартера. Когда все было готово, Стас достал из кармана рюкзака фигурку дразнящегося черта, которая когда-то стояла у него на переднем крыле CZ, и повесил на зеркало заднего вида.

       Первый раз Стас угнал автомобиль, когда ему было уже за тридцать. Правда, до этого были мотоциклы, мопеды и один грузовой трехколесный мотороллер, на котором привозили рассаду на кладбище. Еще раньше были велосипеды, которые он уводил у своих сверстников на даче и в городе. Первый из них был трехколесный, без цепи, с педалями на переднем колесе. Велосипед был соседского мальчика по даче в Малаховке и стоял под навесом у крыльца. Стасу было пять лет, и он не осознавал, что делал - просто взял покататься и не вернул. Велосипед вернули родители. Второй раз он спрятал чужой велосипед в зарослях иван-чая на другом конце дачного поселка. После этого он много раз забирал чужие велосипеды на даче и в городе, попадался, бывал наказан и даже порот, но со своей страстью ничего поделать не мог. Когда он был уже школьником и ему разрешили вместе с другими мальчиками выходить за забор, он однажды увидел деревенских ребят, с криками бегущих за трескучим велосипедом с оловянной утятницей между педалями. Стас остановился как вкопанный, потом вернулся к себе домой, целый день играл один, перегружая игрушечные самосвалы песком, а когда вечером приехал отец, устроил ему «форменный допрос» по устройству мотоцикла. Но больше всего его интересовало, как завести мотор и заставить машину поехать.
       В старших классах Стас ездил в пионерские лагеря, тискал в подъездах сверстниц и два раза в неделю посещал технический кружок, собирая кордовые модели самолетов и машин. Окончив школу, он чинил уличные часы, косил траву на аэродроме в Быково, паял провода на телефонном узле. Вечерами он приходил на сортировочную станцию, где возле старой кирпичной водокачки размещались гаражи юношеской секции «Локомотива» по мотокроссу. Выданным под расписку ключом он отпирал ремонтную секцию и допоздна ковырялся со старыми кроссовыми «макаками» и «ковровцами». Иногда приезжал тренер команды с девчонками в обтягивающих темно-синих джинсах - каждый раз другими - и уединялся в своей каморке. Он обещал взять Стаса запасным номером в команду, если тот отремонтирует один старый мотоцикл. Потом сказал, что надо отремонтировать еще один, и еще два, но в команду так и не взял. Поездить на кроссовых мотоциклах - им же отремонтированных - Стасу удалось только по ночам по просекам парка Сокольники. На спортивных же трассах - холмах в Татарове, пойме Строгино и оврагах Расторгуева - он оставался зрителем в промасленной спецовке или телогрейке, с чемоданчиком инструментов и набором запчастей. Однажды, после очередных соревнований, он перестал приходить в гараж и стал появляться на толкучке у магазина «Ява» в конце Хорошевки.
       В армии Стас попал в войска связи, где постиг капризную науку слабых токов. Вернувшись на гражданку, он опять зачастил к «Яве». Тут ничего не изменилось. Он с завистью смотрел на подъезжающие хромированные «Паннонии» и «Явы» с кроссовыми рулями, рассматривал никелированные багажники и дуги, вертел в руках японские карбюраторы-непроливайки, не глохнущие даже при опрокидывании вверх колесами. Летними вечерами он шел пешком в Серебряный бор купаться. Если случалось, выдвигался с загорелой знакомой в ближайшую рощицу и оставался там до появления комаров, а то и росы. Потом шел добывать товар для толкучки. Стартового капитала у Стаса не было, и он начал торговать крышками от «явских» бензобаков, которые свинчивал по ночам с припаркованных мотоциклов. Чтобы покупателей не беспокоили угрызения совести, он густо смазывал крышки солидолом и оборачивал в промасленную бумагу, имитируя «товар со склада». Через полгода он угнал первый в своей жизни мотоцикл.
       За четыре года работы на толкучке Стас успел поездить на двух десятках угнанных мотоциклов. Два или три из них он продал приезжим грузинам, столько же пустил на детали, а остальные просто бросал на обочине, когда они ему надоедали. В те же годы он узнал, что такое милицейская погоня. Узнал - и удивился несерьезности этой затеи со стороны гаишников. Он уходил от них легко, петляя между машин, сворачивая в подворотни, проезжая между вкопанными рельсами во дворах. Он придумал простое портативное устройство: тросик, который при нажатии на рычажок на руле оттягивал фиксатор на другом конце и на госномер падал алюминиевый экран, сделанный из старой лопаты для снега. Увидев гаишника с поднятым жезлом, Стас нажимал пальцем на рычажок и прибавлял газу. Но погони он не любил: считал их своей оплошностью. Ему нравился сам процесс угона. Он любил заставить мотоцикл заработать, подчинить его своей воле. Он изучил все способы блокировки двигателя и электрической схемы. По манере парковки мотоцикла он определял психологию владельца и заранее знал, какие хитрости против угона тот может использовать. Страсть начала превращаться в профессию.
       Большинство владельцев мотоциклов были начисто лишены фантазии и уповали на механические средства: цепи, тросы и скобы, которыми они заковывали колеса или приковывали раму к бетонному забору или столбу. Подготовив мотоцикл к запуску и езде, Стас в течение минуты пережигал любую цепь маленькой термитной шашкой размером с таблетку глюкозы, высокотемпературное горение которой запускал с помощью небольшой керосиновой горелки, которой пользовался отец для просмаливания лыж. Через несколько лет он столкнулся с фантазией автовладельцев, которую, в отличие от хозяев мотоциклов, считал по своей оригинальности и простоте проявлением гениальности. Но это было уже потом, когда он начал угонять автомобили.
       Любимым мотоциклом Стаса был собственный одноцилиндровый CZ-250, купленный в «Яве». Однажды, где-то за Каширой он гнал на нем по пустынному шоссе. Идя на обгон грузовика, занявшего середину дороги и упорно не желавшего подвинуться, Стас на полном ходу попал на большое пятно мазута. Мотоцикл мотнуло и снесло на встречную обочину. Колеса запрыгали по щебенке и Стас, с трудом удерживая равновесие, полсотни метров несся широко раскинув ноги, как участник родео. Это и спасло его от увечья: в репьях на краю обочины торчал огрызок полосатого столбика, который со звоном срубил левую дугу и слегка подкрутил мотоцикл в пологий болотистый кювет. Стасу повезло. Его даже не вышибло из седла. Самым серьезным повреждением был прокол заднего колеса. Два часа он провалялся в траве, глядя в небо и размышляя о судьбе и ее предзнаменованиях. Он заклеил камеру и съездил искупаться в какой-то ручей. Обратно ехал вдоль обочины, обгоняя только велосипедистов и трактористов. Через неделю он продал мотоцикл и устроился в автосервис электромехаником. А через год купил подержанный «Москвич-2140».
       Пять лет Стас прожил работая и отдыхая. Он старательно отгородился от сильных ощущений, переведя их в менее волнующую область отношений с женщинами. Он обставился, завел несколько приятелей для дружбы и две подруги для любви, округлился и чуть не стал философом. Деньги он зарабатывал вполне приличные. Все известные ему машины он чинил легко и непринужденно, неисправности находил без приборов и схем и устранял не оставляя «соплей» и «пустых» проводов. Его клиентура росла как снежный ком. Он продал «Москвич» и купил «Жигули» седьмой модели в экспортном исполнении. Когда появились первые импортные охранные системы, Стас засел за их изучение и очень скоро понял, что хорошую противоугонную систему он не сможет нейтрализовать никогда: она требовала принципиально иного уровня знаний и подготовки, которых у него не было. Но интеллектуальное превосходство заокеанских китов электроники лишь пробудило в нем неодолимый азарт цыгана, услышавшего о чистокровном жеребце в королевских конюшнях. Отложив до лучших времен единоборство с процессорами и микросхемами, он стал изучать все возможные стыки электроники и механики, где командный сигнал вызывает щелчок исполнительного механизма и автомобиль превращается в груду неподатливого металла. Приятели и подруги отошли на второй план. На машинах своих клиентов он отрабатывал оперативные действия по деблокировке двигателя и ходовой. Очень скоро способы блокировки в противоугонных системах стали повторяться, а новые попадались все реже, и реже. Наконец, Стас в течение месяца не встретил ни одного принципиально нового технического решения. Настала пора действовать.
       Первый угнанный автомобиль одновременно порадовал и разочаровал. Это было как на школьном экзамене, когда каждый билет заранее известен, да к тому же попался самый легкий. На ухоженных, хотя и не новых «жигулях» в тенистом дворе стояла простенькая охранная систем, как оказалось, без автономного питания. Рядом с форкопом торчал пучок проводов. Стас решил, на всякий случай, проверить плюс и вдруг оказалось, что один из проводов находится под напряжением: видимо, хозяин что-то мудрил с электропроводкой для прицепа. Стас просто замкнул этот провод на массу и ушел ждать. Через два часа сигнализация не реагировала на покачивания и толчки автомобиля. Открытая с помощью железной линейки дверь также не оживила сигнализацию. Самой большой проблемой той ночью была подноска аккумулятора, снятого со своих «жигулей», припаркованных за домом на улице. Продать краденый автомобиль оказалось несложно. Вырученных денег вполне хватило, чтобы заказать удобный для работы специальный инструмент. Следующие две машины оказались сложнее, новее и ушли дороже.
       Августовские беспорядки в Москве неожиданно предоставили Стасу возможность для интенсивной и практически безопасной работы. За три дня он угнал двенадцать новеньких иномарок. Он просто переставил их на новые места, где они не бросались бы в глаза, а потом по одной расставил по всей Москве на длительное хранение, пока не найдутся покупатели. Милиции в эти дни он не встретил ни днем, ни ночью. Стас работал спокойно, не опасаясь погонь и засад. Резко повысив интенсивность угонов, он задумался о том, что у него нет разработанной тактики, без которой не может быть безопасной и эффективной работы даже при полном решении технических вопросов.
       Отпраздновав победу демократии продажей двух джипов, Стас приступил к отработке тактики угонов, учитывающей сложившиеся социальные условия и психологию сограждан. Прежде всего, он выявил самые безопасные часы для работы. Точнее, час - тот предрассветный час с трех до четырех, когда на улицах встречается меньше всего людей, милиция полностью растворяется в окружающей их обшарпанной микросреде, уткнувшись в конфискованные видеомагнитофоны с порнографией, боевиками с Брюсом Ли и Чаком Норрисом, а у автовладельцев от сладких снов текут на подушку слюни. Кроме этого, он сделал еще несколько простых, но полезных для себя наблюдений. Например, во дворе лучше работать не с крайним автомобилем, а со стоящим в середине, потому что через стекла соседних автомобилей хорошо просматривается улица, а тебя почти не видно, даже если посветить фонариком. Идеальные погодные условия для работы - дождь. Но не мелкий, моросящий, к которому быстро привыкают и вскоре перестают замечать, а гроза, когда при раскатах грома срабатывает сигнализация сразу у нескольких машин. Сделал он и кое-какие небанальные психологические наблюдения. Например, угон дорогой иномарки в бедном районе, где прижимистые коммерсанты иногда снимают квартиры для тайных встреч, почти наверняка пройдет успешно и может провалиться только в случае помехи со стороны милиции или самого владельца. Большинству жителей этих районов глубоко плевать на угон джипа, загородившего половину тротуара перед подъездом. А некоторым из них случившееся даже доставит маленькую радость.
       В этих районах, где Стас сразу полюбил работать, он столкнулся с таким незатейливым проявлением автолюбительской изобретательности, что от нахлынувших на него чувств даже решил сгоряча ни при каких обстоятельствах не обижать владельцев «москвичей» «жигулевской» классики и двадцатилетних и номарок. Однажды, присмотрев днем большой заросший и перекопанный двор, он наведался туда, когда стемнело. На дворовой стоянке и вдоль дома стояло с десяток автомобилей. В углу двора, казавшегося днем сумрачным, стояла «жигулевская шестерка», ярко освещенная откуда-то сверху мощным прожектором. Оказалось, прожектор был установлен на балконе пятого этажа. Стаса эта машина не интересовала в принципе, но на следующий день он не поленился и рассмотрел этот прожектор в свою мощную подзорную трубу. Это был обыкновенный спиральный рефлектор для обогрева, в котором вместо керамического конуса с намотанной спиралью был вставлен патрон с мощной фотографической лампой. Вся конструкция был прикреплена струбциной к парапету балкона.
       Он вспомнил, как год назад столкнулся с еще более хитроумной противоугонной системой. Он тогда положил глаз на ухоженную «семерку», которая никак не реагировала на толчки, качания и даже металлическую линейку, просунутую в салон через узкую щель над стеклом задней двери. Но когда он открыл дверь, из-под капота раздались на всю улицу хриплые вопли хозяина: «Сука! Отойди от машины! Люди! Машину угоняют! Милиция! Держите его! Запомните его! Вот он!» и тому подобное. Впервые за все годы мотоциклетной и автомобильной работы ему пришлось скрываться, унося ноги. После этого случая он решил держать себя хотя бы в минимальной физической форме и бегать по утрам с задержкой у дворового турника. Обещание, данное себе, он выполнил и потом не пожалел об этом. Секрет же этих воплей он понял уже через пять минут, переводя дух в кустах за насыпью железной дороги: владелец записал себя на магнитофон, затолкал под капот какое-нибудь старье, типа «Электроники», присоединил к нему усилитель и динамики, а включение питания вывел на цепь освещения салона, то есть на открывание дверей.
       Еще один нештатный случай произошел с ним после начала либерализации цен, когда люди с их имуществом были предоставлены сами себе и почувствовали себя пионерами на диком западе. Один такой пионер, видимо страдая бессонницей, стоял в темноте на балконе второго этажа и курил, глядя во двор. Когда Стас обработал намеченную машину и уже открыл дверь, метрах в двадцати у стены дома раздался шум упавшего тела, шорох веток, и через секунду оттуда выбежал мужик в спортивном трико с поднятой для броска рукой и заорал: «Ложись гад! Убью гранатой!» Стас в гранату не поверил, но все равно побежал. Бежать было неудобно: привязанные к запястьям ключи и отмычки позвякивали, поясная сумка хлопала по животу, а рюкзак по спине. Он никак не мог оторваться от орущего преследователя, не выбегал на проспект и петлял по темноте, которая его спасала, но в любой момент могли появиться ночные прохожие, вроде влюбленной парочки, или гуляк, засидевшихся в гостях, или, еще хуже, хотя почти невероятно, сонный мент, решивший проветриться по своему участку. Силы были на исходе и, сделав очередной зигзаг, Стас стал искать укрытие. У асфальтовой дорожки, идущей по берегу пруда, стояли в ряд несколько помойных баков. Быстро теряя силы, Стас обежал ближайшую пятиэтажку и, завернув за последний угол, рванул из последних сил к бакам, на ходу оглянулся и прыгнул наудачу в один из баков. Он оказался пустым, а в середине стенки, где снаружи была ручка, оказалась прожженная сваркой дырка. Затаив распирающее грудную клетку дыхание, Стас видел, как мужик, матерясь, бегал вдоль пруда, лазил по кустам, потом вышел на берег и зашвырнул что-то в воду и рванул в темноту. Через несколько секунд со стороны пруда раздался взрыв. Только сейчас Стас в полной мере осознал опасность, которой подвергался несколько минут назад. Выскочив из бака, он кратчайшей дорогой побежал к проспекту, где стояла его машина, видя как в ближайших домах одно за другим зажигаются окна.
       Одновременно с отработкой тактики Стас искал покупателей на угнанные иномарки. За два месяца демократии он продал восемь машин из двенадцати. Остальные четыре были или обнаружены ГАИ, или угнаны случайными угонщиками, засекшими надолго припаркованную иномарку без сигнализации. ,Угнанные машины Стас продавал за полцены, без особых предосторожностей. Спустя месяц, когда он уже расслабился и решил взять тайм-аут, ему настойчиво предложили работать на заказ. Он испугался. Стас почувствовал, что его странная свобода, добытая последовательным движением по одному ему ведомому пути, оказалась под угрозой. Он почувствовал опасность животным инстинктом. Чужая игра, со своими групповыми понятиями, расчетами и обязательствами вызывала в нем тоску и страх. Он отговорился еле-еле, решил сделать паузу и впредь работать только с двумя иногородними перекупщиками, которых знал еще с «Явы».
       Через полгода Стас устал от безделья и угнал японский джип, обеззвучив пищалки сигнализации под капотом и деблокировав систему зажигания и карбюратор. Противоугонная система, при этом, работала надежно, и для деблокировки пришлось провести пять напряженных минут под задранным капотом, склонившись над мотором и подсвечивая налобной лампочкой. После этого случая он решил работать с напарником, заботой которого стали бы «мозги» противоугонной системы.
       Однако поиски напарника ни к чему не привели. Сначала Стасу попадались народные умельцы, все умение которых сводилось к незаметному сканированию сигнала с брелка хозяина и последующему подбору командного импульса. Процедура эта была опасная, утомительная и неэффективная. Спустя несколько месяцев тщетных поисков Стасу, наконец, удалось выйти на нужного специалиста. Но знакомство с ним произвело гнетущее впечатление. Это был профессионал высокого класса. Он был плотно пристегнут к одной из бандитских группировок и работал целиком на них. Когда-то он был специалистом по промышленным процессорам, работал в ВПК, где изучал новейшие западные системы жизнеобеспечения для армии. На одной из выставок, в сводном каталоге хорошо знакомой ему фирмы, этот спец увидел рекламу противоугонной системы. Уже по блок-схеме, приведенной рядом, он предположил, что в ней без лишнего шума используются те же процессоры и контроллеры, что и в изучаемых им системах. Через несколько лет, оказавшись без работы, он заинтересовался противоугонными системами и увидел, что практически во всех дорогих противоугонных системах используются хорошо знакомые ему микропроцессоры. Естественное стремление заработать на своих знаниях привело его к бандитам. С тех пор его жизнь стала обеспеченной, однообразной и, в общем-то, жалкой. Трагедия этого талантливого человека состояла в том, что он сам это хорошо понимал: оставшиеся ему годы или месяцы воли или жизни были сочтены.
       В своем первом разговоре спец рассказал, что таких профессионалов как он в Москве не больше десятка. Все они работают под бандитами, а двое несговорчивых были показательно убиты: упущенная выгода в этом бизнесе оценивалась миллионами. После этого разговора Стас принял окончательное решение работать только одному, а угнанные машины сбрасывать иногородним покупателям через третьих лиц. Узким местом, по-прежнему, оставалась мозговая электроника, неумолимо снижающая эффективность ночной работы. Напарника он теперь брать не хотел, значит, надо было как-то компенсировать его отсутствие. И Стас опять позвонил бывшему спецу из ВПК. Тот по телефону разговаривать не стал, а только спросил, по какому номеру он может отправить ему факс. Через час Стас перезвонил и назвал номер, а еще через час туда пришло сообщение. На двух листах были чертежи прямоугольной коробочки и китайские иероглифы. В конце второго листа ручкой было написано время и место встречи.
       Они встретились на следующий день в летней пивной. Разговор был недолгим. Спец дал пояснения к своему факсу и пожелал удачи. На чертеже был изображен прибор, разработанный для спецслужб и применяемый для оперативного отключения любой автомобильной охранной системы. Иероглифы, также как и прибор, оказались японскими. На поиск переводчика, перевод и уяснение смысла ушло два месяца. Стасу прибор подходил идеально. Он просто сжигал процессор охранной системы мощным высокочастотным импульсом еще до того, как охранная система успевала как-то отреагировать на вмешательство. Теперь оставалось найти этот прибор, и искать его надо было в Японии. Стас без промедления купил путевку и стал размышлять над тем, куда спрятать деньги от таможни. Двадцати тысяч долларов должно было хватить даже с учетом местных поездок и наймом переводчика.
       Поездка прошла без неожиданностей. Прибор удалось найти на знаменитой на весь мир толкучке радиоэлектроники в токийском квартале Акихабара. Стас прицепил присланный факс булавкой на грудь, прошел вдоль и поперек несколько линий – каждая имела свою специализацию, - нашел нужную, пошел по ней, останавливаясь возле похожих коробочек и тыча пальцем в факс. Метров через сто он обнаружил нужный прибор. Стоил он всего четыре тысячи долларов. Правда, была опасность, что прибор некондиционный, но выбора не было. На следующий день Стас, представившись местному гиду-переводчику разработчиком охранных систем, попросил его за вознаграждение позвонить дилеру, указанному в сопроводительной документации прибора, который организация, в которой работает Стас, собирается заказать в Японии. Звонок подтвердил серьезность продавца и прибора: эта товарная позиция продавалось только представителям полиции, спецслужб и частных сыскных агентств, имеющих государственную лицензию. Оставалось проверить прибор в деле. Два вечера Стас кружил по токийским переулкам вблизи отеля, трижды включал прибор, но так и не рискнул открыть дверцу машины и попытаться запустить двигатель: слишком незнакомой была обстановка. Деньги еще оставались, и Стас уговорил другого гида-переводчика за тысячу долларов поставить на свою не новую «хонду-сивик» новейшую противоугонную систему - для теста спецустройства, которое рассматривается для импорта. За три тысячи долларов установщики сделали свою работу быстро, не задав ни одного вопроса. Система работала превосходно: на малейшую попытку вмешательства она отзывалась звонким пиликаньем. В день отлета, когда группа разбежалась по ближайшим магазинам, гид-переводчик, по предварительной договоренности со Стасом, подогнал свой Сивик в переулок возле отеля. Стас с первой же попытки сжег новейшую охранную систему, с удовлетворением констатировав ее надежную смерть. На радостях он отстегнул переводчику еще пятьсот долларов, на такси съездил на толкучку и купил у того же японца еще один прибор. В Москву Стас возвращался победителем.
       Пробы прибора в московских условиях показали его исключительную эффективность. Для испытания Стас выбрал три служебных парковки в центре, расположенные прямо на тротуаре к неудовольствию пешеходов, которые демонстративно протискивались между круглых блестящих боков с затемненными стеклами. Уничтожив систему, он выбирал поблизости удобное для наблюдения место и начинал ждать, когда появится хозяин и начнет в растерянности тыкать кнопки брелка, а потом звонить по сотовому, уставившись, как баран, на свой статусный экипаж и отдавая распоряжения невидимому помощнику. На испытание прибора Стас потратил неделю. Результат был выдающийся: десять из десяти.
       Несмотря на это, за всю зиму Стас угнал лишь две элитные машины, из которых продать удалось лишь одну - новенький мерседесовский минивэн, и то за четверть цены и только потому, что подвернулся покупатель с воюющего Кавказа. Никто из перекупщиков не хотел связываться с машинами, принадлежащими, скорее всего, правительственным чиновникам, коррумпированным бандитам или окружению тех и других. И Стас вернулся к японским джипам, «вольвам» и «бэ-эм-вэ».
       Применение чудо-прибора вывело его на, качественно новую ступень в профессии угонщика. Он стал обладателем «золотого ключика» и оказался к этому не готов. Эта маленькая коробочка превращала его из азартного автомобильного хакера в высокоэффективного профессионала. Неповторимый поединок с машиной сменился однообразными действиями профи. За ночь он без труда уводил две-три машины и отгонял их в отстойник. На следующий день он звонил по межгороду посредникам и в ожидании их приезда слонялся по городу, встречался со знакомым и присматривал очередную машину.
       Через год он потерял счет деньгам. Внешне Стас вел привычную для себя жизнь, но внутреннего равновесия уже не было. Он оказался в ситуации, когда его свобода стала зависеть от неприметности. Он оказался в худшем положении, чем Корейко. Занятие Стаса было не только криминальным, но и «не по понятиям». Он знал, что на обладание такой суммы, добытой любым способом, нужно правдоподобное объяснение, а на его работу – еще и благословение и – что хуже всего - руководство «крыши»». Стас не был жаден и готов был делиться с бандитами, но его пугала не выплата дани, а потеря свободы, участие в чужой игре в роли исполнителя чьей-то воли. Перед глазами был пример электронщика из ВПК.
       Стас не знал, что делать с деньгами. Он не мог купить ни хорошей квартиры, ни загородного коттеджа, ни дорогой машины. Несущественный обмен он затевать не хотел: ему нравилось жить в своей однокомнатной квартире окнами в сквер. Он купил дорогую аппаратуру, десятками покупал компакт-диски на Горбушке, первые прессы винила 70-х у беднеющих коллекционеров и часами слушал любимую музыку, с грустью вспоминая байкерскую молодость. Он приглашал своих немногих знакомых и угощал их дорогими напитками и деликатесами. Иногда с кем-нибудь из старых подруг ходил в ресторан. Он даже пытался путешествовать, но прежние места отдыха оказались в запустении, а новые были слишком шумными и стерильными. Он стал больше размышлять. Он пытался представить, что чувствуют люди с такими же деньгами как у него, но с возможностью открыто их тратить. Он вспоминал, как в детстве с ребятами играл в царь горы и никогда не был на верху горки. Теперь, благодаря «золотому ключику» он стал царем невидимой горы, но это не принесло ему радости. Он преодолел много трудностей, но вместе с ними ушло и стремление к чему-то, иссякла какая-то энергия. Он стал царем золотой горы, хранителем ее ключа, но не стал ее хозяином. Остается только сидеть на ней.
       Обычно перекупщики больше одной-двух машин в неделю не брали, и Стас маялся от вынужденного безделья. Однажды, он угнал машину, когда в отстойнике стояло три. Гнать туда четвертую было бесполезно. Тогда он повесил бутафорские номера и поехал кататься по городу. Под утро он бросил ее на набережной, сняв номера. В следующий раз он даже не стал навешивать номера. После третьего раза катание по ночным улицам на чужой машине ему надоело. Ощущение искусственной опасности не приносило удовлетворения. Пытаясь вернуть забытое ощущение остроты жизни, он пошел на работу без прибора. Попытка угона окончилась неудачей. При отпирании двери неожиданно сработала охранная сигнализация и блокировка двигателя. Опять пришлось убегать по темным дворам.
       Без прибора Стас работать уже не мог. К тому же, его влекло к элитным автомобилям. Ночью они были недосягаемы. Пришлось менять время работы, а это было сопряжено с повышенной опасностью. Первый раз Стас выбрал черный, лакированный как гроб, шестисотый «мерин» и пас его целый месяц. Дважды в течение недели он сжигал электронику и наблюдал действия хозяина и шофера. После второго раза на машину была установлена простейшая охранная система, а все блокировки сняты. Стас увел эту машину среди бела дня, когда шофера зачем-то позвали в здание, и проехал на ней почти весь город. Только у самой окружной он издали заметил выдвинутый барьер, движение в один ряд и свернул на пересекающую улицу. Припарковав машину к первому попавшемуся учреждению, он зашел в стеклянные двери, для отвода глаз покрутил диск местного телефона и, выждав подходящий момент, быстро вышел на улицу и свернул за угол. Вторая попытка угнать мерседесовскую шестерку была успешней. Стасу удалось выскочить за пределы города по Старокалужскому шоссе, однако, дальше ехать было крайне рискованно. Свернув под кирпич, он бросил машину на лесной дороге, ведущей к каким-то дачам, и скрылся в лес. После этого он решил, что этот класс машин надо не угонять, а экспроприировать - тем, кто на это способен. И он опять вернулся к «вольвам», джипам и «бэ-эм-вэ».

       «Юкон» плавно ушел с места и через несколько секунд выехал из переулка. Ордынка и Люсиновская были свободны, и через пять минут Стас уже миновал Даниловскую площадь. Став в левый ряд он гнал по Варшавке. Редкие гаишники не обращали внимания на ночной джип, идущий в пределах допустимого. До Балаклавского проспекта он проехал в гордом одиночестве, обходя неплотный поток «жигулей» и «москвичей». В Чертаново за ним пристроились две иномарки. Ближайшая шла с дальним светом. Стасу это не понравилось. А когда, притормозив у ГАИ на МКАДе, он увидел как вторая иномарка помигала и гаишники отошли к будке, понял - это погоня. И преследовала его отнюдь не милиция.
       Выскакивая на Симферопольское шоссе, он определил «железо» преследователей: первой шла «семерка бэ-эм-вэ», за ней – «Додж Рэм». Стас ожидал, что однажды его выследят, и это случилось. Скорее всего, бандиты прямо из клуба позвонили пахану, а тот дал команду ГАИ засечь машину и сообщить направление. Но догнать и разобраться с угонщиком бандиты решили сами. Связка «бэ-эм-вэ» плюс «рэм» не оставляла шансов уйти от погони ни на дороге, ни вне ее. Только сейчас Стас понял, что у него нет домашних заготовок на этот случай и с досады выругался. От отчаянья он даже сбросил газ, и только когда семерка стала вплотную доставать его, опомнился, завилял, не давая обойти себя, и развил максимальную скорость. Надо было срочно что-то придумать, или прощаться с жизнью. А в голову, как назло, ничего не приходило. Он включил подсветку, наугад вытащил из холдера кассету и вставил в магнитофон. Мягкий баритон наполнил салон. Стас сделал погромче, а потом прибавил еще. «Дорога в ад» звучала злой иронией. Он сам выбрал эту дорогу, идущую по гребню «золотой горы», и пенять было не на кого. Но ведь, и они выбрали ту же дорогу. Интересно, кому отдадут предпочтение Там?
       Песня кончилась. Бензина оставалось километров на двести, но впереди наверняка ждала баррикада, и он свернул на Подольск. Лес с двух сторон подходил довольно близко к дороге. До города оставалось километров двадцать, надо было что-то решать. Проскочить Подольск ему не удастся. Дорога была пуста и «бэ-эм-вэ» опять попыталась приблизиться. Стас со злости притормозил, подставив зад, яростно завилял и дал газ. «Бэ-эм-вэ» резко отстала, а в салоне послышался звонкий металлический удар. Стас прислушался, но все было как обычно, двигатель работал ровно. Посмотрев в очередной раз в зеркало заднего вида, он увидел вспышки и понял: в него стреляют. Теперь пришлось вилять постоянно. Время шло на минуты.
       И вдруг он придумал, что надо делать. Даже не придумал, а понял. Он знал это давно, но осознал только сейчас. И от этого стало легко. Теперь Стас был уверен, что останется жив. Он поставил песню сначала и немного сбавил газ. Одной рукой он выломал холдер с кассетами и опустил стекло. Он ждал. Когда в свете фар по левой обочине показался знак и поворот на лесную проселочную дорогу. Стас не очень резко притормозил, схватил холдер с кассетами, высунул руку в окно, секунду подержал ее на весу, правой рукой вильнул сначала вправо, потом влево - так, чтобы его хорошо видели преследователи, - и в свете их фар подбросил холдер вверх. Фары резко отстали. На лесную дорогу он влетел с максимальной скоростью, едва вписавшись в поворот, и сразу выключил все освещение. Из рюкзака вытащил мощный фонарь-дубинку. Держа руль одной рукой, он освещал себе дорогу мощным карманным фонарем. В зеркало Стас видел, как они остановились у поворота и в обеих машинах открылись двери. За пологим поворотом дороги, скрывающим от преследователей, он проехал еще метров двести, развернулся в три приема, включил дальний свет и выключил мотор. Снял чертенка, взял рюкзак, бросил ключи в карман, и спокойно вылез из машины.
       В свете фар Стас прошел метров сто, пока изгиб дороги не осветился крадущейся машиной. Стас спрыгнул в кювет, отошел в темноту на десяток метров и стал ждать. По лесной дороге медленно ехал «рэм». За поворотом он остановился в свете фар стоящего «Юкона». Из машины никто не выходил. Стас расстегнул ширинку и помочился в сухую траву. Пахло грибами. Он стоял в кромешной темноте и чувствовал себя уютно и безопасно. Темнота спасет его. Он видел, как из машины вышли двое, и пошли на свет. Они не хотели идти, оглядывались, но приказ подталкивал их. Они шли молча, ссутулившись, держа пистолеты в руках. Они шли на свет, чтобы сгореть, и Стас с любопытством наблюдал их путь. Он вспомнил «Забриски пойнт» и представил как джип взорвется, когда они подойдут ближе. Но взрыва не было. И в них никто не стрелял. Осмотрев брошенный «Юкон» они громко заговорили, и в голосе их была радость.
       Стас повернулся и бесшумно пошел в лес. Он шел и смеялся. В эту минуту ему многое стало ясно. Они никогда не пойдут в темноту. Они вышли из темноты и уже привыкли к свету. Они утратили способность жить в темноте. А у него была своя жизнь. Жизнь царя невидимой горы. И «золотой ключик» был у него.

                1998

                ВОЛОС

       Пол пророс чугунными прутьями, и девушка оказалась стоящей на балконе. Ее белое платье, тонкое и мокрое, прилипло к телу и стало совсем прозрачным. Она стояла выпуклая и теплая, нестерпимо хотелось потрогать ее, но мешал парапет и легкое покачивание. Он посмотрел вниз. Ноги уходили к земле суживаясь, и расширялись на асфальте огромными ступнями, ломая перспективу. Руки судорожно схватили парапет, но парапет оказался мягким и тягучим, и Чижик стал медленно, почти горизонтально падать вдаль. У самой земли ноги опять стали обычной длины и Чижик плавно опустился на солнечную поляну с чистым белым потолком вместо неба. Пятнышко живого света подрагивало краешком платья. Сон перестал дышать, но еще не умер, доживая под потолком последние секунды. Чижик подождал, пока глаза привыкнут к солнечной ряби на белом квадрате, прогулялся взглядом до его излома, за которым солнечный водопад обрушивался вниз по стене, и кончалась нега первых секунд пробуждения. Рука ожила первой и стала лениво щупать постельные складки. Она что-то искала, но у нее не было глаз, и она ничего не находила. Глаза же хотели видеть только свет. Уши хотели тишину. Рука оказалась крайней, бестолковой и бесполезной.
       Чижик медленно перевернул себя на бок, одеяло дало оползень, и в белой горе образовалась огромная дыра. Из нее вылезла нога. Невидимое солнце ласково грело пятку, а балконный сквознячок, почуяв живое тепло, потянулся к постели, просочился между пальцами и стал бессовестно залезать под одеяло. Как всегда утром он лежал в полудреме, прислушиваясь к себе, хочется ли ему еще поспать или нет. Прошло несколько минут жизни. Не самых худших. Он вяло пнул ногой одеяло и повалился на спину. Лежать стало скучно. Манипулируя центром тяжести и локтями, он стал медленно выталкивать пробуждающееся тело на подушку. Наконец, полностью подмял ее под себя и сел как в шезлонге. Он смотрел прямо перед собой, а получалось - в голубое небо.
       Промытое вчерашними дождями, оно светилось как на только что раскрытой старой иконе, еще не потускневшей от публичного разглядывания. За длинную мокрую зиму Чижик отвык задергивать шторы, и солнце воспользовалось этим. Оно сияло откуда-то из-за неба, разбежавшись по всему горизонту; его свет отражался в полированных поверхностях, перебирал корешки книг, раздвигал мебель, гнутыми прямоугольниками заползал на постель, отбеливал бледные зимние ноги. Косые лучи наклоняли комнату, лишали ее опоры, превращали в каюту, обещая за окном много ласковой воды и еще больше света - сверху, снизу, со всех сторон, как бывает только вблизи большой воды в утренние часы, когда ее поверхность отдает свою порцию лучей предметам на берегу, отчего те становятся ярче себя и бывают неестественно хороши, но очень быстро стареют, стоит лишь набежать случайному облачку.
       Чижик спустил одну ногу на пол, где-то внизу, в долине, повозил шлепанцами, плавно перевел себя в вертикальное положение и замер на краю дивана с опущенными руками, как пианист перед большим концертом. По взмаху дирижера он необъятно потянулся, ощутил под мышками приятный холодок, скрипуче завыл, свернув голову вбок и скалясь на весеннее солнце. «Как на пляже», - представил он. - Скоро буду сидеть вот так и наслаждаться теплым ветерком, подмосковным солнышком и запахом реки». Он поднялся, и сладко жмурясь сделал несколько шагов к солнцу.
       Крыши домов вынырнули из-за ограждения балкона, блестя мокрой чернотой рубероида. За ними галантерейной ажурностью задралась в небо бестыжая нога радиобашни. В прозрачном воздухе дрожали крошечные галки и голуби. Цвета улицы были неправдоподобно яркими, их не могли изменить даже двойные стекла, состарившиеся от морозов и оттепелей на целую зиму. Дождь умыл город и заодно промыл глаза Чижику, пока он спал. Последние тяжелые капли с громким стуком падали на кровельный карниз, изо всех сил стараясь смыть засохшую известковую погадку голубей. Редкие белоснежные облака натирали небо до синевы.
       Отклячив зад и громко хрустнув суставами Чижик потянулся и медленно повернулся к комнате. Он снова представил берег реки, который знал, мокрые плоские отмели, плавные наплывы сероватого песка на берегу с неизбежными, если копнуть, половинками ракушек и желтыми, потерявшими фильтр окурками, поросли ивняка, где ногам всегда холодно, а носу едко и от этого никогда не попадаешь ногой в плавки с первого раза, невесомую воду, в которую проваливаешься, и бархатистую придорожную пыль, не оставляющую следов на ногах.
       Чижик стоял посередине комнаты поясницей к солнцу, а оно грело ложбинку, не отпуская в ванну заняться взаимными процедурами с водой. Он повернулся, подошел к зеркалу и подвигал себе бровями из зазеркалья. Зеркало висело на солнечной стороне шкафа, отражением к окну. Сначала оно висело в глубине комнаты, и Чижик видел себя среди мебели. Потом перевесил, чтобы не было так скучно, и теперь видел еще и синиц на балконе, впрочем, одних и тех же, на фоне одного и того же неба. От перемены выиграло лишь само зеркало. Да и оно не сразу прижилось на новом месте: сначала было пасмурным и сонным, и по утрам его приходилось поливать искусственным светом из лампочки-бра, но оно от этого только набухало отражением последних мартовских метелей и лишь сильнее давило на гвоздик. Зато в ясную погоду оно играло в собачки с молодым восточным лучиком и спорило с оконным стеклом - что лучше? отражать или пропускать? – и, погрузившись в послеполуденную тень убеждалось, что и то и то хорошо, лишь бы не поглощать, как другие.
       Сегодня оно расцвело синим весенним небом. Чижик ждал этого дня. Ждал весны, ждал сияющего неба, теплого ветерка - ждал именно такого дня. Каждое утро он с надеждой смотрел на влажные облака, проплывающие вдалеке за ушами, и ждал появления солнца. И вот, оно запылало над головой, словно на гербах держав, ослепило иным смыслом, предвестием новой жизни. Но глаза хотели старой жизни, и Чижику пришлось слегка вытянуть голову, чтобы совершить солнечное затмение. Волосы засияли как золотое руно, контур шеи обозначился прозрачным пушком, ушные раковины просвечивали темно-розовым. Нежность мочек ожидала прикосновения. Он дотронулся до мочки, лизнул кончик пальца и погладил хрящик. В ухе раздался шум дальнего прибоя. Шум был шорохом, смешанным с шуршанием топорщащихся волосков. Чижик насторожился. Он отдернул руку и пристально посмотрел себе в ухо. Под самым козелком, в розовеющей впадинке темнел едва заметный кустик мерзких волосков.

       Сколько мог, он повернул голову набок и, напряженно окрепнув, покосился на отражение. Волоски обозначились более явственно. Один из них был темным и толстым, как тараканья лапка. Его окружал грязновато-бесцветный пушок, похожий на комочек пыли, облепляющий случайную соринку где-нибудь в ложбинке книжной полки. Протестующий мозг выжал испарину. Двумя руками Чижик схватился за ухо и стал судорожно мять его под скошенным взглядом. Он расплющивал козелок, растягивал во все стороны ушную раковину, выворачивал складками наружу неподатливый хрящ. Ухо, подавленное грубостью пальцев, покраснело от обиды и сделалось нечувствительным к насилию, а мерзкий волос то пропадал, исчезая в розовом углублении, то появлялся из впадинки, топорщась и поблескивая. Он жил здесь, и будучи раз обнаружен, не хотел возвращаться в небытие.
       Приспособив второе зеркало, чтобы видеть профиль, Чижик яростно теребил ухо. Топография ушной раковины отчетливо предстала в матовой розовости бугорков и ямок. Прямо под козелком рос бурый завиток. Он был похож на изуродованную арматуру, торчащую из старого бункера, поросшего бурьяном. Это было место давно и безнадежно проигранного сражения, горечь которого вдруг осознана случайно, при виде остатков несокрушимого оптимизма прошлых лет. Он почувствовал, что ему тесно в грудной клетке и надо вздохнуть и расправить ребра. Отойдя от зеркала он физкультурно раскинув руки вздохнул. Легче не стало. Легче стала рука, в которой он держал дорожное зеркало. Он увидел себя усеченным, как в оглавлении иллюстрированного журнала, и навел зазеркальный прямоугольник на левое ухо. Повернувшись к свету, он рассматривал себя, пуская невидимые зайчики в небе над Москвой. Анфас все было как прежде. Но как только Чижик вернулся к главному зеркалу, волос был обнаружен тотчас же.
       Теперь Чижик осваивал новые тактильные ощущения. Правый ушной волос был упруг и длинен. Он легко вытягивался кончиками пальцев, кончаясь далеко за выступом козелка, когда сомкнутые подушечки уже теряли цепкость. Левый волос был коротким, почти невидимым даже при помощи второго зеркала, но зато отчетливо слышимым при попытке обнаружить его крайней плотью мизинца. Сравнив ушные шумы, Чижик сделал вывод, что левый волос, скорее всего, растет не один. Он смотрел перед собой и шуршал ушами. Его воображение стало дурным. Отражение прорастало волосками. Они появлялись из носа, глаз, губ. Чудилось, что все его эпителии покрываются жестким пухом, теряют чувствительность, предают его, лишают надежды на влажное прикосновение в будущем.
       Весеннее солнце и страх сделали его бледным и решительным. Все подозрительные места были тщательно осмотрены и ощупаны. Он обнаружил гадкую поросль в носу, редкие, как кошкины усы, волоски на фалангах пальцев, длинные, одинокие, как ниточки ковыли, волосы на ключицах. Это значило, что его тело начало готовиться к старости. Пока это известно только ему, но уже скоро в его облике появится что-то такое, что навсегда отпугнет от него молодость, и он будет бессилен помешать этому. Это значило, что скоро наступит скучная пора ровесниц, обремененных мужьями, собачками, кухонными жужжалками, кремами от морщин и короткими стрижками. Стрижки он просто ненавидел. Этот бурый кустик волос отнимал у него самый трепет жизни, ее аромат, ценителем которого он предназначал себе быть вечно. Молодые создания с круглой попкой и русыми волосами до поясницы были частью его внешнего мира. А когда изредка удавалось получить осязательную власть над одной из них, он торжествовал и благодарил Небо за подарок. Этих редких пронзительных восторгов ему хватало надолго, но рано или поздно он вновь начинал тосковать о неведомых образах и грядущих встречах, приготовленных для него в закромах Судьбы. Теперь у него отнимали все это. Это был крах. Это было несправедливо. Тем несправедливее, что это было неожиданно. У него не было никакого предчувствия, ничто не предвещало катастрофы. Ему будто открыли тайну, которую еще никто не знал, но вот-вот узнают все, и он стал первым, кому доверили ее, и последним, для кого это была тайна - он стал ее единственным жалким хранителем.
       Чижик повалился на постель и закрыл глаза. Отчаяние отчасти стало тоской и утихло. Кожу захватили мурашки. Он почувствовал себя противоестественно одиноким, как подопытный космонавт, брошенный в ванну с соляным раствором, в полной темноте, без единого шороха, лишенный внешних ощущений, накрытый бетонным кубом, по наружной стене которого в солнечном зное ползет букашка с крапинками на спинке. Он ощутил страх, ужас от того, что кто-то отсчитывает оставшееся ему время пребывания вместе со всеми. Он ощутил себя в очереди за порцией усыпляющего, почему-то вспомнил Белку и Стрелку, и представил, как где-то за пультами и экранами уже размешивают порцию для него, и он должен ждать, и не может отойти, потому что его время кончается, а вокруг ходят все те же, хотя уже другие создания с круглыми попками, и не обращают внимания на тех, кто стоит в очереди за порцией усыпляющего и не может отойти, а должны только стоять и ждать.
       Он поднялся, подошел к окну и попытался примириться с миром. На улице ходили люди. Они были поделены на тех, кто ждет, и тех, кто живет. И тех, и других было много. Но те, кто живет, просто ходили по улице, а кто ждет - спешили домой, чтобы спрятаться среди постаревших вместе с ними вещей в своих старых домах. Чижик отошел от окна и оглядел комнату. Его охватил страх, что и его дом теперь будет старым, как у его долгожителей-родственников, а он этого даже не заметит, а заметив, не сможет ничего изменить. Он стал бродить по квартире и везде находил признаки старения. Его окружали вещи и предметы, стареющие вместе с ним: седая пепельница - богемная старуха, сестра сахарницы, кухонной сладкоежки неопределенного возраста, - сервант с потускневшей рояльной петлей и латунными ключами, дверной замок со стершейся пятнистой эмалью, похожей на шкурку мороженой рыбы-ледянки, захватанные веревочки выключателей на фоне засаленных кругов на обоях, кокон пыли, прилепившийся к ножке стула, как волосы в ухе. Кубометр за кубометром он осмотрел весь жилой объем, каждый пузырь отошедших обоев и проседь на паркете. Всюду, в трещинах и потертостях проступали морщины и старческие пигментные пятна. Остальные вещи казались бесполыми и некрасивыми: диван-кровать - неодушевленный андрогин, получивший свое обидное прозвище то ли от мебельщиков, то ли от лингвистов (чем не угодил?), фарфоровый енот с круглой дырочкой-фистулой в промежности, часы в оранжевых кудряшках из оргстекла.
       Чем неизбежней казалось происшедшее, тем больше нарастал в нем протест. Область духа пугала его. Там не было места живой красоте, той, которая не была вечной, которая не была его, которая не предназначалась быть его, а была сама по себе, трепетная и мимолетная, та, которой никогда не станет искусство – красота, не осознающая себя, красота органического происхождения. Он безраздельно любил ее, и нужно было удержать ее возле себя. Ведь кому-то это удается всю жизнь. Но что делать ему? У него нет ни власти, ни денег, ни выдающихся способностей. Он может взять ее только обманом, перехитрить, заманить в иллюзион, остановить время вокруг себя. Эта мысль придала ему немного сил.
       Чижик пошел в ванную. Он приготовил приборы, положил себе на плечи белоснежные эполеты из пены и - налево равняйсь! - деликатно провел бритвой по левому полечу, вдыхая вчерашнюю свежесть подмышки. Стараясь не смотреть на застывшие в мыльной кайме черные завитки, он долго и брезгливо вертел станочек под струей воды, потом быстро уничтожил правый эполет и смыл прилипшую к раковине волосяную S. На кухне он опалил над газом волосы на фалангах, сдул съежившийся прах, долго рылся в столе, нашел новые, подаренные кем-то итальянские ножницы с узкими кончиками и подошел к зеркалу. Постояв, вернулся к столу и достал из ящика рейсфедер. Сначала он состриг волосы в носу - тщательно, раздувая ноздри и каждый раз сдувая прилипшие к лезвиям щетинки. Потом отложил ножницы и принялся за кустик в ухе. Рейсфедер оказался по-женски жестоким и не эффективным. С выступившими слезами он вышел из ванной и увидел предметы, месяцами лежащие не на своем месте: какую-то записку, объявление, старый рецепт. Прочитал и бросил на пол. Опять увидел кокон пыли, прилепившийся к ножке стула, как волосы в ухе, достал пылесос, по дороге к розетке сложил книги на секретере аккуратной стопкой - получилось две - воткнул вилку, вернулся, вытряхнул на стол старые ручки из треснутого керамического стакана, почиркал ими по бумаге, и все вместе смахнул на пол. Развешенные по стульям брюки перевесил в шкаф. Одни из них снизу были поражены бородавками грязи. Он отложил их на стул и пошел за щеткой. Щетки на месте не оказалось. Вернулся, снял постельное белье, аккуратно сложив метками в одну сторону. Собрал по всей комнате газеты и положил стопку у двери. Пошел в ванную, оттянул козелок, попробовал побрить ухо изнутри насколько возможно и порезался. Протер тряпкой зеркало, заглянул под ванну и вернулся в комнату. Там нашел щетку на подоконнике, схватил брюки, нюхнул из подмышек, сгреб со стульев и вешалок всю одежду и бросил в ванную. Вернулся, выдвинул ящики секретера. При виде зашлакованных мелким хламом канцелярских внутренностей, Чижик пришел в отчаяние.
       Он лег и ощутил тщету своих усилий. Дрожащего пятнышка на потолке уже не было. Он закрыл глаза, и в него проникла тоска дневной квартиры. Однообразная музыка за стеной и медленное течение дневных часов разбудили в нем несвоевременный сон - лучшее обез,оливающее средство в таких случаях. Вспомнив про несделанное, он проснулся, позвонил на работу и еще полдня убирал квартиру. Потом сел за стол, составил план жизненного обновления и приколол к стене. Он сидел в почти идеально убранной квартире и размышлял о том, что жизнь у него теперь будет одна и та же. Его потянуло на улицу. Он вышел послоняться вокруг, как часто делал, чтобы развеять мысли и обрести спонтанность, но вчерашней беззаботности в сегодняшней прогулке не было. Теперь это был всего лишь ритуал, и он знал это.
       Уходя, он оставил все так, будто вдруг может вернуться не один. Он страстно желал, чтобы его иллюзион начал действовать, желал так страстно, что знал: так не будет.
                1999

       ДЕВЯТЬ РАССКАЗОВ 1981 – 1999. ВОТ И КОНЧИЛСЯ ВЕК


Рецензии