ВЕК

Лев Левин
  У меня уже давно зрело желание  попытатся передать  дыхание  среды, с младенчества окружавшей моё существование. Решил попробовать.
Если в «Далёких временах», пронизанных ностальгией по невозвратно ушедшим дням, «политика» лишь по мере необходимости вклинивается в канву детстко-юношеских воспоминаний,  то в этих записках она, по сути,  главный герой.  Я намеренно оставил за скобками многочисленные  «производственно-бытовые»  события моей длинной жизни, затронув  лишь те, без упоминания которых повествование могло  превратиться в сухую политическую летопись.  Впрочем, даже с «оживляющими» мерами описание  общественной атмосферы, внутри которой протекала моя жизнь, чревато опасностью превращения этих записок в подобие некой пространной политинформации, однако, как мне кажется, очевидное присутствие моего личного видения событий, погружение в их дух и плоть позволяет этой опасности избежать.
Некоторое время назад  библиотекарша читального зала, отыскивая для меня номер «Иностранной литературы», доверительно поведала, что сама она «Иностранку» в руки не берёт после того, как прочитала в ней что-то «нехорошее» про русских. Я поинтересовался, что именно. «Что-то политическое», — ответила она. Ни номера журнала, ни автора, ни жанра или названия  оскорбившего её сочинения дама вспомнить не смогла.
В моей книге немало нелицеприятных рассуждений о советско-российских реалиях. Тем, кто склонен воспринимать любые нелестные рассуждения о России как «что-то «нехорошее про русских», я бы порекомендовал, по примеру библиотекарши, не брать эту книгу в руки.

                Я ДРУГОЙ ТАКОЙ СТРАНЫ НЕ ЗНАЮ...

Первые шаги
 
С каких  лет я помню себя? Память о  младенческих годах штука ненадёжная, зыбкая. Трудно отделить  подлинные воспоминания от кажущихся, навеянных рассказами родителей. Однако некоторые застрявшие в памяти бесспорные ориентиры позволяют сделать уверенное предположение, что помню я себя лет с трёх с небольшим.
Что-то помнится удивительно чётко, что-то смутно. А что-то не помнится совсем, будто его и не было. Я прожил в Днепродзержинске до шести лет, но не помню зимы. Пыль на улице помню, весенне-осеннюю слякоть помню, а днепродзержинского снега в моей памяти нет.
Жили мы  в индивидуальном доме, принадлежавшем заводу, где работал отец. Помню адрес: Курская, 45. Наш дом и несколько хаток-мазанок, расположенных по соседству, были окружены общим забором с воротами, выходившими на Курскую улицу.
В доме было три комнаты и кухня, а во дворе сарай и  летняя кухня — печка под лёгким навесом. Когда мама варила там варенье в красном медном тазу, в воздухе стоял   густой аромат горячих абрикосов. Воду брали из колодца, водопровод провели перед самой войной. Уборная была во дворе, отопление в доме печное (печь называлась «груба»). Вокруг дома росли фруктовые деревья, перед домом был палисадник. Был ли огород, не знаю, не помню.               
Раннее детство вплоть до начала войны живёт в моей памяти как безмятежная, солнечная пора. Да и начало войны не вызвало ощущения чего-то пугающего, ужасного, несмотря на его зловещие признаки: воздушные тревоги, надсадный гул немецких самолётов...
До войны мы смотрели в кино фильмы (тогда говорили картины), слушали по радио песни о непобедимой Красной Армии.  Радио, черная тарелка на стене,  не выключалось никогда, и  эти песни, казалось,  звучали от утреннего до вечернего «Интернационала». Вполне возможно, что родителям было непросто совместить бодрый настрой песен  типа «на вражьей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом» с буханьем зениток под окнами, я же, не будучи вундеркиндом по части политической аналитики, никаких противоречий не замечал, жил себе, воспринимая начавшуюся кутерьму как временный, несколько неприятный (тесная щель-окоп, ночные пробуждения) и даже увлекательный эпизод.
               
 ...А вундеркинды-то, между тем, были рядом.  Вот, скажем, один из уроженцев  Магнитогорска, столичный генерал и литератор, почётный гражданин нашего города, вспоминает, как, наблюдая за перемещением воинских эшелонов на местном железнодорожном вокзале, догадался о скрытой переброске свежих сил Красной Армии из Сибири под Москву и предугадал скорый разгром врага. Что вскоре подтвердилось.
Я заинтересовался возрастом доморощенного стратега, отыскал год его рождения. Нехитрый арифметический расчёт показал, что на тот момент парень слегка не дотянул до шести лет. То-есть, когда его бездарные сверстники, лишь недавно научившиеся подтираться, размазывали сопли по лицу, пацан уже вовсю увлекался решением занимательных задачек по военному делу!   Хотя, что уж тут такого особенного? Моцарт же  именно в шесть лет начал клепать свои симфонии. Правда, одно дело сидеть  на стульчике и тыкать пальчиком в клавиши, и совсем другое — сновать между вагонами жд станции, прячась от НКВДшников, и, слюнявя карандашик, крупулёзно подсчитывать  количество прибывающих и убывающих эшелонов.
Ошибиться в датах обоих событий — дне своего рождения и начале знаменитой битвы почётный гражданин Магнитки  никак не мог, поэтому остаётся лишь предположить, что его интересный рассказ есть, увы, не что иное, как уникальное по своей  наглости враньё. Заболтался генерал, лажанулся. Не оценил математических способностей читающей публики. Впрочем, это хоть и характерный, но всего лишь ничтожный штрих специфического творчества вундеркинда,  зоологического антисемита, целиком отдавшего себя яростной борьбе с извечным картавым врагом многострадальной России, творчества, где вся аргументация зиждется на конспирологическом вранье — фальшивках, теориях заговоров и т. п. Если бы не совсем уж явный плагиат, он бы и книгу свою назвал «Моя борьба».
Вот думаю сейчас, может и мне отказаться от легковесной беспечности своих детских реминисценций и присочинить нечто эдакое-такое? Ну, скажем, рассказать о том, как в пять лет я разоблачил вражеского шпиона. Тем более, что это почти правда: я действительно следил за подозрительным, страшным дядькой целых два часа, прячась за деревьями нашего двора, и непременно разоблачил бы его, не окажись он водопроводчиком, а не шпионом.

         Эвакуация. Пережитки   
               
Мне было грустно до слёз покидать родной дом, но родители успокаивали, говорили,  что эвакуация будет недолгой, немцев вот-вот разобьют, и мы вернёмся домой.
Через три недели мы прибыли в Магнитогорск. Одним из множества первых впечатлений было режущее слух «чё». Я торжественно поклялся, что никогда не предам родное «шо», но даже не заметил, как начал «чёкать», как все.
Приехали мы, можно сказать, налегке.  У нас не было даже посуды, помогали соседи: кое-что продавали, кое-что давали так. Помню склеенные щербатые тарелки, заскорузлые гнутые алюминиевые ложки и вилки.
Некоторое время всех «вакуированных» почему-то называли белоруссами. Часто можно было слышать словечко «понаехали».
Я  уже знал, что мы евреи, но не задумывался над тем, что это значит. О том, что евреем быть постыдно, я узнал после приезда в Магнитогорск. Я замечал косые взгляды, слышал  колкие,  злые реплики. Я видел, как настораживались люди в трамвае, услышав еврейскую речь, с каким неприязненным  любопытством и недобрым удивлением они смотрели на говорящих. Я начал стесняться еврейского говора на людях, весь сжимался, опускал голову, краснел и потел.
Я не знал, чем объяснить эту  странную неприязнь. Начал расспрашивать родителей, кто такие евреи. Мне объяснили, что евреи это национальность, такой народ. Как русские, украинцы, татары. Но почему именно к ним такая враждебность? — допытывался я. Мама толковала что-то про дурных, злых людей, которые вообще никого не любят, их немного, не нужно обращать на них внимания. Однако  мне казалось, что их не так уж и мало. Желчные замечания  об этих «понаехавших евреях», которые и здесь хорошо устроятся и всё захапают, то и дело доносились до моих ушей. Бабушка же, в ответ на мои расспросы высказалась  гораздо определённей и «неполиткорректней»:
— Привыкай, Лёнька, это на всю жизнь. Евреев не любят испокон веков.
— Почему? — встрепенулся я.
—Спросишь у антисемитов, они тебе объяснят.
Именно от  бабушки  я впервые услышал  об антисемитах и  погромах.
— Бабушка, но это же было при царе!
— Ну  да, — сказала она, задумчиво пожевав губами.
Бабушкины слова озадачили меня. Тётя Соня  набросилась на бабушку, дескать,  не дури ребёнку голову! Антисемитизм это пережиток прошлого, как пьянство и религия!  В нашей стране все народы равны и дружны! А на дураков, которых ещё хватает, просто не нужно обращать внимания,  — повторила она слова мамы.
Мне не хотелось верить бабушке с её старыми взглядами, я сразу вспомнил  кино «Цирк». Там  один злодей, ненавистник  негров, делал разные гадости матери чернокожего мальчика. Но советские люди, все как один,  встали на её защиту. Они передавали негритёнка из рук в руки, пели ему колыбельную песню на разных языках и на еврейском тоже. Дружба разных народов! Как было не поверить тёте Соне! Её  слова меня успокоили.

...Шли годы, а пережиток прошлого что-то никак не хотел изживаться.
Начиная с раннего детства я постоянно сталкивался с его проявлениями, не раз вспоминая бабушкины слова. Годам к десяти иллюзии окончательно развеялись, и я понял, что придётся «привыкать на всю жизнь» к этой  мутной  странности. Привык же я говорить по-здешнему «чё», вместо родного «шо»...
  Да и другие пережитки, как потом обнаружилось, тоже не спешат исчезать. Пьянчужек, шатающихся из стороны в сторону, не становилось меньше, а про живучесть религии я, наверное, и знать бы ничего не знал, если бы мама не рассказала мне как-то, что наш сосед по дому  Иван Семёнович Кащенко,  поёт в церковном хоре. Я был поражён. После прочтения «Библии для верующих и неверующих» Ярославского и «Забавной библии» Таксиля, с юмором разоблачавших религиозные  бредни, церковь была для меня воплощением тёмного невежества, суеверия и мракобесия. И я не мог себе представить, чтобы не какая-то тёмная  старушка, вроде матери моего дружка Генки, крестившаяся на закопчёную икону, а  солидный дядька с усами, певший в хоровой капелле, мог иметь какое-то отношение к церкви. Я  стал приглядываться к Ивану Семёновичу, выискивая в его облике какие-то потаённые признаки ненормальности, но ничего такого не обнаружил.

Дружба народов

В последний перед школой год по радио почему-то перестал звучать ежедневный «Интернационал», его заменил  Гимн Советского Союза, который мы хором разучивали с воспитательницей, аккомпанировавшей нам на концертино.  Песня показалась мне знакомой, её иногда передавали по радио, я знал из неё несколько слов, например, «партия Ленина, партия Сталина — мудрая партия большевиков». В  гимне  мелодия была та же, а слова  другие, величавые, красивые, вызывавшие во мне чувство гордости за страну, в которой я живу.
               
...Понадобилось время, чтобы понять  фальшь и лживость этих слов, сохранявшиеся  в каждой из перелицованных версий.
«На просторах родины чудесной», где царил пролетарский интернационализм, граждане простодушно-пренебрежительно путали Литву с Латвией, не различали таджиков, туркменов и узбеков... Но лёгкое презрение к «нерусским» ( упрямый хохол, хитрожопый татарин,  армяшка-педик, вороватый торгаш грузин,  мордва поперечная,, придурковатый чукча и пр.)  не шло ни в какое сравнение с полноценной ненавистью к евреям. Я долго пытался доискаться до причины этой неугасимой «нелюбви», прежде чем осознал, что мои наивные поиски никогда не увенчаются успехом.
Я понял, что искать в этой враждебности логику, резоны — пустое дело. В  студенческий юности, воспользовавшись терминологией марксистской философии, я  вывел нехитрую теорию, согласно которой  антисемитизм состоит из базиса и надстройки. Базис — ненависть, надстройка — причины ненависти. Базис — величина постоянная, надстройка же, подобно безразмерному эластику, способна растягиваться и сужаться, принимать различные формы и конфигурации в соответствии с текущей обстановкой.   
Диапазон «претензий» к евреям поистине безразмерен: от распятия Христа и  крови христианских младенцев в маце, до иудейской революции и еврейского разрушения великой страны. В глазах антисемитов за любыми, даже, казалось бы,  самыми благородными поступками и действиями евреев всегда стоит тайный коварный умысел, злокозненная подоплёка. В вину им вменяются  и то, что «еврейка стреляла в вождя, и то, что она промахнулась». Я не верю в мистику, но когда видишь,  на каком абсурде, сдобренном тупым невежеством и глупостью, зиждется «надстройка» антисемитизма, поневоле придёшь к убеждению, что евреев не любят просто за то, что они — евреи. Поистине, избранный народ…
Надо сказать, что я не часто сталкивался с проявлениями антисемитизма по отношению к себе, но его разлитость в атмосфере ощущал весьма болезненно. Если к бытовому юдофобству ещё можно было притерпеться, принимая его как некую неизбежную  данность, то всплески государственного антисемитизма с его подлым, запредельным лицемерием и гнусной ложью,  буквально отравляли жизнь. Дышать воздухом, пропитанным этой отравой, порой было просто невыносимо.
Еврей это клеймо. Я прожил с этим клеймом всю свою длинную жизнь.
«Нерушимая дружба народов» была, пожалуй, первой грандиозной ложью, с которой я столкнуся.

Тимуровец

Я, наверное, как и все младшие школьники, был октябрёнком. Говорю «наверное», потому что   пошёл учиться сразу во второй класс, и, видимо, пропустил процедуру принятия в октябрята, если она вообще была. Во всяком случае, смело могу утверждать, что никаких признаков октябрятства  в нашем классе не наблюдалось, да и само  слово «октябрята» не звучало никогда.
Очень хотел стать пионером, но когда в третьем классе принимали в пионеры, я болел. Однако вынужденное  неучастие в мероприятии никак не отразилось на моём статусе, пионером я стал заочно, и если  требовалось, надевал красный галстук. Помню, повязывать галстук я не любил и не умел, мне нравился специальный красивый зажим с изображеним языков костра и лозунгом «Всегда готов!». Говорили, что раньше такие зажимы были почти у всех, а потом они куда-то исчезли. У нас с сестрой был один зажим на двоих и мы иногда из-за него ссорились.               
Мне очень нравилась книжка «Тимур и его команда», я сразу же попал под её невероятное обаяние,  перечитывал, каждый раз с наслаждением окунаясь в восхитительно-осязаемую атмосферу увлекательных приключений. Позывные сигналы, самодельный телефон, верёвочный телеграф… Я бредил ими, загорелся создать такую же команду, увлёк этой идеей дворовых друзей. В поисках размещения штурвального колеса и всей системы оповещения  мы лазили на чердаки, на крыши сараев, в изобилии разбросанных на пустыре за нашим домом.
По мере того, как мы убеждались, что «техническая» часть нашей затеи вряд ли осуществима, наш пылкий энтузиам угасал, а потом совсем остыл.

...Удивительно, что Гайдару было дозволено опубликовать эту книгу. Неважно, что она насквозь  пропитана духом советско-красноармейской героики и в этом смысле там придраться не к чему. Поводом для запрета «Тимура» вполне могло стать изображение активной,  по сути дела,  тайной самоорганизации подростков,  без руководящего участия партии или комсомола. Создание любой  организации без одобрения партийных органов было недопустимо.
Через несколько лет Фадеев за такую же крамолу  был подвергнут жесточайшей партийной критике, вынудившей его «переработать» «Молодую гвардию». Скорее всего, в годы написания «Тимура» идеологические  требования ещё не  были столь категоричными,  и власть решила ими пренебречь, усмотрев в талантливом, живом повествовании мощный заряд  пропаганды советского патриотизма. И не ошиблась. Организованное сверху и подхваченное снизу тимуровское движение охватило всю страну. Правда, быстро заформализовавшись, оно,  подобно пионерству, превратилось в такой же атрибут партийно-административной  системы.
               
Некоторое время мы ещё ломали себе головы над тем, как тайно делать «добрые дела», пару раз нарубили кому-то дров, тайком не получилось и вскоре наш порыв потускнел и сошёл на нет.
Кроме лозунгов и призывов я вокруг себя не видел никакой тимуровско-пионерской деятельности. А между тем, «Пионерская правда» (у моего брата Юры Блиндера была подшивка за 1946 год) и  радиопередача «Пионерская зорька» постоянно рассказывали о пионерских акциях, рейдах, походах, проводившихся в Москве и других городах нашей необъятной Родины. Я думал: вот, везде кипит жизнь, а у нас, в Магнитке, болото, ничего этого нет.
Однажды по местному радио в передаче об успехах тимуровского движения в школах города была названа и наша, 16-я, где созданные в каждом классе тимуровские команды совершают добрые дела. Я был озадачен: ничего подобного в нашей школе не было. Не было этого и в других школах, где учились мои приятели.
Эта странная  выдумка не только поставила под сомнение правдивость бодрых статеек в «Пионерской правде», но и побудила прислушаться к пропускаемым ранее  мимо ушей стандартным школьным назиданиям и призывам.  Ну, скажем, нам постоянно твердили, что быть пионером для школьников великая честь, что  «пионер — всем ребятам пример». Я задумался над смыслом этого то и дело повторяемого лозунга. Каким ребятам? Не пионерам? Так пионерами были поголовно все. Двоечникам и хулиганам давали время исправиться, а потом принимали и их. Отпетый хулиган Мишка Квакин и его шайка наверняка не были пионерами. Но в конце повести «атаман»  вроде бы  начал задумываться, исправляться, и я не сомневался, что вскоре он и вся его братва станут, как и все,  пионерами.
Как-то  неожиданно я посмотрел на любимого «Тимура» другими глазами. Я не то чтобы разочаровался в нём, об этом не могло быть и речи, меня по-прежнему завораживала его удивительная романтика, просто вся эта история с дачной командой, тайно делавший хорошие дела, вдруг показалась мне хорошо придуманной, но малореальной, во всяком случае,  совсем  не похожей на окружавшую меня «тимуровскую» действительность. Чудесную картину,  нарисованную Гайдаром, вполне можно, решил я, отнести к разряду доброй, увлекательной фантастики (слово «утопия» я ещё не знал).
               
...Гораздо позже я понял, что «Тимур и его команда» — никакая не фантастика, а яркий образчик социалистического реализма, выделяющийся своей талантливостью среди серости «шедевров» этого искусственно-пропагандистского художественного метода, согласно которому писатель должен отображать  жизнь  не такой, какова она на самом деле, а в свете идеалов социализма.

Предатели-шпионы

Мои  тогдашние точечные, сугубо «пионерские» сомнения во всём остальном, касающемся «советского»,  никак не проявлялись.  Так, увидев в Раином учебнике по истории за четвёртый класс перечёркнутые, с выколотыми глазами  портреты наших бывших вождей, оказавшимися, как объяснила мне Рая,  врагами народа, я ни на секунду не усомнился в том, что они  действительно разоблачённые предатели и шпионы, несмотря на их маршальские звёзды и ордена. Внешне они ничем не отличались от Будённого и Ворошилова в той же книжке, что в моих глазах делало их ещё более подлыми и коварными.
До войны мы иногда ездили в расположенный совсем близко Днепропетровск, где жили тётя Соня с Юрой Блиндером. Дяди Нюки, Юркиного отца, никогда не было дома, не помню, чтобы я его когда-нибудь видел. Позже, из обрывков разговоров взрослых, я понял, что с ним что-то неладно. И  лишь в 10-11 лет я узнал, что в 1938  году дядю Нюку посадили в тюрьму.
— За что? — удивлённо спросил я у мамы.
— Ни за что,  — шёпотом ответила она,  — оклеветали.
— Так не бывает,  — возразил я. — Зря не посадят.
— Бывает, сынок, бывает! — печально покачала головой мама.
— Не может быть. Раз посадили, значит, виноват, — продолжал настаивать я. — Нет, мама, ты сама подумай, разве у нас  возможна такая несправедливость?

...Незамутнённая  детская вера, полное отсутствие каких-либо сомнений в правоте и кристальной чистоте всего, связанного с «лучшей страной на свете» ещё долго владели мной. Но в окружающей меня действительности я всё чаще замечал черты, приводившие меня в растерянное недоумение.
С  одним из свидетельств расхождения бытия с лозунгами, антисемитизмом,  я уже успел познакомиться в раннем детстве. Он  был принят мной тогда за пережиток прошлого, предрассудок, гнездящийся в невежественных душах. Мог ли я тогда подумать, что этот «пережиток» то тайно, то явно поддерживается и культивируется властью родной Советской страны?

                ПЕРВЫЕ СОМНЕНИЯ

Поджигатели войны

Я рано начал читать, читал всё подряд, без всякого разбору, всё,что попадалось на глаза: будь то русские народные сказки или тёткина  «Пропедевтика внутренних болезней». Вижу себя, шестилетнего, читающего при свете фитилька «Человек, который смеётся», помню некоторые иллюстрации… Постепенно научился читать очень быстро, выхватывать взглядом целые абзацы, видеть сразу всю страницу, бегло просматривать текст и  определять, интересен ли он мне.
Рядом с нашим домом была библиотека, куда я ходил иногда по просьбе мамы. Однажды она попросила взять «Приваловские миллионы» Мамина-Сибиряка. Видимо, из моих детских уст солидное название книги прозвучало забавно, потому что потом каждый раз библиотекарши шутливо приветствовали меня: «А, «Приваловские миллионы» пожаловали!»
В  детском отделе, в котором что ни спросишь, всё на руках да на руках,  однажды удалось взять  недавно появившегося «Сына полка» Катаева. Я недоумевал: вот все говорят, Ваня Солнцев, Ваня Солнцев, совсем ещё ребёнок, а уже герой. Ничего себе ребёнок, 13 лет! Вполне взрослый парень! Что ж тут удивительного, что герой? Да я, может, в 13-то лет... Только мне до них ещё ого-го! Скорей бы уж!..
Читал так называемые новинки, их приносила мама из библиотеки, когда доходила её очередь. В числе новинок был роман Бабаевского «Кавалер золотой звезды». Вспоминаю, как читал его летом, сидя на каких-то брёвнах недалеко от дома, не испытывая при чтении ничего, кроме скуки.  Видимо, в силу возраста не смог по достоинству оценить эту книгу, наверняка шедевр, судя по тому, что  автору присудили за неё Сталинскую премию.
Мне  нравилось читать газеты. В нашей семье выписывали «Известия» и «Литературную газету». Я знал имена большинства президентов и премьер-министров, имел представление о событиях в мире. Статейки же про битву за урожай и социалистическое соревнование  пропускал. Любил остроумные фельетоны.
Помню, как однажды бабушка, посмеиваясь, сказала маме:
— Маня, забери ты эти газеты у него! Он же всё равно ничего в них не  тумкает!
Мама обиделась, вспыхнула:
— Мама!  Он тумкает не меньше твоего!
— А  может, и больше,  — примирительно согласилась  бабушка,  — я-то газеты не читаю!  И обе засмеялись. Говорили они по-еврейски, но я всё понял.
Мне, наверное,  было лет 11-12, когда будто в одночасье (мне так помнится) тон газет резко изменился. Едва ли не  главной их темой стало разоблачение поджигателей новой войны, которыми  оказались наши недавние союзники и друзья. На злых карикатурах Кукрыниксов и Б. Ефимова они изображались палачами и убийцами, ничуть не менее отвратительными, чем фюрер и его подручные на военных карикатурах тех же художников.
Один из наших главных военных союзников, генерал Эйзенхауэр, оказался бандитом с большой дороги, президент США Трумен — чуть ли не Гитлером,  де Голль и Черчилль — фашистами. Совсем недавно мы смотрели кино «В горах Югославии» о подвигах югославских партизан, возглавляемых героем, вождём югославского народа Иосифом Тито, и вдруг, на тебе — «фашистская клика Тито», карикатуры, где Тито изображался свирепым громилой с огромным окровавленным топором у ног.
Бабушка, сытая войнами по горло, потерявшая в последней двух сыновей,  сразу невзлюбила поджигателей войны, особенно Эйзенхауэра, называла его мешугенер хулиган, желала ему поскорее пейгерн (сдохнуть), уповала на мудрого Сталина: Сталинка (ласкательная форма), говорила она,  не допустит новой войны.
Я, совсем ещё пацан,  чувствовал, что тут что-то не то, но не мог понять, в чём дело. Я знал, что мы живём в самой лучшей стране на свете, где осуществилась заветная мечта революционеров, отдавших жизни за справедливость  и народное счастье, стране, выстоявшей под натиском врагов социализма. А совсем недавно наш народ разбил злейшего врага, мечтавшего уничтожить СССР, поработить весь мир.  Нашими союзниками в этой жесточайшей войне, помогавшими нам сокрушить фашизм, были американцы, англичане, французы. Что же такого ужасного  должно было произойти, чтобы наши друзья вдруг стали не просто предателями, а коварными, лютыми врагами?
Понять подоплёку вдрызг испортившихся отношений мне было не под силу. Наверное, думал я, произошло какое-то  недоразумение. Интересно было бы узнать, что говорят и думают об этой внезапной  ссоре наши новые враги, но в «Известиях» лишь изредка публиковались скупые, невнятные цитаты из их подстрекательских речей, сопровождаемые пространными злобно-ехидными комментариями.
Я был уверен, что наша  страна никогда не нападёт ни на кого, но в то же время не верил, что кто-то собирается напасть на нас. Ведь если бы «ястребы» действительно хотели развязать войну с СССР,  рассуждал я,  почему они со своей атомной бомбой не напали на нас раньше, сразу после войны? Я не мог взять в толк, в чём смысл   этой назойливой шумихи.
Мои  размышления постепенно привели к тому, что, пожалуй, даже  вопреки собственной воле я начал  робко сомневаться в правдивости того, о чём писали «Известия» и целыми днями вещало радио. Я хорошо относился к Англии, Франции, мне нравилась Америка, давшую миру Марка Твена, О' Генри, Джека Лондона, Эдгара По и мне не хотелось  верить тому, что о них пишут и говорят. Я не смог бы внятно объяснить причину своего зарождающегося неверия, ведь ничего, кроме наивной интуиции, за ним не стояло. Возможно,  моему скептицизму способствовал  злобный, разнузданный тон радио-газетных  сообщений. Тон резко менялся, когда речь заходила о нашей борьбе за мир, о счастливой жизни в СССР и странах народной демократии. Я начал чувствовать фальшь в радио-газетных сообщениях,  она меня коробила.
               
...Понятно, что сейчас, по прошествии стольких лет, бессмысленно пытаться восстановить в памяти эволюцию поселившихся в моей душе досадных и шокирующих сомнений, постепенно распространившихся на многие другие стороны  нашей жизни,  но то, что их проявление  совпало (хронологически, разумеется) с началом холодной войны, (впервые это выражение прозвучало несколько позже) помню очень хорошо.
Как-то исподволь ранее незамечаемые, как воздух, лозунги и декларации вдруг начали резать глаз и ухо своей фальшью. Внезапно я обнаружил, что  в СМИ (тогда эта аббревиатура, если не ошибаюсь, ещё не была в ходу) используются всего две краски: белая, для освещения всего советского, и чёрная, окрашивающая мир капитала. Правда, допускались некоторые «цветовые» оттенки,  когда речь шла, скажем,  о недостатках в работе слесарей-водопроводчиков  у нас и забастовках трудящихся у них.
Советские будни изображались как сплошной радостный праздник труда, а жизнь трудового люда на Западе рисовалась безнадёжно мрачной, беспросветной. Коварные замыслы империалистов-поджигателей войны разоблачались с густой, надсадной ненавистью. Так обычно злятся, когда врут.   Я и начал уже осознанно и недвусмысленно воспринимать эту агитацию, как враньё. Газеты и радио, захлёбываясь надрывным пафосом,  славили миролюбивую политику советского народа, гневно клеймили заокеанских ястребов.  Денно и нощно не умолкали песни, посвящённые борьбе за мир,  проникновенные и суровые, слащавые и воинствующие, похожие  на призывы к атаке:  «Смелей! Вперёд! За мир!»

Космополиты

Мне нравились фельетоны и критические статьи в «Литературной газете», смешные  фельетоны время от времени попадались и в «Известиях». Но как-то постепенно начал улетучиваться юмор, газеты становились всё суше и строже. Замелькали словечки «космополитизм», «низкопоклонство перед западом». В каждом номере разоблачались какие -то всё новые «космополиты», «люди без рода и племени». Почему-то с особым ожесточением  клеймились  «космополиты», окопавшиеся в театре и литературе.  Радио без умолку трещало о порочных, вредных  пьесах,  книгах и их авторах, каких-то безродных  формалистах и очернителях.
У моего друга Женьки Коноваленко было два дяди, братья его отца Юрия Ивановича, хорошо игравшего на гитаре, тоже музыканты-любители. По праздникам они часто собирались у Женькиных родителей. Пообедав и выпив по паре рюмок,  музыканты  устраивали чудесные, незабываемые концерты. Однажды после окончания  такого концерта братья   беседовали за столом. Вдруг Юрий Иванович резко вскочил со стула  и выдернул штепсель радиотарелки  из розетки.
— Ты чего? — удивился один из братьев.
— Да надоели! — Юрий Иванович досадливо махнул рукой. —  Космополиты, космополиты, целыми днями! Сначала им Зощенко  чем-то помешал, теперь, видать,  за других принялись! Больше забот нет!
— Тебе-то что?   Я вообще на радио  внимания не обращаю! Болтает  себе и болтает!
Зощенко был одним из моих любимых писателей. Я познакомился с ним благодаря нашему физруку Сан Санычу, который однажды из-за невозможности занятий в промёрзшем спортзале целый урок читал нам уморительные рассказы из растрёпанной книжки без начала и конца, которую ему дал Валька Рябинкин. Класс то и дело взрывался хохотом, стонал, Сан Саныч хохотал вместе с нами. Когда урок закончился, он, повертев в руках книгу, спросил, ни к кому не обращаясь: «Кто же, всё-таки,  автор?» Наконец, на нижней кромке одной из страниц он прочитал: «Мих. Зощенко. Юмористические рассказы».

...В ту пору, после постановления партии о журналах «Звезда» и «Ленинград» книги Зощенко были фактически под запретом.  К счастью, ни мы, ни Сан Саныч ничего об этом не знали. А когда я об этом узнал, то никак не мог взять в толк, что ж такого мог натворить автор уморительных рассказов, наверняка добрый и весёлый человек?               
Отец Женьки был единственным  «простым» человеком, из тех,  кого я знал,  высказавшимся о «космополитах». Впрочем, Юрий Иванович был не таким уж «простым». Обладавший внутренним достоинством, острый на язык, он отличался трезвым мышлением и независимостью взглядов, которые неоднократно высказывал в присущей ему лаконичной и даже афористичной форме.
Помню, когда однажды мы с Женькой играли у них с его забавной маленькой сестрой Светкой, я услышал, как в соседней комнате тётя Клава, Женькина мать, спрашивает у Юрия Ивановича:
— Как  думаешь, Юра, они сознались?
— Кто?
— Ну  эти, врачи!  (Только что появилось сообщение о «врачах-убийцах»).
— Клава, какая разница, сознались, не сознались!  — ответил Юрий Иванович. — Если яйца дверью прижмут, сознаешься хоть в чём!               
Больше ни от кого, ни от взрослых,  близких  (кроме мамы), или чужих,  ни  от своих сверстников,  я тогда ни разу не слышал  даже упоминания о кампании  «борьбы с космополитизмом и низкопоклонством», не говоря уж о каких-то её неравнодушных оценках. Немудрено, что  многие (это мягко говоря), жившие в то время, дышавшие тем же воздухом, что и я,  понятия не имеют об этой  кампании, впрочем, как и о  других позорных страницах советской истории. События, прямо  не касавшиеся этих людей, прошли мимо их сознания, и сейчас они уверены, что никаких таких событий  вообще не было,  всё это выдумки      антисоветчиков и русофобов.

Кроме разоблачения вредных проявлений в культуре, жестокой  критике подверглась  генетика,  которую почему-то иначе как лженаукой и «продажной девкой империализма» не называли, а слова  «менделизм», «вейсманизм», «морганизм» звучали как ругательства. Учёных, занимавшихся  генетикой, клеймили как  агентов растленного  Запада. В школах отменили изучение генетики ( чему я был рад, потому что помнил, как мучилась сестра Рая, зазубривая все эти «зиготы» и «гаметы»).
Вообще, странные, мрачные перемены проникали всюду. В школе, как и везде,  внезапно началось превозношение всего русского, все великие изобретения приписывались русским. Где только можно, иностранные названия заменялись русскими.  Потянулись чередой помпезные пресные фильмы о русских полководцах, учёных, композиторах.
Неожиданно для себя я обратил внимание на то, что у разоблачаемых изо дня в день «безродных космополитов» сплошь еврейские фамилии, и даже те, что казались вполне русскими, оказались псевдонимами, подлинные же были тоже еврейскими, о чём с явной злорадностью сообщалось в скобках. Статьи об этих людях были пропитаны злобой и ненавистью.
Я будто прозрел, до меня дошло, что словосочетания «безродные космополиты», «люди без рода и племени», «буржуазные националисты» суть не что иное, как синонимы еврея, жида пархатого.
Я долго не мог поверить собственному открытию, всё ждал каких-то разъяснений – ведь смердело-то не из подворотни, не из коммунального клоповника, а со страниц центральных советских газет!
Новых кинокартин тогда было мало, мы, пацаны, пересматривали  старые каждый раз, когда они появлялись на экранах. «Весёлые ребята», «Волга-Волга», «Цирк... Когда из «Цирка», который мы смотрели, наверное, десятый раз,  исчез старик, певший колыбельную на еврейском языке, я уже знал, что «его вырезали», как сказал моей маме сосед со второго этажа, безногий Гусинский. «Как это вырезали?» — удивилась мама. «Как, как! — Откромсали кусок плёнки и всё». «Зачем?» «Ну ты чудачка, Маня, ей-богу! Затем,чтобы своей еврейской мордой глаза не мозолил!»
Злобная пропаганда не умолкала, напротив, она набирала силу, становилась ещё более агрессивной  и мерзкой. У меня уже не оставалось сомнений, что  «борьба с космополитизмом» — какая-то  антиеврейская операция.  Но для чего и кем затеяна эта странная,  такая несоветская возня, понять не мог. На душе было тоскливо и противно. С  бытовым, «народным» антисемитизмом  я уже смирился — пережиток прошлого, куда денешься! Но эта мерзость, явно исходящая откуда-то сверху, приводила в тягостное недоумение. Именно тогда я впервые познакомился с государственным антисемитизмом, который, прикрываясь лживыми и лицемерными лозунгами и декларациями, сопровождал меня многие десятки лет.
И вообще, чем старше я становился, тем всё более укреплялся в мысли, что ложь и лицемерие составляют органическую сущность окружающего меня мира.

 ...В сегодняшней России полных ходом идёт тотальная ревизия истории советского периода. Ретивые историки, следуя «генеральной линии партии», оправдывают раскулачивание, массовые репрессии, предвоенные расстрелы  военачальников, депортацию народов, словом, практически все известные миру преступления советского режима,  составлявшие его сущность.
Не осталась без внимания и «борьба с космополитизмом».  Правда, о той эпохе сейчас вспоминают лишь  на задворках российской публицистики, но попадающиеся изредка статейки на  эту тему достойны упоминания. Их авторы подвергают сомнению, а то и вовсе отвергают   антисемитский характер  кампаний 40-50-х годов. Подлинная антисемитская вакханалия, ломавшая людские жизни и судьбы, утверждают они, была отнюдь не в СССР, а там, «у них», в логове хвалёной американской демократии. Не знаю, чего больше в этих утверждениях, лукавства или невежества, да это и неважно. Махровые  борзописцы — мастаки по части манипуляции фактами: они их придумывают, отрицают, искажают, передёргивают.            
Действительно, период с конца 40-х до середины 50-х годов известен как позорная, мрачная страница новейшей истории США, получившая название маккартизм по имени   сенатора Маккарти, вздорного параноика,  инициатора тотального преследования  коммунистов, объявленных виновниками всех проблем и проникших, по его мнению, во все сферы американского общества вплоть до госдепартамента. Развернувшаяся кампания своей истерической  экзальтированностью  напоминала массовый психоз.
С особой силой маккартизм обрушился на либеральную и творческую интеллигенцию, в частности, Голливуд. Огромную армию работников «фабрики грёз» опричнина Маккарти замучила  жёсткими допросами в спецкомиссии,  копаниями в личной жизни,  бесконечными расследованиями  и подозрениями в антигосударственной деятельности.  Многие актёры, режиссёры, сценаристы теряли работу — были уволены или уходили сами.
Среди подозреваемых и «уличённых» в антиамериканской деятельности, особенно, в творческой сфере, было много евреев, что способствовало росту антисемитизма в стране. Обыватели считали каждого еврея коммунистом, антиамериканцем.
Под давлением трезвомыслящей части общества, возмущённой деятельностью Маккарти,  была создана специальная комиссия, выявившая многочисленные нарушения сенатором  гражданских прав. После завершения слушаний и публичного осуждения кампании президентом, сенатор сошёл с политической сцены, маккартизму пришёл конец.
При внешнем сходстве антикосмополитизма в СССР  и маккартизма в США ( там и там борьба с «врагами общества») их различие по своей сути очевидно. В США инициатива одного из представителей американского истеблишмента была подхвачена снизу напуганными коммунистической экспансией массами, отчего маккартизм стал общественным движением.   Однако, благодаря своим основам — правовой системе, прозрачности общественной жизни, свободе печати и мнений — американская демократия переварила этот постыдный эпизод своей истории, «охота на ведьм» была осуждена и прекращена.   
В СССР же «борьба с космополитизмом»  была государственной кампанией,  высказывать о ней публично какое-либо мнение, отличное от официального, а уж тем более, влиять на её ход общественность не могла. Подобные акции, затевавшиеся в недрах политбюро  формально коллективно, фактически  начинались и  завершались по отмашке диктатора. Маккартизм не выходил за рамки «охоты на ведьм», гонениям (жестоким и неправедным) практически подвергались лишь персоны, заподозренные в «антиамериканской деятельности», в то время, как «борьба с космополитизмом» носила, мягко говоря, куда более широкий характер. В результате этой кампании разрушительному воздействию были подвергнуты передовые направления в естественных и гуманитарных науках, литературе и искусстве. Мракобесие, спущенное сверху, отбросило страну назад в сравнении с Западом, привело к изоляции советской науки, осложнило её развитие. Собственно, изоляция советского народа от внешнего, «загнивающего» мира были одной из основных целей кампании.
Искать «антисемитский след» в маккартистском движении — пустое дело. Действительно, повторюсь, значительное число евреев среди подозревемых в антиамериканской деятельности способствовало росту антисемитизма, которого и так было предостаточно (а где его нет?) Этот рост шёл снизу, из глубины той немалой части общества, которая  всегда считает евреев виновниками всех напастей, и его можно назвать «побочным действием» маккартизма. Сам же по себе маккартизм, его «программа» с антисемитизмом связаны не были.
Кампания  «борьбы с космополитизмом», напротив, была густо замешена на государставенном антисемитизме. Она, собственно, и началась с гонения евреев. Первый удар был нанесён по литературе и искусству. После «установочной» статьи в «Правде» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков», как по мановению волшебной палочки хлынул мощный поток публикаций с разоблачением «безродных космополитов», сплошь евреев, названных поимённо, с раскрытием псевдонимов.  Ни внутри страны, ни за её пределами ни для кого не было секретом, что эвфемизм «космополиты» использовался для обозначения евреев.
«Безродные космополиты» обвинялись в отсутствии патриотизма, национализме, сионизме, преступных связях с Западом. Развернулись репрессии против еврейской культуры, были распущены еврейские писательские объединения, закрыты еврейские театры, музеи, журналы. Как показали последующие события, «борьба с космополитизмом» была «бескровным» (массовые лишения работы, аресты десятков предствителей литературы и искусства не в счёт, счастливчики отделались тяжёлым испугом) этапом грандиозной кампании, которая, по замыслу великого марксиста-ленинца должна была завершиться «окончательным решением еврейского вопроса» по-советски. Ставить на одну доску  маккартизм в США и антикосмополитизм в СССР, особенно в «антисемитском ключе», могут либо недоумки, либо профессиональные лжецы и лицемеры.


Радио-газетная правда

Хочу оговориться и не устану повторять, что «политика» в  моей детско-юношеской жизни отнюдь не играла, как может показаться,  чуть ли не подавляющую роль. Просто она выпячена здесь в соответствии с моей попыткой передать ту атмосферу, в которой мне довелось жить.
Школяр, дворовой пацан, книгочей, начинающий духопёр — я жил довольно насыщенной жизнью, был в меру жизнерадостным, общительным и незлобивым парнишкой. Мало того, я бывал озорным! Мои реплики в классе порой доводили ребят до колик и меня неоднократно выгоняли из класса за «срыв урока». Но в моём характере присутствовали (и до сих пор никуда не исчезли) некоторые довольно обременительные черты,  не дававшие  жизни быть совсем уж  беззаботной. Я крайне болезненно переносил столкновения с  очевидной мерзостью, несправедливостью, странностями, зачастую  жестокими и необъяснимыми, у меня вмиг и надолго портилось настроение, на душе становилось тревожно и холодно. Такое случалось, к примеру, при виде многочисленных  калек, безногих и безруких, понуро сидящих на перекрёстках или снующих на своих низеньких колясках-скамеечках, гремя колёсиками-подшипниками. Ведь эти нищие, молодые инвалиды, выставляющие  напоказ свои страшные культяпки, наверняка были недавними фронтовиками. Почему же о них, искалеченных войной, не заботится никто? Как возможно такое в нашей стране? — бессильно недоумевал я? Как это вяжется с радужными  картинами советской жизни, красочно   рисуемыми  в газетах и по радио?
Так же остро я реагировал на ложь в радиопередачах и газетных очерках, подчёркивающих контраст между жизнью на Западе и в СССР. Слащавое враньё  о жизни, внутри которой я существовал, заставляло сомневаться в правдивости рассказов о сплошном  «забугорном» мраке. Меня корёжило от бесконечных, проникнутых избыточным пафосом сообщений  о  трудовых подвигах на заводах, шахтах  и полях,   о социалистическом соревновании, невероятном энтузиазме советского народа.
Почти все родители моих дворовых дружков были простыми рабочими-строителями, я не раз видел их, возвращающихся с работы усталыми, измотанными. Не раз слышал сетования отца Яшки Драча, матери Генки Илларионова на высокие рабочие нормы, низкую зарплату, вредное начальство. Они тяжело и добросовестно трудились, зарабатывая на скудную жизнь. Я не мог представить их ни энтузиастами-стахановцами, ни участниками каких-то соревнований. В голову невольно приходили аналогии с россказнями  «Пионерской правды» о мифических акциях, рейдах и невиданном пионерском энтузиазме.
Мне часто доводилось слышать нелестные, а то и матерные  отзывы о денежных займах, а «Известия» и  радио взахлёб рассказывали, с каким подъёмом, радостно и дружно  советские трудящиеся подписываются на заём. Радиогазетная пропаганда (я уже знал это слово)  была настырной,  безапеляционной и бесконечной.

Джаз

Ещё одной страницей в борьбе с «космополитизмом и низкопоклонством перед Западом»  был запрет джаза.
У нас дома  постоянно звучало радио. По нескольку раз в день передавались  последние известия и много музыки. Наряду с новыми песнями звучала  довоенная музыка, песни из кинофильмов, иногда исполнялись американские мелодии.
Часто звучало слово «джаз»: джаз Утёсова, джаз Варламова, джаз Цфасмана, джаз Скоморовского… «Передаём концерт джазовой музыки», «Играем джаз» — такие передачи можно было нередко слышать по радио в те годы. Джаз был одним из музыкальных жанров, естественной, органичной частью музыкальных радиопередач. Мне очень нравилась эта жизнерадостная музыка, её упругий ритм. Она обладала необъяснимым обаянием, задевала какие-то потаённые струны в моей душе.
Но внезапно джаз исчез  из музыкального радиорепертуара. Он был заклеймён как чуждая, порочная музыка,  объявлен идеологической диверсией американского империализма, направленной на растление душ советских людей.   Нелепость обвинений, предъявляемых джазу, казалась мне очевидной.
Хорошо помню свою  бессильную досаду и возмущение: в чём порочность, недоумевал я,  популярных  танго и фокстротов (другого джаза у нас не было)? И каким образом, скажем, зажигательные «Звуки джаза» или нежные «Утомлённые солнцем» способны растлить советские души? Некоторое время я надеялся, что эта напасть как-то рассосётся, окажется недоразумением, но напрасно, чуда не произошло. К запрету  любимой музыки я отнёсся как к враждебному, оскорбительному вмешательству в мою личную жизнь, добавившему, кстати,   ещё один жирный штрих к формировавшемуся во мне облику страны, где «так вольно дышит человек».
               
...Джаз — часть моей души. Он уйдёт из неё вместе с моей жизнью. Символом  этой неумирающей страсти в памяти живут счастливые страницы моей молодости, когда, прильнув к радиоприёмнику, я замирал от бархатного баритона  Уиллиса Конновера, ведущего по «Голосу Америки» передачу «Time for jazz» с её божественной заставкой — эллингтоновской визитной карточкой «Take the A train».
Джаз в СССР был запрещён на долгие  годы.  Исполнение любых мелодий, хотя бы отдалённо напоминавших джазовые интонации, жестоко пресекалось. Помню, как однажды,  на одном из торжественных партийных  «мероприятий», заканчивавшемся танцами, наш оркестр  рискнул сыграть  какой-то довоенный  фокстрот. Через полминуты мы  увидели продирающегося через толпу танцующих взлохмаченного администратора  с вытаращенными глазами и белым лицом.   «Прекратить!» — махая руками, истошно орал он.
Запрет джаза повлиял на судьбы многих талантливых музыкантов. Кто-то перекочевал в так называемые «эстрадные» оркестры с их вялым,  анемичным репертуаром, кто-то спился до тарелочника в похоронной команде. Кто-то ушёл в подполье, где  музыканты варились в собственном соку.  О том, чтобы уехать туда, где можно свободно играть джаз, нечего было и мечтать, «побег» из страны считался изменой родине и сурово карался.
Преступная (иначе её не назовёшь) акция нанесла непоправимый урон советской культуре: надолго оторванный от мирового развития  жанра с его множеством течений и поисками новых форм, советский джаз, несмотря на немалое число  талантливых исполнителей,  так и не смог достичь мирового уровня.

Комсомол

Однажды я обнаружил, что из «Известий» враз исчезли статьи о космополитах.  Заглянул в «Литературку» — и там нет.  До сих пор в ней не было номера, в котором бы не разоблачались очередные «низкопоклонники»,  и вдруг нет ничего. Я решил, что, наверное,   товарищ Сталин узнал о странной, возмутительной кампании и приказал её немедленно прекратить.  Ничего на этот счёт в газетах не сообщалось. «Безродные космополиты»  исчезли, но в остальном в газетах  ничего не изменилось. Я лишь бегло просматривал их.
Как бы то  ни было, к «комсомольскому возрасту» между моими взглядами и государственной идеологией оставалось всё меньше и меньше точек соприкосновения.  Под воздействием всё чаще обнаруживаемых и всё теснее окружавших меня  лжи и лицемерия, окутанных к тому же липким  флёром антисемитизма, я постепенно превращался в еретика, в одного из тех, кого  спустя много лет стали называть «диссидентами».
Кстати о комсомоле. В то время у меня уже сформировалось отношение к этой организции как к казённому  атрибуту школьной жизни, и будь моя воля, я бы и не помыслил стать её членом. Однако ни эмоции, ни желания-нежелания не имели  абсолютно никакого значения: членство в комсомоле было  массовым и обязательным.
Не помню, была ли какая-то предварительная процедура перед вступлением (заявление, рекомендации, изучение устава и пр.), помню только, что для  завершения  ритуала надлежало куда-то ехать, наверное, в райком или горком комсомола.
Стыдно признаться, но, кроме прочего,  меня тяготило предвкушение  предстоящего прилюдного упоминания своей национальности в ходе сакральной церемонии.  В библиотеке, в школе, при заполнении каких-либо опросов или анкет, среди других  пунктов  всегда присутствовал вопрос о национальности. Отвечать  вслух «еврей», слово, произносимое обычно с понижением голоса, будто речь шла о чём-то непристойном,  было для меня моральной пыткой. Она длилась мгновение, но я успевал замечать обернувшиеся головы,  любопытные взгляды. Повторю ещё раз, стыдно в этом признаваться, но что было, то было.
Хорошо помню погоду в тот день, это была пасмурная сырая осень, помню даже некоторых ребят, с которыми ехал в трамвае, скажем Вовку Ермолаева, единственного моего соперника по учёбе, примерного пионера, всегда носившего галстук,  а вот как получилось, что в горком я шёл один, а все остальные будто испарились,  вспомнить не могу, как ни тщусь.  В моей в общем-то довольно цепкой памяти иногда случаются странные провалы. Множество абсолютно никчёмных моментов, застрявших в  её извилинах,  живут там по сей день, а подробности некоторых, порой весьма значимых эпизодов  истёрлись начисто.
Как бы то ни было,  подходил я  к зданию  один.  У входа, уже взявшись за ручку двери, я, повинуясь внезапному внутреннему импульсу (со мной такое часто бывает),  остановился и резко повернул обратно. Будь что будет,  подумал я, если хватятся, как-нибудь выкручусь. Прошёл день, неделя. Не хватились! Похоже,  бардака было достаточно  и в те суровые годы.
О какой-то фронде в то время  я и не помышлял, и если бы перед входом в комсомольскую обитель мистическим образом не оказался один, моё вступление в славные ряды боевых помощников партии было бы неизбежным.
               
...В школе вопрос о моём членстве в комсомоле  никогда не поднимался. Да и в институте, когда мне  напоминали о предстоящем комсомольском собрании и приходилось говорить, что я не комсомолец,  никакой реакции, кроме удивлённо поднятых бровей,  мой ответ не вызывал.
Незадолго до дипломирования,  мама с Фаей всё чаще стали поговаривать о необходимости моего вступления в комсомол, считая, что моя «беспартийность» может плохо отразиться на грядущем распределении. Хоть я и понимал,  что их опасения небезосновательны, но отверг эту мысль как верх позорной беспринципности. Однако мама и жена (и не только они, доброхотов хватало) продолжали наседать.  У тебя семья (уже был Марик), твердили они, подумай о ней и пр.
В конце концов, я сдался, ощущая себя презренным приспособленцем, и в состоянии душевного дискомфорта побрёл в  институтский комитет комсомола. Секретарём комитета был мой однокурсник сталевар Андрей Павлов, высокий, тощий парень, член партии.  Прочитав моё заявление с казённо-индиферрентным выражением лица, он, хмыкнув,  сказал с нескрываемым ехидством:
— Мы ещё посмотрим, почему Левин так долго не вступал в комсомол!
Кровь бросилась мне в голову. Со словами «нет, не посмотрите!» я рывком  выдернул из пальцев секретаря заявление, порвал его на мелкие клочки, швырнул в корзину и стремительно вышел из комнаты. Может быть, Павлов и говорил мне что нибудь вдогонку, но я его уже  не слышал.
Павлов был типичный партийный функционер, но в общем неплохой парень,  и не думаю, что он собирался  отвечать  на мой выпад. Но даже если бы у него и появилось намерение как-то нагадить мне, скажем,  при распределении, чего так боялись мои близкие, осуществить его было бы весьма затруднительно по той причине, что «спущенный» нашей группе ассортимент предприятий состоял сплошь из заштатных городков за Уральским хребтом,  медвежьих углов, один другого глуше.               
К слову, о распределении. Как и всё в стране, оно проводилось по плану. Нужен, не нужен специалист данному предприятию — дело десятое, главное — план, он «спущен» и требует неукоснительного исполнения. Уклониться от распределения не имели права ни молодой специалист, ни предприятие. Тупое следование бездушной догме зачастую оборачивалось драмами, корёжило судьбы. Мой приятель Алик Шварцбург, выпускник нашего МГМИ, замеченный Ландау ещё в начале учёбы, в будущем один из ведущих советско-российских учёных,  вместо того, чтобы, немедленно продолжить образование под патронажем  гениального физика, был обязан  отработать по направлению  три года в заводской лаборатории, и лишь каким-то чудом ему удалость скостить этот срок до двух лет.
Можно возразить, что в отличие от теперешнего, далеко не всегда успешного  «свободного плавания» выпускнику вуза в то время была гарантирована какая-никакая работа. Крепостничество или отсутствие работы — что лучше? Трудно представить себе возникновение такой альтернативы в странах с подлинно рыночной экономикой, где число вузов, профиль и количество будущих специалистов  определяется реальными потребностями, а не пустой суетой вокруг сокращения числа вузов, их объединения, переименования  и пр.
Второй   случай, связанный с моим некомсомольством, призошёл на работе.
У нас в отделе работал один неприятный тип, нагломордый рубаха-парень с развязно-вызывающими манерами и фиксой во рту. Его фамилия была Каплан, но внешне он совсем не был похож на соплеменника своей знаменитой однофамилицы. Я долго смеялся, когда узнал, что этот приблатнённый тип, чистый урка — секретарь комсомольской организации отдела. Однажды, Каплан подошёл к моему кульману.
— Ты  Левин? — не поздоровавшись, бесцеремонно положив руку на приколотый к моей доске ватман, спросил он.
— Убери  руку с листа,  — сказал я.
— Я спрашиваю, ты Левин?
— А  я прошу убрать руку со стола.
— На хрена? — скривился Каплан, но руку убрал.
— Ну Левин я, чего надо?
— Почему  не был вчера на комсомольском собрании?
— Я не комсомолец.
— Как  это не комсомолец? — глаза Каплана округлились. — Врёшь!
Агрессивным тоном он начал допытываться о причинах такого непорядка.    Слово за слово, его наглый нудёж начал меня раздражать.
— Сказано тебе: я не комсомолец. Что ещё? Иди, мешаешь работать!
Я уже взялся  было за карандаш, но бросив взгляд на чертёж, обнаружил оставшийся на белоснежном листе грязно-сальный след ладони секретаря. Твою мать! Я ощутил знакомое мне приближение приступа ярости.  Распсиховавшись, я теряю способность говорить спокойно, тихо и связно, сбиваюсь на громкий мат. А в комнате — женщины, которые от меня не то что матерного, грубого слова не слыхали.
С трудом сдерживаясь, понизив голос, я хрипло произнёс:
— Слышь, ты,  секретарь ё..ный!  Быстро пошёл отсюда на...
Оторопевший Каплан отступил от кульмана и молча удалился. Больше мы с ним не общались, столкнувшись, не здоровались.               
Как мне удалось  избежать  вступления в комсомол в то время, остаётся загадкой. Школа, институт — везде анкеты, графа «партийность». Даже в более поздние годы некомсомольство могло стать препятствием  при поступлении в институт, а исключение студента из комсомола означало его автоматическое отчисление из вуза. Мне же перед поступлением и  в голову не пришло для перестраховки вступить в комсомол,  и никто, даже сверхосторожная мама, не забил тревогу. Не помню, что я писал в анкете, наверное, «б/п», но её, видимо, читали невнимательно, иначе непременно обратили бы внимание на странную «беспартийность» абитуриента комсомольского возраста.  Короче, то, что я в сталинские годы не вступил в комсомол, а затем никогда, вплоть до выхода из комсомольского возраста не имел от этого никаких неприятностей, иначе, как чудом, не назовёшь.


                АНТИСЕМИТЫ, СТАЛИН ДАЛ ПРИКАЗ!

Сланский
               
Я учился в 9-м классе, когда в «Известиях» и по радио  появились сообщения о «процессе Сланского».  Сланский был главой компартии Чехословакии. Его и ещё нескольких членов партийного руководства обвинили в государственной измене.  Сланский и все другие обвиняемые были евреями, на это делался упор: заговорщики, утверждало обвинение, осуществляли свою преступную деятельность по прямой указке международных сионистских центров.
То, что их судили именно как евреев, было очевидно, да, собственно, и не скрывалось, а, напротив,  всячески подчёркивалось.  В сообщениях о процессе не было  ни туманных намёков, ни фарисейских эвфемизмов,  их риторика   была неприкрыто антисемитской,  по сравнению с ней лексикон приснопамятной «борьбы с безродными космополитами» мог показаться невинным  лепетом.  Почти все обвиняемые по «делу Сланского», и он в том числе,  были казнены.
С самого начала процесса я не верил в виновность осуждённых  и не сомневался, что он затеян с какой-то целью, недоступной моему пониманию. Цель была наверняка сверхсерьёзной, если для её достижения одна из стран «народной демократии», исповедующих идеи «пролетарского интернационализма», на виду всего мира уподобилась недавно разгромленному и осуждённому преступному режиму, борцу с мировым еврейством.
Я уже давно понял,   что внешняя и внутренняя политика стран «социалистического блока» управляется из Москвы, и невозможно было даже представить, чтобы процесс Сланского мог состояться без её ведома.
Парадоксально, и даже идиотично, что  ничуть не сомневаясь в том,  откуда инициируется этот грандиозный трагиспектакль, закончившийся повешением его участников, я всячески отторгал, казалось бы, совершенно очевидную мысль о его главном режиссёре, настолько въелось в плоть и кровь с младых лет  обожествление Вождя.
Понятно, что основную роль в моём отношении к процессу Сланского играла его антисемитская направленность, но я не поверил бы в виновность подсудимых  и в том случае, если бы среди них не было  ни одного еврея, потому что явственно видел в этом судилище аналогию с 37-м годом, когда национальность «врагов народа» не играла роли.

Враги народа

37-й год никогда публично не упоминался, но эта зловещая дата, конечно же, была известна каждому. Из многочисленных рассказов  я  знал и о доносах, и о сфабрикованных обвинениях, и о еженощных ожиданиях арестов. Я был знаком с людьми, родственники которых, подобно мужу тёти Сони, ни за что сгинули в никуда. С некоторых пор я даже начал робко сомневаться в виновности объявленных шпионами и расстрелянных маршалов. Сомнение посеял во мне Лёнька Бурмистров, самый трезвомыслящий и рассудительный член нашей дворовой компании. Он ничего не принимал на веру, не признавал авторитеты, ничем не восторгался и не возмущался, был спокойным и бесстрастным. Скептик до мозга костей, он подвергал сомнению казалось бы непреложные истины, в том числе и считавшиеся святыми.
Однажды, у него дома, не помню, по какому поводу, Лёнька извлёк откуда-то книжку в обложке из грязно-коричневой обёрточной  бумаги с надписью «Счетоводство».
— На, посмотри.
— Счетоводство? — удивился я.
— Открой.
— К. Паустовский. Маршал Блюхер,   — прочитал я на первой странице.
— Домой не дам. Читай здесь, — велел он,  — она небольшая.
 В книге о Блюхере ярко и живо рассказывалось как о герое гражданской войны, легендарном полководце, человеке высоких личных качеств, верном сыне партии. И это об одном из злейших врагов народа, имя которого, если изредка и упоминалось, то в одном ряду с Троцким и другими фашистскими выродками!  Я был поражён.
 — Ты веришь,  что такой человек  мог быть изменником и шпионом? — спросил Бурмистр.  — Лично я не верю. Что-то тут не то. Иногда вот думаю,  может и про других маршалов враньё?
— Нет, погоди, — растерянно возразил я. — Их же вроде судили, наверно, были доказательства! Да и зачем бы  нужно было такое придумывать?
— Да кто ж его знает, мало ли? —  улыбнулся Лёнька своей простоватой улыбкой: его щёки  приподнялись, глаза превратились в щелочки. Развивать тему дальше мы не стали. Книгу он тщательно куда-то запрятал. За хранение подобных книжек можно было жестоко поплатиться.
               
...Спустя много лет, когда все расстрелянные маршалы, цвет Красной Армии, были реабилитированы, я подумал: может быть, они и правда были врагами, только не народа, а лично Вождя, подобно тем, кто покушался на жизнь фюрера? Это многое бы объясняло, а в моих глазах делало бы их героями, а не пострадавшими ни за что ни про что безвинными жертвами.

Причуды памяти и Корея

Я как-то уже говорил, что в моей памяти нет-нет да случаются  досадные провалы.  Они, в основном,  касаются деталей, правда, порой ключевых,  каких-либо событий из прошлого. Скажем,  хорошо помню, что собирался писать за  своего дружка Яшку Драча диктант на вступительных экзаменах в техникум, помню, как химичили что-то с фотографией, клеили-переклеивали, а о самом процессе написания  не могу вспомнить ничего. Начисто забылись некоторые немаловажные подробности таких, можно сказать, знаковых событий юности, как моё «рукотворное» непоступление в техникум или случайное невступление в  комсомол.
А сейчас, кропая эти сумбурные заметки,  случайно обнаружил,  что из моей «вспоминательной» хронологии выпала Корейская война,  этот, пожалуй, самый крупный после мировой войны конфликт. Коварное время чуть было не стёрло из памяти не только  подробности, но и  сам факт этой относительно недолгой, но  жестокой войны.
Возможно, я и не вспомнил бы  о ней, если бы недавно один из моих немногих оставшихся однокашников по какому-то поводу не упомянул учёбу моего брата Нюмы Гольдштейна в ШВП — школе военных передодчиков в Канске в начале 50-х годов, где он изучал корейский язык.
Я мало что знал тогда об этой войне. Разумеется, мне было известно, что на стороне антинародных сил воюют американские агрессоры, знал я также, что хотя об участии в войне наших войск ничего не сообщается,  советские лётчики во всю бороздят корейское небо.
Вспомнил, как  Нюмка шутил, что его определили в ШВП по внешнему виду, так как туда якобы  набирали курсантов  невысокого роста, похожих на корейцев, обучали и забрасывали «во вражеский тыл». На корейца Нюмка был похож, так же, как я на эфиопа, но курсантов в школу набирали действительно в связи с войной, готовили из них  радиоперехватчиков. Порядки в школе были  похлеще армейских, требования к изучению языка были зверские: несколько дней в неделю запрещалось говорить по-русски, за каждое произнесённое русское слово полагалось жёсткое взыскание. И хотя к окончанию школы Нюмка в совершенстве владел языком, его знания не пригодились, так как Корейская война закончилась.
Невзначай  вспомнив забытое, лишний раз убедился в зыбкости и коварстве памяти…
А последствия Корейской войны вот уже более полувека являют собой яркий пример  торжества животворных идей  социализма в одной из частей разделённой страны.

        Дело врачей. Смерть  вождя               

Антиеврейское затишье взорвалось  13 января 1953. В «Известиях» появилось сообщение  ТАСС  о разоблачении группы врачей, ставивших своей целью истребление руководства Советского Союза. Согласно сообщению, все врачи, сплошь евреи, состояли агентами иностранной разведки. Руководила ими американская еврейская организация «Джойнт». На другой день я купил в киоске «Правду», редакционная статья которой пестрела фразами «банда человекообразных зверей», «подлые изменники  родины», «пятая колонна», «народ раздавит банду убийц как омерзительную гадину». Такого сгустка ненависти мне ещё не приходилось встречать.
Как сейчас,  помню охватившее меня безвыходное отчаяние, резкую, до тошноты, головную боль. Что же это за напасть такая?  Я спрашивал себя в бессильной ярости, что происходит? Почему, как при Гитлере,  евреев то и дело окунают в мерзкую атмосферу страха и ненависти? Злонамеренная придуманность дикого  события, изложенного в сообщении,  не вызывала у меня ни малейшего сомнения.   Иссушающие душу мысли только усиливали чувство безысходности.
Между тем, атмосфера сгущалась, кампания набирала обороты. У мамы на работе состоялось общее собрание, на котором  выступавшие клеймили позором врачей-убийц, призывали применить к ним самые суровые кары. Присутствовашие на собрании евреи сидели как оплёванные, ни живы, ни мёртвы.  Приезжавшие из Москвы рассказывали, что евреев снимают с руководящих медицинских постов, рядовых врачей травят и вынуждают уходить.  В поликлинике, где работала тётя Ася, больные  просили не записывать их к врачам-евреям, звучали требования вообще убрать их из больниц и поликлиник. Тётку не трогали, но, по её словам, не одному врачу в городе пришлось покинуть рабочее место.
В Москве на многолюдных митингах звучали   прямые  призывы к выселению всех евреев в места не столь отдалённые.  Были ли у нас в городе подобные митинги, я не знаю. Не помню также, как освещалось «дело врачей» в местной прессе, по радио.
Ходили самые разные слухи, например, о выселении евреев в Сибирь. А почему бы и нет? Ведь выселили же во время войны поголовно всех  немцев Поволжья, крымских татар, чеченцев.
Как же евреям жить в такой  атмосфере, думал я,  выходить из дома, идти в школу, институт, на работу? Бежать бы отсюда, сломя голову, хоть на край света! Но это была лишь вызванная отчаянием безумная гипотетика, ибо самая свободная на свете страна своих сыновей из объятий не выпускала.
В нашей школе  не было ни  собраний, ни митингов. Не помню, чтобы на уроках нам рассказывали об «убийцах в белых халатах». И ещё. Я был в классе единственным евреем и, казалось бы, «народный гнев» должен был сфокусироваться на мне, что  было бы не удивительно на фоне раздуваемой антисемитской истерии. Но я не почувствовал  ни малейшего изменения отношения ко мне. Не думаю, что это объяснялось какой-то особой тактичностью. Скорее всего, класс, наполовину состоявший из детей раскулаченных и репрессированных, отнёсся к кампании  то ли с недоверием, то ли более чем равнодушно. Не знаю, как обстояло дело в других классах и школах Магнитогорска. В Москве, по рассказам, поголовно всем евреям было несладко, в школах в том числе.
Надо сказать, что оглушённый свалившейся на голову подлой, пугающей напастью, я поначалу даже опасался выходить на улицу, полагая, что люди будут сторониться меня, смотреть как на прокажённого. К счастью, мои страхи оказались напрасными, не было ни косых взглядов, ни обидных реплик.  Возможно, причиной тому была моя нестопроцентная семитская внешность (впрочем, для «специалистов» она была несомненной), не знаю.  Приходилось, конечно, на улице, в трамвае, в очередях не раз слышать злобно-злорадные тирады в адрес  жидов, о которых, наконец-то сказали правду, но эта ругань, часто матерная, ни к кому персонально не относилась, просто эмоционально выплёскивалась наружу.
Правда, однажды Толю Рыканта недалеко от его дома  полупьяная супружеская пара, плюясь, куражась и выкрикивая что-то насчёт врачей-убийц,  обозвала пархатым и пожелала сдохнуть вместе со всем жидовским кагалом. У здоровенного Тольки чесались кулаки, он одним тычком сделал бы тщедушного мужичка инвалидом, но еврейское благоразумие пересилило, пришлось сдержаться. Наверняка подобный случай был не единичным, но, повторяю, агрессивности, направленной лично против меня, я не ощущал.  Возможно, мне просто повезло.

...Мне и раньше  везло,  если уместно говорить о везении в  этом тошнотворном контексте: я не часто напрямую сталкивался с антисемитскими выходками.  Абрам,  жидовская морда  — всё это, конечно, было, куда же без этого, приходилось и драться, и реветь от обиды. В дни Светлой Пасхи православные с красно-синими носами могли походя, добродушно наградить «еврейчиком» или «жидёнком». Был случай, на пасху, когда два мордастых лба пытались прижать меня к стенке дома, чтобы выяснить мучивший их вопрос: зачем евреи распяли Христа? Прижать себя к стенке я не дал, вывернулся.
— Если бы мы его не распяли, то вам бы и праздновать было нечего! — ехидно  выкрикнул я и дал дёру.
Изредка приходилось сталкиваться и с «невербальными» демонстрациями дружбы народов. Скажем, однажды шайка хулиганья (сейчас бы сказали отморозков),  славившаяся своей тупой озверелостью, с криками «бей жида!»  загнала меня на заднее крыльцо Дворца металлургов. Если бы  чудом не удалось выскользнуть из сжимавшегося кольца, последствия наверняка  были бы печальными. Или, вот ещё. Как-то раз на трамвайной остановке «Гортеатр» ко мне решительно направились два пьяноватых малых лет под тридцать. Выражение их лиц не предвещало ничего хорошего. Со словами «у, жидовская морда!», они сбили меня, худосочного подростка, с ног в осеннюю слякоть и успели хорошо попинать, пока на остановке не появились люди. Мне удалось вскочить и убежать, моя фуражка осталась на остановке. Грязный и окровавленный, я сначала бежал, а потом шёл, глотая слёзы и сопли. За что? Что я им сделал? Отчего такая ненависть? – эти вопросы крутились у меня в голове.
Вот, пожалуй, и все мои «прямые» контакты с антисемитизмом. Всё остальное – аура, атмосфера, джентльменский набор юдофобских реплик,  то  и дело достигавших моего чуткого уха.

Я мучительно размышлял над вопросом, для чего понадобилась это коллективное дело Бейлиса, эта дикая вакханалия,  явно направленная на возбуждение и взрыв  дремавшего в массах антисемитизма? Мне казалось, что я нашёл ответ. Несмотря на глухую закрытость и лживую пропаганду, в страну просачивалась информация о жизни за «железным занавесом».  Люди в большинстве своём знали, что за границей, в том числе и в поверженных странах, народ живёт несравненно лучше, чем у нас.  В глубине народного сознания зрело подспудное недовольство, которое могло стать опасным для партийного господства. Нужно было что-то предпринимать.
Для отвлечения народа от тяжёлых насущных проблем партия избрала испытанный веками путь: показала пальцем на виновника всех бед, вечного  коварного врага, приписав ему на этот раз деяния,  граничащие с каннибализмом.  Партия справедливо рассчитывала, что в традиционно антисемитской стране такое объяснение причин нашего «отставания» найдёт полное понимание. Кроме того, не исключено, предполагал я, что эта акция преследует и другие, неведомые мне, политические цели.
Куда более сложным для моих мозгов был вопрос о роли Сталина в последних событиях.  Смешно сказать, но во мне всё ещё теплилось наивное «Сталин не знает», от Сталина скрывают». Но под напором здравого смысла недуг глупой наивности отступил,  и мне, наконец,  пришлось признать то, что было очевидным: ничего в стране, тем более дела такого масштаба,  не делается без ведома «отца народов», и Сталин не просто «знает» об антисемитской кампании, а  наверняка является  её «организатором и вдохновителем».
5 марта страна и мир узнали о смерти И.В. Сталина. Несмотря на то, что в опубликованном списке медиков, лечивших Сталина, не было ни одной еврейской фамилии, первой моей реакцией был страх: не обвинят ли в смерти вождя арестованных «врачей-убийц»? Последствия такого обвинения трудно было даже представить.
Смерть Сталина потрясла страну, которой он правил почти 30 лет. Жизнь советского человека с младенческих лет проходила с именем вождя. Не было такого уголка в огромной державе, куда бы ни простиралась его отеческая забота, где бы народ не славил и не обожествлял это святое, бессмертное имя.
Великий вождь, гений всех времён и народов, родной и любимый, светоч мира и счастья, корифей наук и искусств, мудрый кормчий, отец и учитель, вдохновитель и организатор всех наших побед, в бой за Родину, в бой за Сталина!.. Он уже давно превратился в святыню, в божество. Даже мысль о тленности кумира казалась кощунственной и крамольной.
Но вот свершилось: умер живой Бог. Страна погрузилась в глубокий траур. Что теперь будет? Как жить без Него? По радио беспрерывно рыдала похоронная музыка, в экстренных выпусках кинохроники – траурные митинги, растерянные, хмурые лица и слёзы, слёзы…
Наша школа включилась во всесоюзное  соревнование за право носить имя великого Сталина. Успеваемость, дисциплина, повысить, улучшить, сплотиться вокруг, служить примером, ну и т.п. Акция должна была длиться в течение месяца после похорон вождя. Контроль за успеваемостью и дисциплиной, во всяком случае, на первых порах, был предельно ужесточён. В этой атмосфере, напоминающей чрезвычайное положение, трое оболтусов-десятиклассников, включая меня, умудрились прогулять урок и во время спецрейда  были застуканы в уборной, где курили и вели неспешную беседу. Один из пойманных назвал придуманную фамилию и найден не был. Двое других на следующее утро были вызваны к директору.
В кабинет мы заходили по одному. Безусловно, я ожидал серьёзного нагоняя. Я также не сомневался, что наш проступок будет рассматриваться под углом событий последних дней, и что это не сулит ничего хорошего. Но такого поворота я не ожидал.
C порога я  был назван антисоветским элементом, а моё поведение было расценено как демонстративная вражеская вылазка. Начав со зловещего шёпота, распаляясь, директриса дошла до крика, чуть не сорвав  голос. Обвинения сыпались одно за другим.
— Подлая провокация! В такие дни! — хрипела она, беспорядочно и судорожно хватаясь то за тяжёлую чернильницу, то за пресс-папье,  — вы думаете, это вам даром пройдёт? Я этого так не оставлю!  Из комсомола — вон! Из школы — вон!
В разносе зазвучали специфические ноты.  К месту был  упомянут Вовси, один из арестованных по «делу врачей», из уст разъярённой мегеры посыпались вы, вам, вас явно во множественном числе: вам наплевать на всё святое!, вы считаете, что вам всё позволено! — так и сыпалось из перекошенного злобой рта.
— Вздумали втянуть хорошего парня? — язвительно процедила  директриса. Не полу-у-у-чится!  Мы его вам не отдадим! У него отец на фронте погиб!
Разлепив спёкшиеся губы, я хотел было сказать, что мой отец тоже был на фронте, а что не погиб, так это не его вина. Но не успел раскрыть рта.
— Молчать! Всё, идите вон! — директор указала пальцем на дверь.
Оглушённый и раздавленный, я вышел из директорского кабинета. Перед глазами стояло покрытое красными пятнами лицо,  глаза, обжигающие меня ненавистью, в висках упругими молоточками стучало «подлая провокация, вражеская вылазка, Вовси»… Антисоветский элемент, я был поставлен в один ряд с «врачами-убийцами». Это был не выговор, не нагоняй, не разнос. Это была угроза.
Дело принимало нешуточный оборот,  ожидать можно было чего угодно.
Перепуганная насмерть мама, отбросив гордость, обратилась за помощью к отцу. Он рассказывал потом, как стучал кулаком по столу, и не давая директрисе сказать ни слова (полуглухой, он всё равно бы ничего  не услышал), кричал, что он фронтовик, член партии сталинградского призыва, обвинял её в политическом невежестве, искажении партийного курса, угрожал, что не позволит, не оставит… По его словам, директриса испугалась.
Вопреки паникёрским маминым опасениям, никаких санкций не последовало.  То ли  директор не захотела выносить сор из избы, то ли натренированным аппаратным чутьём уловила  снижение ажиотажа вокруг «дела врачей», начавшееся после смерти Сталина, то ли действительно была напугана спичем отца, словом, похоже, она решила последить за ситуацией.
Даже в годы разгула государственного антисемитизма интернационалистская риторика не отменялась, демонстрировать расизм «в чистом виде»,  особенно коммунистам, не дозволялось. Делая хорошую мину при плохой игре, власть неуклюже пыталась придать откровенно антиеврейской кампании «антисионистский» характер. Лживость, присущая светлому очагу социализма, иногда доходила до комизма. «Евреи», — говорил кто-нибудь из выступавших на погромных собраниях. «Сионисты», — тут же поправляли его из президиума.
Отец действовал «грамотно»: обвинив директора в «искажении партийного курса»,он имел в виду неосмотрительно проявленный ею «чистый» антисемитизм. Так что не было ничего удивительного в том, что директорша испугалась. Коммунисты знали, как и чем пугать друг друга.
Мёртворождённый почин «школе – имя вождя» как-то тихо и незаметно увял, о нём уже и не вспоминали. Изредка встречаясь с директором, мы оба отводили глаза.
После смерти Сталина сообщения, касающиеся «дела врачей» почти исчезли со страниц газет. Я объяснял это реакцией прессы на эпохальное событие, заслонившее собой все остальные новости.  Но время шло, газеты постепенно начали возвращаться к своему привычному облику, однако информация о «деле врачей» становилась всё более скудной и невнятной.
4 апреля в «Правде»  появилось  «Сообщение МВД», в котором говорилось, что вся группа врачей была арестована необоснованно, их показания добывались путём применения «незаконных методов» (вспомнились слова Женькиного отца о яйцах, зажатых дверью). Все арестованные полностью реабилитированы, а сфабриковавшие это дело лица арестованы и привлечены к уголовной ответственности.
Я считал, что гнусная кампания была свёрнута только благодаря смерти её зачинщика и руководителя. Видимо, думал я, не вся партийная верхушка поддерживала сфабрикованное дело.
Сообщение было стыдливо напечатано на задворках газеты, мелким шрифтом, под скромным заголовком. Никакого сравнения с грозным пафосом январского «Сообщения ТАСС»! Там же, как бы между прочим, сообщалось об отмене указа о награждении орденом Ленина врача Тимащук, разоблачительницы «врачей-убийц».
Отношение публики к реабилитации «убийц в белых халатах» можно выразить одной, неоднократно слышанной мною фразой,   произносимой с кислым  скепсисом: «Что-то здесь не та-а-к!..» Видимо, одни были огорчены крушением своих антисемитских ожиданий, а другим было жалко расставаться с будоражащей сенсацией.
Трудно выразить словами охватившие меня чувства. Забрезжили смутные надежды на перемены к лучшему. Та весна, окрашенная радостной  эйфорией, запомнилась мне как прекрасная, светлая и тёплая пора.
После 4-го апреля сущность старой коммунистки  проявилась во всей красе. При встречах она здоровалась первой, заискивающе заглядывала мне в глаза,  изображая подобие улыбки. Мне даже показалось, что она специально старалась почаще сталкиваться со мной. Я был почти уверен, что после реабилитации «врачей-убийц» директриса боялась исполнения угроз моего отца.  Так и хотелось сказать ей: «Да успокойтесь вы, никто не станет жаловаться на вас!»

            Ликбез в трамвае

«Избранность» евреев, этой ничтожной капли в океане  народов, населяющих нашу планету, в качестве объекта всеобщей ненависти, презрения и  жестоких гонений была для меня мучительной загадкой. Я был убеждён, что ни одно  из приписываемых им качеств или деяний, вымышленных или в самом деле существующих, кроме «казни Христа», нельзя признать  уникальным. Все они в той или иной степени присущи любому народу, да и человечеству в целом, и никак не могут стать причиной вселенской ненависти к его отдельной, к тому же мизерной частице. В чём же дело? Чем объяснить эту неутихающую злобную  неприязнь?
Почитать что-либо про историю еврейского народа я не мог, такие книжки мне не попадались. Но и без книжек было нетрудно догадаться (да и из школьной «Истории древнего мира» можно было кое-что почерпнуть), что  первопричина враждебности к иудеям сложилась в глубокой древности  в результате многочисленных военных столкновений в тех краях. Разве не логично предположить, что мотивы этой враждебности, актуальные  при конкретных исторических обстоятельствах,  начисто истёрлись в веках? Почему же ненависть к евреям не исчезла вместе с ними? Парадоксально, но  лишённая внятных мотивов, она с  течением времени стала ещё более ожесточённой и злокачественной.
Иногда мне казалось, что антисемитизм  существует как бы сам по себе, как стихийное явление,  без связи с его объектами. Я знал людей, никогда не общавшихся с евреями, возможно даже ни разу в глаза их  не видевшими, которые, тем не менее, были абсолютно уверены в еврейской алчности, трусости и коварстве. Чем ещё, кроме генетической наследственности, (пресловутый вейсманизм-морганизм!), размышлял я, можно объяснить этот феномен? Не иначе, «нелюбовь» к евреям за века обрела качество стойкого вируса, с молоком  матери передающегося из поколения в поколение.  Однако  почему именно евреи назначены подопытными  мышами в исторической лаборатории, почему именно им суждено  быть вечными изгоями, козлами отпущения, виновниками всех бед,  так и осталось для меня непостижимой тайной.  Поневоле задумаешься о мистике.
Одну из моих «встреч с прекрасным», пожалуй наиболее впечатляющую, я не просто помню, а   вижу и слышу   со всеми её деталями так, будто она случилась вчера.
Как-то, опаздывая во Дворец на репетицию, я с боем залез в трамвай. Под напором прущих сзади, меня мощно понесло внутрь вагона, хоть ноги поднимай. Притиснутый к сидениям,  я ухватился за поручень, потеснив двух парней. Трамвай тронулся, суета в вагоне прекратилась, парни, видимо, знакомые, продолжили разговор между собой. Один из них,  высокий, в шапке с опущенными ушами, стоял ко мне полубоком, лицо второго, пониже ростом — крупный нос, тонкие обветренные губы — я видел хорошо. Помню, меня удивило, что в трескучий мороз на голове у него была фуражка, правда, плотная, буклированная. Прижатый к сидению, я бездумно уставился в заиндевевшее окно.
— Ну  хорошо. Вот ты говоришь, от них в мире никогда и ничего кроме пакости. Ну да. Но вот понять бы, почему они такие, что это за нация такая особенная?
Я прислушался.
— Особенная! — зло хохотнул тот, что в фуражке.  Да они же и не нация вовсе!
— Как  это?
— А вот так! Постой-ка, —удивлённо спросил он,  — а вы разве ещё не  проходили «Марксизм и национальный вопрос»?
— Да  вроде проходили, — со смущённым смешком ответил  длинный.
— Вроде... — не поддержав лёгкого тона,  досадливо выдохнул другой. — Не читал небось?
— Да  знаешь, я эту философию как-то не очень...
— Ну  вот, а если бы читал, не спрашивал. Прочитай, у Сталина там чётко перечислены все признаки нации. Евреи  ни под один не подходят. Достаточно уже, что у них нет своей территории, расползлись, как тараканы по белу свету.
— Погоди, Виктор,  и всё-таки мне непонятно, как-то не вяжется... Ведь по природе люди-то  вроде все одинаковые, отчего же всё-таки  эти...
— Ну, друг, ты и наивняк! — раздражённо перебил собеседника Виктор. — Насекомые  тоже все одинаковые, но есть среди них божьи коровки, а есть комары. Божья коровка никому вреда не приносит, а комары кусают, кровь пьют. Природа твоя так распорядилась. Кстати, Достоевский евреев вообще за людей не считал, сравнивал их именно  с насекомыми, паразитами. И с насмешкой добавил: — Может они и не люди вовсе?
— Ну  ты загнул! Инопланетяне, что-ли?
— Не  знаю, не знаю...
Брезгливо кривящиеся губы в нитку  с апломбом выплёвывали ещё какие-то слова, но  трамвай  приближался к моей остановке, и я двинулся к выходу. Не чувствуя под собой ног, не заметил, как подошёл к  Дворцу. Невольно подслушанный диалог, длившийся не более пяти минут, произвёл оглушительное впечатление. Какое «простое» объяснение мучившей меня загадки ненависти к евреям! «Не люди вовсе», — назойливо вертелось в разболевшейся голове. Мне казалось, что где-то я уже подобное слышал… И вспомнил. Недочеловек, унтерменш — термины, которыми  в гитлеровской  Германии обозначали евреев! Виктор цитировал Гитлера!
К витающему в воздухе «простодушно-безобидному» жидоедству я худо-бедно притерпелся, но с «теоретической»  его разновидностью вживую встретился впервые. Впервые увидел живого врага,  ненавидящего и грязно оскорбляющего  меня, моих близких — живущих и убитых. Может быть, именно тогда я понял, что расхожая фраза «мы победили фашизм» в корне не верна. Мы победили Германию, её армию, но не фашизм. Не было никакого парадокса в том, что трамвайный антисемит-миссионер, наверняка мнящий себя правоверным советским патриотом, был одновременно фашистом, гитлеровским последышем. Одно другому не мешало.               

...С какой бездной теоретических изысканий на самую животрепещущую, вечно злободневную для  России  тему мне пришлось столкнуться за свою долгую жизнь!  Сколько трудов по «еврейскому вопросу», будь то экзальтированный бред расово озабоченных графоманов, или наукообразные, подчёркнуто «объективные» исследования маститых корифеев жанра, довелось пролистать, преодолевая тошноту и тщательно  моя руки. Сущность этого словесного онанизма, если отбросить его глубокомысленное многословие, можно легко выразить всего лишь одной бессмертной российской формулой: «Бей жидов, спасай Россию!».  Думается, воплощение в жизнь этого  слогана благотворно сказалось  бы на здоровье юдофобской  братии: спасение России дело сомнительное,  а вот избиение жидов дало бы, наконец,  выход их гложущей, разъедающей нутро  бессильной ненависти, смягчило бы тяжкие симптомы   неизлечимого психического  недуга.

          Сталинская мудрость               

Я решил познакомиться со сталинским трудом «Марксизм и национальный вопрос». Через несколько дней после трамвайного диалога взял тоненькую книжку в библиотеке Дворца.  Полностью читать брошюру было скучно, я её лишь бегло  просмотрел. Внимательно же прочитал лишь ту её часть, где утверждается, что согласно признакам, определяющим  понятие «нация», евреи нацией не являются. Сталин небрежно причисляет евреев к «бумажным нациям», существующим лишь в головах тех  политических  деятелей,   которые, по его мнению, путают нацию с племенем.
Книга посвящена общим вопросам национализма-интернационализма, но даже при чтении по диагонали бросилось в глаза, что в высказываниях  автора о  тонкостях национального вопроса в качестве примеров почему-то преобладает еврейская тема. Значительная часть сталинских выводов базируется на споре с Бундом, еврейской «секцией» РСДРП, бывшей, видимо, в то время довольно влиятельной силой. Евреи, Бунд упоминаются чуть ли не на каждой странице книги.  Сам факт серьёзной дискуссии Сталина по национальному вопросу  с представителями  несуществующей,  по его мнению, «бумажной» нации показался  мне  довольно курьёзным. Кстати, в  ходе  своих рассуждений Сталин пару раз, видать, забывшись и оговорившись, мельком всё же упоминает евреев как нацию.
Прочитав брошюру лишь бегло, я, в силу недостаточной осведомлённости в политических реалиях того времени и, чего скрывать, отсутствия интереса к теме,  естественно, не мог судить о  книге в целом. Зато помню хорошо, как меня умилили попадавшие на глаза футурологические фразы типа «будущий демократический строй», «полная демократизация страны», «право наций на самоопределение вплоть до отделения» и т.п.  В устах будущего  сатрапа, эти фразы воспринимались мной как издевательское словоблудие.
Что же касается  определения понятия нации, то для меня было очевидно, что жизненная практика начисто опрокинула сталинскую теорию. Мировому антисемитизму, незнакомому со сталинским теоретизированием, никогда и в голову не приходило не считать евреев единой нацией.  Для Гитлера, с его расовой теорией,  евреи, невзирая на  отсутствие общности языка, территории, культуры, были нацией недочеловеков, для Сталина, организатора масштабных антиеврейских акций,  живущие  на разных континентах американские и советские евреи — вражеской нацией шпионов и убийц.  Я не сомневался, что еврейский народ, в очередной раз возродившийся из пепла после невероятных страданий, был и остаётся нацией, плюя на безапелляционные разглагольствования  «пролетарского» недоучки, будущего «корифея наук».
Книгу Сталина изучали ещё несколько лет после его смерти. Один мой приятель, учившийся в институте курсом позже меня, рассказывал, как на общекурсовой лекции по марксизму-ленинизму коротышка-лектор, слегка импровизируя,  доходчиво и вдохновенно рассказывал о сталинской классификации признаков национальности, согласно которой евреи, в отличие, скажем от чувашей (он был чуваш), являются народностью, а не национальностью. В полной тишине из недр огромной аудитории раздался зычный возглас: — Евреи читать умели, когда ты ещё на четвереньках ползал!
Лектор осёкся, побледнел, зарыскал глазами по аудитории. Был скандал, но оратора разоблачить не удалось.

           Разгром ЕАК

Как выяснилось много позже, затишье в период между «борьбой с космополитизмом» и «делом врачей» было лишь кажущимся: в этот период за  кулисами в полной тайне фабриковалось «Дело еврейского антифашистского комитета». Его сверхзакрытость объяснялась тем, что преследование  комитета, пользовавшегося огромным авторитетом в США, неизбежно вызвало бы крайне нежелательный резонанс на Западе, который мог  стать серьёзной помехой для всеобъемлющей сталинской операции, положившей начало  политике государственного антисемитизма.
Еврейский антифашистский комитет, ЕАК, созданный  руководством СССР во время войны,  сыграл значительную роль в сборе средств в фонд помощи СССР за границей и активно способствовал открытию второго фронта. Председателем комитета был хорошо известный в США знаменитый артист Соломон Михоэлс.
Одной из главных сторон деятельности ЕАК был сбор и распространение информации о геноциде советских евреев, что вызывало с трудом сдерживаемый  зубовный скрежет власти, не желавшей признавать еврейскую  «привилегированность» в общей массе жертв нацистских злодеяний.  Весь мир знал о целенаправленном уничтожении евреев в нацистских лагерях смерти в рамках «окончательного решения еврейского вопроса», но в СССР эта тема была чуть ли не под запретом.  О геноциде сообщалось скупо, сквозь зубы, петитом, и лишь в тех случаях, когда промолчать было невозможно.
               
...Причину умышленного замалчивания  истребления  евреев именно  за то, что они  евреи, нежелание выделять  геноцид еврейского народа в особую статью гитлеровских преступлений кое-кто из моего круга общения пытался тогда объяснить пусть лицемерным и извращённым, но  формальным следованием догмам интернационалистской  идеологии, декларирующей равенство всех народов в СССР. Я же был абсолютно уверен, что дело не в каких-то давно похеренных большевистских принципах, а в вульгарном  антисемитизме. Когда понадобилось, сам  товарищ Сталин пренебрёг замшелой идеологией, произнеся через несколько дней после Победы свой знаменитый тост, в котором, отбросив интернационалистскую риторику, и лишь вскользь упомянув советский народ, выразил свою благодарность отдельной  этнической общности, а именно русскому народу, назвав его самой выдающейся нацией, руководящим народом. В угоду политической ситуации  вождь  без колебаний разделил понятия «русское» и «советское».
Некоторые  чудаки объясняют замалчивание геноцида еврейского народа во время войны (и не только: в СССР даже  о погромах в царской России упоминалось крайне редко и скупо)  опасением власти вызвать в массах сочувствие к «сионистам». Ничего, кроме горькой улыбки, такое предположение вызвать не может. Берусь  утверждать, что даже стопроцентная осведомлённость населения в «еврейском вопросе» никак не повлияла бы на его отношение к евреям. Коммунисты могли не опасаться. Вызвать в широких массах сочувствие к евреям невозможно. Это ещё не удавалось никому.
               
После войны ЕАК  постепенно превратился в занозу для сталинского режима. Отношения между СССР и Западом безнадёжно испортились, для внешней политики он давно уже стал  бесполезен, во внутренней же начал вызывать раздражение, превращаясь в некий независимый центр противостояния антисемитизму. В СССР самостоятельная, без тотального контроля государства, деятельность любой организации была недопустимой, а уж национальной еврейской — просто немыслимой. Пора было избавляться от обнаглевшего кагала.
В конце 1948 года руководство ЕАК и несколько десятков  еврейских общественных деятелей были по-тихому арестованы. Все они обвинялись в «еврейском буржуазном национализме», объявлялись агентами мирового сионизма, а также  по сложившейся традиции были представлены ярыми антисоветчиками и шпионами.  В ходе длительной подготовки дела ЕАК сталинское коварство проявилось во всей своей дьявольской красе.
Так, погибший в январе 1948 года в результате несчастного случая и похороненный со всеми государственными почестями председатель ЕАК Соломон Михоэлс, как выяснилось позже, был убит по личному приказу Сталина в преддверии намечавшегося разгрома ЕАК. Вождь посчитал, что предстоящая ликвидация Комитета при жизни его председателя, всемирно известного антифашиста, непременно вызовет лишний шум. А спустя пять лет, когда окончательно съехавшему с катушек отцу народов всемирное общественное мнение было уже абсолютно и вызывающе безразлично, Михоэлс был объявлен активным участником «дела врачей», известным еврейским буржуазным националистом, американским шпионом. Его имя замелькало рядом с Вовси и другими «убийцами в белых халатах».
Летом 1952 года состоялся тайный суд над ЕАК.  Арестованные обвинялись в связях с еврейскими националистическими организациями Америки, в шпионаже, в клевете о положении евреев в СССР, в издании  «Чёрной книги», где «выпячивались» страдания евреев в годы войны, а также в участии в международном заговоре с целью создания в Крыму еврейской республики — плацдарма американо-сионизма.  Среди обвиняемых были видные общественно-политические деятели, актёры и писатели.
Все подсудимые были приговорены к смертной казни. Но товарищ Сталин был не чужд разумному прагматизму. На номенклатурную шушеру и уж, тем более, авторов слюнявых стишков вроде Льва Квитко, ему было наплевать, а вот Лину Штерн, видного учёного-физиолога, академика,  велел  не убивать, хотя она была «виновна» в той же степени, что и остальные. Посчитал, что она может ещё  пригодиться. Кроме того, на кой нужен лишний гвалт: всемирная известность Штерн помешала бы скрыть её казнь за рубежом. Из зарубежных радиопередач (я уже слушал «Голоса»), я узнал, что на Западе и так уже проявляется  беспокойство по поводу исчезновения целого ряда еврейских писателей и деятелей культуры. Советским литераторам  велено было врать любопытным буржуазным репортёрам, что  объекты беспокойства живы-здоровы, отдыхают на курортах.
Строго засекреченная информация о судьбе фигурантов «дела ЕАК» появилась лишь через несколько лет после  смерти Сталина.
Подсудимые по «делу ЕАК» были расстреляны 12 августа 1952 года. Так совпало, что я пишу эти строки 12 августа 2017 года, ровно через 65 лет после этого скорбного события. Именно так, день в день. Я даже не сразу обратил на это внимание. Какое-то мистическое совпадение.
Разгром ЕАК был одним из звеньев широкомасштабной антиеврейской кампании.  Смерть Вождя прервала «окончательное решение еврейского вопроса» по-сталински, однако  «культурная программа» операции была полностью выполнена. Уничтожение еврейской культуры, литературы, планомерно и неуклонно совершаемое в течении многих лет, успешно завершилось. В частности был практически уничтожен идиш, колоритный язык Шолом Алейхема, Менделе Мойхер Сфорима и других выдающихся еврейских писателей, язык, на котором разговаривала моя любимая бабушка, звуки которого грели мне душу.
Выстрелы 12 августа были заключительным залпом по остаткам  общественной национальной жизни советских евреев.
Бесчеловечная акция, преступность которой была подтверждена фактом реабилитации казнённых в 1955 (тоже тайной, как и процесс) с иезуитской формулировкой «за отсутствием состава преступления», фактически осталась безнаказанной. За гибель подвергшихся мучительным допросам, издевательствам и пыткам невинных людей по существу не ответил никто. Разум отказывается верить: Маленков, партийный карьерист, первый подручный диктатора, руководивший подготовкой и проведением варварской операции, а до этого угробивший десятки невинных человек  по сфальсифицированному им так называевому «Ленинградскому делу», не только не понёс за всё это заслуженной кары, но долгие годы оставался в  самом высшем партийно-государственном руководстве!
Я спрашивал себя: что же это за государство такое, во главе которого стоят преступники, палачи, убийцы?
Я решил было, что прекратившаяся со смертью отца народов проходившая то явно, то тайно преступная кампания, жертвы которой были полностью реабилитированы, означает конец государственного антисемитизма. Увы, я жестоко ошибся. На моём веку его неоднократные вспышки хоть и не доходили до сталинского людоедства, но их накал, их злобная страсть были вполне сравнимы с той патологической ненавистью к евреям, которая когда-то царила  в стране, где антисемитизм был одним из стержней государственной политики.         

                ШПИОН В ЦК. ХРУЩЁВ. ЗЕМЛЯ ЦЕЛИННАЯ

          Вражеские голоса               

У моего товарища Володи Колосова в начале 50-х годов  появился один из первых послевоенных неплохих радиоприёмников  «Балтика». Володя намеревался использовать его в качестве источника зарубежного джаза, но был разочарован: джаза в эфире оказалось  совсем немного, в основном, он звучал по «Голосу Америки», политической радиостанции, часто передававшей джазовую музыку, но, как оказалось,  передачи зарубежного радио на русском языке  глушились, и лишь крайне редко сквозь беспрерывный надсадный вой глушилок удавалось ловить кусочки американского джаза.
Однажды, я тогда  учился в 10-м классе, мы с мамой, выстояв огромную беспорядочную очередь в универмаге, купили простенький, не чета «Балтике», радиоприёмник «Москвич» в штампованном пластмассовом корпусе. По субботним вечерам мы часами слушали радиоспектакли московских театров. У «Москвича» было  лишь два диапазона волн, длинные и средние. На длинных не было ничего, кроме Всесоюзного радио и эфирного треска, а диапазон средних волн оказался довольно насыщенным, и хотя там глушилки  ревели вовсю, при многочасовом вечернем сидении у приёмника иногда можно было урвать несколько минут джаза.
Как-то, во время такого бдения, из эфира  вдруг прорвалось несколько русских фраз. Это была радиостанция  «Освобождение» (позже она стала называться радио «Свобода»). Не помню точно, о чём именно шла речь, зато отчётливо помню впечатление от  услышанного. Говорилось о каком-то событии, относящемся к нашим  внутренним делам, вот уже несколько дней обсасываемом с пафосной лживостью. Голос из радиоприёмника давал этому событию  прямо противоположную трактовку, полностью  совпадавшую  с моей.  Я был  ошарашен. Оказывается, крутящуюся в моей голове оценку обрыдшей лживой трепотни можно услышать в радиоэфире! Живое слово об очевидной, лежащей на поверхности правде, ошеломляло. Рёв глушилок обрушился на голос диктора.
Я начал регулярно, когда позволяло время, пытаться ловить «Голос Америки» и «Свободу». Глушилки работали исправно, но иногда всё-таки  удавалось кое-что разобрать. Приноровился настройкой добиваться сносного, а порой и почти удовлетворительного звучания. Временами, очень редко,  происходил какой-то сбой  в глушении, тогда можно было вообще нормально послушать передачу в течении нескольких минут.
Первое важное событие, о котором я узнал из передач то ли «Голоса Америки», то ли «Свободы»,  было волнение  в Восточном Берлине летом 1953-го года. Не знаю, сообщалось ли об этом у нас, во-всяком случае, в «Известиях», если только не пропустил, не было ничего.
В  ГДР, где  под руководством Москвы началось  ускоренное построение социализма,   резко ухудшилось экономическое положение. Продукты распределялись по карточкам, народ нищал, а нормы выработки увеличивались. Недовольство населения росло, в Берлине начались демонстрации и стачки, переросшие во всеобщую забастовку. К экономическим требованиям присоединились политические лозунги с призывами восстановления гражданских свобод и отставки правительства. Волнения, принявшие характер народного восстания,  распространились на всю страну. Власти ГДР  не были способны подавить мощный протест. И тогда к ним на помощь поспешили верные советские друзья. Против безоружных протестующих были брошены танки, восстание было жестоко подавлено. Власти ГДР, назвав волнения «фашистским путчем»,  объявили их результатом спланированного заранее иностранного вмешательства. Вряд ли нужно сомневаться, что если у нас и была какая-то пропущенная мной информация об этом событии, то её интерпретация полностью соотвествовала гэдээровской.
Из передач «вражеских голосов»  (так называли эти радиостанции в народе), которые я слушал до самой «перестройки», я черпал объективную информацию о многих  важных событиях в СССР и мире,  которые у нас либо замалчивались, либо предподносились в органически присущей режиму лживой интерпретации. Слушая, когда удавалось,  аналитические программы зарубежного радио, я  всегда сравнивал услышанное со своим видением и составлял собственное  мнение о том или ином событии.
Говорили, что расходы на глушение «голосов»  выше, чем само вещание. Но власть, похоже,  не останавливалась ни перед какими расходами, если речь шла об угрозе идейной девственности советского человека-строителя коммунизма. Факт глушения зарубежных радиостанций говорил сам за себя. Он со всей очевидностью демонстрировал, чего стоит беспрерывно провозглашаемое «нерушимое единство партии и народа». Режим сомневался в «моральной устойчивости» подопечных масс,  и как огня боялся, что система тотального оболванивания может быть разрушена словом объективности и правды.
Однажды, в узком кругу, кто-то из моих особо наивных приятелей поинтересовался, почему американцы не глушат передачи советского радио на английском языке. Ему ответили, что, во-первых, потому, что это противоречило бы   американским законам, а, во-вторых, даже если предположить, что не противоречило бы, какую угрозу американской демократиии может представить пресная пропаганда советского образа жизни? Да в Штатах, полагали мы, наверняка вообще нет слушателей лживого советского радио! Мы заблуждались, не предполагая, что  в Америке достаточно прекраснодушных простофиль-«марксистов»,  с воодушевлением принимающих  лакированную картину жизни в СССР  за чистую монету.
Я считал, что глушение зарубежных  радиопередач в мирное время это удел режимов, держащихся исключительно на лжи и насилии. Глуша «Голоса»,  советский режим выставлял себя на вселенский позор.

            Берия

Траурное настроение, после смерти Сталина охватившее все средства информации, постепенно  начало стихать, имя вождя  упоминалось всё реже, а через пару месяцев почти исчезло со страниц газет. Потянулась череда сообщений о пленумах, заседаниях, назначениях, перемещениях в ЦК и правительстве. Меня эта информация мало занимала, я лишь пробегал глазами рамочки сообщений. Все эти обрыдшие Маленковы, Кагановичи, Хрущёвы и иже с ними были на одно лицо, и мне было безразлично, какой пост они займут. А беспорядочную, как мне казалось,  суету в верхах я объяснял  растерянностью соратников после внезапной кончины вождя.
Моё наивное невежество было посрамлено в один миг, когда в газетах, как снег на голову, появилось сообщение о пленуме ЦК КПСС, на котором Л.П. Берию, одного из  виднейших партийных руководителей, обвинили в действиях, направленных на подрыв Советского государства, сняли со всех партийных и государственных постов.  Непостижимо: верный и долголетний соратник Сталина, первый заместитель Председателя совета министров СССР, министр внутренних дел, только что вместе с другими высшими руководителями несший гроб с телом вождя и произнесший речь на траурном митинге,  вдруг оказался  государственным преступником! Поверить в эту чушь  было невозможно.   
Как-то враз до меня дошло, что подоплёкой   хаотичной  номенклатурной возни,  которую я принимал за смятение осиротевших холопов, на самом деле была жестокая борьба за власть, начавшаяся, судя по всему, чуть ли не в день кончины вождя.   Видимо, Берия, добравшийся до вершины власти, чем-то не устраивал остальных партийных бонз, и они, сговорившись, решили его устранить.  Вкоре он был арестован, объявлен предателем и изменником Родины, затем судим, как водится,  закрытым судом и по-быстрому расстрелян.
Я не сомневался, что Берия, участвовавший в организации репрессий, ломавших жизни людей,  достоин сурового наказания.   Но судили-то его не за реальные преступления против собственного народа, кстати, совершаемые им,  несомненно,  с одобрения вождя и при участии других верховных марксистов-ленинцев. Ему вспомнили какое-то мусаватистское прошлое, древние связи с меньшевиками (жуткое дело!), прочую замшелую белиберду, обвинили в подрыве дружбы народов, создании затруднений с продовольствием. Но чтобы уж наверняка, инкриминировали связь с иностранными разведками и шпионаже. Нелепость этого поистине убойного обвинения  была очевидна.
Если поверить в то, что Берия был английским и чьим-то там ещё  шпионом, думал я, то совершенно логично предположить, что высшие государственные функционеры,  рядом с которыми на  протяжении десятков лет орудовал матёрый враг, были либо его сообщниками, либо ничтожными ротозеями и в любом случае должны быть преданы суду. Кроме того, неизбежно должны возникнуть сомнения в величайшей мудрости и проницательности отца народов, не разглядевшего среди своего сверхближнего окружения затаившегося шпиона,  государственного преступника. Но, похоже, сочинителям обвинений против Берии было плевать на все эти двусмысленности. Они попросту рефлекторно следовали отлаженной схеме 37-го года.
Я не страдал самоуверенностью, но мне казалось, что никому, кроме меня, подобные «крамольные» мысли и в голову не приходили. Во всяком случае, я ни разу не слышал, чтобы кто-то сомневался в справедливости обвинения и приговора. Видимо, для полуголодного населения одного лишь обвинения в продовольственном вредительстве уже  было достаточно для самого сурового осуждения супостата.  Да и вообще, история с Берией полностью соответствовала традициям, давно укоренившимся в стране.
Не думаю, что смерть Берии кого-то  огорчила. В народе у него была негативная репутация, в основном, из-за слухов о его патологической похотливости, похищениях и изнасилованиях молоденьких женщин.
Единственным народным откликом на эту, что ни говори, преступную акцию был легковесный стишок: «Берия, Берия, вышел из доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков».
В результате дворцового переворота первым секретарём ЦК КПСС, то-есть по сути правителем СССР,   был «избран» Хрущёв.
Имя Сталина стало гораздо реже упоминаться в печати, но дух великого вождя, упокоившегося в Мавзолее рядом с Лениным, ещё долго витал над страной, его труды продолжали цитироваться и изучаться. Скажем, я с успехом использовал его имя в сочинении на вступительных экзаменах в институт.
      
          Целина

Население страны давно уже привыкло и приспособилось к постоянным перебоям с продуктами питания, очередям. После отмены продовольственных карточек в 1947 году, худо-бедно обеспечивавших гарантированный минимум продуктов, проблема с их добыванием значительно обострилась. Исчезало то одно, то другое. Правда, были периоды, которые помнятся как некое чудо, когда на какое-то время проблемы с пропитанием почти исчезали, а цены на продукты снижались. Но вскоре всё возвращалось на круги своя. Особую  досаду вызывали перебои  с хлебом, я-то было уже совсем  уверился, что с ними  покончено навсегда. Однако когда я, как  обычно, бездумно пробегая глазами газетные строчки казённой информации, несколько раз невольно наткнулся на назойливо повторяющиеся сообщения о необходимости дальнейшего увеличения  производства зерна, то понял, что ошибался.
Дело в том, что термин «дальнейший (-шая, -шее)», был одним из  многочисленных иезуитских эвфемизмов,  органично входивших в языковую структуру  фирменной всеохватной  лжи и криводушия.  Использование этой словесной пустышки в призывах и декларациях (дальнейший рост благосостояния, дальнейшее улучшение жилищных условий и т.п.), всегда означало, что  дела в той или иной области обстоят  из рук вон плохо. И я заподозрил, что перебои с хлебом — не результат каких-то преходящих трудностей, а, скорее всего, признак какой-то серьёзной проблемы с нашим главным продуктом. Последующие события подтвердили мои нехитрые предположения. Необходимостьдальнейшего увеличения производства зерна», похоже,  оказалась настолько настоятельной, что государство было вынуждено обратить пристальное внимание на лежащий втуне на просторах огромной страны колоссальный массив непаханной земли. В начале 1954 года срочно было принято соответствующее партийное постановление, машина завертелась. Начавшаяся стремительно и бурно кампания по освоению целинных и залежных земель вскоре достигла поистине грандиозного масштаба.
Знакомых на целине у меня  не было, информацию о проходящих там событиях я черпал из печати. Всё, что было связано с целиной, стало главной темой СМИ, сопровождавшейся  мощной  идеологической пропагандой. Лезущий отовсюду героический    пафос и натужный оптимизм, вот, пожалуй, оставшееся в памяти общее впечатление от той кампании. Ленинский комсомол,  самоотверженный труд, невиданный энтузиазм, трудовые подвиги — стандартный набор.
Вспомнился курьёзный случай из того времени. Один мой шапочный знакомый со звучной фамилией Столбыря, студент третьего курса нашего института, любил крутить пластинки, выставляя на подоконник радиолу.  Однажды, когда мимо дома меломана проходила очередная похоронная процессия, округу огласили жизнерадостные звуки только что появившейся и сразу ставшей популярной песни  «Здравствуй, земля целинная». Кому-то из процессии, шедшей за  грузовиком с гробом,  бодрые слова песни про «новосёлов», радостно едущих по  «дороге длинной»  показались кощунственными. Вызвали милицию. Столбырю   забрали в отделение, обвинили в хулиганской злонамеренности. Ему пришлось долго оправдываться и доказывать, что  пластинку он поставил случайно, без всякой задней мысли.


                МОСКОВСКИЙ МОРОК. БАБУШКА

           Москва

После второго курса, летом 1955 года мы с моим школьным товарищем Эрнстом Ищенко решили съездить «посмотреть Москву». У Эрнста в Москве жили его приёмные родители, у меня — родственники: двоюродная сестра мамы Ася Гольдштейн (Кальнер), её муж Давид Кальнер и их дети,  девятиклассник Вена и маленькая Белла. У Кальнеров я вервые увидел телевизор, он назывался КВН-49 — здоровенный ящик с малюсеньким экраном. Чуть ли не первой передачей, которую я увидел, была трансляция концерта шведской джазовой певицы Сони Шёбек, гастролировавшей в Москве. Концерт был великолепен, реакция зрителей — бурная и восторженная. На тумбочке рядом с телевизором лежала «Правда» с рецензией на концерт (гастроли певицы длились уже  несколько дней). В статейке говорилось,  что несмотря на несомненный талант певицы, она как представитель чуждого нам жанра встречает прохладный приём московских зрителей. На экране  живой концерт, в руках — «Правда» с рецензией на него. На экране — цветы, овации, в «Правде» — «чуждый жанр», «прохладный приём».  Живой парадокс, ещё один мелкий пример беспардонной, привычной  лживости...
Мы с Эрнстом исколесили Москву вдоль и поперёк, побывали на выставках и концертах. Особое впечатление на меня произвело метро. Я каждый раз с трепетом спускался в чудесное подземелье. В метро мне нравилось всё: и его помпезный интерьер, и специфический «неземной» запах, и будоражащий шум тормозящих и разгоняющихся поездов. Я влюбился в Москву, она казалась мне раем, а москвичи – небожителями.  Помню, как в такси, перевозившем меня из одного московского  аэропорта в другой, я, глядя на пережидающих красный свет людей, стоящих так близко к открытому окну автомобиля, что можно было прикоснуться к ним рукой, видел в них не просто пешеходов, а москвичей, некую загадочную, недосягаемую касту.
Из Москвы я привёз рижский радиоприёмник VV-663/2 более высокого класса, чем «Москвич», с диапазоном коротких волн.  Он служил нам много лет до покупки по большому блату радиолы «Латвия».
Ни в то время,  ни сейчас я не могу внятно объяснить природу моей тогдашней экзальтированной любви к Москве. Разумеется, не последнюю роль сыграл  засевший с детства в памяти светлый образ родной столицы, навеянный праздничными и суровыми песнями о Москве ( «Утро красит нежным светом», «Дорогая моя столица» и пр.) и трепетной романтикой гайдаровских московских двориков. Живое знакомство со столицей, конечно же способствовало росту моей детской заочной влюблённости. Дышащая историей старая Москва, щедрая широта современных проспектов, торжественная парадность высоток, знаменитые театры,  огромные гастрономы с их шикарными гнутыми витринами и невероятным по сравнению с Магниткой  изобилием  продуктов — всё это великолепие не могло не произвести на меня глубокого  впечатления.
И, тем не менее, обычными чувствованиями и ощущениями, присущими восторженному провинциалу, мою любовь к Москве нельзя было объяснить. Я не был наивным романтиком, видел и неправдоподобно огромные очереди в ГУМ`ах и ЦУМ`ах, и скрытые за помпезными фасадами такие уродливые  задворки, каких не увидишь даже у нас в городе,  однако  странным образом, это никак не снижало градуса моей любви к столице. Я не верю в мистику, но в этой ослеплённости присутствовало нечто на неё похожее.               

...Моя загадочная гипертрофированная любовь к Москве, длившаяся много лет,  так же загадочно исчезла в один миг, будто выключили рубильник. Приехав в Москву в 1991 году, я буквально с порога почувствовал, что её аура не действует на меня. Я изо всех сил старался реанимировать свои прежние ощущения, но безуспешно. Объяснить их внезапное исчезновение какими-то объективными причинами не получалось:  Москва не изменилась, она была той же, что и в мой предыдущий недавний приезд, если, конечно, не считать непривычно пустых магазинных полок, но дело было не в них: потом я ещё несколько раз приезжал в столицу, в том числе и в «новоизобильные» времена. Таинственный морок испарился  навсегда.

          Бабушка               

Осенью 1955 года умерла бабушка. С ней было связано всё моё детство. Первые годы после эвакуации мы жили вместе. Она была хозяйкой, добытчицей. Была очень доброй, спокойной, я никогда не слышал, чтобы она повышала голос. Сколько раз она защищала меня от разгневанной мамы! Мне всё было приятно в бабушке: исходивший от неё тёплый, родной запах, неистребимый акцент и интонации, трогательно-неправильная русская речь, перемежаемая еврейскими словечками («ой вэй, этот мой старость...», — говорила она.) Ей много пришлось пережить: смерть пятерых младенцев, налёты погромных банд во время гражданской войны... Помню её леденящий кровь рассказ о том, как они всей семьёй прятались от бандитов на чердаке своего дома. Погромщики скрипели половицами, обшаривая дом в поисках жидов и поживы, когда неожиданно проснулся и начал плакать лежавший на руках у мамы (моей бабушки) маленький Яша. В ужасе бабушка судорожно закрыла его рот ладонью. Когда бандиты ушли, Яша уже начал синеть.
Бабушку любили все. Она связывала всех нас в одну семью. И вот её не стало. Никогда до этого мне не приходилось испытывать такую горькую печаль...


                О КУЛЬТЕ ЛИЧНОСТИ

          ХХ съезд

Главным политическим событием 1956 года, апогеем послесталинского вялотекущего послабления стал ХХ съезд КПСС, с его разоблачением «культа личности» Сталина. Сам факт прямого осуждения, неважно, за что, недавнего великого вождя, отца народов, горного орла, парящего над подвластной ему шестой частью света, казался невероятным. А его ведь не просто посмертно «пожурили», его обвинили не много ни мало в преступлениях против собственного народа, в убийстве великого множества невинных людей!
Немудрено, что доклад Хрущёва, произведший ошарашивающий эффект, пробудил во мне (говорю только о себе) надежды на кардинальные перемены. Правда, совсем скоро градус моей эйфории начал снижаться, утопичность ожиданий стала очевидной. На руководящую роль партии никто не собирался покушаться, напротив, её прославление стало ещё более напористым и назойливым. Основная задача, стоявшая перед «партией и народом» оставалась прежней, незыблемой: строительство коммунизма со всеми вытекающими радужно-счастливыми последствиями.
Ни внутренний, ни внешний курс не изменился ни на йоту, панегирики в адрес «великого советского народа», противопоставление СССР загнивающему западу не прекращались. Риторика оставалась прежней, лишь несколько смягчилась её тональность. Но как ни крути, дышать стало чуть легче, и невзирая ни на что, смутные надежды на благотворную эволюцию продолжали брезжить.
Эфемерность и наивность моих прекраснодушных чаяний продемонстрировало осеннее вторжение советских танков в Венгрию под предлогом защиты братской страны от вероломных происков империалистического врага. Вспыхнувшее восстание против советско-коммунистического диктата, названное у нас контрреволюционным мятежом,  было жестоко подавлено, в стране, в сущности, был совершён государственный переворот. По указке СССР, в лучших традициях только что осуждённого «культа личности» высшее руководство Венгрии было арестовано, а глава государства расстрелян. Сведения о ходе событий я узнавал из передач «Голоса Америки» и «Свободы». В наших СМИ информация подменялась   пропагандой, лживой и агрессивной, в которую, судя по моему кругу общения, в то время довольно широкому, народ безоговорочно верил.
Именно тогда во мне начало зреть убеждение в том, что с ним, нашим народом, можно делать всё, что угодно. Он выполнит всё, что прикажут, поверит всему, что скажут, а не поверит, так покорится. Тогда же мне в голову пришла кощунственная мысль о парадоксальном дуализме советского народа, который был одновременно и жертвой чудовищной вакханалии, десятки лет перемалывающей страну, и добровольным её участником.
Возможно ли в другой стране, думал я, скажем, в США, принудить миллионные массы к бесчеловечной коллективизации, костоломной индустриализации, самоуничтожению в поисках «врагов народа»? Возможно ли заставить их поддерживать диктаторский режим, славословить его в лице рукотворных идолов, вождей-небожителей?
В Венгрии погиб наш с Фаей одноклассник, один из её бывших поклонников. Открыто об этом говорить было запрещено: «секретная информация». Я спрашивал себя: ради чего  погиб 20-летний парень, весельчак, шутник, жизнелюб? Кто в ответе за его бессмысленную смерть?..

          Оттепель

  Как бы то ни было, но  полоса спущенной сверху суррогатной свободы, с лёгкой руки Ильи Эренбурга получившей название «оттепель», приносила свои небогатые плоды, что более всего ощущалось в культурной сфере.
Скажем, чуть-чуть смягчилась  жёсткая политика в отношении «западной» музыки. Появились переиздания довоенных грампластинок с записями советских и зарубежных джазовых и танцевальных оркестров. Инструментальные ансамбли, приезжавшие в Магнитку в составе сборных концертных бригад, в своих выступлениях начали робко использовать джазовые элементы.
Смягчилась идеологизированность в некоторых новых фильмах, журнальных публикациях, музыке. Всё чаще устраивались гастроли артистов из капстран с репертуаром, ещё недавно немыслимым на советской эстраде.
Зимой 1956 года в Москву приехал французский шансонье Ив Монтан, покоривший публику невероятным обаянием, чудесным, неповторимым голосом, непривычной раскованностью. Песни Монтана, моментально ставшие сверхпопулярными,  звучали по радио, в журналах кинохроники, записывались счастливыми обладателями магнитофонов.  Мы с моим студенческим товарищем Саней Олисовым постоянно напевали, насвистывали, мычали «O, Paris» и «C'est si bon».
Витя Кочержинский, мой одноклассник, учился в Казанском авиационном институте, где было много студентов, приехавших из стран народной демократии. Чехи, с которыми он жил в общежитии, подарили ему несколько пластинок джаз-оркестра Карела Влаха.  Мы слушали их у Колосова, они потрясли нас. Это были первые увиденные и  услышанные нами  пластинки настоящего джаза, сродни тому, что нам иногда  удавалось ловить в эфире. Запомнилось  название лишь одной пьесы — «Рена». Ещё помню поразившую меня удивительную «джазовость» чешского языка, фонетический строй которого не хуже английского  подходил для джазового вокала. Судя по этим пластинкам, отношение к джазу в странах народной демократии было намного мягче, чем у нас.
Однако даже то  незначительное, но всё же явное потепление никак не коснулось нашего института. В нём продолжала царить  идеологическая цензура. Весь репертуар художественной самодеятельности просеивался сквозь плотное сито партийного надзора. Из музыкальной части отсеивалось всё неординарное, яркое, живое. Вещи, подозрительные в отношении мифического «низкопоклонничества», отсеивались беспощадно. Приходилось идти на небезопасные ухищрения: на просмотрах, при утверждении репертуара, играть то, что было предписано цензором из партбюро,  а на концертах – совсем другое. Вся эта возня была крайне противной и унизительной.
В конце 1956 года на экраны вышел фильм Э.Рязанова «Карнавальная ночь». Его появление сопровождалось неописуемым ажиотажем. Это была искромётная комедия, радостное, весёлое, очень смешное зрелище. В ней через край переливалась чудесная живая, ритмичная «крамольная» лёгкая музыка, лиричные, милые песенки фильма имели огромный успех. В отличие от большинства музыкальных фильмов, где сюжет, обычно глуповатый и пустоватый, играл второстепенную, вспомогательную роль, в «Карнавальной ночи» он  был добротным и самодостаточным и, что самое главное, в нём содержалась завуалированная комедийной лёгкостью сатира на царившую у нас тупую, догматическую серость, на всепроникающую цензуру. Серьёзный, можно сказать, фильм под маской воздушного водевиля! Одна из «оттепельных» ласточек…

...А несколько раньше, жарким уральским летом состоялось событие, не замеченное ни нашими, ни зарубежными СМИ.  30 июля 1956 года в Железнодорожным отделении ЗАГС`а г. Челябинска в будничной обстановке, без фанфар и марша Мендельсона был зарегистрирован брак между гр. Левиным Л.Г. и гр. Тимофеевой Ф.А.
Слухи о недолговечности ранних браков оказались преувеличенными.


               
                К-ЗАГАДКА

Я долго думал, уместно ли упоминать здесь эту историю. Можно было бы  посчитать её проходным житейским  эпизодом, каковых пруд пруди,  если бы не странные обстоятельства, лишающие её банальности. Кроме прочего, как мне кажется, она позволяет посмотреть, до какой степени может  простираться человеческая низость.
В нашей семье эту историю никогда не обсуждали. Любое упоминание о ней было табу. Но она была кусочком нашей, моей, жизни и, думаю, что сейчас, когда табу накладывать уже некому, стоит о ней рассказать.
Накануне нового, 1957 года сестра Рая, студентка последнего курса  Челябинского мединститута, приехала на несколько дней домой. Здесь она познакомилась с Виктором Каргиным, импозантным парнем, учившимся со мной в одной группе. Витя влюбился в Раю, что называется, с первого взгляда. Будто поражённый молнией, он был сам не свой и чуть ли не в первый день, не в силах совладать с собой, поведал Рае о налетевшей на него, как ураган,  безумной любви, заговорил о женитьбе, причём, немедленной, до отъезда Раи в институт. Рая, обескураженная бешеным напором Вити, завороженная лавиной его страстных эмоций, явно была готова горячо на них ответить. Она вся светилась, такой я её ещё никогда не видел.
Перед Новым годом  мы с ним объездили весь город в поисках ёлки, был жуткий мороз, уже начинало темнеть,  я  предлагал оставить поиски, но Витя,  как  одержимый, согреваемый любовной лихорадкой, упрямо таскал меня, замерзающего, по городу и, в конце концов, ёлку удалось добыть.  Тогда же он купил набор ёлочных игрушек.
Рая была привлекательной девушкой, ухажёров вплоть до предложений руки и сердца  и в Челябинске,  и дома   у неё было хоть отбавляй. Но с таким пылким проявлением чувств, с таким невероятно бурным натиском она, возможно,  встретилась впервые, да и парень ей более чем понравился, и, очертя голову,  она приняла его предложение.
У меня не было твёрдого отношения  к происходящему. Мама же отнеслась к нему  крайне отрицательно, считая, что скоропалительные браки вообще не бывают долговечными, а этот, странный,  будто под гипнозом, точно добром не закончится.
Брак был заключён сразу после Нового года, тогда это делалось быстро.  Было ли как-то отмечено это событие, я не помню. Хотя припоминается какое-то скромное застолье, странная манера Каргина прихлёбывая, запивать водкой закуску.
Рая со штампом в паспорте уехала к себе в институт, где вскоре должна была начаться экзаменационная сессия, которая предстояла и нам.  После нашей сессии Каргин  уехал  на несколько дней  к себе на родину, в Чкалов.  Дальнейшее покрыто туманом.  Я не знаю,  (не  помню?), где и когда произошла их первая после разлуки встреча, возможно, её не  было вовсе.
Но как бы там ни было, то ли при встрече, то ли каким-то другим образом, выяснилось, что Витя, ещё недавно сгоравший от безумной любви,  к прежним отношениям возвращаться не собирается. Всё кончено, раз и навсегда.
Жизнь — сложная штука. Банальность этой истины не отвергает верности её сути. В жизни случаются и скоропалительные браки, и скандальные, драматические разводы... В этом нет ничего невероятного, и происходит  такое не так уж редко. И этот случай можно  было бы отнести к рядовым, если бы,  не выходящее из ряда вон поведение инициатора разрыва.
Думаю, любой, обладающий маломальским воображением, может себе представить чувства смертельно  оскорблённой девушки. Рыдания и ступор, недоумение и безмолвное отчаяние, вспыхивающая надежда на какую-то роковую ошибку и лихорадочное желание немедленно встретиться, поговорить, выяснить причину, рассеять ужасное недоразумение...  Но суть в том, что  поговорить было невозможно. Каргин всячески избегал встречи. Телефона  у нас не   было, на звонки  в институтское общежитие из проходной кондитерского цеха, расположенного через дорогу, рядом со стадионом «Строитель», Витя к телефону не подходил. Фая ездила в общежитие, вызывала его на разговор, он отказывался выходить.
Такую ситуацию можно попытаться  хотя бы чуточку смягчить посыпанием головы пеплом, извинениями и покаяниями. Каргин не только не делал таких попыток, он даже отказывался объяснять, в чём причина внезапного разрыва, предпочитая уклониться от неприятных сцен, не считаясь с честью и чувствами Раи.
Раина студенческая подруга Инна, приехавшая погостить  на  каникулы,  тайком от Раи написала и отнесла в комитет комсомола института заявление  о подлом  поведении Каргина. Дальнейшая судьба этого заявления мне неизвестна.
Помню лишь, что спустя какое-то время по почте пришло письмо, составленное из вырезанных газетных  букв, наклеенных на листок бумаги.  Коллаж содержал  грязные угрозы в адрес Раи и заканчивался словами: «Если  не оставишь Каргина в покое, пеняй на себя». От Раи мы письмо спрятали.   Саня Олисов, знавший Витю с детства, и относившийся к нему крайне орицательно, прочитав «письмо друзей», не сомневался, что состряпано оно  с ведома Каргина, более того,  он был почти уверен, что это  дело рук самого Вити.
— Эта сволочь не остановится ни перед чем,  — твёрдо сказал он.
Но какая-то причина этого внезапного разрыва должна же была быть!  Возможно,  она была связана с их интимной близостью? Ведь трудно себе представить, чтобы при таком накале страсти между влюблёнными,  фактически уже мужем и  женой, её не было. Возможно, Рая оказалась недевственницей, чем разочаровала и оскорбила Витю? В то время отношение к потере девственности до женитьбы значительно  отличалось от теперешнего. Сегодня многим, думаю, даже неизвестен термин  «честная девушка». «Честность» девушки, её целомудрие в большинстве случаев играли решающую роль при заключении брака. Однако это предположение, выражаясь теперешним сленгом, «не прокатывает». Близость между молодожёнами  могла произойти только до отъезда Раи и если  следовать этой версии, именно тогда же  и произошёл бы разрыв.  Но тогда не было даже намёка на что-либо подобное. Рая уехала оживлённой, окрылённой, сдала сессию на круглые пятёрки. Если бы в её отношениях с Каргиным произошли какие-то настораживающие изменения, это немедленно отразилось бы в Раиных письмах домой, она не умела ничего скрывать, всегда  обо всём рассказывала маме.
Потрясение, пережитое Раей, оставило в её  душе неизгладимый след. Моральная травма, нанесённая ей, запустила  механизм депрессивных расстройств. Зажившие собственной, автономной жизнью, они  долго ещё, как бы по инерции,  давали  о себе знать.
Тем не менее, Рая, отличавшаяся упорным характером, преодолевая чёрное уныние, блестяще закончила институт (уверенно шла на красный диплом и если бы не летняя сессия «на нервах» в тот злополучный год,  без сомнения получила бы его), с годами стала одним из известных в городе врачей.
От Сани Олисова  мы узнали предположительную  причину  скандального разрыва.  По его словам, во время тех каникул Каргин встретил свою старую любовь по имени Нина,  и между ними вспыхнули прежние чувства. В  Новотроицке он однажды  показал нам какую-то полноватую брюнетку, сказав, что это и есть та самая женщина,   из-за  которой якобы расстроился брак Вити  с Раей, теперь она жена Каргина.  Говорю «якобы», потому что  Санькина версия показалась нам слишком уж примитивной, банальной, и мы сомневались в её абсолютной достоверности.  В нашем сознании истинная причина разрыва так и осталась неизвестной. Если же всё-таки  история с «первой любовью» была правдой, то признайся он тогда, покайся, подавив малодушие,  не остался бы в памяти хрестоматийным негодяем.
Когда-то за такую обиду вызывали на дуэль, я же не дал подонку даже пощёчину. Так получилось, что  момент для взрывной  реакции был упущен, затевать же разговор, бесплодный и унизительный,  желания не возникло.
Каким бы парадоксальным, а, возможно, и циничным это ни показалось, но я считаю, что Рае повезло.  Не случись того разрыва,  она рано осталась бы вдовой — Каргин умер в сорок лет. И потом,  не думаю, что неуравновешенный характер мужа и его неравнодушие к алкоголю сделали бы её замужество счастливым.
Через три года Рая вышла замуж за киевлянина Наума Олевского, с которым  прожила более сорока лет, вплоть до его скоропостижной смерти в 2001 году.


                КОНЕЦ СТУДЕНЧЕСТВА. РАЗНОЕ

Московский фестиваль

У читателя (если таковой обнаружится) может возникнуть резонный вопрос, пользуюсь ли я интернетом, кропая эти записки. Разумеется, пользуюсь! Иначе  как бы я смог хотя бы вкратце изложить хронику тех событий, о которых мне была известна лишь их суть, а о подробностях, превращающих сухую информацию в объёмную картину, я по той или иной причине не мог знать ничего? Более того, я  мог не знать не только о подробностях, но даже о самом существовании некоторых фактов, органично вписывающихся в ту или иную тему, порой даже ключевых, вследствие их долголетней закрытости! Спасибо интернету, он помог освежить в памяти хронологические и прочие детали ставших впоследствии известных событий. Я уж не говорю о датах. На память мне жаловаться грех, но с датами изредка возникает путаница. Некоторые я помню абсолютно точно, в каких-то сомневаюсь, а кое-какие  просто забываю.  Интернет здесь верный помощник. Конечно, я мог бы обойтись без интернета (когда я пописывал свои «Записки о минувшем», впоследствии собранные в книгу, у меня не было компьютера), но копание в бумажных источниках заняло бы несравненно больше времени и усилий.
Кстати, о датах. Вот сейчас решил  написать несколько строк о Московском Всемирном фестивале мододёжи и  студентов. Всегда почему-то считал, что он состоялся в 1958 году. Засомневался, решил проверить. Оказывается, не в 58, а в 57. Интернет — великий справочник!
«Несколько строк»  это не фигура речи, а действительно тот весьма мизерный текст, в который, как я полагаю, способны уложиться мои скудные впечатления  об этом грандиозном событии.  Разумеется, они не сравнимы с  воспоминаниями, сохранившимися в  памяти тех, кто жил тогда  в столице и ощутил на себе праздничный колорит фестивальной Москвы, тех, кто окунулся в красочную карнавальную атмосферу, вкусил двухнедельную порцию небывалой свободы и раскованности. Мои впечатления были основаны  исключительно на информации  в прессе и кадрах кинохроники. В киножурналах,  предварявших каждый сеанс, мы видели  открытие фестиваля с проходом  делегаций, радостные лица москвичей и гостей, весёлые братания, площади, заполненные толпами восторженной молодёжи в национальных одеждах. Бросались в глаза многочисленные темнокожие лица.
Подоплёка организации фестиваля в наглухо закрытой от всего мира стране представлялась мне очевидной. Для утверждения  престижа СССР на международной арене использовалась любая возможность. Хрущёв пытался  показать миру, что СССР уже не тот концлагерь, что был при Сталине, пережитки культа личности, в частности, ещё недавнее позорное преследование за связь с иностранцами,  давно канули в прошлое. Мир должен увидеть  свободное и открытое,  то-есть, подлинное лицо страны пролетарского  социализма. Я подозревал, что контингент фестиваля подбирался и фильтровался самым тщательным образом. Он должен был состоять из молодёжи, либо убеждённо исповедующей социалистические  идеи, либо горячо сочувствующей им. Трудно представить, чтобы «органами» на фестиваль могли быть допущены личности, выбивающиеся из идеологического единообразия, да к тому же ещё, не дай бог, способные задавать населению Москвы неудобные вопросы.
В кинохронике почти все фестивальные  эпизоды, особенно, закрытие,  заканчивались запусками несметного количества голубей. Голубь с давних пор  считался символом мира,   его изображение, созданное Пабло Пикассо, стало эмблемой Московского фестиваля. Во время фестиваля родилась песня «Подмосковные вечера», сразу ставшая, как сказали бы сейчас, суперхитом. Есть лишь несколько таких песен, мгновенно и надолго получивших мировую популярность (первое, что приходит в голову, это блантеровская «Катюша»). Недолгое  время спустя я уже слышал по «Голосу» «Подмосковные вечера»  в джазовом исполнении. Ещё одно яркое воспоминание о фестивале — Эдита Пьеха. Возможно (мне так кажется),  я мельком  видел  её и раньше в каком нибудь киножурнале,   но запомнилась она мне именно по её выступлениям на фестивале  с ансамблем « Дружба» Броневицкого.   Пьеха помнится мне совсем  молоденькой девушкой, несколько полноватой, поющей  очень низким голосом с жутким  акцентом.  Сочетание музыкальности, необычного тембра, этого акцента, обаяния и раскованности обеспечило ей оглушительный успех. Её «Автобус червоный» покорил публику.
Если уж я вспомнил  «Подмосковные вечера», песню, ставшую поистине народной,  скорее даже всенародной,   то не могу не упомянуть, что автором  её текста был еврей Михаил   Матусовский, написавший не один десяток популярнейших песен, многие из которых перешли в разряд «народных». Достаточно назвать  «Школьный вальс»,  «Старый клён», «С чего начинается Родина», «Это было недавно», «Берёзовый сок»,  «На безымянной высоте»...  Более того, не открою Америку, если скажу, что авторами — композиторами,  поэтами — почти всех лучших советских песен были евреи. Из под их  пера вышли и «Катюша», и «В лесу прифронотовом», и «Синий платочек», и «Сердце», и  «В землянке», и «Случайный вальс», и  «Русское поле»,  и десятки других, вечно живущих, мелодичных, щемящих шедевров,   вошедших в золотой фонд советских, русских песен. Изобилие ставших поистине народными песен, написанных евреями, наверняка ставит в тупик антисемитов: этот факт с трудом вписывается в привычную черносотенную схему: евреи везде и всюду проталкивают своих, не давая ходу русским. Литература и искусство не исключение.
Вот, скажем, наткнулся в интернете на страстное письмо некой Красковой в ЦК ВКП(б) тов. Жданову  о засилье евреев в печати. Неравнодушный автор бъёт в набат: в Союзе писателей, журналах, газетах хозяйничают евреи! Нет от них спасения! Вопрос этот, утверждает доносчица, серьёзнее и глубже, чем может показаться. Дело не в антисемитизме, заверяет она. Вся штука в том, что евреи мешают переделывать психологию советских людей в коммунистическом духе!
Но если с печатью и литературой всё ясно — в редакциях и издательствах сплошь евреи, проталкивающие своих, то как быть с песнями? Предположить, что «Катюшу» собирался сочинить Иванов, а жиды из Союза композиторов, оттеснив его, отдали песню Рабиновичу? Как-то малоубедительно. Впрочем, если перефразировать товарища Сталина, нет таких мерзостей, которые не могли бы придумать антисемиты, и можно не сомневаться,  что  эта братва найдёт объяснение (уже нашла, зуб даю!) засилью  евреев и в этой области, какой бы идиотской их версия не казалась. Кому придёт в голову искать логику в специфических высказываниях психически ненормальных особей?

           Первый спутник

Отголоски фестиваля становились всё слабее, почти затихли.  Тема целины и в 1957 году ещё продолжала занимать видное место в СМИ.  Но вскоре все злободневные новости в момент были оттеснены на задний план. 10 октября эфир взорвался мощным баритоном Левитана, зачитавшего сообщение ТАСС о запуске первого искусственного спутника земли. Насколько я помню, первое, что меня удивило, это тональность сообщения, оно было выдержано в лаконичном, чисто информационном стиле, без пропагандистского кликушества, хотя, казалось бы,  повод для пропаганды успеха «самого передового общественного строя», был более чем подходящий — событие действительно было, мягко говоря,  не из рядовых.  Я решил, что это эффект некоторого снижения градуса холодной войны. Правда, вскоре в умеренных тонах ожили стандартные  пропагандистские клише о превосходстве и мощи самого передового строя, олицетворением которых, в частности, стал научный эксперимент мирового масштаба, выпячивание советского первенства.
Я хоть и понимал, что запуск искусственного спутника земли это действительно чрезвычайное событие, но  рассматривал его  именно как научный эксперимент и, честно говоря, из-за полного отсутствия интереса к космическим исследованиям, да, пожалуй,  и по невежеству, не придал ему особого внимания. Я не был в числе тех, кто рассматривая запуск спутника как некую будоражущую забаву, пристально вглядывались в ночное небо и радовались, находя там быстро бегущую звёздочку. Хорошо помню, как какой-то прохожий, испуганно шарахнулся от истошно завопившего наблюдателя, уставившегося в небо. Я  тоже был бы непрочь хоть  раз  увидеть спутник, но  разглядеть мне его  так и не удалось,  скорее всего, из-за близорукости,  да и к тому же спустя какое-то время звёздочка  исчезла с небосвода.
К сообщениям о всенародном ликовании советских людей я относился скептически. Во всяком случае, у нас в городе никаких признаков массового экстаза я не заметил.
У меня и в мыслях не было принижать это достижение, но вскоре я исподволь начал задумываться над его практическим смыслом. Ради чего совершён этот потрясающий и, наверняка, недешёвый рывок во вселенную? Не для подтверждения же предсказаний научных фантастов! На земле полно дел, народ живёт скудно, скученно, время ли для грандиозных затей в небе? Возникли смутные предположения,  что запуск   спутника  связан с чем-то более серьёзным, считающимся у нас во  сто крат важнее, чем любая «бытовуха». Саня Олисов, пожалуй, единственный из моих «открытых» единомышленников, сразу уверенно сказал, что запуск спутника напрямую связан с военной сферой.
После первой же прослушанной мной почти без помех передачи  «Голоса Америки», посвящённой запуску советского  спутника (в период хрущёвского «потепления»  глушение зарубежных радиостанций время от времени  бывало чисто символическим), Санькина правота подтвердилась, мои сомнения, которые в данном случае вполне заслуженно можно было считать признаком невежественной наивности, полностью развеялись. Запуск спутника означал качественный прорыв в деле развития современных вооружений. СССР опередил США, намеревавшихся  запустить искусственный спутник в ближайшее время. «Голоса» не скрывали, что сообщение ТАСС вызвало в США шок и даже панику.  Там и не предполагали, что технически отсталый, по их мнению,  СССР способен осуществить подобный проект. Вывод на орбиту спутника неопровержимо указывал на наличие у СССР ракет, способных поразить цель в любой точке земного шара. Америку охватил  страх от сознания того, что её географическая удалённость больше не может служить гарантией  неуязвимости, и превосходство США над СССР по вооружениям и количеству ядерных зарядов вмиг потеряло своё значение.
Я никогда не верил, что Америка может напасть на нас, так же, как не верил и в то, что СССР может напасть на США — обоюдное обладание ядерным оружием было мощным сдерживающим фактором. Но страхи американцев были вполне объяснимы: глубоко чуждая для них сущность советского режима, его полная закрытость и непредсказуемость, экспансионистская политика в Европе, экспорт революции по всему миру не могли не способствовать реальному страху и недоверию к коммунистическому гиганту.
Вскоре США тоже осуществили запуск искусственного спутника. Холодная война приобрела новое качество: началась космическая гонка вооружений. Богатые Штаты могли себе позволить дорогостоящее военное состязание  без существенного ущерба для экономики, в СССР же жить стало ещё «лучше и веселей».
Меня поражала открытость США. В частности, расходы на военные нужды, буквально по позициям,   обсуждались в конгрессе, демократы спорили с республиканцами, президент подвергался критике, всё это  широко и подробно освещалось там в прессе. Мне иногда даже казалось, что такая окрытость уже перебор. Но таковы незыблемые правила американской демократии. Дико было бы даже представить что-то хотя бы отдалённо похожее у нас. Вся политика СССР, внутренняя и внешняя,  строилась на принципах глухой закрытости и строжайшей секретности. Глубина цивилизационной пропасти между нашими странами была поистине неизмерима.

         Марк

6-го  февраля 1958-го года Фая почувствовала скорое приближение родов. Левобережный роддом, находившийся неподалёку, был на ремонте, пришлось ехать на правый берег.  Хорошо помню, как отвозил Фаю в роддом. Закутанная в шаль, в материнской шубке, отороченной белым мехом, валенках, маленькая, милая, слегка встревоженная.   Судя по всему, роды могли состоятся в кратчайшее  время и, казалось бы, следовало поторопиться, но мы поехали на неспешном трамвае.  Никогда  не задумывался,   а сейчас, вспоминая, испытал недоумение: почему на трамвае, а не на такси? Мысленно погрузившись в реалии того времени, я нашёл объяснение. Дело в том, что такси для нас тогда было чем-то вроде абстрактного атрибута недосягаемой роскоши, мысль о нём, скорее всего, просто  не пришла нам  в голову. Трамвай под окнами, сел себе и езжай.
В тот же день (вечер) Фая родила прелестного мальчишку. Помню, как мы с отцом Фаи забирали их из роддома. Перед поездкой Алексей Иванович с полуулыбкой сказал: «Да, Лёня, теперь в комнате не покуришь...» Тогда курили в квартирах, обычая непременно выходить, скажем, на лестничную площадку или курить в открытую форточку ещё не было. Мальчика назвали Марком. С этим именем  в те годы произошла странная метаморфоза, оно стало чисто еврейским, безошибочно указывало на национальное происхождение владельца. Скажу честно, хоть я  никогда не скрывал своего еврейства (попробуй скрой, всегда напомнят),  мне хотелось бы, чтобы в антисемитской стране у моего сына было «нейтральное»  имя. Но мой отец, Григорий Маркович,  слёзно просил назвать ребёнка в честь прадеда. Мама  поддерживала просьбу отца, а Фая, далёкая от  каких-либо «побочных» соображений, твёрдо сказала, что имя красивое, ей нравится, да и кроме того, оно хорошо сочетается по звучанию с отчеством: Марк Леонидович. Пришлось согласиться. Хотя, по правде говоря, Маркович было не подлинным, а паспортным отчеством отца, впрочем, как и имя. В раввинатском свидетельстве о рождении отца  новорожденный значится как Гирш Мордухович. Но пронырливым   жидам каким-то путём удавалось избавиться от этих возмутительно неблагозвучных имён.    Кстати говоря, в последнее время (уже довольно давно) идёт процесс «разъевреивания» имени Марк.  Оно  не стало таким модным, как, скажем, Артём или Максим, но  «славянские» родители дают его сейчас  довольно часто. Я объясняю это отчасти влиянием голливудских фильмов, где среди действуюцих лиц имя Марк одно из самых употребительных.
Когда после окончания института я по направлению уехал в Новотроицк, Марику было полгода. Он быстро развивался, рано начал говорить. Необычайно милый  пацанёнок, всеобщий любимец, он отличался презабавным словотворчеством, многие изобретаемые им выражения заставляли хвататься за живот, а некоторые перлы навсегда остались в семейном (и не только) обиходе.

...Несмотря на напряжённое расписание моей тогдашней жизни — дипломирование,  помощь в уходе за грудным ребёнком — я успевал и читать, и просматривать газеты, и даже иногда по ночам ловить «Свободу» и «Голос Америки». Одним словом, говоря казённым языком, был в курсе текущих событий. Знал о триумфе лауреата московского конкурса им. Чайковского, молодого американского пианиста Вана Клиберна,  отрывки из выступления которого под бурные аплодисменты в записи из зала многократно передавались по радио. Я нисколько не был бы удивлён, если бы о победителе конкурса сообщили мелким шрифтом на последней странице «Известий», а тут такое подчёркнуто тёплое, если не горячее, отношение к «ненашему», да ещё и американскому исполнителю. Объяснял я эту «странность»  показным желанием власти продемонстрировать  миру смягчение жёсткого идеологического курса в рамках «хрущёвской оттепели».
Некоторые действия Хрущёва в области идеологии и в самом деле могли сойти за отказ  от твердолобой сталинской политики. Например,  было пересмотрено  партийное постановление 1948 года  об опере Мурадели «Великая дружба», одно из ключевых  звеньев сталинского разгрома отечественной культуры. Правда, признав (в довольно мягкой форме)   некоторые  излишне резкие оценки, содержавшиеся в том одиозном постановлении, в целом партия  сочла его идеологически положительным, решительно подчеркнув при этом  незыблемость идейно-художественных ценностей советской культуры. Как говорится, и нашим и вашим.

           Окончание института

После защиты диплома нас отправили на военные сборы уже в качестве офицеров, лейтенантов, хотя формально звания ещё не были присвоены.
Выпускного вечера, этого непременного ежегодного ритуала, на нашем курсе не было. Мероприятие было отменено из-за  дикого ЧП, произошедшего на выпускном вечере в прошлом (или позапрошлом, сейчас не могу вспомнить) году, когда один выпускник зарезал другого.  Я хорошо помню резонанс, вызванный этим событием, накалённую обстановку в суде, последнее заседание которого я посетил.
Один из студентов, живших в  четырёхместной комнате общежития МГМИ, Любишев, был среди своих соседей, что называется, мальчиком для битья. Над ним насмехались,  изощрённо издевались:  связывали, загоняли под кровать, мочились сверху сквозь сетку. Заправлял этими оргиями Миша Фадеев, комсомольский секретарь  факультета. В отличие от невзрачного рыжеватого Любишева, замкнутого и нелюдимого, Миша обладал располагающей  внешностью, был весёлым и общительным, всеобщим любимцем. Незадолго до окончания института Любишев  женился, переехал жить к жене на Пятый участок.
На выпускном вечере, который состоялся в театре,  пьяный Фадеев то и дело приставал к Любишеву, под всеобщий гогот отпускал в его адрес оскорбительные реплики, лез с кулаками.  Любишев отталкивал Фадеева, просил оставить его в покое, но тот  не унимался. Поощряемый  друзьями, он несколько раз ударил Любишева,  чуть ли не сбив его с ног, после чего тот  съездил домой, взял нож и вернулся. Вечер уже шёл к концу, Любишев  сел на скамейку  и стал ждать. Вскоре высокие резные двери театра распахнулись, и спустившись по ступенькам, народ растёкся по тускло освещённой площади. Любишев подошёл к Фадееву, окружённому друзьями. «Я хотел спросить, за что ты...» — начал было он. Но Фадеев не дал ему договорить и со словами «Что, ещё захотел?»   ударил Любишева  по лицу. Размахнулся ещё, но друзья схватили его  за руки:  «Кончай, Мишка, хватит с него!»  Фадеев вырывался. Решительно растолкав  друзей, Любишев  вплотную приблизился к Фадееву, после чего тот внезапно начал оседать на асфальт. В темноте пьяные дружки не сразу поняли в чём дело, и лишь со смехом подняв Фадеева, видимо, считая, что он перепил, обнаружили обильную кровь на нём и у себя на руках. Мишу спасти не удалось, он истёк кровью.
Мы с Фаей были в суде во время выступления защиты и вынесения приговора. Зал был забит до отказа. Ранее в суд были  направлены петиции из института с требованием самого строгого наказания для убийцы, а также лишения его высокого звания советского инженера. Публика, в основном, студенты,  была накалена до предела, в зале царила атмосфера гнева, жажды возмездия. Защищала Любишева адвокат Дорфман, которая, обрисовав со всеми подробностями  картину, предшествующую трагедии, расставила в ней свои  акценты. Её речь, доказательная и убедительная,  буквально на глазах сеяла сомнения у публики.  В конце своего выступления адвокат резко высказалась по поводу злобных студенческих петиций. Во время её выступления в зале стояла звенящая тишина, сохранявшаяся некоторое время после окончания речи. Выступление адвоката потрясло меня. Полноватая, домашнего вида немолодая женщина своей эмоциональной,  неопровержимо аргументированной речью усмирила агрессию собравшихся в зале, резко изменила их отношение к делу. Суровый, но довольно умеренный по сравнению  с требованием прокурора приговор был спокойно воспринят  аудиторией, ещё каких нибудь полчаса назад разъярённой, жаждущей крови.  Суд закончился трогательной риторической просьбой жены Любишева отправить её в заключение вместе с мужем.


                НОВОТРОИЦК-МАГНИТОГОРСК

           Новотроицк

Я уже говорил, что  хрущёвское смягчение в части идеологической цензуры внешне вполне можно было принять за отречение  от косной сталинской культурной политики. Но как ни рядился  волк под овечку, как ни вымучивал приветливую  улыбку,  история с романом Б. Пастернака «Доктор Живаго» вмиг обнажила его звериный оскал. Признанный идейно порочным, клеветническим, противоречащим всем канонам социалистической литературы, роман не был допущен к печати. После его издания за рубежом началась травля Пастернака в печати, его исключили из Союза писателей. Травля достигла своего апогея,  когда за роман Пастернаку была присуждена Нобелевская премия. Будто сорвавшись с цепи, официозные борзописцы оптом и в розницу принялись унижать и оскорблять выдающегося поэта, требовать лишения его советского гражданства.
По всей стране организовывались собрания и митинги трудящихся, на которых ораторы в оскорбительных выражениях  осуждали предателя, требовали применения к нему самых суровых кар. То что никто романа не читал, не имело значения. Именно с тех пор прижилась  поговорка: «Не читал, но осуждаю!»
В Новотроицке, где по направлению после окончания института я работал в доменном цехе, мне тоже довелось присутствовать на таком митинге. Проводился он на площадке возле цеха и запомнился мне  порывами пронзительного осеннего ветра, сменившегося крапающим холодным дождём.  На моём веку мне пришлось участвовать во множестве  подобных митингов-фальшивок, все они, «осуждающие» и «ликующие»  были на одно лицо и слились  в памяти в одно действо, противное и забавное одновременно.  На трибуне бубнящий по бумажке оратор, перед трибуной — абсолютно равнодушная серая толпа согнанных трудящихся.  Толпа постепенно разбивается на отдельные группки, народ обсуждает свои дела, даже не глядя в сторону оратора, некоторые вообще поворачиваются спиной к трибуне. Митинг завершается жидкими аплодисментами, трудящиеся возвращаются на свои рабочие места.
Я никак не мог взять в толк, зачем нужно устраивать эту тупую всесоюзную показуху?  Кого власть хочет обмануть? Ведь о том, что все эти «мероприятия», чему бы они не были посвящены, откровенная фикция, дешёвая туфта, знают и участники, и организаторы. На кого же они рассчитаны?  На Запад? Ну да, там ведь немало прекраснодушно-наивных идиотов, не говоря уж об идейных «марксистах», которые легко поверят в советский единодушный  народный порыв по тому или иному поводу. Однако  Запад Западом,  главное — навешать лапши на уши собственным гражданам «от Москвы до самых до окраин». Да, но зачем все эти изображающие правдоподобие хлопоты?   Разве не рациональнее было бы не суетиться, а просто сообщать населению об охвативших страну митингах и собраниях по тем или иным поводам? Поди проверь! (Снова вспомнилась «Пионерская правда» из детства, вдохновенно вравшая о мифических рейдах и починах).  Но, видимо, пренебрежение рациональностью было одним из элементов каких-то специфических канонов властного вранья.
Истерика властей по поводу «несанкционированного»  романа  Б. Пастернака, бешеная травля писателя, вынудившая его отказаться от  Нобелевской премии,  яснее ясного продемонстрировали истинную цену «хрущёвской оттепели». Я не испытывал никаких иллюзий по этому поводу, всё более убеждаясь  в том, что послесталинское смягчение режима носит  сугубо косметический характер, не затрагивая  его сущности.  Одним из ярких тому подтверждений была казнь Имре Надя, бывшего премьер-министра Венгрии, где под руководством СССР в 1956 году было подавлено народное восстание и, в сущности,  совершён государственный переворот. Не помню, узнал ли я об этом из наших публикаций или из передач зарубежного радио.
Несмотря на осуждение «культа личности», сталинские методы жили и здравствовали.
Перманентные  перемещения, низвержения, назначения во властных структурах, начавшиеся сразу же после смерти Сталина, меня мало интересовали (кроме истории с Берия, разумеется).  Я уже понимал, что за этой вознёй скрывается жестокая борьба за власть, но разницы между серыми партийными бонзами, сменяемыми в ходе бесконечных пленумов КПСС, не видел никакой. Ко времени моего отъезда в Новотроицк о «коллективном руководстве» упоминалось всё реже, и было уже совершенно очевидно, во всяком случае, для меня, что единоличная власть сосредоточилась в руках Хрущёва.
В Новотроицке, в доменном цехе ОХМК, мы, пятеро «распределенцев», явно не были никому не нужны. Двоих пристроили на горн, а остальных, в том числе и меня,  определили сменными диспетчерами в только что организованную диспетчерскую службу. Спустя недолгое время я понял, что создана она была специально для того,  чтобы как-то занять навязанных пришельцев. При  ненормальных условиях работы,  укоренившихся в цехе, этот «институт» с самого начала был чем-то вроде инородного тела и через полгода после своего учреждения  был упразднен.
После года весьма специфической работы в доменном цехе, я перешёл на работу мастером опытной установки прямого восстановления  никеля. Несмотря на бесконечные  манипуляции с технологией и режимом работы, результаты «опытов» были плачевными,  энтузиазм спецов-кураторов из Ленинграда и Мончегорска угасал, они стали наезжать всё реже,  и постепенно работа установки была пущена на самотёк.
Трёхлетний «новотроицкий период» был весьма насыщен событиями и впечатлениями, как «домашними», так и вселенскими.  В Новотроицке я начал играть на саксофоне (до этого играл на мундштучных — трубе, валторне) в оркестре Дворца культуры металлургов, крепко  подружился с его создателем Геной Рязанцевым, познакомился с музыкантом Константином Ивановичем Вольфом, проведшим в сталинском концлагере 10 лет из 25, присуждённых ему «за измену родине» и в послесталинские годы освобождённым «за отсутствием состава преступления».
В  книжном магазине с забавной вывеской «Прогрогресс», я купил среди прочих книгу Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир» о начале Октябрьской революции» с предисловием Ленина и Крупской, подтверждающем подлинность описываемых событий. Среди непосредственных  участников тех судьбоносных событий в книге Рида часто мелькало имя Троцкого.  Что было известно каждому советскому человеку о Троцком? Согласно «Краткому курсу истории ВКП(б), этой советской библии, которую были обязаны изучать  все от мала до велика, Троцкий, пробравшийся  в ряды РСДРП, возглавил  меньшевистскую оппозицию, всячески препятствовавшую решительной революционной деятельности большевиков, за что Ленин назвал его «Иудушкой Троцким», а после революции,  объединившись с другими ренегатами, создал оппозицию против Сталина и на протяжении нескольких лет вёл подрывную работу в партии. В конце концов,  разоблачённый как подлый и коварный враг, фашистский прислужник, Троцкий  был выдворен из  СССР.  Однажды случилось так, что  я наткнулся на упоминание о Троцком  в совершенно ином ключе. Как-то в  юности  мне в руки попала книга «Половой вопрос» Августа Фореля издания 20-х годов. Помню её нестандартный формат, блекло-серую  обложку, а вот откуда она у меня появилась, не помню.  В   предисловии меня ошеломила  фраза: «Как говорит товарищ Троцкий...» Я не поверил своим глазам. Чёрным по белому, совсем, как непременное  «как говорит товарищ Сталин»,  присутствовашее в предисловиях к книгам на любую тему.  Фраза «как говорит товарищ Троцкий» могла  означать лишь одно: в 20-е годы Троцкий  несомненно был  одним из видных партийных руководителей, рангом не ниже Сталина. Это открытие поразило меня. А «Десять дней» вообще  сразили  наповал. Оказывается, Троцкий был не просто одним из верховных функционеров  РСДРП, он, наравне с Лениным был организатором, вождём Октябрьской революции. В книге Рида Троцкий упоминается чуть ли не чаще, чем Ленин, а Сталина нет вообще. Наглая, преступная лживость «Краткого курса» была налицо. Понятно, что при Сталине переиздание «Десяти дней» было запрещено.
Троцкий, троцкизм... Смертельно-опасные слова-символы, произносимые шёпотом, звучавшие зловеще,  как Гитлер, фашизм. Несметное число невинных людских душ было загублено за связь, чаще всего мнимую, с этими рукотворными  жупелами. Человеческая жизнь не стоила и ломаного гроша. Расстреливали без суда и следствия, с рвением, по разнарядке; с мест рапортовали о расстрельных успехах, требовали увеличения квот. Оставшимся  в живых через годы даровали свободу с такой же лёгкостью, как и отнимали. «Освобождён за отсутствием состава преступления» —  беззастенчивое,   преступно бессердечное признание в том, что «враг народа», проведший 10-15 лет на сталинской каторге и выживший в её нечеловеческих условиях, был осуждён ни за что. Без извинений, без компенсации... Хотя нет, вру, компенсации были. Тёте Соне вместе со справкой о реабилитации расстреляного в 1938 году мужа выплатили аж двухмесячную зарплату по последнему месту его работы!
И никто не ответил за  этот массовый террор, за злодейские преступления против собственного народа! Сталинские игры — замена одного палача на другого, расстрел предыдущего, ничего общего с правосудием не имели, это не было карой за содеянное; обвинения были стандартными, обкатанными: «шпионаж», «заговор с целью свержения власти» и т.п.
В фойе кинотеатра «Луч» (надо же, что хранится в памяти!) мне посчастливилось купить  толстый том стихов Маршака, который жив и сейчас,  пройдя через руки, вернее, уши нескольких поколений моих потомков.
В Новотроицке я узнал, что такое настоящий дефицит — почти полное отсутствие всего, что входит в элементарные потребности человека. Существование в условиях, когда всё нужно добывать, доставать, резко контрастировало с декларациями о неустанной заботе партии и правительства о благосостоянии советского народа.
В Новотроицке на привозной выставке-продаже я купил свой первый магнитофон «Спалис». Это  было неописуемое счастье. Третьеразрядный аппарат с тугими, громко щёлкающими клавишами казался мне чудом техники. По ночам я ловил «Music USA» и с трепетом записывал кусочки настоящего джаза вместе с эфирным треском и наплывами глушилок. Иногда, видимо, ради экономии,  при трансляции музыкальных передач глушилки отключались полностью, отчего качество записи резко улучшалось. Потом глушение возвращалось, но изредка, наверное, по халатности, его включали не сразу после окончания музыки, и тогда  некоторое время можно было нормально послушать мировые новости.
В один из таких случаев я услышал сообщение о том, что американские самолёты обнаружили болтающуеся на волнах океана судно с четырьмя советскими моряками. Их, еле живых,  подняли на вертолёт, опустили на палубу авианосца, накормили. Дальше послушать не удалось, очнувшиеся глушилки завели свою мерзкую песню, и я переключился на другую станцию. Но в последующие дни из прорывающихся сквозь вой глушилок обрывков удалось составить картину происшедшего. В районе Курил армейскую баржу шквальным ветром оторвало от причала и унесло в океан. Экипажем баржи были четверо солдат, вроде бы стройбатовцев.  Передатчик вышел из строя, связь пропала. Воду собирали дождевую, крайне скудный запас пищи быстро закончился, чтобы выжить, бедолаги  варили  и ели  кожаные ремни и кирзовые сапоги.  Трудно представить, но в этих условиях парни  дрейфовали в океане 49 дней. Это событие, судя по передачам «вражеских голосов», стало новостью номер один во всех западных средствах массовой информации.  Но не у нас.  Лишь спустя несколько дней на первой странице «Известий» появилась фотография четвёрки, обрамлённая  выспренними лозунгами. Видимо, умники из ЦК целую неделю ломали голову, не зная,  что делать с этой новостью, то ли просто её замолчать, то ли рассказать о ней коротко и сухо, избегая упоминания  американских спасителей,  и, наконец, пришли к мудрому решению подать событие с помпой как повод для демонстрации  особых духовно-нравственных качеств советского человека.
Отношение населения к героической четвёрке было, насколько мне помнится, довольно своеобразным. В нём чувствовалась какая-то странная легковесность. Чего только стоит распеваемая недорослями песенка «Зиганшин  буги, Зиганшин рок, Зиганшин съел второй сапог». Думаю, попади эти весельчаки в зиганшинские условия, они сначала съели бы собственное говно, а затем сожрали друг друга. Я не  психолог, и объяснить отношение  к подлинным героям как к дешёвым поп-звёздам не берусь.



           Гагарин

Мы ещё жили в Новотроицке, когда был произведён запуск первого человека в космос, событие поистине мирового масштаба.  Однако суть триумфа человеческого разума утонула в потоке пропагандистской трескотни, сопровождавшей полёт Юрия Гагарина. Напыщенная идеологическая риторика, пронизанная спесью советского первородства, переполнила средства массовой информации, разглагольствования о демонстрации созидательной мощи социализма,  мудром руководстве и заботе  коммунистической партии, великом подвиге народа-строителя коммунизма и пр. бурным потоком лились из всех щелей.
Казённое словоблудие пропускалось мимо ушей, Гагарин существовал как бы отдельно от пропагандистской истерии, сам по себе, покорив людские сердца своей подкупающей простотой и невероятным обаянием. Он был кумиром, его любили как родного, называли  Юрой. Однако на организуемых властями митингах, чему я свидетель, люди вели себя точно так же индиферрентно, как при недавнем всенародном осуждении ренегата Пастернака.  Потом ещё был запуск второго космонавта Г. Титова, и ещё один всплеск официозного пафоса.

          Ещё о причудах памяти

Вспоминаю Новотроицк, этот небольшой,   провинциальный до мозга костей городок с его несколькими чистенькими улицами, носящими, кроме центральной, Советской, имена русских писателей. зелёный ухоженный парк с летней эстрадой, на которой выступали столичные гастролёры,  Дворец металлургов, модернизированный барак, в котором кипела самодеятельная жизнь.               
Не всегда, но нередко, когда пристально вглядываешься в прошлое, окунаясь в него с головой,  память и что-то ещё, неуловимое, совершают настоящие чудеса. Ты вдруг телесно оказываешься там, в тех давно минувших временах, осязаемо чувствуешь  их атмосферу,  реально ощущаешь свой тогдашний возраст. Нечто подобное бывает в красочных, связных, реалистичных снах. Мираж этот неустойчивый, изменчивый, его легко спугнуть и трудно вернуться в него обратно.  При погружении в такое, граничащее с мистикой, состояние, вспоминается разное: и значительные, казалось бы прочно забытые события, и, что чаще всего, пустячные  эпизоды  прошлого, картинки, придававшие ему особый колорит.
Вот и сейчас всплыло в памяти  из новотроицкой дали: как сейчас вижу нас с Санькой Олисовым  на даче нашего институтского однокашника, новотроицкого аборигена Феликса Шуба.  Дачка стоит рядом с крутым, сплошь покрытым  кустами  берега узенького, но очень глубокого Урала. Мы сидим за столом в небольшой, заполненной солнцем, комнате. Миска с малиной опустевает в ходе беседы. Говорим о том, о сём, о работе и домашних делах, о ещё не затихшей сенсации со сбитым над Свердловском самолёте-шпионе У-2 и выжившем пилоте Пауэрсе.
Заговорили о машинах,  Санька, недавно приехавший из отпуска, стал рассказывать  подробности об американской автомобильной выставке, которую он посетил в Москве.  Мы с Феликсом точно знаем, что  на промышленной выставке США (так она называлась) он не был, нам это  известно абсолютно достоверно. Зачем Саньке нужно было врать,  непонятно. Балагур и острослов, он мог иногда слегка прихвастнуть, чуточку приукрасить, но в таком «голом» вранье никогда не был замешан.
Отводя глаза, мы с Феликсом (вижу его, как живого, в полосатой бобочке, в очках с зелёными стёклами) постарались перевести разговор на другую тему.   Не знаю, что хуже, ложь или малодушие. Сколько раз я  корил себя за неспособность сказать в глаза человеку неприятную правду!
С феноменом «заклинившего вранья»  мне приходилось сталкиваться  и раньше.  Это когда человек, совравший, то ли чтобы пустить пыль в глаза, то ли по какому-то внезапному  наитию, рад бы взять обратно сорвавшуюся с языка ложь, часто нелепую и никчёмную, остановиться, но уже не может, чтобы не потерять лицо. То, что на этот  раз таким «лгуном поневоле» выставил себя мой лучший друг Саня Олисов, удивило, огорчило, покоробило меня. Мне бы сказать вовремя: «Слышь, Санёк, кончай свистеть! Не был ты на выставке, мы же знаем!», но я смалодушничал, время было упущено.
Однако вскоре Санька реабилитировал себя. На дне рождения Феликса, где кроме нас были ещё гости, он, хлопнув рюмку коньяка, встал и сказал, обращаясь к нам с Феликсом:
— Ребята! Хочу повиниться.  Не был я на американской выставке, соврал тогда, чёрт знает, зачем.  Не сочтите брехуном. Всё.
Мы с Феликсом встретили его слова одобрительным смехом.
Феликса Шуба я тогда видел в последний раз. Вскоре он умер от сердечного приступа. Да и Саня Олисов прожил недолго. Спустя несколько лет спецы одного из ведущих столичных НИИ заметили талантливого парня и сманили его в Москву. Не успев поработать и обжиться в московской квартире, он умер, тоже от сердечной недостаточности,   в возрасте сорока лет.


           Прощай, Новотроицк!

Никчёмность опытной установки становилась всё более очевидной, персонал все чаще использовался на посторонних работах, в частности, на ремонтах мартеновских печей. Там, однажды, в ночную смену я,  в пароксизме скопившегося раздражения, в грубой форме отверг предложенную  мне обнаглевшим распорядителем грязную работу и увёл бригаду на холодную, неработающую установку. Информация о «ЧП» дошла аж до дирекции комбината, я ожидал санкций, увольнения, чем был бы ничуть не огорчён, но не  получил даже нагоняя или выговора. Больше того, мои действия были негласно одобрены, так как в точности соответствовали  комбинатским правилам привлечения сторонней рабочей силы. Как бы то ни было,  работа на установке становилась в тягость, а тут как раз началось строительство аглофабрики,  и я незамедлительно записался в её будущий штат.
Однако,  как гласит поговорка, человек предполагает, а бог располагает, и из-за болезни Марика, не проходящей, тревожной,  мы решили вернуться в Магнитку, в нашу «медицинскую» (Рая, тётя Ася) семью, с её связями и возможностями.
История не имеет сослагательного наклонения — утверждение  настолько же избитое,  насколько верное, но всё же иногда тянет поразмышлять над тем,  каков был бы ход событий, пойди всё не так, а как-то по-другому? Ну, скажем,  какова была бы моя судьба, останься я в Новотроицке? У меня не было ни ностальгии по Магнитке, ни желания в неё вернуться, и если бы не болезнь Марка, я из Новотроицка вряд ли бы уехал.
Когда я работал на домне, мне предлагали руководяшую работу в комбинатской лаборатории ЦЗЛ, хорошую должность в проектном отделе. В силу специфических свойств своего характера, я отказался и там, и там. Меня удовлетворяла и нравилась  работа в доменном цехе, но обстоятельства вынудили уйти оттуда. Начальник смены кричного цеха, к которому формально относилась опытная установка, душевно расположенный ко мне рассудительный дядька, называвший меня «толковым малым»,  скептически относился к установке и предлагал «хоть завтра» взять меня к себе мастером смены. «Займёшься настоящим делом», говорил он. Я отказался.
Работа на опытной установке поначалу мне была по душе: уютный, всегда тщательно прибранный миницех,   горячая, но неизнурительная работа, привычный сменный график, дружная бригада, в которой выделялся Толя Мележек, незаурядный парень, острослов-импровизатор, с мрачным видом изрекавший уморительные афоризмы. Правда, производственную идиллию портил начальник установки, вечно озабоченный, угрюмый субъект, явно меня недолюбливавший, придиравшийся по пустякам. Я тоже не питал к нему никаких чувств, кроме крайнего раздражения. Но после того, как однажды я не смог сдержаться и на очередное его вздорное  замечание ответил в неожиданной, явно шокировавшей его форме, он старался держаться от меня подальше. Так что, в целом не было ничего, что побуждало бы меня бросить работу на опытной установке. Это уже  потом, когда дела пошли вкривь и вкось, и установка постепено деградировала,  превращаясь в придаток заводской ремонтной службы, работа на ней начала тяготить меня.
Согласно сослагательной гипотетике, останься я в Новотроицке, проболтался бы на захиревшей установке (если бы её вообще не закрыли) ещё года два до пуска аглофабрики, где надеялся получить гарантированную стабильную работу. С работой аглофабрики я был знаком неплохо (проходил  в аглоцехе ММК преддипломную практику) а с  условиями труда на ней так и вовсе хорошо.  Назвать их неблагоприятными было бы слишком мягко. Жуткая запылённость, загазованность, циклы тяжёлого, слепого тумана,   температура на отдельных участках выше 40 градусов. Короче, жара, духота, пыль, грязь.  Зимой абсолютно чёрный снег в окрестностях аглофабрики заставлял поверить в существование преисподней. Говорили, что доработать до пенсии в этом аду большая удача. Но поскольку по молодости лет я  столь отдалёнными перспективами не заморачивался, то с  нетерпением ждал бы пуска аглофабрики, был бы зачислен на обещанную должность сменного мастера, получил бы, наверное, когда-то квартиру,  и поскольку никаких чудесных перемен ожидать не приходилось, так и влачил бы свою тускло-серую житуху до конца дней своих.
Собственно,  в Магнитке жизнь тоже не играла радугой красок, но, во всяком случае, её трудовая часть протекла не в угарном чаду раскалённых агломерационных палет, а за экологически чистым чертёжным кульманом, благодаря чему я не только дотянул до пенсии, но и дополз до сегодняшних весьма солидных лет. В радость ли это, кто его знает, но это уже другой вопрос. Во всяком случае, можно почти с полной уверенностью заключить, что останься я в Новотроицке, никаких приятных сюрпризов там меня не ожидало бы. Если уж не считать таковым гипотетическое развитие моих литературных опытов. Дело в том, что иногда я, задетый за живое какой-нибудь литпакостью, пописывал в «Литературную газету», не помышляя о публикации, просто, чтобы отвести душу,  и был приятно удивлён, когда  однажды получил неожиданный отклик на моё злое письмо  от уважаемого мной Бориса Сарнова, который со сдержанным одобрением  отозвавшись о моём опусе, заметил, что газете нужны обзоры современной поэзии (моя статья была откликом на партийный  окрик по поводу стихов Евтушенко). Современную поэзию я не знал, она не входила в круг моих интересов,  поэтому никакого обзора я не написал, и на этом моя связь с «Литературкой» закончилась. А ведь отнесись я посерьёзнее к  забрезжившей возможности попробовать себя в литераторстве, глядишь, что-нибудь действительно изменилось бы в моей жизни. Но я этой возможностью пренебрёг.  А если уж начистоту, то, скорее всего,  не было у меня ни непреодолимой тяги к литтворчеству, ни таланта, который, как говорят, всегда пробьётся.
Я взял отпуск и поехал в Магнитку на разведку. В доменном цехе  вакансий газовщика не было. Куда податься ещё, я не представлял. На домне я встретил Игоря Румянцева, с которым когда-то играл в институтском духовом оркестре, он рассказал мне, что на территории цеха с недавних пор действует опытная установка прямого восстановления железа. Игорь посоветовал мне туда обратиться.
— Правда, там начальником Игорь Морев, тот ещё мудозвон, но ведь тебе с ним не детей крестить!
Энтузиазма у меня этот совет не вызвал: я уже был сыт по горло одной опытной установкой и её начальником-мудозвоном. Тётя Ася, работавшая в медсанчасти комбината, без моего ведома обратилась за помощью к своему пациенту Саванину, начальнику проектного отдела ММК, и сообщила мне, что я приглашён для  переговоров. Работа конструктора меня, мягко говоря, не привлекала, в своё время  я отказался от работы в проектном отделе ОХМК. Я был не на шутку раздосадован заботой тётки за моей спиной. Но, успокоившись и поразмыслив, пришёл к выводу, что в создавшихся обстоятельствах это неожиданное предложение, по-видимому, единственная реальность, синица в руках.  Подписал заявление у начальника проектного отдела, а в отделе кадров сказали, что подпишут его, когда привезу документы. Поехал в Новотроицк, быстро рассчитался.  Распрощались с друзьями и знакомыми, я — с особым сожалением, — с оркестром и Геной Рязанцевым. Расстались с Новотроицком навсегда.
Вернувшись в Магнитку, я немедленно отправился в отдел кадров, где, пожалуй, впервые в жизни столкнулся с живым воплощением хамской подлости. Чиновник, тип с внешностью киношного полицая, тот, который несколько дней назад заявил, что подпишет моё  заявление, когда я предьявлю свои документы, сделал вид, что впервые видит и меня, и моё заявление. Брезгливо кривя рот, он с демонстративной небрежностью наложил на заявление отказную резолюцию. Выходя из отдела кадров, я по ошибке оставил заявление на столе секретаря. На другой день меня вызвали в отдел кадров. Секретарша с улыбкой протянула мне моё заявление, подписанное вышедшим из отпуска начальником отдела. Источавшая глумливое злорадство резолюция была размашисто перечёркнута.
Я мог выйти на работу хоть завтра, но у меня был не использован почти весь отпуск, и, повинуясь острому нежеланию работать в проектном отделе, я решил  попытаться  поискать альтернативы. Побывал в нескольких местах, был выбор, однако он меня не удовлетворил.
Можно мне не верить, но, вот буквально сейчас, когда пишу эти строки, спустя  невероятное число лет,  меня вдруг пронзила мысль: почему тогда, в поисках  «альтернативы», я  даже не вспомнил об аглофабрике? Ведь туда меня точно бы взяли! Хоть убей, не знаю почему. Не иначе, провидение уберегло.

          Проектный отдел

Я вышел на работу в доменный сектор проектного отдела ММК 16 октября 1961 года. Мне очень пригодился мой скромный производственный опыт: за три года  я успел кое-что увидеть и пощупать,  чертежи не казались мне отвлечёнными картинками. Очень скоро мне начали поручать серьёзные проекты, я старался выполнить их наилучшим образом, был тщателен до мелочности. Вскоре моя фотография стала появляться на досках почёта различного ранга, я то и дело удостаивался звания «лучший конструктор». Моё отношение к этой казёнщине было в точности таким же, как к соцсоревнованию,  соцобязательствам и прочей туфте, я вначале категорически отказывался фотографироваться. Отряжаемый для производства фото мой новый приятель механик Толя Безгин, интереснейший тип, мудрый чудак, посоветовал смириться. «Тебя всё равно не поймут, — сказал он. — Решат, что выпендриваешься. Не привлекай к себе внимание».
Я быстро обзавёлся приятелями, близкими мне по духу и взглядам. Среди них был Борис Шинкевич, с которым я был шапочно знаком со студенческих времён, Вася Савочкин — легенда отдела, пахарь, поражавший своим конструкторским искусством, Борис Романенко, ставший моим другом и за пределами отдела, к сожалению, недолгим, вскоре он  покинул Магнитку,  и целой плеядой «коридорных» друзей, собратьев по курилке. Курилкой назывался угол у входа в длинный коридор отдела, по обе стороны которого располагались конструкторские сектора.
Однажды, когда мы уже заканчивали перекур, в коридоре появился человек, внешний вид которого привёл нас в оторопь. Измождённое лицо, изрезанное морщинами, латаная грязная фуфайка, подшитые резиной валенки, тоже латаные до самого верха, на голове облезлая ушанка.  Робко подошёл, поздоровался, спросил, работают ли в отделе Александр Привалов и Клавдия (я забыл её фамилию), услыхав утвердительный ответ, попросил их позвать. Привалов и Клавдия вышли, пришелец двинулся им навстречу. Они узнали его не сразу, а узнав, в явном замешательстве сдержанно поздоровались с ним, заговорили. О чём была их короткая беседа, я не знаю, слов было не разобрать. Попрощавшись, гость, шаркая валенками, побрёл к выходу, а собеседники с видимым облегчением вернулись в свою комнату.
Из разговора с Приваловым я узнал, что человек этот работал вместе с ним и Клавдией  в секторе металлоконструкций до своего ареста ( не помню, в каком году). Группе конструкторов, в числе которых был и он,  было предъявлено обвинение во вредительстве, согласно которому они умышленно  спроектировали газгольдер, огромный резервуар для хранения газообразных веществ,   таким образом, чтобы он взорвался сразу после начала эксплуатации.  Славные чекисты раскрыли  преступный заговор, вредители понесли суровое наказание.  После  ХХ съезда, когда началось массовая реабилитация  политзаключённых, приходивший в отдел «вредитель» и его подельники  тоже были освобождены «за отсутствием состава преступления». Но почему-то бедолага вернулся из мест заключения лишь только что. В чём была причина такой задержки, Привалов не знал. Жалкий облик затравленного, сломанного человека остался в моей памяти как символ преступности режима, этого чудовищного молоха, пожиравшего людские жизни и судьбы.


                БАБИЙ ЯР            

Вскоре после нашего возвращения из Новотроицка в «Литературной газете» появилось  стихотворение Евгения Евтушенко  «Бабий Яр», посвящённое памяти сотен тысяч евреев, уничтоженных нацистами во время войны в предместье Киева.
Евтушенко был, пожалуй, наиболее ярким представителем плеяды молодых поэтов, рождённых «оттепелью». Их творчество выламывалось из рамок  казённого соцреализма,  обращалось к душе человека, его реальным чаяниям и проблемам.  Поэзией, надо признаться, я мало интересовался, но стихи Евтушенко, страстные, содержавшие созвучные моим мысли  и чувства, не могли оставить меня равнодушным.
Поэт постоянно подвергался  нападкам со стороны ортодоксальной критики, обвинявшей  его в безыдейности, легковесности, политической незрелости, а то и   космополитизме. Хамское отчитывание  талантливого поэта бездарями, политруками от литературы,  было мне  отвратительно. Однажды,  взбешённый разгромной статьёй  по поводу подборки стихов Евтушенко в «Юности», я накатал эмоциональное письмо в «Литературную газету», в котором, как мне казалось, наголову разбил фальшивые аргументы автора статьи, известного тогда «литератора», имя которого давно уже кануло в лету. Именно на это письмо я получил ответ от Сарнова.
Однако  вся предыдущая критика, даже самая зубодробительная, меркла перед бурным, дурнопахнущим потоком обвинений, обрушившимся на Евтушенко  после опубликования «Бабьего Яра». Хочу привести стихотворение  здесь полностью.

Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас —
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус —
это я.
Мещанство —
мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется —
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
«Бей жидов, спасай Россию!»-
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! —
Я знаю —
ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется —
я — это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся — это гулы
самой весны —
она сюда идет.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет — это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я —
каждый здесь расстрелянный старик.
Я —
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
«Интернационал»
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому —
я настоящий русский!

Я с детства жил в атмосфере антисемитизма, бытового и государственного, плохо скрываемого и откровенного, успел  досыта вкусить его ядовитых плодов.   Давно прошли те наивные времена, когда я, считая антисемитизм в нашей интернациональнай стране чудовищным недоразумением, с нетерпением ожидал его решительного официального порицания. «Бабий Яр» был первым публичным упоминанием и осуждением антисемитизма.
Стихотворение  потрясло меня и самим фактом его появления, и пронизывающей его глубиной чувств,  мощным дыханием негодования и сострадания, удивительным сочетанием яркой публицистичности с лиризмом.  Я читал и перечитывал его, словно пил и не мог напиться, испытывая  непередаваемые чувства воодушевления, восхищения и безмерной благодарности автору. Помыслы автора, открытые как на ладони, благородны, прозрачны,  чисты. Казалось бы, что могло возмутить в этом страстном манифесте гуманизма  и протеста против человеконенавистничества?  Я, конечно, знал, что тема антисемитизма в СССР находится под запретом и понимал, что власть не может отнестись к столь  вызывающему нарушению табу равнодушно, но такой бешеной реакции на публикацию «Бабьего Яра» не ожидал. Вакханалия началась немедленно. Свора  официозных борзописцев набросилась на Евтушенко с резкими политическими нападками. Его обвиняли в... попирании основ советского интернационализма, заключающемся в выпячивании трагедии одной нации, евреев, из общего ряда жертв  фашизма.
В «Литературной России» появилось стихотворение некого Алексея Маркова, дающее отпор «космополиту» Евтушенко. Смысл его заключался в том, что сокрушаясь о еврейских жертвах, забывая при этом про миллионы жертв своего народа, Евтушенко, этот пигмей,  оскверняет их память и потому  лишается права называться настоящим русским.  Искать нормальную логику в этом памфлете не было  смысла. Не понимать, что жертвы  своего народа были солдатами  воюющей армии, их убивали в боях, «не требуя метрик», а евреев уничтожали поголовно (пленных расстреливали на месте) по этническому признаку,  может либо законченный идиот, либо  ярый антисемит. Похоже,  страстный обличитель соединял  в себе обе эти ипостаси.
Кроме прочего,  он  напоминал «пигмею»  и всем нам о том, что  именно Россия «заслонила ту амбразуру», и погасив  пожар, где Бабий Яр  был лишь «первый Яр»,  «заслонила глазастых детей». Россия в устах автора есть  тот самый оплёванный Евтушенко «свой» народ, то бишь, русские, «глазастые дети» — евреи,  и если облечь эту «поэтическую» невнятицу в нормальную  словесную форму, получится, что   именно русские, ценой жизней «миллионов стриженых ребят», спасли евреев от  гибели. Банальная, иезуитская мифология!  Не существовало  никаких спасителей еврейского народа. Была Рабоче-крестьянская Красная армия, в которой полмиллиона евреев плечом к плечу с русским и другими народами многонациональной страны бились со смертельным врагом. Вместе они  погасили пожар войны, заслонили страну от нацистских орд.
Вклад евреев  в победу был не менее значительным, чем вклад других наций.  По полученным  наградам и числу Героев Советского Союза  они  находились  в первой пятёрке среди нескольких десятков национальностей СССР.  Эта информация замалчивалась, чтобы, кроме прочего,  не подвергнуть сомнению  греющую душу населения байку о евреях, воюющих в Ташкенте. «Разве ваши воевали?» — изумилась соседка словам моей мамы о том, что два её  брата погибли на фронте. Подробности об участии евреев в войне я ещё подростком случайно узнал из статистического справочника,  невероятным  чудом появившегося на свет в начале антисемитской кампании «борьбы с космополитизмом». Если уж на то пошло, то  в идеологических «прегрешениях» следовало бы обвинить не Евтушенко, а пасквилянта. Именно он, выпячивая заслуги одного, «своего» народа, попирает принципы ленинского интернационализма, разжигает национализм. Старт этому «выпячиванию» и «попиранию» дал главный марксист-ленинец, Великий Вождь, провозгласив сразу после окончания войны свой знаменитый льстивый тост за здоровье  русского народа, назвав его руководящим,  и особо выделив из «векового союза братских народов».
Стая литературных стервятников, слетевшаяся на дьявольский шабаш, возможно впервые выполняла заказ не с  фальшивым, а подлинным вдохновением и смаком. Идеологическая риторика  была лишь флером, прикрывающим их  истинные, нутряные чувства. Было очевидно, что пером этой братии  водил  зов их душ — неизбывная, застилающая глаза ненависть к евреям.
Хрущёвская оттепель была уже на исходе, однако дарованная режимом куцая подконтрольная свобода всё ещё дозволяла осторожное высказывание мнений, отклоняющихся от твердолобого идеологического начётничества. И, тем не менее, насколько я помню, не было ни единого, даже самого робкого  слова критики в адрес Маркова или   разгромных заказных статей. Гневные стихотворные ответы черносотенцу, написанные Маршаком, Эренбургом, Алигер,  не публиковались, они ходили в списках.  Я не питал  никаких иллюзий относительно вменяемости юдофобов и был уверен, что даже если бы эти ответы были опубликованы (можно ведь пофантазировать!), ничего бы не изменилось, ибо никакие аргументы на уровне разума на эту публику не действуют.
Поразившая цивилизованный мир злобная  реакция на  публикацию «Бабьего Яра», этого пронзительного антифашистского гимна-реквиема несомненно войдёт в историю советского антисемитизма как одна из его самых гнусных, обличительных  страниц.


                ЯВНОЕ И ТАЙНОЕ

О пропаганде

Надо сказать, что радио я практически  не слушал, газеты прочитывал, в основном, по диагонали. Внутренняя жизнь, судя по их публикациям, состояла из успехов, рекордов, перевыполнения планов и прочего в том же духе. Жизнь на Западе рисовалась как мрачнейшая картина бедственного положения трудящихся, жестоко эксплуатируемых властью хищнического капитала. Международные дела, освещаемые прессой, представали как козни, происки и провокации западной военщины против советского блока. Вообще, отчётливо понять что-либо, происходящее в стране и мире из советских газет и радио, было невозможно. Пропаганда вместо информации, замалчивание и передёргивание фактов, полуправда, а чаще всего, откровенная беспардонная ложь беспрерывно густым потоком  лились в уши и глаза «строителей коммунизма».
Не слушай я регулярно «Голос Америки» и «Свободу», не знал бы о многих событиях в мире и СССР. Не знал бы подробностей обмена пилота Пауэрса на советского разведчика Абеля, правды о Карибском кризисе, когда Хрущёв, разместив на Кубе ядерные ракеты, возмущённо врал, что их там нет, пока его не ткнули носом в фотографии с самолёта-разведчика, и он был вынужден убрать с Кубы «несуществующие» ракеты. Ради политических и идеологических соображений, в чаду гонки вооружений, лживый советский режим поставил мир на грань ядерной войны.
Я был уверен тогда, уверен и сейчас, что никто, кроме Гитлера,  не хотел на нас нападать, и никогда не напал бы первым. Возможно, паранойей и страдала часть наиболее тупых членов  политруководства,   но советская внешняя политика определялась не мифическими страхами. Её сутью было неизжитое  стремление насаждать всюду «животворные» коммунистические идеи,  поддержка  «освободительных движений» во всех точках планеты,   порочное соревнование с Америкой в наращивании  вооружений.  Официальная пропаганда годами лелеяла образ «потенциального противника», империалистического дьявола, сваливая на его происки все наши «временные трудности».
Кстати,  о происках. В  1962 году в СССР приехал оркестр Бенни Гудмана. Эта гастроль была, пожалуй, одной из последних конвульсий показушной хрущёвской оттепели. Для любителей джаза встреча с прославленным оркестром была подлинным счастьем. Но аппарат идеологического партийно-гэбэшного надзора был начеку. Нельзя было допустить, чтобы наш человек, убаюканный звуками чужой и чуждой музыки, утратил бдительность, забыл о происках коварного врага. В «Известиях» появилась статейка, в которой рассказывалось о беседе «известного советского музыканта» с безымянным оркестрантом. Ему не понравилось исполнение одного произведедния. «Помилуйте,  — ответил американец,  — о какой стройности можно говорить, когда четырёх музыкантов я вовсе не знаю. Их подсадили в оркестр перед отъездом к вам».
Я не сомневался, что «беседу» сочинили в редакции. Более глупой, безграмотной лжи трудно было представить. Ради поддержания у народонаселения требуемого уровня подозрительности и шпиономании коммунистическая пропаганда не брезговала ничем. Официозная газетёнка походя оскорбила великого артиста, плюнула в душу тысячам его почитателей.
Спустя некоторое время Колосову удалось на пару часов заполучить выпущенную в Штатах пластинку «Бенни Гудман в Москве». Вскоре запись концерта появилась у всех членов колосовского клуба, в том числе и у меня.

           Новочеркасск

В то время часто использовался лозунг «Всё во имя человека, всё во благо человека». Слащавый, почему-то напоминавший мне какое-то библейское изречение, он, впрочем, как и  прочие казённые заклинания,  был насквозь фальшив. У власти были совсем иные приоритеты,  «во благо человека» она не делала никогда и ничего. Уже прошло почти 20 лет после окончания войны, а люди продолжали жить в недостойных для народа-победителя условиях, скученно, многие ещё в бараках. Я знал семью из пяти человек, жившую в  тесной комнатке коммуналки, бельё они гладили  чугунным утюгом,  разогреваемом на электроплитке. Ввиду низких зарплат и перебоев то с одним, то с другим люди питались скудно и однообразно.
Один наш знакомый, давний приятель моих тёток,  привёз из московской командировки весть  о грядушем повышении цены на сливочное масло. Известие о серьёзном  подорожании одного из основных «народных» продуктов было   воспринято нами как очередная московская сплетня: ну это уже слишком, не может такого быть! Однако вскоре слухи подтвердились,  появилось сообщение о повышении «по просьбе трудящихся» на 30 % цен не только на масло, но и на другие продукты питания.  Жить стало совсем невмоготу, денег не хватало от получки до получки. Между тем, пропаганда продолжала твердить о преимуществах социализма и непрерывном росте благосостояния трудящихся.
— Народ безмолвствует! — зло ехидничал Борис Шинкевич. — Ничем не проймёшь! Жрать-одеть нечего и не на что, а всё равно — тихо! Да какой, собственно, это народ! Быдло покорное!
Борис Шинкевич так же, как я, постоянно слушал «вражеские голоса», яростно ненавидел советскую пропаганду и, вообще, советский режим. Вскоре после повышения цен он принёс на работу одну из центральных газет. На фотографии, занимавшей чуть  ли не половину первой страницы,  был изображён человек, несущий перед собой на вытянутых руках кипу бумаг до самого подбородка. Текст под фото гласил, что это клерк, изнемогающий под грузом письменных протестов, которыми завален английский парламент в связи с подорожанием лука на 4%.
— Нет, ты посмотри! — кипел Борис. — Они что, суки, издеваются?— Рассказывают  нам про четырёхпроцентное подорожание у них лука именно сейчас, когда у нас жратва подорожала почти вдвое!
Безмозглая  наглость официозного органа, похоже была последней каплей клокотавшего в нём  протеста: он решил демонстративно выйти из комсомола.
— Пойду, брошу им ксиву в харю!
Мне с трудом удалось отговорить его, красочно  обрисовав последствия, которые будет иметь этот импульсивный поступок.
Спустя много лет мы узнали, что, оказывается,  народ не безмолствовал. Речь идёт о забастовке рабочих в Новочеркаске летом 1962 года. Там на одном из заводов одновременно с повышением   цен была значительно увеличена норма выработки. Рабочие прекратили работу, требуя от начальства повышения расценок. На заводском дворе к рабочим присоединились  люди из городских районов и других предприятий, образовалась многотысячная толпа, в которую затесалось немало пьяного хулиганья.  Неуправляемое людское скопище не реагировало на уговоры руководства завода и прибывших из Москвы крупных партийных шишек.  Народ прибывал, бушевал. К городу стали стягиваться танки.
Разъярённая толпа двинулась к зданию горкома партии и горисполкома. Путь ей преградили  солдаты с автоматами. После двух предупредительных залпов, на которые люди не реагировали, солдаты открыли огонь по толпе. Погибло 24 человека.
Позднее в Новочеркасске прошёл суд над выявленными зачинщиками бунта. Семеро из них были приговорены к расстрелу, остальные — их было больше ста человек — получили огромные сроки заключения. В конце 80-х все осуждённые были реабилитированы. Новочеркасские события были строго засекречены, за их разглашение полагался расстрел. Такой степени  засекреченности удостаивались разве только какие-нибудь суперважные военно-космические разработки. Ни единой капли информации не просочилось во вездесущие «вражеские голоса». О зверской расправе над  доведёнными до отчаяния безоружными людьми мир узнал только в годы перестройки. Такова была тщательно скрываемая кровавая изнанка конъюнктурно-показушной хрущёвской оттепели.


                СОЛЖЕНИЦЫН

Как бы то ни было, но, как я уже говорил, полоса послесталинской свободы, хоть и  спущенной сверху,  строго дозированной  и смахивающей  на эрзац,  всё же приносила  реальные плоды, в частности, в области литературы. Цензура ослабла, и железобетонная продукция соцреализма сдавала позиции под напором рождающейся молодой литературы, свободной от обрыдших совписовских  канонов. Особенно это было заметно по журнальным публикациям. Герои произведений Аксёнова, Войновича, Максимова, Гладилина, публикуемых в «Новом мире» и «Юности», которые я выписывал из года в год,  были живыми людьми, а не «идейными» истуканами, в отличие от пресных персонажей лакированных творений многочисленных  «благонадёжных»  графоманов.
Однажды в только что пришедшем одиннадцатом номере «Нового мира» за 1962 год я увидел новое имя: А.Солженицын. «Один день Ивана Денисовича».  Рассказ резко выделялся  даже на фоне произведений новых талантливых, честных  авторов. В нём описывался один лагерный день политзаключённого, крестьянина, фронтовика, осуждённого «за измену родине». С первых строчек рассказ цеплял так, что оторваться было невозможно. Это был монолитный, органический  сплав захватывающей дух  запретной правды с её  завораживающе самобытным, сдержанным, сочным художественным  воплощением. Появление рассказа никому  не известного автора, ворвавшегося в литературу  как мощный вихрь, произвёл, банально выражаясь, эффект разорвавшейся бомбы. Впервые советский читатель узнал правду, что называется, из первых рук о сталинских концлагерях. Едва придя в себя от оторопи, свора официальных борзописцев уже макнула было перья в чернильницы, чтобы осадить выскочку, очернителя и клеветника, но осеклась, узнав, что рассказ одобрил сам Хрущёв, приказав к тому же распространить его публикацию как можно шире, после чего началось триумфальное шествие «Одного дня». Рассказ (в «Роман-газете» он  был назван  повестью) читала вся страна.
Однако если судить по реакции людей, с которыми я общался, скажем, моих сотрудников, повесть  была воспринята далеко не однозначно.  Лишь несколько человек с близкими мне взглядами отнеслись к повести с таким же энтузиазмом, как я. В оценках других читателей в лучшем случае преобладала либо индеферентная  сдержанность, либо скептическое недоверие. А многие, если не большинство, горячо возмущались, расценивая повесть как клевету на советскую действительность. Помню, один из них, Володя Сафонов, мой сосед по кульману, член партии, брезгливо тряся «Роман-газетой» с востороженным предисловием Твардовского под его фотографией, срывающимся от гнева голосом говорил, тыча пальцем в фотографию:
— Я возненавидел своего любимого поэта за это предисловие!
Не раз приходилось  слышать безапелляционные утверждения людей образованных, «интеллектуальных», о том, что, конечно же, всё это враньё, высосанная из пальца профанация, не могло быть ничего подобного в Советском Союзе.  Реакция этих людей приводила меня в недоумение, казалась необъяснимой.  Казалось бы,  о сталинских репрессиях  известно всем и каждому, последствия «культа личности» недавно осуждены на высшем партийном уровне. В повести нет описания зверств, физических страданий, бесчеловечной жестокости. Мне приходилось и, думаю, я был далеко не  единственным, слышать  из первых уст такие подробности о сталинских концлагерях, от которых  кровь стыла в жилах. Ничего такого в «Одном дне» нет. Чем же повесть  так смутила  и возмутила  многих наших сограждан? Возможно, причина была в том, что одно дело знать об абстрактных тысячах  невинно осуждённых, и совсем другое — увидеть выпуклую, осязаемую картину жуткой своей обыденностью лагерной жизни  одного из тысяч?
Сознание людей, оболваненных советской пропагандой, органически не могло признать правдой описанные в повести  немыслимые, по их мнению, несоветские,  каторжные  условия.  Художественные достоинства повести, литературное мастерство автора, если они вообще были замечены этой публикой, играли лишь отягчающую роль. (Пройдёт время,  и после В. Шаламова, Е. Гинзбург, Л. Разгона, солженицынского «Архипелага», «Один день» будет казаться  этакой, если позволено так выразиться, лагерной идиллией).
Отторжение солженицынской правды значительной частью общества, на мой взгляд, во многом  объяснялось её отношением к «спонсору» скандальной повести. В огромной стране, где, пожалуй,  не было семьи,   которая не пострадала бы от сталинских репрессий, по моим ощущениям не чувствовалось повсеместной  благодарности к освободителю тысяч (миллионов?) невинно осуждённых. Более того, в большинстве своём народ не любил «дорогого Никиту Сергеевича».  За кукурузу от Чёрного до Белого моря, за гонения на церковь, за повышение цен, за... ХХ-ХХ11 съезды с их осуждением «культа личности». Умом Россию не понять...
По мнению многих (сейчас их назвали бы сталинистами)  «Иван Денисович» просто «попал в струю» и был не более чем одним из звеньев инициированной Хрушёвым политики десталинизации.  Особенно шокирующим и кощунственным  для этой далеко не малой категории стала поддержка Хрущёвым выдвижения повести  на соискание  Ленинской премии. Однако вопреки высокой поддержке,  премия Солженицыну присуждена не была. Хрущёв не настаивал. В одном из комментариев радио «Свобода» этот факт объяснялся тем, что  Хрущёв,  напуганный чрезмерным, вышедшим  из под партийного контроля общественным резонансом,  вызванным повестью,  перепугался и нажал на тормоза. Однако я, во всяком случае, не замечал каких-либо видимых перемен в отношении к повести. Правда, в Литгазете изредка появлялись робкие сетования на тему наблюдающихся в некоторых публикациях «идейных перекосах» в  оценке «Одного дня». Кто его знает, думал я, возможно, Хрущёв понял, что ошибся, принимая Солженицына за «подручного партии», но поздно.
После отставки Хрущёва в октябре 1964 года продажная писательская свора во главе с литгенералами, уловив натренированным нюхом вектор перемен, пошла на «Ивана Денисовича» массированной атакой. Началась травля писателя.
Но в отличие от мягкотелого Пастернака, этот орешек оказазался им не по зубам.


                РУССКИЙ С КИТАЙЦЕМ


У СССР на международной арене был один друг — Китай. Страны «народной демократии» не в счёт, это были  солагерники, шестёрки, во всём безусловно подчинявшиеся «старшему брату». Но после смерти Вождя народов и некоторого смягчения тоталитарных нравов в СССР отношения между двумя коммунистическими гигантами начали охлаждаться. Сначала неявно — ну, скажем,  из радиорепертуара исчезло чуть ли не ежедневное  ритуальное песнопение «русский с китайцем братья навек»  — а потом, после хрущёвского разоблачения «культа личности», шокировавшего Мао, живого и здравствующего «великого кормчего», правителя на века,  отношения испортились уже открыто и нескрываемо. Эпоха гипертрофированных братских объятий осталась позади. В адрес КПСС посыпались обвинения в ревизионизме, уступках империализму, расколе среди компартий, измене мировой революции. Однажды по «Радио Свобода» я услышал  то ли какое-то официальное заявление, то ли просто сообщение, сейчас уже не вспомню, провозглашавшее отказ Китая признавать за СССР руководящую роль в мировом коммунистическом движении. Это был по сути разрыв совестко-китайских отношений. Совсем недавно такое невозможно было даже представить.
Иногда в эфире я натыкался на «Радио Пекина». Сразу узнавал его по специфическим голосам дикторов, говоривших на чистом русском языке, но с характерным китайским акцентом. Передачи были похожи на монотонные политинформации. Их главной темой были выдающиеся успехи  народного Китая во внутренней и внешней политике под мудрым  руководством великого вождя Мао  Цзэдуна. По сравнению с инфантильной, запредельно примитивной по тону и содержанию китайской пропагандой,  советская могла показаться шедевром агитационного искусства.  После ухудшения советско-китайских отношений    «Радио Китая» со всей своей мощью обрушилось на ревизионистов и ренегатов, захвативших власть в руководстве КПСС. Эти по-детсадовски строгие инвективы с их убийственной серьёзностью, напыщенной  интонацией, примитивной риторикой и лексикой казались мне чрезвычайно потешными.
Начавшееся вскоре  тотальное глушение передач «Радио Китая» привело меня в изумление: зачем? — недоумевал я. Если ради перестраховки, то это величайшая глупость: неужели там, наверху, полагают,  что кто-то станет воспринимать всерьёз  эту примитивно-лобовую ахинею? Но глуп оказался тогда я.  Граждане слушали «Голос Китая», что называется,  взахлёб. Если по поводу западных радиостанций мне неоднократно приходилось слышать «врут они всё», то ничего подобного в адрес «Голоса Китая» я не слыхал ни разу. Этого следовало ожидать. Значительная  часть населения (думаю, эпитеты  «огромная» и даже «подавляющая»   не будут преувеличением) негативно отнеслась к хрущёвскому разоблачению «культа личности» и его последствиям.  Для очень многих Сталин остался кумиром, сталинские времена — эпохой великих достижений и побед. Передачи «Голоса Китая», с дубовой прямотой осуждавшие  хрущёвские акции, были для этой части советских граждан глотком свежего воздуха. Глушение китайского радио, по интенсивности, пожалуй,  превосходившее глушение западных радиостанций,  должно было напрочь перекрыть будоражущую крамолу.


                ЗАКАТ ОТТЕПЕЛИ. КЕННЕДИ И ПР.

Евпатория   

         В августе 1963-го года мы решили свозить нашего пятилетнего Марика «на юг».  С нами в Евпаторию поехали Рая с мужем Наумом. Я уже сто раз говорил о причудах и капризах моей памяти. Бывает, что из её недр выплывают какие-то ерундовые  подробности, а значимые события вспоминаются нечётко, с большим трудом. Вот и сейчас:  первая поездка к морю,  что ни говори, событие неординарное,  воспоминания же  о ней — не более, чем тусклая, смазанная картинка.
Остро помню будоражащий запах моря, но не помню пляжа, не вижу Раю с Наумом рядом с нами. Зато  помню, правда, очень смутно, нашу хозяйку, высокую, сухопарую женщину, живо помню девочку-армянку, лихо  катающую Марика в какой-то гремящей коляске по большому двору.  «Держись, Маро!», весело кричала она, смешно перебирая ногами.
Фая вставала рано, приносила с рынка снедь, мы поднимались к уже готовому завтраку. Проблема «общепита» вспоминается как общий колорит поездки. Нечастые посещения его заведений превращались  в серьёзное морально-физическое испытание: огромные очереди под неумолчный гром алюминиевых подносов, стук ложек- вилок и в столовых,  и в открытых кафе под палящим солнцем. Помню, я тогда подумал: всё, что создано здесь, у моря, природой, прекрасно и совершенно, а то, к чему прикасается человек, коряво, равнодушно и  противно. Единственное, что приятно запомнилось из «неприродной» сферы, были попробованные нами впервые настоящие, очень вкусные чебуреки.
Но как бы то ни было, общее впечатление от первой поездки к морю  осталось в памяти на всю жизнь.               

Кеннеди

Я не относился к числу тех, кто считая советский режим порочным и бесчеловечным, безоговорочно идеализировал США. Да, я, разумеется, признавал, что Америка полнейший антипод СССР.  В  отличие от наглухо закрытого советского режима, все важнейшие государственные решения во внутренней и внешней политике США подвергались открытому обсуждению в СМИ и принимались после их одобрения в конгрессе и обществе.
В условиях американской демократии трудно было бы даже представить аналогичное советскому режиму наглое лицемерие и лживость власти внутри страны и за её пределами. Я был убеждён в том, что  жёсткая политика Америки в отношении СССР вызвана не её мифической   агрессивностью, а острой необходимостью защитить западные демократии от фальшивого «защитника мира», бесцеремонно простирающего  свои длани по всему свету.
Я не подвергал сомнению правдивость и беспристрастность новостных сообщений «Голоса Америки», содержание и окраска его аналитических передач были созвучны моим суждениям о том или ином событии. Не последнюю роль в моём отношении к Америке играл льющийся  оттуда джаз,  который, как я считал тогда, был одним из элементов сути и плоти этой страны, её «визитной карточкой». Американский джаз, без всякого сомнения, окутывал моё представление о Штатах флёром романтики.
Однако,  невзирая на мою симпатию  к «вражеской»  заокеанской державе, я, повторяю, был далёк от её идеализации. Хотя, признаюсь,  было время, когда я  напрочь отторгал любую негативную информацию о жизни в США. Но,  повзрослев и  утратив наивность,  я осознал, что назойливо педалируемые советскими СМИ темы безработицы, расовой сегрегации — не выдумка советской пропаганды, а реально существующие проблемы американского общества. Я ненавидел расизм,  его отвратительные проявления в Америке считал её позором, они  вносили диссонанс в моё уважительное отношение к этой стране.  Правда, американцы признавали свои проблемы и пороки, о них говорилось открыто, расовая сегрегация осуждалась большинством граждан, в ожесточённом противостоянии между противниками  и сторонниками расового равноправия последние явно одерживали верх.
Президент Кеннеди выступал за равные права чернокожих, был инициатором запрета сегрегации в любом виде. Я видел его несколько раз в кинохронике, молодой, улыбчивый, он держался со спокойным достоинством и уверенностью. У нас к Кеннеди  относились с опасливым уважением, не помню, чтобы Кукрыниксы или Ефимов рисовали на него свои злобные карикатуры. Кеннеди был сторонником улучшения отношений с СССР, это было отрадно, ибо любое потепление, весьма редкое в те времена, тут же отзывалось у нас пусть мизерным, но всё же ощутимым «смягчением нравов». Политический курс, проводимый президентом, нравился не всем, недоброжелателей у него было предостаточно и в обществе,  и в конгрессе.
22 ноября 1963 года Джон Кеннеди был убит в городе Даллас. Сообщение о его гибели было опубликовано во всех центральных газетах Союза с соболезнованиями советского руководства и лично Хрущёва. Я услыхал об убийстве Кеннеди на работе по радио, тихо журчавшему на соседнем  столе. Известие ошеломило меня. Почти бессознательно попавшимся под руку  плохо заточенным карандашом я нацарапал  на клочке ватмана: 22 ноября 1963 года президент США Кеннеди убит фашистской сволочью. «Фашистская сволочь» в моём понимании был не конкретный убийца (его имя ещё не называлось), а та часть американского общества, взгляды и настроения которой породили злодейское убийство чрезмерно «либерального»,  по её мнению, президента.
Эфир был заполнен подробностями и обсуждением случившегося. Оказалось, что задержанный по подозрению в убийстве президента Ли Освальд был вовсе не фашистом, а...сторонником социализма, называл себя марксистом. Он даже какое-то время жил в СССР, но потом вернулся в США. Судя по зарубежному радио, это был неуравновешенный, вздорный тип, с непредсказуемым поведением. Свою вину он отрицал. Возможно, полиции удалось бы выжать из него больше, но, как по заказу, Освальда  через два дня застрелил какой-то тип, неведомым образом пробравшийся в подвал полиции, когда убийцу отправляли в тюрьму. Стрелявшего  тут же задержали, им оказался  некий Джек Руби. Мотивы убийства Освальда Руби  излагал путанно, туманно и неубедительно.
Вся эта необыкновенно тёмная история на все лады обсуждалась в американской прессе, строилось множество предположений, в том числе рассматривался и «московский след», по мнению многих вполне вероятный, если учитывать странную связь Освальда с СССР и его  левые взгляды. В эту версию я ни на секунду не поверил  не потому, что убийства неугодных за пределами границ СССР было какой-то  экзотикой, а просто потому,  что  в составе Политбюро были кто угодно, но не идиоты, способные решиться на бессмысленную лобовую акцию, обречённую на неизбежное и немедленное разоблачение.  Убийство Кеннеди укрепило меня во вполне банальной мысли о том, что ничего идеального в подлунном  мире нет.  Природа пытается  взять  своё, и сущность хомо сапиенс, с его добродетелями и пороками,  независимо от общественного строя то и дело выламывается из цивилизационных рамок.

           Хрущёв

Меня не покидало ощушение, что Хрущёв пытается, что называется, усидеть на двух стульях: с одной стороны, разоблачить «нарушение ленинских норм», а с другой — не допустить «чрезмерной» свободы.   После решительного, я бы сказал, отчаянного публичного осуждения «культа личности», предвещавшего, казалось бы,  отказ от многих, мешающих нормальной человеческой жизни идеологических стереотипов Никита Сергеевич почувствовал, что перегнул палку.  Выступить  бескомпромиссно против партийной верхушки, молчаливое осуждение которой он, конечно же, ощущал, Хрущёв не мог, да и не хотел, ибо сам был плоть от плоти этой компании, да и к тому же  он понимал, что и у «простых граждан» отношение к антисталинской «либерализации»  было далеко не однозначно. А уж о партработниках, кагэбешниках, казённых писателях и говорить нечего. Эта публика понимала, чего она будет стоить, если  ослабнет или, не приведи господи, сойдёт на нет основа режима — железное руководство партии. В   страхе за свою шкуру, они начали науськивать его на творческую интеллигенцию, эту, по их мнению,  порочную закваску свободомыслия, причину смуты в умах. В Венгрии, внушали  они, тоже всё начиналось с литературных кружков с их требованиями свободы творчества.
Струхнувший «реформатор» пошёл на попятную. Самолично начал гонения на  молодых «неформальных» писателей и художников,   обрушивался на них с грозными обвинениями и оскорблениями, грозился выгнать из страны. Приглушение «съездовских» антисталинских инвектив уже давно проскальзывало в прессе под видом обращений озабоченных трудящихся,   противники хрущёвского курса, осторожно,  как минёры, прощупывали почву, в самых мягких выражениях высказывая сомнения относительно «огульного осуждения» сталинского периода.
Почувствовав слабину лидера, его готовность дать задний ход, номенклатура начала  открыто давить на Хрущёва. Одно за другим на самом верху пошли совещания по идеологии, где громили неугодных писателей, художников, кинорежиссёров. В возникшей атмосфере  вначале ползучего, а затем и агрессивного отката от принципов «оттепели» чудом успел «проскочить» фильм «Живые и мёртвые»,  где была ярко показана неразбериха первых дней войны, связанная с предвоенными (читай, сталинскими) репрессиями против военного командования. Этот фильм, имевший  огромный успех, хоть и пропитанный насквозь  «правильным»    советским патриотизмом,   даже намёком не покушавшийся  на кристальную чистоту партии («ты партию не трожь!» — говорит один из героев фильма, так, будто репрессии не были делом её рук), тем не менее, был необычайно смелым для того  времени.
Демонстративный отход Хрущёва от жёсткого антисталинского курса в угоду партийной верхушке было запоздалым. Последующие события показали, что  между членами ЦК, недовольными  «волюнтаристским», приближавшимся к единоличному руководством Хрущёва уже давно шли тайные  переговоры о смещении его от власти.  Не исключено, что  во время присвоения  ему на 70-летие звание Героя Советского Союза, кремлёвские  подхалимы и льстецы,  сами же создававшие культ «дорогого Никиты Сергеевича»,  уже знали, что его смещение  лишь дело времени.
Воспользовавшись отсутствием Хрущёва, отдыхавшего в Сочи, верные соратники созвали заседание  Президиума ЦК для обсуждения деталей грядущей акции. Вскоре Хрущёва пригласили на пленум ЦК, который отстранил его от всех партийных и государственных должностей. Первым, а потом генеральным   секретарём ЦК КПСС на долгие годы стал Леонид Ильич Брежнев.
Хрущёв был не очень грамотен, бывал вздорным и непредсказуемым, но обладал  пытливым умом, был деятельным организатором. При всех противоречиях его руководства он казался мне  одним из самых незаурядных, интересных правителей советского времени.
Мне запомнился один из  последних всплесков хрущёвского абсурдизма: присуждение президенту Египта Насеру звания Героя Советского Союза. Сам по себе факт присвоения высшей советской награды иностранцу неизвестно за что, был, мягко выражаясь,  непонятен, а уж сотрудничество  «героя» с нацистами в годы войны, о котором я узнал из передач «Голоса Америки» (неужели Хрущёву это было неизвестно?) вообще превращал  эту акцию в идиотский казус. Народ к присвоению Героя Насеру отнёсся со смешливым презрением. Популярным был такой стишок:
                Лежит на пляже кверху пузом
                Полуфашист, полуэсер,
                Герой Советского Союза
                Гамаль Абделевич Насер.
(вариант: Гамаль Абдель на всех насер.)


                ТУРИСТСКО-МУЗЫКАЛЬНОЕ И ПР.

           Военно-Грузинская дорога
   
В июне 1964 года мне «выделили» (тогда так говорили)  туристскую путёвку «По Военно-Грузинской дороге». Маршрут начинался в осетинском Орджоникидзе и заканчивался в грузинском Зелёном мысе на  берегу Чёрного моря. Прошло столько лет, а воспоминания о том замечательном туре живы до сих пор. У нас была большая группа, которая как-то быстро и естественно  разбилась на малые  «подгруппки». Меня всегда тянуло к тем, кто моложе меня, и я  оказался в компании молодых, весёлых ребят, среди которых был   самым старшим. Я не любил танцевать, и когда на турбазах по вечерам ребята тащили меня на танцы, я отказывался, говоря при этом: «Нет, уж лучше я по-стариковски займусь чем-нибудь другим!» Эта реплика всегда встречалась ироническим смехом, дескать, ага, ну-ну, кончай рисоваться, старик нашёлся! Постоянных членов нашей компании было человек 8-10, все из клана ИТР, кроме 19-летнего Коли, славного рабочего парня из Ленинграда.
Красота и экзотика окружала нас на протяжении всего тура.  Тихий, мягкий Орджоникидзе, дорога среди скалистых ущелий,  ледник Гергети, захватывающие дух горные виды, старинные крепости и церкви... Однажды наш автобус проезжал по самому краю узкой горной дороги через туннель, прорытый в снегу после обрушившейся снежной лавины. Впечатление незабываемое. Не то чтобы было так уж  страшно, но,  как бы это помягче сказать, довольно неуютно.
Обволакивающий своим загадочным обаянием прекрасный Тбилиси, чудесный мелодичный грузинский язык... Я  выучил несколько фраз, щеголял ими, удивляя аборигенов. Некоторые из них помню до сих пор. В группе не было ни ссор, ни мата, ни хамства. Флирт, конечно, был, как же без него в компании молодых ребят и симпатичных девушек!  А девушки были, надо сказать, на самом деле симпатичные. Разбитная  знойная Лида — вылитая Бесси Смит, изящная задумчиво-грустноватая Рита, статная красавица Валя с озорной лукавинкой в глазах... Я нравился Рите, однажды она намекнула, что грустит оттого, что я не обращаю на неё внимания... Была ещё сексуальная  Нина из другой компании,  которая недвусмысленно давала понять, что я ей небезразличен.
По вечерам туристы устраивали импровизированные концерты. Кто-то читал стихи, кто-то показывал фокусы, Коля, фальшивя, пел модные песни, аккомпанируя себе на гитаре, бряцая по неприжатым струнам.  Было весело и забавно. Я сдружился с Валерой Истоминым, приятным, чуточку манерным пареньком из Челябинска, инженером какого-то НИИ, подрабатывающим иногда игрой на аккордеоне в ресторанах. (Смотрю на сохранившиеся фотографии с комом в горле: неужели вон тот  молодой  парень с шапкой густых чёрных волос это я? Банально, но время не щадит не только внешность,  но и  внутренний мир, порой  преображая его до неузнаваемости.  Тот, что на фото, с весёлым живым взглядом, и я, теперешний, два абсолютно разных человека. Я уже давно разучился радоваться жизни, забыл, что такое хотя бы минутная душевная лёгкость. И дело совсем не в возрасте. Хотя и в нём тоже...).
В один из солнечных дней на пляже «Зелёного мыса», конечного пункта нашего тура,  нам с Валерой пришла в голову мысль подыскать ударника и приехать сюда на будущий год «дикарями», захватив инструменты. Мы почему-то были уверены, что нам не откажут за харчи и кров играть на танцах в клубе Зеленомысской турбазы.
Наше турне подходило к концу. За билетом на самолёт нужно было ехать на автобусе в  Батуми. Никогда не забуду эту короткую, но отвратительную, разбитую, грязную дорогу по берегу моря. За короткое время я насчитал три или четыре трубы огромного диаметра, через которые средь бела дня в благословенное Чёрное море с мощным напором сбрасывались то ли промышленные, то ли канализационные сточные воды.
В последний день нашего пребывания в Зелёном мысе чёрт меня дёрнул вымыть голову водой из-под крана. Три дня я провалялся в жару в снятой комнате. Валера тоже остался в Зелёном мысе, и домой мы улетели вместе. Мы переписывались, обсуждали детали будущей «творческой» поездки. Заготавливали ноты, я, помню, взял оркестровки во Дворце, переписывал и транспонировал подходящие партии для саксофона. Однако с  ударником не получалось,  игра  «насухую» нас не привлекала,  и постепенно энтузиазм поблек, а потом иссяк. Продлившись ещё некоторое время, наша переписка с Валерой Истоминым сошла на нет.

           «Уральский огонёк»

Регулярное телевещание в Москве началось ещё в конце 40-х годов, но даже  спустя десять лет  соседи ещё приходили «на телевизор» к счастливым обладателям волшебных ящиков ( вспомнился фильм «Пять вечеров»). Первый телевизор я увидел в 1955 году у Кальнеров. Несмотря на крошечный экранчик и блекловатое изображение, КВН-49  показался мне  настоящим чудом.
В Магнитку телевидение пришло на стыке 1962-63 годов, появившиеся в городе  телевизоры нескольких марок  были жутким дефицитом. Начальство доставало  их по своим каналам, а рабочий люд мог  получить лишь в качестве поощрения за «ударный труд». Помню, отец принёс нам выданный ему на работе  талон на телевизор «Спутник», аппарат  невысокого класса, с маленьким экраном,  который, как он сказал, можно купить хоть завтра. Как ни  заманчиво было немедленно получить заветный дефицит (синица в руках),  после  долгих колебаний мы от талона отказались, решив подождать «журавля в небе».
Сначала магнитогорское  телевидение транслировало только центральные каналы, но вскоре в эфир начали выходить местные передачи.  Постепенно телевизор перестал быть  экзотикой и стал такой же частью досугового быта, как радио, проигрыватель, магнитофон. Однако у нас далеко не все возможности телевещания были исчерпаны. Так, к примеру, ещё несколько лет видеозаписи в областном телевещании не существовало, и все передачи Челябинского телевидения шли только в прямом эфире,  были и другие технические  препоны,  ограничивающие  творческие возможности телевещания. С этой спецификой мне  однажды довелось близко познакомиться.
В те годы были в моде слащавые телевизионные «голубые огоньки» - эстрадные концерты, проходившие в интерьере, имитировавшем, довольно фальшиво, что-то вроде театрального кафе. Наш оркестр принял  участие  в так называемом «Уральском огоньке», который  из Челябинска через Москву транслировался  на весь Советский Союз. Акустика помещения, из которого должна была идти прямая трансляция «Огонька», не обеспечивала  звучания большого оркестра, поэтому звук записывали отдельно в специальной студии. Во время трансляции нам следовало изображать игру на фоне звукозаписи:  певцы открывали рот, а музыканты перебирали пальцами, делая вид, что играют. Тогда я впервые узнал, что такое игра под фонограмму, ещё задолго до того, как её стали нагло и цинично (и преступно, на мой взгляд), использовать в шоу-бизнесе.
К нашей досаде по какой-то технической причине  местная станция не смогла принять передачу, поэтому у нас в городе «Уральский огонёк» не видели. Зато я получил весточки с восторженными откликами от родственников из Москвы, Киева и Кишинёва. На Челябинской студии нам подарили фонограмму нашего выступления.

Волгоград

В начале 1965 года оркестр получил приглашение на региональный смотр-конкурс самодеятельных эстрадных оркестров в Волгограде.
На смотре в Волгограде наш оркестр был вне конкуренции. Мы, победители, стали лауреатами, обладателями кучи дипломов, коллективных и личных. После выступления на конкурсной программе оркестр дал несколько концертов в  НИИ и Дворцах культуры. Приглашали и в другие места, но у нас уже не было времени.
Нетипичное для самодеятельности качество исполнения, продемонстрированное  оркестром на смотре в Волгограде,  побудило некоторых  организаторов и членов жюри (среди которого были спецы из волгоградского училища искусств и московской консерватории) обвинить нас в «жульничестве». Они заподозрили, что  в оркестр подсажены профессиональные музыканты.  Пришлось доказывать «самодеятельную чистоту» с помощью записи в паспорте (в то время в паспорте проставлялся штамп о месте работы).
Успех оркестра, особенно у женской аудитории, во многом определялся  участием в нём вокалиста Владимира Гаврилова, вальяжного парня лет девятнадцати, которого кто-то привёл в оркестр недели за две до нашего отъезда в Волгоград. Первое впечатление от пения Гаврилова было шоковым. Я не поверил своим ушам, ничего даже близко подобного в самодеятельности мне раньше не доводилось слышать. Густой баритон лирического тембра, необыкновенно чистый, сочный, мощный – голос классного певца-профессионала. Вот уж «самородок» в чистом виде! В Волгограде у импозантного Гаврилова с его удивительным голосом сразу же появилась куча поклонниц.   
Володя  оказался недалёким парнем,  похоже, уже успевшим увериться в своей уникальности.  Под девчачий визг  он рисовался, манерничал на сцене. Кроме того, обнаружилось его неравнодушие к спиртному, он мог прийти на репетицию хорошо подшофе, а однажды чуть не сорвал концерт.
После возвращения  мы с Гавриловым больше не встречались, но вскоре услышали о нём. Володю заметила столичная телепередача «Алло, мы ищем таланты!» Его лицо начало появляться на телеэкранах сначала изредка, потом чаще, и вскоре бархатный баритон Гаврилова зазвучал рядом с самыми популярными голосами Союза. Володя попал в золотую обойму наиболее известных певцов советской эстрады. В его репертуаре были лирические песни – о маме, любви и дружбе, ну и, конечно, «песни гражданского звучания».
Потом его почему-то стали показывать всё реже и, наконец, вдохновенное лицо Володи Гаврилова совсем исчезло с экранов. Спустя некоторое время в газете «Советская культура» я наткнулся на статью, посвящённую «звёздной болезни» и её жертвам. Среди прочих, не выдержавших испытания славой, растративших талант, спившихся, упоминался и Гаврилов. Sic transit gloria mundi…
В огромном универмаге в центре Волгограда я столкнулся с Ниной из нашей прошлогодней туристской группы. Мы оба остолбенели. Люди, бывает, живут в одном городе, но не видятся годами, а тут на тебе! Нина сказала, что живёт  в Волжском, городе-спутнике Волгограда, приехала к подруге с ночёвкой, но, встретившись со мной, ночёвку отменяет и вечером ждёт меня у себя.  Это был последний день нашего пребывания в Волгограде, наутро мы уезжали домой. Я сказал, что не смогу приехать к ней: меня хватятся и будет переполох. Это было сущей правдой, но в любом случае,  придумав какую-нибудь причину,  я бы отказался, поскольку  никогда не был в числе любителей случайных коротких связей.

За музыкальным занавесом

Вдруг подумалось: ни у Колосова, в компании любителей джаза, ни в оркестре ни разу не заходил разговор о политике.   Никакого табу не существовало, просто мы   будто погружались  в некий параллельный мир, где не было места  мирской суете, вообще ничему, помимо музыки.  Странно, но об этом феномене я никогда раньше не задумывался.
А за этим невидимым  занавесом бурлила жизнь, насыщенная событиями, многие из которых стали судьбоносными. Налезая одно на другое, события эти  переплетались в тугой клубок, распутывание которого зачастую влекло за собой  хаос и разрушение. Под влиянием экспорта  животворных  «пролетарских» идей и лицемерной поддержки эпохальной борьбы колониальных народов за свою независимость свергались режимы и  рождались новые государства. В  СССР,  в ходе жестокой борьбы за сферы влияния в неспокойных регионах мира,   усиливалась  гонка вооружений, истощавшая  экономику, снижавшая  уровень жизни населения. Не затихала пресловутая «борьба за мир во всём мире» с её обрыдшей лицемерной болтовнёй, от которой меня выворачивало наизнанку.
Продолжалась  «долгоиграющая» война во Вьетнаме, давным давно начинавшаяся как гражданская. Я ничего не знал ни о её предистории,  ни о причинах вовлечения в неё мировых держав. Говоря прямо, перепетии этой войны меня мало занимали, они, как говорится, не входили в круг моих интересов. Наша пресса и телевидение постоянно рассказывали о зверствах американцев во Вьетнаме, о напалме, сожжённых деревнях и прочих ужасах, чинимых империалистами,  развязавшими  братоубийственную войну в этой несчастной стране. В  Штатах же, как передавали «вражеские голоса»,  начало и расширение  вьетнамской войны рассматривалось как  результат   агрессивного коммунистического вмешательства в дела неспокойного региона. Как ни скрывалось участие советских войск в войне, о нём знал не только  мир, но и  советский народ (лётчик Ли Си Цин — широко распространённая в то время шутка, перекочевавшая из Корейской войны).
С самого начала вмешательства Штатов во вьетнамские события, там  зародилось антивоенное движение, в котором, в основном,  участвовали студенты. Наша пресса представляла его как мощный народный протест против  затеянной Штатами империалистической войны. Повторяю, я почти не интересовался ходом событий во Вьетнаме, поэтому не мог судить  о причинах   возникновения протеста,  его  масштабах  и организации. Но даже из советских сообщений можно было сделать вывод, что в антивоенном протесте не было политической подоплёки, кроме возмущения людскими потерями, им, скорее  всего, руководили морально-этические мотивы.
Тема протеста   освещалась американской прессой, широко и открыто обсуждалась,  манифестации и собрания  не разгонялись, их участников не арестовывали и не бросали в тюрьмы.  Можно себе представить ту репрессивную мощь, которая бы в аналогичном случае  обрушилась  на протестующих в стране, «где так вольно дышит человек»!  Впрочем,  позволю себе предположить, что  никакого протеста в аналогичном случае у нас   просто не было бы, даже если бы он был разрешён. Нашему   народу не пристало суетиться по разным морально-этическим пустякам. На многолюдные выступления его могут подвигнуть разве что чисто земные, материально-бытовые  поводы, как это было, скажем, в Новочеркасске.
Например, когда осенью 1965 года состоялся возмутивший весь мир судебный процесс над писателями Даниэлем и Синявским, вина которых заключалась в том, что они  опубликовали свои произведения на Западе, и  авторов «клеветнических пасквилей,  разоблачённых «оборотней», порочащих  советский государственный строй», приговорили к  нескольким годам тюремного заключения, возмущение общественности вылилось в митинг, собравший не более десятка человек.


Правый берег, хрущёвки

Как-то рано утром к нам забежал запыхавшийся приятель Бориса Романенко, учащийся музучилища по фамилии Бушель (имени его, по-моему, никто не знал),  и сообщил, что в училище  появилась вакансия преподавателя  математики. Не заинтересует ли Фаю такая возможность? Если да, то ей нужно восстановиться на физмате пединститута, который она бросила после переезда в Новотроицк, причём сделать это срочно, так как имеются и другие претенденты. Борис и его жена Люся, преподаватель музучилища,  с энтузиазмом поддержали эту идею.
Фая тогда собиралась поступать в строительный техникум, но после недолгих сомнений и колебаний поддалась на уговоры. Ей удалось быстро восстановиться на 2-ой курс пединститута. Хлопоты, однако,  оказались напрасными: она чуть-чуть опоздала и в училище взяли другого человека. К сожалению, а, может быть, к счастью, ей не было суждено ступить на педагогическую стезю.
Она поступила в техникум, который закончила в 1965-м году. Техникум располагался на правом берегу Урала,  уже давно превратившемся в центр городской цивилизации. Жители хиреющего, загазованного левобережья стремились переехать на правый берег, где во-всю шло строительство крупнопанельных домов с малогабаритными квартирами, прозванных в народе «хрущёвками». Потребность в жилье была невероятно высокой:  множество людей ещё ютились в бараках.  Примитивные близнецы- пятиэтажки  без «архитектурных излишеств», с малометражными квартирами, низкими потолками и крошечными кухнями росшие,  как грибы, давшие  кров тысячам семей, значительно снизили жилищный голод, но утолить его всё же не смогли.
Фае очень нравился правый берег, который за время учёбы она исколесила  вдоль и поперёк, переехать туда было её горячим желанием, и вскоре её мечта сбылась:  после ходьбы по инстанциям и каких-то запутанных манипуляций с дополнительными квадратными метрами мама обменяла наше жильё на квартиру в правобережной хрущёвке, куда мы и переехали летом 1965 года. Непривычно низкие потолки «давили», размеры прихожей и кухни удручали, зато  в квартире была горячая вода, газ...
Через несколько лет мне однажды довелось  переводить   техническую документацию по коммуникациям  в многоквартирном доме  во Франции. Ворох чертежей, общие виды дома, фасад, планировка квартир. Смутное ощущение  чего-то до боли знакомого появилось сразу, как только я  взглянул на чертежи, а когда  начал детально их изучать, меня осенило: это же наша «хрущёвка»!
На первый взгляд, полная идентичность: та же  панельная пятиэтажка в стиле функционализма,  без лифта,  напичканная малогабаритными квартирами.  Но тут же обнаружились  и отличия:  чуть-чуть  более высокие потолки, отсутствие проходных комнат и совмещённых санузлов,  фасад,  с помощью каких-то дешёвых ухищрений кажущийся  не серым и унылым, а даже изящным. Эти отличия почти не влияли на тесноту малогабариток, но, тем не менее,  делали «французскую хрущёвку» намного симпатичнее и человечней.
Спустя много лет я случайно прочитал где-то, что приступая к государственной кампании ускоренного массового строительства дешёвого жилья (считалось, что оно будет временным) власть остановилась на французском варианте. Было приобретено право на использование французской технологии, французские  архитекторы несколько раз приезжали в СССР для консультаций.  По сути, это был чуть ли  не совместный советско -французский проект. Правда, в  погоне за дешевизной  французский вариант был доведён у нас до крайней степени примитивизма.
Вспомнился какой-то старый «дохрущёвский» фильм, где инвалид-архитектор принимает студентов на дому. Он негодует, узнав, что студент в проекте заложил высоту комнат 2, 7 метра. «А  вы не подумали, — горячо возмущается он, —  удобно ли жить в таком помещении? Вот вам бы понравилось жить в нём месяцами?»
Я полвека прожил в хрущёвке с высотой потолка около 2, 5 метров.


Д/О «Утёс»

В окрестностях Челябинска, в краю прекрасных, обрамлённых сосновыми лесами озёр, расположены многочисленные санатории и дома отдыха. Наиболее благоустроенные, такие, как санатории «Еловое»,  «Сосновая горка»,  всегда пользовались большим спросом, достать туда  путёвку было весьма непросто.  Впрочем, мы с Фаей в своё время отдыхали там по так называемым «горящим»  путёвкам, от которых кто-то отказался чуть ли не в самый последний момент. Зимой 1965 года Фае предложили горящую  путёвку в дом отдыха «Утёс», расположенный в тех же краях.
Немного поколебавшись, решили поехать. Приехали, оформились, зашли в палату и остолбенели, увидев  на полу у застеклённой балконной двери возвышающуюся углом до самых стёкол гору  смёрзшегося инея и  льда. В щели свистел ветер. Нам сказали, что здесь мы лишь на один день, затем нас переведут в другую палату. Ночью  в палате стоял такой холод, что поверх выданных нам дополнительных одеял пришлось ещё сверху накрыться своими пальто. Нас действительно перевели в другую палату, но, помнится, чуть ли не к середине заезда.
По утрам  физрук своим свистком будил нас, вызывая на зарядку. Я пытался отлынивать, но назойливый малый не отставал, приходилось выползать.   В холодном коридоре мы  размахивали руками, приседали, бегали на месте, крутились вокруг своей оси. Становилось теплее.  Запомнилась забавная манера физрука подавать физкульт-команды. Рассказав условия упражнения, он командовал: «Упражнение начи!(пауза)най...Контраст  между  зычным «начи!»  и едва слышным «най...» был неимоверно забавен. На бумаге не изобразишь.
Фая гуляла с новыми подругами в живописных окрестностях, играла с ними в карты, я же  решил заняться спортом: превозмогая нежелание, по часу-два после завтрака ходил на лыжах по заснеженной территории дома отдыха. В  нагрудном кармане пальто у меня лежала наполненная коньяком бутылочка типа фляжки с закручивющейся крышкой и время от времени, останавливаясь, я проглатывал  глоток обжигающего напитка. Как-то разговорился с одним  отдыхающим, плюгавым мужичком,  проходившим по тропинке рядом с лыжнёй. Налил и протянул ему крышечку. Тот посмотрел на меня странным взглядом, но крышечку осушил. Мужичок оказался  алкашом, «возмутителем спокойствия»  вскоре выдворенным  из дома отдыха за  «нарушение режима». Представляю, что он подумал о жидёнке, великодушно угостившим его жалким глоточком  коньяка.

Марк в школу

В 1965 году Марик поступил в первый класс школы № 63, через дорогу от нашего нового дома. Он проучился в ней только год. Дотошная бабушка Маня откуда-то узнала, что неподалёку открылась школа с углублённым изучением английского языка, и мы перевели Марика туда.  Толковый паренёк схватывал всё на лету. Нам, наверное, как и всем родителям, хотелось, чтобы сын учился хорошо, был отличником.
Я, вспоминая свою безалаберную учёбу, вечное откладывание на потом с последующей горячкой навёрстывания, не хотел, чтобы Марик повторял мои ошибки. Ненавязчиво, без лобовых нотаций  я старался внушить ему,  на мой взгляд, наилучший  стиль повседневной учёбы, которому, увы,  никогда не следовал сам. Возможно, Марик и сам бы додумался до этого нехитрого правила успешной, нетягостной учёбы, но, похоже,  мои рассуждения сыграли роль толчка.  Игнорируя  педагогические клише, я напирал на голый рационализм. «Главное,  — толковал я,  — распределять время с умом. Придя из школы,  сразу же, не откладывая,  отмотаться от домашних заданий, выбросить их из головы. Выгода — длиннющий день полной, лёгкой свободы.  Ничто не висит над тобой, можно заниматься  без оглядки чем угодно в своё удовольствие». Организованность экономит время — такую банальную мысль я проталкивал своими неназойливо-«пацанскими» фразами.
Марк неукоснительно следовал этому режиму все годы учёбы. Учился ровно, очень хорошо, участвовал в художественной самодеятельности, активно занимался спортом. Его рекорд по бегу на короткие дистанции долго не был побит,  фотография рекордсмена красовалась на доске почёта несколько лет после окончания школы.


                ЕССЕНТУКИ-66

Я с детства маялся животом. Залезешь к маме под одеяло, она положит руку мне на живот, и боль стихает.  Рос, становился старше, но «животные проблемы» не проходили.  Обследовался и в  детстве,  и позже, и потом, уже в заводских поликлиниках: неоднократные рентгены,  «глотания кишки»... В  заключениях значились гастриты  разной степени кислотности и эрозивности и даже язва желудка, правда,  «под вопросом». Лекарства и диета помогали мало, от изжоги спасала сода, помню, врачи, ранее ни имевшие ничего против неё, вдруг в один голос заговорили о пагубности её применения. «Желудок это вам не химическая реторта!» — предостерегали они. Мне рекомендовали  подлечиться на курорте,  пару раз предлагали путёвки в местные санатории, но я не любил никуда ездить и отказывался.
В августе 1966-го года мне предложили путёвку в Ессентуки, в ведомственный комбинатский санаторий «Металлург». Как обычно, ехать никуда не хотелось, но по настоянию врачей и домашних я сдался. Меня поселили в  палате на двоих в  4-этажном корпусе. Основанный недавно, санаторий находился в стадии строительства, часть отдыхающих размещали в  домишках вне территории санатория, где начиналось возведение второго спального корпуса. В это же время там отдыхала моя тётя Ася и её приятельница, фронтовичка Галина Исаковна Клисторнер. Тётя Ася  покупала путёвку за полную стоимость, казавшуюся мне, помню, шокирующе дорогой по сравнению с моей  профсоюзной.
Моим соседом по палате оказался пожилой мужичок по имени Исидор Петрович, который, несмотря на тщедушность, мощно храпел. Даже не знаю, с чем сравнить этот храп, может,  с грохотом отбойного молотка.  Что я только не делал, кашлял, подпрыгивал на кровати, вызывая звучный скрип пружин, всё было бесполезно. Кроме храпа, сосед попукивал при разговоре. К счастью, через пару дней его путёвка закончилась, а новый сосед, тоже пожилой дядька, лишь похрапывал.
Мне назначили массу процедур, в том числе грязелечение, но главным лечебным средством для себя я считал минеральную воду «Ессентуки», за стаканчиком  которой в расположенные неподалёку павильоны («источники») в одно и то же время, как стадо на водопой, вереницей тянулись жаждущие. Процедуры  занимали время до обеда, а затем наступала тянущаяся до ужина  скука.  В один из наплывов непереносимой скукотищи я выгравировал на синенькой кружечке с носиком, из которой пил воду, отчаянный лозунг: «Никогда больше!» Потом, правда, появились приятели, с которыми мы прогуливались по городу, а вечером по территории санатория.
Была даже завязка курортного романа, скорее, флирта, закончившегося  ничем. С ним связан случай, позволяющий пуститься в философские рассуждения по поводу кардинального изменения нравов в отношениях полов. Однажды, когда  мы с Лидой (так её звали) гуляли в парке, мне срочно понадобилось по малой нужде. Я был бы  ещё не прочь погулять, но нужда превращалась в пытку. В то время даже намекнуть об этом девушке было немыслимо.  Пришлось под каким-то идиотским предлогом уйти (убежать) из парка, оставив Лиду в недоумении.
Сегодня, в аналогичной ситуации,  парень, не смущаясь, скажет девушке, что ему нужно в туалет, или ещё проще,  «отлить». Не знаю, что лучше, тогдашний  перебор по части пуританизма, или  теперешняя вульгарно-беззастенчивая  естественность. Как говорится, «оба хуже». Это раскрепощение, как я полагаю, следует рассматривать как один из побочных эффектов сексуальной революции, в корне изменившей вековую мораль.
В Ессентуках мне довелось побывать на концерте чешского оркестра Густава Брома, оставившего, к сожалению, негативное впечатление.  Мировой джаз тогда переживал период творческой депрессии, жажда ренессанса заставляла искать новые формы в мелодике и в звучании, порой эти поиски носили натужно  искусственный характер. Густав Бром, похоже,  был поглощён  исканиями нового направления  в джазе, вылившимися в почти полное отсутствие его души — свинга,  холодное, жёсткое   звучание, вычурные, далёкие от темы соло. Джазовые стандарты, испорченные нарочито искажёнными  аранжировками,  были едва узнаваемыми. Впервые во время концерта джаза мне захотелось встать и покинуть зал. Подобные ощущения я испытал несколько лет спустя на концерте оркестра Олега Лундстрема, своими формалистическими изысками безжалостно калечившего мировые джазовые шедевры.
Значительную часть свободного времени я проводил в прогулках и беседах с Виктором, толковым молодым парнем, горняком по специальности. Он мечтал вырваться из Магнитки и в поисках работы  ездил  на какое-то горное предприятие неподалёку от Ессентуков, помнится,  безуспешно.
С его соседом по палате, колоритным одноруким дядькой, мы иногда, сталкиваясь, беседовали о том, о сём. Всякий раз от него  густо несло одеколоном «Шипр». Ну понятно, думал я, с одной рукой немудрено переборщить, освежаясь  после бритья.  Как-то вечером мы собрались пойти с Виктором куда-то, он попросил подождать его в палате. Соседа в палате не было. Я присел на стул  возле его тумбочки и тут же ощутил  аромат «Шипра». Ничего, кроме кружечки с носиком на тумбочке не стояло.  Я машинально взял её и понюхал.  В нос ударил слегка выветрившийся, но ещё крепкий запах одеколона. Оторопевший, я быстро поставил куржечку на место. Не может быть! Респектабельный муж, руководитель предприятия, наверняка неплохо зарабатывающий, пьёт одеколон!  Оторопь отступила перед комизмом cитуации: одеколон в лечебно-курортной кружечке!
Я же, чуждый подобной эклектике, употреблял лишь воду «Ессентуки № 4» из природного  минерального источника, лучше всяких лекарств  смягчившую мои желудочные хвори.


                ХУНВЕЙБИНЫ

В начале ХХ века, в смутное, «беременное революцией» время в России возникло охранительное движение «Чёрная сотня», выступавшее за сохранение и незыблемость основ самодержавия, расшатываемых «стюдентами», евреями и их приспешниками. Формально «Чёрная сотня» была независимым «патриотичесим» движеним снизу, фактически же служила чем-то вроде опричнины для царской власти, использующей её для борьбы с «подрывателями устоев» и  организации жестоких еврейских погромов. Я вспомнил  о «Чёрной сотне» сразу же, как только услыхал о китайских хунвейбинах.   
Хрущёвский послесталинский ревизионизм  вызвал резкое  осуждение властей КНР. Мао почувствовал  по-восточному затушёванную, но, тем не менее, явно идущую изнутри поддержку хрущёвских реформ  частью общества, усмотрев в ней реальную угрозу собственной власти и проводимому им курсу.
Для подавления зарождающейся крамолы он использовал пассионарную энергию выскочивших, как   черт из табакерки молодых безбашенных идиотов (сейчас сказали бы отморозков, больных на всю голову) — экзальтированных борцов против покусившихся на революционные идеалы ревизионистов,  подобно черносотенцам, считавших, что действует самостоятельно, по зову души, на самом же  деле служивших  орудием в руках коварного диктатора.
Руками миллионов хунвейбинов, этих  фанатиков ортодоксального китайского «марксизма», по всей стране началось озверелое изничтожение на корню любых намёков на инакомыслие или помыслы о политических свободах.
Бандам молодых «революционеров», среди которых наверняка было немало извращённых садистов, фактически была предоставлена полная свобода действий. Масштаб и жестокость репрессий против  разоблачённых «ревизионистов» были ужасающими, их подвергали избиениям, изощрённым истязаниям, публичным издевательствам. Кроме того, хунвейбины уничтожали культурные ценности, тормозившие, по их мнению, движение КНР по революционному пути, указанному великим кормчим.  Вся эта чудовищная вакханалия, длившаяся несколько лет, иезуитски называлась «великой пролетарской культурной революцией».
Почувствовав, что начинает терять контроль над неуёмным разгулом сонмища опьяневших от диких зверств садистов, Мао Цзедун распорядился  прекратить  деятельность хунвейбинов.  Однако распоясавшиеся «революционеры»,  войдя в живодёрский раж,  не сразу подчинились высочайшему приказу и пришлось их жестоко усмирять  с помощью армии.
Казнив для острастки нескольких наиболее оголтелых, остальных непокорных вождь  пригрозил  уничтожить.
Существовавшая в  те годы жёсткая  конфронтация между СССР и «братским Китаем» способствовала  открытому — широкому и негативному — освещению  хода   «культурной революции» советскими средствами массовой информации. Зверства  хунвейбинов живописались  со смаком, злорадно, во всех их омерзительных подробностях. Правда, некоторые незначительные подробности всё же замалчивались во  избежание нежелательных  аллюзий. Так, скажем, у нас про это не говорили, а по «Голосу Америки» я узнал, что беснующиеся банды хунвейбинов насильно стригли женщин с длинными волосами, рвали и раздирали мужчинам узкие брюки. Господи, как крепко пахнуло недавним, ещё не забытым!
Я учился в институте в самый разгар борьбы со  стиляжничеством, этой молодёжно-студенческой  формой протеста против комсомольской мертвечины. В качестве эталона у стиляг был американский образ жизни, каким они себе его представляли. Их отличала утрированно экстравагантная внешность: одежда, обувь, причёски, раскованные, а то и развязные манеры. Партия и комсомол всячески третировала стиляг, выставляя их   как чуждых, враждебных  советскому обществу элементов, оказывающих растлевающее влияние на советскую молодёжь.  Поскольку стиляги не давали прямого повода для репрессий, власть с помощью вульгарной пропаганды делала всё, чтобы вызвать к ним презрение широких масс. СМИ были по горло переполнены статьями, фельетонами, издевательскими карикатурами, высмеивающими стиляг.
Массированная пропаганда возымела своё действие: к стилягам, этим наглым, выпендривающимся раскрашенным попугаям, в народе воцарилось брезгливо-уничижительное отношение. Нашлось немало дремучих добровольцев, ретиво  кинувшихся на борьбу с этим злом. Между тем, в столицах эпатажные, чисто  внешние атрибуты облика стиляг постепенно отошли на задний план,  стиляжничество уже давно переросло в своеобразную мировоззренческую субкультуру.  У нас в городе живых стиляг отродясь не видели, но боролись с ними не на шутку, с провинциальным рвением. Стилягами в Магнитке считались все, кто носил брюки у;же клёша,  причёски, отличавшиеся от бокса и полубокса и пиджаки с узкими галстуками. Вооружённые ножницами, комсомольские патрули отлавливали их по всему городу, резали брюки, отстригали коки на голове.
В ходе одного из рейдов был искалечен мой однокурсник Женя Морев, тихий, застенчивый парень. Провалявшись в больнице, оставшись хромым, он потерял год, закончил институт после нас. Никто, разумеется, за это преступление не ответил: борьба со стиляжничеством была важным политическим мероприятием, санкционированным сверху. Неважно, что Женя не был стилягой, а дружинники-пэтэушники были пьяной шпаной. Лес рубят, щепки летят…


                ИЗРАИЛЬ  И ПР.

 
Я часто задумывался  над моим отношением к «еврейскому вопросу».  Остро и неотступно  ощущая  себя евреем, я не испытывал особой тяги   к общению и  дружбе со своими соплеменниками.  Потребности   специально подыскивать   себе  товарищей среди евреев  у меня не возникало,  и так сложилось, что  среди моих друзей никогда не  было евреев.   В дружбе национальность для меня не играла никакой роли, я просто об этом не задумывался.
Образование государства Израиль я воспринял без особого восторга. Словосочетание  «еврейское государство» резало  слух, я уже успел крепко усвоить, что евреям нужно держаться в тени,  и лишнее о них упоминание ни к чему хорошему не приводит. Мне, 13-летнему подростку, сытому по горло  неприязненными взглядами, злыми, оскорбительными репликами в адрес жидов,  засквозившее вдруг в газетах и по радио доброжелательное  отношение к евреям  казалось каким-то кратковременным  и почему-то тревожным недоразумением.
Смешно говорить о себе, тогда ещё совсем сосунке, как об оракуле, но всё произошло именно так, как я предполагал.  После недолгого периода индеферрентно-доброжелательных сообщений о новом государстве,  упоминание о нём исчезло из газет  и радиопередач, чему я был рад, так как, повторюсь,  считал, что евреям тем спокойнее, чем меньше их поминают.   Но это странное затишье длилось недолго. Вскоре, как по команде, бурным потоком хлынула  антиизраильская пропаганда, которая, слившись с родным «антисионизмом», вернула всё на  круги своя.
Я не был знаком  ни с предпосылками  образования Израиля, ни с  последующими событиями в тех краях, поэтому не понимал,  отчего  благостное отношение к Израилю вдруг резко изменилось.  Спустя несколько лет, уже после смерти Сталина, когда слушая джаз по «Голосам», я иногда натыкался на ближневосточные новости, мне вдруг пришло в голову  попробовать разобраться  в тех недавних событиях. Несмотря на эфирные помехи и глушилки, мне всё же удалось по крупицам составить  довольно внятную картину событий, последовавших после образования Израиля.
Ситуация там выглядела таким образом. После десятилетий жесточайшей, кровавой вражды  между живущими в Палестине арабами и евреями  в 1948 году ООН приняла решение создать на палестинской территории  два государства: еврейское и арабское. Решающую роль в создании независимого государства Израиль  сыграл лично Сталин, обеспечив необходимое  количество голосов при голосовании в ООН.  Его действия объяснялись отнюдь  не приверженностью к сионистским идеям или вдруг прорезавшейся любовью к гонимым им «безродным космополитам». Современный маккиавелли, как всегда,   руководствовался чисто стратегическими целями. Он стремился, пользуясь моментом, использовать независимый Израиль для  укрепления  влияния  СССР на Ближнем Востоке, и, кроме того, усмотрев элементы социализма в еврейских кибуцах, создать ещё одну ячейку в раскидываемой  им по всему миру «антикапиталистической» сети.
Еврейское государство, Израиль, было создано немедленно, арабы же резолюцию ООН не признали и создавать своё государство не собирались. Они  отказались признавать право Израиля на существование. С момента образования еврейского государства, отношения с ним арабских стран определялись войнами, первая из которых началась чуть ли не на следующий день после провозглашения Израиля — арабской итервенцией в 1948 году.  СССР принял сторону Израиля.
В ходе этой короткой войны израильтяне разгромили по очереди своих многочисленных противников. Огромную роль в поражении арабов сыграла политическая и военная помощь, оказанная Израилю со стороны Советского Союза.  Израиль захватил больше половины территории, предназначенной для арабского государства. Поднялся дикий шум, вмешалась ООН, и Израиль был принуждён к соглашению о прекращении  огня.
Надежды Сталина на то, что он приобретёт в лице Израиля союзника и оплот социализма на Ближнем Востоке, не оправдались. В условиях холодной войны руководители Израиля предпочли стать союзниками США. Сталин был разъярён, советская политика по отношению к Израилю радикально изменилась.
На протяжении всех последующих лет то и дело разгорались мелкие и крупные конфликты между Израилем и арабскими странами, где, согласно советской прессе,  зачинщиком всегда был  Израиль, а стремившиеся к уничтожению «сионистского образования» арабские страны — жертвами его подлой агрессии. «Израильская военщина», «варварские бомбардировки» — эти и многие другие клише сопровождали сообщения с Ближнего Востока многие десятилетия.
После того, как Сталин понял, что ему не удастся перетянуть упрямых евреев в лагерь стран «народной демократии», неумирающий советский госантисемитизм прочно напялил на себя маску «борьбы с международным сионизмом».
Эта «борьба» получила новый, мощный импульс после «шестидневной войны» в июне 1967 года, когда крошечный Израиль наголову разгромил военный союз  соседних арабских стран, пытавшихся  стереть его с карты мира. Советский Союз, главный поставщик вооружения для противников Израиля, сеявший их ненависть к нему, потерпел не только сокрушительное морально-политическое, но и военное поражение: новейшее советское оружие, которым Советы снабжали арабов, было либо уничтожено, либо захвачено израильтянами. Этот праведный, невероятный по соотношению сил  разгром потряс меня.  Маленький народ, к которому я волей судеб принадлежу, растёр в грязную пыль многомиллионную, вооружённую до зубов армаду бандитов, оказавшихся способными  лишь на то, чтобы в паузах между намазами,  прикрываясь детьми и женщинами, бесчинствовать, взрывать, резать... Не знаю, может мне это казалось, но у нас я чувствовал разлитую в воздухе некую изумлённо-молчаливую  поддержку Израиля. Видимо эта невероятная победа невольно вызывала восхищение, перед которым отступал даже привычный народный антисемитизм. Как-то в подшефном лесопарке, куда нас в очередной раз послали на прополку, я невольно подслушал конец беседы  двух женщин, перекусывающих на травке под яблоней.
— Да,   — сказала одна, сворачивая в газету остатки трапезы,  — ничего не  скажешь, хорошо дали им евреи  просраться!
— Не  то слово! — коротко реагировала другая.
Было очевидно, что Израиль мог бы дойти до столиц всех этих огромных Египтов, Алжиров и Иорданий, если бы не созванный в панике Совет безопасности ООН, заседавший в авральном режиме. Перепуганное насмерть мировое антисемитско-антисионистское сборище, отбросив идеологические разногласия, объединилось против маленького победителя.
Я ночами просиживал у радиоприёмника, слушая прямые трансляции длящихся чуть ли не сутками заседаний Совета (передачи почему-то не глушили). Там царила  густая атмосфера коллективного лицемерия. В результате «дебатов»   была принята трусовато-двусмысленная резолюция, вынудившая Израиль уйти с территорий, захваченных им в ходе справедливой победоносной  войны со скопищем головорезов. Я негодовал: разве  жертва агрессии обязана  возвращать агрессору захваченные у него территории?
СССР разорвал дипломатические отношения с Израилем.
А потом ещё был разгром 1973-го года... Бешенство и бессильная злоба брежневского  режима вылились в антиизраильскую истерию, не снижавшую своего накала много лет.
Антисионистская пропаганда по лживости, наглости и градусу ненависти не уступала геббельсовской. Политиздат наводнил книжные магазины антисионистской по форме, а по сути — антисемитской литературой. Например, книжонка под набатным названием «Осторожно, сионизм!» была чуть ли не слово в слово списана с нацистской агитки, призывавшей к «окончательному решению» еврейского вопроса. Эта агитка, распространявшаяся на оккупированных территориях, хранилась в потайных анналах домашней библиотеки моего брата Юры Блиндера.

...Одной из  женщин, эмоционально отозвавшихся о шестидневной войне,  была  моя первая начальница, Александра Ивановна Шулаева, непререкаемый авторитет отдела, его «мировая судья».
Упомянув её, я невольно     вспомнил, что именно от Александры Ивановны я узнал «по секрету»  о грядущем вскоре  переходе на рабочую пятидневку с двумя выходными. Эту новость ей поведал муж,  некоторое время назад переведённый в московское министерство. О введении пятидневки уже давно  туманно обещали с разных трибун, вплоть до съезда КПСС,  но дальше обычного трёпа из разряда «дальнейших улучшений» дело не шло. Немудрено, что я  отнёсся к этой сенсации скептически, посчитав её очередной московской сплетней.
Но чудо свершилось, появились-таки   два выходных! Не я один, конечно, понимал, что  вводя пятидневку,  власть руководствовалась не избитым лозунгом  «всё для человека, всё для блага человека», а наверняка   какой-то экономической прозой.
Реформа сопровождалась выспренней риторикой  о заботе партии и  преимуществах  социалистического общества. Ехидно упоминался Китай, где даже один выходной был нерегулярным. Пропуская всю эту трескотню мимо ушей, народ ликовал, люди радовались второму выходному дню.
Пришлось к слову. Государственные решения, касающиеся каких-либо серьёзных новшеств,  перемен или изменений, властью никогда не анонсировались. О них узнавали «с колёс» по сообщениям ТАСС или правительственным указам. Но порой слухи о предстоящих событиях просачивались в народ. Так, мне помнится, что в 1965 году ещё  до официального сообщения  мы откуда-то узнали, что  9 мая, День Победы, будет объявлен нерабочим днём.  День Победы  был выходным днём всего три года после окончания войны, а потом отменён почти на 20 лет. Не сомневаюсь, что не я один  ломал голову, пытаясь понять, по какой причине товарищ Сталин назначил тогда 9 мая рабочим днём. На этот счёт существовали разные версии, произносимые шёпотом, но ни одна из них не казалась мне убедительной. Я и сейчас не мог бы внятно объяснить подоплёку загадочного решения вождя. Впрочем, логика решений, принимавшихся  современным Маккиавели, далеко не всегда поддавалась разумному объяснению.

Киста

Как-то утром, умываясь, я нащупал  у себя под кожей  возле кадыка  маленькую шишечку. Шишечка потихоньку росла и через некоторое время стала заметной уже без прощупывания. Надежда  на то, что она сама собой рассосётся, таяла с каждым днём. Стало  очевидно, что без визита в поликлинику не обойтись.  Идти не хотелось, тянул резину. Мама с Фаей наседали, считая, что надо быстрее выяснить, «что там».
Пошёл к хирургу в заводскую поликлинику рядом с заводоуправлением. Хирург, парень средних лет,  не сразу нащупав шишку, долго и сосредоточенно мял её, после чего, не сказав ни слова, дал направление  на консультацию к Писаренко, завотделением 1-й горбольницы. Писаренко, солидный дядька с располагающей внешностью, моментально ухватил шишку всеми пальцами  и  уверенно произнёс:
— Срединная  киста шеи. Нужно удалять.
— А если не трогать? — упавшим голосом спросил я.
— Будет расти. Охота вам ходить с шишаком на шее? — спросил  он с  мягкой улыбкой, что-то черкнул на листочке и протянул его мне.
— Идите  в отделение, —  сказал он,  — обратитесь  к Штину Валерию Максимовичу. Он вам так ажурно сделает, шва не найдёте!
Штин,  парень моего возраста с буйной растительностью на руках, похожий на повара в своём высоком белом колпаке, основательно прощупал  шишку и назначил дату операции.
Спустя пару дней воскресным утром меня разбудил какой-то очень громкий шум. В досаде я разлепил глаза. Передо мной стоял Гена Рязанцев, держащий на вытянутых руках магнитофон «Днепр», из которого неслись оглушительные  звуки музыки. Увидев, что я проснулся, Генка уменьшил звук.
— Don't cry, oh honey please don't be that way, — нежно ворковала Элла.  — Sweetheart, tomorrow is another day, — вторил ей Луи.
Я вскочил с кровати, мы с Генкой долго радостно хохотали, обнимались. Я был очень рад приезду друга, с которым мы не виделись  больше пяти лет. Радость омрачалась тем, что  назавтра была назначена операция моей кисты. Все дни мысль о предстоящем испытании не оставляла меня ни на минуту.
И вот этот роковой день пришёл. Никуда не денешься... На следующее утро мы с Генкой поехали в горбольницу. Тоска заполняла всё моё существо. Врач приёмного покоя, взяв моё направление, сказала, что Валерия Максимовича неожиданно направили в Москву на краткосрочные курсы, и вернётся он недели через две.
— Когда? — переспросил я, не веря своим ушам.
— Давайте, чтобы уж наверняка, я запишу вас на... — полистав журнал, сказала врач и назвала дату.  — Хорошо? Я быстро сосчитал в уме: через 18 дней! Хорошо?! Нет, прекрасно! Я пулей вылетел на крыльцо, где меня ждал Генка.
— Пошли! — заорал я.  — операция через 18 дней! Не сегодня, не сегодня!
Спрыгнув со ступенек, я бросился в пляс, смачно  шлёпая себя по коленям и ботинкам. Генка схватился за живот.
— Ну ты и чудак! — отхохотавшись и  утирая слёзы, сказал он. — Удалять-то всё равно придётся!
— Ну  и хрен с ним! Главное, не сегодня же!
В этот же день Генка уехал, у него была кратковременная командировка. Дни проходили быстро, по мере приближения даты «икс» тоска нарастала и достигла пика в день прибытия в больницу. Эта была моя первая операция. Запах  операционной, её интерьер, люди в масках нагнали на меня такого страха, что уже лёжа на столе, я не удержался и как детсадовец робко спросил:
— А больно будет?
— Это  вы нам потом расскажете! — хохотнул Штин. Операция длилась довольно долго, даже пришлось в процессе добавлять обезболивающего. Продолжительность операции  Штин объяснил тем, что потребовалось отсекать и обрабатывать множество  мелких соединительных сосудов.  Штин продемонстрировал мне удалённую кисту — серый мохнатый мешочек, величиной с грецкий орех.
— Я наложил вам косметический шов,  — с шутливой гордостью заметил он, завершив операцию. Действительно, шов, расположенный в естественной складке шеи, был абсолютно незаметен.
               
...Всю свою  жизнь я с глубокой благодарностью и уважением вспоминаю и тех своих первых целителей,  и других, кто врачевал меня, слава Богу, нечасто, на моём длинном пути. Это были подлинные врачи, достойнейшие, органически скромные, душевные  люди. Скольких они вылечили, скольких спасли!.. Но в каких условиях они работали! Никогда не забуду как жуткий символ советской и российской медицины инфекционное отделение 1-й горбольницы с его прогнившими, проваливающимися  деревянными полами, льдом на подоконниках, зловонными тюремными сортирами...
Я сейчас живу в другой стране, живу в ней совсем недавно, но уже могу судить об уровне «народной»  медицины здесь и в провинциальной России. Это два разных мира. Становится обидно за тех высококлассных специалистов, которых, уверен,  там, на родине,  ещё немало, вынужденных работать с устаревшей техникой, а то и вообще без неё, в убогих «медучреждениях»,  прозябающих на жалкие  бюджетные подачки. Некоторых я имею честь знать лично. Медицина в число российских приоритетов, увы, не входит...


                ПРАЖСКАЯ ВЕСНА

Как-то по дороге с работы я столкнулся со своим соседом и приятелем Толей Сериковым, работавшем в ЦЗЛ, центральной заводской лаборатории.
— Ты газеты внимательно читаешь? Обрати внимание на чешские дела.
— Зачем? — удивился я.
Жизнь  сателлитов «большого брата»  меня не интересовала, читая газеты, я «вести из стран народной демократии» всегда пропускал.
— «Голоса»-то слушаешь?
— Глушат, суки! К джазу с трудом  пробиваюсь.
— А ты попытайся, послушай, покорпи!  Потом поделимся. Мне кажется, там что-то затевается.
Прислушавшись к совету Толи, я начал отыскивать  в «Известиях» новости из Чехословакии, а по вечерам окунался в мир глушилок. Я поднаторел в технике ювелирной настройки, позволяющей вклиниваться в казалось бы сплошной вой и визг, а после того, как наш гениальный умелец Анатолий Ильич Безгин настроил в моём приёмнике дополнительные диапазоны частот, задача эта значительно упростилась. При достаточном терпении можно было из передач различных радиостанций худо-бедно составить картину мировых событий.
Мой приятель оказался прав: в Чехословакии, действительно, мягко говоря, «что-то затевалось». Хиреющая плановая экономика, жёсткая идеологическая политика  породили в стране протестные  настроения. В руководстве партии образовалась фракция реформаторов, призывающая построить «социализм с человеческим лицом». Возглавлял её  один из высших руководителей компартии Александр Дубчек.
Вначале, судя по прессе,  в руководстве КПСС отнеслись к лозунгам и намерениям чехословацких партийных либералов почти спокойно, видимо, посчитав их внутренними разборками в ЦК КПЧ, но когда от власти был отстранён  президент и глава партии Новотный, ставленник Москвы, а главой партии был избран реформатор Дубчек, отношение СССР к складывающейся ситуации резко изменилось.
Многопартийность, свобода слова, оппозиция, отмена цензуры и другие  преобразования, изложенные в новой программе КПЧ, органически несовместимые с коммунистическими «ценностями», бросали открытый вызов основам советского тоталитаризма, расшатывали Варшавский монолит.  Речь шла, в сущности, об  угрозе слома  системы.
Само собой, «старший брат» не мог допустить «бунт на корабле». Партийная власть СССР начала жёстко давить на руководство  КПЧ во главе с Дубчеком с требованием одуматься и немедленно свернуть возмутительные реформы. Но ни срочно организуемые Москвой одна за другой  встречи и совещания, где соцлагерные братья-коммунисты хором стращали дерзких смутьянов надвигающейся на Чехословакию «контрреволюцией» и прочими идеологическими катаклизмами,  ни вызовы Дубчека с соратниками  на ковёр в Москву, где им реально грозил арест,  ни бесконечные уговоры, угрозы, выкручивание рук не давали ожидаемых результатов.
Мы, несколько единомышленников, жадно делились добытой из эфира информацией о лавинообразном развитии событий в восхищавшей своим бесстрашием,  ставшей такой близкой нам стране.
Эмоциональное состояние, воодушевление, охватившие тогда меня, были, пожалуй,  несравнимы ни с чем, пережитым мной раньше. Те дни, каждый ёмкий, как год, сплелись в плотный, неразъёмный клубок надежд, разочарований, подлости, отваги. Иногда мне кажется, что всё это произошло вчера, настолько сильны и живы впечатления того времени. Я помню имена реформаторов и их душителей, героев и мерзавцев.
Наш энтузиазм и  эйфория начали быстро таять по мере того, как перипетии «пражской весны» всё отчётливее приобретали  форму унылой синусоиды. День за днём становилось всё яснее, что тоталитаристский режим ни за что не допустит никаких содержательных изменений, способных взорвать его изнутри.
Исчерпав все возможности аппаратного давления на зарвавшуюся партийную ячейку, Москва пустила в ход затасканный, испытанный и безотказный приём, согласно которому любые попытки либеральных послаблений в стане сателлитов объявлялись происками внешних враждебных сил. Было заявлено, что под фальшивым лозунгом построения так называемого «социализма с человеческим лицом»,   ключевые посты в КПЧ захватила антинародная группировка, готовящаяся при поддержке империалистических стран совершить  государственный переворот с целью реставрации капитализма.
21 августа 1968 года появилось заявление ТАСС, в котором сообщалось, что перед лицом угрозы социалистическому строю Чехословакии и всего соцлагеря, а также идя навстречу просьбе  руководителей ЧССР об оказании чехословацкому народу вооружённой помощи,  21 августа 1968 года страны участницы  Варшавского договора во главе с СССР   ввели войска на территорию Чехословакии.
Единственным отличием этой акции от аналогичных, проводимых прежде карательных операций было упоминавшееся в заявлении ТАСС обращение к братьям по лагерю с просьбой о военной помощи.  Текста этого обращения никто в глаза не видел, что давало полное основание считать его блефом, фальшивкой, а мотивировку вторжения в целом  не более чем бескрылой стандартной брехнёй.
Всё было закончено быстро. Безоружное население бессильно против танков.
«Пражская весна», короткое  по времени, но эпохальное по историческй значимости событие оставило в моей памяти неизгладимый след.
Я общался с десятками людей разного круга. Большинству из них события в Чехословакии были глубоко безразличны, многие же из тех, кто интересовался ходом «пражской весны» и  черпал информацию из советских газет и телевидения, поддерживали действия СССР и приветствовали вторжение в Чехословакию. Люди верили в то, что если бы не наши войска, в Праге уже были бы войска НАТО, верили в грязные сплетни о ядовитых стельках, вкладываемых  коварными предателями-чехами в поставляемые нам сапоги. Тех, кто думал так, как я, кто жил все эти месяцы в   будоражащей атмосфере  надежд и разочарований, кто воспринял вторжение советских танков в Чехословакию как личную трагедию, можно было пересчитать на пальцах одной руки. Возможно, в столицах ситуация была иной,  но я ведь говорю только о себе и своём окружении. Впрочем, посмею  предположить, что в целом по стране пропорции народной оценки Чехословацких событий вряд ли значительно отличались от известных мне локальных.
«Пражская весна» окончательно поставила крест на моих наивных иллюзиях по поводу очеловечивания советского социализма. В отсутствие гражданского общества, способного на протест, никакие перемены в этой бесчеловечной системе невозможны. Отважная семёрка, 25 августа вышедшая на Красную площадь с демонстрацией протеста  против ввода советских войск в Чехословакию — вот крупица гражданского общества, так и не родившегося в Советском Союзе. Семь человек на 250 миллионов! Такова  незыблемая квота на неравнодушие,  отпущенная вековой историей высокодуховному народу, константа, не зависящая ни от  политического устройства,  ни от демографии.
Вся история советского государства есть вместилище беззакония, лжи и лицемерия.  Удушение «пражской весны» — одно из самых подлых его деяний.


                КИШИНЁВ

Магнитогорск, «железная столица Южного Урала», входит в число самых грязных городов Союза. Приезжие, вдохнув  витающий над городом  букет заводских ароматов, почти всегда задают местным вопрос, в котором звучит сочувственное удивление: как вы здесь живёте, дышать же нечем! Аборигены,  казалось бы, привыкшие  к  родной атмосфере и не так остро, как гости, ощущающие её «специфику», тем не менее, при любой возможности  стремятся провести отпуск в менее пахучих местах.  Впрочем, немало и таких, кто предпочитает «отдыхать» в садово-огороднических окрестностях.
За всю жизнь мы с Фаей ни одного отпуска, ни летнего, ни зимнего, не провели дома. Зимой с путёвками проблем почти не было, летом с ними было намного сложнее, но выручали ведомственные базы отдыха в живописных уральских местах. Что же касается отдыха и «оздоровления» детей, то тут и говорить нечего, важнее этого не было ничего.  Детсадовские дачи, пионерские лагеря, санатории «Мать и дитя», чудесная Карагайка с родителями, бабушкой...  Как только выдавалась возможность, мы ездили с детьми к морю: в Евпаторию, Анапу, Одессу...
А летом 1968 года я решил совместить «приятное с приятным»: навестить давно звавшую нас к себе в гости тётю Грету  и вывезти Марика из Магнитки в  зелёный, чистый Кишинёв,  в котором, по словам тётки, есть где отдохнуть и можно доотвала наесться баснословно дешёвых фруктов.
После войны бабушка и все мамины сёстры жили в Магнитогорске. Исключением была Грета, младшая сестра. С первых послевоенных лет они с мужем, Владимиром Кругловым, жили в Кишинёве, играли в драмтеатре. Я с довоенного детства смутно помнил Грету (мы с Раей в детстве звали её тётя Женя),   молодую, ласковую, весёлую,  её чудесный голос и  звонкий смех. После Днепродзержинска мы встретились с ней лишь в начале осени 1955 года, когда  она с сыном Борей приезжала в Магнитку попрощаться с умирающей бабушкой. Тогда я как бы вторично познакомился с ней. Наша самая молодая тётка, актриса Кишинёвского русского драмтеатра, оказалась невероятно обаятельной, доброжелательной, остроумной красавицей с дружеским, улыбчиво-подначивающим взглядом. Прохожие мужчины останавливали на ней восхищённые взгляды, оглядывались. Я раздувался от гордости, идя рядом с ней.
В середине июня мы с Мариком прибыли в Кишинёв.  С дядей Володей, мужем Греты, нам познакомиться не удалось, он был с театром на гастролях, а Борьку, двоюродного брата, пахавшего в колхозе от института, видели всего раза два, когда он приезжал на выходные. Грета сильно сдала. Мучившая её с детства кожная аллергия (тогда это называли золотухой) перешла в жесточайшую бронхиальную астму, она не расставалась с ингалятором. Болезнь прервала  артистическую карьеру Греты, но с театром она не рассталась,  работала заведующей театральной библиотекой.
К своему состоянию она относилась без нытья и жалоб, с поразительной непритворной самоиронией.  От постоянного приёма гормональных препаратов Грета располнела, утратила прежнюю стройность, но сохранила своё неотразимое обаяние и эмоциональную живость. Мужчины по-прежнему провожали её восхищёнными взглядами. Только и слышалось: «Здравствуйте, мадам Круглова, добрый день, мадам Круглова!» Её  весёлое остроумие,  заразительный смех и добродушное подтрунивание никуда не делись.
Каждый день мы с Мариком ездили на рукотворный водоём, большой пруд, громко называемый Комсомольским озером. Там был неплохой пляж, открытые закусочные, где мы попробовали отличные  шашлыки и мититеи — чудесные молдавские колбаски.  Мне не хотелось слишком уж обременять Грету, и мы обедали в столовой около пляжа.  Грета обижалась.
— Вместо  того, чтобы нормально пообедать дома, мотаетесь по разным забегаловкам,  — сердилась она.
У Греты мы впервые попробовали вкуснейший  холодный свекольный суп, такого супа я больше не ел никогда в жизни. Вообще, всё, что она готовила, было необычайно вкусно. Время фруктов ещё не пришло, но мы объедались ягодами — сочными, сладкими вишнями и черешнями, омываемыми проточной водой в сетчатой миске.
Грета не считала Кишинёв курортом, а наш отдых полноценным и пыталась пристроить нас в какую-то загородную базу отдыха  театра. И возможно, пристроила бы, если б не очередное проявление моего дурацкого характера. Я очень тяжёл на подъём, не выношу перемен, даже хороших. Я уже успел привыкнуть к Комсомольскому озеру, далёкому от озоновых морских просторов, к квартире на Проспекте Молодёжи  с его шумным транспортным потоком, к прогулкам по городу и частым ночёвкам на Рышкановке, в квартире Аси с Розой, живших тогда ещё  в Магнитке.  Если бы Грете удалось достать путёвку сходу, я, чтобы не обидеть её, наверное, согласился бы поехать на базу, но получилось не сразу, нужно было похлопотать, и я мягко, но настоятельно попросил тётку не суетиться. Так и прожили с Мариком в Кишинёве почти месяц.
Перед моим отпуском, узнав, что я собираюсь в Кишинёв, Борис Шинкевич мечтательно протянул:
— Да ... вот куда бы рвануть!  И добавил:
— Но ведь выше головы не прыгнешь...
Шинкевич не любил Магнитку. Медвежий угол, глухая индустриальная провинция, спальный заводской район. И главное — воздух. Мечтал уехать куда-нибудь, «пожить по человечески».  Инженер-строитель, он нашёл бы работу где угодно, но города, которые,  по его мнению, пригодны  для жизни, были недоступны из-за невозможности в них прописаться.
— Кстати, а сам-то не хочешь попробовать?
Я удивлённо посмотрел на него.
— Каким это образом?
— Ну как же,  у тебя ведь там вроде дядька влиятельный, глядишь, поможет!
Муж Греты, дядя  Володя, действительно был человеком «влиятельным»: заслуженный артист, депутат горсовета. Пользуясь   своим положением,  сумел «пробить»  для наших тёток Аси и Розы однокомнатную кооперативную квартиру в Кишинёве. В то время это было за гранью возможного, настоящим чудом. К словам Бориса я всерьёз не отнёсся, хотя и подумал, что перебраться в Кишинёв я бы не прочь, если бы случилась такая фантастическая возможность.  Из задымленной железной столицы Южного Урала в цветущую зелёную столицу солнечного края! Мечта да и только!
Мне тоже всегда хотелось уехать из Магнитки. Городом моей мечты была Москва,  но попасть туда можно было только в сладких снах. Хотя я знал людей из Магнитогорска, перебравшихся в Москву. И это были не только те, кто попадал туда, счастливыми (так мне тогда казалось) ведомственно-производственными путями, но и «дикари», целеустремлённые, склонные к авантюризму напористые ребята с крепкими нервами, не гнушающиеся афёрами, изыскивающие непредставимо хитрые пути и, в конце концов, пробивающиеся в наглухо запертую столицу. Моему характеру такая активность, увы, была не свойственна.
Пару раз мне предоставлялась возможность покинуть Магнитку, не прибегая ни к афёрам, ни к авантюрюзму.  Но как только доходило до дела, начинались сомнения, колебания, небедное воображение рисовало туманные картины негативно-неведомых последствий  перемен, и  тут же находились весомые доводы от них отказаться. В итоге всё возвращалось в сладкий мир мечтаний, в котором не предполагается никаких действий для достижения цели.
Ярким примером сшибки моей маниловщины и реальности был кишинёвский эпизод. Как-то за обедом у Греты, похвалив её яства,  я шутливо заметил, что неплохо бы переселиться  в Кишинёв, чтобы время от времени вкушать подобные кулинарные шедевры.
— Ты  что, хотел бы жить  в Кишинёве? —  спросила Грета.
— Мало  ли кто чего хочет! — ответил я со смехом.
Дня через два Грета сунула мне в руку клочок бумаги.
— Я  приняла твои намерения всерьёз,   — сказала она.  — Поезжай по этому адресу прямо сейчас.
Я опешил: похоже, намечался переход от мечтаний к делу. На душе сразу посмурнело, ехать никуда не хотелось, но отказаться я не решился, смалодушничал.
На окраине города, в промзоне я по адресу отыскал здание, один этаж которого занимала только что созданная проектно-конструкторская контора, связанная с технологией лёгкой промышленности. В небольшом кабинете, ещё пахнувшем краской, меня принял начальник организации, приветливый человек лет сорока. Он предложил нам с Фаей конструкторскую работу, но сначала требовалось пройти трёхмесячные курсы переквалификации  в Москве. Недолгое ожидание квартиры будет документально гарантировано. Проблема прописки преодолима: за тысячу рублей (взятка)  можно  прописаться в Гидигиче, то ли селе, то ли посёлке, административно входящем в город Кишинёв.
Я слушал эти заманчивые предложения вполуха, так как совершенно определённо знал, что ничего предпринимать  не стану, мой фирменный страх перед  переменами,  понимающе усмехаясь,  стоял у меня за спиной.
— Принимать решение и действовать нужно быстро, — напутствовал меня начальник.
— Понял, — сказал я, уже принявший решение.
Мы тепло расстались, больше я его никогда не видел.
Грета была удивлена и раздосадована исходом визита,  но некоторые мои горячо изложенные доводы «против», действительно весомые, показались ей достаточно убедительными, и она смягчилась.

...Я не верю ни в чудеса,  ни в предопределённость человеческой судьбы, но, тем не менее, окидывая взглядом свою жизнь, должен признать, что мои многочисленные  «начинания», заканчивавшиеся постыдно-трусливым уходом в кусты, окутаны самой настоящей мистикой.  Суть в том, что любое из них, будучи претворённым в жизнь, несомненно имело бы для меня негативные, а то и пагубные последствия. Можно мне не верить, но говоря «любое», я нисколько не преувеличиваю. Ну, скажем, на вскидку, если бы в конце 70-х  я перешёл на работу в НИИМЕТИЗ, куда меня настоятельно приглашали приятели, то после того, как в начале 90-х институт развалился и сотни его сотрудников остались без работы, я, естественно, был бы в их числе. Или если бы я переехал жить в Кишинёв, то в возрасте за пятьдесят подобно Боре Круглову и тысячам других жителей солнечной столицы оказался бы под развалинами рухнувшей молдавской экономики. И так далее. «Нет худа без добра», справедливо гласит народная мудрость.
Я проработал на одном месте всю свою трудовую жизнь. Неверно бы было думать, что такое постоянство связано исключительно с моим патологическим неприятием перемен. Возможно, я даже несколько утрирую его анормальность. Порой, устав от рутины, я взбрыкивал и бросался на поиски другого поприща, и если бы та работа, которую мне предлагали, показалась мне по-настоящему интересной, думаю, никакой страх перед «перековкой» меня бы не остановил. Но, в конце концов, всё оказывалось пустой суетой, меной шила на мыло и  не сулило никаких, кроме дислокационных перемен. Я унимался и возвращался в свою колею.
В конце 60-х годов мне случайно попался на глаза журнал «Новое время». На задней обложке я прочитал информацию о Всесоюзных заочных курсах «ИН-ЯЗ». Мне это показалось интересным. Я неплохо знал немецкий язык, разговаривать, естественно, было не с кем, но я почитывал скучную гэдээровскую прессу (даже в официозной  «Neue Deutschland»  между строк можно было выискать  «крамолу»), журнал «Melodie und Rhythmus», детективы, если попадались. Поступил на курсы, закончил сначала французское, потом английское отделения.
Подсознательные мечты об использовании знания языков для перемены работы оказались бесплодными (вот уж чем бы я занялся без раздумий!), зато я применил его для дополнительного заработка. Многие годы сотрудничал с комбинатским бюро переводов, с несколькими отделениями Всесоюзной торговой палаты.


                ПОЛЬСКИЙ АНТИСЕМИТИЗМ

После шестидневной войны Израиля антисемитизм разбушевался не только в СССР. Во всех странах коммунистического блока под прикрытием антисионистких лозунгов началась антисемитская кампания. Но если в большинстве  соцстран  антисемитизм не был оголтелым и скорее носил характер неукоснительного  следования примеру старшего брата, то в Польше эта компания была подхвачена с радостью и энтузиазмом.
У нас были знакомые евреи, бежавшие из Польши в СССР от Гитлера и осевшие  после начала войны в Магнитогорске.  Помню весёлую рыжую Штефу, приятельницу Аси, загадочного портного Фукса, вылитого шпиона, носившего брюки с застёжками внизу штанин и фуражку с ушами. Тогда я ещё подростком узнал об отвратительном  польском антисемитизме, о злорадстве и злобных насмешках  поляков над трагическими метаниями еврейских беженцев в 1939 году. Позже, из аналитических передач зарубежного радио, посвящённых растущему в связи с антиизраильскими настроениями антисемитизму я понял, что в рассказах наших соседей (а там были те ещё подробности) не было преувеличений.
Я знал,  что антисемитизм,  «народный» и государственный, существовал в Польше испокон веков и отличался особым накалом. Но о фактах, услышанных мной по «голосам», узнал впервые. Наиболее убедительно зверская юдофобия проявилась в оккупированной Польше. Вместе с немцами поляки принимали самое активное участие в «окончательном решении еврейского вопроса»: отлавливали прячущихся евреев, бесчинствовали, устраивали дикие погромы. От их рук погибли десятки тысяч евреев. Даже после войны поляки учиняли жестокие погромы, убивая евреев, пытавшихся вернуться на родину, в свои дома. Тысячи евреев, превратившихся в новых беженцев,  были вынуждены покинуть Польшу  в поисках безопасного убежища.
Тот факт, что в цикле передач  «Радио свобода» о растущем антисемитизме целые передачи посвящались  антисемитизму в Польше, объяснялся последними шокирующими событиями в этой стране. Подковёрные интриги в руководстве польской компартии, направленные против Первого секретаря ЦК ПОРП  Владислава Гомулки, вынуждали его прибегать к любым мерам для сохранения власти. Он лез из кожи вон, чтобы продемонстрировать свою преданность СССР и в случае чего заручиться поддержкой и покровительством  советского партийного руководства. В стране назревал серьёзный политический кризис, вызванный силовым подавлением студенческих волнений из-за разгула литературной цензуры. Зачинщиками волнений были объявлены «сионисты». В стране началась разнузданная антисемитская кампания, откровенно и подчёркнуто направляемая Гомулкой. В ход был пущен старый испытанный приём — обвинить во всём евреев.
Гомулка, похоже,  не сомневался,  что развёрнутое им грандиозное антиеврейское действо придётся по душе руководству СССР, станет надёжным свидетельством его лояльности Москве, укрепит личную власть в партии. Как сейчас вижу перед собой  номер «Известий» с многостраничным полным текстом выступления Гомулки  на каком-то сборище. Я был ошеломлён, не верил своим глазам. Такой густой концентрации  откровенно антисемитской риторики не было даже у нас во времена «борьбы с безродными космополитами» и «дела врачей». Суть выступления Гомулки состояла в том, что польских евреев следует рассматривать как пятую колонну Израиля, агентов международного сионизма, врагов польского народа. «Евреи, ненавидящие свою страну, должны из неё убираться!» — бушевал польский фюрер. И это была не просто фигура речи, не намёк, а открытое, угрожающее предписание. В отличие от СССР, в Польше евреям выезд не был запрещён, начался их исход. Евреи  бежали от Гомулки, как когда-то от Гитлера.
В передачах зарубежного радио о польском антисемитизме говорилось очень жёстко. По сути, в них содержался вывод, что все поляки антисемиты. Меня такое обобщение  коробило, я всегда считал, что ни один народ не может быть объявлен порочным и преступным и не сомневался, что в Польше есть  нормальные люди, с отвращением относящихся к антисемитизму. Правда, их голоса почему-то  не было слышно.

Покушение на Брежнева

Всплеск антисемитизма произошёл не только в соцлагере, где он был неотъемлемой частью внутренней и внешний политики, но и в благопристойной Европе, скажем, во Франции, руководство которой не преминуло  утолить антисемитский зуд откровенной  антиизраильской риторикой. Даже в коммунистической «Юманите» мне то и дело попадались  статьи с антисемитским душком.               
Антисемитизм во все времена служил палочкой-выручалочкой для режимов любой ориентации — правых и левых, диктаторских и парламентских, фашистских и «либеральных». В стране экономический кризис, вызванный бездарной политикой руководства, народ нищает, недовольство растёт, люди готовы выйти на улицу? Самое время вспомнить о безотказном клапане для выпуска пара — еврейских кознях. Если правителю и его клике удаётся с помощью более или менее правдоподобных аргументов убедить население (это нетрудно),  что его беды — результат подрывной деятельности мирового еврейства и руководимой им пятой колонны,  то, считай, дело в шляпе, режим вновь обретает пошатнувшуюся было  устойчивость. Это  классика «прагматического» антисемитизма, даже как-то неловко повторять то, что известно всем и каждому. Другое дело — абсолютно  бессмысленные проявления юдофобства, ничего, кроме брезгливого смеха не вызывающие.
В начале 1969-го года какой-то военный, пробравшись к входу в Кремль, совершил покушение на Брежнева, со свитой встречавшего советских космонавтов. Перепутав автомобили, он начал палить по машине, в которой находились космонавты. Случившееся  скрыть было невозможно: встреча космонавтов транслировалась в прямом телеэфире. Как ни старались власти выдать происшедшее за стрельбу по космонавтам, ни у кого не было сомнения, что целью покушения был Брежнев.
У нас в отделе было несколько откровенных антисемитов. Один из них в  курилке с апломбом заявил, что покушавшийся был евреем и стрелял в Брежнева  в отместку за его антиизраильскую политику. Эта версия показалась нелепой не только мне. Каково же было моё удивление, когда я несколько раз услышал её в разных местах! Меня пронзила мысль: неужели этот слух пущен сверху? У нас всё возможно, думал я, но, как говорится,  не до такой же степени!
Потом стало известно, что покушавшийся был признан психически ненормальным, а «еврейский след» покушения на Брежнева больше не всплывал. А вообще, как мне показалось,  люди отнеслись к этому, мягко говоря, неординарному событию почему-то почти безразлично.
— Антисемитизм был, есть и будет всегда и везде, — уж не помню, по какому поводу однажды задумчиво произнёс мой сотрудник, добрейший Анатолий Александрович Халецкий. Мысль, можно сказать, супербанальная, но высказана она была с такой щемящей наивностью, будто пришла ему в голову только что и впервые пронзила своей безысходностью. Хотя я знал, что уж кто-кто, а он  наелся  этого добра вдосталь  и  «в тылу», и на фронте. Это он рассказывал мне когда-то с печальным смехом:
— До анекдота: сидишь с ним в одном окопе, из одного котелка хлебаешь, одну махру тянешь, а он тебе про евреев в Ташкенте!
Кто-то из известных польских евреев, покинувших страну в результате вспышки гомулковского антисемитизма (имя мне было незнакомо), в интервью по «Голосу» утверждал, что в стране осталось не более трёх-четырёх тысяч евреев, в основном, немощных стариков. Но, по его мнению,  несмотря на то, что из Польши уехали практически все остававшиеся в стране евреи, накал польского антисемитизма не понизился ни на градус. Население  считает, что Польшей по-прежнему руководят евреи,  дёргая за ниточки из-за кулис.
Мне стало интересно, как обстоят дела с антисемитизмом в странах, где,  как я считал, евреев нет вообще, скажем, в Японии или Китае. Про Японию спросить было не у кого, а вот о Китае  можно было кое-что узнать.


                ДАМАНСКИЙ

В Магнитке мне доводилось встречаться с «китайцами», выходцами из Харбина, русскими,  которые долгие годы жили, а то и родились в Китае, а в конце 40-х, после образования КНР, вернулись на историческую родину. Среди них была стоматолог Ольга Фёдоровна, работавшая у Раи в поликлинике калибровочного завода, обаятельная, общительная женщина. По протекции Раи она лечила мои зубы. Однажды я спросил у неё, есть ли евреи в Китае.  Ольга Фёдоровна ответила, что про сегодняшний день ничего сказать не может, а раньше евреев в Китае было полно, особенно в Шанхае, где они жили испокон веков. В начале войны к их числу добавились  евреи, бежавшие от нацизма. В Харбине тоже была большая еврейская община.
По её словам, китайцы относились к евреям хорошо, а вот среди эмигрантов-белогвардейцев было очень много антисемитов. Там даже существовала русская фашистская партия, одним из руководителей которой был ярый антисемит Родзаевский. Его после войны судили в Советском Союзе и приговорили к расстрелу.  Как сказала Ольга Фёдоровна, об этом тогда подробно сообщалось в советских газетах. Интересно, думал я, что стало с китайскими евреями после образования КНР?  Как им жилось во время  культурной революции? Смогли ли они покинуть Китай в те жуткие годы?
При жизни Сталина КНР был первейшим союзником СССР, дружба между  странами и их вождями воспевалась в проникновенных песнях, она казалась вечной, нерушимой и неколебимой. Но после разоблачения «культа личности» на ХХ съезде КПСС сакраментальные заклинания о бессмертной  дружбе вмиг превратились в пустой звук. Мао Цзэдун резко осудил новые  политические веяния в КПСС, утверждая, что  они наносят огромный вред строительству и развитию социализма во всём мире. Однако я был убеждён, что хрущёвские реформы пришлись ему не по душе в первую очередь не по идеологическим соображениям, а из опасения, что они могут послужить дурным примером для его верных соратников, ослабить его положение в партии.  Посмертная судьба всемогущего диктатора потрясла Великого Кормчего, культ личности которого тоже казался неподвластен времени. Я думаю, решения ХХ съезда вызвали у него настоящую панику.
Отношения между КНР и СССР ухудшались на глазах. Антихрущёвская пропаганда становилась всё жёстче и непримиримей, из её риторики исчезли эвфемизмы и вежливые обороты. «Советский ревизионизм», «предательство идей Ленина-Сталина», «капитулянство перед Западом» и прочие затасканные клише составляли основу передач китайского радио на русском языке.  Примитивнейшая пропаганда, излагаемая дестсадовским языком со строгими назидательными интонациями, на мой взгляд, ничего, кроме сарказма вызывать не могла, и, тем не менее, я знал людей,  которые жадно слушали «Радио Пекин», его лекции-штамповки, читаемые дикторскими голосами, напоминающими характерную речь глухонемых. По градусу враждебности к СССР они не шли ни в какое сравнение с респектабельными западными «голосами».
Постепенно сдержанная реакция СССР на антисоветские  выпады Китая сменилась их резким осуждением, а затем  враждебные отношения между странами из идеологической сферы перешли в реальную политику. Друзья до гроба  превратились в непримиримых врагов, строящих козни друг против друга. Китайцы уже давно объявляли  некоторые советские территории исторически своими и на советско-китайской границе то и дело  возникали мелкие инциденты, правда,  без применения оружия.
Однако степень  агрессивности китайских пограничников стремительно повышалась,  и в начале марта 1969 года на острове Даманский на реке Уссури произошёл вооружённый конфликт между  китайскими военными и советскими пограничниками. После открытой китайцами стрельбы на поражение на границу были стянуты советские войска,  и началась длившаяся около полумесяца настоящая  война с применением самого современного вооружения. В результате боевых действий с обеих сторон погибли десятки (сотни?) человек.
Время от времени магнитогорский райвоенкомат устраивал нечто вроде кратковременных сборов офицеров запаса с занятиями по военной подготовке.  Однажды на очередных сборах среди «курсантов» оказался незнакомый мне парень по имени Борис, служивший на границе с Китаем, непосредственый участник военного конфликта  на острове Даманский. Мы, разумеется, хорошо представляли себе  общую картину этого события, но интересно было послушать подробности из уст очевидца.
Борис рассказывал, как задолго до начала  боевых действий китайцы (он называл их ***венбинами)  всячески провоцировали советских пограничников: пёрли плотной стеной, стараясь пересечь границу, лезли в драку, стреляли в воздух над головами солдат, оглушали громкоговорителями. На что только не шли, чтобы оскорбить, разозлить солдат.
— Доходило до маразма, — рассказывал Борис,— вот, например, недалеко  от нас,у соседней заставы, полтыщи, не меньше,  мудаков выстроились вдоль границы,  сняли штаны и несколько часов стояли перед пограничниками, выставив голые задницы. Это ж додуматься надо!  Блин, так хотелось из автоматов по этим жёлтым жопам!..
Как-то  начальник соседней заставы выехал на другой конец острова, чтобы выразить протест китайцам за очередное нарушение границы.
— Только вышел из машины, рот открыть, падлы, не дали,  открыли огонь. Застрелили сразу  несколько человек, в том числе и начальника заставы. Вы бы посмотрели, что эти суки потом сделали с трупами...  Звери... Говорить даже не хочу... С нашей заставы, как только узнали  о стрельбе, сразу послали туда на помошь человек 20.  Меня среди них не было, иначе я  вряд ли тут  сейчас с вами разговаривал. Погибли ребята чуть ли не все... Обнаглели падлы до предела! Пригнали вскоре к границе чуть ли не целый полк, но наши уже тоже прибыли на Даманский и хорошо дали им просраться! Херачили из всех видов оружия, по-моему, даже «Градом» разок пальнули. Покрошили ***вэнбинов по-чёрному. Верите, видел своими глазами, весь остров  был буквально засыпан  их трупами.
Я слушал Бориса и не испытывал ничего, кроме омерзения к этой, называющей себя армией банде недоумков с цитатниками Мао вместо мозгов.
У СССР на этот раз не было ни стремления к экспансии, ни каких либо территориальных претензий к соседу, могущих стать причиной вооружённого конфликта. Реальных забот хватало: покушение на  Брежнева,  лицемерная возня с Дубчеком, уже приговорённым к снятию со всех постов и пр.
Я  считал, что конфликт на Даманском  был следствием политики Мао, направленной на укрепление его пошатнувшейся единоличной власти. Затеянная с этой целью костоломная «культурная революция» выдыхалась, требовались другие  меры, способные показать оппозиции в ЦК кто в доме хозяин, отвлечь массы от промахов и провалов политики Великого Кормчего. Для этой цели как нельзя лучше подошло бы победоносное удовлетворение  высосанных  из пальца территориальных претензий Китая к новоявленному злейшему врагу. Наглые провокации на границе, кровопролитное противостояние на Даманском чуть было не привели к  к началу полномасштабной войны между «братскими народами».
Слушал Бориса и поймал себя на мысли, что впервые после военного детства я на  стороне «наших». Как у Ахматовой: «Я была тогда с моим народом»… Правда, лишь краткий миг.
Интересно, думал я, не было ли среди тех «голых жоп» моих соплеменников? А что, пути господни неисповедимы.


                ЛЕНИНСКИЙ ЮБИЛЕЙ

22 апреля 1970 года страна праздновала 100 лет со дня рождения В. И. Ленина. После его смерти прошло больше четырёх десятилетий.  Было очевидно, что  с годами трепетное отношение к вождю заметно  полиняло,  появились  даже анекдоты про Ильича. В этом, как я считал, не было ничего удивительного: жестокие реалии  эпохи, перенасыщенной судьбоносными событиями, вполне были способны вообще затмить память о вожде. Возможно, о его существовании напоминали бы лишь сотни (тысячи?) памятников, разбросанных по городам и весям огромной страны.
Но власть не могла допустить  забвения вождя мирового пролетариата. Его имя было надёжным стержнем  официальной идеологии во все времена,  при любых изгибах линии партии. Без стержня, в идейном вакууме тоталитаризму  крайне неуютно. Ленин, всегда живой,  должен на века оставаться  для советских людей священным  идолом, иконой. Власть, встревоженная растущим идейным нигилизмом населения,  решила  воспользоваться грядущим 100-летним юбилеем вождя, чтобы реанимировать  необходимый ей как воздух ленинский культ. Взялись за дело с размахом, так, что можно было подумать, будто  в стране нет других забот, кроме возвеличения  вождя, память о котором и так, казалось бы, прочно  увековечена в мраморном склепе  на Красной площади. Но поскольку мавзолей уже давно превратился в один из  привычных московских атрибутов,  народную память следовало подстегнуть чем-то свежим, грандиозным. И ровно за три года до юбилея в Ульяновске было начато строительство  величественного Ленинского мемориала, сопровождаемое мощным пропагандистским аккомпанементом.
Стройка, как водится, была объявлена комсомольской, о строителях говорилось как о бескорыстных энтузиастах и высокоидейных  советских патриотах. В строительстве мемориала принял участие мой сотрудник Аркадий Пузицкий, начальник строительного сектора. С помощью ульяновских друзей он устроился там на какую-то руководящую должность. Зная о моём желании расстаться с Магниткой, он предлагал мне поехать с ним, обещал помочь с устройством на работу.
— Ничего, что  ты не строитель,  — убеждал он меня,  — там ведь будут возводить чуть ли не целый город,  а для этого  сначала построят  полный цикл подсобных  предприятий. Будут нужны и механики, и гидравлики, и энергетики, да мало ли ещё кто! Переквалифицируешься,  ничего страшного, не сомневайся!
Предложение не вызвало у меня энтузиазма, я отказался.
Невозможно было представить начавшийся ажиотаж,  чьей бы памяти он не был посвящен, в любой нормальной стране. Тоталитарная гигантомания, идеологический психоз  — не самые жёсткие определения этого не нужного никому, кроме власти,  «мемориального» предприятия. Не только ненужного, но и  безнравственного, если учесть, что баснословные  расходы выбрасывались на идеологический ветер в стране, где в объятиях дышащей на ладан плановой экономики население жило  от получки до получки, а вечные нехватки и перебои объяснялись последствиями войны, закончившейся четверь века назад, и происками империалистов и сионистов.   
Поутихшая  было в строительной рутине пропагандистская юбилейная шумиха за полгода до юбилея возобновилась с новой силой. Была  учреждена  медаль в ознаменование 100-летия со дня рождения В.И. Ленина.   ЦК призвал советских людей достойно отметить 100-летие со дня рождения великого вождя,  и этот призыв, само собой,  нашёл живой отклик: вызвал повсеместно невероятный трудовой и политический подъём, трудящиеся с  энтузиазмом бросились   брать на себя  повышенные социалистические обязательства.  У нас  в отделе всем раздали листки внеочередных, юбилейных соцобязательств. Мы, как обычно,  скатали их, не изменяя ни слова, с какой-то «рыбы» и сдали эту кучу макулатуры профоргу.   
Юбилейные торжества проводились с  размахом. К  сонмищу памятников Ильичу добавились новые,  страну захлестнула  волна митингов, демонстраций, возложений.  Салюты, пламенные речи, ритуальные славословия... Кроме торжественного собрания  в отделе, нас согнали  на многотысячный митинг на площади у заводоуправления, где народ равнодушно внимал зажигательным речам ораторов.  Кроме того, был устроен грандиозный внеочередной ленинский  субботник. Почти весь апрель был очень тёплым, а в день субботника просто жарким, и мы мели тротуары, обливаясь потом.
Юбилейные медали распределялись по разнарядкам и квотам, это было известно всем.  Зачастую  награждались совсем уж никчёмные субъекты лишь потому, что среди  членов какой-либо из спущенных  категорий, скажем, комсомольцев,  других не было,  а галочку в разнарядке поставить требовалось.  Я лично знал  награждённых такого пошиба.
Прошёл юбилей, отшумели фанфары, иссяк поток  пафосных пустословий. Казённое мероприятие завершилось, не оставив после себя ни в людских душах, ни на земле ничего, кроме мемориала — величавого памятника тоталитаризму.


                ПРО ЮРУ

Временами возникала мысль о втором ребёнке, но она не была настойчивой и терялась в житейской суете.  «Завтра, завтра, не сегодня...» А годы после рождения Марка незаметно мелькали. Пять лет, десять лет... Однажды словно пронзило: завтра-то может быть поздно!  Благодаря  этому счастливому озарению,  на свет божий появился Юра.
  Незадолго до рождения ребёнка мы затеяли ремонт, рассчитывая закончить его до возвращения Фаи из роддома. Наняли соседку по лестничной площадке, профессиональную маляршу. Они с напарницей работали по вечерам. Дня через три я отвёз Фаю в роддом, и на другой день, 12 февраля 1970 года она родила прелестного мальчугана, которого мы уже заранее назвали Юрой (девочку назвали бы Верой). Через пару дней стало очевидно, что  закончить ремонт до возвращения Фаи с ребёнком вряд ли удастся, однако  малярши обещали постараться. И, действительно, старались, работали до поздней ночи, устроили настоящий аврал, правда, в ущерб качеству. Наконец, занялись полами.  Заделали щели масляной шпаклёвкой, и не дав ей до конца высохнуть (аврал же!), приступили к покраске. Красили шерстяными валиками на длинных палках при электрическом свете, размазали вылезшую из щелей невысохшую шпаклёвку по всему полу.
За день до выписки Фаи из роддома ремонт  был закончен. В квартире стоял удушающий  запах краски. Мы, с риском простудиться, спали при открытых настежь форточках, но принимать в эту газовую камеру Фаю с младенцем, разумеется, было невозможно. Решили,  что Фая с Юрой два-три дня поживут у сестры Люси. Они с мужем Геной и годовалым Мишкой  ютились в комнате двухкомнатной коммуналки. Правда, соседа, одинокого молодого врача-паталогоанатома, в то время в городе не было, комната пустовала.
Когда мы поднимались по лестнице,  сверху спускался Гена. Мы потеснились, Фая было открыла рот, чтобы поздороваться, но  он прошёл, даже не взглянув на нас.   Я был ошеломлён. Это было настолько невероятно, что у меня на мгновение мелькнула и исчезла дурацкая мысль:  может, не узнал? Я уже хотел  развернуться и спуститься к возможно ещё не уехавшему такси, но тут появилась радостная Люся, и мы, подавленные, поднялись в квартиру.
Подумалось с досадой: конечно, принять в тесную квартиру  ещё двоих, хоть и не надолго, радость небольшая, но, в конце концов, существуют же какие-то правила приличия! Хотя, зная Гену, можно     было бы и не удивляться. Это  был весьма оригинальный парень с, мягко говоря, большими странностями характера и поведения, которые я, не вдаваясь в подробности, назвал бы пограничными.
Через несколько дней запах краски выветрился, и Фая вернулась домой.
Пол в квартире был безнадёжно испорчен: вылезшие из щелей комочки шпаклёвки намертво сцепившись с досками, превратили пол в тёрку, тряпки рвались при мытье. Я исправлял пол очень долго, это был египетский труд. Обдирал его  ежедневно после работы и в выходные дни, затупил ножи, стамески, зубила и даже рубанок. Зато через пару месяцев после  полной обдирки, тщательной заделки щелей (способ придумал сам, правда, оказалось, что он уже был изобретён до меня),  покраски и покрытия лаком пол приобрёл ласкающую глаз глянцевую красоту.
Юре шёл второй год, когда мы однажды  обнаружили на его тельце какие-то высыпания, похожие на укусы клопов. А мы-то были уверены,  что ценой огромных усилий наконец победили эту гадость!  Провели глобальную инспекцию,  клопов не обнаружили.  Рая сказала, что это аллергия.  Мы безуспешно испробовали все известные тогда средства борьбы с этой напастью.   Зудящие папулы то исчезали, то высыпали вновь в ещё большем количестве. На что аллергия, выяснить не удалось. А между тем, она пошла внутрь, при малейших простудах Юра начинал задыхаться, синеть.
Сразу вспомнилась Грета. В детстве она страдала от экзематозных высыпаний, покрывавшей чуть ли не всё тело (тогда не знали слова аллергия), затем болезнь перекинулась на бронхи, и в конце концов вылилась в жесточайшую бронхиальную астму. Становилось очень тревожно, страшно, мы не знали, что делать.  Участковый детский врач Оглуздина, девица, похожая на  ПТУшницу,  только пожимала плечами и бормотала что-то невнятное.
Врачей-аллергологов в Магнитке не было, однако бабушка  Маня где-то узнала, что в третьей детской больнице работает врач Вера Дмитриевна Скрябина, терапевт, прошедшая в Москве курсы по аллергологии, и  упросила её посмотреть Юру. Вера Дмитриевна оказалась  обаятельной женщиной, душевным и отзвычивым человеком, замечательным  доктором.  Сразу же после начала лечения состояние Юры начало улучшаться. Болезнь совсем не проходила, она то отступала, то возращалась вновь, но течение её заметно смягчилось. (Вера Дмитриевна наблюдала Юру все его детские годы до тех пор, пока после заключительного акта лечения,  мучительной аутогемотерапии,  аллергия не исчезла навсегда.)
  Кроме аллергии, а возможно, из-за неё,  Юра вообще стал часто болеть. То одно, то другое... Помню, что именно тогда я начал вздыхать. Мой сосед по кульману Гена Тивирёв спрашивал:
— Григорич, чё ты всё время вздыхаешь?
— Да  вот, пацан болеет...
— Ну чё уж, помрёт что ли?
Юра долго не разговаривал. Ближе к двум годам тётя Соня, видимо, удивлённая нашим спокойствием, с мягкой деликатностью поинтересовалась, не стоит ли показать ребёнка логопеду. Показаться логопеду не успели: после нескольких робких слов, первое из которых было «собатя;», что означало «собака», ребёнка как  прорвало. «Лепетание» быстро сменилось внятной, почти правильной речью. Говорил Юра очень тоненьким голосом, что было невероятно забавно.
После трёх лет состояние Юры улучшилось настолько, что  Фая смогла себе позволить съездить с подругой Валей Шахмановой по турпутёвке в Молдавию. Буквально через два-три дня  после её отъезда У Юры поднялась температура.   «Интерстициальная пневмония»,  — констатировал врач со «скорой». От больницы я отказался, мама была со мной согласна.
Я взял внеочередной отпуск, Фае ничего не сказал. Уколы антибиотиков делала сестра из поликлиники.  Течение болезни не было тяжёлым,  вскоре Юре разрешили выходить на улицу, и мы ходили на уколы в поликлинику. При появлении  карапуза, деловито входящего  в  фойе, лица персонала расплывались в улыбке:
— О, бутуз пожаловал!
После каждого укола Юре  давали витаминку, чтобы не плакал, но он и не думал плакать, переносил укол стойко. (Впоследствии он так же стойко переносил бормашину). Фая узнала о болезни Юры по возвращении из поездки.
В  Кишинёве она познакомилась с моей тёткой и её мужем. Грета и Володя произвели на неё самое лучшее впечатление.
Летом  1974 года мы решили свозить Юру в Анапу, приморский детский курорт. Возникла мысль попытаться попасть в санаторий,  купив путёвку на месте. Решил на всякий случай оформить Юре курортную карту. Оглуздина, вздорная девица с гонором,  неоднократно слышавшая свистящее дыхание ребёнка, заявила, что не видит повода для санаторного лечения.
— Что  я должна писать? Какое заболевание?
— Ну  если вы не знаете, как назвать проблемы с дыхательными путями,  — с трудом сдерживая раздражение, ответил я, —   можете написать ну хотя бы тонзиллит, там и от этого лечат.
Юра часто болел ангиной,  знакомые врачи давно диагностировали у него хронический тонзиллит.
— Какой тонзиллит, откуда тонзиллит? — возмутилась Оглуздина.
— А  что, разве в карточке нет тонзиллита?
— С  чего бы ему там быть?
— Как  с чего? А бесконечные ангины?
— Причём здесь ангины? — удивилась Оглуздина.  — Ангины, тонзилит! Какая  связь?
Я молчал, ошеломлённый. Тут, видимо, у неё что-то щёлкнуло в мозгу, она осеклась, вскочила, схватила Юрину карточку и выбежала из кабинета. Вернулась минут через пять, с лицом в красных пятнах. Не глядя на меня, молча заполнила курортную карту.
В июне мы с Юрой и Мариком отправились в Анапу.  Юре шёл пятый год, а Марик был уже взрослый, 16-ти летний  парень, перешёл в десятый класс. В Краснодаре после полёта   Юрку немного тошнило, но он, возбуждённый приключением,  старался не показывать виду. Из Краснодара  совсем недолго летели на ЛИ-2, прилетели в Анапу уже перед сумерками.
Сразу после выхода в город обнаружили киоск с недавно появившейся экзотической пепси-колой в необычных бутылочках.               
Переночевали в ночлежке для транзитных шофёров.  Наутро я, выяснив адреса нескольких санаториев «Мать и дитя», расположенных почти рядом друг с другом, оставил ребят с чемоданом на скамейке неподалёку и пошёл  на разведку.  Заходил в три или четыре  санатория, разговаривал с главврачами. Мне нигде не отказывали,  предлагали  зайти попозже, а в одном так просто обнадёжили.
Позавтракали, выстояв очередь  в какой-то шумной забегаловке, и спустя некоторое время я снова отправился в санатории. Увы, после уточнения обстоятельств там и там обнаруживалось, что, к сожалению, удовлетворить мою просьбу нет возможности. А  в том санатории, где меня обнадёжили, выяснилось, что врач, на которого они рассчитывали, как по заказу  сломал руку и у них теперь проблемы с персоналом.  Позже сведущие люди объяснили, что следовало просто «дать на лапу». Мне, неискушённому провинциалу,  такое даже в голову не приходило.
Несолоно хлебавши, мы отправились на поиски жилища. Детей я снова оставил на скамейке, а сам пошёл прочёсывать улицы. Начал с ближайших к морю, и по мере неуспеха отодвигался всё дальше и дальше. Наконец, остановился на улице Новороссийской, минутах в 15 ходьбы до моря. Поселились во дворе частного дома в  бетонном сарайчике, по рублю с носа. Проводили на пляже утренние часы, уходили до наступления полуденного зноя, часто приходили на пляж  к вечеру. Оберегали Юру, и сами береглись от сгорания.  Завтрак и ужин я готовил дома, обедали же где придётся, уходя с пляжа. Обед в общепите был такой же тягостной проблемой, как и когда-то в Евпатории. Огромные очереди, сутолока, шум-гам, борьба за места,  корявые подносы, малосъедобная жратва. Лицемерие  лозунга  «всё для советского человека» в этой «мелкой» проблеме проявлялось очень наглядно. Было удивительно, что «дикарей» вообще хоть как-то кормят.               
В доме и в сарайчиках во дворе было ещё несколько постояльцев, среди них был забавный пацанёнок Эдик, Юркиного возраста, говоривший «мы вятра на море ходили» и «нграфировать». «Вятра»  означало завтра, а «нграфировать»  — фотографировать.
У нас был с собой транзисторный радиоприёмник «Россия», который мы одолжили у Юры Блиндера. Каждый вечер мы слушали не глушившиеся там «Голос Америки», «Свободу» «Би-би-си» и другие  «вражеские голоса».
Марик пробыл с нами в Анапе дней десять и уехал домой для участия в заранее запланированном многодневном школьном походе. Он впервые летел на самолёте один, да ещё с пересадкой, я долго инструктировал его, но всё равно душа болела. Всё обошлось, прилетел вовремя, принял участие в походе. Вопреки прогнозу, погода все дни была отвратительная, холод, непрекращающиеся дожди. После этого злополучного похода Марик кашлял чуть ли не полгода.
Мы с Юрой на катере съездили на посёлок Джемете с его великолепным широким пляжем, глубоким жёлтым песком. Стояла жара, песок был раскалён так, что от моря до лежака можно было добраться только бегом. Юра там перегрелся, простудился,  в тот же день  у него поднялась температура. Врач, которого с трудом удалось вызвать, велел закрыть  окна, назначил не менее десятка таблеток и микстур. Чтобы не запутаться, пришлось составить  график  их приёма.  В жуткой духоте будки Юре  не становилось лучше, дня через два я снова вызвал врача, пришёл другой, остолбенев, остановился на пороге.
— Вы что, с ума сошли? Немедленно открыть окна настежь!
Выписал два вида таблеток, остальные  велел выбросить. Фае я не сообщил о болезни Юры.  Она приехала через неделю (так было договорено заранее, чтобы ребёнок побыл подольше на море), когда он уже начал выходить во двор. Дня через два мы уже ходили на море. Мой отпуск подходил к концу, мне нужно было уезжать. Фае не нравилось  наше жилище, удалось найти другое, ближе к морю. Перебрались  туда в день моего отъезда.
Юра, в отличие от Марика, не смешил нас до колик  словотворческими перлами, начав удивительно быстро  почти правильно произносить слова, зато немало веселил  своей потешной «взрослой» рассудительностью и, вообще, надо сказать, отличался забавной оригинальностью мышления и поведения. Вот, скажем, (я случайно подглядел) сидит на тахте, поджав ноги и рассуждает:
— Я всё время чего-то боюсь.  И, разводя руками, глубокомысленно:
— А чего бояться? Бояться-то нечего!
Или, помню, стоим с ним, пятилетним, на трамвайной остановке недалеко от городской ёлки, откуда вернулись минут пятнадцать назад. Быстро смеркается, морозно, холодный ветер. Трамвая в нашу сторону всё нет и нет.
— Интересно, — с досадой говорю я, ни к кому не обращаясь,  — в это время трамваи к нам вообще ходят?
Смотрю, не говоря ни слова, Юра, заложив руки за спину, степенно  подходит к стоящему неподалёку высокому человеку и, задрав голову, спрашивает:
— Дядя, вы не знаете,  трамваи в это время по Грязнова ходят?

Всплыла в памяти такая сценка:
Шестилетний Юра:
— Вырасту, женюсь на Ирке Пшеничной.
Бабушка Маня :
— Из  первого подъезда, белобрысая такая? Так она же косолапенькая!
— Ну и что?
— Чудак! —  смеётся бабушка. — Дети кривоногие пойдут!
Юра смотрит на свои ноги.
— Ну что ж! Придётся рожать самому!

В детстве Юра всё терял. Диапазон потерь был широк: от варежек до велосипеда. С  летней детсадовской дачи и из ранних пионерлагерей он возвращался с полупустым вещмешком. Среди  пропаж бывали не только носки да майки, но и вещи посерьёзнее, скажем, какой-нибудь красивый добротный свитерок или новенькая курточка.
Причиной этого феномена была, скорее всего, Юрина необыкновенная рассеянность. Однажды зимой он пришёл с прогулки без шапки. От головы шёл пар.
—  Где шапка? — изумлённо  воскликнула мама. Юрка импульсивно схватился за голову. Отсутствие шапки, похоже, было для него не меньшей неожиданностью, чем для нас. Я нахлобучил ему что-то, и мы побежали на площадку соседнего детсада, где он обычно играл с друзьями по выходным. В начинавшихся сумерках среди серых деревьев мы не сразу обнаружили серенькую шапочку. Подвешенная за резинку, она уныло болталась на веточке.
Если игрушки или иные предметы, взятые Юрой на улицу, начинали ему мешать, он их прятал, «чтобы не потерять». Обычно эти вещи пропадали, потому что он либо забывал о них, либо не мог найти место, где их спрятал.
Как-то, играя на пустыре, Юра спрятал старенькие, но исправные мамины часики, с которыми она опрометчиво разрешила ему поиграть. Вместе с часиками он закопал подаренные ему блокнотик и авторучку, аккуратно завернув всё в тряпочку. Для приметы положил сверху большой камень.Уходя домой, он про «тайник» забыл, о часиках вспомнили лишь через день. Мы отправились с ним на поиски. Издалека доносилось надсадное рычание экскаваторов. На месте пустыря мы увидели огромный глубокий котлован. Самосвалы увозили выкопанную землю, в которой навеки упокоились мамины изящные часики.

Предшкольной весной мы с Юрой отдыхали в санатории «Мать и дитя». Юра был дитя, я, соответственно, мать. Санаторий располагался в красивейшем озёрно-лесном краю под Челябинском. По утрам мы, вдыхая чистый хвойный воздух, от которого у меня поначалу кружилась и побаливала голова, прогуливались по живописному берегу вокруг озера «Еловое». Конец апреля, озеро ещё было покрыто серым пористым льдом, который вскоре как-то враз утонул, открыв широкую синюю гладь.
Юрка предложил искупаться.
                — Давай, — сказал я, оценив шутку. Он снял пальтишко, начал расстёгивать штаны.
                — Ты что, всерьёз? — изумился  я.
                — Ну да, — ответил  Юра.  — Тепло ведь!
Там он впервые взял в руки удочку и с удивительным для его подвижности терпением подолгу просиживал с ней на высоких валунах у воды.
Общительный Юра быстро обзавёлся друзьями, играл с ними целыми днями, в основном, в войну. У него был пистонный револьвер, наган, с вращающимся барабаном и солидно щёлкающим курком, очень похожий на настоящий, Юрка называл его пистолетом. Такого не было ни у кого, он гордился и дорожил им.
Один раз, когда компании наскучило играть в войну, Юрка, как водится, спрятал пистолет, чтобы не мешал, и забыл о нём. Обнаружив отсутствие пистолета, я ехидно заметил, что, похоже, с ним можно попрощаться.
 — Да  нет, пап, — возразил  Юра. — Ты  не волнуйся, я спрятал его в надёжном месте.
Он повёл меня в сторону соснового леса, часть которого находилась на территории санатория. Мы вошли в лес. Майское солнышко уже хорошо припекало, а здесь было прохладно, темно и сыро, густо пахло влажной хвоей. Нас окружил бесконечный частокол поднимавшихся высоко в небо тонких, покрытых слоистой коричневой корой стволов.
Юрка уверенно сновал в тесных промежутках между стволами. Наконец, сказав «это здесь», он остановился и начал деловито разгребать иголки сначала под одной, потом под другой сосной. Он отходил, возвращался, обходил дерево вокруг, зачем-то смотрел вверх.
Через несколько минут, потеряв терпение, я спросил:
— Юра, скажи, всё-таки, где ты спрятал пистолет?
— Где-то тут, — обескураженно ответил он. — Под  сосной!
— Под какой именно? — не  унимался я.
— Ну  под какой...Под коричневой!
Арсенал семейных афоризмов пополнился ещё одним крылатым выражением. «Спрятать под коричневой сосной» означало заведомо обречь что-либо на пропажу.
Ну и так далее и тому подобное.

Юре было ешё далеко до трёх лет, когда он узнал буквы и начал составлять из них  слова. Недолгое время он читал по слогам. Мы, конечно,  просили его прочитать что-нибудь,  чтобы получить удовольствие самим и с небрежной гордостью продемонстрировать другим талант «вундеркинда», но обычно он делал  это без понуждения, с видимой охотой. Ему явно нравился процесс.  Особенно любил читать  заковыристые слова.  «Кырыо-кро, кыо-ко, дэил-дил – КРОКОДИЛ! –  выпаливал Юра. Сочетание тонюсенького голоска с  феноменальной скоростью выпаливания создавало такой комический эффект, что удержаться от смеха было невозможно. А скорость была действительно  непостижимой. Мы пробовали повторить, у нас не получалось.   
Складывать слова в предложения он начал попозже, но тоже рано, не испытывая при этом особых затруднений, и вскоре уже  читал вовсю. На улице читал всё, попадавшееся на глаза: вывески, афиши, лозунги. С цифрами  познакомился одновременно с буквами и с такой же быстротой научился ими оперировать, включая даже если не саму таблицу умножения, то ключевые её принципы. Голосок со временем мутировал ( читая на уличной растяжке  лозунг «решения хэхэу (ХХV) партии в жизнь», он уже не пищал) а всё остальное осталось и развилось, и к школе Юра подошёл вполне грамотным пареньком.
В 1977 году Юра пошёл в ту же школу, которую закончил Марик в 1975 году.  «Средняя школа № 33 с изучением ряда предметов на английском языке», — гласила надпись у входа. (Потом,  спустя уже много лет,  надпись подправили: «с углублённым изучением английского языка», что больше соответствовало действительности).  В классе Юра получил прозвище «профессор»  без всякого ехидно-иронического оттенка. Учительница жаловалась, что на уроках Юра отвлекается, смотрит в окно, не сразу откликается на обращение к нему, словом, «мечтает». Зато на переменах оживает, преображается,  смешит честной народ, принимает активное участие в беготне по «рекреации», то бишь,  коридору.
Как-то в конце «продлёнки», когда родители уже начинали разбирать детей, второклассник Юра  подошёл к матери одного мальчишки, баламута и задиры, вечно мешавшего всем играть и делать уроки.
— Знаете что, — сказал ей Юра, — я посоветовал бы вам обратить внимание на воспитание вашего ребёнка!
Потеряв  на мгновение дар речи, дама пришла в ярость, схватила наглеца за шкирку и потащила к директору. С трудом успокоив разъярённую мамашу, директриса пообещала ей, что вызовёт Юриных родителей и проведёт с ними беседу. В школу пошёл я. От Юры мы уже знали, в чём дело. Услышав эту историю из уст директора, я не смог удержаться от смеха. «Педагогическое» выражение сползло с лица Галины Петровны, она, похоже, тоже не смогла удержаться, и мы стали смеяться вместе. Расстались, посетовав на отсутствие чувства юмора у некоторых особей. По правде говоря, я был удивлён, что оно сохранилось у самой Галины Петровны, несмотря на её солидный педагогический стаж. К тому времени я уже успел убедиться, что с юмором у педагогов туговато. Даже незамысловатые шутки не вызывают у них адекватной реакции, причём степень атрофированности чувства юмора  прямо пропорциональна стажу.
Юра учился хорошо, но иногда случались сбои. Однажды в 5-м классе он нахватал кучу троек. Я пошёл с ним к классному руководителю. Та завела речь о составлении плана мероприятий по самодисциплине в спецтетради, отчёте о проделанной работе с оценкой итогов по особой шкале и прочей чуши. Я вопросительно уставился на классную, пытаясь понять, не предназначена ли эта лапша специально для юркиных ушей, дескать, мы-то с вами понимаем, что к чему, но выражение её лица было непроницаемым. Нет, нет, всё-таки, наверно, не всерьёз. Я решил подыграть классной. Подмигнув ей, я сказал, что если Юра не возьмётся за ум, его могут отчислить из образцовой школы, которой не нужны троечники.
                — Не так ли, Жанна Михайловна? — ещё   раз подмигнув, спросил я.
                — Да вы что? — встрепенулась  та.— Кто это вам сказал? До этого дело, конечно, не дойдёт!
Нет, от длительного контакта с детьми у учителей точно что-то происходит с головой…


В самом конце первого учебного года учительница, милейшая Валентина Савельевна, предложила нам перевести Юру после каникул  в третий класс.
— Видите ли, уважаемые родители, Юре абсолютно  нечего делать на уроках. Ему просто скучно. Первый класс ему ничего не дал.  Я разговаривала с директором, она приветствует. Что нужно сделать за лето? Выучить таблицу умножения, освоить решение стандартных примеров по арифметике, написать несколько диктантов, почитать литературу  по программе за второй класс. Вот, пожалуй, и всё. Юра вполне с этим справится. Чего ему мучиться, зевать да мечтать! Подумайте над моим предложением.
Надо признаться, что мысль о переходе Юры во 2-й класс пришла мне в голову ещё задолго до окончания первой четверти, чуть ли не в самом начале учёбы, но, странное дело, я почему-то всерьёз к ней не отнёсся. Хотя ведь  и сам  в первом классе не учился.
Предложение учительницы мы восприняли с энтузиазмом, но сказали, что подумаем. Подумали, решили, и вскоре получили благословение от директрисы, выразившей полную уверенность в успехе «предприятия». Она сказала, что уже выбрала класс с лучшей учительницей,  строгой, но очень опытной и высококвалифицированной.
Летом, в семейном доме отдыха на Банном, мы ежедневно штудировали  учебники за второй класс.  Занятия отнимали совсем немного времени, так как было очевидно, что Юриных знаний уже вполне достаточно для учёбы в третьем классе.
В конце августа мы познакомились с Юриной новой учительницей Надеждой  Владимировной. Женщина невыразительной внешности и неопределённого возраста, с невозмутимым, неулыбчивым  выражением лица, она  произвела на нас если не удручающее, то уж точно не вдохновляющее впечатление. Ни холода, ни тепла, индиферрентная деловитость, сухой казённый язык. Уровень Юриной подготовки её, похоже, удовлетворил.  — С  английским проблемы не будет? — спросила она.
Я оцепенел. В это трудно поверить, но мы забыли про английский! Заметив замешательство на наших лицах, Надежда Владимировна сказала:
— Понятно, проблема есть. Вы что же, совсем не занимались? Будет  трудно. Ведь нужно нагонять с нуля, одновременно участвуя  в текущем учебном процессе!
Я слушал её вполуха, придавленный осознанием нашей кошмарной оплошности. Как это могло случиться? Как можно было забыть, что в этой школе, начиная со второго класса, изучают английский язык? Непостижимо!
Мы обратились за помощью к Юриной учительнице английского, она согласилась на репетиторство. Началась учёба. Объём домашних заданий оказался значительным, их выполнение в сочетании с напряжёнными занятиями по английскому языку превращали Юрин день чуть ли не в сплошную учёбу. Да и в воскресенье приходилось заниматься. Бабушка вздыхала:
— Душа  болит за ребёнка, света божьего не видит, погулять некогда...
Я думал так же, но молчал. С каждым днём у меня в душе нарастала тягостная, неотвязная тревога за Юру, во мне зашевелились сомнения в разумности  затеи и её возможной  цене. Спустя некоторое время я встретился  с учительницей. Она хвалила Юру, отмечала его заметные успехи.
— С  английским, конечно, серьёзная проблема, — сказала она.— Но мальчик способный, нагонит, в конце концов. Правда,  нагрузка уж очень большая. Не сломался бы... Эта фраза решила всё. Я — сломался моментально. Училка продолжала что-то говорить, но я уже ничего не слышал.  Эксперимент закончен, сказал я себе.  Накопившееся напряжение испарилось, на душе стало легко.
Фая и бабушка не были настроены так же категорично, но моё решение было твёрдым, я их убедил.
На другой день я рассказал всё без утайки Валентине Савельевне.
— Послушайте, — сказала она,  — ведь и месяца не прошло! Всё наладится, вот увидите!
Я сказал, что не хочу ломать Юру через колено.
— Возьмёте его к себе обратно?
— Ну раз вы так  решили, что ж, с огромным удовольствием!
Директриса была заметно  разочарована, но отнеслась к нашему решению с пониманием.
В глубине души я не сомневался, что Юра в конце концов преодолел бы трудности, но продолжать жить в постоянном  стрессе, да ещё с такой гипотетикой было для меня  невыносимо.  Я смалодушничал, конечно, но ничего не мог с собой поделать. Юра ликовал, предвкушая встречу с друзьями из родного класса. Встретили его весело, с радостными возгласами. Не было ни насмешек, ни злорадства.
Я часто задумывался, как сложилась бы судьба Юры, останься он в третьем классе. Любой шаг может повлиять на судьбу, слегка или основательно. В те годы после окончания школы все без исключения выпускники призывались в армию. Эта практику отменили, когда Юра заканчивал 10 класс.  Получается, что не смалодушничай я тогда, годом раньше Юра непременно был бы призван.  Хорошо бы это было или плохо — вопрос, на который нет однозначного ответа,  согласно банальной истине насчёт  истории, не имеющей сослагательного наклонения…

                ГАГРА   

Во второй половине сентября 1970-го года мне предложили «горящую» путёвку в Гагру,  в санаторий «им.Челюскинцев». Летом ходили слухи, что в южных краях разразилась эпидемия холеры, некоторые города закрыты на карантин. Верилось в это с трудом: все считали, что холера и чума, эти смертельные бичи далёкого прошлого,  давно и навсегда побеждены. Но постепенно стала просачиваться кое-какая информация, мутная и смутная, однако косвенно подтверждавшая факт эпидемии. Тайное стало явным к концу лета, когда последствия эпидемии были устранены, карантин снят, и СМИ заговорили об эпидемии открыто. Я опасался ехать в санаторий из-за боязни  застрять где-нибудь в карантине, но в профкоме меня заверили, что такая вероятность полностью исключена. Всё действительно обошлось, правда, не могу сейчас вспомнить,  по какой причине  в посёлке Леселидзе, на границе России и Грузии, наш автобус остановили, и до Гагры мы с какой-то девушкой-якуткой ехали в кабине грузовика.            
Прибыл я в санаторий вечером, уже смеркалось. Бабка-дежурная напоила меня чаем с печеньем, показала кровать в какой-то галерее внутри санаторного корпуса, где я должен был провести ночь. Ложиться спать было ещё рано, я побродил по территории санатория, где всё дышало стариной 30-х годов.  Старый корпус, двухэтажный полудеревянный дом, окружали типичные для парков отдыха скульптуры — девушка с веслом, лётчик в шлеме, пионер с горном. Море было рядом, метрах в двадцати, я подошёл к нему, но не задержался,  почувствовал усталость, захотелось прилечь. Поднялся в галерею, улёгся  на кровать. Её изголовье было прислонено к стене, за которой слышался довольно громкий многоголосый гул, аплодисменты. Видимо, там был зал, шёл концерт. Звук доносился  из каких-то сквозных отдушин почти под потолком. Хотел заглянуть в них, но не смог дотянуться,  даже забравшись на  металлическую дугу изголовья. Шутки дуэта конферансье,  сопровождаемые взрывами хохота, длились бесконечно,  и я  незаметно уснул.
Утром мне выдали курортную книжку с указанием номера палаты, куда я и отправился. Соседи по трёхместной палате, у которых заезд заканчивался через два дня, дружелюбные  мужики лет под сорок пять,   показали мою кровать. Сразу бросилось в глаза поразительное сходство одного из них с артистом Олегом Ефремовым. Они собирались на завтрак, я пошёл в столовую с ними. Женщина в белом халате назначала номера столов вновь прибывшим. К ней подошла другая, они заговорили между собой по-грузински. Парень, стоявший рядом со мной, прервал их: «По-русски, по-русски!» — с неприязнью потребовал он. Женщины посмотрели на него с недоумением, но ничего не сказали.
После завтрака мы с «Ефремовым», лётчиком из Ленинграда, стояли на балконе нашей палаты. В это время в ворота въехал автобус с вновь прибывшими курортниками.
— Послушай меня,  — сказал Ефремов,  — если сразу бабу не собьёшь, пиши пропало, потом поздно будет. Вон, видишь, хорошенькая вышла, иди, знакомься! Потом расскажешь, я пошёл  на процедуры. Давай, не зевай!
С весёлым лётчиком мы больше не виделись. Дело в том, что,  невнимательно прочитав запись в курортной книжке,  я поселился во втором  корпусе, а в книжке был указан корпус №1. Пришлось перемещаться. В новой палате, тоже на втором этаже и тоже трёхместной, с открытым настежь окном во всю стену,  я познакомился с соседом, плотным мужичком лет под сорок по фамилии Голландский, директором техникума из Москвы. Третья кровать пустовала. После назначенных процедур я чуть ли не целый день провёл на пляже. Жаркое, но не палящее солнце над головой, чистый жёлтый песок под ногами, в меру тёплая, прозрачная вода — что может быть приятней и здоровей! После ужина в скуке побродил по окрестностям и отправился в палату. По дороге меня окликнул Голландский, сидевший  на скамейке в обнимку с какой-то женщиной.
— Спатеньки?
  Мне показалось, что  он подшофе. Сбить бабу,  похоже,  успел вовремя, подумал я.
Лёг я до прихода Голландского, раскрыл было газету, но тут же начал дремать.  Вскочил с кровати от чудовищного шума,  ошалело подбежал  к окну.
— Что, испугались?— со смехом спросил вошедший Голландский. — Грузовик или поезд?
Тут откуда-то издалека возник  еле слышный ноющий звук. Двигаясь в нашу сторону, он ровно и неумолимо нарастал. Пролетая вдоль настежь открытого окна, звук достиг мощного крещендо, на несколько секунд  наполнил собой  комнату  и так же ровно ушёл в далёкое пианиссимо.
В наступившей звенящей тишине,  нарушаемой лишь стрёкотом цикад, Голландский деловито констатировал:
— Камаз.  И задумчиво  объяснил:  — Тут рядом вдоль корпуса шоссе, а сразу за ним железная дорога. Грузовик не сахар, но  состав, пожалуй, похлеще будет. Ревёт дай бог, да если ещё с пустыми цистернами...  Ну,  и стык рельсов прям напротив окна.
— А если закрыть окно? — поинтересовался я.
— Пробовали.  Задохнёшься от духоты!
— Как же вы здесь спите?
— О  других не скажу, а я ничего не слышу,  — пьяненько рассмеялся  Голландский. — Пару стаканов портвейна и как убитый. Тебе тоже советую, — перешёл он на ты.
Он лёг и тут же захрапел, да так, что я тут же живо вспомнил Исидора Петровича из Ессентуков. Мне стало жутко. Я  просыпаюсь от малейшего шороха, потом долго не могу уснуть, как же я буду здесь? Ни хрена себе санаторий, лечебное учреждение! Объятый раскатистым храпом, посидел на кровати, безнадёжно прилёг. Сквозь храп пробился  новый,  быстро приближающийся звук. Я подскочил к окну. В темноте ярко светились прожекторы надвигающегося тепловоза. С гулом он промчался мимо окна, волоча за собой хвост товарных  вагонов. Пространство заполнилась шумом и стуком колёс, спотыкающихся на рельсовом стыке. Мерное неумолимое ды-дык,  ды-дык, ды-дык, ды-дык,  казалось не кончится никогда.
Грузовики исчезли часам к двум, а составы громыхали  чуть ли не  до утра. Измученный, уснувший лишь под самое утро, я встал совершенно разбитый.
— Ну, как спалось? — поинтересовался сосед. В раздражении я не удержался и сказал ему, что кроме транспортных аттракционов мне не давал спать его жуткий храп.
— Да что ты говоришь, я и не знал, что храплю! — удивился Голландский. — Буди, не стесняйся! А вообще, последуй моему совету насчёт портвешка!
После завтрака я направился в кабинет главврача, секретарша сказала, что он в отъезде, когда будет, неизвестно.  Можно обратиться к старшей медсестре, смотря по какому вопросу. Я не стал распространяться, нашёл старшую медсестру. Обрисовав ей свою ночь, поинтересовался, нельзя ли перевестись во второй корпус.
— Почему непременно во второй? И в первом половина палат окнами обращена к морю.
— Ну пусть в первом, лишь бы на другую сторону.
— Сейчас мест нет, но я вас буду иметь ввиду.
Цена формулы «буду иметь вас ввиду» мне была хорошо известна. Я понуро побрёл на процедуры.
Перед обедом мы с Голландским сидели в палате за столом, курили. Неожиданно на пороге открытой двери появился какой-то бледный человек с чемоданом в руке. Остановившись как вкопанный, он, выпустив из руки чемодан, в молниеносном прыжке подскочил к столу, схватил  тяжёлую стеклянную пепельницу и вышвырнул её в окно. Мы остолбенели. Озираясь,  странный тип сел на мою кровать.
— Вы  кто такой? — спросил пришедший в себя Голландский.
— Николай. Ещё раз увижу, что курите в палате...
— И что, — перебил его Голландский, — сдадите путёвку? Так  сдавайте сразу, чего тянуть!
— Я ... я...  — начал было Николай.
— Ну да, вы, вы,  — снова перебил его Голландский и директорским голосом добавил:  — Вы  сейчас встанете с чужой кровати и немедленно принесёте пепельницу.
— Ни за что!  — фальцетом выкрикнул Николай, вскочил и выбежал из палаты. Он производил впечатление ненормального.
— У товарища явно с нервами полный непорядок,  — усмехнулся Голландский,  — но ничего, здесь ему их подлечат.
Вскоре  Николай  вернулся с пепельницей в руке.
— А  если бы на голову кому? Не подумали?
— Так  там же кусты под окном!
У меня нет такого таланта, чтобы передать первую реакцию Николая на камаз-тепловоз.
Кажущиеся безумными в тусклом свете луны вытаращенные глаза, растрёпанные волосы, ладони, прижатые к ушам... Всю ночь Николай ворочался, закрывал уши подушкой, вскакивал, тоненько выл, раскачиваясь на кровати,  безуспешно пытался будить храпевшего Голландского. Я предложил попробовать лечь в коридоре, в простенках между дверями палат. Мы  положили матрацы на дорожку вдоль коридора, но из-за спёртой стоячей духоты спать там было невозможно, пришлось вернуться в палату.
— Да, Николай, надо что-то придумывать,  — сказал я,  — иначе дело плохо.
— Зови меня Коля.
Мы с Колей не спали всю ночь. Наутро он пошёл к главврачу, где ему тоже пообещали иметь его  ввиду.
Со стороны моря вдоль всего второго этажа проходила неизвестного назначения открытая узкая веранда с перилами. Бабка-кастелянша с явной неохотой выдала нам безнадёжно просевшие  раскладушки,  и мы улеглись спать на веранде. Некоторое время уснуть мешал шум моря, а потом, когда пришёл долгожданный сон, с затянутых тучами небес сначала закапало, а потом полилось. И снова полубессонная ночь с тасканием туда-сюда раскладушек и постелей. Но всё-таки удалось нормально поспать часов пять на веранде. Когда на следующий день мы собрались туда снова, то не обнаружили раскладушек, которые утром оставили в палате. Нашли их в каморке у бабки. Она кочевряжилась, что-то бормотала, явно намекая на «вознаграждение».
— За эту рухлядь тебе на лапу? — возмутился Коля.
Отодвинул оторопевшую бабку, зашёл в кладовку, не спеша выбрал две самые приличные раскладушки,  и твёрдо глядя перед собой, вынес их из каморки.
Мы сладко спали под шелест моря несколько ночей. Коля заметно посвежел, порозовел, а потом вдруг  исчез с веранды и из палаты. Ему всё-таки удалось перебраться во второй корпус.
— Чудакам и чокнутым всегда везёт! — шутливо констатировал Голландский. Я же больше не предпринимал никаких действий, приноровился и почти до конца спал на веранде. На пляже я познакомился с вьетнамцем по имени Ня. Я шутил, говоря ему, что моё имя состоит из двух вьетнамских:  Лё и Ня. Удивился, узнав, что ему 26 лет, выглядел он на 18. Маленький, щупленький, как подросток, Ня был студентом четвёртого курса МИСИ. Перед началом учёбы их, иностранцев, год обучали русскому языку, и он весьма прилично говорил по-русски. Каждое утро он вставал раньше всех, шёл к морю, раздевался, аккуратно складывая одежду, и педантично полчаса делал зарядку. С ним можно было говорить на разные темы,  но как только речь заходила о войне, скажем, о её возможно скором окончании всвязи с приходом нового президента США, он моментально замыкался, повторяя с каменно-непроницаемым лицом, как попугай, одну и ту же фразу:
— Мы будем бить их смело и упорно.
Внезапно испортилась погода, стало холодно, пошли дожди, пляж опустел. Голландский уехал, мои новые,  бесцветные соседи целыми днями валялись на кроватях. Окно закрыли, шум затих,  оба соседа, к моему удивлению, не храпели, и я спал на своей кровати. Бродил по городу, в одном из дворов  видел двух уморительно болтающих с зеваками говорящих попугаев.
Погода не налаживалась, меня начала одолевать скука и, не выдержав, я на неделю раньше срока уехал к тётке в Кишинёв.
Грету замучила астма, от постоянно принимаемых гормонов она совсем обрюзгла и располнела. Борька был в армии, Володя, как всегда, на гастролях, я с ним тогда так и не познакомился. В это время в Кишинёве была тётя Роза, она собиралась в Магнитку. Я прожил у Греты три-четыре дня и уехал вместе с Розой. Одну ночь мы переночевали у Кальнеров, спали в комнате Белки. Тётя Роза храпела, как сводный хор Исидоров и Голландских, я лежал с закрытыми глазами, а когда открывал их, видел в полумраке сидящую на кровати Белку в ночной рубахе, мерно раскачивающуюся, как маятник.
Наконец, я дома. Милая жена, два славных мальчишки, один из которых, восьмимесячный, узнав меня, радостно засучил ножками в своей кроватке... Я понял, что такое счастье.


                ДЕЛА ЕВРЕЙСКИЕ

Угон самолёта               

    Из передач «вражеских голосов» я знал о том, что после смерти Сталина и особенно после ХХ съезда, когда из лагерей были освобождены тысячи жертв репрессий, в том числе и сионисты, деятельность которых уголовно преследовалась, началось робкое возрождение еврейского национального самосознания.  Появилась возможность хотя бы просто говорить о еврейских проблемах, хотя власти не прекращали гонения и посадки даже за изучение иврита. Евреям по-прежнему отказывали в разрешении эмигрировать в Израиль, так называемые «отказники» лишались работы, врачи, инженеры, чтобы как-то жить, работали кочегарами, дворниками.
Огромный резонанс в мире получила попытка угона самолёта группой евреев в Ленинграде. Событие широко освещалось в СССР. Риторика была стандартно- «антисионистской», мотивы угонщиков представлялись коварно-предательскими,  шкурническими. Судя же по информации «Голосов», угон самолёта  предпринимался с целью привлечь внимание всего мира к положению советских евреев. Угонщиков, видимо, кто-то выдал, их арестовали у трапа самолёта.
Был суд, всем дали большие сроки, а двоих приговорили к смертной казни за измену Родине. На Западе поднялся шум, посыпались протесты, и милосердные власти заменили смертную казнь длительным заключением. Хорошо помню реакцию у нас в отделе: «сволочи, гады, мало дали, всех надо было расстрелять» и всё в таком духе.
Я, разумеется, отдавал должное убеждённости и отваге смельчаков, но не будучи сионистом, мне, по правде говоря,  трудно было понять людей, ради этнической идентификации совершающих отчаянные, а то и просто самоубийственные  поступки. Я остро осознавал  себя евреем,  ненавидел антисемитизм, был,  мягко говоря, неравнодушен к израильским делам, однако никогда  не испытывал тяги  ни влиться в еврейское окружение дома, ни «слиться со своим народом» на земле обетованной. Причины этого парадокса, возможно лежат на поверхности, но я не психолог и не хочу в них копаться.
Под давлением Запада власти  скудно увеличивали число разрешений на выезд, но при этом продолжали преследовать еврейских активистов и хитроумными способами   препятствовать эмиграции. Пожалуйста, евреи, говорила власть,  катитесь ко всем чертям, но сначала оплатите  полученное здесь высшее образование. Суммы оплаты были огромными, абсолютно неподъёмными. Запад пригрозил санкциями и издевательский оброк  пришлось отменить. Кстати, насколько я мог судить, «простой народ» эту меру горячо приветствовал.  По отношению к «еврейскому вопросу» лозунг «народ и партия едины!» был абсолютно справедлив.

Мюнхен
               
Физкультура, спорт не интересовали  меня никогда.  Не было во мне спортивной жилки. И к спортивным зрелищам я был совершенно равнодушен. В детстве-юности стадион был рядом с домом, там на поле и в спортзале постоянно проводились  различные соревнования, бывало, что и областные, а то и всесоюзные,  но меня туда не тянуло.  Мои друзья-товарищи  были если не спортсменами, то  болельщиками, многие страстными, и моё безразличие было для них странно и непонятно. Я и сам ощущал свою ущербность и  иногда пробовал пробудить в себе болельщицкие чувства. Ходил с ребятами на футбол, но, увы,  через пять минут внимание моё рассеивалось, мне становилось скучно, я еле досиживал (или не досиживал) до конца матча.
Газетную информацию о спорте, включая олимпийскую,  я пропускал, но в памяти невольно застревали названия, порой экзотические, тех мест, где проводились Игры: Кортина д' Ампеццо, Скво-Вэлли...
В 1965 году у нас дома появился телевизор. Через какое-то время в теленовостях, не только спортивных,  всё чаще и чаще зазвучала тема грядущих Олимпийских игр. Меня эти новости не трогали,  я сейчас не могу вспомнить об  Играх тех лет  ничего, кроме названия городов, где они проходили: Мехико, Гренобль.  Точно так же я, наверное,  не вспомнил бы и о Мюнхенской Олимпиаде 1972 года, если бы не произошедшая там  трагедия,  потрясшая мир. Узнал я об этом, можно сказать, случайно.
В начале сентября в трамвае по дороге на работу меня окликнул Борис Шинкевич.  Пробраться  к нему сквозь битком набитый вагон было невозможно, мы поздоровались,  лишь выйдя на остановке. Пошли к заводоуправлению.
— Про  олимпиаду слышал?  — спросил Борис.
— Да я её не смотрю. А что случилось? Домашние смотрят. Вроде ничего такого  не говорили.
— Ты знаешь, никогда по утрам не слушаю «голоса», а сегодня будто толкнуло. Полчаса  назад  поймал «Свободу», передают,  на Олимпиаде  кто-то захватил в заложники израильскую команду.  Угрожают убить. Больше никаких подробностей, да и мне уже некогда было слушать.
Я прошёл в нашу комнату, разделся. Обычная обстановка, никаких разговоров об олимпиаде. Включил динамик на подоконнике, как раз передавали новости спорта, всё про олимпиаду — прыжки в воду, баскетбол, новые медали,  о каком-либо инциденте — ни слова. И в следующий час и до самого обеда ни гу-гу.
Сразу после обеда я зашёл к механикам за чертежами. Сгрудившись в углу комнаты, группа  женщин что-то оживлённо обсуждала. Сквозь невнятное жужжание смутно  доносились  слова   «олимпиада, заложники».
Вернувшись к себе, я увидел то же самое: разбившийся на кучки народ оживлённо и возбуждённо обсуждал сенсацию.
Те, кто слышал сообщение, сказали, что оно было коротким и сухим. До конца рабочего дня никаких подробностей о теракте по радио не сообщалось.  Cлов сочувствия в отделе я не слышал, зато  злорадное «так им и надо» то и дело долетало до моих ушей.
Вечером, прильнув к «Латвии», из обрывков фраз, прорывавшихся  сквозь   надсадный вой глушилок, удалось понять, что через несколько дней после открытия олимпиады одиннадцать  членов сборной Израиля были захвачены палестинскими террористами. Они  потребовали в кратчайший срок освободить из израильских и европейских тюрем целую армию  арабских и неарабских братьев-бандитов. При  промедлении выполнения этих  условий  террористы  обещали каждый час убивать по одному заложнику.
Израиль сразу же  предложил послать спецназ для освобождения заложников, но правительство ФРГ это предложение отвергло. Зазвучали призывы  о приостановке игр до освобождения спортсменов, но немецкие власти их игнорировали. Игры продолжались, как ни в чём не бывало. И лишь во второй половине дня, когда  бандиты выбросили на всеобщее обозрение труп одного из двух спортсменов, оказавших сопротивление при захвате, Игры были прерваны. Только после этого, то-есть  спустя полдня с начала кровавых событий,  кричавших с первых полос газет всего мира,  советские СМИ сообщили о теракте, ограничившись  сухой, безэмоциональной констатацией произошедшего.
О событиях на олимпиаде я узнавал по передачам радио «Свобода», «Голос Америки» и впервые услышанном мной радио «Голос Израиля», который тоже нещадно глушили. Советское радио, насколько помню, рассказывало лишь об олимпийских рекордах.
Ситуация развивалась стремительно. В ходе операции по освобождению захваченных спортсменов, проведенной крайне  непрофессионально, все заложники были убиты террористами.
«Голоса» передавали, что на другой день после гибели израильских спортсменов на переполненном олимпийском стадионе прошла траурная  церемония. Сборная СССР  на церемонию не явилась. Меня охватило чувство гнева и гадливости. Никакими  политическими реалиями нельзя было объяснить и оправдать эту бесстыдную демонстрацию холодного равнодушия к ужасной трагедии. Я расценивал этот безнравственный демарш как откровенное одобрение кровавого злодеяния. Представлял себе перекошенные морды цековской своры и рвущийся из их глоток мстительный клич «так им и надо»! И в очередной раз  убедился в справедливости лозунга «народ и партия едины», во всяком случае, в том, что касается антисемитизма. А то, что советская реакция на терракт в Мюнхене была круто замешена на антисемитизме,  не вызывало  у меня ни малейших сомнений. Народ  выказывал его   откровенно,  а партия  со свойственными ей иезуитскими политвыкрутасами.
Не рассчитывая на «правосудие», позволившее нескольким убийцам  остаться на свободе,  Израиль рассправился с «героями палестинского народа»,   что называется, по понятиям: в результате проведённой Моссадом операции возмездия «Божий гнев» все нелюди, прямо или косвенно причастные к преступлению,  методично, один за другим были уничтожены.  Око за око — гласит библейская заповедь.


                ПКО-1971

Осенью 1971 года проектный отдел пополнился сразу несколькими десятками выпускников МГМИ разных специальностей. Вполне возможно, что  причиной столь массового десанта были  отзвуки послевоенного демографического всплеска. В наш доменный сектор чуть ли не в один день сели за доски трое:  Серёжа Захаров, светлая голова,  сдержанный, немногословный парень, кроме прочего, любитель-радиомастер с золотыми руками,  Гена Тивирёв,  огонь, быстро начавший клепать с завидной скоростью  грамотные  проекты,  Наташа Скворцова, писаная красавица, умница, старательная и трудолюбивая. Через некоторое время  появились ещё двое новеньких. Ребята  сначала обращались ко мне на вы, но потом, как-то исподволь,  все, кроме Наташи, перешли на ты.
В нашей комнате располагалось несколько разнородных секторов, они тоже пополнились молодыми сотрудниками, после чего в помещении стало совсем уж тесно. В 1974 году магнитогорский Гипромез,  располагавшийся на проспекте Пушкина, переехал в новое здание на правом берегу. Старое здание Гипромеза было передано проектному отделу, теснившемуся на правах пасынка   в заводоуправлении  ММК. Наш сектор (КБ,  после реорганизации отдела в 1973 году), занимавший угол в  огромной, шумно-душной комнате, забитой до отказа кульманами, столами, разномастными шкафами,  получил отдельное просторное помещение на первом этаже.
В одной комнате с нами сидел главный конструктор В.А. Леднов, высококлассный специалист-доменщик, пользовавшийся непререкаемым авторитетом в отделе и на комбинате. Интереснейший был тип! Наисовременнейшее «инженерство»  сочеталось в нём с какой-то забавной кондовостью и полудетской тягой к  «словотворчеству». Не носил ничего, кроме местной швейно-обувной продукции, обычные слова заменял синонимами: не здание (производственное), а дом, не самолёт, а аэроплан, не фуражка, а картуз и пр. Был ровен со всеми, но почему-то  явно  теплее относился ко мне. Лишь со мной он мог иногда поделиться своими «внедоменными» делами, скажем, проблемами своего здоровья. Однажды, во время короткого фуршетного выпивона меня что-то понесло, и я высказал Леднову «всё что я о нём думаю», напел ему кучу дифирамбов. Он не сомневался в моей нельстивой искренности, так как знал, что мне от него ничего не нужно. Когда я говорил о своём восхищении его  эрудицией и умением в секунду находить причины и способы устранения неполадок, он, прервав меня, сказал:
— Лёня, хочешь, я всё передам тебе?
— Не в коня корм, Виктор Андреевич! — отшутился я.  — А кроме того, передать талант невозможно!
Он был растроган, мне даже показалось, что чуть ли не  прослезился.
То ли в 1972, то ли в1973 году на доменной печи произошла крупнейшая авария: в результате жестоких температурных ударов в условиях аномально морозной  зимы рухнули два каупера, воздухонагревателя — агрегаты, без которых работа печи невозможна. Печь остановилась, промедление с её пуском было чревато весьма тяжёлыми последствиями. Авария была настолько серьёзной, что на комбинат прибыл первый замминистра чёрной металлургии Борисов, бывший директор ММК.
Об аварии в прессе,  разумеется, не было ни слова. (Ну понятно, тогда  было «такое время», но это чрезвычайное событие, похоже, вытравлено из истории доменного цеха навеки. Запамятовав  год аварии и номер печи, на которой она произошла, я  пытался найти хоть какое-то  упоминание об этом событии в интернете. Безуспешно.)
Проектному отделу было поручено срочно спроектировать временный воздухопровод для поддержания жизни  печи до восстановления кауперов. На место отправился Леднов, я у него   был на подхвате. Виктор Андреевич быстро шагал по цеху, уверенно и чётко указывая места прокладки трубопровода, я только успевал записывать и эскизировать. Сооружение воздухопровода шло буквально с колёс — эскизы  тут же отдавались в работу.  Паллиатив был готов  в кратчайшие сроки, печь не успела остыть. За такую работу нужно было давать ордена, может, кто-то их и получил, но не В.А. Леднов.

...Проектно-конструкторская работа, в сущности, первооснова любого дела,  по какой-то жлобской традиции никогда  не удостаивалась особого внимания, проектанты считались людьми второго, а то и третьего сорта. Такое  бездумно высокомерное отношение, в конце концов, сыграло главную роль  в  драматической судьбе  ПКО.
Проектно-конструкторский отдел комбината был чрезвычайно удачно найденной когда-то формой и организацией оперативного ремонта заводских агрегатов. Внутрикомбинатская принадлежность  отдела исключала  длительную волокиту с оформлением  громоздкой документации, требующейся при работе  со сторонними проектными организациями, что многократно убыстряло продвижение проектов в  производство.
В 90-е годы, когда комбинат подвергся тяжким экономическим потрясениям,  первым «балластом», сброшенным в поиске спасительных ходов, был проектно-конструкторский отдел. По взаимодоговорённости коллектив ПКО (все желающие) был передан Магнитогорскому Гипромезу. Можно, конечно, считать этот шаг наилучшим выходом из того  отчаянного положения, в которое попал ПКО и даже  актом гуманизма по отношению к его многочисленным сотрудникам, но по моему убеждению, ликвидация ПКО была безумной,  бездумной и бездушной затеей не отличающегося  элементарной  дальновидностью  руководства, в панике метавшегося  и запутавшегося в поисках выхода из форс-мажора. Я был уверен, что эта судьбоносная акция ещё не раз икнётся комбинату.
Виктор Андреевич Леднов,  один из тех, чьё имя навсегда вписано  в  историю проектного отдела, не любивший забугорные словечки, будь он жив, обозвал бы тех, кто её безжалостно прервал,  не геростратами,  а мудаками и недоумками.


                МАРК В ИНСТИТУТ               
               
В 1975 году Марик закончил школу, слегка не дотянув до медали. Впрочем, задачи «тянуть на медаль» не стояло,  во всяком случае,  не помню, чтобы дома об этом  говорилось. Встал вопрос о дальнейшим образовании.  Из двух местных институтов педагогический отпадал сразу,  оставался Горный, называемый так в городском обиходе Горно-металлургический  институт, МГМИ. Нет пророка в своём отечестве, престиж Горного   был невысок, и мы, как и многие другие считали, что качественное высшее образование можно получить лишь обучаясь в столичном вузе.
Марик был силён в математике, месяца за два до окончания школы я разослал письма в несколько, по нашему мнению,  подходящих московских вузов, включая МГУ. В ответах   некоторых из них,  наиболее для нас интересных, содержалась шокирующе откровенные требования наличия московской прописки или рекомендаций весьма серьёзных, в том числе и «компетентных» органов, начисто отсекавшие возможность поступления в эти вузы.
Иллюзии насчёт МГУ  шутливо поколебал  наш знакомый Виктор Мельцер, доцент МГМИ, часто ездивший в Москву в командировки. Мимо его  командировочного жилья каждое утро проходили нескончаемые вереницы студентов, спешащих с метро  в университет.
— Моё пристанище там  на  первом этаже,  — говорил Виктор,  — ребята  проходят буквально под моими окнами. И вы знаете,  за много лет я что-то  ни видел среди них  ни одного Рабиновича!
Особой тяги к поступлению в оставшиеся из выбранных, скажем, в какой-то статистический институт,  Марик не испытывал, к тому же, в случае непоступления его ожидала неизбежная армия, и было принято решение прибиться к родной гавани. Я был против горно-металлургических факультетов, дядя Нюма Олевский, толковый инженер-энергетик, советовал  поступать на энергофак, мы поддались на его  агитацию и, похоже, не прогадали.

...Уже набравшись жизненного опыта, я пришёл к убеждению, что без настоятельной необходимости, скажем, твёрдого призвания,  не стоит стремиться к учёбе в столице. Местный вуз, если он уж совсем не никудышный, способен дать полноценное, качественное образование. Всё зависит от желания его получить. Из стен МГМИ, добротного провинциального вуза,  выходили прекрасные, а то и выдающиеся специалисты, часто дававшие фору многим столичным выпускникам. Я вроде в ханжестве не замечен, но считаю (это сейчас, тогда об этом не задумывался), что  без особой надобности лучше, если есть возможность,  учиться дома. Вырвавшись из-под родительской опёки, пусть даже совсем необременительной, в эйфории от ощущения полнейшей свободы можно спонтанно наделать много разных, вплоть до судьбоносных глупостей, в чём нам пришлось впоследствии убедиться. Жаль, что эти прозрения  пришли слишком поздно.

В 10 классе во время игры в волейбол Марик получил серьёзную травму глаза.  Окулист из участковой поликлиники направил его в 1-ю горбольницу на консультацию к заведующей глазным отделением Курочкиной, которая после тщательного обследования назначила соответствующее лечение. Среди лечебных  предписаний  был запрет на физические нагрузки.
Сразу после зачисления в институт новоиспечённым студентам предстояла отправка в колхоз. Марик взял  в поликлинике  справку о недопустимости физнагрузки, отнёс её в деканат. Там возмутились:
— В колхоз, значит,  нельзя, а работать потом будет можно? Как же вам удалось пройти медкомиссию? Надо пересмотреть её решение: возможно учёба на этом факультете вам противопоказана!
Мы были встревожены и расстроены. Надо было что-то предпринимать.
Я долго ломал голову и, в конце концов, по выражению мамы, выкручивая еврейские мозги, сочинил   текст справки, что называется, и нашим и вашим,  поехал к Курочкиной. Поговорил с Людмилой Дмитриевной, показал ей черновик справки,  согласно которой Левин освобождается от сельхозработ, работа же по специальности ему не противопоказывается, Курочкина понимающе усмехнулась, слегка  подправила текст, переписала своей рукой и подписала.
Забавно, что добытую через нервотрёпку и неловкость справку никто  не потребовал. Марика просто «брали  на понт».  Оказывается, он был освобождён от колхоза и определён на   внутренние  лёгкие работы сразу после первой справки.  Зря я  только «выкручивал мозги».


                ПРИБАЛТИКА               

Летом 1976 года мы с Фаей ездили по турпутёвке в Прибалтику. Первым городом тура был Калининград, последним — не имеющий отношения к Прибалтике Минск, а вот Таллина почему-то  не было.
У нас была «сверхзадача»: купить мебель. Денег мы немного поднакопили, много одолжили.
В Москве остановились  у Кальнеров. Сразу пошли на поиски. Достаточно было посетить два-три магазина, чтобы понять, что дело с мебелью дохлое, во всяком случае, для нас. Мебели  было полно, импортной, красивой,  глаз не оторвать, но продавалась она по талонам. Сновавшие по торговым залам  юркие юнцы в очочках, похожие на студентов-отличников, предлагали любой гарнитур за двойную цену, нам не по карману.
Давид Абрамович отмечал юбилей, 65 лет. Мы слегка опоздали, за накрытым столом уже сидели немногочисленные гости. Принесли с собой  бутылку шампанского, при виде которого Венка радостно оживился: на столе, ломившемся от аппетитной закуски, не было ни капли спиртного!
— Безалкогольная компания, — засмеялся  Венка, заметивший наше удивление.
Переночевали и тронулись в путешествие.
Первое, что бросилось в глаза в Калининграде — контраст  между старыми районами, вернее, тем, что от них осталось (бомбили Кенигсберг  нещадно) и новой частью города. Уцелевшие немецкие здания хоть и не отличались особой архитектурой, но имели своё лицо, в отличие от послевоенной типовой советской застройки, не говоря уж о выстроенных в шеренги хрущёвках, ничем не отличающихся от магнитогорских. Вообще, сочетание хрущёвок с трамваем сильно напоминало родные места (да и с мебелью, между прочим, там дела обстояли точно так же, как у нас).
Мы посетили могилу философа Канта, расположенную у полуразрушенного кафедрального собора, побывали в Светлогорске, живописном  городке, сохранившем немецкий  облик,  на берегу Балтийского моря, километров в сорока от Калининграда. По дороге автобус несколько раз останавливался, в него заходили какие-то  дамы, и опасливо озираясь, торопливо  предлагали  поделки из янтаря — брошки, кулоны, бусы, которые моментально  расхватывались. Фая тоже купила большую красивую брошь. В памяти остался великолепный широкий пляж, сонмы чаек над морем.
В Калининграде был магазин золотых ювелирных изделий,  видимо, неординарный, если его расхваливала не какая-нибудь провинциалка, а модная  столичная дамочка из нашей группы. Она  звала нас с Фаей посетить его. Я сказал, что Фая как хочет, а меня золото не интересует.
— Как,   — удивилась девица,  — еврей, а золото не интересует?
Наш гид, она же вроде как руководитель группы, неулыбчивая женщина средних лет, запомнилась своей плохо скрываемой неприязнью к географическим соседям. Критические замечания, а порой и недовольство, высказываемые группой  по тому или иному поводу, она  парировала одинаково:
— Это  всё мелочи... Вы отсюда в Литву? Ну-ну...
От ответа на вопрос, что означает загадочное «ну-ну» уклонялась.
— Вот  приедете ТУДА, сами узнаете,— говорила  она.
Не знаю, как другие, но мы с Фаей за несколько дней пребывания в Вильнюсе  не заметили ничего такого, что могло бы пролить свет на таинственные намёки гидессы. Бытовые условия, качество питания  были ничем не хуже, а то и лучше калининградских.  Возможно, она  намекала на нехорошее отношение прибалтов к русским? Это широко распространённое мнение мне приходилось слышать не однажды, относился я к нему с большим  недоверием и, похоже, оказался прав. Я не заметил ни малейшей неприязненности к нам со стороны местного населения.
Вильнюс на нас произвёл незабываемое впечатление. Красивейший город, наполненный каким-то неуловимым, «древним» очарованием. Некоторые  районы старого города  я назвал бы живыми музеями европейской архитектуры.  Старинные костёлы, по-моему, все недействовавшие, дворцы, замки, здание вокзала,  жилые дома вдоль узеньких улочек... Ну а в новом городе — кварталы хрущёвских панелек,  куда же без них...
Ездили с Фаей в Каунас «прошвырнуться по магазинам», время было ограниченно, города практически не видели, осталось лишь впечатление чего-то очень чистого и ухоженного. Поразила трасса,  гладкая, как зеркало: 100 километров автобус с несколькими остановками преодолел чуть больше, чем за час. Не помню, купили ли мы что-нибудь в Каунасе, но с мебелью дела там обстояли так же, как и в Вильнюсе: по талонам.
В нескольких километрах от Вильнюса в лесу рядом с посёлком Паняряй во время войны были уничтожены десятки тысяч евреев. Они были закопаны в нескольких рвах. Я решил туда съездить. Купил цветы, заказал такси, решил поехать без Фаи, захотелось побыть там  одному. Договорился с таксистом, что он меня подождёт, отвезёт обратно.
Водитель, приветливый седоватый малый лет сорока пяти, оказался на редкость разговорчивым. Почему-то, уж не помню,  речь  зашла об августе 1968 года, и он всю дорогу рассказывал о  своей ночной мобилизации 21 августа вместе с другими танкистами запаса, о спешной выдаче оружия и боеприпасов, об изнурительном многочасовом марш-броске...
— Слава богу, стрелять не пришлось, — усмехнулся он.
Выехали за город, помчались по шоссе.
— Это  здесь, — вскоре сказал шофёр, остановив машину.  — Спуститесь с насыпи, там рядом. Идите прямо, увидите музей.
Сразу за дорогой начинался сосновый лес, негустой, стволы деревьев мачтами поднимались высоко в небо и лишь там, на высоте, заканчивались игольчатыми кронами.  Вскоре за деревьями показался  какой-то домик, подошёл ближе.  Неказистое дощатое строение, грубо покрашенное синей масляной краской, похожее то ли на общественную уборную, то ли на пункт сбора посуды. Неужто музей? Вокруг ни души. Подёргал дверь, закрыто, в окно ничего не видно. Заметил небрежно прилепленную бумажку с корявой надписью карандашом, гласящей, что музей закрыт на «реконструкцию».  Точно,  музей!
Прошёл ещё немного вглубь  леска и оказался перед огромным квадратом  основательно осевшей земли, густо поросшей травой. С краю табличка на палочке, косо воткнутая в землю. Полинявшая, слаборазличимая надпись: здесь захоронено 10 тыс. мирных жителей, уничтоженных фашистскими оккупантами.  Такие же рвы с одинаковыми табличками слева и справа,  и дальше, в следующем ряду, и ещё дальше... О евреях ни слова. Между рвами одинокие сосны. Я ходил от рва ко рву в гробовой тишине, нарушаемой лишь поскрипыванием стволов и шелестом веток.
Внезапно эта всеобъемлющая странная  тишина  будто обрушилась на меня. Мне стало смертельно жутко.  Подобного состояния я никогда раньше ни испытывал. Охваченный ледяным   ужасом, я торопливо положил   цветы на край одного из рвов и бросился  к дороге. Сердце готово было то ли выскочить, то ли остановиться. Задыхаясь, взбежал на насыпь к машине. Водитель  окинул меня понимающим взглядом, открыл дверь.  Я долго не мог говорить. Лишь перед самым съездом в городские улочки  водитель прервал молчание.
— В  музей заходили?
— Закрыт. На реконструкцию.
— Ну, блин, слов нет. На реконструкцию... —После войны там памятник поставили, не бог весть какой, так и тот через несколько лет  убрали.
— Почему? — спросил я.
— А кто ж их знает! Помолчав,  продолжил. — Вы знаете, ведь я хорошо всё помню,  видел своими глазами. Вот по этой  улице  их туда уводили. С узлами, чемоданами. Уже потом узнал, зачем  ведут. Их ведь ещё до прихода немцев убивать стали, местные. Ходили по домам, вытаскивали из постелей. Да и там, в Понарах, говорят, немцы только смотрели, а стреляли литовцы. Подонков хватало... Наглые, шастали по городу, отлавливали. Потом из квартир барахло таскали...
Я был потрясён. Невольно стал смотреть на аборигенов другими глазами. Случись что, кто знает, в кого превратятся вот эти, окружающие меня респектабельные граждане! Навязчивый  морок  вскоре прошёл, но осадок остался.
Рига... Первое и самое сильное впечатление — заграница. Я никогда не был за границей, но именно так  представлял себе зарубежные города. Потом уже составилось  более или менее  объективное  мнение о Риге в целом.  За пределами  исторического центра стало очевидным вопиюще контрастное  смешение  «забугорного» облика старого города с типичными чертами советских городов: безликим серым бетоном, типовыми проспектами,  вездесущими унылыми хрущёвками и брежневками.
Побывали в разных уголках старого и нового города, постояли у   церкви Петра и Павла, полуразрушенного старейшего рижского православного храма. Не удалось попасть в знаменитый Домский собор с его потрясающим органом, он был закрыт на ремонт. С храмами не повезло... С мебелью тоже, сплошь su talonas, su talonas. ( К слову, заглянул в интернет,  полюбопытсвовал, как по-латышски точно пишется «по талонам» и был немало удивлён: вообще не «su talonas», совсем  иначе! Подумал, может,  «su talonas» это по-литовски, проверил — и по-литовски не так. Но видел же своими глазами десятки раз, «su talonas»! Загадка.)
Обедали мы в ресторане недалеко от турбазы.  Однажды мы с Фаей чуть-чуть опоздали на обед. Сквозь стеклянную стену, отделявшую фойе от зала,  были видны сидящие за столами наши «одногруппники». Мы устремились к двери в зал, но дорогу нам преградил  метрдотель.
— В чём дело? — спросил я,  — мы на обед!
— Вы  опоздали.
— Всего на три минуты. Вот наша группа, они ещё не начали есть!
— Вы  опоздали.
— Посмотрите, — не унимался я,  — они  машут нам руками, дайте же пройти!
— Вы опоздали,  — не  оборачиваясь,  бесстрастно повторил истукан.
— Пошли отсюда!  — сказал я в бешенстве, с трудом сдерживаясь от крепких выражений. — Это  же просто робот, разве ты не видишь?
В день  отъезда в Минск после завтрака мы зашли в один из универмагов. Я не поверил своим глазам: в отделе радиотоваров на витрине стоял проигрыватель пластинок «Аккорд- 001 стерео» с двумя большими колонками, первый советский бытовой аппарат  высшего класса,  описание которого  пару лет назад появилось в журнале «Радио». Шедевр  рижского Радиозавода перед моими глазами! Мечта, которую я считал несбыточной, может осуществиться!   Упустить такую возможность было нельзя.  Да, но 330 рублей, солидная сумма, а вдруг всё-таки с мебелью выгорит?  Посовещавшись недолго, решили покупать, обратились к продавцу, рыжеватому молодому парню.
— Не  продаётся,  — сказал тот,  — вы что, не видитте? И показал на незамеченную нами табличку с надписью «образец», прислонённую к одной из колонок.
Разочарование было велико, но я был настолько возбуждён, что решил не сдаваться.
— Можно посмотреть инструкцию? — спросил я.
— Пожалуйста,  — пожав плечами, продавец протянул мне брошюрку. Полистав её, я так, чтобы продавец «полувидел», вложил между страницами десятку и вернул ему книжицу. Тот взял её,  отвернулся,  пошелестел страницами. Повернувшись, покрасневший, как рак, ответил на вопрос подошедшего  покупателя,  затем  молча включил шнур проигрывателя в розетку.
— Всё  нормально. Платитте в кассу.
Я поймал такси,   и мы повезли  вожделенную покупку на почту. Колонки  решили отправить посылкой, а проигрыватель везти с собой. В машине  Фая  спросила:
— Ты  видел, как парень покраснел?
— Видать, ещё не совсем совесть потерял, —шутливо ответил я.
— Кто  бы говорил! — засмеялась Фая. — Взяточник!
Это была моя первая и последняя взятка в жизни.
На почте приёмщик,   старик со странными, подчёркнуто хамскими манерами, ворча и отчего-то негодуя, тем не менее, профессионально упаковал  колонки и тщательно обернул, смастерив ручку, проигрыватель, отчего он стал походить на аккордеон в футляре. Время поджимало, нервы были на пределе.
Уже нужно было уезжать, а у меня от сверхвозбуждения, вызванного  стрессовыми перипетиями последних часов,  произошло что-то вроде нервного срыва, выразившегося в необыкновенной слабости. Бессилие было непреодолимым, я не мог поднять ни чемодан, ни «аккордеон». Чемодан нести помогли, а проигрыватель весом не менее 15 килограммов  до места сбора пришлось тащить Фае. Смотреть на это было непереносимо больно, но я ничего не мог поделать. Пытался помочь, но не мог оторвать проигрыватель от земли ни на миллиметр, брался за ручку, чтобы нести вдвоём, но ладонь разжималась. Благо идти было недалеко.
Внезапно наш автобус, уже долгое время ровно катившийся навтречу Минску,  затрясло так, что дремавшие проснулись. Это была незримая, но весьма наглядная  граница между двумя соседними советскими республиками.
К стыду своему, сколько ни пытаюсь оживить память, натужно роясь в её недрах,  не могу выудить оттуда  почти никаких впечатлений о Минске. А  ведь наверняка были экскурсии с посещением исторических мест, знакомство с множеством достопримечательностей белорусской столицы, одного из древнейших городов Европы. Брезжат  в извилинах лишь  случайные смутные картинки городского облика, скажем, тяжеловесно-мрачноватое величие какой-то площади, наверное,  центральной, забавное соседство маленьких особнячков с высоченными новостройками, два монументально-помпезных здания, кажется, возле вокзала... И, пожалуй, всё. Феномен этой поразительной забывчивости мне не ясен.
Как-то в одном из гастрономов, услыхав немецкую речь, я подошёл поближе  и увидел пожилую пару, рассматривавшую баночку рыбных консервов. Они пытались понять, консервы натуральные или  с добавлением масла. Я помог им разобраться. Разговорились. Немцы сказали, что им очень нравится Минск, хвалили СССР и вообще оказались довольно общительными: через пять минут я знал, что они пенсионеры, старые коммунисты-подпольщики,  чудом избежавшие застенков гестапо.
— Вы знаете, что такое гестапо? — спросил кто-то из них.
— Конечно,  — ответил я.  — Тайная полиция:  Geheimе Staatspolizei — Ge-Sta-Po. Чуть не брякнул: вроде вашей теперешней Штази.
— Еs ist notwendig! — почему-то поразились и расстрогались немцы, чуть ли не бросились обниматься.  Это  были первые иностранцы, с которыми  я общался на их языке.
Мы не оставляли мысль о покупке мебели. Минск был последней надеждой. На другой день после приезда (кстати, от последствий рижского нервного срыва не осталось и следа) мы зашли в первый попавшийся мебельный магазин. Оказалось, что мебель в нём продаётся без талонов, но только по минской прописке. Популярных «стенок» в продаже не было, но и «немодные» гарнитуры выглядели весьма привлекательно,  и цены у них были более чем приемлемыми. Но что толку, минской прописки у нас не было. Мы лишь полюбовались приглянувшимся  болгарским гарнитуром гостиной и уже было отправились восвояси, когда к нам подошла женщина средних лет.
— Извините, я немножко наблюдала за вами. Вижу, вам  нравится мебель, но, наверное,  нет местной прописки.  Я вам помогу. Ждите меня здесь, я живу рядом,  схожу за паспортом.
Мы онемели, не успели ничего сказать. Женщина быстро вышла из магазина, мы стояли в полной растерянности. Как это понимать? На вымогательницу вроде не похожа. Что она хочет за услугу?  К возвращению женщины мы обрели дар речи.
— Меня зовут Наталья Петровна ( имя я забыл, но похоже).  — Ну так как, будете покупать?
— Вы нас извините, Наталья Петровна,  — стесняясь,  выговорила Фая,  — как мы будем должны вас отблагодарить?
— Да вы что!— возмутилась женщина,  — о чём вы? Я просто хочу помочь! Ну скажете спасибо, вот и вся благодарность!
В искренности Натальи Петровны сомневаться не приходилось.
— Ну так что, будем оформлять?
— Давайте ещё посмотрим.
Нам понравился румынский спальный гарнитур с огромным красивым шифоньером, кроме того мы решили купить секретер местной мебельной фабрики, предполагая, что его откидывающаяся полка сможет служить партой для Юры, будущего школьника. Подсчитали, денег хватало.
Меня поразил сервис (не помню, было ли это словечко тогда в ходу): без долгих проволочек  мы не только заплатили за мебель, но тут же, не отходя от кассы,  оформили её отправку в Магнитогорск! С кучей документов мы вышли из магазина. Я снова заикнулся о благодарности, имея ввиду денежное вознаграждение, но Наталья Петровна так посмотрела на меня, что мне стало стыдно.
Я попросил подождать  меня минутку, забежал в гастроном за углом, купил бутылку самого дорогого коньяка и коробку хороших конфет. Наталья Петровна смутилась, спрятала руки за спину, но мы настаивали и подарок ей пришлось взять.
Нечасто приходится встречаться с  добром в чистом виде...
С совершенно нетипичным качеством минского сервиса нам пришлось столкнуться ещё раз, уже дома,  при получения мебели. После разборки добротной дощатой тары обнаружилось отсутствие одного  из двух раздвижных стёкол серванта. Я сообщил об этом в минский магазин телеграммой,  честно говоря, мало надеясь на положительный результат. Дня через два получил оттуда ответную телеграмму с извинением и сообщением о том, что  стёкла уже отправлены, а также просьбой сообщить о их получении.   Я был изумлён, это было за пределами реального. Меня озадачило множественное  число, я решил, что это описка, и ошибся: в прибывшей вскоре посылке действительно содержалось не одно, а два стекла, полный комплект!  Вся эта история походила на фантастику, на  сказочное погружение в другой, непривычный, несоветский  мир.
В тот же день, когда получили новую мебель, часть старой увезли на посёлок к Фаиным родителям. Придя из детсада и не обнаружив дома привычную мебель, а главное, отсутствие своей кровати, Юра  упал навзничь  на ещё не увезённую тахту  и горько-горько  заплакал.
В то время  у меня уже был  магнитофон «Юпитер», который мне случайно удалось  купить в магазине на Берёзках. В сочетании с  «Аккордом 001» получился  музыкальный комплекс, о котором ещё недавно я не мог и мечтать. Кстати,  именно эта аппаратура фигурировала в течение долгих лет в интерьере студии Элеоноры Беляевой, ведущей передачи  «Музыкальный киоск».


                АФГАНИСТАН

               
Я уже говорил, что мало интересовался международной политикой, по крайней мере, если она напрямую не касалась СССР.  Краем уха я слыхал о какой-то долгоиграющей возне в Афганистане: кого-то там свергали, кого-то казнили, между силами, приходящими к власти, шла грызня, в результате чего к власти пришло  просоветское правительство,  и прочее в этом роде. Моя отстранённость и отсутствие интереса к афганским событиям вмиг испарились,  когда в  конце 1979 года в СМИ появилось сообщение о том, что правительство  Демократической республики Афганистан перед лицом «угрозы свержения революционного строя враждебными внешними силами» обратилось к СССР с просьбой оказать ему срочную военную помощь, и правительство СССР эту просьбу удовлетворило. Сразу вспомнились Венгрия, Чехословакия...
Ни о каких подробностях хода событий не сообщалось, теле- и прочая пропаганда лишь без конца  «объясняла» причины и обстоятельства ввода  войск. Родились выражения,  ставшие обиходными: ограниченный контингент, интернациональная помощь.  Чтобы понять суть  происходящего, я начал слушать «вражеские голоса», выуживая сквозь вой глушилок обрывки информации из разных радиостанций, в результате чего  удалось получить   некоторое представление о событии и составить о нём своё мнение.
Афганистан, отсталая, полуфеодальная страна,   уже давно был втянут в водоворот  социально-политических пертурбаций, бурливших в Юго-Западной Азии.   В результате совершённого не без содействия СССР государственного переворота, названного революцией, власть там захватила маргинальная коммунистическая группировка, Народно-демократическая партия Афганистана.  Чуждые населению «социалистические» идеи,  жёстко  насаждаемые  новыми правителями,  встретили в стране активное неприятие, и вскоре власть зашаталась под напором народного недовольства.
Постепенно  ситуация в стране обострилась до такой степени, что в начале 1979 года власть была близка к падению. Руководители НДПА Тараки и Амин неоднократно обращались к советскому руководству с  просьбой о вводе войск в Афганистан «для спасения завоеваний революции». Вначале Москва их просьбу отклоняла. Скорее всего, у неё не было горячего желания напрямую ввязываться в эту междуусобицу, советское руководство предпочло, действуя за кулисами, попытаться  стабилизировать обстановку путём ужесточения репрессий против оппозиции. Был устранён недостаточно решительный Тараки, к единоличной власти приведен Амин, жёсткий диктатор.  Однако усиленные им репрессии лишь восстановили против режима всю страну, за исключением кучки «марксистов». В предчувствии надвигающегося  краха  Амин умолял советское руководство срочно ввести войска.  Но к тому времени Амин   уже утратил доверие Москвы: по сообщениям КГБ он тайно пытался  установить контакт с американцами.
Опасаясь угрозы выпадения Афганистана из сферы влияния СССР, советское руководство приняло решение об устранении амбивалентного Амина и замене его  лояльным Бабраком Кармалем,  давним агентом КГБ,  которому предписывалось прибыть в Кабул вслед за войсками Советского Союза.
Разработав детальный план  ликвидации Амина,  в конце декабря 1979 года СССР ввёл в Афганистан несколько спецподразделений. Афганский лидер расценил  этот шаг как   отклик на его последний отчаянный  призыв. А через день  отзывчивые  самаритяне  начали штурм его дворца, убив Амина вместе с детьми, домочадцами, охранниками. (О штурме дворца я в то время ничего не знал. Не могу припомнить, чтобы о нём рассказывали «голоса». Учитывая строгую заскреченность операции, за рубежом вряд ли о ней было что-нибудь известно. Сведения о штурме стали у нас  известны лишь спустя много лет, после перестройки).
Тут же в  Афганистан был доставлен  Бабрак Кармаль.  Партия  получила нового фюрера,  а государство нового начальника, верную марионетку Кремля. Афганское радио немедленно   сообщило,  что предатель и враг народа Амин казнён по приговору революционного суда.
Мировое сообщество было потрясено вводом  советских войск в Афганистан.  Одно дело вмешательство в дела сателлитов, и совсем другое — вооружённое вторжение в суверенную страну. Оно было воспринято на Западе как опасный                прецедент, представляющий угрозу существующему мироустройству.  Там  считали, что попустительство агрессору может вдохновить его на очередные действия подобного рода. Одним из наглядных ответов на  советскую агрессию стал бойкот Московской олимпиады в 1980 году.
Вторжение СССР  сплотило разношёрстную афганскую оппозицию, и «ограниченный контингент»  был втянут в полномасштабную войну с  противниками режима, то-есть, в сущности,  с подавляющим большинством населения страны.
В СССР военные действия в Афганистане назывались не войной, а «интернациональной помощью».  Лицемерная приторность этого словосочетания, рождённого в пропагандистских недрах ЦК,  резала слух.  Согласно СМИ, задачей «ограниченного контингента» была организация партийно-политических  и культурно-массовых мероприятий. О военных действиях массовиков-затейников   сообщалось скудно, вскользь, они рисовались как отдельные успешные и бескровные   операции против вражеских вылазок.
В результате дезинформации и умалчивания война  для советского населения  долгое время была «неизвестной»,  чуть ли ни  чем-то вроде военных учений. Даже когда  пошли гробы, было запрещено сообщать в прессе  о жертвах среди советских войск, солдат хоронили без почестей и надписей на надгробьях, похоронки были сухими, не содержащими никакой информации. Я видел такую похоронку у соседки по дому, которой привезли сына в цинковом гробу. Фарида-Федю   отправили в пекло чуть ли не со школьной скамьи. Гроб открыть не разрешили. Наивные одноклассники и учителя хотели установить гроб  в актовом зале школы, но разрешения не получили.
Режим, развязавший кровавую войну в чужой стране, хладнокровно бросающий туда, как дрова в печь,  своих граждан, преступно замалчивающий исчисляемые тысячами жертвы этой бойни, предавая  их имена немому забвению, заслуживает глубочайшего презрения. Я считал, что не меньшего презрения заслуживает и общество, на глазах которого происходит эта чудовищная вакханалия. В бездуховной Америке сотни тысяч людей выходили на демонстрации против вьетамской войны, устраивали походы на Вашингтон.
Наш народ, который,  невзирая на идиотскую конспирацию, знавший  о войне всё, никакого недовольства или даже ропота, не проявлял. Можно, конечно, объяснять отсутствие  протеста  рабской покорностью и страхом, этими внутренними состояниями советского  социума, действительно зачастую объяснявшими  его коллективное поведение, но в данном случае эти ментальные составляющие были ни при чём. Население просто не видело повода для протеста, так как в подавляющем большинстве поддерживало и одобряло действия власти, точно так же, как поддерживало их во время венгерских и чехословацких событий.
Советский народ всегда одобрял  любые силовые акции в ответ на «враждебные вылазки внешнего врага». Достаточно было лишь  заявить, что промедли мы на секунду,  и американцы окажутся у наших границ, чтобы народ слился с властью в патриотическом экстазе.  Наш народ  сплачивают не пресловутые «свободы» и «права человека», а въевшаяся в плоть  и кровь имперская спесь, не допускающая даже мысли о собственной неправоте.
Вспоминая  историю страны, протекавшую на моих глазах, я часто называю те или иные её страницы позорными.  Насилием,  ложью, лицемерием были пронизаны все внутренние и внешние деяния режима, царствовавшего в  «оплоте мира и демократии». Внутри шла милитаристская грабиловка под издевательским лозунгом «всё для блага человека, всё во имя человека», снаружи — имперская экспансия под стереотипным предлогом оказания неотложной  помощи попавшим в беду братским народам. Афганская война органично вписалась в бесконечный хоровод московских зловещих  игр.



                ЖЕНИТЬБА МАРКА

На дне рождения школьного друга  Марк познакомился с его двоюродной сестрой Мариной Банатурской, хорошенькой девушкой, живой и энергичной, учащейся строительного техникума. Марина жила с бабушкой и дедушкой в индивидуальном доме на посёлке Крылова. Её мама,  после развода с отцом, в силу житейских обстоятельств жила в другом городе. Случайное знакомство оказалось судьбоносным: спустя три года, в сентябре 1979 года пара поженилась.
Свадьбу отпраздновали в кафе-столовой, гостей было человек пятьдесят. Первосортные продукты для застолья достали через Фаину подругу, работавшую главбухом мясокомбината (всё надо было «доставать»). Активное участие в организации свадьбы приняла тётя Соня, уже  тяжело больная, но по-прежнему сильная духом и энергичная.
16 июля 1980 года родился сын Алексей.
В том же году после окончания с отличием  («красный диплом») института Марк уехал по распределению в Омск, на танковый завод, предприятие, известное как «завод среднего машиностроения имени Орджоникидзе». Их семья долгое время ютилась и в частном неблагоустроенном доме, и в общежитии, неприспособленном для семейного проживания, и в однокомнатной квартире дома-общежития для малосемейных.


                ОТЕЦ
               
Мы часто отдыхали в семейном доме отдыха «Абзаково». В один из наших «заездов» среди отдыхающих была молодая женщина с ребёнком лет трёх-четырёх, капризным мальчишкой, накормить которого было настоящей проблемой.  Мать извелась, крики и плач карапуза разносились по всей столовой. На подмогу матери  прибыла бабушка, вдвоём им  с грехом пополам удавалось накормить мучителя.
Однажды в столовую зашла директор дома отдыха Падерина. Увидев «несанкционированную» старушку, она потребовала, чтобы та немедленно покинула столовую. Удивлённые, озадаченные  женщины пытались объясниться, но были громко и грубо прерваны.  Мне приходилось неоднократно сталкиваться с Падериной.  Это была суровая, деспотичная особа, бездушная хамка, да к тому же откровенная злобная антисемитка.  Своей бесцветной физиономией, не отражавшей ничего, кроме хмурой неприязни, она напоминала мне недоброй памяти Громову, директора школы № 16.
С того дня вздорная баба начала настоящую травлю бедной старушки. Три  раза в день она учиняла в столовой громогласный скандал, стук ложек-вилок прекращался, народ с интересом следил за развитием конфликта. Не помогали уловки хитрой еврейки: она  садилась подальше от стола, а то и вообще не садилась, кормила мальчишку стоя, чуть ли не с вытянутой во всю длину руки — все было бесполезно.
— Сколько раз я должна повторять?  — орала мегера. — Чтобы вашей ноги здесь не было!
В столовой была ещё не одна такая пришлая бабушка, к ним никаких претензий не предъявлялось.
Старушка, похоже, сдалась, в столовой больше не появлялась. Однако,  спустя пару дней появилась снова, снова кормила ребёнка. Падерина же больше в столовую не заходила и вообще будто исчезла. Как выяснилось,  бабушка оказалась не простой жидовкой, над которой сам бог велел поизмываться, а известным в городе медиком,  заслуженным врачом РСФСР.   По поводу её юбилея в «Магнитогорском рабочем» появилась большая  статья, в которой, кроме прочего, приводились благодарные высказывания её бывших высокопоставленных пациентов. Кто-то показал статью Падериной, она, как и положено несгибаемой коммунистке, обосралась, отстала от пенсионерки и, похоже, затаилась в ожидании жалобы.
В июне 1980 года мы с Фаей и Юрой в очередной раз отдыхали в Абзаково.  7-го числа, в субботу,  к нам приехала жена Марка Марина и её мама, Лидия Сергеевна. Марина была беременна, с большущим животом. Переночевали на чём придётся, после завтрака пошли погулять. Юра рыбачил в бурной, холодной Кизилке, мы играли в бадминтон. Возвращаясь с прогулки, столкнулись с Падериной. Не поздоровавшись, она бесцветным голосом сообщила:
— Только что позвонили, у вас умер отец. И  почти без паузы, громко, уже на ходу:
— Что-то к вам слишком часто гости приезжают!
Выговор вместо соболезнования, непостижимо... Патологическая сволочь.
Алексей Иванович долго и тяжело болел, был уже очень плох, и его смерть не была неожиданностью, но утрата родного человека всегда большое горе. Фая плакала, не переставая. Мы все тут же уехали.
После похорон отца, не успели ещё переступить порог, раздался телефонный звонок.
Звонила Белла Израйлевна, близкая приятельница моих тёток.
— Лёня, ты знаешь, что отец умер?
— Конечно, знаю,  — в крайнем недоумении ответил я. — Мы только что с поминок. Похоронили  Алексея Ивановича...
— Как Алексея Ивановича? Фаиного отца? Надо же. Передай ей мои соболезнования. Но, Лёнечка, я говорю о твоём отце, мне сегодня позвонили из треста.
Я онемел. Белла ещё что-то говорила, но я её почти не слушал.
— Она тебе разве не сообщила?
— Кто?
— Циля.
— Никто мне ничего не сообщал.
— Циля позвонила в трест, сообщила о смерти Григория Марковича, сказала, что сразу же  отправила тебе телеграмму. Я думала, ты ездил на похороны.
— Телеграмму я не получал, я бы поехал. Когда умер отец?
— 8-го, в воскресенье.
Я был настолько ошеломлён, что не сразу сообразил, что наши отцы умерли в один день...
На почте меня заверили, что телеграммы из Старого Оскола  не поступало, затеряться она не могла.  Циля соврала? Зачем, какой смысл? Впрочем, кто его знает... Эта загадка так и осталась неразгаданной.
 
     ...Отец родился 18 октября 1902 года в белорусском местечке Брагин, до начала войны жил с семьёй в Днепродзержинске. Когда  началась война, по состоянию здоровья ему была выдана бронь. После начала тотальной мобилизации бронь сняли,  и весной  1942 года отец был призван в Красную Армию. На фронт был отправлен, мягко говоря, нездоровый человек: высокая степень близорукости, гнойный отит и связанные с ним головокружения и головные боли. Кроме того, были серьёзные проблемы с сердцем. Во фронтовых условиях все болезни обострились.
Вскоре после выписки из госпиталя, куда он попал после сердечного приступа с потерей сознания, отец перенёс радикальную операцию (трепанацию) на правом ухе. После полной потери слуха на этом  ухе и частичной на другом, осенью 1943 года он был признан негодным к воинской службе.
До войны  отец работал главным бухгалтером Днепродзержинского металлургического завода, а в Магнитогорске сначала главным бухгалтером меткомбината,  затем треста «Магнитострой», но спустя некоторое время  по причине своей тугоухости, затруднявшей контакты с персоналом и многочисленными производственниками превратился в «вечного зама» и всю жизнь,   вплоть до выхода на пенсию в конце 1974 года проработал в этой должности. Отец был известным специалистом в производственной сфере города. «Школу Левина» —  его великолепные лекции по бухгалтерскому учёту прошли все счётные работники треста. Разработанная им новаторская методика бухгалтерского учёта с помощью ЭВМ была уникальной по тем временам, её ключевые положения  не устарели и в новейшую компьютерную эпоху. Вся техническая сторона лежала на плечах отца. Его начальники,  главные бухгалтеры, не раз сменявшие один другого за время его бессменной работы, не скрывали своей фактической вторичности. Отец работал до 73 лет и ушёл не по чьему-то настоянию, а только из-за ухудшающегося здоровья. На пенсию его провожали с сожалением.
В отношениях между моими родителями никогда не было особого лада. В послевоенные годы отец связался с одной из своих сотрудниц, Цилей Шейкман, молодой вдовой с ребёнком. Долгое  вялотекущее семейное безвременье  закончилось окончательным уходом отца  из семьи. Мне было тогда около 15 лет.
С 1950 года, не расторгая брака с мамой, отец до конца своих дней прожил в новой семье – с Цилей,  которая была моложе его на 12 лет, её дочерью Галей, а впоследствии и с мужем Гали, Славой. Никаких отношений с семьёй отца мы никогда не поддерживали, я, например, никого из них даже не знал в лицо, включая Цилю. (Хотя нет, вспомнил, Цилю один раз видел. Она  приезжала к дочке в пионерлагерь «Запасное», разыскала меня и передала гостинец от отца).
Несмотря на уход отца из семьи, я не испытывал к нему неприязни. Отчуждение, детская обида, конечно, появились, но неприязни не было.
Отец был добрым, незлобивым, смешливым, чудаковатым человеком. При посторонних мне часто бывало неловко за его, по выражению мамы «мишугене гайген» (дурацкие выходки), за громкую речь (по причине тугоухости), за покачивание при ходьбе (проблемы с вестибулярным аппаратом), да мало ли ещё за что… Много позже я понял, что стесняться мне было нечего и ощутил запоздалый стыд...
Спустя некоторое время после выхода на пенсию отец уехал в Старый Оскол, к месту новой работы Славы, зятя Цили. Мне кажется, он был в затруднительном, если не трагическом положении. Я думаю (он об этом ничего не говорил), что ему очень не хотелось уезжать из Магнитогорска, но жить одному не позволяло  ухудшающееся здоровье.
Мы переписывались, я исправно платил за него партийные взносы,  по его просьбе  периодически высылал ему бандероли с газетами «Магнитогорский рабочий». Тяжело заболев, отец  рвался в Магнитку, утверждая, что местные врачи его вылечат. Однако ему уже ничего не могло помочь...
Мне порой казалось, что за своей эксцентричностью отец что-то скрывает. Может быть, его жизнь была далека от безоблачности, и он не хотел, чтобы об этом знали и жалели его? В облике отца присутствовало что-то такое, что порой вызывало во мне чувство острой жалости. Забавный, весёлый, умеющий хохотать до слёз и одновременно чуточку жалкий — таким остался отец в моей памяти.


                ОЛИМПИАДА - 80   

Я никогда не интересовался спортом, не занимался никаким из его видов, не был болельщиком. Спортивные новости пробегал  незаинтересованным взглядом.   Но сообщение  о грядущей летней Олимпиаде в Москве меня зацепило. Показалось странным, что для проведения такого, как я понимал, грандиозного «общечеловеческого» мероприятия выбрана страна-агрессор, возмутившая мировую общественность недавним введением  войск в Афганистан. Было бы неудивительно, думал я,  если бы речь шла о  спортивном празднике в стане «народной демократии», где старший брат командует и назначает, но что заставило Международный олимпийский комитет, этакую спортивную ООН, игнорируя политические реалии, выбрать Москву?
Я заинтересовался порядком выбора столицы  Олимпиады. Оказалось, что процедура проводится за шесть лет до Игр, следовательно,  заседание МОК, посвящённое летней Олимпиаде 1980 года,  состоялось  в 1974 году.  Тогда, на последнем этапе голосования, решавшем выбор между Москвой и Лос-Анджелесом, победу одержала Москва.
До Афганистана было ещё далеко. Да, но  ведь и в 1974 году политическая репутация СССР была ничуть не лучше, чем в 1980! Военное вмешательство во Вьетнам, разгул государственного антисемитизма, преследование инакомыслящих, политзаключённые в тюрьмах и психушках, высылка Солженицына...
И, тем не менее, МОК проголосовал за Москву.  Местом проведения  олимпийских игр, этого  праздника свободного человеческого духа была избрана столица тоталитарного государства, на протяжении всей своей истории  душившего все и всяческие свободы.  Возможно, комитет решил  продемонстрировать декларируемую им  беспристрастную  аполитичность, а, может, просто  не рискнул  вступать в открытую конфронтацию с зубастым монстром.               
Я, полный профан в спортивных, а уж, тем более, в околоспортивных делах, лишь тогда, копаясь в давних газетных сообщениях о грядущей  Олимпиаде-80, узнал, что страны-претенденты буквально  лезут из кожи вон, чтобы заполучить  право принять у себя Олимпиаду. Это большая честь для страны, возможность показать себя всему миру в наилучшем свете. Финансовые трудности, похоже,  не останавливают  претендентов, они согласны на любые расходы, неизбежно сопровождающие организацию Олимпийских игр.
К тому же, как я понял, в условиях свободного рынка принимающие Олимпиаду капстраны могут не только в значительной степени окупить расходы на проведение Игр, но вроде даже рассчитывать на кое-какую материальную выгоду. Для СССР же, с его замшелой экономикой, Олимпиада была явно неокупаемым предприятием и,  по-видимому, в своём стремлении добиться права на проведение Игр Москва руководствовалась cугубо идеологическими мотивами: организовать Игры так, чтобы мир увидел, на что способна  страна победившего социализма.
СМИ не умолкая рассказывали о строительстве всё новых и новых  олимпийских объектов, телевидение показывало строящиеся и уже готовые спортивные комплексы, центры, базы, гостиницы. Всё это поражало воображение своим неистовым размахом, подчёркнуто торжественной имперской парадностью, непомерной архитектурной грандиозностью.
Даже мне, профану в экономике, было ясно, что в предстоящую Олимпиаду всаживаются колоссальные деньги. Безнравственнось этого расточительства на фоне реалий советской жизни  была очевидна: я знал,  что не только у нас, в Магнитогорске, но и в Москве люди продолжают жить в коммуналках, а кое-где и в домах без минимальных удобств, а в  некоторых населённых пунктах великой державы даже нет канализации и электричества. Скажем, мне с трудом  и унижениями  удалось выбить чудо советского  ХХ-го века, телефон.  Я был поражён, узнав по «голосам», что Советский Союз уже несколько лет закупает зерно за границей.  Вечный дефицит, колбасные поезда в Москву.... И это в год  анонсированного наступления коммунизма!   
Стремление  казаться не тем, кто ты  есть на самом деле,  присуще тоталитарным режимам. Волку хочется казаться ягнёнком, мировому агрессору — приветливым хозяином, готовым радушно принять дорогих гостей со всего мира.
Пароксизм  показного  альтруизма мы уже видели  в 1957 году,   во время Всемирного фестиваля молодёжи в Москве. По зачищенной столице гуляли толпы левацкой или инфантильно аполитичной молодёжи.  Размах специфического праздника в закрытой Москве был грандиозен, радость и веселье лились через край, показушная затея удалась на славу.
Однако в отличие от молодёжного фестиваля, у Москвы не было возможности выбирать контингент Олимпийских Игр.  Команды участников  комплектуются олимпийскими комитетами стран, отнюдь не единых по своим политическим взглядам и убеждениям.
Подавляющее  большинство стран, осудивших  ввод советских войск в Афганистан, объявили бойкот Московской Олимпиаде. Сначала о бойкоте Олимпиады- 80 заявили США и ведущие  европейские страны, затем потянулся ряд колеблющихся, чуть ли не ежедневно пополняющих список «отказников». Казалось, что проведение летней Олимпиады в СССР стоит под большим вопросом. Однако МОК, собравшийся на эскстренное заседание,  снова проголосовал за проведение Игр в Москве. На этот раз у меня не было сомнений в том, что дело не обошлось без   подковёрной возни.
Я воспринял бойкот Олимпиады с пониманием, полагая, что давно пора сбить спесь с зарвавшегося «борца за мир».
В моём рабочем столе уже несколько лет лежал  статистический  справочник стран мира, книжечка небольшого формата в синенькой мягкой обложке. Мы с ребятами использовали книжечку, чтобы  отмечать в ней  страны, принявшие участие в бойкоте Московской Олимпиады. Их число всё увеличивалось, страницы книжечки были испещрены галочками.               

...Несколько  слов об этой книжке.   Я наткнулся на неё  в книжном магазине, который мы по старой привычке называли «Когиз». В справочнике  содержались показатели основных отраслей народного хозяйства ведущих стран мира, включая СССР.
При сравнении этих данных выходило, что уровень жизни в СССР  неизмеримо ниже, чем в развитых странах Запада и даже заметно ниже, чем в некоторых странах соцлагеря.  Скромная книжица разоблачала пропагандистские мифы о загнивающем Западе и процветающей стране Советов.
Я случайно обнаружил этот справочник на полке стеллажа политиздата в одном ряду с пропагандистской, в том числе и «антисионистской»  литературой. Появление в открытой продаже в условиях драконовской цензуры такого  шокирующего своей  несоветской объективностью издания  можно  было смело отнести к разряду чудес. Справочник был издан в середине 70-х годов, на очередном крутом витке холодной войны, когда малейшее  проявление позитива  по отношению к капиталистическому сопернику  было  совершенно немыслимо. Что это было, ляп цензуры или умышленная «диверсия», не знаю. Я купил сразу несколько экземпляров, раздал друзьям.
С подобным чудом я уже сталкивался однажды. Мне было лет 13-14, когда у нас дома откуда-то появилась книжечка издания года 47-48-го, не помню её названия,  тоже маленькая, только в твёрдой скромно-серенькой обложке.  В ней содержались  сведения об участии народов СССР в Великой Отечественной войне по национальностям: число участников и погибших  в количественном и процентном отношении, число награждённых и Героев Советского Союза. В справочнике содержалось не менее двух десятков национальностей.  Буквально по  всем показателям евреи занимали одно из первых мест. Скажем, по количеству Героев Советского Союза — пятое, после  татар. Я  был обескуражен. И не потому что меня поразили эти цифры, хотя и это было тоже. Меня потряс тот факт, что сведения,  разрушающие гнусный навет о неучастии евреев в войне, были опубликованы  в обстановке разгула государственного антисемитизма, когда евреи были представлены предателями и изменниками.  Оказывается,  эти  безродные космополиты, эти люди без рода и племени храбро сражались и погибали за Родину!  Как такая  книжечка могла появиться на свет в то благословенное время, остаётся для меня загадкой. Не исключено, что прошляпившие её издание крепко поплатились.
  Книжка куда-то вскоре пропала, и за  всю жизнь, включая и интернетовские времена, я так и не смог найти её следов.

Многие спортсмены были против бойкота. Их можно было понять: четыре года изнурительной  подготовки к олимпийским рекордам могли пойти насмарку. Немало спортсменов приехали на Игры, что называется, «дикарями», а некоторые команды  стран, официально заявивших о бойкоте,  выступали под флагом МОК.
Бойкот, разумеется, имел огромное значение в качестве политического протеста, однако решающего влияния на проведение Олимпиады  не оказал. Игры, хоть и в «обрезанном» виде,  состоялись, рекорды лились рекой. Я полностью смотрел лишь открытие и закрытие Олимпиады, ну и отрывками какие-то эпизоды,  поэтому цельного впечатления о ходе  Олимпиады у меня не сложилось. Осталось лишь общее ощущение некой избыточной помпезности и слезливая сентиментальность финального полёта  олимпийского Мишки.


                СРЕДНЯЯ АЗИЯ

С отпусками в отделе была вечная проблема. Всем хотелось отдохнуть  летом,  и при составлении графика отпусков разыгрывались целые баталии. Обстановку несколько разряжали немногочисленные любители зимнего отдыха. Изредка мне приходилось брать отпуск в наиболее нежеланные ранне-поздние месяцы демисезонов, но чаще всего я довольствовался пограничными месяцами, в основном, маем, за что сам себя прозвал майским жуком.
В 1981 году мне не светило ни лето, ни даже май с сентябрём. Выход подсказал мой сотрудник Слава Дорошенко, у которого с отпуском была такая же история. Он предложил  вместе отправится в тёплые края: в профкоме имелось две турпутёвки «Из Узбекистана в Туркмению» на первую декаду марта. Я согласился.
Зимнюю одежду мы оставили дома, поехали в плащах, меховые шапки в аэропорту отдали провожавшим нас Славкиной маме и Фае.
Ташкент всретил нас почти летней теплынью, пока бродили с чемоданами в поисках турбазы, стало даже жарковато. Славка, в силу свойств своего характера, не хотел спрашивать дорогу («найду сам»), и если бы я не спросил, мы таскались бы по городу в мыле полдня.
Если от Прибалтики у меня  остались хоть какие-то, во многом смутные, изрядно потёртые временем воспоминания,  в которых, однако, не путаются литовские и латвийские впечатления, то среднеазиатский вояж, хотя и состоявшийся  на целую пятилетку позже, запомнился лишь мартовским летом и общим ощущением иного мира, состоящего из древних мечетей,  дворцов и развалин,  узких глухих улочек, постоянного и повсеместного питья зелёного чая, искусно заплетённых бесчисленных косичек, пёстрых платьицах и штанишках до щиколоток... Ташкент, Бухара, Самарканд сплелись в неразделимый клубок неуловимых воспоминаний. В памяти остались лишь два ярких впечатления: гора Чимган, рядом с Ташкентом, покрытая снегом в любую жару, и потрясающие барельефы полузапрещённого эмигранта Эрнста Неизвестного на стенах административных зданий Ашхабада.
Остальные застрявшие в памяти воспоминания к достопримечательностям отношения не имеют. Скажем, помню, с каким   недоумением  я смотрел на затесавшегося  среди туристского люда наверняка уже всё повидавшего на своём веку шестидесятилетнего старика, в то время как я,  45-летний, уже остро ощущал безвозвратность ушедшей молодости. Помню забитые до отказа  гостиничные фойе во время выступлений звёздной Аллы Пугачёвой с её «Арлекино» и «Маэстро», впечатление от «Пиратов ХХ века», пожалуй, первого советского боевика, покупку фотоувеличителя в аккуратном коричневом чемоданчике. Помню вкус узбекского портвейна «Чашма» в бутылках- «огнетушителях», который мы почти ежедневно перед ужином пили со Славкой.
Из окружавших нас новых друзей я помню лишь одного, забавного парня по имени Миша, добродушного и весёлого, несмотря на физический недостаток, сильную хромоту. Из девиц хорошо помню привлекательную, неглупую, явно «непростую»  Таню из  Липецка, на которую положил глаз Славка. Он был неженат, в свои 32 года  считался старым холостяком. Мне казалось, что Таня тоже  к нему неравнодушна, но, на мой взгляд,  они не подходили  друг другу из-за явного несродства характеров: Славка был основательным, рассудительным, склонным к домоседству, в Тане же чувствовалась некая легковесная «светскость», вряд ли совместимая с бытовой прозой.
Помню наглядные примеры свойственных Славкиному характеру   нерешительности и упрямства.  Он мог чуть ли не часами простаивать перед витриной магазина,  раздумывая, покупать или не покупать приглянувшуюся вещь. На ташкентском рынке он два дня подряд по часу стоял как столб, глядя на единственный на всём базаре ковёр, мучительно соображая, нужен ли он родителям. Ковры были в жутком дефиците, этот не покупали из-за неходового размера и дороговизны. Я посоветовал Славке не мучиться, просто послать родителям телеграмму, но из-за патологического упрямства и духа противоречия он моему совету не следовал, правда, в конце концов, сдался и телеграмму отправил. Получив отрицательный ответ, успокоился.
Из Ашхабада, последнего пункта нашего тура,  прямого авиарейса в Магнитку не было, пришлось возвращаться в Ташкент. Мы прибыли в Ташкентский аэропорт вечером, а самолёт отправлялся утром следующего дня, так что в аэропорту нам предстояло провести целую ночь.  В зале  присесть было негде, даже на полу уже почти не оставалось свободного пространства. Мы шатались по круглой площади, сидели на скамейках, возвращались в здание, где уже не то что сидеть, стоять было негде, снова выходили на площадь. Становилось прохладно, а потом просто холодно. Пытались прилечь на лавочках, но их полукруглая  форма не давала вытянуть ноги, а холод мешал вздремнуть хотя бы полулёжа.
Это была бесконечная, мучительная ночь. И тут свершилось чудо. Аэропортовское радио сообщило благую весть:  с сегодняшнего дня, 1 апреля 1981 года,  страна переходит на летнее время. А мы уж и забыли об этом уже давно анонсируемом нововведении! Это означало, что наши со Славкой муки сокращаются на целый час! Радость — неописуемая!
Прилетели домой, магнитогорская весна встретила нас неприветливо, пришлось снова надеть пальто и шапки...
Спустя недолгое время Славка поведал мне случившуюся с ним историю. К концу тура между ним и приглянувшейся ему Таней установились отношения, вселявшие твёрдую уверенность в том, что она отвечает ему взаимностью. Расставаясь, они договорились, что встретятся  при первой же возможности. Преисполненный самых серьёзных намерений,  не желая откладывать дело в долгий ящик, Славка чуть ли не сразу после приезда без предупреждения отправляется в Липецк. Находит дом, квартиру, с трепетом звонит.  Дверь открывает какой-то парень в майке и тренировках с пузырями на коленях.
— Вам  кого? — удивлённо спрашивает он.
«Брат, наверное»,  — думает Славка.
— Мне бы...
— Толя, кто это? В дверях комнаты появляется  Таня в полураспахнутом халатике. И остолбеневает.
— Слава, ты? — осевшим голосом лепечет она.
— Что  ещё за Слава? — настораживается парень.
«Не брат»,  — понимает Славка.
— Оставь  нас на минуту, Толя.
— Слава, — начинает слегка пришедшая в себя Таня,  застёгивая пуговицы халата,  — ты не подумай, это просто знакомый...
— Понятно. Ну что ж, извини,  — говорит Славка, не слушая её сбивчивых объяснений. Уходит под отчаянные крики вслед, в прострации едет на вокзал и садится на первый попавшийся поезд.
— Тебе  повезло,  — сказал я, выслушав Славкин рассказ. — Вовремя раскусил барышню.  Благодари судьбу.
Кстати, судьба, словно в качестве компенсации за пережитое парнем жестокое унижение, вскоре одарила его идеально подходящей ему парой. Их погодкам сейчас лет по 35.


                ИЗЯ-ВИКТОР

Изя, мой старший двоюродный брат, после демобилизации из армии осел на Сахалине, окончил школу гидроакустиков и около 30 лет проработал на рыболовецком судне. Всю жизнь прожил  с семьёй, женой и двумя дочерьми  в портовом городке Невельске. Ещё в подростковые времена, в Магнитогорске, они с братом избавились от своих экзотических имён: Изя стал Виктором, Нюма — Николаем. Впоследствии, уж не знаю каким способом, новые имена появились у них в паспортах. В тех краях, куда их разбросала судьба, никто, включая собственных жён, даже не подозревал, что они когда-то звались Изей и Нюмой.
Во время  авралов и прочих форс-мажорных обстоятельств ему приходилось работать на палубе вместе с рыбаками по колено в холодной а то и ледяной воде, что привело к проблемам с сосудами ног. В конце концов, жестокая болезнь под замысловатым названием облитерирующий эндартериит вынудила Изю-Виктора уйти «на берег».
Мы, хоть и редко, переписывались, в основном, с его женой Тамарой, получали от них объёмистые посылки с вкуснейшей, порой экзотической рыбой. После отъезда Изьки из Магнитки мы встречались   с ним  всего дважды. Первый раз они с Тамарой приезжали в 1957 году, гостили то у нас, то у тёток. Фая тогда была беременна Марком. Помню, Изька  подарил мне экзотические  перчатки и галстук из нерпы. И ещё запомнились сущие мелочи, скажем, Изькино подтрунивание над моими узкими брюками или манерой курить.
— Ты куришь так, будто тебе противно,  — смеялся он. Зато сам  курил со смаком, одну за другой.
Второй и последний раз мы виделись с ним летом 1982 года. Болезнь ног дошла до такой степени,  что он почти не мог ходить, останавливался  от нестерпимой боли каждую минуту. Отчаявшись,  приехал в Магнитку в надежде, что  здесь с помощью тёти Аси его подлечат.
В одном купе с ним ехала супружеская пара, возвращавшаяся из Находки, где жил их сын. Они тоже ехали в Магнитогорск и — бывают же в жизни такие невероятные  совпадения! —  оказались нашими соседями по подъезду. Петя и Валя Петровы восторженно отзывались о Викторе, утверждая, что такого интересного, обаятельного и душевного человека им не доводилось встречать в жизни никогда, и что неделя, проведённая с ним,  была сущим удовольствием. Слышать такие дифирамбы было очень приятно.
С  помощью тёти Аси его положили в комбинатовскую больницу.  Курение  при эндартериите  категорически противопоказано, и это не фигура речи типа «курить вредно», а объективная реальность: никотин крайне пагубно влияет на состояние сосудов, курение может стать решающим фактором в течении и исходе заболевания. Как-то лечащий врач показал Изьке на проезжающего в коляске по коридору человека с ампутированной ногой.
— Смотри,  — сказал он,  — если не бросишь курить, будешь ездить так же.
Но бросить курить Изя не мог.  Хотел, очень старался,  но  не получалось.
Среди моих знакомых были курившие с раннего детства по пачке в день, но  когда припёрло, бросившие  чуть ли не враз, но вообще, если кто знает, бросить курить дело непростое, избавление от назойливой привычки чаще всего происходит в муках, в несколько заходов. Да я и сам, бросая  после 20 лет непрерывного курения, испытал нешуточное сопротивление организма. Однако то, что творилось с Изей, не шло ни в какое сравнение с виденным мной когда-либо прежде. Понимая всю  серьёзность своего положения, он отчаянно пытался бросить курить, но не мог совладать с собой.
Лечение  в больнице не дало ровным счётом ничего. После выписки он жил у нас ещё несколько дней, тут-то мы и насмотрелись на его страдания.  Крепясь недолго и мучительно,  он прикуривал сигарету, затягивался, тут же в отчаянии бросал её и сразу  прикуривал другую. Странно и печально было видеть брата с его необыкновенно цельной, мужественной натурой в роли слабовольного раба привычки.
В детстве Изька был бесподобным рассказчиком, вралём и фантазёром, эти качества, как оказалось, никуда не делись. Рассказывая с присущим ему грубоватым юмором истории из  своей сахалинско-рыбацкой жизни, он,  явно импровизируя, расцвечивал  события  такими  колоритными подробностями, что дух захватывало.  Где быль, где небылица — определить было невозможно, да это было и неважно. Двенадцатилетний Юрка слушал его байки открыв рот и развесив уши.
Зарабатывал Изька весьма прилично, по нашим меркам просто невероятно много, он показывал мне свой  партбилет, в котором  ежемесячные взносы были как моя зарплата.  Когда я спросил его, почему при таких деньгах он целую неделю тащился в поезде, а не прилетел на самолёте, он ответил, что деньги абсолютно не причём, просто хотел посмотреть страну.
Мы наивно полагали, что благодаря близости острова к Японии, там уж чего-чего, а ширпотреба наверняка хватает, и было странно, что из магазинов Изька возвращался  нагруженный рядовыми магнитогорскими шмотками, в основном, детскими. Горячий патриот Сахалина, он,  пытаясь рассеять наше недоумение, изворачивался, толковал что-то о размерах и прочей чуши, но было очевидно его нежелание признаться, что нет у них никаких японских товаров, а есть дороговизна и дефицит, из-за которого на его большие деньги практически нечего купить. Трудно представить, но в то время в Приморье, этом рыбном раю, даже рыбий жир был дефицитом.
Изька почти не мог ходить, останавливался от боли каждые десять метров. Он нанял себе «личного шофёра»: договорился с  таксистом, который приезжал за ним по утрам и возил по городу. Я дважды ездил с ним, один раз на кладбище, а второй — на другой конец города, на Берёзки за коньяком. Выпить Изька был не дурак, а пил только дорогой коньяк, который бывал не в каждом магазине. Закусывал  он его...ливерной колбасой, причем самой дешёвой. Контраста забавнее не придумать: коньяк КВВК  12 рублей за бутылку, и ливерка по 40 копеек килограмм. Уезжая, он взял в длинную дорогу чуть ли не чемодан этой колбасы.
Автодорога на «Берёзки» тянулась вдоль трамвайного пути, маршрут которого не претерпел изменений со времени отъезда Изьки из Магнитки. Меня поразила его память: спустя несколько десятков лет он помнил названия всех трамвайных остановок и их очерёдность! «Пятый участок», «Сталинская», «Орджоникидзе»,  — не задумываясь, выпаливал он при проезде такси мимо остановок, уже давно имевших другие названия. Изькины реплики «за политику» я старался не поддерживать, мне хватило нескольких его коротких высказываний , чтобы обнаружить диаметральную противоположность наших взглядов, и я не собирался в политических спорах перешибать его незамутнённую «советскость».
Вскоре Изя-Виктор уехал, и больше мы его уже не видели никогда. Бросить курить он так и не смог. Его  непреодолимая, патологическая тяга к никотину, несомненно, объяснялась запущенной  наркотической зависимостью, которую  следовало лечить, но даже если бы такая возможность существовала, было уже поздно. Вскоре после возвращения домой ему ампутировали ногу, второй ноге грозила та же участь. Необыкновенно общительный,  жизнелюбивый человек, Изя тяжело переживал случившееся с ним, остро ощущал свою невостребованность в деле, которому отдал десятки лет. Перенёс инфаркт и инсульт. В 1994 году в возрасте 65 лет он скончался от повторного инсульта. Оставил жену Тамару, двух дочерей – Вику и Лилю, внуков.


                ФУГИ БАХА. БОИНГ  И ПР.

               
Аккордеон               
               
Однажды дедушка Алексей подарил внуку Мише на день рождения игрушечный аккордеон. Мишка попиликал на нём дня два и бросил. Аккордеончик несколько лет валялся у бабушки в шкафу, где  его  однажды обнаружил Юра. Через некоторое время из под его пальцев зазвучали связные мелодии. Каждый раз, приходя  к бабе Шуре (дедушки уже не было), Юрка брал в руки аккордеон. Для игрушки инструмент звучал на удивление чисто. Бабушка предложила Юре забрать  его себе, но он отказался: куцый диапазон малютки  его уже не удовлетворял.
Я знал, что Юра обладает хорошими музыкальными способностями, но до встречи с аккордеончиком мысли о их развитии и использовании почему-то не возникало.  Баба Маня, наша бесценная энтузиастка,  начала прочёсывать  «информационное поле» в поисках музыкальных кружков и студий. Остановились на музыкальной студии Дворца культуры металлургов. Ирина Анатольевна, Юрин преподаватель, после первых же занятий отметила неординарность  паренька, утверждала, что таких учеников у неё ещё не было. «Светлая голова, талантливый во всём, — говорила она.  — Впервые встречаю мальчишку, с охотой и энтузиазмом разучивающего классику», — удивлялась и восхищалась она. Сначала Юра занимался на стареньком трофейном полуаккордеоне HOCHNER, который мне дал в бессрочное пользование мой сотрудник, потом, через три года мы купили в комиссионке трёхчетвертной WELTMEISTER.
Своей игрой Юра доставлял нам огромное удовольствие. От вдохновенно исполняемых им фуг Баха захватывало дух. В его одарённости не было никаких сомнений. Ирина Анатольевна  считала, что не нужно отдавать Юру в музучилище. «Там его талант засушат», — говорила она. Да мы и не собирались. Ни у нас, ни у Юры не было таких намерений. Возможно, он мог бы стать классным исполнителем, если бы начал заниматься не в 12 лет, а гораздо раньше, в карьере же профессионального «музработника» мы не видели ничего привлекательного.
Во Дворце Юру завлекли в оркестр народных инструментов, где он с удовольствием играл до окончания школы. В институте они с друзьями создали неплохой ансамбль, где Юра  играл на гитаре. Аккордеон брал в руки всё реже. В конце концов, ансамбль распался, аккордеон был  заброшен, и как это, увы, часто бывает, постепенно музицирование сошло на нет.  Очень огорчительно, но ничего не попишешь.

Ремонт-83               


В 1983 году, не помню уж почему,  с «выездным» отпуском не получалось, я решил использовать его для ремонта квартиры. Это был первый и последний отпуск, который я безвылазно провёл дома. Работал в поте лица  ежедневно с утра до вечера, делал всё сам, лишь немного помогала Фая после работы. Мама, уже совсем немощная, порывалась помогать, говоря, что ей совестно смотреть, как я один «надрываюсь», я её успокаивал.  Работы было прорва, я даже не уложился в свой продолжительный, 33 рабочих дня, отпуск. Наша многолетняя   участковая, пришедшая по вызову из-за болезни мамы,   предложила мне липовый  больничный на неделю, я не отказался. Сделал полный ремонт от потолка до пола. Как-то уже в конце ремонта при случайной встрече  с живущим рядом с нашим домом  отцом Юриного товарища Лёши Титова, профессиональным маляром,  я заикнулся, что не умею проводить филёнку. Николай Михайлович тут же с готовностью вызвался помочь и, действительно, на другой день пришёл с инструментами и быстро вытянул филёнки над всеми покрашенными стенами.
У Николая Михайловича, Коли, доброго малого с приятными, обходительными манерами была слабость: он частенько крепко закладывал за воротник. Жена держала его в строгости, при ней он крепился, но зато, когда они с Алёшей куда-нибудь уезжали, давал себе волю. Лёша был болезненный мальчик, уезжали они каждое лето, то в санаторий, то в деревню. Чем дольше их не было дома, тем больше воли Коля себе давал.
Как-то он пришёл к нам утром. Дома были только мы с Юрой, недавно вернувшимся из пионерлагеря. Одного взгляда на Николая Михайловича было достаточно, чтобы понять, что его жена в отъезде. Взлохмаченная голова, дрожащие руки, перегар, жестокая похмельная жажда в глазах...               
— Выручайте, Леонид Григорьевич... Понимаете, Ани нет, деньги закончились... — жалобно начал ранний гость. Весь его вид выражал уныние и отчаяние. Он умолк с поникшей головой. — Есть аб-солютно нечего...— икнув, продолжил он голосом, преисполненным вселенской тоски. — Прям изголодался весь.... Густые брови домиком сошлись  на переносице.
Во мне начал закипать смех.               
— Маковой росинки второй день... Как быть, ума не приложу...
Смех уже подступал к горлу. Я быстро сунул Коле червонец.                — Вот спасибо!—оживился он. И произнёс с печально-проникновенной расстановкой:
— Сейчас пойду, куплю молока, булочку и по-ку-шаю...
Это было последней каплей. Я закусил губу. Однако сдерживаться уже было невмоготу, изо всех сил сжав челюсти, я трясся от внутреннего хохота. Он криком вырвался из меня, когда за Колей ещё не успела закрыться дверь.
«Куплю молока, булочку и по-ку-шаю...» Здесь вся прелесть в устной интонации, которую трудно передать на письме. Один из любимых семейных перлов, употребляемый перед каждым намерением принять рюмочку.

Корейский Боинг

К лживости и лицемерию, органично присущим  советскому режиму, можно присовокупить ещё одну его родовую примету — неумение, нежелание извиняться. Никогда и ни за что. Не знаю, как с этим обстояло дело в начальный досталинский советский период, но за всю  свою жизнь, исключая кусок проклинаемых «лихих девяностых», я ни разу не слышал, чтобы власть перед кем-то за что-то извинялась. Разумеется, я имею ввиду международные отношения, ибо  представить себе извинения советской власти перед собственным народом можно только в совсем уж  горячечном сне.  Извиняются за недоразумение, за ошибку.  Но на международной арене  СССР позиционировал себя как  некое идеальное государственное образование с безупречно стерильной внешней политикой, в которой нет места ошибкам. Нет ошибок, нет извинений.
Открещиваясь от признания ошибок, которые скрыть было невозможно, советская дипломатия с помощью отточенной  пропагандистской техники представляла их как заокеанский навет в грязных политических целях.
Ярчайшим примером иезуитской изворотливости режима  стал инцидент с корейским Боингом. В начале сентября 1983 года,  рыская  в радиоэфире в поисках лакун с наименьшим глушением, я наткнулся на передачу, по-моему по «Свободе», в которой  шла речь  о вчерашней  новости — событии, связанном с крушением корейского самолёта.  Боинг, выполнявший международный рейс, отклонился от курса,  вошёл в воздушное пространство СССР  где-то в районе Сахалина и  был сбит советским истребителем. В рухнувшем в море лайнере находилось 269 человек. Все они погибли.
У нас об этом происшествии ничего не сообщалось.
На другой день в центральной печати появилось сообщение ТАСС о вторжении неизвестного самолёта в воздушное пространство Советского Союза. Советские истребители, говорилось в сообщении,  пытались помочь ему выйти на ближайший аэродром, однако нарушитель на  сигналы и предупреждения не реагировал и продолжал полёт в сторону Японского моря.
Весь мир уже знал  о трагическом событии, унесшем  жизни сотен  людей. Знал и бушевал от негодования. Президент США Рейган выступил с резким осуждением действий СССР.  А кремлёвская камарилья без зазрения совести несла  бездарную чушь  об улёте самолёта-нарушителя  в сторону Японского моря, обвиняла США в спланированной провокации и  гневно возмущалась антисоветской истерией, инспирированной Штатами.
Лишь спустя неделю, когда стало ясно, что выкрутиться не удастся,  СССР признался, что самолёт был сбит. Слово «сбит» в официальном сообщении не упоминалось,  «полёт был пресечён», так это называлось. Подлость в сочетании с глупостью не позволяла называть вещи своими именами.
Долгие годы я хранил дома вырезки из газеты «Известия» с интересовавшими меня статьями, иногда сохранял целые страницы. Постепенно вырезок скопилось столько, что пришлось их унести в подвал, где у меня уже хранились многогодовые комплекты толстых литературных журналов, а также доставшиеся мне по случаю бесценные подшивки газет за 30-40-е годы. Однажды пионеры-тимуровцы из близлежащей школы в ходе соревновательной акции по сдаче макулатуры взломали наш подвальный отсек («стайку») и в несколько заходов утащили её содержимое. Предпринятые мною розыски ни к чему не привели, моя подвальная библиотека пропала безвозвратно.
Многие вырезки, ставшие историческими документами, я хорошо помню. Среди них были и материалы, относящиеся к истории с корейским Боингом. Как сейчас вижу огромные, чуть ли не на целую страницу  схемы, заявления, «объяснения», эти сгустки цинизма, напористой, агрессивной лжи, хрестоматийные  примеры сваливания  с больной головы на здоровую. Признавая факт «пресечения полёта», выражая сожаление по поводу человеческих жертв, советские руководители   возложили  ответственность за них на США, назвав катастрофу преступлением американских спецслужб.  Нагромождение  нелепых «аргументов» должно было доказать, что США целенаправленно  «подставили» советских лётчиков, чтобы опорочить Советский Союз,  его миролюбивую политику.  Этот иезуитский выверт ничего, кроме гадливого презрения вызвать не мог.
Я не сомневался, что  гражданский Боинг сбили по ошибке,   приняв его за самолёт- разведчик, но считал, что катастрофы можно было бы избежать, будь в солдафонских мозгах хоть что-то,  кроме уставных циркуляров. Самолёт вёл себя более чем странно, что  не могло не вызвать каких-то сомнений.  Однако все ли средства были использованы для перехвата нарушителя или глаза застил зуд «пресечения» его полёта?
В мире тоже склонны были считать, что советские ВВС сбили гражданский самолёт неумышленно, об этом говорило зарубежное радио. Вот тут бы и признать роковую ошибку, повиниться, извиниться за гибель, пусть невольную, сотен людей. Где там! Для того, чтобы закоренелому хулигану стать паинькой, ему нужно заново родиться. Вместо извинения — лавина лживой информации, бесстыдное  отрицание очевидного.  Поток бездушных пропагандистских клише на фоне  чудовищной трагедии лишний раз демонстрировал  бесчеловечность режима.
Отношение к инциденту тех, с кем я общался,   было неоднозначным. Неоднозначность эта была еле заметна: лишь незначительная часть моих сотрудников и знакомых отнеслась к официальной информации критически, подавляющее же большинство безоговорочно верило ей и поддерживало действия властей. Мало того, можно было слышать  оценки и пожёстче официальных. Процент сомневающихся и осуждающих был в точности таким же, как во время венгерских, чехословацких, польских, афганских событий. Мы никогда не ошибаемся, всегда во всём правы. Поразительная, не замутнённая сомнениями инфантильно-дворовая убеждённость в своей правоте! В ней было бы, пожалуй, даже что-то трогательное, если бы она зловеще не сочеталась с имперской спесью, этим сакральным объединяющим синдромом... В сотый раз: воистину народ и партия едины!
 

Клязьма         

Поздней осенью 1984 года мы с Фаей ездили в подмосковный дом отдыха  на берегу Клязьминского водохранилища. Отдохнуть можно было бы и в местных домах отдыха, с путёвками в такое  время проблем не бывало, но поехали мы за семь вёрст киселя хлебать не с целью отпускного отдыха. Мы планировали, имея двухнедельную крышу над головой, совершать набеги на московские торговые точки.  Дефицит всего и вся, царивший на просторах родины чудесной, постоянно гнал обносившийся и истосковавшейся по деликатесам или хотя бы  приличной  жратве провинциальный люд в столицу с её показушным изобилием. Несметные тысячи приезжих растекались по Москве, пристраивались к фантастически гигантским,  километровым очередям в ГУМе и ЦУМе, этих Мекках сакрального дефицита.
Однако лишь Христу удалось накормить тысячи голодных семью хлебами. Скоро и Москва начала оскудевать. Во время нашей поездки в Клязьму вожделенный импорт был  почти забыт, доставать приходилось уже самое элементарное. Каждое утро после завтрака мы больше получаса ехали на автобусе до метро «Медведково», а оттуда — до  намеченных заранее «злачных мест». Обед почти всегда пропускали, не успевали.
В дефиците было практически всё самое необходимое, поэтому выстаивали очереди и за куртками фабрики «Большевичка», и за  кроличьими шапками, и за махровыми полотенцами, и за индийским чаем, и за конфетами, включая дешёвые карамельки, да мало ли ещё за чем, всего не упомнишь... Иногда платили жучкам за место в очереди, иногда уходили несолоно хлебавши, когда перед носом заканчивался товар... Ездили на экскурсии лишь в надежде прикупить  что-нибудь случайно завалявшееся в подмосковной глубинке. Однажды, поддавшись на радужные обещания, ездили  аж в Дмитров, экскурсия оказалась интересной, но в смысле добычи абсолютно бесплодной.
Мне жутко надоело мотаться по магазинам, спустя неделю я забастовал, Фая поехала в Москву одна. Полдня я гулял по территории дома отдыха с нашей соседкой по столу пожилой женщиной  по фамилии Вербицкая. Она рассказывала интересные вещи о своей работе в 30-е годы в аппарате Крупской, о родстве со знаменитой до революции писательницей Анастасией Вербицкой. Живая история...
Трудно  было представить себе наш отдых в пансионате, если бы мы проводили в нём целые дни.  Тропинки  среди покрытых инеем чахлых деревцев, вызывающий холодную дрожь  вид сизой водной глади, телевизор в холле, небогатая библиотека... Смертная скука, уж лучше набеги в столичные магазины! Трофеи, правда, оказались уж больно  скудными.
Я в то время помогал моему сотруднику Виктору Дмитриевичу Стукановскому общаться с его зарубежными соперниками в первенствах по шахматам, не обычным, а по переписке, когда одна партия могла длиться месяцами. Он  переписывался со всем миром, но иностранными языками не владел, и я переводил немецкоязычную, наиболее обширную часть его корреспонденции. Большинство зарубежных писем были короткими и сухими, лишь в некоторых содержались кое-какие сведения о частной жизни корреспондентов. Например, пенсионер из Австрии писал, что они с женой, тоже пенсионеркой, недавно отдыхали в Испании, а на следующий год планируют поездку в Италию  и пр. Вот бы рассказать им, как провёл отпуск я! Думаю, не поверили бы. Разве способен бездуховный, пресытившийся буржуй представить себе, что такое  радость от добытой за две тысячи километров от дома   обычной куртки!


                ПЕРЕСТРОЙКА

Начало

Я никогда не ходил на праздничные демонстрации. Персональные предупреждения о строгой необходимости участия в шествии я игнорировал,  они были формальными,  и их нарушения обычно не имели последствий. Ну пожурят, отбрешешься и всё. Но где-то,  если не ошибаюсь, в начале 80-х годов, во время недолгого правления Андропова, отношение к филонам  ужесточилось. За «прогул» демонстрации начали лишать премии. Пришлось сходить пару раз на  мероприятие, давным-давно утратившее какой-либо смысл. Правда, вскоре  от санкций отказались, а чтобы сохранить липовую массовость, кое-где, к примеру, у Фаи на работе,  за участие в демонстрации даже начали давать отгул. В нашем отделе отгулов не давали.
Раза два или три я ходил на демонстрацию специально, чтобы встретиться  с приятелями, пообщаться с которыми в рутинной текучке удавалось нечасто. Мы заходили в ближайший магазин,  покупали пару бутылок портвейна «Гратиешты» или «Трифешты»  и  ведя неспешную беседу,  всю дорогу до трибуны  попивали его понемногу из складного стаканчика.
1 мая 1985 года, подойдя к месту сбора, я издалека увидел  Виктора Хвостовца, одного из тех, с кем хотел повидаться. Он тоже заметил меня и двинулся мне навстречу, но тут дорогу мне преградил Игорь Томас, замначальника нашего отдела. В руке он держал палку с портретом Горбачёва, нашего очередного вождя.
— С-с-слышь, Лёня, подержи, пожалуйста, — протянув мне палку, попросил он. Ничего не подозревая, я взял портрет.
— Н-н-у вот и понесёшь! — радостно закатился Томас.
— Что, купил тебя Игорь Владимирович? — со смехом спросил подошедший Виктор.  — Старый трюк!
— Т-т-так он же на демонстрации не ходит, откуда ему эти штуки знать?
Довольный,  Томас отошёл к группе сотрудников, а я  растерянно остался стоять  с палкой в руке.
Колонна тронулась с места. Что делать с портретом? Попробовал сбагрить — трюк не прокатил. Под ноги не бросишь.  Делать нечего, придётся  тащиться с генсеком на палке.
— Да ладно, Лёня, не психуй! — со смехом сказал Хвостовец.  — Умерь гордыню! Глядишь,  ещё когда-нибудь будешь детям рассказывать,  кого нёс!
Я с досадой и удивлением посмотрел на Виктора.
— Чего смотришь? Горбачёв — второй Ленин, попомни мои слова! Читал его выступление на последнем пленуме?
— Да на хрена оно мне нужно? Я партпрессу не читаю. Так, просмотрел мельком по диагонали.  Благие намерения, критика...  Очередная новая метла.
— Странно! Ты это всерьёз? Почитай внимательно!
На протяжение всего шествия мы с Виктором спорили, обсуждали последние события. Не заметили, как миновали трибуну, с которой неслись пламенные призывы и приветствия. Чуть поодаль, почти рядом с трибуной,  валялась куча плакатов и портретов, куда я бросил и свой. Дошли до перекрёстка, где наши пути расходились.
— Вот погоди! Скоро будет интересно. Следи за событиями, — сказал на прощанье Хвостовец.
Виктор Хвостовец из юротдела,  умница, открытый, необыкновенно общительный и доброжелательный парень, был одним из моих многочисленных друзей-приятелей в заводоуправлении.  Моложавый, старше меня почти на десять лет, он выглядел моим ровесником.
Чуть ли не в юности Виктор вступил в партию, искренне полагая, что как коммунист сможет активно сражаться с бюрократическим произволом и несправедливостью, которые он остро ощущал. С этой же целью поступил в юридический институт.
Когда мы с ним познакомились, он рассказывал о своём юношеском идеализме с грустным смехом. Его взгляды и оценки претерпели коренное изменение. Мы с ним были единомышленниками во всём, что касалось политики, как внутренней, так и внешней. Правда, его идеализм истёрся не до конца, он продолжал верить в восстановление «ленинских норм», надеялся на приход «нового Ленина». Так и я ведь тоже в то время не замахивался на идею социализма, верил в то, что её, правильную по сути, искажает и опошляет прогнивший режим.
Я внимательно, преодолевая скуку, прочитал выступление Горбачёва на пленуме и остался при своём мнении. Несмотря на некоторые нетривиальные нотки в лексике и, похоже, искренний энтузиазм, я не увидел в новом генсеке не то что «нового Ленина», но даже явного реформатора. Признания необходимости коренного реформирования экономической системы, которое он называл ускорением, на мой взгляд, было совершенно недостаточно для того, чтобы делать такие сравнения.
Я высказал своё мнение Виктору по телефону, напомнив ему  о том, что и предыдущие правители любили поговорить о реформах:  Андропов вон ещё когда продвигал хозрасчёт, а Косыгин ещё раньше пытался реформировать косную плановую экономику. Всё разбивалось о невозможность вырваться из идеологических пут, составлявших сущность режима. В чём разница? — недоумевал я. Хвостовец возражал мне, утверждая, что я не уловил дух выступления Горбачёва, в котором явно чувствуется, что при проведении реформ, если потребуется, он готов выйти за жёсткие идеологические рамки, и это вселяет  надежды на серьёзность  горбачёвских намерений. Ничего подобного я в выступлении Горбачёва, действительно, не уловил.   
Но, видимо, у Хвостовца была уникальная способность улавливать неуловимое: вскоре в выступлениях  генсека  появились признаки того, что Виктор называл «надеждой на серьёзность горбачёвских намерений». Из речей начала исчезать  обтекаемость, они наполнялись конкретикой намечающихся  преобразований.  И хотя внешне всё оставалось по-прежнему, в воздухе явно запахло переменами.
Горбачёв  разительно отличался от своих коронованных предшественников: был молод, прост, открыт, запросто встречался с людьми на улицах. Я не почувствовал в этом ни фальши, ни расчётливого популизма. Было заметно, что человек у власти  действительно хочет что-то изменить в этом затхлом болоте. Такое ощущение было для меня внове. Мне нравился Горбачёв как лидер новой формации, покусившийся на, казалось бы, незыблемый ход вещей,  впустивший в сердца свежую струю надежды, однако холодный душ разочарования то и дело прерывал мою эйфорию.
Ничего, кроме говорильни, в стране не происходило, на очередном съезде партии так же как и прежде клялись усилить, улучшить, так же как и прежде принимались долгосрочные пустозвонные программы. К 1980 году у нас уже должен был быть построен коммунизм, а согласно новым, правда, более скромным, но тоже  радужным планам, к 2000 году  каждая семья будет иметь отдельную квартиру. Кстати, о коммунизме вообще забыли, теперь речь шла лишь о «совершенствовании социализма».
Несмотря на некоторые признаки потепления отношений между СССР и США, явно смягчившуюся риторику, холодная война продожалась, время от времени обостряясь. Не прекращалась и горячая война в Афганистане. Продолжалось преследование диссидентов,  известного во всём мире правозащитника физика Юрия Орлова, сидевшего в лагерях и ссылке, выслали из СССР.  Анатолия Шаранского, активного участника еврейского движения, осуждённого   по сфабрикованному обвинению в измене родине, из тюрьмы освободили, но тоже выслали, обменяв на каких-то советских шпионов.
Я начал опасаться, что ожидание перемен окажется напрасным, всё закончится  многообещающими декларациями, свежий ветерок утихнет, отступит  перед душной затхлостью, и жизнь застрянет в привычной колее.  Однако дальнейшие события опровергли мой скепсис. Серьёзность и необратимость  реформаторских намерений Горбачёва,  его решимость «выйти за идеологические рамки» уже не оставляли сомнений. Преобразования, с его лёгкой руки  названные перестройкой, на глазах меняли ситуацию в стране.  Реформистские меры положили начало кардинальным изменениям  во всех областях жизни страны.

Перестройка... Одна из важнейших вех в истории России. Ничтожный с исторической точки зрения отрезок времени, ставший целой эпохой, до краёв насыщенной судьбоносными событиями. Я хорошо помню захватывающую дух стремительность движения к демократии,  охватившую меня восхитительную эйфорию от невообразимых ещё совсем недавно перемен.               
У меня нет намерения подробно обсуждать хронологию и перипетии перестройки.  Ей  посвящены миллионы бумажных страниц и интернет-сайтов — необъятное информационное поле для желающих познакомиться с этим периодом или досконально его изучить.   Я же просто хочу вспомнить себя в том уже далёком времени, попытаться окунуться в его неповторимую атмосферу.

Вскоре события начали развиваться  так стремительно, что порой казалось, будто они происходят спонтанно, опережая и ломая планы «дирижёра», а то и вообще выходя из под его  контроля.
Первым поступком Горбачёва, окончательно убедившим меня в серьёзности его политических намерений, было освобождение в конце 1986 года из горьковской ссылки академика Андрея Сахарова, куда тот  был отправлен в 1980 году  за свою диссидентскую и правозащитную деятельность.  Преследование, травля и, наконец, ссылка «отца водородной бомбы», выдающегося учёного с мировым именем, лауреата Нобелевской премии добавила ещё один позорный штрих к облику «империи зла». Горбачёв лично позвонил ему по телефону в Горький и предложил вернуться в Москву.  Этот акт был расценен  в мире как подтверждение реальной значимости идущих в СССР перемен. После возвращения Сахарова авторитет Горбачёва в стране и за рубежом  резко возрос.
Важнейшими, решающими  элементами перестройки, разумеется,  были    меняющие страну социально-экономические преобразования. Для меня же наиболее ярким, прочно врезавшимся в память событием была подаренная перестройкой «гласность»  — почти полная отмена цензуры, открывшая дорогу публикации запрещённых в СССР книг. Как живительный ливень после засухи,  на  головы ошеломлённых читателей обрушился поток «крамольной»  литературы.  Булгаков, Платонов, Гроссман,  Замятин, Пастернак, Домбровский... Тиражи толстых журналов, публиковавших эту вырвавшуюся на свободу лавину,  подскочили  до фантастических высот и, тем не менее, не могли утолить духовную жажду. Журналы передавали друг другу, записывались на них в очередь в библиотеках. Я, с самого детства не любивший библиотеки, стал читателем сразу нескольких, в каждой из которых завёл тёплые знакомства и среди первых получал свежие журналы.  Еженедельник  «Огонёк», начавший публиковать острейшие материалы о жизни в СССР, из лубочно иллюстрированного партийного официоза (с крепким «антисионистским» душком) превратился в злободневный журнал для масс с тиражом чуть ли не пять миллионов экземпляров. Как шутили тогда, «сегодня читать интереснее, чем жить».
С самого начала перестройки Горбачёв ввёл в руководство страны новых людей, своих единомышленников, в числе которых был Борис Ельцин, партийный руководитель из Свердловска, фигура малоизвестная, но сразу обратившая на себя внимание внешним обликом,  манерой держаться.  Крупный, мужиковатый, с хитринкой в прищуре, делающий длинные многозначительные паузы в речи, мне Ельцин вначале показался несколько флегматичным, но дальнейшие события показали, что  под его внешней сдержанностью скрывается недюжинный боевой темперамент.
Став первым секретарём московского горкома КПСС, Ельцин повёл себя необычно для партийного функционера: «выходил в люди», заходил с проверкой в магазины, ездил на общественном транспорте и пр. Благодаря  этим  акциям он быстро завоевал симпатии москвичей, а телевидение распространило его известность и популярность на всю страну. Нешуточность политических амбиций Ельцина не оставляла сомнений. Вскоре он начал открыто и резко критиковать работу ЦК и лично Горбачёва, обвиняя его в недостаточной решительности и медлительности проведения перемен.  Попал в опалу, подал в отставку, после чего начал унизительно каяться,  признавать ошибки.
Покаянная речь Ельцина транслировалась по телевидению, я ёжился, ощущая фальшь в её содержании и интонации. Вскоре, уже отстранённый от высоких партийных постов, он, фактически похерив своё явно лукавое раскаяние, снова принялся напористо критиковать высшее руководство партии. Дал чётко понять,  что намерен  отказаться от партийной карьеры и сосредоточиться на работе в высших «светских» органах. Знал бы Горбачёв, какую змею он пригрел на своей груди!..
(Вспомнилось вдруг. Среди наиболее часто употребляемых Горбачёвым выражений были «консенсус» и «потенциал». Каждый раз при появлении генсека на экране, мама смеялась: сейчас начнёт: потенциал, потенциал!.. У него  было ещё несколько любимых словечек, которые он либо выговаривал с трудом, либо путал ударения, что было довольно забавно).

Перестройка была принята в стране, мягко говоря, неоднозначно. Она встречала сопротивление во всех слоях общества. Особое неприятие исходило от коммунистической номенклатуры, опасавшейся за свои кресла. Прямого саботажа не было, привыкшие к безропотному подчинению указаниям ЦК, партфункционеры внешне приветствовали новый курс, скажем, внося смехотворные «перестроечные» поправки в навязшие на зубах демагогические лозунги и призывы. Помню огромный плакат-растяжку над трамвайными путями: «КПСС — инициатор и проводник перестройки».
В начале 1988 года в газете «Советская Россия» появилось наделавшее переполох  письмо некоей Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами», в котором подвергались резкой критике  рождённые перестройкой ростки свободы, избавленной от  идеологического  диктата. На примере нашумевшей  театральной пьесы автор  показывал пагубность идущих перемен, расценивая их как подлую диверсию против социализма, покушение на его незыблемые ценности. Очень многие, и я в том числе,  были уверены, что за опубликованием в одной из центральных газет  разгромной статьи никому не известной учительницы стоят  весьма влиятельные силы и гадали, не означает ли эта публикация откат, конец перестройки.  Однако появившаяся в «Правде» отповедь письму Андреевой, подтверждавшая неизменность курса на перестройку,  развеяла наши опасения. Я был уверен, что статья Андреевой была пробным шаром, пущенным антигорбачёвскими  силами.   
Заседания Съезда народных депутатов, нового органа, образованного по инициативе Горбачёва, транслировались по телевидению. Политические дебаты в прямом эфире приковывали внимание граждан похлеще мыльных опер. Очень быстро обратил на себя внимание Анатолий Собчак, ставший, по моему мнению, наиболее яркой фигурой среди  депутатов. От смелости его выступлений захватывало дух. Именно он, если не ошибаюсь,  впервые открыто заговорил о засилье  партии во всех сферах жизни СССР. Великолепный оратор, Собчак с его невероятно притягательной внешностью (сейчас сказали бы харизмой), стал для меня олицетворением духа перестройки. Каждое его появление на трибуне обещало новые шокирующие своей безоглядной дерзостью  заявления.
История уже давно доказала, что любые серьёзные социальные катаклизмы, где  бы они не случались, не обходятся без всплеска антисемитизма.  Перестройка не стала исключеним. Особенно это было заметно в области культуры. Писатели разделились на «почвенников» («деревенщиков»), мнящих себя хранителями духовных традиций русского народа, и «западников», приверженцев общечеловеческих ценностей. Между ними разгорелась яростная, непримиримая вражда. Во взглядах почвенников существовали внутриклановые разногласия, вплоть до концептуальных, но всех их объединял незамутнённый  эвфемизмами и синонимами антисемитизм.
Помню, как шокировала меня опубликованная в «Литературной газете» статья (или интервью, точно не помню) Валентина Распутина, насквозь  пронизанная «интеллигентным» юдофобством. Талантливый писатель, автор пронзительного рассказа «Уроки французского», оказался примитивным антисемитом.  Василий Белов, автор замечательных «Плотницких рассказов» разразился «программным» антисемитским романом «Всё впереди».  Этот недуг, как рак, беспощаден. У писателей он растлевает душу, отнимает способность к творчеству. Насколько мне известно, после поцелуев с антисемитизмом ни Распутин, ни Белов, наиболее известные писатели-почвенники, не создали ничего значительного.
Роман Белова так же, как и появившееся вскоре псевдоисторическое творение В.Пикуля «У последней черты», пропитанное вульгарным антисемитизмом, не вызвали сколько-нибудь заметной негативной критики. Зато какая буря разразилась после публикации в «Юности» «Чонкина», какой шквал грязных обвинений обрушился на её автора, искромётного Владимира Войновича, изгнанного в своё время из скопища бездарностей, именуемого Союзом советских писателей, где он был белой вороной!
Такой же белой вороной  в новом высшем органе госвласти, Съезде народных депутатов,  был академик Сахаров, оппозиционные выступления которого неизменно встречались в штыки основной массой участников съезда. Их раздражал его внешний вид, интелллигентное, уставшее лицо озабоченного, думающего человека. К тому же, среди депутатов Съезда, представлявшего  срез советского общества, было немало тех, кто объяснял «подрывную» деятельность академика зловредным влиянием жены-еврейки. Его возмутительные с точки зрения массы «верных ленинцев» оппозиционные выступления сопровождались шумными хлопками, топотом ног.
Апофеозом разнузданного хамства была реакция  этой публики на обличение Сахаровым с трибуны Съезда преступности афганской войны. Невозможно передать словами, то, что тогда началось. Делегаты, утратившие человеческий облик,  с вздувшимися на шее венами и выпученными глазами повскакивали с мест, надрываясь, орали, визжали, не давая говорить выступавшему. Это они, самоуверенные, преисполненные сознанием своей  значимости,  названные историком Юрием Афанасьевым «агрессивно-послушным большинством», своей бешеной травлей приблизили кончину  одного из самых лучших, светлых людей России.   
В условиях свободы начали открыто действовать антисемитские организации, среди которых выделялось общество «Память». Оно проводило демонстрации и митинги, где  евреев, как водится, обвиняли во всех бедах России.  На какой-то сходке главарь  «Памяти» Васильев демонстрировал схему московского метро, представляющую, по его мнению, закамуфлированную шестиконечную звезду,  как доказательство жидомасонской сущности  детища Кагановича.  Идиотизм никогда не смущал антисемитов.
Помню, как  я был шокирован сообщением о том, что после  демонстрации «Памяти» в центре Москвы её представителей во главе с Васильевым принял  Ельцин, бывший тогда первым секретарём московского горкома КПСС.  Я почему-то был уверен,  что Ельцин не антисемит и  пытался  объяснить себе, зачем ему нужно было,  рискуя подмочить свою репутацию, особенно среди интеллигенции, встречаться и душевно беседовать  с черносотенной бандой? Ведь не  может быть, чтобы он не замечал, что «патриотические лозунги» и истерические требования  дать по рукам космополитам, покушающимся на святые русские ценности, круто замешены на антисемитизме? Возможно, именно тогда я увидел в Ельцине с его откровенным популизмом не просто партийного аппаратчика  с амбициями, а расчётливого  политика, нуждающегося в поддержке и симпатиях всех слоёв общества.
В то  время был создан Всесоюзный клуб «Трезвость», декларируемая цель  которого заключалась в восстановлении исконной трезвости России, прерванной целенаправленной сионистской  алкоголизацией русского народа.  Его заседания транслировались по телевидению. Однажды там появился  актёр Бурляев, не скрывавший, что он «бывший алкоголик». Подзаикиваясь, Бурляев проникновенно рассказывал о том, что трезвость  была в веках национальной чертой русского народа, пока не появились  еврейские шинкари.
Умиляло  утверждение о том, что с 1914 года по 1950 год наша страна практически  жила в условиях «сухого закона». Насчёт 1914 года я сказать не мог ничего, а вот послевоенные годы помнил  хорошо. Такого количества пьяных на улицах, как в то время, не припоминал.  Дешёвая водка, «сучок»,  продавалась на разлив в бесчисленных ларьках. Можно было осушить стаканчик тут же или унести в баночке домой. Пьяницы, качающиеся, шатающиеся,  валяющиеся в пыли или снегу — одна из примет моего детства-отрочества.
Устраивались провокационные «диспуты», где напористым, наглым антисемитам, несшим смачную чушь о еврейском алкогольном геноциде русского народа, противостояли никому не известные историки, выглядевшие жалко со своими пресными интеллигентскими контраргументами. Всемирно известный хирург Углов, озабоченный  угрожающими масштабами пьянства в стране, создал и возглавил Союз борьбы за народную трезвость, отдавая всю свою душу делу борьбы против сионистского спаивания  России.
Раз уж зашла речь о пьянстве, этом биче России, уместно  будет вспомнить приснопамятный горбачёвский «сухой закон». Эксперименты с полным или частичным запретом  алкоголя проводились  в Советском Союзе неоднократно, я помню лишь один — антиалкогольную кампанию 1972 года, широковещательное пропагандистское мероприятие,  единственным реальным результатом которого стало ограничение продажи водки с 11часов утра  до 19 вечера. Не знаю, как в других городах, но в Магнитогорске наблюдался  ещё один результат: аккурат с началом кампании в магазинах резко сократился ассортимент вин. За исключением «Агдама» и «Солнцедара», зелья, называемого в народе  бормотухой, вино попросту исчезло из продажи, его место на полках заняла родимая водка. Этот сюрреалистический итог «антиалкогольной компании» сохранялся в нашем городе на протяжении долгих  лет.
Если бы организаторы антиалкогольной кампании 1985 года хотя бы поверхностно изучили историю сухих законов, они бы, скорее всего, не прибегли к столь радикальным мерам в борьбе с алкоголизмом. Ни одна попытка запретить употребление алкоголя ничем хорошим не заканчивалась. И хотя кампанию  нельзя было считать  сухим законом в его тотальном варианте — продажа алкоголя не  запрещалась, а лишь жёстко ограничивалась — её  результаты были плачевными. Пить народ меньше не стал — буйным цветом расцвело самогоноварение, употребление суррогатов, сгубивших немало жизней.
Мизерный лимит продаваемой водки лишал жаждущих человеческого облика. Скандалы, мордобой… Очереди за водкой не успевали сформироваться, бутылки моментально расхватывали сумевшие прорваться к прилавку. В магазине возле нашего дома для продажи водки отвели  отдельный закуток с входом снаружи, а  потом, когда под напором толпы были сломаны двери и разбиты стёкла в окнах, вход с обеих сторон  огородили решётками, сваренными из труб. После этой реконструкции началось что-то уж совсем невообразимое: задолго до 14-ти часов, времени открытия магазина, «передовики»,  зажатые в узком тамбуре, прижимались прущей сзади толпой к ещё закрытым дверям; вырваться из этой клетки было невозможно, истошные вопли оглашали округу. После какой-то серьёзной травмы у входа появился  милиционер, запускавший в магазин по нескольку человек.
Продажа водки в общепите была запрещена. Однако, как говорится, голь на выдумки хитра. Когда однажды мы отмечали юбилей родственника в одном из кафе, официант приносил нам водку в кофейных чашечках на блюдцах.
В процессе антиалкогольной кампании в СМИ начали появляться материалы, доказывающие её негативное влияние на экономику.  Под давлением противников сухого закона Горбачёв в конце 80-х годов прекратил кампанию.  Очередная попытка отвадить русский народ от пьянства потерпела фиаско.

Чернобыль

Зловещим  проявлением живучести родовых  черт  советской эпохи — бесчеловечности, лживости, лицемерия, была реакция власти на аварию на Чернобыльской атомной электростанции, произошедшую 26 апреля 1986 года.   Мир сразу же узнал о происшедшем, соседние страны были обеспокоены  последствиями аварии, а советские люди узнали о ней лишь 28 апреля из сообщения ТАСС, в котором чудовищная катастрофа представлялась «несчастным случаем», «инцидентом».  Трудно поверить в то, что власть не понимала истинного масштаба аварии, её неотвратимой угрозы для здоровья и жизни.  Всё дело, считал я,  было в неистребимых  советских традициях замалчивания  событий, связанных с любыми катастрофами, даже природными, не говоря уж о промышленных или бытовых.
Авария атомной электростанции была главной  темой иностранных СМИ, специалисты-ядерщики говорили о её грядущих страшных последствиях, а в Киеве, под ярким весенним солнцем и смертоносными радиоактивными лучами  проводилась первомайская демонстрация. Преступное замалчивание масштабов бедствия привело к многочисленным человеческим жертвам.

...А,  между тем, внутри всей этой кутерьмы «частная жизнь»  продолжалась по своим законам...


                АСТМА               

Бронхиальная астма... Коварная хворь с неисчислимым количеством разновидностей, каждая из которых содержит не меньшее число проявлений. Фая астматичка со стажем. Больницы, скорые...
Первый приступ астмы случился осенью 1986 года. Его причиной, как мы предполагали, была аллергия на рыбу пелядь. До этого аллергия  никогда не проявлялась. Фая была доставлена в 4-ю горбольницу в критическом состоянии. Каждое движение сопровождалось жестокой астматической одышкой. Она задыхалась, не могла ни умыться, ни почистить зубы, ни поднести платок к носу.  Однажды, когда на выдохе у неё задержалось дыхание, потеряла сознание. Привели её в чувство инъекцией лошадиной дозы преднизолона. Шли мучительные дни, не помогало ничего. Дело шло к пожизненной посадке на гормоны. Что такое постоянный приём кортикостероидов, мы знали не понаслышке: перед глазами стоял пример Греты. Облегчая дыхание, снимая острые приступы болезни, гормоны медленно, но неуклонно разрушают все системы организма, делают человека инвалидом и, в конце концов, убивают.  Перспективы были удручающими.
Но, что бы не говорили, чудеса случаются! Наш зять, Наум Олевский,  специалист по тепловым сетям, руководивший в то время ремонтом отопления в Горбольнице №1, сообщил нам о работающем там враче-пульмонологе Рожкове, лечащем астму голоданием. Наум поговорил с врачом, и тот согласился положить Фаю в своё отделение. Мы ничего не слыхали об этом методе лечения, его эффективности, безопасности и пр., но, тем не менее, ухватились за эту возможность, в надежде  избежать неотвратимой «гормонизации».
Просто собрать вещи и уйти из больницы Фая  не могла, ей нужен был больничный лист, а перевестись  оказалось не так-то просто. Главврач больницы Ленгузова, защищая честь мундира, категорически воспротивилась переводу, уверяя, что лечение проходит успешно и  никаких оснований для ухода в другую больницу нет. О лечении голоданием отозвалась крайне пренебрежительно. Что касается гормонов, то их доза, уверяла она,  будет назначена минимальной и то  временно.
— И вообще, я возьму ваше лечение под личный контроль, — заявила она. Пришлось угодливо и комплиментарно врать, клятвенно уверять, что ни к лечению, ни к больнице у нас никаких  претензий нет и пр. В несколько тягостных заходов главврача  всё-таки удалось уломать.
Через день-два после начала лечения у Рожкова в Фаиной палате появилась новенькая, оказавшаяся тёткой Ленгузовой, которая и устроила её в это отделение. Та самая Ленгузова, которая называла лечебное голодание шарлатанством! От тётки Фая узнала, что её племянница на днях уходит в отпуск, отправляется на курорт. Видимо, личный контроль над Фаиным лечением она собиралась осуществлять с помощью телепатии.  Лживость и лицемерие чиновницы от медицины могла обернуться для Фаи трагически.
Состояние Фаи улучшалось с каждым днём. После двухнедельного голодания с сопутствующими процедурами о страшных «безвоздушных» днях можно было лишь с ужасом вспоминать. Потом был ещё один запланированный курс голодания, закрепивший результаты лечения.
Спустя несколько лет поставивший жену на ноги талантливый врач-энтузиаст Владимир Рожков умер совсем молодым. Фая, боготворившая его, была потрясена. Она  считает его своим спасителем, поминает всю свою жизнь.


                ЮЛЯ               

16 октября 1986 года Марина  родила недоношенного ребёнка. Новость шокировала нас: девочка родилась весом 950 граммов. Нас,  это меня и Лидию Сергеевну, маму Марины. Фая  тогда проходила курс лечения голоданием в 1-й горбольнице, её дела шли на поправку, но она была слишком слаба, чтобы сообщить ей эту огорчительную весть.
Можно сказать, что девочка осталась жива случайно. Роды были патологическими, спасая жизнь матери, плод извлекли с помощью щипцов. Поместили  в инкубатор в надежде на чудо. Марина оставалась в роддоме. Я звонил в Омск ежедневно, каждый раз ожидая самого плохого. Спустя дней десять, уже незадолго до выписки Фаи из больницы, мы сообщили ей обстоятельства рождения внучки, которую назвали Юлей. Ошеломлённая новостью, Фая начала причитать, плакать, мы долго не могли её успокоить.
Между тем, зыбкая надежда крепла, ребёнок набирал вес, и, наконец, стало очевидно, что чудо свершилось. В середине декабря я поехал в Омск. Марина целый день проводила в роддоме, уходила домой лишь на  ночь. Она была  там своя, знала все ходы и выходы. Проведя  меня через лабиринт коридоров к какой-то комнате с открытой дверью, остановилась   на пороге. В дверях на противоположной стороне комнаты появилась сестра в маске с кукольным свёртком на руках. Я  двинулся было через порог, но Марина меня остановила. Сестра, улыбаясь глазами, продемонстрировала нам свёрток, держа его вертикально на вытянутых руках. Не прошло и минуты, как сказав  «всё», она  удалилась, закрыв за собой дверь. Я успел разглядеть лишь нос, казавшийся огромным на фоне крохотного личика с закрытыми глазами.
Юльку выписали из роддома после набора необходимого веса. При выписке и проводах не было только фанфар. Не каждый день случаются такие события. Мы были безмерно благодарны чудесным медикам, совершившим настоящий подвиг, без пафоса тут никак не обойтись.
Юля  начала вовремя ходить, но почему-то ходила на цыпочках. Детский врач посчитал, что ей необходим массаж. Марик работал, Марина готовилась к защите диплома в институте — возить  ребёнка  на массаж было некому.  Полуторагодовалую внучку  привезли  в Магнитогорск, по знакомству  мы быстро  нашли массажистку  и я, взяв отпуск, ежедневно возил Юлю  на коляске в детскую больницу.
Однажды у неё появились начальные признаки простуды, массажистка Надя, замечательная девушка, тут же отвела нас в какой-то кабинет, где Юле провели комплекс лечения. В кабинет по разным поводам то и дело заходили женщины в белых халатах, уходить не спешили. Я понял, что на самом деле они приходили посмотреть на чудо-ребёнка, родившегося весом 950 граммов. Их лица выражали деланную индиферрентность. Юлька сидела на высокой тумбочке, я стоял рядом. Врач в дальнем углу настраивала какой-то прибор.
— Давайте девочку сюда, — обратилась она ко мне.
Я снял Юлю с тумбочки, поставил на пол, она резво заковыляла к врачу. На секунду в кабинете стало тихо, но  тут же в нём  будто включили  солнце. Лица присутствующих вмиг просветлели, деланное равнодушие  сменилось радостным изумлением. Судя по всему, славные женщины  настороженно  ожидали увидеть ребёнка с какими-то признаками  инвалидности и ошибившись, почувствовали душевное облегчение. Я заметил слёзы на глазах. Возбуждённые распросы, тисканье,  шум, гам были прерваны хозяйкой  кабинета, попросившей присутствующих очистить помещение.
Юля росла нормально, без каких-либо осложнений в здоровье и развитии.  Годы шли:  детсад, школа, институт, замужество, ребёнок один, другой... Ничего необычного. Лишь невидимый постороннему взгляду шрам от щипцов  напоминает  о необычном появлении Юлечки  на свет божий…


                ЮРА И МХТИ               

Юра заканчивал школу, пора было задумываться о недалёком будущем. «Кем  быть?» — возникал «маяковский» вопрос. Счастливы те, кто к концу школы знает на него ответ. Юра считал, что у него он есть. Ему нравилась химия, и в какой-то момент ему показалось, что именно она может стать его выбором. Я был непрочь поддержать его цель, но, не наблюдая особого, не говоря уж о фанатичном,   пристрастия к предмету, не был твёрдо уверен в основательности этой внезапно обнаруженной склонности.
Я  приложил все усилия, чтобы познакомить Юру с объективной картиной использования химии в реальной жизни, доставал литературу, в которой описывались не только лабораторные открытия, но и тяжёлые условия труда в химической промышленности. Юру ничего не останавливало в его стремлении. Тем не менее,  я чувствовал подспудное сомнение в безусловной  органичности  Юриного выбора, ощущал его некую искусственность.
Встал вопрос: где учиться? Не в  МГМИ же, после окончания которого любителя химии  ожидала работа на комбинатском коксохиме, том ещё молохе? А если ехать  куда-то, то, конечно же, в столицу!
Был выбор между двумя химико-технологическими институтами: им. Менделеева и им. Ломоносова.  У Ломоносовского, не помню, с чьих слов, была репутация антисемитского гнезда, остановились на Менделеевке. Преодолевая неловкость, я послал Кальнерам письмо с просьбой о разрешении  пожить у них во время Юриных экзаменов. «О чём может быть речь?»,  — ответила Ася по телефону.  — «Но при одном условии,  —  со смехом добавила она,  —  успешно сдать экзамены!».
В соответствии с действовавшими  в то время правилами поступления, зависящими от качества аттестата зрелости, Юра был зачислен, сдав блестяще положенные два экзамена   Вернулись домой. Перед отъездом  на учёбу мы втроём — я, Юра и внук Лёшка— успели отдохнуть на Банном, а затем наш Юра отправился в автономное плавание.
Знали бы мы, какие рифы ждут его в этом море...


                АФГАНИСТАН. ВЫВОД ВОЙСК

Несмотря на демократические перемены и провозглашённую Горбачёвым гласность,  глушение «вражеских голосов» продолжалось. Я по-прежнему слушал зарубежное радио, и хотя становилось всё очевиднее, что  информация, идущая оттуда, почти не отличается от той, что я получал из советских СМИ,  я по привычке продолжал продираться  к новостям сквозь глушилки, которые в один прекрасный день умолкли навсегда. Но, как бы то ни было, о начале вывода  советских войск из Афганистана весной 1988 года я узнал по радио «Свобода».
Мне сразу вспомнились  заседание Съезда народных депутатов, когда зал в едином злобном порыве  с улюлюканьем и визгом обрушился на Сахарова, пытавшегося сказать слово правды о войне в Афганистане, о необходимости её немедленного прекращения.  Ведь это было совсем   недавно! Где же вы  сейчас, народные избранники, думал я, беззаветные ура-патриоты? Куда девалась бешеная энергия вашего звериного гнева, способная, казалось бы, смести всё на своём пути? Почему не выходите на улицы, не протестуете  против преступной пораженческой  акции? Где? Так и хотелось ответить в расхожую рифму.
Все ваши принципы яйца выеденного не стоят, думал я. Они, подобно склизкому солитеру, покорно изгибаются под зловонным дуновением метеоризма, называемого линией партии.  Чуть ли не вчера, тренированным чутьём почувствовав  настроение лидера,  вы в безумном экстазе, с выпученными глазами поносили  клеветника-антисоветчика, а сегодня, покорно подчиняясь указующему персту,  принимаете постановление, содержащее ключевые положения столь возмутившей вас крамолы.
Вы ещё не избавились от более чем полувекового партийного собачьего повиновения, но ваше время скоро придёт. Почувствовав либеральную расхлябанность в атмосфере,  вы быстро сориентируетесь и, пользуясь плодами презираемых вами перемен, перекрасившись в горячих демократов, пролезете на все ключевые посты и сначала осторожно, тихой сапой, а потом всё напористее и наглее будете методично пачкать и устранять всё, связанное с ненавистными вам предательскими переменами. Пройдёт ничтожное по историческим меркам время, и новая Россия превратится в советский эрзац  с поповским уклоном. Вместо портретов вождей набравшие коррупционный жир коммунисты станут таскать хоругви и иконы. Будут приняты законы, воспринимаемые цивилизованным миром как образец сюрреализма, синдром  государственного психоза.

...Сегодня, когда я пишу эти строки, несколько оголтелых «депутатов», обкуренных тем, что они называют патриотизмом, внесли в Думу проект  о признании ошибочным осуждение ввода войск в Афганистан, используя замшелую советскую риторику о «помощи» и «интернациональном долге». Другими словами,  уголовно-политическое преступление, начавшееся с вторжения в суверенную страну и коварного предумышленного убийства позвавшего на помощь братка-коммуниста, вместо осуждения на международном трибунале, по мнению «парламентариев», должно быть безусловно оправдано и поставлено  в славный ряд бесчисленных подвигов народа-богоносца. Если проект будет принят,  Великая Россия в очередной раз подтвердит  репутацию страны, которая, в отличие от остального мира,  не совершила ни единой  ошибки за всю свою  историю.
Мало того, наверняка на очереди законодательное оформление уже давно зреющего в народных недрах требования  о восстановлении  истины об исторически оправданных акциях советской власти, пресечении набивших оскомину врак, распространяемых внешними недругами и внутренней пятой колонной. 1937 год, голодомор коллективизации, пакт Рибентропа-Молотова, «дело врачей», Венгрия, Чехословакия, Катынь — каков диапазон, какой простор для думского творчества! Неверная оценка этих событий, данная когда-то прорабами перестройки, этими сплошь русофобами, должна быть решительно осуждена, историческая правда восстановлена.  Ждать осталось недолго…


                ЕССЕНТУКИ. БЛИНДЕР

В апреле-мае  1989 года мы с Юрой  Блиндером отдыхали в Ессентукском санатории «Металлург».  Через знакомых в дирекции комбината Блиндер добыл  две путёвки в номер «Люкс». «Люксовые» номера находились  в отдельном домике недалеко от входа в санаторий. По сравнению с палатами в общих корпусах  наш номер был действительно настоящим «люксом». Прихожая, две  меблированные комнаты, огромная ванная, цветной телевизор, телефон. Ежедневная уборка с пылесосом, бутылки с кефиром перед входной дверью по утрам...
Я уже отдыхал в « Металлурге» в 1966 году, приходилось несколько раз отдыхать и в других санаториях. «Металлург» был классом куда выше. Его  называли удалённым цехом комбината, звучало шутливо, но довольно близко к правде. Вымуштрованный персонал, строгая требовательность по всем статьям. По выходным  дням туда частенько наезжали высшие комбинатские руководители, скажем, в 1966 году при мне дважды приезжал директор комбината Воронов. Кормёжка в санатории была отменной, меню заказывалось индивидуально накануне. Значительная часть процедур проводилась в лечебном корпусе санатория.   В оставшееся от процедур и прогулок время мы взахлёб читали взятые в довольно богатой библиотеке журналы, публиковавшие лавину ещё недавно крамольной литературы.               
В столовой рядом с нашим столом сидели две молодые женщины с детьми. Мы летели вместе из Магнитки,  и чувствовали себя старыми знакомыми. Иногда они посещали нас, чтобы посмотреть телевизор, приносили хороший чай, мы угощали их вином. В это же время в санатории отдыхала моя бывшая соседка по дому  Бетя Рубина с шестилетним сыном, говорили, приёмным. Она тоже захаживала к нам, а однажды оставила у нас сынишку  чуть ли не на целый день: ездила в Пятигорск за сапогами. Мальчишка оказался  абсолютно самодостаточным, возился с игрушками, не требуя к себе никакого внимания. Несколько раз заходила наша старая знакомая,  Соня Дори, отдыхавшая в санатории рядом.
Юра, большой гурман, настойчиво предлагал мне лакомиться солёной рыбкой и фруктами, но, видя моё к ним равнодушие, отстал, пожирал деликатесы сам.
Первого мая состоялась городская демонстрация, мы из любопытсва пошли посмотреть. Знакомая картина: действо, уже давно выродившееся  в натужную  имитацию народного праздника — вялый  энтузиазм выкриков с трибуны, ответное уныло-нестройное  «ура». Позабавили плакатные лозунги «на злобу дня» типа «Партия — инициатор перестройки»,   «Перестройка — продолжение  Октября» и прочее в том же духе.

...Виктор Астафьев, известный  своей всеоблемлющей мизантропией, на мой взгляд, значительно превышающей его литературный талант, не  любил  людей вообще, вне зависимости от их национальной принадлежности, но особенно злобно не любил «еврейчат».  Не знаю, было ли когда-нибудь  в русской письменности что-либо подобное по концентрации и оголтелости площадного антисемитизма. Историку Эйдельману зачем-то пришло в  голову вступить с ним в полемику, напился, чудак,  махрового яда по горло.
Одной из черт ненавистного племени, особенно раздражавшей великого писателя, было вечное еврейское «трунение». Еврейчонку Блиндеру это качество было присуще в полной мере.   «Трунение» часто  принимало форму розыгрыша;  косящий взгляд придавал Юркиной  физиономии выражение загадочного лукавства: понять, врёт он или говорит правду, было трудно.

В «Металлурге» фирменное «трунение» Блиндера проявлялось неоднократно.  Его смачные импровизации, весёлые, колкие, порой ёрнические,   крепко засели в моей памяти.
Как-то к нам  зашёл только что прибывший в санаторий  наш общий знакомый. Сражённый роскошью «люкса»,  он начал назойливо интересоваться, как  нам  удалось его заполучить,  какова его стоимость и прочее.  Сквозившая в вопросах гостя  зависть подействовала на Блиндера как красная тряпка на быка. Его понесло. Он   поведал  гостю, что тысячерублёвая путёвка  (стоившая 45 рублей) была выделена ему  персонально по линии министерства чёрной металлургии из спецрезерва для ВИП-персон, при этом львиную часть стоимости оплатило министерство. Убедительно просил эту информацию не разглашать.  Знакомый ушёл с отпавшей челюстью.
Телевизор без гостей мы не включали, но  однажды днём решили посмотреть заинтересовавший нас фильм. Внезапно за окнами стало темно, пошёл дождь, перешедший в ливень. Раздался нетерпеливый стук в дверь. На пороге стояла промокшая до нитки соседка по столовой, дамочка бальзаковского возраста. Она попросилась пересидеть у нас дождь. Усевшись у телевизора, сходу начала громко комментировать происходящее на экране. Юра  этого терпеть не мог. Несколько раз он зыркнул на гостью, но она не унималась. Среди персонажей фильма появился какой-то партийный функционер. Дамочка тут же разразилась тирадой о засилье партии, её проникновении во все поры нашей жизни.
— Знаете что! — взорвался Блиндер, — прекратите сейчас же! Я член партии с военных лет! Вы оскорбляете мои чувства! — он вскочил и посмотрел в окно. — Да и дождь-то уже давно прошёл!
В военные годы Блиндеру было 10 лет. В партии он никогда не состоял.
Однажды  мы решили съездить в Пятигорск. Тотальный дефицит ощущался везде и всюду. На привокзальной площади  Пятигорска стояло  несколько торговых лотков с жалким ассортиментом. На одном из них — хозтовары: грязнокоричневое мыло, пара каких-то бутылок, длинные свечки. Юрка  остановился    у столика и деловито осведомился:                — Свечи — геморроидальные?               
— Какие ещё гермо...геро...миндальные?—возмутилась  девушка-продавец. — Обыкновенные хозяйственные свечи!               
— А ... — разочарованно протянул  Блиндер и отошёл  от лотка.
Горбачёвский сухой закон хоть уже и сдавал позиции, но достать спиртное  было непросто. Мы добывали его в городе, за курортной зоной. Стоим однажды в длиннющей очереди за каким-то пойлом в больших бутылках, по одной в руки. Перед нами два молодых человека, у одного из них в руках толстая растрёпанная книга. Они оживлённо обсуждают её содержание, какие-то там приключения в гражданскую войну.               
  — Жаль, ничего не сказано о судьбе автора,—сетует один, назвав незнакомую  «кавказскую» фамилию.               
  — Да, — соглашается другой, — интересно бы узнать...— Вы случайно не знаете? — обращается он к Блиндеру, похоже, приняв его за знатока литературы.
— Конечно, знаю, — мельком взглянув на обложку, говорит Блиндер. —Умер в 1927, похоронен в кремлёвской стене.               
Вскоре подошла наша очередь. Мы выклянчили у продавца третий «огнетушитель» и пошли домой.               
— Ну ты эрудит! — восхищаюсь я. Я о таком писателе даже не слыхал! Как там его?
— А хрен его знает! — жмёт плечами Блиндер.—Cам слышу о нём впервые!

...Страсть Блиндера  к подначиванию была неодолима.  Чувство самосохранения, которое было ему далеко не чуждо, всегда отступало  перед неодолимым зудом под...бки. Зам. главного  механика комбината,  мой хороший знакомый,  рассказывал такую историю. Как-то  они с Ромазаном, главным инженером, без пяти минут директором комбината,  ехали в доменный цех.  По тротуару вдоль мартена цеха шагал Блиндер. Ромазан велел шофёру остановить машину, выглянул из окна.               
— Блиндер, садись, подвезу!               
Поехали. Они были знакомы давно, ещё с тех пор, когда Ромазан работал в производственном отделе, а Блиндер был бессменным диспетчером по ремонтам прокатных станов.
— Что-то уж ты, Юрий Наумыч, совсем по молодёжному!               
— В смысле?               
— Ну джинсики там, кроссовочки, шапчонка-петушок! Несолидно как-то!   
Быстро подъехали к месту.
— А вы, Иван Харитоныч, смотрю, всё под работягу косите? — весело говорит Блиндер, вылезая из машины. —Фуфайчонка поношенная, картузик! Типа свой среди своих!
Водитель с опасливым любопытством зыркнул на Блиндера.               
— Всё остришь, Блиндер... — побагровел Ромазан. Может, хотел ещё что сказать, но       Блиндер уже захлопнул дверцу.               
Нужно знать,  что такое директор комбината в Магнитке.  Хозяин, во власти которого казнить или миловать. Но блиндеровская страсть к под...бке не признавала субординации.
Хорошо, что Ромазан был нормальный мужик.
Или вот:
Блиндер у себя в кабинете.
Звонок секретарши:
— Юрий Наумович! Зайдите к начальнику!
— Иду!
В  кабинете у начальника цеха сидит незнакомый человек богемной наружности.
Начальник:
— Юрий Наумыч, надо помочь нашей культуре. Вот, познакомьтесь с товарищем из музучилища.
Кудлатый незнакомец стремительно выскочил из-за стола навстречу Блиндеру.
— Композитор Мордухович, — протянув руку, представился он.
— Инженер Рабинович, — живо откликнулся Блиндер.
Они обменялись рукопожатием.


                МАМА               

К началу 1990 года мама была уже совсем плоха, мы не оставляли её одну. Я тогда был на больничном, 22 января должен был посетить врача в поликлинике. Попросили посидеть с мамой Мишу Ольгенблюма. Вернувшись, я подошёл к кровати, взял маму за руку. Её безучастный взгляд оживился, пальцы шевельнулись в моей ладони, на чуть дрогнувших бесцветных губах мелькнула слабая удовлетворённая улыбка. Через мгновение глаза закрылись. Всё было кончено.
— Она ждала тебя, искала глазами, — сказал Миша.  — Дождалась.

...Мама, так же как отец,  родилась в белорусском местечке Брагин. Дата её рождения, 31 декабря 1906 года, всю жизнь подвергалась сомнению.
Можно с уверенностью утверждать, что мама на 5-6 лет старше своего паспортного возраста. По-видимому, в неразберихе паспортизации, она и некоторые её  сёстры под шумок скостили себе по нескольку лет.
В церковно-приходской школе мама учиться не захотела, чтобы, по её словам, не целовать руку батюшке. Поступить в светскую школу не было возможности из-за существования процентной нормы для евреев. Занималась самостоятельно. После революции окончила школу, поступив сразу то ли в 4-й, то ли в 5-й класс.
С малых лет Маня была на особом положении в семье из-за своей болезненности. Постоянное лечение, поездки в Гомель  к «профессорам»... Её оберегали, ограждали от домашних дел и забот.
На этот период наложились перипетии гражданской войны, когда то и дело приходилось удирать и прятаться от набегов наводнивших округу банд всевозможных оттенков, объединенных общей ненавистью к жидам и страстью к грабежам и погромам.
Для продолжения учёбы требовался определённый трудовой стаж, да, собственно, и учиться в Брагине было негде. Родители же не хотели отпускать дочь из дому. Но, наконец, она всё же уехала в Днепродзержинск, где поселилась на квартире у знакомых.
В условиях царившей тогда безработицы на работу удалось устроиться с большим трудом. Работала и распространителем подписки на газеты и журналы, и кассиром в мясном магазине, и преподавателем  на курсах техучёбы завода им. Дзержинского — занималась с допризывниками в рамках начальной школы, повышала грамотность жён «ответственных работников».
Готовилась к поступлению на рабфак, но почему-то так и не поступала.  Так же  как и отец, не получила законченного послешкольного образования.
Мама постоянно болела и к началу войны была чрезвычайно истощена нервно и физически. Чуть ли не с поезда она попала в больницу в состоянии дистрофии, весила менее 40 кг. Ей была выдана справка о полной нетрудоспособности.
В 1947 году, предчувствуя грядущий распад семьи и сопутствующие ему матери-альные трудности, после длительного перерыва мама пошла работать. С помощью отца устроилась в бухгалтерию треста «Магнитострой» на должность счетовода-бухгалтера.
Работалось трудно: незнакомое дело, слабое здоровье, жёсткий, неприятный начальник. Нередко мама брала работу домой, я часто ей помогал. Стук косточек счётов, сухой треск арифмометра звучали до поздней ночи, а то и всю ночь напролёт. Помню, разбирал кучи каких-то накладных, требований, заявок… Мама старалась изо всех сил  выполнять  работу в срок. Часто болела, но на работу почти всегда выходила (сохранился ворох неиспользованных больничных листов.)
Вышла на пенсию мама в 1962 году. В течение нескольких лет безуспешно пыталась восстановить довоенный стаж, около 15 лет. Все подтверждающие документы пропали во время оккупации, а необходимого кворума свидетелей собрать так и не удалось. Мамина пенсия составляла 47 рублей, меньше половины той, что ей была бы положена.
С первого дня нашей женитьбы до самого маминого конца мы прожили одной семьёй в мире и согласии.
Мама, вечная и светлая ей память,  прожила нелёгкую жизнь, проявила немалую житейскую мудрость и стойкость, в тяжёлые времена сумела воспитать двоих детей и дать им образование, выпестовала двух замечательных внуков. Чувства любви, благодарности и глубокого уважения к ней я сохраню до конца своей  жизни. Так же, впрочем, как и горькое сожаление о нанесённых ей обидах. В жизни, увы, всякое бывает…               


                ЮРА. ЖЕНИТЬБА

Перед окончанием первого курса, который Юра закончил очень хорошо, началась его дружба с однокурсницей Ольгой Князевой из Златоуста, приведшая к её скорой беременности. Первый семестр второго курса прошёл нормально, а дальше началось... Заброшенная учёба, проваленная сессия и, наконец, реальная угроза  отчисления из института. Было два варианта: либо переводиться в наш МГМИ, либо попытаться уладить положение в МХТИ. Марик, бывший тогда в отпуске у нас, на всякий случай подписал заявление о переводе у ректора нашего института.
В душе я был против перевода. Думаю,  не было бы ничего удивительного, если бы причиной тому была перспектива проживания под одной крышей трёх поколений. Но дело было совсем в другом. Неприятие (повторяю, в душе) перевода  объяснялось охватившим меня  комплексом чувств: разочарованием, досадой, уязвлённым тщеславием, наконец.  Да, я был горд, что мой сын поступил (да ещё как!) в столичный вуз, и не испытывал восторга от того, что этот  успех может пойти  насмарку. Вслух я не выказывал своего отношения, твёрдо дав понять, что всё зависит только от решения Юры и Оли.   Как  скажут: да-да, нет-нет.  После долгих колебаний они от перевода отказались.
Нужно было «улаживать положение».  Я взял несколько дней отпуска, отправился в Москву. Встретился с деканом Денисюком, неприветливым, похоже, вредным субъектом, решительно заявившим, что ничем помочь не может. Замдекана, Татьяна Алексеевна, приятная, доброжелательная женщина, порекомендовала обратиться к проректору института.
Беседа  с проректором, Виктором Фёдоровичем Жилиным, оказавшимся участливым, дружелюбным человеком,  была одним из самых тягостных разговоров в моей жизни. Я бы назвал его постыдным душевным стриптизом. Пришлось говорить об ошибках молодости, о  беременности, тяжёлом её  протекании, требовавшем Юриного участия, ставшего, собственно,  причиной проблем с учёбой. Мои объяснения были полуправдой, потому что я не считал, что только  и именно из-за этих обстоятельств Юра забросил учёбу. Я полагал, что, кроме прочего,  он начал понимать, что сел не в свои сани, почувствовал разочарование и безразличие к выбранной специальности. Дальнейшие события подтвердили моё предположение.
Переговоры с проректором закончились соглашением: Юра будет восстановлен в институте после предъявления свидетельства о браке. Соглашение смахивало на  своеобразный шантаж, но деваться было некуда, тем более, что жениться ребята собирались определённо,  и  условие было принято.
Мне нужно было возвращаться на работу. Достать билет на самолёт нечего было и пытаться, пришлось обратиться к Вене Кальнеру. Ему помог его бывший студент, депутат Моссовета.
Венка деликатно осведомился (помню, это было в лифте):
— А мысли слинять не возникало?
— Ну что ты,  — ответил я,  — там любовь!
— Ах, любовь!  — ну тогда другое дело!
Спустя короткое время состоялось заключение брака, в общежитии семье отвели отдельную комнату.
12 января 1990 года родился Сашка, Через несколько дней Фая поехала помогать. 22 января умерла моя мама. Фая сразу полетела  домой, но в похоронах не участвовала: в тот же день Юра сообщил, что Олю положили в больницу с какими-то послеродовыми последствиями, ребёнка взять с собой не разрешили. Фая тут же вернулась в Москву.
На счастье,  в общежитии оказалась кормящая мать, у которой было достаточно молока для кормления двух младенцев.   
Как и было обещано, Юра был восстановлен  в институте с повторным обучением на втором курсе. Энтузиазма у него, увы, не прибавилось, учёба незаметно отходила на задний план. Юра всей душой отдался игре в ансамбле, созданном при его активном участии. Исполнительский уровень этой любительской группы,  состоящей из одарённых музыкантов, был довольно высок, некоторые вещи, звучавшие безупречно, удалось записать на профессиональной студии звукозаписи с целью их продвижения. Там, кстати, Юра познакомился с музыкантами из «Машины времени».
Были попытки  прорваться в водоворот шоу-бизнеса, оказавшиеся безуспешными. Охлаждение к учёбе нарастало, и вскоре начались проблемы: академические отпуска, «повторы», отчисления, восстановления… Наконец, Юра твёрдо решил бросить институт.  Долгое время мы не знали об этом, и хотя смутно догадывались, узнав, были потрясены. В своё оправдание Юра  утверждал, что для жизненного успеха вовсе не обязательно иметь высшее образование, приводил аргументы, примеры. Время было тяжёлое,  родительской помощи не хватало, чтобы прокормить семью, приходилось крутиться. Несколько лет они  подвизались на ниве книжного бизнеса: Ольга торговала с лотков, Юра развозил книги по точкам.
Тот факт, что он тогда  не попал в армию, ничего ради этого не предпринимая, можно объяснить либо невероятным везением, либо, скорее всего, всеобщим бардаком, царившим в то время.

...Летом 1995 года Юра и Марик оказались в одно время в Магнитогорске. Мы с Мариком предприняли спонтанную психическую атаку, горячо и, по-видимому, убедительно доказывая Юре безусловную необходимость высшего образования, призывая его продолжить учёбу, в конце концов, хотя бы ради «корочек». Судя по всему,  разговор произвёл на Юру достаточно серьёзное впечатление: вскоре он добился восстановления, продолжил учёбу и в 1999 году (лучше поздно, чем никогда!) закончил-таки злополучный МХТИ.
Действительно, ради корочек: по специальности  он не работал ни одного дня. Была и дистрибьютерная фармацевтическая фирма «СИА Интернейшнл», и фирма, торгующая стройматериалами, и недолгое соприкосновение с торговлей металлоломом, и, наконец, системное администрирование в одной из фирм.  Химией там и не пахло.
В семье наметился разлад, дело шло к разрыву. Спустя несколько лет Юра, уже длительное время не живший с Ольгой, оформил де-юре брак с Еленой Белавиной, девушкой родом из г. Буй, Костромской области, учившейся вместе с ним в Менделеевке. 12 сентября 2005 года у них родилась прелестная Сонечка, наша последняя внучка.


                КИШИНЁВ-90

Мы ездили с Юрой Блиндером  в Ессентуки ещё раз осенью  1990 года, снова жили в «Люксе».
Любопытна история наших с Блиндером отношений. В детстве мы с ним общались мало.  В семье он считался образцовым ребёнком, нам с Раей вечно ставилось в пример его послушание, вежливость, умение вести себя со взрослыми. Мы его за это недолюбливали, хотя и знали, что он не был таким уж пай-мальчиком, просто умел пускать пыль в глаза. Да и потом наши пути не пересекались, контакты  ограничивались лишь родственной общностью.
Однако с течением времени мы как-то исподволь становились ближе друг другу, особенно это стало заметно после смерти тёти Сони, Юриной матери. Ко времени  наших поездок  в Ессентуки между нами уже прочно установились тёплые дружеские отношения, во многом основанные на общих книжных  и прочих, в том числе, «мировоззренческих» взглядах и интересах. Мне нравилась лёгкость, необременительность нашей обретённой привязанности. У меня никогда не было много друзей, все они с годами разлетелись кто куда, Блиндер стал моим последним в жизни другом.
После санатория  мы поехали в Кишинёв, навестить  нашу единственную оставшуюся  тётку, Асю. Грета умерла в  конце 1987 года: гормоны, которые она принимала почти 20 лет, борясь с тяжелейшей астмой, полностью разрушили её организм.  В 1989 году скончалась тётя Роза,  и Ася осталась одна.  Она сильно постарела, обрюзгла, выглядела жалкой и потерянной. Заметны были нарушение памяти и интеллекта. В этот приезд я впервые увидел дядю Володю, мужа Греты, оказавшегося обаятельнейшим, родным человеком. В свои семьдесят с лишним он был гораздо более живым и контактным, чем сын, вяловато-малохольный Борька.
Мы были у них в гостях, я познакомился с Таней, женой Бориса, дети были в школе.  Ещё в прихожей, мы даже не успели раздеться, она  возбуждённо  удивилась, как я поразительно  похож на какого-то их депутата и потом, за столом, удивлялась этому поминутно.
На столе стояли бутылки с хорошими молдавскими винами.
— А покрепче нет чего-нибудь? — спросил  Владимир Яковлевич.
Борис ответил отрицательно.
— Ну  как же, Боря! — воскликнула  Таня, доставая откуда-то пластиковую бутылочку,  — а  вот этот спирт, который папа привёз из Югославии!  Ты забыл о нём?
— Я   думал, его уже нет,  —  зыркнув на простодушную Таню, пробормотал  Борька.
— У  папы сердце, ему нельзя крепкое,  — объяснил он потом, когда мы уже уходили.
Из Кишинёва Юра поехал в Одессу к своей будущей жене Алле, а я остановился в Москве, где познакомился с 10-месячным внуком Сашей. Чуть ли не в первый день моего недолгого  там пребывания Оля успела показать свои зубки, я уже было порывался отчалить, но Юра слёзно уговорил меня остаться, пришлось провести в тягостной атмосфере оставшиеся пару дней. Именно тогда я с болью в душе  понял, что Юру ждёт непростое будущее.
Больше я Асю и остальных кишинёвцев никогда не видел.  Вскоре физические недуги, жесточайший склероз сделали тётю Асю совсем беспомощной. Боря забрал её в свою семью, объединив квартиры. Потеря сестры, с которой они прожили вместе всю жизнь,  болезненно переносимое существование в чужой семье окончательно подорвали и без того слабое здоровье Аси. 20 мая  1992 года она умерла от передозировки снотворного (возможно неслучайного…).
Я был в Ессентуках ещё раз, летом 1992 года. Мы ездили в «Металлург» с Фаей, жили, понятно, не в «Люксе», а в одном из санаторных корпусов. Чувствовалось некоторое оскудение, неудивительное в те полунищенские годы. Ну, скажем, исчезли меню-заказы, беднее стало само меню, к вечернему кефиру вместо прежнего печенья стали подавать нарезанные ломтики хлеба и пр.
Помню, в санатории появилась молодая женщина из Абхазии, возбуждённо рассказывающая о идущей там войне, от ужасов которой она убежала в Ессентуки. Мне не хотелось верить в  её рассказы, я надеялся, что она преувеличивает. Охваченный  эйфорией перемен, я, как страус прятал голову в песок.
В  1992 году Юра Блиндер  вступил в брак с одесситкой Аллой. Сын Аллы от первого брака, «отказник» при Брежневе, в то время уже жил в США. В 1997 году Алла с престарелой матерью уехала на ПМЖ в США. Юра работал на комбинате еще два года и  6 июня 1999 года уехал в Штаты. Больше мы не виделись.


                ПЕРЕСТРОЕЧНЫЕ ПЕРИПЕТИИ

Я уже говорил о «перестроечном» всплеске антисемитизма. Противники  начавшихся преобразований распространяли среди населения свою точку зрения на происходящие события, суть которой состояла в том, что  губительные реформы в стране  затеяны агентурой Запада по  спецпрограмме, направленной на уничтожение Советского Союза. Поскольку, по их мнению, русские люди  не могут быть могильщиками России, искать их надо среди её  извечных врагов, то бишь евреев или лиц, заражённых еврейской кровью. Евреи мимикрируют, присваивают русские фамилии, так что не сразу и разберёшь, кто есть кто. Сахаров-то уж точно Цукерман, а остальные — кто их знает. Наиболее озабоченные активисты усердно копались в родословных  «прорабов перестройки» в поисках иудейских корней. По слухам, с этой целью  даже ездили в деревню, где родился А.Я. Яковлев, хотя более русопятскую внешность трудно себе вообразить.
Реформы, не дающие немедленных материальных результатов, а также унизительный сухой закон вызывали  озлобленность, способствующую росту антисемитских настроений. Ходили слухи о грядущих погромах, и хотя я считал, что скорее всего это вздор, было довольно неуютно и противно. Во всяком случае, пыль антисемитизма то и дело загрязняла воздух. Как-то мы с Юрой, собираясь на дачу к Кальнерам, чтобы не ехать с пустыми руками, присоединились к выстроившейся перед  машиной огромной очереди за дефицитным в условиях полусухого закона вином. Продавец, парень с хулиганской внешностью, доставая из коробок «огнетушители» с фиолетовой бурдой, озирал толпу блуждающим недобрым взглядом. Я невольно прикрывал рукой свой семитский нос. «Паранойя?» — спросил Юра.  Возможно, это действительно была паранойя, однако возникла она уж точно не на пустом месте.
События,  развивавшиеся тогда в стране, остались в моей памяти как бурное,  а порой сумбурное движение навстречу к теперь уже явному, ещё недавно непредставимому слому системы.  Правда, иногда вдруг  происходящее казалось  мне  настолько невероятным, что наводило на мрачные сомнения в удачном исходе событий, однако  я быстро сбрасывал морок скепсиса и вновь предавался спасительной эйфории.
В марте 1990 года на съезде народных депутатов Горбачёв избирается  президентом СССР, отменяется статья конституции СССР о руководящей роли КПСС.   И хотя требования об отмене 6-й статьи, основы основ режима, сначала робко, а потом всё решительнее и настойчивее звучали  уже довольно давно, и её отмена не стала сенсацией, в моём сознании она была воспринята как  невероятное событие, в которое было трудно поверить. Избавление страны от всепроникающего диктата КПСС казалось немыслимым.
Появилась серьёзная оппозиция Горбачёву, требовавшая форсирования процесса реформ, наиболее активным  представителем которой был Борис Ельцин.
Ослабление центра, его силовой власти привело к открытым выступлениям в республиках с требованием независимости. «Дружба народов»  «нерушимое единство», державшиеся на штыках, быстро показали свою истинную цену. Огромная империя пошла вразнос. Первыми провозгласили независимость  республики, всегда считавшие своё присоединение к СССР насильственным, тут же, не столь напористо, словно раздумывая, зашевелились и другие.
Затем, будто опасаясь прийти к шапочному разбору, 12 июня 1991 года свою независимость провозгласила... РСФСР. Дать вразумительное «политологическое»  объяснение этому событию я не мог, но остро ощущал его искусственность. Независимость от кого? Колонии боролись за выход из метрополии, а от чьего диктата стремилась избавиться Россия?
Но особенно меня покоробила  возня вокруг создания компартии РСФСР. Российские «патриоты»  уже давно картинно возмущались: «Почему у РСФСР, в отличие от других республик, нет своей партии?» Мне эти ламентации казались фальшивыми. Исходили они, в основном, от лиц с плохо скрываемой специфической политориентацией, немедленно  проявившейся после создания КПРФ.  В уставе КПСС хотя бы формально провозглашался «пролетарский интернационализм», от КПРФ же густо несло националистическим душком.  Сторониками  её основания были наиболее реакционные партийные обыватели, коммунистические аппаратчики, военные, сотрудники «органов». Они не скрывали, что считают своей задачей задушить перестройку, затеянную «предателем»  Горбачёвым.  Главными врагами для них были «либералы».  В моих глазах  исскуственное  новообразование было средоточием шовинистической реакции, мировоззрение  которой представляло собой гибрид национал-коммунизма с черносотенными идеями общества «Память». Идеологию и состав партии вполне адекватно отразил появившийся позже термин «красно-коричневые». Я совсем не исключал,  что в «независимой» РСФСР подобное мировоззрение может возобладать.
Во избежание полного распада Союза Горбачёв предложил создать новый Союзный договор и провести референдум о  сохранении СССР.  На референдуме, состоявшемся через несколько месяцев, большинство населения проголосовало «за». (Я уже бессчётное число раз говорил о причудах моей памяти. Хоть убей, совершенно ничего не помню  о проведении референдума в Магнитке — ни самой процедуры, ни моего участия в нём).  Был разработан Договор о создании Союза Суверенных Государств, ССГ, осталось только его подписать.
Хронология  и подробности событий тех плотно спрессованных месяцев основательно спутались в моей памяти, сохранившей лишь общие впечатления  о растущем резком противостоянии двух лидеров — Горбачёва и Ельцина.
Ельцин, набравший огромный политический вес и популярность, благодаря, в частности, резкой критике обрыдшей КПСС и всё более нелюбимого гражданами Горбачёва, стремительно превращался в народного кумира. Моё отношение к нему было неоднозначным, но в целом, невзирая на его досадные срывы, злорадно обсасываемые СМИ, мои  симпатии были целиком на его стороне. В моих глазах он олицетворял собой эпоху крушения   советского тоталитаризма,  о которой я не мог мечтать даже в самых фантастических снах. Его выход из КПСС не казался мне, как считали «пикейные жилеты», политическим манёвром в борьбе за власть, но даже если бы это было и так, в моём отношении к нему ничего бы не изменилось, так как я  верил в искренность его отмежевания от преступного  ленинско-сталинского коммунизма.
12 июня 1991 года Ельцин был избран президентом РСФСР.


                ГКЧП               
         

В 1991 году местная мебельная фабрика начала выпускать мебель советско-югославского производства: стенку «Магнитка» и спальный гарнитур «Клара». Красавица «Магнитка» и роскошная «Клара», несмотря на их дороговизну, сразу начали пользоваться бешеным успехом. Вожделенные гарнитуры в продажу не поступали, их распределяли по предприятиям. В начале августа 1991 года мне в отделе согласно  очереди досталась  стенка «Магнитка», предназначавшаяся нами для Марика. Мы кое как растолкали мебель  в нашей тесной квартире.
В середине месяца приехал Марик, чтобы упаковать мебель и отправить её в Омск.  Нужен был надёжный упаковочный материал. Помог случай. Дня через два,  зайдя по делу в заводоуправление, я обнаружил в углу фойе  гору габаритных картонных коробок из под какого-то оборудования.  Была пятница, дело шло к концу короткого рабочего дня, я выяснил, что до понедельника упаковка убираться не будет. Вернувшись в отдел,  договорился со Славой Дорошенко, что в понедельник он поможет мне перетащить коробки  в отдел, а оттуда на его «Москвиче» отвезти домой. В понедельник, 19 августа, мы со Славкой  с самого утра пошли  в заводоуправление.
— Я сейчас слушал радио в машине,  — сказал он. — В Москве какая-то заваруха.  Горбачёва отстранили от власти.
Я остановился.
— Как отстранили? Кто?
— Да хрен его знает, какой-то комитет, я толком не понял.
— Ты  ничего не перепутал?
— Ну  здрасьте! Всё точно. Вроде ввели чрезвычайное положение.
Я  был  ошеломлён.
— Ну, чего встал, пошли! — дёрнул меня за рукав Славка.
— Недолго музыка играла... — горько усмехнулся я.
— Похоже, что так.
Мы сделали два или три захода в заводоуправление, обливаясь потом, перетаскивали волоком тяжеленные связки смятых в листы коробок,  обсуждая варианты перехода дороги и трамвайных путей, но мыслями я был далеко. Всё кончено, думал я, чудес не бывает, этого следовало ожидать. Забыл, дурак, где  живёшь... Мы больше часа перетаскивали  коробки, складывая их в фойе отдела,  а когда вернулись в своё КБ, увидели, что все сгрудились вокруг репродуктора, стоявшего на столе Толи Вахитова. Повторялось утреннее сообщение. Славка ничего не перепутал.
Закончился рабочий день, мы погрузили коробки в багажник на крыше «Москвича» и увезли их ко мне домой.
Вечером по «Свободе» я узнал подробности о событиях в Москве. 18 августа группой высших руководителей КПСС, КГБ и армии был создан Государственный комитет по чрезвычайному положению, ГКЧП, заявивший, что  Горбачёв по состоянию здоровья не может исполнять свои обязанности Президента СССР, и власть переходит в руки Комитета.  Исполняющим обязанности президента был назначен вице-президент Янаев, тоже участник ГКЧП. Было ясно: в стране  произошёл государственный переворот: воспользовавшись отсутствием Горбачёва, отдыхающего в Форосе, власть захватила клика наиболее одиозных номенклатурных функционеров с целью остановить демократические  преобразования и силой восстановить распадающийся СССР.   
«Свобода» сообщила что «из достоверных источников» стало известно о введении в Москве чрезвычайного положения и намерениях ГКЧП ввести его на территории всей страны.
В тот же день для легимитации намечавшейся акции несколько членов ГКЧП полетели в Форос уламывать Горбачёва. Разъярённый Горбачёв, назвав эмиссаров и тех, кто их послал,   преступниками, в резкой фломе отказался дать согласие на введение ЧП, будто бы  даже с использованием ненормативной лексики. После этого дача была полностью блокирована войсками. Заговорщики отключили  все виды связи, отрезав Горбачёва от возможности не то что влиять на события, но даже получать информацию о их ходе.
Хоть и непонятно было,  из каких «достоверных источников» всё это стало известно «Свободе»,  не верить радиостанции у меня не было оснований — сочинением фактов она никогда не занималась (впоследствии, когда  форосские события стали достоянием гласности,  подробности, переданные «Свободой», полностью подтвердились. Пути утечки информации неисповедимы!)
Хорошо помню, что  именно в неудаче эмиссаров ГКЧП в Форосе  мне почудился проблеск надежды.  Мне показалось,  что  в действиях ГКЧП нет того куража и «крутизны»,  которыми по моему представлению, должны обладать силы, решившиеся на столь  серьёзный шаг, как захват власти.  Государственные перевороты так не делаются, думал я, узурпаторы не вступают в переговоры со свергнутым правителем. Отсутствие твёрдости и  решительности  на этих переговорах, растерянность, наверняка имевшая место после их позорного завершения, словом, всё то, что можно назвать слабостью, вполне может, как я горячо надеялся, сыграть немаловажную  роль в дальнейшем ходе событий. Я несколько приободрился, во всяком случае,  отчаяние уступило место более спокойному взгляду на ситуацию.
ГКЧПистами, справедливо полагавшими, что единственной фигурой, способной оказать им реальное сопротивление, является президент РСФСР Ельцин, было решено  немедленно заблокировать, а, возможно, и арестовать его. Как передавали «Свобода» и «Би-би-си», с этой целью на его подмосковную дачу была направлена группа  «Альфа», однако, почему-то не предпринявшая никаких действий.  У меня не было сомнений, что грозную «Альфу» остановила на полпути трусливая нерешительность авантюристов.  Я никогда не считал себя провидцем, но этот факт был воспринят мной как начало конца ГКЧП. Ельцин не Горбачёв, рассуждал я, им не справиться с этой глыбой. Дальнейшие события подтвердили моё предчувствие.   
Ельцин, оперативно собрав всех своих сторонников во власти, развернул решительные действия  по нейтрализации заговорщиков. Было разосланно обращение к гражданам России, в котором действия ГКЧП, отстранившего от власти Президента страны,  были названы  реакционным переворотом, а захвативший власть комитет и все его распоряжения объявлялись незаконными. Обращение призывало граждан России дать отпор путчистам, а военнослужащим не принимать участия в перевороте.
Между тем, путчисты вводят в Москву войска, танки, блокируют  все каналы телевидения кроме 1-го, где передаются заявления ГКЧП. Москва бурлит. На улицы выходят люди с портретами Ельцина, тут и там вспыхивают стихийные митинги, звучат призывы к забастовке. К огромной толпе, собравшейся  у Белого дома, выходит Ельцин. Он с танка зачитывает  «Обращение к гражданам России». У Белого дома начинается строительство баррикад, цепи из тысяч людей, взявшихся за руки,  останавливают пытающиеся пробиться к баррикадам танки и БТР.
В Магнитогорске митингов вроде бы не было,  но, судя по настроению людей и атмосфере, царившей на улицах,  поддержка Ельцина была единодушной и горячей. Всюду, в любой части города на стенах домов, ограждениях стройплощадок, трансформаторных будках можно было видеть надписи углем, мелом, краской: «Ельцин наш президент!»  «Ельцин, мы с тобой!» « Долой ГКЧП!» и т.п.
Вечером (у нас было часов восемь) состоялась прессконференция ГКЧП, транслировавшаяся в прямом эфире. Сразу бросились в глаза напряжённые позы членов ГКЧП, было заметно, что они нервничают, но пыжатся, пытаясь держаться с солидной уверенностью. Однако после первых же нелицеприятных вопросов их тусклые, невыразительные лица совсем полиняли, они явно растерялись, видимо, не ожидая такой смелости журналистов. Под градом прямых,  жёстких, ехидных вопросов они ёжились, отвечали неубедительно, лживо, невпопад. Было очевидно, что они не подготовлены к задаваемым вопросам. Действо стало походить на фарс, вернее, трагифарс: глядя на побледневших, загнанных в угол заговорщиков, на и.о. президента Янаева с дрожащим голосом и трясущимися руками крупным планом, невольно хотелось процитировать Паниковского: жалкие, ничтожные личности! Ничто уже не спасёт эту команду безликих политических импотентов, которую и хунтой-то назвать много чести, думал я.
Самонадеянно и наивно предполагая, что после пережитого телепозора, который,  по  моему убеждению,  иначе, как полный провал расценить было нельзя, ГКЧП сыграет отбой, я глубоко ошибался.  Запущенная машина не снижала обороты, обстановка накалялась. Бронетехника стягиваемая  к Дому Советов РСФСР, где находился Ельцин, была готова к штурму. Тысячи людей собрались у здания, чтобы защитить президента России и Верховный Совет.
События последующих дней, пугающие и обнадёживающие, сплелись в моей памяти в тугой клубок. Никогда ещё в моей жизни время не было так спресованно, как в те судьбоносные часы, каждый из которых был фантастически ёмок. Смоленская площадь, Белый дом, место, где решалась судьба страны,  приковали внимание миллионов людей. Телевидение,  которое ГКЧП не удалось полностью заблокировать, беспрерывно транслировало на весь мир калейдоскоп драматических событий. Сотни тысяч москвичей вышли на улицы, люди перегораживали дорогу бронетехнике, вступали в переговоры с экипажами. ГКЧП не решался начать планировавшийся штурм Белого дома.
Гибель троих безоружных молодых парней, бросившихся на танки в зловещем ночном тоннеле,  возможно, окончательно решила исход противостояния, заставила ГКЧП отступить. Утром 21 августа министр обороны Язов отдал приказ о выводе войск из Москвы.
После провала  ГКЧП  и отмены всех его постановлений события развивались не менее стремительно. Члены ГКЧП были арестованы, в Москву из Фороса возратился Горбачёв, на Красной площади, у Белого дома, в других местах столицы состоялись многотысячные митинги ликующих москвичей... Своими указами, направленными на формирование нового состава союзных руководящих органов, замаранных связями с ГКЧП, Ельцин и его окружение фактически взяли власть  в свои руки. Роль Горбачёва как президента СССР свелась к нулю. Ему оставалось лишь подчиняться распоряжениям  и предложениям властей РСФСР.  Он заявил о сложении с себя полномочий  Генсека ЦК КПСС, а  ЦК предложил самораспуститься.
Спустя несколько дней Верховный Совет СССР приостановил деятельнось КПСС на всей территории страны. Вообще, если честно, я не очень пристально следил за подробностями перипетий проносившейся бурным вихрем истории,  меня вполне удовлетворяла панорама основных событий.  Но запрет компартии для меня не был лишь одним из эпизодов той небывалой круговерти. Это было волшебное осуществление мечты, которую мы с друзьями считали абсолютно несбыточной. За двадцать лет до перестройки мы с Борей Романенко иногда шутливо  фантазировали на эту тему.
— Представляешь,  — говорил Борис,— включаешь утром радио и слышишь: «Сообщение ТАСС. О запрете КПСС».
— Или  открываешь «Правду», — со смехом вторил я,  — а там под шапкой «На пленуме ЦК КПСС» читаешь: «О роспуске КПСС».
И вот эта фантастика претворилась в жизнь.
Во время журнального бума один мой приятель по работе, член партии, по блату записал меня в библиотеку горкома КПСС, где мы с ним разживались свежими журналами. Однажды, прийдя в очередной раз в библиотеку, я остановился,  как вкопанный,  в раскрытых двухстворчатых дверях горкома. По коридору, явно торопясь, не глядя по сторонам,  туда-сюда сновали какие-то люди, мужчины и женщины с белыми лицами, несущие перед собой на вытянутых руках кипы  бумаг до самого подбородка.  То ли именно в этот день,  то ли накануне был объявлен запрет на  деятельность КПСС, и, видимо, получив какой-то сигнал, партийные клерки  спешно, чуть ли не бегом уносили куда-то папки с документами. Трагикомическая картина, будто ожившая из моих давних фантастических грёз...  Партия, наш рулевой, вдохновитель и организатор всех наших побед, эта священная корова, которая требовала не только благоговейно-зловещего трепета, но и  всенародной любви, в миг превращена в говно и  выброшена на помойку. Ни один коммунист не вышел с протестом на Красную площадь. Пятнадцать миллионов её верных сынов  моментально отвалились от  пустого вымени.
Хронология  и подробности событий тех плотно спрессованных месяцев основательно спутались в моей памяти, сохранившей лишь общие впечатления  о растущем резком противостоянии двух лидеров — Горбачёва и Ельцина.
Потом была Беловежская Пуща, где произошло создание СНГ и роспуск СССР. Я не радовался его распаду, считая, что не подписанный в результате путча Союзный договор был бы неплохим вариантом сохранения страны в виде союза равноправных, независимых республик, хотя и сомневался, что без привычного подчинения центру такой союз возможен. Как бы то ни было, я понимал, что  Советский Союз распался вследствие неотвратимого хода истории, а не по чьей-то прихоти, как утверждали антисемитствующие недоумки, для которых Борис Ельцин всегда был Борухом Эльциным.
В конце 1991 года Горбачёв подал в оставку с поста Президента СССР, навсегда оставшись в истории как первый и последний советский президент. С этого момента мы стали жить в другой стране — Российской Федерации. Я сожалел об уходе Горбачёва. Мне импонировала его внутренняя интеллигентность, явный интернационализм. Останься он во власти, думал я, сглаживал бы брутальную импульсивность Ельцина, его зачастую прорывающуюся напористую недипломатичность. Это был бы тандем мощных  политических деятелей, стремящихся преобразовать Россию в нормальную демократическую страну. Однако фантастичность моих мыслей была очевидной: сотрудничество Горбачёва и Ельцина, этих двух ярких реформаторов, превратившихся в непримиримых врагов, увы, было невозможно.

                Взгляд из далёкого будущего.

Август 1991. Три дня, «которые потрясли мир». Именно их следовало бы считать главным национальным праздником  России — Днём народного  единства. Однако Новая Россия пошла другим путём.
По историческим меркам откат начался сразу. Разочарованные отсутствием  немедленных плодов демократии, массы отвернулись от неё с пренебрежением. Почувствовав низовую поддержку, подняла голову несметная реваншистская рать. Начался период ползучего термидора.
За последующие годы было  сделано всё, чтобы не просто принизить значение и пафос тех  эпохальных событий, но и  вообще стереть их из короткой людской памяти. О тех, кто когда-то жертвовал собой ради избавления  от тоталитарной несвободы, уже и не вспоминают, они не входят в реестр национальных героев. На ещё живущих правозащитников, диссидентов-шестидесятников — бывшую клиентуру КГБ, ныне смотрят как на блаженных чудаков, а то и как на подозрительных субъектов, уж точно не патриотов.
Новые идеологи позаботились о том, чтобы выставить представителей тающей демократической оппозиции «агентами влияния», создать вокруг них и исповедуемых ими базовых человеческих ценностей ауру всеобщего презрения. Стараниями  сервильной бригады тружеников второй древнейшей профессии в обиход прочно вошли «дерьмократы», «общечеловеки» и прочие «либерасты». Многозначному понятию «либерализм» в соответствии с новой политконъюнктурой придан однозначно одиозный смысл. «Либерал» сегодня звучит, как некогда «троцкист», если кто-то ещё помнит, как убийственно это звучало.            
Вот цитата из уже давнего интервью одного литератора средней руки. «Я сторонник введения цензуры на телевидении. Правда, сейчас власть взяла под контроль информационные блоки. Но, к сожалению, среди ведущих общественно-политических программ немало либеральных интеллигентов. А то, что они исповедуют, приводит к общенациональной шизофрении. Как же так, рассуждает обыватель: я и моя семья думают одно, а Познер про то, что мы думаем, говорит совсем другое. Выходит, у нас что-то с головой».
«Либеральные интеллигенты» — будто из доклада тов. Розенберга на съезде НСДАП. Не достаёт, правда, эпитета «еврейские», но он, безусловно, подразумевается.
Косноязычный сочинитель с шизофренией в голове — главный редактор «Литературной газеты», некогда одной из немногих либерально-интеллигентских отдушин.
Сначала тихой сапой, а потом всё откровеннее и напористее  идёт возвращение идеологической цензуры, замена информации пропагандой. Собственно говоря, этот процесс уже завершён. Поле радикально прополото, сорняки вырваны с корнем. «Инакомыслить» сегодня некому: иных уж нет, а те — далече. Где все эти ненавистные «либеральные» теле-и просто журналисты, обозреватели, ведущие, имена которых черносотенно-прохановская свора писала со строчной буквы?
Говорить плохо о прошлом России сегодня нельзя (непредсказуемое российское прошлое!) Сегодня мы не узнали бы ни о Чехословакии, ни о Катыни, ни о секретных протоколах пакта Риббентропа-Молотова, ни о многом-многом другом. Нынешние идеологи считают, что историю России не обязательно знать, ею нужно просто гордиться. Из отечественной истории вымарываются «неудобные» страницы, формируется национальная спесь. Это называется «патриотическим воспитанием».
Идеологический возврат в СССР проходит гладко, потому что  в полной мере отвечает массовым настроениям. Химеры типа гражданских свобод массам, что называется, до лампочки. Их занимает «вставание с колен», великодержавность, сильная рука.
Заслонённая другими событиями, поутихла (надолго ли?)  мерзкая кампания всенародной травли «пятой колонны», «национальных предателей», этих ещё не раздавленных новой православно-имперской идеологией смельчаков.
На ограждении одной из строек в центре города чёрной краской огромными буквами ещё недавно было начертано: «Смерть врагам народа!» Призыв красовался там долго, пока шла стройка,  никто его не убирал. Слоган, являющий собой квинтэссенцию сегодняшних настроений, крик души, не отягощённой исторической памятью.
«Смерть врагам народа!» Чем не национальная идея? Не искусственная, спущенная сверху, а подлинная, поднимающаяся из недр народного сознания.
Был когда-то такой идиотский телевизионный проект «Имя Россия». Не помню, кто там был признан, вернее, назначен победителем, это неважно. Ведь и дураку ясно, что подлинное имя России — Сталин. Ныне, присно и во веки веков.


                ОБ АМЕРИКАНСКОЙ ПОМОЩИ               

На протяжение всей перестройки неуклонно рос дефицит продовольственных товаров.   Дефицит  существовал в СССР всегда как родовой признак плановой экономики. Постоянные нехватки то одного, то другого, «перебои» с самыми обычными продуктами первой необходимости были  делом привычным, воспринимались как данность. Но к концу 80-х и в начале 90-х дефицит достиг апогея, магазинные полки опустели настолько, что запахло реальным голодом.
В качестве аврального паллиатива было введено распределение продовольствия по талонам. Талоны были практически на всё, от сахара-чая до водки-папирос. Не знаю, как в других местах, у нас в Магнитке не было талонов лишь на хлеб и молоко. Правда, за ними выстраивались огромные очереди, доставалось далеко не всем. Для малых детей молоко выдавалось в спецмагазинах с записью в тетрадку. Талоны у нас стыдливо   назывались  «заказами», или даже  «приглашением на получение». Бессмысленное лицемерие раздражало.
Антисемитизм, ушедший с началом перестройки из государственной политики, был перехвачен вышедшими из подполья группами черносотенного толка. Манипулируя юдофобскими настроениями в обществе, значительно возросшими на бытовом уровне, эти силы не без успеха сеяли уверенность в том, что и сама перестройка, и проблемы с продуктами — результат происков еврейского Запада.
Между тем, коварный «еврейский Запад» пришёл на помощь России, оказав ей бескорыстную неоценимую гуманитарную помощь.  Сотни тысяч тонн продовольствия, которые были поставлены в страну, помогли стране пережить мучительный переходный период социального перелома.
Помимо бесплатной гуманитарной помощи США импортировали в Россию дешёвые куриные окорочка, получившие название «ножки Буша», пользовавшиеся огромной популярностью. Народ, забывший к тому времени, что такое курица даже в синюшно-тонкошеем варианте, давился за окорочками в очередях. Не скажу, что «ножки Буша» буквально спасали людей от голода, но то, что они были, мягко говоря, подспорьем в тогдашнем скудном рационе, не может вызывать ни малейшего сомнения.
Мне тогда вспомнилось то, что я знал об американской помощи в прежние времена. В школьных учебниках о ней даже не упоминалось. О голоде в Поволжье в 1921-1923 годах, помню, говорилось, но о том, что последствия страшного бедствия могли быть ещё более катастрофическими, если бы не помощь американской организации АРА, доставившей в Россию тысячи тонн продовольствия и медикаментов не было ни слова. Помню, когда я пацаном прочитал об этом в какой-то старой книге, меня поразил тот факт, что американская помощь была оказана Советской России, когда между ней и США ещё не было дипломатических отношений. То-есть режим Америка не признавала, а спасительную помощь оказала! Это так не вязалось с образом  Америки,  этого безжалостного исчадия ада.
Во время войны в рамках американских поставок по ленд-лизу в страну поступило огромное количество продовольствия. Мои детские воспоминания о быте того времени связаны, кроме прочего, с американской тушёнкой, яичным порошком, лярдом, комбижиром, колбасными, правда, редкими, необыкновенно вкусными консервами в экзотических баночках с ключиком, со всевозможными изделиями, изготавливавшимися умельцами из банок из-под тушёнки: кружками, бидончиками, судочками, лейками, коптилками....
Нелишне будет упомянуть о специфической реакции советской и постсоветской  России на иностранную помощь. Её главной особенностью было поразительное неумение (или нежелание, а, скорее, и то и другое) благодарить за поддержку. И не только на словах, но и в мыслях. Об АРА в советской прессе если и упоминалось, то только в негативном контексте, её помощь (всегда в кавычках) представлялась как коварная попытка прикрываясь протянутой коркой хлеба, затянуть петлю на шее молодого советского государства.
Во время войны на официальном уровне государство возможно и выражало благодарность союзникам за неоценимую помощь (газеты я тогда ещё не читал), но благодарности от населения я не припоминаю. Зато помню сетования: мы, мол, кровь проливаем, а они тушёнкой отделываются. А также жлобские россказни об обнаруженных в тушёнке гвоздях и верёвках...               
После войны колоссальные военные и гуманитарные поставки по ленд-лизу всячески преуменьшались и принижались, а в современной России о них либо не упоминается вообще, либо говорится сквозь зубы в пренебрежительно-уничижительном тоне.
Что касается гуманитарной помощи в голодные перестроечные годы, то и тут традиционная реакция населения не заставила себя долго ждать. Часто можно было услышать преисполненные жгучей неприязненности обвинения  в адрес Штатов: «Сначала устроили нам эту ё... перестройку, а теперь травят просроченными продуктами и погаными окорочками!»
В полном соответствии с неумирающей тенденцией, факты, относящиеся к последней американской помощи, сегодня либо вовсе вытравлены из народной памяти, либо грубо и тенденциозно искажены.               
Причинами недоброго, злопыхательского отношения к тем, кто в тяжёлые времена оказывает твоей стране помощь, должны заниматься социальные психологи.
Как бы то ни было, создаётся такое впечатление, что помощь, оказываемая Западом России, каждый раз оборачивается ещё большей к нему ненавистью.


                МЯТЕЖНЫЙ БЕЛЫЙ ДОМ               

В самый разгар судьбоносных событий, когда  необратимость перемен становилась всё более очевидной, во мне уживались, смешиваясь,  чувства эйфории и скепсиса. Сомнения, гнездившиеся в мозгу, как черви в яблоках, раздражали, я с досадой отметал их, но они назойливо возвращались.
Мощное гражданское сопротивление,  помешавшее  ГКЧП осуществить антидемократический переворот, потрясло, но и озадачило меня,  поставив под вопрос мою уверенность в том, что  подвигнуть наш народ на открытый протест могут  лишь чрезвычайные   ситуации житейско-бытового свойства. Поверить в мгновенный  слом национального менталитета я не мог, но не будучи психологом, не пытался и не имел потребности разбираться в тонкостях коллективного сознания. Меня больше интересовало, как  долго будет сохраняться  энергия массовой поддержки  демократических преобразований вне форс-мажорной ситуации,  не  окажется ли, в конце концов, этот удивительный всплеск  народного энтузиазма чем-то вроде «счастливого недоразумения».   Вскоре ответы  на эти вопросы дала жизнь.
Мы с Фаей ездили в Омск к детям почти каждый год. Оттуда мы всегда возвращались с «трофеями», помнится,  чаще всего это был голландский сыр, бывший в те годы в Магнитке большим дефицитом. С течением времени диапазон нехваток неуклонно расширялся, и в наших чемоданах стали появляться новые предметы дефицита, вплоть до хозяйственного мыла. Новый, 1992 год мы решили отметить в Омске. Продовольственное оскудение было очевидно. Мне с трудом удалось добыть сметану для традиционного оливье. Колбаса, куры, появлялись в продаже нерегулярно, в магазинах с их привозом начинался бедлам. Продукты значительно подорожали, скажем, цена рядовой колбасы подскочила чуть ли не в три раза. Отпуск товара «в одни руки» был ограничен.
Как-то,  зайдя на крытый рынок, мы с  Фаей застыли в недоумении, увидев на прилавке два-три сорта колбасы, скучающую продавщицу и отсутствие очереди. Узнав цену колбасы, мы остолбенели. По сравнению с ней стоимость подорожавшей недавно колбасы выглядела  жалкими копейками. Купили на один укус давно не виданного полукопчёного деликатеса, на большее у нас не хватило денег. Оказывается, это было начало обещанного отпуска цен.  Проводившийся  неодновременно и неповсеместно, он поначалу походил на пробный шар.
Вернувшись в Магнитку, мы обнаружили, что изменились годами не менявшиеся цены на хлеб и молоко. Через несколько дней так называемая либерализация цен охватила всю городскую торговую сеть.
Экономическая реформа, получившая в народе название «шоковой терапии»,   вступила в силу.  Имя связанного с ней Егора Гайдара, недавнего пассионарного вдохновителя защиты Белого дома стало чуть ли не нарицательным и горячо ненавидимым подавляющей частью населения.
Вскоре в рамках экономической  реформы началась выдача приватизационных чеков, так называемых  ваучеров. Создателем ваучерной системы был другой член правительства, Анатолий Чубайс, утверждавший, что через пару лет за один ваучер можно будет купить две «Волги». Привычный к лживым широковещательным обещаниям, народ в чудеса не верил, зато видел, как несмотря на каскад непонятных мер, в том числе денежных реформ,  а может, благодаря им, стремительно тают его сбережения, бешено растут цены на всё, что ещё можно  купить. Многие, кто не хотел ждать журавля в небе, продавали ваучеры, меняли их на водку.  Чубайс, наряду с Гайдаром, в глазах населения  стал фигурой-символом, олицетворяющим тотальное народное обнищание.
Как-то  в курилке  зашла речь о стремительно скудеющих прилавках. Я запальчиво заявил, что  ради идущих и грядущих  перемен готов туго затянуть пояс. Никто меня не поддержал, но и спорить со мной не стали. Курильщики, среди которых были и члены недавно запрещённой компартии, предпочли  отвести глаза и уклончиво, подальше от греха, промолчать.   Я распинался, что  проведение сверхрадикальной, не имеющей исторического прецедента  реформы кроме решительности, порой самоубийственной, требует от реформаторов  колоссальных интеллектуальных усилий и высочайшего уровня познаний в области  человеческой деятельности. Избежать при этом ошибок и крутых непредвиденных оборотов  невозможно. Однако для моих собеседников, явно ожидавших от реформ немедленного  коренного улучшения никудышной жизни, все эти соображения не были убедительными.
Несбывающиеся надежды сеяли недоверие и неприязнь к новой власти, недовольство реформами уже давно было явным, но противники  перемен  остерегались выражать его открыто. Зато вскоре, когда  послепутчевое штормовое волнение постепенно успокоилось  и стало ясно,  что драконовских мер против «инакомыслящих» новая власть предпринимать не собирается, затаившаяся, как оказалось, бесчисленная  антиельцинская оппозиция, пользуясь  безнаказанностью и чувствуя поддержку населения,  развернулась во всю.  По Москве прокатились многотысячные  митинги и демонстрации, инициируемые коммунистами и националистами, с требованием прекращения «антинародных»  реформ и освобождения членов ГКЧП.
Начались столкновения между манифестантами и милицией. Радикальные националисты  предприняли осаду телецентра Останкино, устраивая  там перманентные митинги и демонстрации.  У стен телецентра был разбит палаточный лагерь, при его ликвидации  между черносотенцами  и милицией состоялись ожесточённые стычки.
Рейтинг Ельцина, обещавшего реформы без снижения уровня жизни,  катастрофически падал. Я с горечью понимал, что случись путч сегодня,  вряд ли кто-то с недавним энтузиазмом вышел бы на защиту Белого дома. Это время запечатлелось  в моей памяти как сумбурная череда чрезвычайных, тревожных событий.
После запрета КПСС люстрация не проводилась, да она была просто невозможной при тотальном проникновении партийного чиновничества во все поры советской жизни. Вся коммунистическая «движущая сила» никуда не делась, перекрасившись, бывшая партноменклатура заняла  ключевые позиции в стране, а почувствовав слабину режима, невзирая на запрет, восстановила  КПРФ. Сущность этой партии, в идеологии которой  даже не упоминался «пролетарский интернационализм»,  была  смесью социалистического  популизма с русским шовинизмом, ей больше подошло бы название национал-социалистической, я  считал её более злокачественной, чем КПСС. У партии  была масса сторонников,  искренних, в отличие от номинально-номенклатурных членов КПСС.
Объединившись, оппозиция начала массированную атаку на президента России. Главные её инициаторы  сосредоточились в руководстве Верховного совета, в их числе были и те, ко стоял совсем недавно рядом с Ельциным на том  сакральном, победном танке. Обвиняя во взлёте цен и разрухе исполнительную власть,  Верховный совет настаивал на изменении  конституции, дающей Ельцину неограниченные права, требовал   отставки президента и правительства. В стране начался политический кризис.
А дела  были, действительно, хуже некуда. В результате бешеной инфляции во время «шоковой терапии» буквально на глазах таяли и исчезали в никуда вклады граждан, копивших деньги всю жизнь. В нашей семье сбережений не было и терять  нам было нечего, но, скажем, у Кальнера, крупного учёного, лауреата всевозможных премий   обесценились  десятки тысяч рублей. Несмотря на то, что он   был сторонником политических реформ и остался им, имена Гайдара и Чубайса вызывали у него зубовный скрежет.
Тётя Ася завещала мне весьма солидную по тем временам сумму денег. Завещание было составлено в 1989 году, а на день её смерти в 1992 году эти деньги превратились в пыль.
В 1993 году  попытки отрешения Ельцина от власти следовали одна за другой. Верховным Советом был организован  референдум о доверии к президенту и его политике. Большинство (весьма незначительное)  опрошенных высказалось за поддержку президента и против проведения досрочных выборов. Но оппозиция не унималась.  Ею была организована внушительная  антиельцинская  демонстрация,  во время которой  демонстранты вступили в  жёсткое  столкновение с милицией.
Надо сказать, что с самого начала противостояния Ельцина и Верховного совета я был твёрдо убеждён, что истинная причина этого конфликта — борьба за власть. Бывшие соратники Ельцина,  купавшиеся в лучах его славы,  в трудные моменты  прятавшиеся за его мощную спину, отвернулись от президента  сразу же, как только началось  падение его рейтинга вследствие растущего недовольства нищающего населения. Возложив в духе дешёвого популизма на одного Ельцина всю  ответственность за возникшие  проблемы, неизбежные в ходе реформы невиданного масштаба,  вся эта свора, натренированная многолетними аппаратными игрищами, развернула бурную деятельность по отрешению президента от власти.  Мгновенно оценив обстановку, к  оппозиции, сосредоточившейся в Верховном совете,  примкнул вице-президент Руцкой, недалёкий,  хамовато-самоуверенный нарцисс-краснобай.
Когда в правительстве шли мучительные поиски путей выхода из жестокого экономического кризиса, оппозиция,  не предлагая никаких разумных вариантов, лишь осуждала, сеяла недоверие, подстрекала, издевалась. «Мальчики в розовых штанишках», презрительно ёрничал Руцкой, не смысливший в экономике ни уха ни рыла, глумясь над Гайдаром и его мозговой командой. Между тем, инициированная Верховным советом отставка Гайдара со всех постов в правительстве не принесла ни успокоения, ни улучшения экономической обстановки, да эти факторы, собственно, и не являлись целью его отстранения.
К осени 1993 года накал противостояния достиг пика. Все перипетии набирающей температуру холодной войны напрямую транслировались по телевидению, вся страна кто с надеждой, кто в страхе следила за стремительным развитием событий. Ельцин заявил, что деятельность Верховного совета угрожает безопасности России и вскоре издал указ  о конституционной реформе, которая, в сущности означала роспуск Съезда и Верховного совета. В ответ разъярённое руководство Верховного совета обвинило Ельцина в государственном перевороте и приняло постановление о прекращении полномочий Ельцина, возложив обязанности президента на вице-президента Руцкого. Я слабо разбирался в фактической расстановке сил противоборствующих сторон, но предполагал, что оппозиции  не удалось склонить армию на свою сторону, иначе, поддерживаемая большинством населения, в чём я не сомневался,  она наверняка совершила  бы военный переворот. Абсолютная невозможность какого-либо компромисса становилась очевидной, непримиримая враждебность, исходящая из стен Белого дома, и наличие внутри здания  вооружённых людей, видимо, были признаны недопустимо опасными,  и оно было окружено войсками. Начались уличные столкновения сторонников Верховного совета и милиции.  Заблокированное в Белом доме руководство Верховного совета отвергло достигнутые было при посредничестве церковников зыбкие результаты переговоров. Мне было непонятно, на что рассчитывают мятежники. Единственное, что приходило в голову, это не покидающая их, вполне обоснованная, как я считал,  надежда на поддержку армии, но, судя по всему, с этим у них ничего не получилось.
3 октября  вооружённая толпа во главе с генералом  Макашовым  захватила здание мэрии и с криками  «Долой евреев с русского телевидения!»  попыталась захватить телецентр «Останкино». Макашов,  горячо поддерживаемый возбуждённой толпой, в прямом эфире,  экзальтированно жестикулируя,  орал «Мы б... этих жидов!»
Указом Ельцина Руцкой был снят с поста вице-президента,  в Москву ввели войска, было объявлено чрезвычайное положение.
В нашем КБ на столе у Толи Вахитова стоял динамик, по которому целыми днями шли передачи Радио России. Из-за него у нас часто случались конфликты: кто-то просил сделать потише, кто-то погромче, кто-то  совсем выключал громкость. Некоторым,  в том числе и мне, назойливое бубнение мешало работать при любой громкости, я считал, что репродуктор следовало бы убрать вообще. Выработался естественный компромисс: радио постоянно говорило чуть слышно, и только иногда, если передавалось что-нибудь важное, включалось погромче.
4 октября, помню, как сегодня, перед самым концом рабочего дня из-за стола неожиданно выскочил Кочержинский, бросился к радио и включил его на полную громкость. Шли последние известия. Диктор рассказывал  о вооружённом столкновении, произошедшем  у здания Дома советов.
Когда я пришёл с работы, Фая уже была дома, работал телевизор, который мы никогда не включали раньше 9 часов.
— Посмотри что творится! — возбуждённо сказала она. То, что я увидел, было невероятно. По Дому советов стреляли танки. Происходящее на экране больше походило на кадры военного боевика, чем на реальность: грохот, огонь,  вырывающийся из стволов, дым и густая пыль, застилающая почерневшее здание...  По видимому, это была запись, потому что, если помнится, к тому времени обстрел уже был закончен. В прямом эфире через несколько часов было показано, как защитники Верховного совета, сдавшиеся под угрозой штурма, в сопровождении солдат выходили из здания. Руцкой, Хасбулатов и Макашов были арестованы.
Несколько дней мы стояли на краю пропасти. Говоря «мы», я имею  ввиду сторонников реформ, которых явно становилось всё меньше и меньше. Моментом  объевшись демократией, вернее, тем, что они под ней понимали, граждане, в большинстве своём  отвернулись от её проводников, и если бы армия поддержала ренегатов, всей душой приветствовали бы поражение «еврейской власти», в чём у меня  не было никаких сомнений.               
В недрах СМИ родилось словосочетание «расстрел Белого дома». Словесный перл резанул меня  лингвистически и политически. Никому в голову не придёт сказать  «расстрел Рейхстага» или   «расстрел Бастилии».  Но стрельба, обстрел, артобстрел  — эти  сухие термины из военного лексикона применительно к ситуации с Белым домом         отражали бы объективность и больше ничего.  Другое дело расстрел, умерщвление живого, придавший акции иную окраску: неодушевлённый предмет метафорически наделялся чертами живого существа — болью, страданием, негодованием, что должно было подчеркнуть  преступную бесчеловечность расстрельной команды.
Среди осуждавших «расстрел белого дома» (и употреблявших этот лексический уродец) были и сторонники Ельцина, в том числе  евреи, скажем Лёня Трахтенгерц из техотдела, осуждавший  «стрельбу в народ». Я возражал ему, что стреляли не в народ, а в мятежных черносотенцев. Кроме того, говорил ему я, хотя стрелявших, само собой, меньше всего заботила судьба евреев, но не сомневаюсь, если уж на то пошло,  что в случае  победы макашовых трахтенгерцам было бы по меньшей мере дискомфортно.
У меня не было сомнений, что поражение  Ельцина имело бы во сто крат более злокачественные последствия, чем победа ГКЧП. У власти оказалась бы не привычная советская партноменклатура, а  сборище разномастных политических маргиналов  во главе с Зюгановым, Макашовым, Баркашовым и им подобными.  Быстро избавившись от «респектабельных» Руцких- Хасбулатовых, хунта  установила бы в стране коммуно-имперский  режим фашистского толка, густо присыпанный «протестным» антисемитизмом.
Я был на стороне известных в стране людей, опубликовавших заявление, поддерживающее действия Ельцина  по подавлению оппозиции. Между тем,  недовольство  политикой Ельцина и отнюдь не демократические настроения населения никуда не делись, они лишь усилились, ярко и вызывающе проявившись во время выборов во вновь организованный орган законодательной власти, Государственную думу. Лидерами выборов стали КПРФ и ЛДПР, Либерально-демократическая партия, получившая наибольшее количество голосов.  В самом названии этой партии отражалась её лживая сущность: ЛДПР не была ни либеральной, ни демократической, это была партия популистского национализма, игравшая на самых низменных чувствах обывательского сознания. Забавно, что её главарь, наглый демагог Жириновский,  наполовину еврей, позиционировал себя как ярый русский националист.
— Россия, ты сдурела! — воскликнул в прямом эфире  известный общественный деятель, литератор Юрий Карякин, узнав о результатах выборов.
Нет, подумал я, Россия вовсе не сдурела. Она показала своё истинное лицо.  Мне, уже немолодому, по чеховским меркам  чуть ли не старику, нужно было стыдиться за те  иллюзии, которым я поддался с самого начала перестройки. Правда, я не был полностью в их власти, да и  для эйфории были все основания, но понять и признать, что  Россия и демократия  понятия несовместные, и так будет,  во всяком случае,  в ближайшие десятки, а то и сотни лет, мне следовало бы уже давно.
Сильная рука, дающая верный кусок хлеба, снимающая тягостную необходимость принятия собственных решений, гордость за самую правильную, всегда и во всём правую  великую державу, коллективизм, а честнее, стадность, начисто исключающая индивидуальное сознание— вот, в основном,  сложившиеся за многие века черты народа, населяющего шестую часть земли. Общечеловеческие ценности, права и свободы человека для  огромного большинства этого населения — пустой звук. Хорошо это или плохо? Такие оценки способен давать лишь ход истории.
Важно сознавать, что потребность изменить что-то в этой стране, преодолеть то, что мешает ей влиться в общемировой процесс развития, испытывает лишь мизерная   часть общества и рассчитывать на успех или даже просто прогресс в этом направлении при таком раскладе — крайняя наивность. Попытки реформирования непременно столкнутся с агрессивной косностью подавляющего большинства, и хорошо, если эти попытки  вопреки намерениям реформаторов не приведут к весьма плачевным результатам.  События осени 1993 года были наглядным этому доказательством.  Лишь шаг отделял нас от падения  в мрачную бездну.


                ВОЗВРАЩЕНИЕ СОЛЖЕНИЦИНА 
               
В 1973 году мой сотрудник Юра Сметанкин привёз из Индии, где он был в служебной командировке, несколько свежих журналов «Таймс» и книги на английском языке: мемуары Хрущёва и «Август Четырнадцатого» Солженицына. После того, как Солженицын вступил в бескомпромиссный конфликт с властью, в СССР его не печатали,  а публикации его произведений на Западе и особенно присуждение ему Нобелевской премии превратили писателя в объект грандиозной злобной травли.
В журналах, кроме прочего, были репортажи о арабо-израильской войне «Судного дня» с множеством фотографий, поразившие меня непривычной объективностью, чистой информативностью.
Мемуары Хрущёва я проглотил, не отрываясь, если термин «проглотил» применителен к моему весьма посредственному знанию языка, а с «Августом» пришлось повозиться.
Из передач зарубежного радио я знал, что он работает над эпопеей  «Красное колесо» о России,  Первой мировой войне, революции.  «Август Четырнадцатого», опубликованный за границей,  был  её первой частью (Солженицин называл части «узлами»). Судить о слоге по переводу, я понятно, не мог, а содержание показалось мне малоинтересным,  серовато-скучным, возможно,  из-за недостаточного владения  «художественным» английским.  Читать было нудно, однако я из  принципа дотянул «Август» до конца.  Общую идею  ухватить всё же удалось: превозношение всего кондового, русско-народного,  презрительное отношение к нежелающим умирать за самодержавие, объяснение грядущей революции пораженческими настроениями и  злонамеренными происками антипатриотичных сил.  Недвусмысленный православно-державный настрой «Августа», нотки идеализации старой России были для меня  неожиданными, если не шокирующими. Они не вязались с моим представлением о литературном и  человеческом  облике автора «Одного дня Ивана Денисовича» и «Случая на станции Кречетовка».
После высылки писателя  в 1974 году, когда из передач «голосов» мне стали известны  его высказывания о Западе, о России, её настоящем и будущем, я увидел совсем другого Солженицина, государственника, антизападника, чуть ли не поборника превращения СССР в православное государство. Похоже было, что его «светский» антисоветизм  заменился  клерикально-имперским. Была ли такая  метаморфоза результатом  мировоззренческой эволюции, или же эти  взгляды были  присущи ему изначально? Вначале я  склонялся к первому, но засомневался,  когда узнал, что  и в СССР он высказывался подобным образом, и даже призывал власть СССР превратить страну в русское национальное государство.  Глушение «голосов» в те годы было тотальным, и я не мог знать о его знаменитом «Письме вождям Советского Союза», где затрагивался этот вопрос.
На Западе Солженицын долгое время   был «священной коровой», но постепенно тамошняя пресса начала  робко, а потом всё смелее критиковать его взгляды и высказывания, посыпались обвинения в  в антидемократичности, реакционности. В конце концов, его заявления,  напористо осуждавшие  либерализм и воспевавшие национализм, вызвали   заметное охлаждение к его персоне.   Появились  обвинения Солженицына в антисемитизме, пресса неоднократно пыталась выяснить его отношение к еврейскому вопросу, но он  либо уклонялся от ответа,  либо высказывался на этот счёт крайне туманно. Я считал, что косвенные основания для таких обвинений имеются.  Вспоминал сцены с Цезарем Марковичем в «Одном дне», а потом, после опубликования «Архипелага», подробный реестр гулаговских начальников, сплошь евреев,  приведённый  вроде бы беспристрастно, но, как мне показалось, не без тенденциозного умысла.
После перестройки отношение в СССР к Солженицыну переменилось, начали печататься его произведения. В Ессентуках мы с Юрой Блиндером прочитали в «Новом мире» «Раковый корпус», главы из «Архипелага ГУЛАГ», вскоре был опубликован роман «В круге первом». Именно тогда меня вдруг осенило: ведь после этих книг из под пера Солженицына уже очень давно не выходит ничего, кроме тяжеловесного «Красного колеса»!
Когда-то я маялся над английским переводом «Августа Четырнадцатого», кардинально усечённого до покетбука, а оказалось, что эту громоздкую глыбу и по-русски-то читать затруднительно. Я хватался за другие «узлы», заставлял себя читать, но, увы,  ничего, кроме смертной скуки так и не  испытал. Я вообще не был уверен, что кто-то может это прочитать целиком. Выходило, что ничего, что можно было бы  поставить рядом с шедеврами, создавшими Солженицыну  славу великого писателя, больше им  создано не было. Сомнений у меня не  было: мощный писательский  дар утонул в пучине политической  публицистики, рядящейся под художественную литературу. Из по-прежнему могучего тела вынули творческую душу. Как ни огорчительно  было признавать, но для меня вырождение художественного таланта Солженицына было очевидно.
Западная пресса будто начисто забыла  о творчестве Солженицына-художника, обращая пристальное внимание лишь  на его публицистику, в  попытке  дать однозначную трактовку   нарочито затуманенных, порой противоречивых    высказываний  загадочного  русского гения. Критики на Западе отмечали усиление менторских ноток в нечастых высказываниях Солженицына, его безапелляционость. Создавалось впечатление, что он со всей серьёзностью  ощущает себя истиной в последней инстанции.
Осенью 1990 года «Комсомольская правда» опубликовала  трактат Солженицына «Как нам обустроить Россию». Общирный текст был напечатан так, чтобы газету можно было сложить  в книжечку. Я помню, как читал её под мягким осенним солнцем, стоя у пульта транспортёра КСП, картофелесортировочного пульта, куда наш отдел  отряжали ежеосенне. Чтение было увлекательным,  оторваться невозможно, гигантский диапазон предстоящих перемен и задач по «обустройству» завораживал. Послевкусие, однако,  вызывало досаду: в статье не содержалось  и тени альтернативности, в ней  отсутствовали выражения из ряда «по-моему», «как мне кажется». Насквозь пронизанный назидательной  безапеляционностью, трактат  явно задумывался как  инструкция,  руководство к действию.
Было похоже, что Солженицын ощущает себя духовным отцом нации, что наглядно подтвердилось в 1994 году, когда, вернувшись  в Россию,  он проехал  на поезде из Владивостока через всю страну,  являясь народу как сошедший с небес мессия.  Насколько мне помнится, невзирая на почести, которыми был окружён великий изгнанник, особого ажиотажа его возвращение  не вызвало, не наблюдалось также  и напряжённого вслушивания в его напоминающие речи провидца выступления по телевидению. Отношения писателя к переменам в России в общих чертах было известно и до его приезда, а после возвращения оно стало высказываться им всё более определённо и уже  не оставалось никаких  сомнений в его общественно-политической ориентации. Разумеется, он не примыкал ни к одной из  группировок, что сделало бы его рядовым  участником идущего в России политического процесса, но его симпатии были очевидны.
Я уже давно задавался вопросом,  какова была бы позиция Солженицына, будь он в России во времена эпохальных перемен? Я хотел бы ошибиться, но мне  всё чаще казалось, что  и тогда бы он, открыто не присоединяясь к какой-либо из противоборствующих группировок, ментально был бы на стороне государственников- антизападников. Скорее всего,  поддержал бы ГКЧП,   осудил  «расстрел парламента» (всё это, само собой,  не в лоб, а  как-нибудь обтекаемо). Во всяком случае, мне так казалось. Что касается  отношения Солженицына к российскому творческому процессу, то  он лишь сквозь зубы упоминал  писателей-«западников», зато  со снисходительной благосклонностью  относился к «почвенникам». Я не сомневался,  что  не возомни он себя «парящим над схваткой», наверняка находился бы в их числе.
Я терялся в догадках, пытаясь внятно объяснить себе  причину если не прохладного, то, во всяком случае, лишённого особых эмоций отношения общества к возвращению Солженицына. Кто его знает, возможно, вернись он пораньше, оно не было бы таким почти незаметным.


                ПЕРВАЯ ЧЕЧЕНСКАЯ               

Все перестроечные годы были, мягко говоря, далеки от идиллии, но одной из самых болезненных заноз того времени  были события в Чечне.  Новости по телевизору мы смотрели редко,  и если бы не  радио,  бубнящее целый день на работе, я, пожалуй, и не обратил бы особого внимания на чеченские события.  Вначале сообщения о сепаратистских настроениях в Чеченской республике носили чисто информационный характер, но постепенно их окраска и тональность менялись, они становились всё тревожнее и пропустить их мимо ушей уже было невозможно. «Настроения»  перешли в действия, появились организованные силы, требовавшие выхода республики из состава России. В конце концов, окрепшая чеченская оппозиция, игнорируя официальную власть Чечни, провозгласила независимую Чеченскую республику.
Дальнейшее развитие событий помнится мне как неразъёмный клубок беспорядочных метаний в попытках усмирить мятежников. Введение чрезвычайного положения,  давление, переговоры с позиции силы ни к чему не приводили, чеченцы,  проявляя твёрдую неуступчивость, создали свои правительственные органы, избрали президента, им стал генерал-майор Джохар Дудаев. Какое-то время Чечня существовала как независимое государство, никем в мире не признанное. При отсутствии нормальной экономики там бурно росла преступность, республика стремительно превращалась в бандитский анклав. Сформировалась  поддерживаемая Москвой вооружённая оппозиция,  совершившая  неудачную попытку свержения президента Дудаева, после чего Ельцин издал  указ о вводе российских войск в Чечню для наведения там «конституционного порядка». Хорошо помню, как меня покоробило выражение «российские войска», его спонтанная двусмысленность,  невольное признание, что Чечня это не Россия.
У нас на работе чеченские события оживлённо обсуждались. Лёня Семенченко, электрик, живший когда-то среди чеченцев, не помню, может, даже родившийся в Чечне, отзывался о чеченцах крайне отрицательно,  мол, жестокие, злобные, коварные, разбойник на разбойнике, русских ненавидят.
— И что, прям все такие? — спросил кто-то.
— Не  знаю, я других не видел.
Я мог бы возразить Лёне, что так не бывает, уж мне-то такие «поголовные» оценки были хорошо знакомы, мог бы процитировать гамзатовское «...трижды будет проклят тот, кто попытается чернить какой-нибудь народ», но в спор вступать не хотелось. И ещё я думал, а за что, собственно, чеченцам любить русских? Вся история взаимоотношений России с Чечнёй была беспрерывной цепью  жестоких усмирений, унижений, попыток сломить национальные традиции и  дух горцев. Одна только сталинская депортация чего стоит! Дико даже представить: десятки тысяч мужчин-чеченцев, среди которых были и Герои Советского Союза, воюют на фронтах ВОВ, а в это время их семьи поголовно выселяются из вековых родных мест и угоняются  в Казахстан! Один из чудовищных примеров непостижимого,  поистине дьявольского могущества  маккиавелевского всевластия, которому безропотно покорился целый народ, никогда в своей истории не склонявшийся даже перед  самой жестокой силой.
После ввода войск в Чечню там началась настоящая война, ожесточённая, с применением всех видов вооружений. Отряды чеченских боевиков оказывали упорное сопротивление, и хотя соотношение сил было неравным, продвижение российских войск шло с большим трудом.  Во время боёв гибли мирные люди. Грозный был полностью разрушен.  Меня возмущала политика двойных стандартов, унаследованная Россией от СССР.  Пусть не поощряя, подобно СССР, но уж точно  не осуждая и сочувственно относясь к сепаратизму за рубежом, Россия безоговорочно клеймила и жестоко подавляла  его внутри страны. Мне казалось, что неплохо бы России, декларирующей свою широкую демократичность, отнестись с б'ольшим пониманием к желанию Чечни отделиться от государства, со стороны которого она ничего, кроме насилия, не видела со  времён имама Шамиля. Мне казалось, что новой России следовало бы откреститься от имперского прошлого, признать правомерность реакции Чечни на нанесённую ей историческую обиду. Однако вместо тонкой дипломатии и поисков компромиссов  российская власть устроила в неспокойном регионе настоящую бойню, захватила  Грозный, насадила пророссийское правительство.
Последствия не заставили себя ждать. Антироссийские настроения  среди населения усилились десятикратно, русским в Чечне в последнее время и так  жить было несладко, а теперь стало просто невозможно, их выживали, они убегали, бросая всё. Власть в республике фактически оказалась в руках  полевых командиров, ожесточённых, бескомпромиссно-радикальных, среди которых было полно криминальных элементов, в том числе и вовсе безумных бандитов. Меня потряс захват боевиками заложников в больнице Будённовска. Этот варварский теракт мог быть сравним только с гитлеровскими преступлениями против человечности. Те, кто считал чеченцев  исчадием ада, в своём мнении укрепились.
У меня, понятно, не было мысли чернить весь народ, но я  уже не мог отстранённо рассуждать, кто там в Чечне прав, кто виноват. Факт был налицо: кем бы ни была российская армия в Чечне, агрессором или орудием «восстановления конституционного порядка», ей противостояло уже не ополчение,  не благородные борцы за независимость,  а взявшие власть над народом бандформирования, уголовщина, не гнушающаяся ничем. Похищения людей, использование заложников в качестве живого щита стали обыденной практикой.
Вопреки шапкозакидательским обещаниям министра обороны Грачёва, федеральным войскам не удавалось разгромить бандформирования. Убить из-за угла президента  Дудаева удалось, а «восстановить конституционный порядок» не получалось никак. Война, длившаяся без малого два года, закончилась вынужденным, зыбким перемирием.
Во время войны не обошлось, конечно же и без антисемитизма, этого фантома, присутствующего везде, даже там, где уже нет ни одного еврея. В   чеченских газетах и высказываниях лидеров сепаратистов война в Чечне представлялась результатом мирового сионистского заговора. «Эхо Москвы», радиостанция, в передачах которой, подобно глушившимся некогда «вражеским голосам»,  содержалась наиболее полная и правдивая информация, приводились примеры пропаганды антисемитизма в Чечне. Хорошо помню цитату из какого-то интервью о том, что евреи руками русских убивают мусульман.


                ИНФЛЯЦИЯ И ПР.               

В бурные годы исторического перелома в России одним из тяжёлых последствий шоковых экономических реформ стала жестокая инфляция, когда цены росли с такой скоростью, что продавцы не успевали менять ценники на ещё остававшихся на прилавках товарах. Гиперинфляция в сочетании с тотальным дефицитом создавали сюрреалистическую атмосферу существования в те годы. «Тотальный», пожалуй, даже слишком мягкое определение той безумной нехватки всего и вся. Скажем, молоко для трёхлетнего внука мы получали в магазине, к которому  были прикреплены (здравствуйте, огневые сороковые!) по месту жительства. Выдача молока в строго ограниченном количестве фиксировалось в спецжурнале.
Появилось новое словечко «бартер». За продукцию ММК зарубежные потребители расплачивались не валютой, а товарами, это называлось безденежным, бартерным обменом. Наверняка комбинат получал какую-то натуру и от российских покупателей, но для жителей города бартерные товары означали исключительно импортный ширпотреб. Бытовые товары распределялись между цехами и предприятиями. В наш  конструкторский отдел тоже время от времени  подбрасывали импорт: то шмотки, то технику — холодильники, стиральные машины, телевизоры и пр. Мне достался очень неплохой двухкассетный магнитофон «Philips», а уже на исходе бартерной эры японский цветной телевизор «Sharp». Для соблюдения очерёдности  составлялись сложные графики,  напоминавшие схемы железных дорог. И всё равно,  каждый раз при поступлении  нечастой очередной порции дефицита разгорались жаркие споры. Кто-то считал себя обделённым, кто-то утверждал, что  ему пытаются всучить не нужное другим барахло...  Коллектив отдела был, в основном, женским, градус эмоциональности соответствующим. Споры, напоминавшие базарные склоки, порой достигали той степени ожесточения, когда чувства уже не скрываются, выражения не выбираются. Зависть, грызня, скандальчики... Всё это было достаточно отвратительно.
Как-то зашёл за чертежом в КБ электриков. За досками не было никого, весь народ сгрудился вокруг стола начальника, что-то возбуждённо обсуждая. Оказывается, я попал в самый разгар дележа.  Страсти бушевали, на моё появление никто не обратил внимания. Хотел сразу выйти, но чертёж мне нужен был срочно,  решил переждать. Делили кассетный магнитофон. В бюро работала Ольга, молодая женщина, у которой ребёнок был болен ДЦП. Благородный отец слинял, Ольга воспитывала мальчика  одна, безуспешно возила его по клиникам и санаториям. Кто-то предложил  отдать магнитофон  вне очереди ей, чтобы хоть немного скрасить жизнь несчастного мальчишки.
Предложение было встречено хоть и без особого энтузиазма, но с пониманием.   Однако Тамара, главная претендентка, первая в списке,  категорически заявила, что не намерена отказываться от полагающегося ей ни в чью пользу.
— С  какой стати? — возмутилась она. —Только по очереди!
Её пытались  уговаривать, взывали к милосердию, но она упорно стояла на своём.
 — Больной ребёнок?  Мало ли что у кого! Я-то тут причём? Здесь не богадельня!
Когда всё же было решено отдать кассетник Ольге, возмущённая   Тамара  разразилась в её адрес потоком грязных, злых оскорблений.
— Ну да, конечно, больной ребёнок! Только и знает, что спекулирует этим! Посмотрите, как она одевается! Бедняжка! Мало того, что работает один день в неделю, так ещё и без очереди ей всё подавай!  — сварливо выкрикивала она.
Одна из сотрудниц поинтересовалась, не хотела бы Тамара махнуться  с Ольгой.
— Чем? — вскинулась та.
— Жизнью! Магнитофон тогда тебе уж точно достался бы!
Ответом был нечленораздельный визг. Я выскочил из комнаты.
— Знаем мы! Нагуляла! Кто виноват! — неслось из-за закрытой двери.
Я был потрясён этим бурным всплеском неприкрытого бессердечия, хамства, завистливого жлобства.  Ничтожного повода оказалось достаточно, чтобы исчез внешний лоск,  обнажилась человеческая сущность... Такие сцены не были редкостью.
Ну что ж, какие темпора, такие и морес..


                ЛИКВИДАЦИЯ ПРОЕКТНОГО ОТДЕЛА               

Дела на комбинате шли хуже некуда. Продукия, выпускаемая ранее в гигантском количестве, главным образом, для «оборонки», перестала быть востребованной,  переориентация производства на иные цели проходила крайне тяжело, кроме прочего, из-за общего бедственного положения промышленности в стране, когда одно за другим разваливались предприятия, и не только никчёмные, но и те, которые могли бы приносить реальную пользу. Хорошо запомнилось лавинообразное закрытие  НИИ, расплодившихся  в  несметном количестве по всему Союзу.
С началом приватизации ММК было не до  производства, на первый план вышла схватка претендентов за владение и руководство  металлургическим гигантом, напоминающая криминальные разборки. Хронологическая последовательность событий тех лет смешалась в моей памяти, они спрессовались в плотный комок. Комбинат трясло. После окончательной победы одной из конкурирующих групп началась полоса лихорадочных и, как мне казалось, суетливо-беспорядочных  мероприятий, призваных удержать комбинат на плаву. Реорганизации, упразднения, объединения и разъединения, создание дочерних предприятий и новых структур, сокращения и перетасовка кадров — казалось, всему этому не будет конца.
Акционирование, смысл и подробности которого толком не разъяснялись, возня с количеством выдаваемых персоналу акций комбината за ваучеры и за деньги, вопреки декларациям вылившаяся в жалкую распределиловку — всё это сеяло растерянность и недовольство среди людей. Руководство комбината, отныне предоставленное само себе,  стараясь до минимума сократить непроизводственные расходы в условиях резкого сокращения производства,  во  всю избавлялось от «балласта», к которому не в последнюю очередь был отнесён и проектно-конструкторский отдел.
В поисках выхода из форс-мажора, ради сиюминутной выгоды, новоиспечённые хозяева, рубя с плеча, похоже, и в голову не брали возможные отдалённые последствия своих действий. Вначале, в общем бедламе реорганизации, ПКО, лишённый самостоятельности, был присоединён к одной из новых искусственных структур, после чего, отбросив никчёмный паллиатив, управленческие стратеги приступили к планомерному удушению уникальной организации, затеяв её драконовское сокращение.  Начали с одновременного увольнения большой группы женщин, достигших пенсионного возраста,  вынудив их написать заявления «по собственному желанию». Отказалась лишь одна, толковая, грамотная  особа с крепкими нервами.  Начальник отдела чуть ли не ежедневно вызывал её к себе в кабинет, выкручивал руки, но она каждый раз спокойно говорила:— Я вам не нужна? Сокращайте! — и выходила из кабинета.
 Дело в том, что процедура увольнения при сокращении весьма непроста, она требует от работодателя, кроме прочего, значительных материальных затрат, что, естественно, противоречило планам руководства, и оно  старалось всеми правдами и неправдами этих расходов  избежать. Благодаря упрямице был создан прецедент: никто больше не хотел писать лицемерных заявлений, все настаивали  на сокращении. Намеченных к сокращению стали направлять в отдел кадров, где им, квалифицированным конструкторам,  предлагали «на выбор» чуть ли не чёрную работу.  Издевательские выкрутасы, вызвавшие нешуточный ропот, на время прекращались, но потом возобновлялись. Вскоре на них перестали обращать внимание,  сотрудники просто выбрасывали направления в корзины. Отдел влачил жалкое существование: неоплачиваемые «каникулы», длящиеся неделями,  задержки зарплаты...
Меня пока не трогали, но чуть ли не на следующий день после того, как мне  исполнилось 60 лет, начальник отдела, в общем неплохой парень, но, на мой взгляд,  никудышный руководитель, отличавшийся слабоволием и сервильностью, вызвал меня и предложил уволиться  по собственному желанию. Когда я отказался, он, оставив официальный тон,  начал плакаться, дескать, пойми, обстановка такая, ничего личного, думаешь, мне это нравится, давят сверху и пр. Я посоветал  ему подать в отставку и вышел из кабинета.
Проблем, неотложных,  жгучих, непосредственно влияющих  на производство, на комбинате было по горло.  На время про отдел будто забыли. Атмосфера была тягостно-тревожной, отдел  будто застыл в ожидании неминуемых перемен. Кто-то уходил в городские организации, кто-то  просто увольнялся.
Ходили разные слухи о судьбе отдела, но того, что произошло, не ожидал никто. В конце 1996 года нам объявили, что ПКО ликвидируется и в полном составе переводится в магнитогорский Гипромез. Интересно было бы узнать, какими резонами оправдывали эту  ампутацию управленческие стратеги, но нам о них не докладывали. Возникали сомнения в уровне их когнитивных способностей.  Сброшенный  «балласт» был подхвачен организацией, у руководителя которой, Юрия Тверского,  с мозгами, похоже,  было всё в порядке.
В Гипромез влилась мощная армия  конструкторов, имеющих богатый опыт оперативной работы с объектами комбината, что кардинально изменило производственный облик проектного института и, кроме прочего, весьма положительно отразилось на его     конкурентоспособности.
Некоторые, в основном, пенсионеры, но и не только,  по разным соображениям переводиться не захотели, увольнялись, переводящиеся же принимались с сохранением статуса и размера зарплаты по контракту на полгода (лишь с двумя конструкторами, со мной в том числе, был заключён контракт на год), и руководство Гипромеза наверняка рассчитывало по окончанию сроков контракта на законных основаниях избавляться от ненужных ему работников, оставляя в своём распоряжении  лишь конструкторскую элиту.
В начале февраля 1997  года наше доменное КБ почти в полном составе перебралось в шестиэтажное здание Гипромеза,  огромными окнами глядящее на ледяную гладь заводского пруда. В день переезда, поднявшись на площадку шестого этажа, среди курильщиков, сидевших на лавке у стены,  я узнал своего старого знакомого Володю Слюдикова.
— Здорово, Лёня! — с шутливой радостью приветствовал он меня.  — С переездом! Прибыл просто чтобы дома не сидеть? Зарплату-то ведь ни хрена не платят!
Положение с выплатой зарплаты оказалось действительно плачевным, выдавалась она нерегулярно, мизерными частями, только чтобы не умереть с голоду. Я бы мог уйти на пенсию, но останавливала мысль: чем заниматься на «заслуженном отдыхе»? Да и материальные соображения тоже играли пусть не решающую, но всё же немалую роль.
С самого начала пришлось столкнуться со спецификой работы в Гипромезе,  обилием оформительской документации, бессмысленными, на мой взгляд формальностями  при сдаче проектов и т.п. Вспомнились рассказы Фаи о её работе с гипромезовской техдокументацией: со словами «это всё лишнее», добрая половина бумаг отправлялась в корзину.
Летом я достал путёвку в гипромезовскую базу отдыха в Карагайке, чудесном живописном уголке соседней Башкирии, куда мы в своё время неоднократно ездили с детьми. По путёвке  должен был ехать я с семьёй, но сам я ехать не собирался, в Карагайку отправились Фая, Юра и Юля с Сашей. До самой их отправки, да и потом, сталкиваясь с профкомовской дамой, я трусливо опасался  «разоблачения», но всё обошлось.
Как-то в Гипромез поступила  документация на немецком языке, перевод нужен был крайне срочно, руководство обратилось в бюро переводов отдела информации ММК, но узнав о сроках выполнения, ужаснулось. Кто-то «продал»  меня директору как «классного переводчика», Тверской тут же обратился ко мне за помощью. Освобождённый от текущей работы, я довольно быстро перевёл гору документации, что позволило  немедленно приступить к проектированию. Кроме благодарности я получил  весьма приличный гонорар. «Аборигены» стали смотреть на меня  другими глазами, это было заметно.
До конца моей работы в Гипромезе и даже позже,   мне не раз приходилось по просьбе его  руководства заниматься переводами, в том числе и конфиденциального  характера.


                ВЫБОРЫ-1996               

Мучительные усилия, направленные на поддержание должного уровня комбината  в условиях свободного рынка, удачи и провалы на этом пути проходили на фоне непростых, мягко говоря, событий в стране.
Атмосфера той поры была пропитана нестабильностью и антиельцинскими настроениями, растущими с каждым днём. Ельцин подвергался давлению с разных сторон: противники реформ обвиняли его в антинародной политике, сторонники резко критиковали за недостаточную решительность в их проведении.
Вообще, события в стране всё больше стали походить на броуновское движение в разворошенном муравейнике. То и дело возникали и исчезали разномастные партии и движения, в большинстве своём  с высокопарными «патриотическими» названиями, подняли голову силы гэкачепстского толка:  скажем, в нашей области  возникло движение  «За возрождение Урала», которое правильнее бы было  назвать «За возврат в  СССР», настолько ощутим был его реваншистско - «патриотический» дух.
Провалы в проведении реформ,  дикая инфляция, рост преступности, в том числе и организованной, коррупция, смута в Чечне, перешедшая в полномасштабную войну, ну и в немалой степени пьяные выходки президента, ставшие благодаря свободе СМИ достоянием широкой общественности, подорвали  и без того стремительно падающий рейтинг Ельцина и власти. Ельцин, недавний народный кумир,  превратился в объект острой неприязни и насмешек со стороны большинства населения. Усилилось влияние компартии России. На выборах в Госдуму в 1995 году КПРФ получила подавляющее большинство голосов.
На 16 июня 1996 года были назначены выборы президента России. Перед выборами рейтинг Ельцина  был крайне низок.   Правда, в  длинном списке кандидатов, среди которых были и сущие ничтожества, лишь два-три могли претендовать на роль соперника Ельцина.  Но один из них, лидер КПРФ Зюганов,  был весьма серьёзным, если судить по впечатляющему успеху компартии на выборах в госдуму. По  рейтингу он значительно опережал Ельцина.
Было похоже на то, что если не произойдёт чуда, Ельцин выборы проиграет. В этом не было бы ничего удивительного: насколько я мог судить по своему пусть недостаточно «репрезентативному», но всё же довольно широкому кругу общения, весьма значительная часть населения уже давно испытывала жгучую ностальгию по старому доброму   коммунистическому прошлому. Я пребывал в упадочном настроении, предвкушая погружение в национал-коммунизм, однако разворачивавшиеся на моих глазах события начали вселять в меня проблески надежды.
Сразу же после начала предвыборной кампании политические силы из демократического стана, находившиеся в резкой оппозиции к правительству из-за войны в Чечне,  в том числе и команда Гайдара, перед угрозой реставрации коммунистической  власти отбросили разногласия и заявили о безоговорочной поддержке Ельцина, что способствовало объединению демократически настроенной части избирателей. Впечатлила бурно начавшаяся грандиозная кампания, проходившая под девизом «Голосуй или проиграешь», включавшая  бессчётные поездки Ельцина по стране, где он встречался с людьми в облике «человека из народа», а также  сверхмощная агитация, строившаяся по принципу не «за», а «против».
Специальные выпуски газет, ролики, плакаты, листовки напоминали об уже забытых мрачных страницах советской истории, живописали угрозу возвращения коммунизма с его  массовым террором, гигантскими очередями, дефицитом и прочими прелестями. Агитация была нескрываемо популистской, но отражала абсолютную правду, явно оказывая  психологическое воздействие на колеблющихся и тех, кто ещё помнил  коммунистический рай. Надо сказать,  я был впечалён  организацией предвыборной кампании Ельцина, её сумасшедшей активностью.  Мне казалось, что она построена на удивление грамотно и рационально. Впечатляла воля Ельцина к победе. Эффект кампании  стал заметен уже вскоре после её начала. Согласно публикуемым опросам, рейтинг Ельцина начал потихоньку расти. Чудо свершилось: ко дню выборов Ельцин, популярность которого ещё недавно приближалась к нулю, вполне мог потягаться со своим  главным соперником Зюгановым, тоже не сидевшем сложа руки во время предвыборной компании. Однако поднявшихся акций Ельцина было маловато для победы, из-за недостаточного перевеса в количестве   набранных им на выборах голосов был назначен второй тур голосования. Неизвестно, чем бы он закончился, если бы не поддержка одного  из кандидатов, генерала Лебедя, отдавшего Ельцину полученные им в первом туре голоса.  В итоге Ельцин набрал более 50 процентов голосов избирателей и был переизбран на второй срок.
Возможно, голосов было бы ещё больше, если бы не  резонанс произошедшего после первого тура инцидента с задержанием сотрудников предвыборного штаба Ельцина с коробкой из-под ксерокса, набитой деньгами, якобы предназначенными для каких-то  махинаций в пользу Ельцина.  Признаться, я не понимал смысла этой операции, не мог судить о её незаконности. Смутно мне казалось, что шумиха вокруг пресловутой коробки была намеренно раздута с целью компрометации Ельцина.
 Толки о подстроенной победе Ельцина на выборах шли постоянно и исходили не только из стана его противников.  Скажем, один из кандидатов, Явлинский, антикоммунист, заявлял, что если бы выборы были честными, Ельцин проиграл бы в первом туре. Выборы были сфальсифицированны, утверждал он. Меня поражала позиция этого несгибаемого демократа. Он настаивал на стерильной честности выборов, будто забыв, в какой стране живёт. В демократических странах  победа оппозиционной партии может привести либо к косметическим, либо, в крайнем случие, к более или менее серьёзным переменам государственной политики, в России же те «честные выборы» могли обернуться кардинальной сменой государственного строя. Неужели, думал я, Григорий Явлинский забыл, к чему привели демократические выборы в кайзеровской Германии? Могут ли быть сомнения, что если бы в 1933 году мир предполагал, чем они чреваты,  то горячо приветствовал бы любые их  фальсификации?
Впрочем, по моему мнению, никакой фальсификации на выборах не было. Всеобъемлющая манипуляция общественным мнением, напористая, искусная,  эффективная, действительно использовалась во всю, и я её одобрял, а вот фальсификации что-то не заметил, а заметил бы, закрыл бы на неё глаза.  Я осознавал моральную ущербность и даже цинизм своих  рассуждений, однако в неменьшей степени понимал сугубо реальные последствия поражения Ельцина. Экзистенциальной дилеммы — плюнуть на прекраснодушные вольтеровские принципы или, не поступаясь ими, выживать в условиях  национал-коммунистического фашизма  — для меня не существовало.               


               



                ВСТРЕЧА С ПРЕКРАСНЫМ               
               
Те годы вспоминаются как хаотичный  поток событий. Неразбериха, зыбкие правила и рамки приватизации создали широкие возможности для махинаций и сомнительной предприимчивости. Криминалитет проник во все сферы зарождающегося  бизнеса, рэкет, известный лишь из западных детективов, вернее, его русские  синонимы «наезд», «откат», становился обычным явлением.  СМИ пестрели сообщениями о жестоких разборках, поджогах, убийствах, заставлявшими вспомнить дикий Запад. Заморское словечко «коррупция» прочно вошло в обыденный лексикон.
Военные действия в Чечне, то затухающие, то разгорающиеся до пожара, теракты, череда политических убийств, атмосфера неприятия реформ, плотная до осязаемости, создавали ощущение острой нестабильности и отсутствия какой-либо вменяемой программы действий. В воздухе, пропитанном  ненавистью, рознью, насилием уже как нечто невероятное вспоминались те светлые августовские дни народного единения, оказавшиеся, правда, как я и предполагал, «счастливым недоразумением».
Я давно уже перестал искать  оправдания и объяснения причин происходящего в стране, хотя понимал, что объективно они, конечно же, имеются: крутой перелом общественного устройства, переходный период и тому подобное. Просто я не видел смысла в этих поисках, так как  окончательно понял, что никакие перемены в России неспособны изменить её коллективный образ мышления. Глубинная мощь всенародного сопротивления реформам, несущим в себе идеи общечеловеческих  ценностей, непременно отторгнет любое общественное устройство, не содержащее в себе в той или иной форме элементы авторитаризма или тоталитаризма.
Безрадостная картина российской жизни окрашивалась густым слоем антисемитизма, который, подобно дремлющему падальщику,  взбадривается, почуяв запах тлена. Не знаю, как в других местах, но в Москве антисемитские газеты беспрепятственно продавались во множестве людных мест. Общественные и даже государственные деятели вроде губернатора (sic!) Кондратенко исповедовали и открыто высказывали антисемитские взгляды на уровне «Протоколов сионских мудрецов».  Во всех тяготах того времени искали «еврейский след», фамилии Иванов, Петров, Сидоров никого не сбивали с толку. «Они специально  берут наши фамилии», — глубокомысленно рассуждали представители народа-богоносца, я слышал это неоднократно.
Экономическая ситуация в стране попахивала тяжелейшим кризисом. Летом 1998 года был объявлен дефолт, крайне отрицательно отразившийся на уровне жизни и сбережениях населения. Недовольство людей зашкаливало.
Как-то в поликлинике я ожидал очереди к врачу. Кроме меня и ещё одного-двух   страждущих  на скамейке перед кабинетом рядом сидели  дамочка бальзаковского возраста и дядька  лет за  шестьдесят. Бросилась в глаза их контрастная внешность: довольно миловидная молодящаяся особа на высоких каблуках, и бомжеватый мужичонка в грязной бейсболке. Спустя полчаса нудного ожидания, в кабинет, минуя очередь, зашёл субъект семитской наружности.
— Вот  так,  — вскинулась дамочка,  — всюду пролезут!
— Не  говори,  — откликнулся мужичок,  — куда ни ткни! Жизни от них уже нету!
Между соседями завязалась оживлённая беседа. Мне стало смешно. Не от их речей, а от ещё одного подтверждения незыблемой неизбежности: с самого детства разговоры в любой очереди, особенно в длинной и долгой, непременно сворачивали на еврейскую тему. Я покосился на собеседников: контраст исчез, перекошенные  желчной злобой лица превратили их в сиамских близнецов.  Распалившись, они говорили всё громче, уже почти кричали.
— Все, все, кого не возьми! — возмущалась дама. — Ельцин, Наина,  Чубайс — сплошь! Захватили всю власть!
— Погубят Россию! — вторил ей сосед.
— Уже  погубили! Перед Америкой расстилаются! Последнюю копейку отбирают!
Кто-то из публики, стоявшей у стены, устало произнёс:
— Послушайте, здесь же больные люди, может хорош орать?
Пауза длилась недолго.
— А  вы знаете, что Кириенко тоже еврей? — не унималась дамочка.
— Да вы что?
— Еврей, еврей, я вам говорю!
— Да, мало их Гитлер...
Меня подбросило со скамьи.
— Заткнись,  ты,  сука! — в бешенстве заорал я. — Полицай недобитый! Ещё слово и я...
— И что? Что  ты ему сделаешь? — ехидно перебила меня тётка.  — Он что, неправду говорит? Это пока только разговоры, скоро  мы вашей кровью  будем крыши красить!
У меня перехватило дух. Шагавший вдоль очереди туда-сюда парень сказал, ни к кому не обращаясь:
— Нашли место, где отношения выяснять!
Я не успел ничего сказать, тётка зацокала каблуками в кабинет.  Дядька сидел тихо. В ярости я ждал, когда стерва  выйдет, в голове у меня вертелись слова, которые я брошу ей в лицо, но когда она появилась, не двинулся с места: пыл прошёл, а вступать в базарную склоку мне совсем не хотелось.
Этот визит к врачу окончательно снял все  опасения насчёт наличия у меня серьёзной патологии, но для радости  в душе не нашлось достойного  места, она вся была заполнена гнетущим впечатлением от гнусного  выплеска. Неотвязные, тяжёлые мысли крутились в разболевшейся голове. С самого детства сознание того, что я чужой на своей родной земле,  было частью моего существования, я привык к нему, как привыкают к хронической, застарелой болячке, но при столкновении со случаями нескрываемой,  агрессивной ненависти привычная хворь обострялась, остро ранила.
Мысленные споры с антисемитами, закольцованные, мучительные, когда хочешь кому-то что-то доказать, остались в далёком прошлом. Теперь  в подобных случаях я  сетовал на судьбу-злодейку, распорядившуюся моей жизнью, забросив меня в это  логово,  живущее по своим бесчеловечным правилам,  пронизанное ложью, лицемерием, площадным антисемитизмом.
За какие грехи я обречён жить среди людей, в большинстве своём тупых и невежественных, считающих меня исчадием ада? Я уже давно перестал разделять обитателей этой страны на плохую власть и хороший народ, в моих глазах это была абсолютно гармоничная общность стада  и  кучки вырвавшихся из его недр пастухов. От вечного призыва  «учиться подлинной мудрости у народа» несло приторной фальшью.
Разумеется, я знал, что антисемитизм в  мире есть везде, но если в нормальных странах он сдерживается законом, понятиями о приличиях, нивелируется хорошими условиями жизни, то здесь живёт вольно, десятилетиями культивируясь на государственном уровне.
Надежды на перемены давно улетучились, Россия, объявившая себя правопреемницей СССР, на глазах становилась его духовной наследницей. Под флёром бестолково-сумбурных нововведений внимательный взгляд отмечал контуры «новой России», с её пресловутой особой спецификой, не вселявшие радужных ожиданий.


                УХОД ЕЛЬЦИНА. ПРЕЕМНИК               

Окрепшая оппозиция, в основном в лице КПРФ, всячески препятствуя либеральным преобразованиям, неоднократно пыталась отстранить Ельцина от власти, но несмотря на засилье коммунистов в Думе и её общий реваншистский настрой, набрать нужное количество голосов для импичмента не удавалось. Трусливо затаившаяся  «честь и совесть нашей эпохи» быстро очухалась и поняв, что ничто ей не угрожает,  развила  активную вредительскую деятельность, ставя палки в колёса власти, пытающейся наладить экономический механизм. Многие мои знакомые обвиняли Ельцина в недопустимой мягкости по отношению к поверженной «руководящей и направляющей силе».  Они были убеждены, что если бы он в нужный момент не колебался, а проявил должную решительность, коммунистам была бы уготована в лучшем случае роль маргинальной подпольной группки. В первую очередь, по их мнению, следовало провести жёсткую люстрацию с целью недопущения бывших партийных функционеров к любой государственной и политической деятельности. Ещё совсем недавно, сетовали они, этот важнейший, жизненно необходимый процесс  мог быть осуществлён, а сейчас, увы, момент упущен...
Я всей душой был бы за люстрацию, если бы не считал, что  возможность её проведения в советско-постсоветской России начисто исключена. Трудно было представить себе люстрацию в стране с  восемнадцатью миллионами коммунистов, где самый задрипанный начальник должен был быть членом партии. Да ведь и перестройщики-реформаторы все как один были членами КПСС, далеко не рядовыми.  Кем же мог бы осуществляться этот оздоровительный процесс? Кто стал бы беспристрастным селекционером, отделяя чистых от нечистых? Если даже куцая люстрация в странах бывшего соцлагеря с несравненно более коротким  периодом коммунистического господства  проходила с серьёзным скрипом, то нетрудно представить, каково было бы её гипотетическое проведение в России.
Ельцин явно слабел и физически и политически. Назначая Владимира Путина исполняющим обязанности премьер-министра, назвал его своим преемником. Насколько я помню, это имя я слышал едва ли не впервые. Заявление Ельцина о преемнике меня покоробило.  В преемники можно прочить, обсуждать кандидатуры и т.п., но как можно заранее его провозглашать, чуть ли не назначать? Для этого в демократических странах  существуют всенародные выборы.
Слухи об уходе Ельцина ходили уже давно, но в них мало кто верил, считая, что президент будет держаться зубами за власть. И, надо сказать,  что досрочная отставка, о которой он объявил  31 декабря 1999 года, для большинства, и для меня в том числе,  оказалась полной неожиданностью. И.о. президента Ельцин назначил В.В. Путина. Я, возможно, с непростительной для моего возраста наивностью, объяснял основную причину ухода Ельцина тем, что он, упёршись в непрошибаемую железобетонную стену явного и молчаливого сопротивления демократическим переменам,  утратил веру в коренное  реформирование России. К тому же, считал я,  он, видимо, осознавал, что пошатнувшееся здоровье вряд ли позволит ему справиться с  накопившейся колоссальной горой экономических, политических, социальных проблем.
В моих глазах ельцинская эпоха, начавшаяся с бурных, радикальных перемен, породивших  невиданную эйфорию и вселивших большие надежды, пройдя через горькие сомнения и жестокие разочарования, завершилась бесповоротной констатацией невозможности создания в России подлинно демократического общества.  Да и откуда ему взяться там, где для большинства населения демократия в лучшем случае не более, чем пустой звук!
Уход Ельцина символизировал окончание эпохи кардинальных перемен в жизни России. Отношение к его фигуре в  условиях перманентной гражданской войны в стране, было, мягко говоря, неоднозначным, но для меня  Борис Николаевич Ельцин со всеми его противоречиями, без всяких сомнений, был символом и мощным локомотивом радикальных  перемен в России, историческое значение которых невозможно переоценить.

После ухода Ельцина               

Однажды, по дороге в магазин, я услыхал издали какие-то возбуждённые вопли. Приблизившись, увидел   мужичка в замызганной спецовке, похоже, только что поднявшегося из грязной лужи у крыльца магазина.  Отряхиваясь, он что-то невнятно бормотал, а затем, видимо, завершая длившийся уже какое-то время монолог, выкрикнул с горьким пьяным надрывом:
— Зато  как нас боялись!
Сценка показалась мне весьма символичной. Российское убожество жизни может  вызывать массовое недовольство, ненависть  к власти, а то и бунт, но даже крайняя нищета, «дно», неспособны поколебать один из важнейших стереотипов русского национального сознания — ощущение себя внутри великой державы, страны, которую все в мире должны уважать, а значит, бояться. Покушение на великодержавность, попытки «подровнять»  Россию, поставив её в общий мировой строй, рассматриваются как предательство, проявление слабости. Именно за эти поползновения Козырев, «перестроечный» министр иностранных дел, был предан народному остракизму.
Проголосовав после ухода Ельцина по привычке за того, на кого указали, электорат поначалу отнёсся к новому президенту с прохладцей, подозревая  в нём продолжателя ельцинской политики, уже достигшей, если можно так выразиться, пика непопулярности. Действия Путина после его прихода к власти поначалу не давали  возможности сделать однозначный вывод на этот счёт, однако, по крайней мере, было очевидно, что за незыблемость имперских амбиций России можно было не беспокоиться.  Новый президент явно не собирался отдавать ни пяди российской земли. Чудесным образом, те же действия, за которые Ельцину грозили импичментом, не вызвали у «оппозиции» никакого протеста. Невзирая на то, что  ещё при Ельцине боевые действия в Чечне вспыхнули с новой силой, Путин не собирался отпускать на волю республику, не желавшую оставаться в составе России.
Требование своей самостоятельности Чечня выдвигала ещё до распада СССР.  Формально, по конституции   права на отделение у неё не было, но о каком праве можно было рассуждать в перестроечном бедламе? Вот тогда, полагал я, и нужно было, следуя поговорке «насильно мил не будешь»,  освободить республику, подобно остальным, от объятий «союза нерушимого». Я был наивен. Даже  кардинальные перемены, ломавшие стереотипы, не в силах были одолеть  родовой имперский синдром: мы завоевали эту землю, она наша. А ведь вековой опыт показывал, что если завоевать Кавказ ценой огромных усилий можно, то покорить — никогда. Однако великодержавные амбиции мешали трезво заглянуть в прошлое. Не нужно было быть оракулом,  чтобы предсказать последствия исторического беспамятства.
Мятежная Чечня не желала покоряться. Боевые действия стремительно превращались в войну без правил.  Эвфемизм «контртеррористическая операция», заменяющий слово «война», в результате многочисленных терактов стал вполне соответствавать действительности.  Чеченский протест, вызывавший моё  понимание и сочувствие, выродился в нескончаемую серию преступных акций. Ни одна из причин не могла оправдать беспрецедентные  по  бесчеловечности теракты в Театре на Дубровке, в школе Беслана, повлекшие за собой многочисленные человеческие жертвы. Первобытное варварство, выходящее за пределы человеческого понимания, ничего, кроме ненависти к «борцам за свободу» у меня не вызывало.
Хрупкие, вымученные перемирия лишь сбивали пламя войны до горячего тления, через короткое время оно начинало  бушевать с новой силой.  Битвы, сражения, уничтожение  главарей бандформирований, подлая ликвидация президента  республики не давали, да и не могли дать желаемых результатов.  В конце концов, в результате колоссальных усилий  победа «на поле боя» всё же была одержана, на покорить Чечню так и не  удалось. Жертвы среди мирного населения, разрушенные дотла города лишь ожесточили горцев. Их внутреннее сопротивление, уже давно принявшее форму  терроризма без границ, распространилось, как пожар, от Кавказа до самой Москвы.
В конце концов, завершить  «контртеррористическую операцию» и формально усмирить Чечню удалось лишь путём  провозглашения президентом Чечни влиятельной местной фигуры,  бывшего боевика и религиозного деятеля,  переметнувшегося на сторону федералов. Несколько лет спустя он был убит, и Москва назначила президентом его сына, тоже бывшего активного полевого командира. Оставаясь в составе России, «умиротворённая» Чечня де факто обрела независимость, извращённую, держащуюся на жёстком правлении коварного, властолюбивого сатрапа-нарцисса, поощряемого и угодливо-унизительно  задариваемого метрополией. Пиррова победа…


                НОВЫЙ ВЕК

Как сейчас помню  миллениум, споры о дате его начала, свои мысли по поводу входа в новую временную эру. Волею судьбы моему поколению довелось, пережив поистине эпохальные катаклизмы века, богатого жестокостью и бедствиями, перескочить в следующий и даже очутиться в другом тысячелетии... Событие неординарное, но, увы,  не ознаменовавшееся какими-то благотворными чудесами. Во всяком случае, розовых тонов в жизни не добавилось.               
Несмотря на то , что последнюю четверть минувшего рокового века мы жили в другой стране, «холодная» гражданская война в России не прекращалась.
Избавление от коммунистического диктата не стало объединительным фактором. Страна раскололась на либералов-западников — сторонников европейского пути развития России и патриотов-державников (абсолютное большинство) — поборников сильного государства и «особого российского пути». Политические взгляды последних были                неоднородны, но, тем не менее, им всем был одинаково близок киношный слоган «Россия, которую мы потеряли».
Мысленно погружаясь в «наиновейшую» историю России, в эти уже более двадцати лет в новом веке, как ни тщусь, не могу вспомнить ни единого события, которое, с моей точки зрения, можно было бы назвать пусть не радостным, но хотя бы вселяющим оптимизм. Даже в густом мареве  «застоя» случались просветы зыбкой надежды и  подобия некоторой эйфории, скажем, в короткие эпизоды смягчения советско-американских отношений, когда дозволялось вдохнуть, как из кислородной подушки,  несколько живительных глотков  иллюзорной свободы. Мои мечты о новой России, стоящей в общем ряду развитых мировых держав, нормальной стране без мифической идеологии и агрессивного миссионерства уже давно остались в прошлом.  К началу миллениума для меня, во всяком случае, было очевидно, что «новая эра» не сулит шансов на здоровое  развитие событий в обозримом будущем.
Разнузданная травля Ельцина помилованными им злобными ретроградами споткнулась об его уход накануне миллениума, но наступление на остатки связанных с Ельциным исторических завоеваний ширилось и процветало. Память о  трёх судьбоносных днях  августа 1991-го тихой сапой предавалась забвению, о них если и упоминалось, то вскользь, в пасмурных  тонах. Не было дня,   чтобы в СМИ не мусолилось имя некоего Березовского, этакого Распутина при царском дворе, демонизация которого достигла апогея к началу нового века. Сброшенный с занимаемых им некогда высоких государственных должностей, он был вынужден покинуть Россию. Информация о его деяниях мне представлялась  невнятной, запутанной, и стыдно признаться, но суть предъявляемых ему обвинений так и осталась для меня полной загадкой.
Березовский,  Гусинский, потом Ходорковский — эти олигархи с еврейскими фамилиями, главнейшие  персоны нон грата, не сходившие  со страниц газет и экранов телевизора, возбуждали ненависть широких масс, ибо кто же, как не  они,  ограбили Россию и весь русский народ.
Хотя, справедливости ради, следовало признать, что антисемитизм в России задремал на  годы, ушёл на задний план, «благодаря» заполнившей людские сердца жгучей неприязни к «лицам кавказской национальности» и прочим осевшим в России выходцам из бывших республик СССР.  Ксенофобия и общая агрессивная  озлобленность витали в воздухе.
У нас, в Магнитке, к безобидным таджикам, торговавшим фруктами на рынке, население относилось с подозрением и враждебностью, в местной прессе публиковались статейки возмущённых горожан, не содержавшие ничего, кроме гнусных, глупых наветов на «понаехавших». Расистские акции в столице, убийства   «инородцев» не вызывали массовых негодующих протестов, как это непременно произошло бы на бездуховном Западе, зато из уст представителей народа-богоносца мне приходилось слышать немало мерзких высказываний по этому поводу.
Показательным было отношение  к теракту 11 сентября 2001 года, когда самолёты исламских террористов-смертников врезались в башни торгового центра в Нью-Йорке. Разумеется, оценки опирались  лишь на высказывания, почерпнутые из  моего  неширокого круга общения, и не могли претендовать на репрезентативность, но всё же общий вывод относительно отклика «простого народа» на трагедию, как мне казалось, сделать было можно. Чудовищное преступление, гибель тысяч людей вызвали осуждение и сочувствие лишь у ничтожно малой части граждан, реакцией же остальных была либо завороженность эффектностью шокирующей телекартинки, либо нескрываемое злорадство. «Так им и надо!» — приходилось слышать не раз.
Кроме того, можно  было слышать категоричные утверждения о том, что никакого теракта вообще  не было, сенсационная телемистификация состряпана ЦРУ  с помощью компьютерной техники. По мере усиления антиамериканизма эта версия, наряду с  «разоблачением» постановочно-павильонной высадки США на Луну, получила весьма широкое распространение.
Помню стих, выблеванный по следам теракта «поэтом», известным, главным образом,  своим  оголтелым  антисемитизмом:
      
 С каким животным, иудейским страхом
С экранов тараторили они.
Америка, поставленная раком,
Единственная радость в наши дни.
И не хочу жалеть я этих янки,
В них нет к другим сочувствиям ни в ком.
И сам готов я, даже не по пьянке,
Направить самолёт на Белый дом.

Надо сказать, что этот не на заборе нацарапанный, а напечатанный  в одной из «культурных» московских  газет манифест хамской бесчеловечности не встретил заметного  осуждения. Скорее напротив. Для немалого числа моих сограждан,  охваченных мороком патологической ненависти к Америке, рифмованная  пакость прозвучала сладкой музыкой. Парадокс: казалось бы, начавшееся подорожание нефти, источника российского благосостояния, вызвавшее растущее на глазах материальное улучшение жизни, должно было бы «смягчить нравы», но разлитые в атмосфере  озлобленность и  раздражение не снижались, а враждебное и злобное отношение  к Америке росло и крепло. Причиной тому, как мне казалось, было уязвлённое  самолюбие, породившее неутоляемый комплекс неполноценности, сознание утраты статуса великой державы, вина за которую приписывалась проискам проклятой  Америки.
Созревавший в стране общественный климат наводил на мрачные мысли.  Жестокие теракты стали чуть ли не обыденностью, чередой шли убийства журналистов и влиятельных общественных  деятелей демократического толка. Полным ходом шло наступление на политические свободы.  Проклюнувшийся ещё при Ельцине термидор день ото дня набирал силу. «Прорабы перестройки» предавались всё более открытому и злобному поношению. Голоса тех, кто пытался защищать ростки демократических перемен были слышны всё слабее,  им попросту негде было звучать: некогда свободные и независимые  СМИ путём юридических махинаций и открытого властного рейдерства  были превращены в единый рупор пропаганды Кремля.
Солженицын, уже давно превратившийся из великого писателя в претенциозного тяжеловесного публициста, выдал в свет двухтомный фолиант «Двести  лет вместе», о евреях в России, видимо, посчитав, что нет ныне более животрепещущей темы, чем  роль евреев в  двухвековой российской истории. Искусная имитация объективности не смогла скрыть  «нутряного» отношения мудрого старца к «избранному народу», оно упрямо прорывалось сквозь «невподымную» массу информации, густую и вязкую, как переваренная каша.
Какой смысл, не понимал я, всё так усложнять и оригинальничать, когда проще, не мудрствуя лукаво,  обойтись примитивным подтверждением истины, вошедшей в плоть и кровь любого нормального юдофоба, не рядящегося в одежды непредвзятого судьи, состоящей в том, что все 200 лет, начиная  со спаивания русского народа в шинках за чертой оседлости и до наших дней евреи были виновниками  всех российских бед, погубителями России. Вот и всё.
В отличие от глубокомудрых аналитиков, которые, копаясь в  хитросплетениях опуса, спорили о наличии или отсутствии в нём антисемитизма, у меня  не было никаких сомнений, что  автор «Двухсот лет» — ловко маскирующийся  банальный  антисемит.
Начало правления Путина совпало с резким подорожанием нефти и газа, сказавшемся  на значительном повышении благосостояния населения. Что же касается  сущности формируемого Путиным политического режима, то если в начале его правления  у кого-то ещё могли возникать  различные, порой противоположные суждения на этот счёт,  то очень скоро поводов для «разночтений» не осталось, динамика cобытий позволяла сделать недвусмысленный вывод относительно намечаемого  государственного развития.
Я не летописец, чтобы протоколировать поток событий последних  двух десятилетий, не политолог, чтобы дотошно искать и оценивать их подоплёку, не публичная персона, соприкасавшаяся с политической кухней и  способная «мемуаризировать» её перипетии.  Не забираясь в дебри, и не копаясь в подробностях, я просто пробую  поделиться кое-какими воспоминаниями о тех, казалось бы ещё совсем недавних, но уже таких далёких временах.
Путинская эпоха в моей памяти предстаёт как всевластие эклектичного  режима, своеобразной помеси имитации демократии с авторитаризмом, в общих (далеко не полных)  чертах пророчески описанного В.Войновичем в его «Москве 2042».
С самого начала ключевым принципом путинского правления  было продолжение начатого ещё при Ельцине предания забвению недавних демократических  завоеваний. Тенденция к гонению, а затем и удушению гражданских свобод  становилась всё более очевидной. Этому стремлению постепенно была подчинена деятельность всех государственных органов, превращённых режимом в  декоративные формирования, одобрявшие и принимавшие любые, зачастую выходящие за пределы нормального человеческого понимания законы и указы.
Подавление политических свобод проходило на фоне разглагольствований об  особой, российской разновидности демократии.  Под аккомпанемент лицемерных заявлений Путина  о том, что он считает главной задачей развития России построение свободного демократического общества, государство превращалось в анклав, где граждане лишены всяческих прав и свобод. Подлинных поборников демократии  пропаганда грязно компрометировала, представляя чужеродными элементами, непатриотами, которым наплевать на величие России и её особое место в мировом сообществе, «пятой колонной», «раскачивающей лодку» в угоду заокеанским хозяевам. Большинство населения, настроенное, мягко говоря, консервативно, охотно поддавалось этой пропаганде.
Растравлялись болевые точки массового сознания: пресловутый «версальский синдром»,  уязвлённые имперские амбиции.
Президент быстро завоевал народные симпатии не только жёстким подавлением «либерального бардака», но и созданием образа «своего парня» с  блатноватой лексикой: «мочить в сортире», «сопли жевать» и пр.
Меня раздражала путинская «феня» с её ёрнической развязностью.   Летом 2000 года, когда  потерпела крушение атомная подводная лодка «Курск», в результате которого погиб весь её экипаж, известный американский тележурналист Ларри Кинг задал Путину  вопрос (помнится, это был прямой эфир): «Что случилось с подводной лодкой?»  Путин ответил: «Она утонула». Нарочито  лаконичный ответ покоробил меня своим вольным или невольным цинизмом.
В то время, как «либеральный дух» планомерно изгонялся из общественной жизни, присутствие  ретроградов, мракобесов от «патриотизма» и в СМИ, и в любых законодательных и официальных органах всячески поощрялось. Выборы в Госдуму, высокопарно называющую себя «парламентом» (а заседавших  в верхней палате именовали сенаторами!), проходившие с грубейшими нарушениями и фальсификациями, мало походили на объективное волеизъявление, её состав фактически формировался путём подбора депутатов по степени их сервильности.
Фракции, называвшиеся оппозиционными, таковыми не являлись, их «понтовость» не была ни для кого секретом. Партии либерального толка  планомерно оттеснялись на маргинальную обочину, жалкие вкрапления их останков  в думе никакой роли в принятии  решений ни играли. Сконструированная властью  «Единая Россия» захватившая большинство в Думе,  на глазах становилась правящей партией с явной претензией на пресловутую «руководящую и направляющую силу», в итоге Госдума превратилась фактически в однопартийный «парламент».
В целом Дума представляла собой скопище серых, безликих существ, способных лишь нажимать на кнопки для голосования. Правда, были среди них и незаурядные особи, самой заметной  из которых был агрессивный демагог и мракобес Жириновский, отличавшийся запредельно злобным демонстративным хамством, патологической склонностью к устройству грязных хулиганских скандалов, сопровождаемых действиями,  мягко выражаясь, выбивающимися из рамок цивилизованного поведения. От скамьи подсудимых распоясавшегося отморозка спасала депутатская неприкосновеннось и попустительство Путина. Мне противно даже произносить имя этого хрестоматийного мерзавца, ставшее для меня символом крайнего морального уродства.   В ходе одного из заседаний думы на предложение почтить память  жертв Холокоста,  этот вы****ок, полуеврей, отказался  встать, оскорбив  минуту молчания  своим громогласным, разнузданным словесным поносом. И никто не плюнул ему в лицо.
Я люто ненавижу антисемитов, но к антисемитам-евреям отношусь с особо брезгливой ненавистью.  Можно ли, думал я, представить себе подобного субъекта, типичного городского сумасшедшего,  в парламенте любой нормальной страны? Разве только в горячечном сне…



                СКОРБНЫЕ ДЕЛА

Мама Фаи, перенесшая подряд две серьёзных операции и два инфаркта, старела, слепла, была уже совсем немощной,  но жила одна, отказываясь переезжать к дочерям.  Последние месяцы они  жили у неё по нескольку дней. Люсе пришлось взять отпуск, когда в конце  1999 года  Фаю срочно прооперировали по поводу грыжи.
18 мая 2000 года Александра Петровна скончалась, пережив Алексея Ивановича на двадцать лет.
Осталась лишь светлая память об этих добрых людях, переживших варварскую  коллективизацию и годы полуконцлагерного существования, но при этом не озлобившихся,  сохранивших внутреннее достоинство и добожелательность,  располагавших к себе своей естественной простотой, непринуждённостью в общении.

А 23 июля 2001 года  скоропостижно умер Нюма Олевский.  Я  понимал, что меня теперь ждёт.   Рая, не обладавшая крепким здоровьем, бывшая за мужем, что называется, как за каменной стеной, вмиг осталась одна, беспомощная, потерянная. Их взрослый, под сорок, сын, которого мы худо-бедно знали лишь до юношеского возраста, оказался не тем человеком, на сыновнюю преданность которого можно было рассчитывать.
Я считал себя ответственным за сестру. Все заботы враз легли на мои плечи. Под их грузом, в основном, моральным, который бывает похуже физического, моя жизнь приобрела другое качество, наполнилась тревогой, тягостным беспокойством. Проблемы, связанные с постоянно ухудшавшимся здоровьем Раи — от контроля за приёмом лекарств, до оформления инвалидности и поиска сиделок — сопровождали  меня в течение долгих лет.


                УВОЛЬНЕНИЕ

Помнится, где-то  в самом начале 80-годов комбинат заключил договор с одной из японских фирм на изготовление углеродистых блоков для футеровки доменной печи. Ранее они поставлялись отечественными производителями. Жаропрочные блоки предназначены  для укладки в несколько слоев на круглое днище печи. Разместить плотную укладку прямоугольных блоков на круглом основании, да ещё так, чтобы стыки соседних слоёв не совпадали, задача для проектантов хоть и не архитрудная, но, тем не менее, требовавшая достаточного времени.
Каково же было наше удивление, когда после отправки наших чертежей, чуть ли не назавтра японцы  прислали для согласования чертежи с их вариантом   укладки! Какая-то фантастика! Как можно за часы сделать такую работу? Недоумение наше рассеялось, когда мы узнали, что японский проект был выполнен с помощью компьютера.
В нашем отделе, если мне не изменяет память, первые персональные компьютеры появились где-то в середине 80-х. Был организован компьютерный класс, где по графику занимались представители КБ отдела.  Постепенно компьютеров становилось больше, они  начали появляться внутри  некоторых КБ, каждый раз это было настоящим событием, которое «обмывалось» по всем правилам, но ещё долго подавляющее число проектантов работало за доской.
Время шло, число компьютеров  увеличивалось,  и спустя два-три года после вливания ПКО в Гипромез  в нашем КБ лишь я ещё работал с карандашом. Мне не раз предлагали установить компьютер, но я не ощущал потребности приобщаться к новшеству. Более того, признавая несомненные технические  достоинства компьютерного проектирования, я испытывал к  нему антипатию. Наверняка она во многом объяснялась  возрастным консерватизмом, но не это было главным. Неприязнь была принципиальной, «идейной». Мне казалось, что ускоряя процесс, компьютер  в то же время нивелирует индивидуальность почерка конструктора, лишает чертёж  живой плоти,  подобно тому, как цифровая  запись музыки убивает теплоту звучания виниловой грампластинки. Это, конечно, была полная чушь, но я в неё верил. Как бы то ни было,  от работы на компьютере  я категорически отказался, а белой вороной быть не хотелось, да уже было и  невозможно.
Именно тогда у меня возникла мысль о прекращении  своей затянувшейся «трудовой деятельности».  Не умирать же за доской,  как сказал один из моих приятелей.
Процедура увольнения предполагалась летом 2001 года, а у меня был вызов из Центра микрохирургии глаза в Екатеринбурге на удаление катаракты, назначенное на октябрь.  Операция была весьма дорогостоящей, мне хотелось бы  успеть до увольнения воспользоваться записанным в трудовом договоре Гипромеза правом на бесплатное лечение. Обратился в Центр, операцию любезно  перенесли на май.
В Екатеринбург мы ездили с Фаей. Нас поразил Центр, его общая стерильная чистота, отношение персонала,  педантичная тщательность предоперационной диагностики, вообще, весь его какой-то «несоветский» интерьер и облик. Операция, походившая на отлаженную работу конвейера, прошла успешно, и через день мы уже вернулись домой.
Я уволился 1 июля. Хорошо помню своё настроение, мысли в связи с уходом на пенсию. Закончилась трудовая эпоха, грустил я, закончилась, в сущности, жизнь.  Самоуничижение, присутствовавшие в моих мрачных рассуждениях, я не подавлял, а, напротив, почему-то мазохистски растравлял в преддверии грядущей жизненной перемены. Постепенно чёрный пессимизм улетучился, стариком я себя не чувствовал, строил радужные планы, связанные с появляющейся уймой свободного времени.  Знал бы я, какими цветами радуги окрасится моя будущая жизнь…


                ВРЕМЕНА...

Я уже говорил, что как ни стараюсь, не могу вспомнить ни одного радостного события в России нового века. Это не преувеличение, не старческое брюзжание. Именно таково моё  сугубо субъективное восприятие атмосферы страны, сформировавшееся за все эти годы. Объявив себя правопреемницей СССР, Россия вместе с правами преемствовала его худшие черты. Насилие, ложь, лицемерие,  царившие в пролетарской империи, в России стали не просто нормой, в условиях специфического режима, симбиоза псевдодемократии с недокапитализмом, эти черты стали ещё отвратительней, к ним добавились циничные  хамство и наглость.
Палитра тяжёлого тумана, всё плотнее накрывавшего страну, окрасилась мрачным  колером поповской рясы. Отделение церкви от государства превратилось в пустую фразу податливой российской конституции. Бывшие видные  функционеры партии, на протяжении десятилетий превращавшей церкви в амбары, склады и планетарии, вмиг стали истово религиозными и вслед за вождём, бывшим кагэбэшником, начали угодливо и демонстративно осенять себя размашистыми крестными знамениями. Повальное освящение строек, цехов, кораблей, танков, ракет своим идиотизмом вызывало презрительную оторопь.
При формальном отсутствии цензуры перекрывался  воздух свободным СМИ, зато давался зелёный свет «патриотичесим» передачам, печатным изданиям, превращавшимся в проводников «генеральной линии» власти. Литературные журналы,  бывшие некогда отдушиной свободной мысли, постепенно утрачивали своё лицо, напоминая о своём недавнем прошлом лишь дизайном обложек. Однажды, удивлённый появившейся в одной из таких отдушин, «Новом мире»,  статьёй  видного литератора, на полном серьёзе разбиравшего творчество бездарного   поэта-антисемита, я отправил недоумённое письмо в «Литературную газету». Надо сказать, уже долгое время я  «Литературку» не выписывал и не читал и когда, не получив ответа, заглянул  в купленную в киоске газету, живо представил,  каким сардоническим смехом там была принята  моя эпистола.
Новый главный редактор  газеты Поляков, написавший в своё время  парочку нашумевших неподцензурных повестей и теперь  открещивающийся  от юношеской либеральной крамолы, превратил «Литературку»  в  духоподъёмное патриотическое издание хоть и без явного антисемитизма, но с недвусмысленным подчёркиванием специфических симпатий-антипатий.
Всё труднее стало  получать правдивую, объективную информацию о жизни в стране и за её рубежами. Как-то я сказал Юре, что, похоже, пора доставать с антресолей наш старенький «Океан». Из независимой прессы  ещё держалась «Новая газета», нерегулярно поступавшая у нас в один-единственныий киоск на вокзальной площади.
В городских газетах наряду с перепечатками пропагандистских публикаций московской прессы всё чаще стали появляться разнузданные красно-коричневые статьи местных политиканов с широким диапазоном агрессивного мракобесия: от разоблачения  врак о масштабе репрессий  37-го года, до поиска новых врагов народа и агентов Запада  среди столичных «либералов».
Так называемые «ток-шоу» на центральных телеканалах  превращались в пропаганду имперских амбиций, густо окрашенных русским национализмом. Эти передачи стали пристанищем заполошных псевдополитологов различных мастей, от брызжущего слюной мутно-амбивалентного Кургиняна до  фашиста Дугина. Бесчисленные теракты, в том числе и трагедия Беслана объяснялись заговором  внутренних  и внешних врагов. Всё чаще начала появляться дурнопахнущая телестряпня об истоках революции, о предвоенной Европе. Черносотенные передачи, конспирологические измышления не подвергались ни обсуждению, ни осуждению, ложь и ненависть нескончаемым потоком лилась с экранов.
На президентских выборах 2004 года с огромным перевесом был переизбран  Путин. Иначе и быть не могло. У населения не было потребности в смене лидера: при нём росла экономика,  заметно улучшался уровень жизни. Кроме того, в глазах большинства  Путин  представал как поборник возрождения величия России. На мой вопрос «за кого голосовали?» мои многочисленные соседи по дому, а также поголовно все знакомые в нашей округе удивлённо округляли глаза: «Как за кого? За Путина! А за кого же ещё?» Возможно,  какая-то часть «либеральной» публики тоже голосовала за Путина, находясь во власти иллюзий, порождаемых его декларациями о горячей приверженности к демократии.  Я был удивлён, когда узнал, что  один мой  бывший сотрудник, старый «диссидент», отношение которого к ползучему реваншу было мне хорошо известно, проголосовал за Путина.
— Видишь ли, — объяснил он, — я подумал, возможно, дело не в Путине, а в распоясавшихся от безнаказанности «бывших?
— Ну да, известное дело, хороший царь, плохие бояре!
— Погоди смеяться,  может он и не в курсе всех подробностей!
— Как в старые добрые времена? Помнишь, небось, «Сталин не знает?»
И во время второго президентского срока Путина росли цены на нефть, а вместе с ними рос  жизненный уровень населения, мы как-то незаметно привыкли к жизни без очередей и дефицита. Хорошо помню, как однажды Фая вдруг воскликнула:
— Послушай, мы ещё никогда не жили так хорошо!
И это была сущая правда.
Между тем, в народе зрело недовольство разрывом между уровнем жизни  группки сверхбогатеев и широких масс. Меня же, сказать честно, эта проблема волновала куда меньше, чем политическая атмосфера в стране. А она становилась всё душнее. Активно продолжалась зачистка информационного поля, жёстко подавлялись даже намёки на инакомыслие в СМИ. Крупные теракты, убийство оппозиционных журналистов, вмешательство России в грузино-осетинский конфликт, «оранжевая революция» на Украине, вызвавшая паническую реакцию Путина  — все эти  события способствовали дальнейшему «закручиванию гаек».
Путин открыто выразил своё отношение к событиям августа 1991 года, назвав распад СССР «крупнейшей геополитической катастрофой века». О «юбилейной дате» ГКЧП в официальных СМИ не было  почти ни слова.
Надоели фальшиво-натужные победные фанфары. Чем дальше от 45-го, тем больше лицемерия и шума. Горькие мысли посещали меня:  бедные жалкие старики, неужели они верят, что кому-то есть до них дело? Вот отшумят фанфары и все. Так и останутся они нищими и забытыми.
В начале второго путинского срока идеологи, покопавшись в анналах российской истории, нашли  какое-то замшелое событие,  близкое по дате к 7 ноября. Так появился праздник 4 ноября, «День народного единства», предназначенный для замены привычного, но ставшего неуместным празднования 7 ноября. Он сразу стал днём единства оголтелых русских националистов, проводивших в этот день в Москве Русский марш — шествие под лозунгами «Россия для русских», «Русской земле русскую власть» и т.п. Я называл мёртворождённый праздник Днём русского фашиста.

В апреле 2007 года умер Ельцин. Траур, панихида в храме, передачи по ТВ, много хороших, добрых слов.
С лихорадочным нетерпением переждав  траур,  свора папарацци буквально на другой день сорвалась с цепи.  Газетные страницы заполнились гнусными «народными откликами» на смерть первого российского президента, в телевизоре записные  политические демагоги с энтузиазмом занялись оценкой эпохи Ельцина в стиле вульгарной социологии...  Всё это было кощунственно и омерзительно. Тогда, кстати, я впервые обратил внимание на преображение тележурналиста Соловьёва. Из некогда объективного ведущего  он превратился в  активного участника ток-шоу  на стороне махровых мракобесов.
               
В 2007 году, где-то за полгода до начала предвыборной президентской кампании вдруг начал дорожать хлеб. Приходишь в магазин и видишь ценник, отличный от вчерашнего. И так чуть ли не каждый день. Народ ворчит, но особого недовольства не проявляет. Постепенно начала дорожать и другая жратва, причём с осени весьма заметно. В местной прессе ни слова. Внезапно информация о подорожании появилась в центральных СМИ. Люди чувствуют на своих карманах, что основные продукты подорожали минимум на 30 процентов, а в газетках скорбный гнев: ай-ай-ай, всё подорожало аж на 10-15 процентов!
Власть, в том числе и вождь, делает  вид, будто  для них это полная неожиданность,  хотя каждому дураку известно, что такие вещи без команды сверху у нас не делаются, ведь речь-то  идёт не о роскоши, а об элементарных щах и каше! И ведь ни выступлений, ни митингов, ни пикетов — ничего! И рейтинг серенького воробышка, если верить опросам,  не падает ни на процент. Или всё же падает? Иначе зачем бы ему изображать возмущение, давать широковещательные обещания разобраться  и наказать  виновных, этих бессовестных  монополистов? Или ни с того, ни с сего дарить старперам к Новому году аж по 300  рублей! Наверное, всё же, думал я, затаились у него сомнения относительно всеобщей народной любви! Между тем, сервильная пресса принялась мутно растолковывать причины внезапного резкого подорожания продуктов первой необходимости. Наша местная знаменитость, ректор пединститута Романов, почётный гражданин города, области, России, далее везде, хрестоматийный демагог, ловкий лжец и лизоблюд, талантливо имитирующий простодушную искренность, в статье с набатным заголовком «Родина или смерть», разоблачая козни заокеанских «партнёров» и их пятой колонны, направленные на устранение Путина и Единой России, без которых стране хана, утверждал, что и повышение цен тоже дело рук заокеанских спецслужб. До подобного идиотизма не додумались даже московские официозные СМИ. О ценах в статье говорилось в общем её контексте, походя, посвящена же она была предстоящим выборам в госдуму с их запланированной безоговорочной победой Единой России, карманной партии  Путина. «Путин или смерть», так следовало бы назвать эту  верноподданическую стряпню.
Незадолго до выборов  в Лужниках состоялся митинг сторонников Путина,  на котором под уже забытые бурные овации и бравурные выкрики выступил вождь. Я никак не мог взять в толк: если, согласно статистике,  у него и его партии заоблачные рейтинги, зачем ему эти «мероприятия»? Какие то «народные фронты», «общества», «движения», сбор подписей в поддержку и пр.? На всякий случай? Может быть, не так уж всё крепко? И вообще, было очень забавно: от третьего срока, как ни уговаривают,  открещивается, дескать, конституция не дозволяет, а ведёт себя как будущий президент.
Путинские взгляды, мне разумеется, были известны, но на сборище в Лужниках он полностью раскрыл своё политическое лицо. Без обиняков  поливал всех «правых», прошлых и настоящих, а также проклятый Запад. Вот, утверждал он,  откуда исходит угроза России. Резанула фраза о «шакалящих» у иностранных посольств в расчёте на помощь Запада в их антинародной  деятельности. Риторика его выступления была агрессивной, чуть ли не фронтовой. Не помню, произнёс ли он слова «кто не с нами, тот  против нас», но эта мысль составляла суть его выступления. Выходило, что те, кто не проголосует за ЕР, автоматически превратятся  в «пятую колонну». Уму непостижимо: президент откровенно делит своих подданных   на «чистых»  и «нечистых», чужих и своих, раскалывая и без того далёкую от единства страну!   Впрочем, чего только не сделаешь ради сохранения власти...
По ТВ, очищенному от либеральной скверны, сплошь имитация «предвыборной гонки». В рамках агитации за ЕР потоком  шли ролики, фильмы, ток-шоу, лавина компромата на всех «конкурентов» ЕР, то-бишь Путина. Я этот шлак не смотрел, помню лишь, что  как-то наткнувшись на передачу фигляра Соловьёва, не выключил её сразу,  потому что среди участников заметил интересного мне Радзиховского. В соловьёвской студии, обсасывая тезисы выступления Путина, записные «политологи»  нагнетали жуткие страсти вокруг возможного хода событий после выборов в думу. Наиболее отвратителен был бесноватый Кургинян, предрекавший неминуемый  конец света в случае неблагоприятного исхода выборов.  Спокойный, невозмутимый, тихий Радзиховский, как мог, противостоял этой оголтелой команде.
Вообще, ситуация напоминала президентскую кампанию 1996-го года. Тогда народный страх был обращён против коммунистов, а сейчас против либералов, «правых». Против КПРФ, единственной силы, представлявшей реальную угрозу ЕР, агитация конечно, тоже проводилась, но она была менее агрессивной, «аккуратной», чтобы не раздражать и не отталкивать колеблющихся избирателей, сочувствующих коммунистам.
Как и следовало ожидать, на выборах в Госдуму с огромным перевесом победила ЕР. Вяло поговаривали о нарушениях, фальсификациях и тп. Возможно, такие факты  действительно имели место, но, по моему мнению, они не играли какой-либо заметной  роли. Ведь патриотичный, отличающийся специфическим коллективным разумом «электорат», очарованный спасителем России от либерального лиха 90-х,  голосовал не за ЕР, а за ВВП, при котором, невзирая на повышение цен,  «жить стало лучше, жить стало веселее». Досадно было, что прячась за спиной вождя, фактического фигуранта выборов, в думу пролезли такие субъекты, как наш магнат, единолично завладевший «стальным сердцем Родины», и коммунист-реваншист губернатор. Можно было себе  представить состав новой думы и её деятельность на благо избирателей.
В конце 2007-го года нам был представлен «преемник», Медведев, высокий чин в правительстве. Обставлено всё было в лучших советских традициях: неуклюжая имитация спонтанности, фальшивая непосредственность,  и всё в таком духе. Мало того, до президенских выборов оставалось ещё целых три месяца, ещё не были выдвинуты прочие кандидаты, а преемник уже назначил премьера нового будущего правительства, и кого бы вы думали? Правильно, товарища Путина!  Можно было предположить, с каким изумлением и презрением этот фарс воспринимается нормальным миром.
Неинтересное, предсказуемое, серое существование, ощущение безрадостной, бесперпективной  рутины порой порождали совсем уж мрачные мысли. Куда ни кинь, повсюду  были очевидны признаки   деградации, всеобщее отупение... В присутственных местах, бывало, наслушаешься таких бредней, что оторопь берёт. Глупость непредставимая, в головах каша вместо мозгов. Из такого пластилина можно лепить всё что угодно.

В несколько заходов я пытался получить соцкарту, новую затею в рамках ползучей отмены льгот для ветеранов. Отпугивали немыслимые очереди. Наконец, получил, отстояв больше трёх часов среди огромного скопления старичья разного калибра, преимущественно одного пола: на 100 человек 5-6 мужчин.  Наглядная демография... Сидеть негде, жалкие старухи, немощные, дряхлые,  покорно стоят с палками у стенок, никто не ропщет. Такое отношение к людям, старикам,  иначе как преступным не назовёшь. За длинную жизнь, казалось бы, давно уж надо бы привыкнуть к бессовестной трескотне  об особой духовности в этом обиталище бездушия, стране временщиков, живущих сегодняшним днём, но не получается. Человека здесь не презирают, презрение это хоть какое-то проявление чувств, людей, особенно стариков, просто не замечают. «Ничего личного».


Ни черта в этой лицемерной, спесивой державе не изменится, ни в какие времена. Всё плохое списывается на вражеские козни, на происки Америки, народ в это свято верит. Болезнь неизлечима...
Права, видимо,  была Н. Берберова, под большим секретом писавшая  в первые годы после войны своему другу (ей было страшно даже оттого, что она так думает), что только оккупация Запада  могла бы  остановить этого монстра, его неудержимую экспансию, наглую вседозволенность хама, иезуитски называвшуюся тогда «борьбой за мир». Времена меняются, однако всё возвращается, пусть и в других формах. Колосс на глиняных ногах, стремительно наглеющий, заговаривающий сам себя. «Великая держава», объевшаяся демократией, не успев её попробовать,  встаёт с колен!

Дмитрий Медведев, «преемник»,  выдвинутый кандидатом в президенты от «Единой России», разумеется, победил на выборах в марте 2008 года и стал новым президентом РФ. Путин же, как и намечалось,  был  назначен премьер-министром. Властная парочка, где первую скрипку играл премьер, получила прилипшее к ней прозвище «тандем».

Празднование Дня Победы,  год от года всё больше превращавшееся  в казённое мероприятие с выхолощенной душой, вызывало во мне чувства личной обиды. Я вспоминал  и 9 мая 1945 года, и празднование этого дня  в последущие годы. Какой разительный контраст! Долгие годы это была беспафосная радость, перемешанная с горькими слезами, сегодня же — очередной выплеск  возрождаемой великодержавности: с гордостью  сообщаетcя о появлении на параде военной техники впервые с 1991 года, того самого, когда был упущен шанс изменить страну. Тошнило от ходульной  политической риторики, где злобы дня было больше, чем исторической памяти, от выспренных слов о том, что «никто не забыт, ничто не забыто». Куда проще выдать почётные грамоты ещё десятку обнаруженных через 60 с лишним лет новоиспечённым «городам-героям» и сотрясать воздух словами безмерной благодарности  ветеранам войны, чем проявить о них подлинную, не «к празднику» заботу. Дождались герои-освободители: 90-летним  старикам (инвалидам, не всем!) вручат машины,  десяткам тысяч живущих в коммуналках участникам ВОВ обещают(!) к 2010 году дать квартиры. А спеси, а надувания щёк!
Коробило от нелепости проведения репетиций парада. Понятно,что безупречная организация  мероприятия такого размаха требует репетиции и не одной. Однако проведение  их не где-нибудь на отдалённом  плацу, вдали от людских глаз, а на Красной площади казалось мне полным асбурдом.  По сути дела,  москвичи могли лицезреть несколько полномасштабных парадов ещё до 9 мая. Это как если бы прогон спектакля перед премьерой  проводился в переполненном зрителями зале.

Хорошо помню  (ведь это было так недавно!) свои настроения по поводу грузинских событий. Ещё задолго до заварухи я, не очень-то сведущий в текущей политике, догадался об ухудшении отношений с Грузией по запрету на грузинские вина и чай. Стоило только забрезжить ухудшению отношений с какой-нибудь  страной, как оттуда немедленно прекращался   импорт популярных продуктов, и главный санврач страны, объект насмешек и брезгливого презрения,  тут же,  подводя базу под принятое политиканами решение, начинал живописать  внезапно обнаруженный смертельный вред поставляемых  оттуда продуктов. Судя по что-то уж долго не прекращающемуся запрету на импорт «Боржоми» и «Киндзмараули», отношения РФ с Грузией оставляли желать лучшего. Лживость и лицемерие, окрашивавшие политику, внутреннюю и внешнюю, нашей уникальной, всегда правой, умом не понимаемой и ущемляемой всем миром страны, после стремительного распада «союза нерушимого» были с успехом унаследованы Российской Федерацией; практика двойных стандартов, одно из свойств, органически присущих политике советско-российского режима,  на этот раз получила новое выражение в событиях, приведших к российско-грузинской войне.
Россия, безжалостно сравнявшая с землёй Чечню из-за её стремления к независимости, называя его сепаратизмом, в то же время горячо одобряла  и поддерживала сепаратизм Абхазии и Южной Осетии, провозгласивших свою независимость от Грузии.  Попытки Грузии приструнить сепаратистов наткнулись на вмешательство РФ, приведшее в конечном итоге к прямому военному столкновению между Грузией и Россией.
Какими бы локальными резонами не объясняли кремлёвские стратеги вспыхнувшие военные действия, как бы не забалтывали причину противостояния  спорами о том, «кто первый начал», она была абсолютно очевидна: вторгнувшись в пределы суверенного государства, устроив там жестокую войну, Россия преследовала главную  цель: не дать Грузии уйти из российской сферы влияния, не допустить её вступления в НАТО. Ну и бонус: авантюра, гордо и  нежно названная маленькой победоносной войной, способствовала росту популярности тандема у населения: Россия показывает зубы, реально встаёт с колен, нас  боятся!  Рейтинг фактического президента взлетел до небес.
Всё мировое сообщество осуждало агрессию России. Но была и поддержка прогрессивного человечества: Колумбии, Венесуэлы, Никарагуа, Беларуси. А также коммунистов Украины. Я, старый лох, не уставал удивляться: неужели такой расклад не заставляет задуматься? Нельзя же всерьёз верить в то,  что весь мир, сговорившись, несправедливо ополчился на этот  пуп земли! Оказывается, можно!
СМИ были переполнены ура-патриотической риторикой, журналистов, кто мог бы сказать «другие слова», не было, их планомерно поубивали, социум, напичканный пропагандой, гневно осуждал  грузинских агрессоров.
Из телеящиков лилась наглая, напористая демагогия, победоносная риторика, «президент», маленький наполеончик, с важным видом изрекал воинственные речи.  Если тогда у кого-то по наивности и забрезжили надежды на то,  что при нём может произойти что-то вроде ослабления закручивания гаек или  укрощения  злокачественного антиамериканизма (среди моих знакомых были такие), им  пришлось быстро разочароваться. За высказанной Медведевым мудрой мыслью о том,  что «свобода лучше, чем несвобода» не скрывалось ничего, кроме анекдотической нелепости и вскоре стало абсолютно очевидно, что оснований для ожидания каких-либо перемен нет. Декоративность поста Медведева уже  ни у кого не вызывала сомнений, всем было ясно, кто хозяин в доме.
Атмосфера тех лет вспоминается как непроглядный мрак, как беспрерывное стряпание  зловонного варева, замешенного на поднятии патриотического духа и ненависти к Америке. По команде «фас» свора придворных пропагандистов остервенело кинулась поносить Америку, обвиняя её в кознях против встающей с колен России, в том числе и в поддержке «грузинских агрессоров».
Из западного плюралистического изобилия вытаскивались скандальные статьи, фильмы, пронизанные жёлтой конспирологией, выдававшиеся у нас за мнение широкой американской общественности. Глубокомысленному обсуждению этого мусора посвящались ток-шоу на разных каналах. Так, на главном канале ТВ был продемонстрирован «фильм-расследование» катастрофы 11 сентября 2001 года с последующим  обсуждением. Его суть состояла в опровержении официальной версии события. Авторы фильма называли  трагедию «кровавым шоу», устроенном вовсе  не Аль Каидой. Выступавшие в качестве экспертов записные политпроститутки со злорадством смаковали подробности гнусной подделки. Никого из присутствующих в студии не смутила кощунственность самого фильма и его обсуждения,  оскорбляющих память тысяч жертв чудовищного теракта.
Если тогда кто и встал с колен, так это бывшая советская идеологическая конъюнктура, в частности, верный помощник партии комсомол.  Юбилей  Ленинского комсомола отмечался с помпой, как в советское время. Газетные заголовки, передачи по радио и ТВ: наш комсомол, великие годы, незабываемое прошлое и пр.
В «Магнитогорском металле» на первой странице в полный рост лауреат премии Ленинского комсомола, под заголовком  «Возродить великую державу» огромная статья о славном комсомоле брутального доменщика, известного своими антисемитскими взглядами. 10 лет назад,  в прошлый юбилей, ничего подобного ещё не было.
Ни с того, ни с сего, ни к дате, ни к юбилею, просто, видимо, в рамках всеобъемлющей «патриотической» ревизии по ТВ был показан фильм об августе 1968 года, в духе советской пропаганды оправдывающий вторжение в Чехословакию. Россия всегда права, нечего клеветать.
Как снег на голову, на мир обрушился экономический кризис. Вожди утверждали, что нас он не должен тревожить. А штука оказалась довольно серьёзная, последствия были уже налицо. На комбинате начались «каникулы», короткая неделя, заговорили о грядущих сокращениях. Мне это было хорошо знакомо... Денежки на вкладах и так  таяли из-за инфляции, а тут вроде маячило что-то совсем нехорошее. Власть успокаивала, дескать, не трухайте, граждане, мы уже озаботились о сохранении ваших вкладов, застраховали их на сумму аж до 700 тысяч рублей! А о том, во что эти 700 тысяч могут превратиться, ни гугу. В случае, не приведи господи, гиперинфляции, аналогичной началу 90-х, на 700 тысяч хорошо, если можно будет купить кило колбасы. Но об индексации речи не шло.
Никакой финансовый кризис, не мог, конечно же,  помешать традиционной российской забаве совать нос куда ни попадя. Президент, этот пыжащийся фантом, видимо, ещё не отошедший от эйфории победы над великой и ужасной Грузией, отправил военный флот для принятия участия в военных учениях аж в Венесуэлу. Да хоть к чёрту на рога, лишь бы застолбить своё присутствие, ублажить неизжитый имперский синдром, да ещё в пику ненавистной Америке!
Осенью эрзац-президент  выступил перед Думой с ежегодным посланием. Выспренняя болтовня, избитые декларации, которые я слышал всю жизнь: улучшить, усилить, повысить и пр. С пафосом  говорил о Цхинвали, как о какой-то эпохальной победе, после которой Россия, да и весь мир почему-то стали другими.
Истинным же «гвоздём программы» было предложение увеличить сроки  полномочий президента и Думы, представленное как неотложная наиважнейшая политическая необходимость. Ну разумеется, подумалось ехидно, за четыре года разве успеешь толком осчастливить страну? Шесть лет, это как минимум!
Закон о ветеранах, принятый в середине 90-х, стоял у власти, как кость в горле. В него то и дело вносили поправки, изменения, урезавшие ветеранские льготы. В СМИ об этих изменениях не сообщалось, о них узнавали «с колёс». Однажды, после очередной поездки в Омск, Фая, как обычно, обратилась в контору, где ей, по закону, как реабилитированной, возвращалась стоимость проезда. Там ей сообщили, что эта льгота с такого-то числа отменена. Так же неожиданно происходили и другие урезания льгот. Летом власти предприняли попытку отмены внутригородских транспортных льгот, вызвавшую бурю протестов и заставившую власть отступить. Осенью местные народные избранники решили повторить попытку. После запущенного пробного шара в виде сообщения о намерениях и фальшивых объяснений, не встретивших  возмущённых откликов, в той же газете появилось сухое сообщение, без всяких рассусоливаний, о фактической отмене бесплатного проезда, если не считать жалкой денежной компенсации. Всё прошло гладко, весь протестный пар вышел летом.


                О НАЦИОНАЛИЗМЕ

Проявления национализма присущи  как малым, так и большим нациям. В случае попыток подавления национального самосознания со стороны превалирующей нации национализм меньшинства  способен приобретать  «немирный» характер. В остальном же он не выходит из безобидных бытовых рамок, проявляясь лишь в нежелании малой нации ассимилироваться, растворяться в окружающей её инонациональной среде.
Когда-то я знал молодую татарскую семью, которая давала своим детям чисто татарские имена и требовала, чтобы их не переиначивали на русский лад.  На этом их «национализм» заканчивался, в нём не было ни агрессии, ни национального чванства.  С национализмом большинства, а если проще, с неприязнью к инородцам (когда-то их долго называли нацменами),  явлением,  довольно распространённым   и в советское,  и в последнее время,  мне приходилось сталкиваться многократно.  К примеру, во времена начала постсоветской  бытовой миграции у нас в городе можно было  постоянно слышать сетования на засилье таджиков, притом что в городе их было вряд ли больше пары  сотен на 400 тысяч населения. Как-то на трамвайной остановке сидящая рядом со мной пожилая женщина, глядя на проходящую мимо семейную пару с неславянской внешностью и, видимо, решив, что они таджики,  злобно прошипела:
— Скоро  русских совсем не останется!
Я не выдержал:
— Между прочим, это башкиры, и если уж на то пошло, мы у них в гостях, здесь их земля!
Соседская девочка как-то сказала, что бабушка запрещает ей играть с ребятишками во дворе,  потому что «они нерусские».
Можно спорить о пресловутой «особости» России, но самобытность русского национализма не может подвергаться сомнению.  Беспричинное, болезненное чувство вечного притеснения, унижения, угнетённости органично уживается в нём с великодержавной спесью, высокомерным, зачастую глумливым презрением  к  «нерусским» (у классиков об этом много).
Трудно найти логику в русском национализме.  Не в российском, с его   «веймарским синдромом»,  всплеск которого произошёл  в постсоветские годы, а в этническом русском, кондовом. Казалось бы, для его возникновения не существует оснований:  русские, составлявшие абсолютное большинство населения  и в царской России, и в СССР,  никоим образом не  могли испытывать ущемления своего национального самосознания  со стороны других наций империи или подвергаться  угрозе ассимиляции.  В чём же причина этого явления?  Откуда  это надрывное  кликушество, вопли о спасении России, все эти пассионарные защитники угнетённых русских,  черносотенцы, Союзы русского народа? Отчего эти вечные  стоны, в СССР запретные, а в России громкие и агрессивно истеричные, о гонениях на русских людей, на русскую культуру и пр.?
Можно исписать тысячи страниц, пытаясь объяснить  этот феномен, а можно, отбросив лукавые философствования, посмотреть правде в глаза и признать, что в основе русского национализма, принимающего причудливые формы от «патриотизма»  до шовинизма и нацизма, лежит болезненная, гипертрофированная ксенофобия и её злокачественная разновидность — антисемитизм, пронизывающий Россию от подворотни до Кремля.
Правда, в путинские годы, как я уже упоминал,  антисемитизм был оттеснён с переднего края «нелюбовью» к иммигрантам и как бы «задремал», но, разумеется, не уснул,   пребывал, так сказать, в состоянии stand by.   
Антиеврейские «открытые письма»,  депутатский запрос в Генпрокуратуру аккурат накануне «юбилея» Освенцима  с требованием запретить  все еврейские организации, дурнопахнущая телетуфта типа «Кто заплатил Ленину»  — эти и другие его ядовитые брызги  то и дело отравляли душу.
Русский национализм чаще всего отождествляет себя с патриотизмом. Патриотизм этот  тоже особый. В нём нет ничего позитивного — ни  любви, ни трепета, ни добродетельности, он угрюм и агрессивен.  Благодаря русскому «национал-патриотизму»  международный словарь обогатился словом pogrom, под его духоподъёмным влиянием русские скинхеды убили таджикскую девочку. Этот особый вид патриотизма я назвал патриотизмом- на- ненависти.
Антиамериканизм, неразрывно связанный с антисемитизмом (евреи правят Америкой), в путинские годы приобретший  черты массового психоза, превратился в один из основных элементов российской политики. Власть, преследуя свои внутренние и геополитические цели, усердно и успешно насаждает в умы граждан образ России, окружённой кольцом врагов, марионеток США.
Осознает ли когда-нибудь население России  пагубность своего  хронического  существования  в дремучей атмосфере мифического мирового антироссийского заговора? Научится ли само, без подсказки телевизора, распознавать, «что такое хорошо, и что такое плохо»?
Избавится ли  великая, богатейшая страна от постоянного ощущения себя ( во всяком случае, в сознании «патриотов», коим несть числа) бедной, жалкой, униженной, обделённой, обманутой? Страной, которую вечно  нужно «спасать»?
Риторические вопросы…


                АКЦИОНЕРЫ


В моём характере куча недостатков, но стадному чувству я точно не подвержен. В частности,  как меня ни уговаривали доброхоты, я не участвовал ни в одной из финансовых пирамид, захлестнувших страну в «лихие 90-е» (В памяти всплывают «МММ», «Властилина», «Русский дом Селенга»...). Но однажды я всё же принял участие в коллективной акции, хотя мог и отказаться,  она была добровольной. Вместе с остальными сотрудниками отдела я заключил  договор со   связанной с комбинатом компанией «Меком», передав  ей в доверительное управление свои акции.
Правда, этот эпизод лишь с натяжкой можно отнести к проявлению стадного инстинкта, скорее, это была минутная слабость: я подмахнул  договор, не вникая в его содержание, даже не прочитав его,  просто чтобы отвязаться от настойчивой агитации, и считая его ни к чему не обязывавшей пустой формальностью. Руководство комбината, агитировавшее за договор, призывало тружеников ММК проявить патриотизм, доверить акции родной Магнитке, чтобы комбинат не достался олигархам со стороны, мечтающим о его захвате.
Судя по сообщениям СМИ, уровень корпоративного патриотизма оказался достаточно высоким: подавляющее большинство владельцев акций передали их в управление «Мекому». В благодарность за проявленный патриотизм руководство комбината ежегодно дарило патриотам по 200-300 рублей, за которыми выстраивались огромные очереди.
Спустя несколько лет, в один непрекрасный день доверителей-патриотов известили о том,  что их акции, все до единой, проданы некоему третьему лицу. Большинство акционеров и не предполагало о праве «Мекома» распоряжаться акциями таким образом, а оно, оказывается, было  прописано в условиях договора, объёмистый текст которого по советской традиции, пожалуй, никто из подписантов, и я в том числе, не читал.  Да если бы и читали, вряд ли бы в нём что-то насторожило: строки о праве на продажу акций были искусно завуалированы в словесной вязи.
Нам  объяснили, что для продажи акций был выбран  наиболее выгодный  момент, и что проданы они исключительно в  наших интересах.   Поначалу акционеров возмутил лишь тот факт, что продажа акций  была осуществлена без  их предупреждения и согласия, протест если и был, то звучал глухо и вскоре затих, тем более, что людям  была предложена приличная, как казалось,  денежная компенсация. Они, и я в том числе,  покорно приходили в «Меком», забирали «компенсационную» сумму, расписывались  и уходили.
Но вскоре разразилась буря. В городе появились представители независимых компаний, начавшие скупать акции ММК по рыночным ценам. Те, кто не связывался  с «Мекомом» и сохранил свои акции, продавали их за, мягко  говоря, хорошие деньги. Скажем, Ваня Салюков, мой сотрудник, продал одной из таких фирм свой небольшой пакет акций за сумму, хватившую ему для покупки  квартиры сыну. Народ понял, что его попросту ограбили. «Компенсация», ещё вчера казавшаяся солидной,  на деле оказалась жалкой подачкой, сопоставимой с  рыночной стоимостью одной акции. Не нужно было быть специалистом по финансам и  экспертом по околофинансовым вопросам, чтобы понять, что затея с «Мекомом» с самого начала была тщательно продуманной аферой. Её целью было сосредоточение основного пакета акций в руках гендиректора ММК Рашникова и его клики.
В результате манипуляций с акциями десятки тысяч человек, в основном, пенсионеров, проработавших на комбинате всю жизнь,  в одночасье перестали быть его совладельцами, а Рашников, подло игравший на их «магнитогорском патриотизме», фактически стал единоличным собственником «сталинской Магнитки».
Обманутые акционеры пытались оспорить правомочность продажи акций, но натыкались на стену. Законники утверждали, что  с юридической точки зрения придраться не к чему, дескать, всё правильно, читайте договор. Однако я, как и многие, так не считал. Туманные формулировки в той части договора, где говорилось о праве на продажу акций, были далеки от чёткой однозначности. В стране, где закон заменён «понятиями», те же самые законники, в случае указания  стали бы трактовать этот пункт ровно наоборот.
Митинги, пикеты, другие протестные акции, натолкнувшись на жёсткую реакцию местной власти с разгонами и задержаниями, результатов не имели и постепенно затухали. Не помогали также и обращения к верховной власти, президенту.  Факт обманного завладения акциями, прикрытого  шаткой  юридической закорючкой, на мой взгляд, был очевиден,  и шевельни президент (пардон, в то время премьер) пальцем, мошенники были бы осуждены за хищение имущества в особо крупном размере. Но это могло бы произойти лишь в случае размолвки между Путиным и Рашниковым, дружками не разлей вода: Путин неоднократно приезжал в Магнитку, чтобы нажать на  понтовые кнопки пуска агрегатов, покататься на элитной горнолыжной трассе, горячо похвалить приятеля за социальную политику и экологию. Похвала за  экологию в одном из самых грязных городов мира, выражаясь современным языком, была весьма прикольной. Кроме того, поговаривали, что олигарх отстегнул Путину нехилый пакет акций ММК.
А  наши акции так и сгинули. Остались лишь красивые листки на память. Кто знает, может, когда нибудь справедливость восторжествует? Впрочем,  Россия и справедливость понятия несовместные. Разве  только в другой жизни…


                МЕДИЦИНСКОЕ

Вспомнилось, как в далёком детстве Лёня Бурмистров, наш  дворовой мудрец, делился с пацанами впечатлениями от своего недавнего лежания в больнице.
— Есть, пацаны, болезни затяжные,  — глубокомысленно вещал он,  — а есть похожие на несчастный случай: живёшь себе здоровый,  как бык,  и вдруг, бац, свалился. Вот у меня была такая.
Забавно, но я  вспоминал эту Лёнькину сентенцию не раз. Скажем, в апреле 2004 года целый день был бодр, «здоров, как бык»,  поддавшись неодолимой тяге «впасть в детство», съездил в «родные места», побродил неспешно, глотая горько-сладкую ностальгию. А ночью, бац,  проснулся от жуткой разлитой боли в животе.
После экспресс-анализов и осмотра в приёмном покое поликлиники было рекомендовано обратиться  к урологу. Мы с Фаей поехали в 1-ю горбольницу, где в урологическом отделении работал Миша Курсевич, Фаин племянник. Многочисленные осмотры, анализы и процедуры урологию отвергли, но установить точный диагноз никак не удавалось. Когда же  неутихающая боль внезапно как-то неявно сместилась вправо, врачи всполошились: пока суть да дело, не упустить бы аппендицит!
Сразу на стол. Оперировали под общим наркозом, потому что твёрдой уверенности в аппендиците не было, подозревалась какая-то другая хвороба, посерьёзнее. У меня и шов-то не как  у людей, чуть ли не посередине живота. Оправился я после операции удивительно быстро, никаких тягостных физиологических последствий, о которых был наслышан, и которых очень боялся, не испытал. Вспомнился отец, перенесший операцию аппендицита, осложнившуюся перитонитом, положение было угрожающим. «Да ещё и возраст, — сокрушались тогда, — 53 года всё-таки, как ни крути!» Мне  было 69 лет.
Второй «бац»  случился в конце того же года. Так же, на фоне полного здоровья ночью схватило живот, правда, не с той интенсивностью, что весной. Само не прошло, поплёлся вечером в приёмный покой хирургии, где после анализов хирургичка  диагностировала  почечную колику и  отправила домой.
— Будет хуже,  — сказала она,  — милости просим!
Съездил к Мише, на УЗИ обнаружился камень в почке. С таким камнем, сказали мне, можно жить всю жизнь. Дома боль то затихала, то возобновлялась. Недомогал, но вёл обычный образ жизни аж до первых чисел  нового года, когда испытал колику невероятной силы. Хотел было «скорую», но внезапно боль затихла, колика не возвращалась. Тянул резину, уж больно не хотелось в больницу.
Приехал в отпуск Юра. Накануне его приезда случился яростный приступ боли, и утром мы с ним поехали к Мише в горбольницу, где мне сделали обезболивающий укол, пожурили за халатный терпёж и  положили в двухместную палату, в которой я лежал один. Хотели оперировать, уже полностью подготовили к операции (брила туповатым лезвием симпатичная девица, было жутко неловко), но после консилиума решили застрявший в мочеточнике камень дробить с помощью спецаппарата. Процедура, напоминающая смачные шлепки мухобойки, длилась минут сорок.
Осколки долго не выходили, уже решили было дробить повторно, но передумали, дескать, осколки мелкие, должны выйти сами. Так оно и получилось. Их прохождение сопровождалось  сильными болями, без многократных уколов не обходилось. Юра приезжал в больницу ежедневно, до самого отъезда, мы с ним сосредоточенно рассматривали наличие осколков в поллитровой банке.
Состояние моё улучшалось, мы пару раз выходили с Юрой ненадолго из больницы, а однажды даже  прогулялись во двор  моего детства-юности, где он  никогда раньше не бывал. Дело уже шло к выписке, когда я подхватил какую-то инфекцию,  вызвавшую изнурительное кишечное расстройство. Никакие средства не помогали, состояние ухудшалось и меня перевели в инфекционное отделение.
Первое впечатление: такого не может быть. Впрочем, передать его словами невозможно, в таких случаях говорят «это надо видеть». Гниющие, проваливающиеся полы, облупившиеся до штукатурки стены, драный линолеум, стоячая вонь, койка рядом с парашей, дикий холод в тесных каморках-палатах с подоконниками, покрытыми инеем и льдом, туалеты, в которых один сидит с поносом на толчке, а четверо, тесно прижавшись к нему, курят... Более подходящего интерьера для съёмок фильма о зоне трудно  придумать.
В конце концов, конвейер недугов, начавшийся почечной коликой и закончившийся простудой в пещерном леднике, со скрипом затормозил, и я, оглушённый, но вроде ещё живой, оказался в родный хрущёвке, показавшейся мне роскошным чертогом.
Почти все мои хвори, которых у меня, к счастью, было немного, носили «животный» характер и возникали внезапно, каждый раз заставляя вспоминать сакраментальное «бац» моего дворового дружка.
Через пару лет после больницы ночью разбудила знакомая боль. Неужели снова «почечные конкременты»? Стало тоскливо. Правда, в прошлый раз боль была неимоверной, а сейчас, хоть и постоянной, но терпимой. Пошёл к  участковому терапевту. Та направила к урологу.  Уролог, солидный малый лет под пятьдесят с еврейской фамилией,  живой и энергичный, выслушав мои жалобы и узнав про колику с дроблением, уверенно и даже как будто радостно воскликнул:
— Камушки пошли, уважаемый, камушки! Нон дубиум! Никаких сомнений! Ну, мы поможем им выйти побыстрее!
Говоря это, он одновременно с невероятной скоростью писал в карточке, умещая не более пяти-шести строчек на странице. Каждая строчка напоминала кривую сердцебиения умирающего больного. Я попытался обратить его внимание на нехарактерную, на мой взгляд, для «камушков» повышенную температуру, но он, продолжая строчить, элегично повторял:
— Камушки, дорогой, камушки! Нон дубиум!
Потом глубокомысленно засунул мне палец в анус, после чего снова долго писал, переворачивая страницу за страницей. Выписал стопку  рецептов, настоятельно рекомендуя выкупить лекарства именно здесь, в аптечном киоске поликлиники.
—Здесь они надёжные и со скидкой, — уверил  он.
Лекарства я купить не успел: на другой день знакомый хирург, посмотрев меня, предложил лечь к нему в отделение для обследования.
— Лягете? — спросил добрый парень.               
Ну я и лёг. Через пару дней был установлен совершенно другой диагноз.               
Рецепты против «камушков» не пригодились. Нон дубиум.

Мои нечастые контакты с медициной порой приобретали забавный, а то и экзотический характер. Однажды я попал на приём к отоларингологу  в 1-ю горбольницу. Врач по фамилии Пюро', невысокий кудлатый, бородатый и усатый мужичок, спрашивает, глядя в медкарточку:               
— Так, что у вас?               
— Да вот, понимаете...               
— Стоп! Вы где живёте?               
— На Грязнова.               
— А сюда чего пришли?               
—  Видите ли, в нашей поликлинике врач ЛОР ушла в отпуск...               
—  Стоп! Что значит ушла в отпуск? А другие?               
—  Какие другие? Других нет, она одна.               
—  Что вы мне рассказываете? Их там трое или четверо!
—  Ну как же... Откуда? Послушайте, может, вы что-то путаете?
—  Ничего я не путаю! Я их всех знаю! Мария Павловна, Вера Сергеевна —начинает он загибать пальцы — кто там ещё!   Они-то куда подевались?
— Да никуда не подевались! Просто их нет! У нас один ЛОР! В отпуске! Иначе, чего бы я сюда пришёл? Позвоните, убедитесь!
 
  — Никуда я звонить не собираюсь! Что вы мне голову морочите?
 Я беспомощно озираюсь. Медсестра сидит с отрешённым лицом.
— Извините, я в полном недоумении. Нет, здесь явно что-то не то. Послушайте,  как ваше имя-отчество? — трогаю я  рукав белого халата.
 — Какая разница? — резко отшатнувшись, восклицает доктор. — Я знаю, что говорю!
 У меня перехватывает дыхание.
 
  — Ну вот  что, — бормочу я, с трудом сдерживаясь, — слушать здесь всякое...
 Приподнимаюсь со стула, протягиваю руку к карточке.
 —Я лучше пойду.
  — Сидеть! — рявкает мужичок, прихлопывая карточку ладонью.
 Я вздрагиваю.
  — Никуда мы не идём! Ишь ты! Рассказывайте, раз пришли! Что у вас там?
 Справившись с голосом, я говорю, что ощущаю что-то вроде неполного проглатывания пищи — последний кусочек будто застревает в глотке.
 В руке у врача, откуда ни возьмись, появляется чёрная пластмассовая штуковина, похожая на огромную фотографическую бленду, забитая ватой. Вынув вату, он суёт мне бленду под нос. Внутренняя поверхность трубки гладкая, как стекло.
 — Вот глотка! Как вы считаете, здесь может что-нибудь застрять? То-то же! Это у вас нервное! Невроз глотки! Ко мне с этим делом обращаются кажНый день! Вот, смотрите,  — показывает он на пузырьки, которыми заставлена кювета, лежащая на полке металлической этажерки за его спиной. Я этим смазываю больным глотки кажНый день.
Я-то думал, он оговорился.               
— КажНый божий день, — проникновенно добавляет он. — Вот, когда ваш врач   выйдет из отпуска, скажите ей, пусть она вам тоже посмазывает.               
В глотку он мне так и не заглянул.


                ЖИТЕЙСКАЯ ТЕКУЧКА

Юбилей

В конце июля 2006 года намечалось в  семейном кругу отметить день нашей «золотой свадьбы». Где-то в мае зародилась мысль затеять к этой дате капитальную реконструкцию бытовых помещений: заменить древнюю чугунину на пластик, убрать старое оборудование, установить стиральную машину, купить новую мебель и пр. В подготовке предстоящей операции, а затем и в её осуществлении, активное участие принял Махмут, наш преданный «юный друг».
Наняли соседа, профессионального сантехника, началась нудная, нервотрёпная ремонтная эпопея, длившаяся до самой «даты» и даже,  к нашей досаде, неожиданно продлившаяся  какое-то время уже  после приезда гостей. Как бы то ни было, 30 июля 2006 года мы отметили 50-летие нашей совместной жизни. На юбилей съехалась почти вся наша «мишпоха». Сегодня это уже давняя история. Судьбе, или кому-то там наверху, кто всем  распоряжается, было угодно продлить наш матримониальный марафон ещё надолго...

«Родословная»

Чаще всего человек начинает серьёзно интересоваться своими истоками (если, вообще, начинает) ближе к склону лет. Я — не исключение. Во мне уже несколько лет зрело намерение заняться своим жизнеописанием. Наконец,  вскоре после выхода на пенсию, я разобрал  мамин скудный «архив» — ворох, в основном, малозначащих бумаг в двух древних женских сумках, с карандашом в руках прослушал взятые  у неё когда-то Юрой «интервью» на магнитофонных катушках. Изучил более содержательный, чем у мамы, отцовский архив, с комом в горле читая его письма с фронта и разглядывая сохранённые им мои письма с рисунками...
Начав  писать, почти сразу же обнаружил, что информации, которой  я располагаю, недостаточно даже для полноценного жизнеописания ближайших родственников, включая собственных родителей.  Основные вехи их биографии, разумеется, мне были известны и могли быть развёрнуты и уточнены благодаря имеющимся документам, разрозненным свидетельствам времени,  но всё это было крайне скудно, мозаично, не давало  полноты картины. Надеяться на воспоминания очевидцев и косвенных свидетелей даже сравнительно недавних событий было нечего: их число катастрофически таяло. Чем глубже я пытался проникнуть в прошлое, тем туманнее становился обзор и  менее различимы детали. Проснись во мне интерес к родовым корням на несколько десятков лет раньше, с досадой думал я, глядишь, родословная на парочку колен стала бы глубже, и попытка её воссоздания  не выглядела бы такой  жалкой. Хотел  было бросить свою затею, но подумал, что пробелы и пустоты в истории нашей фамилии неизбежно будут расширяться и углубляться в следующих поколениях, и те потомки, которых, возможно, заинтересует их родословная, непременно с ними столкнутся. Чтобы приостановить углубление «поколенческого вакуума», решил всё же попытаться воссоздать, пусть пунктирно, жизненный путь своих ближайших родственников.

«Тени архипелага»

Я продолжал маяться  своей «родословной», хотя уже твёрдо понимал,что ничего стоящего из этой  вялотекущей возни не получится. У меня были вопросы, на которые мог ответить лишь Юра Блиндер, живущий в США. Я отправил ему письмо с перечнем вопросов, ответа долго не приходило. Наконец пришла солидная бандероль, почему-то «с оказией» из Петербурга. В ней, кроме нескольких фотографий и копий документов оказалась книга В. Кальнера «Тени архипелага», своеобразный спор с Солженицыным, ответ на  его «200 лет вместе».
Книга впечатлила, хотя и грешила некоторой избыточностью, перегруженностью вторичной информацией, попыткой объять необъятное. Вполне можно было бы обойтись без некоторых глав, напоминавших пространный исторический очерк. Сокращение по меньшей мере на треть пошло бы ей только на пользу.  Хороши в книге те места, где Кальнер вступает в прямую эмоциональную и убедительную полемику с хитро передёргивающим и ловко лицемерящим  Солженицыным.  Я почему-то считал, что Венка далёк от  интереса к еврейской теме, и  книга,  явившаяся убедительным доказательством его горячей в ней заинтересованности,  сильно подняла его в моих глазах.
Прочитав «Тени»,  я долго намыливался на отклик, мысли неотступно крутились в голове, и наконец, исчиркав пачку писчей бумаги (компьютера у меня ещё не было), разродился длиннющей рецензией. После её получения Вена во время долгого родственно-тёплого телефонного разговора,  почти не касаясь  сущности моего отклика, пригласил нас с Фаей в гости, обещая «приём по высшему разряду». Люда, его жена, напористо присоединилась к приглашению.
— Вот тогда и поговорите с Веней о книге! — со смехом сказала она.
Мы уже давно  собирались съездить к Юре, кальнеровское приглашение послужило толчком.
7 марта 2007 отчалили на поезде, пробыли в Москве почти 10 дней. Жили то у Кальнеров, то у Юры. Милая полуторагодовалая Сонечка, наша последняя внучка, нас с Фаей не признавала, чуть что, к маме с плачем. В Юриной квартире, чистенькой, уютной, но маленькой и не своей, невольно возникала мысль о их неустроенности. Возвращаясь к Кальнерам, в их роскошную четырёхкомнатную квартиру в сталинском доме, мы будто попадали в параллельный мир.
Чувствовали  мы себя у них, как дома, совместные трапезы превращались в весёлые непринуждённые застолья, ежедневные  прогулки с Венкой по вечерним улицам — в серьезные разговоры о бытие.
При мне Вена позвонил Юре Блиндеру в Штаты, дескать, что не звонишь, забыл совсем. Ответ был шокирующим.
— Вена,  — сказал Юра,  — видишь ли, у меня рак прямой кишки с метастазами в печень, я на химиотерапии.
Венке с трудом удалось справиться с голосом, пробормотать какие-то слова. После окончания разговора он, понурившись, сказал:
— Печень, это всё,  два-три  месяца...
Перед нашим отъездом домой к Юре приехали Лёшка и Сашка. Попрощались. Уехали,  нагруженные под завязку подарками с обеих сторон.
Кальнер оказался прав: через три  месяца, 19 июня,  Юра Блиндер умер. Узнал я об этом 22 июня, Аллочка, поздравив меня с днём рождения 21 июня, скомкав разговор, ничего мне не сказала. А ведь я до конца надеялся на что-то, на медицину Штатов, на удивительную жизненную силу Юры, на чудо, наконец. Я плакал, мысленно прощаясь с ним. Он был мне не просто братом, но и долгие годы хорошим, лёгким, последним другом. По словам Аллы, он не собирался умирать, строил планы, в том числе поездок, покупал книги чуть ли не в последние дни. До самого конца сохранил свою счастливую способность окрашивать мир в светлые тона, свой редкостный природный, в чём-то прекраснодушный оптимизм.


                КЛАССИКИ И АНТИСЕМИТИЗМ

Во время вечерних прогулок с Кальнером (другого времени почти не было) мы обсуждали разные темы, включая, разумеется, и неизбывный российский антисемитизм, на этот раз притаившийся  в опусе «200 лет вместе» под маской надмирной авторской объективности. В частности, мы долго и, разумеется, бесплодно гадали, на чём основывается  ненависть к евреям не у «профессионоальных» юдофобов, а у людей, зачастую не то что  никогда не имевших с евреями  никаких дел, но, бывает, даже почти никогда с ними не встречавшихся.
Да и в произведениях многих русских писателей, враждебно относившихся к евреям, трудно обнаружить  наличие их тесного общения. Ну ладно Гоголь, возможно,  знакомый с миром еврейских местечек и имевший «нутряные» основания для  описания жалких жидов, которых одуревшая от горилки и безделья гопота с хохотом топит в Днепре или  Достоевский, встретивший карикатурного «жидка» в омском остроге, и срисовавший с него некое существо,  недостойное даже презрения. Но Гоголь и Достоевский — писатели, известные своим  антисемитизмом, их широко цитировали и публиковали нацисты, особенно Достоевского, вообще не причислявшего евреев к роду человеческому.
Но откуда неприязнь к евреям у Лермонтова и Пушкина, все эти их «жиды-шпионы», «презренные евреи»? В письмах Пушкина, поражавших меня духовной и житейской зрелостью совсем ещё в сущности, молодого человека, коробило  отношение к «жидам» — только негатив, только презрение. Кстати, упоминания о них в письмах крайне редки, повидимому, в соответствии  с редкостью контактов. Да и откуда эти рафинированные дворяне вообще могли знать евреев, где они их могли видеть? Не в своих же имениях!
В конце концов, мы с Кальнером открыли Америку:  глупо и унизительно  ломать голову над иррациональностью, не знающей логики, над причиной и смыслом постыдной хвори, которую, как отвратительное уродство  следует тщательно маскировать и прятать от окружающих.
Кстати, о Достоевском. Первой книжкой Достоевского, в ранней молодости попавшей  мне в руки, была «Бедные люди», от которой я устал через несколько страниц, до тошноты наглотавшись приторной «маточкой», тоской и безнадёгой.  Потом прочитал, насилуя себя, для «общего развития»  «Братьев Карамазовых», «Идиота». Получил стойкую аллергию на творчество великого писателя. Долго отнекивался, но по настоятельной рекомендации моего студенческого приятеля Толика Рыканта, жившего в нашем квартале, взялся читать  «Преступление и наказание».
— Возьми,  — совал он мне книжку,  — это совсем другое! Там мути, конечно, достаточно, но  ты читай её как детектив. Не пожалеешь!.
Рыкант  оказался прав, «детективная составляющая», книги, как он витиевато  выразился, оказалась весьма интересной, а временами просто захватывающей. Как-то  уже недавно, валяясь с гриппом, я извлёк из шкафа «Преступление и наказание».  Я любил иногда перечитывать  куски поединка между Раскольниковым и Порфирием  Петровичем.  На этот раз пришло в больную голову перечитать книгу полностью, освежить впечатления.  Впечатления освежились, но не изменились ни на йоту.
С новой силой поразила  вязкая, искусственная атмосфера романа, его бесплотные, картонные герои, их стостраничные письма, абсолютно  неестественные  разговоры — люди так не разговаривают — сосуществование холодной безжалостности со слащавой сентиментальностью,  и этот  «фирменный» всеохватный болезненный надрыв, плач, истерики, заламывание рук. Читать бросил  после «ударной» реплики Порфирия Петровича «да вы и убили-с, Родион Романыч». Завершающие главы романа, живописующие надсадно-исступлённую экзальтацию героев, их клиническую религиозность перечитывать не захотелось.
Моё давнее убеждение, что автор, подобно своим героям, психически неадекватен,  лишь укрепилось.  Но куда денешься — классик,  первый из первых, особенно на Западе. Заглянул, понимаешь ли, в бездонную душу русского народа!
Ещё одна «художественная особенность» романа: его герои живут будто в вакууме, кроме них вокруг — никого.  Эта потрясающая пустота, отсутствие осязаемой среды  бросаются в глаза  с первых страниц. В огромном Петербурге лишь они одни со своими надроченными страстями. Я несколько утрирую, но создаётся впечатление, что чуть ли не единственный посторонний персонаж в романе — встреченный  Свидригайловым маленький человечек в нелепом одеянии, возникший из тумана пустынного города. Вот как описывает его Достоевский: «на лице его (человечка) виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени». Карикатурно подчёркивая акцент человечка, автор вносит дополнительную краску в облик «еврейского племени»:   
          — А-зе, сто-зе вам и здеся на-а-до?               
— А-зе, сто-зе, эти сутки (шутки) здеся не места!
Ксенофобские и, особенно, антисемитские взгляды в той или иной мере отражаются во всех произведениях Достоевского. Даже в «Подростке» говорится о «грязных жидовских руках». Но подлинная степень его юдофобства   открылась для меня после прочтения «Записок из мёртвого дома» и кусков из  «Дневника писателя», появившегося в последнем собрании его сочинений.  Оказывается,  Фёдор Михайлович Достоевский, классик русской литературы, второе «наше всё» был не каким-то там  «простодушным» бытовым юдофобом, коих на Руси пруд пруди, а  идейным, воинствующим  антисемитом. Впрочем, я лукавлю. О ярком  антисемитизме Достоевского я впервые узнал ещё в юности из  хранившейся у Юры Блиндера в потайном месте брошюры, изданной на оккупированной территории Союза. Страницы книжонки пестрели антисемитскими цитатами из русских классиков. Там был и Пушкин, и Гоголь, и Лесков, но  почётное место занимал  Фёдор Михайлович Достоевский, знаток русской души, и, что особо подчёркивалось, любимец Йозефа Геббельса.
Я был потрясён, читая его исполненные жгучей ненависти высказывания о евреях, о их коварстве и безжалостности, о жидовской идее захвата мира. Цитат было много, одна хлеще другой. Они звучали в унисон с антисемитскими высказываниями нацистской верхушки. В контексте пропагандистской книжонки постулаты Достоевского  не только  оправдывали нацистскую расовую политику, но и походили на призывы к действию.
Спустя много лет, читая «Записки» и «Дневник», я пришёл к убеждению, что юдофобская публицистика русского классика  вполне могла бы дать фору штрейхеровской «Дер Штюрмер».  Более того, думаю, что доживи он до известных  времён, сочуственно отнёсся бы к «окончательному решению».
На Западе, да и у нас тоже,  не особо скрывают, что почитают Достоевского не столько за художественные достоинства его творчества, сколько за пронизывающую все его произведения социально-христианскую  философию,  за боль о человеке,  сострадание к униженным и оскорблённым. Не смущает  ли, однако,  его почитателей сосуществование в одном человеке высоких гуманистических принципов и  ненависти к инородцам? Не коробит ли  его выборочное человеколюбие? А эта знаменитая слезинка ребёнка!.. Уж неужели и  жидёнка-полячишки тоже?
Кнуту Гамсуну, признанному классику, лауреату Нобелевской премии, на бездуховном Западе отказано в уважении за его нацистские взгляды. Россия же,  в качестве одного из символов своей высокой духовности  избрала  фигуру  Достоевского, великорусского шовиниста, ксенофоба и антисемита. В стране, одержимой идеей «русского мира», это особенно символично.


                ИНТЕРНЕТ

«Записки о минувшем».               

После завершения своей куцей родословной потянуло заняться  воспоминаниями о своём детстве,  которые задумывал уже давно. Захотелось, пока не забыл, рассказать о его наиболее запомнившихся и кажущихся мне интересными эпизодах, сделать это в форме не слишком длинных зарисовок. Начал писать  «Записки о минувшем», писал их  несколько лет то запоем, а то, чаще всего,  по две строчки в день.  Юра с Леной отпечатали рукописи «Записок» и изготовили несколько экземпляров добротной самодельной книги, которую я раздал близким.
Перед новым, 2009 годом Юра привёз компьютер. Он намеревался подарить мне его уже несколько лет подряд , но я упрямо отказывался, считая, что «лишняя железяка» мне в доме не нужна. На этот раз поставил меня перед фактом.
— Не  хочешь, скажи, увезу обратно. Или можешь выбросить.
Скрипя зубами, преодолевая  растущее с годами  отторжение всего нового, я принялся осваивать «железяку», увлёкся и спустя недолгое время уже не представлял, как мог без неё обходиться. Научился (на заочных интернет-курсах) слепому десятипальцевому набору, стал печатать на компьютере.
Осваивая компьютер,  я не вдавался не то что в дебри, даже во многие рутинные операции, ограничившись лишь своими естественно сформировавшимися пользовательскими познаниями и потребностями. Так и остался в глазах Юры «чайником»,  лохом.
По телевизору мы  уже давно не смотрели почти ничего, кроме записанных на видеомагнитофон случайных ночных фильмов, как правило, оказывавшихся сущим барахлом. «Новости», ток-шоу, превратившиеся в токсичную пропагандистскую жвачку, смотрели всё реже, берегли нервы. Интернет предоставил возможность получать сухую, без пропаганды,  информацию о событиях. Теперь мы могли смотреть любые передачи, фильмы по своему желанию, отчего качество вечерней жизни кардинально изменилось.
О джазе нечего и говорить. Невольно приходила в голову фантастичность музыкально-психологической эволюции: от добытого на час затёртого, маловнятного армстронговского «Mack the Knife» «на костях», до нескончаемого потока кристально чистого  звучания интернет-джаза, включаемого  по твоему желанию в любое время.
Начал постоянно смотреть (вернее, читать, никогда не слушал пространные интервью) оппозиционные программы «Эхо Москвы», «Грани». Они вдохновляли, иногда просто захватывало дух, хотя я и понимал,  что за пределами интернета голос оппозиции не слышен, и вся эта крамола, в сущности, не более чем локальное сотрясение воздуха. Да, собственно, это и не имело значения:  большинство народонаселения было либо равнодушно к любой фронде, либо её отвергало.
Освоив компьютерные азы, начал давать почитать кое-что из своих «Записок» друзьям, родным, получал хорошие отзывы, порой до неумеренных дифирамбов. Лёня Ветштейн, приятель детства, профессиональный журналист и писатель, с которым мы через много лет случайно встретились в фейсбуке, настаивал на их публикации.
Я отнекивался, возражая, что они предназначены исключительно для внутреннего употребления. Ветштейн же  и прочие читавшие утверждали, что я не прав и настырно советовали расширить круг «потребителей». Поддавшись напористым уговорам, зарегистрировался на Прозе.ру, вынес-таки «Записки» на всеобщее обозрение. Глядишь, думал я, и впрямь кому-то они покажутся интересными. Приметы времени, то да сё...
Какое там! Как и следовало ожидать, почитывали  их вяло, а скорее всего, и вовсе не читали, открывали, пробегали глазами — господи, что это? Ни тебе драйва, ни эпатажа. Пресное ретро... Кому это надо... Ну и откликов, соответственно, никаких. Что       комментировать-то? Нечитанное, ненужное? Впрочем, один комментарий я вскоре получил. Как-то по случаю я скорбно высказался насчёт Освенцима, Холокоста и пр. Тут же откликнулся какой-то добрый человек.               
В качестве комментария к моим ламентациям он прислал целое эссе. Не нужно переживать, как бы призывает оно. Никто никого целенаправленно не   убивал, не верьте этой чуши. Холокоста никакого не было. И так называемых «фабрик смерти» тоже. Это всё мифы. Вам жалко некую Анну Франк? Не вы один льёте слёзы над судьбой бедняжки! Успокойтесь: не было никакой Анны Франк. Её «дневник»–фальшивка, депрессивная подделка. Все эти жалостливые байки про еврейские страдания придуманы самими евреями с одной целью: развести доверчивых фрицев на бабло. Они же лохи, эти фрицы, простофили! Помните, небось, сказку «Дурень Ганс»? Ганс, Фриц, один хрен.
Это эссе – что-то вроде выжимки из серьёзных исследований автора, в которых он развенчивает навязшие на зубах россказни о массовых убийствах евреев.
Он диссидент. Смело и уверенно отрицает то, что даже на пике госантисемитизма
 не подвергалось сомнению. Замалчивалось, искажалось, но не отрицалось. Ни сам факт геноцида, ни количество его жертв.
Читал, преодолевая мерзкую тошноту. Бессильное бешенство подкатывало к горлу при сознании того, что некая человекообразная тварь ходит по одной со мной земле, жрёт, пьёт, совокупляется, а в паузах деловито и безнаказанно топчется на костях моих многочисленных невинно убиенных родных,  глумится над их памятью и плюёт в души их потомков.
Между тем, в комментариях к труду аналитика сплошь похвалы в его адрес: мужественный, бесстрашный человек, не побоялся сказать правду. Зная «неканатность» моих нервов, Юра сразу порекомендовал мне, перефразируя профессора Преображенского, не читать вообще, а особенно   на ночь интернет-комментариев, однако  я не послушался и всё же иногда в них  заглядывал.
Я уже давно избавился от внушаемого с раннего детства лицемерного отношения к «народу» как к некой  сакральной общности, мудрость и правота которой даже в мыслях не должна подвергаться сомнению. Высказывания интернет-пользователей, которых, я, как мне казалось,  не без оснований  отношу  к наиболее «продвинутой»  части этого самого народа, пиетета к нему не добавили.  Мощь ядовитого потока злобы и мракобесия, разлитого в комментариях чуть ли не на любую тему,  не поддаётся  никакому описанию. Чётко вырисовывается  коллективный  «народный портрет»: узколобый питекантроп с клавиатурой. Наиболее колоритно  в сети  представлена антисемитская  часть народного творчества. Куда ни кинь, о чём бы ни шла речь в блогах, о политике ли, о культуре, да хоть о щах и каше, комментарии неотвратимо  сворачивают на евреев. До интернета я, проживший долгую жизнь, знакомый с проявлениями антисемитизма не понаслышке, не мог даже вообразить чудовищной степени его накала в стране — вчерашнем оплоте  нерушимой дружбы народов. Сеть кишит  сайтами, блогами, комментариями, представляющими пахучую смесь пещерного невежества, презрения, бешеной ненависти к евреям. Сколько же их,  духовных (возможно и физических) потомков  отечественных жидоедов, тех, что вместе со своими новыми хозяевами  убили и закопали мою родню в одной яме вместе с остальными сотнями их соплеменников на окраине белорусского местечка!  Изнурённые иссушающим юдофобским бессилием,  они мастурбируют, исторгая ядовитый гной.
Не стану цитировать пронизанные зоологическим антисемитизмом высказывания «комментаторов», чтобы лишний раз не травмировать ни свою, ни чью-то душу. По части радикальности призывов к «окончательному решению» еврейского вопроса интернет даёт сто очков вперёд нацистской пропаганде. Один из характерных примеров всё-таки приведу: Когда уже мы начнем отправлять их целыми эшелонами в крематории,чтобы они вышли из трубы в виде жирного вонючего дыма... И ответ:
Очень сильно воздух загажен будет.
Поначалу возникает  сомнение в психической адекватности этой публики, но вскоре приходит  трезвое понимание, что никакой патологии здесь нет, всё нормально, просто это раскованное, несдерживаемое никами-псевдонимами выражение вековых, впитанных с молоком матери  эмоций и чувств, без всякого сомнения  отражающих настроения, мягко говоря, значительной части высокодуховной популяции. Каких только напастей и кар не насылают православные на мою жидовскую голову!  Предки этих человекоподобных устраивали погромы, сладострастно убивали евреев ещё до прихода немцев. Дай сегодня волю этой нечисти, они кинутся делать то же самое с моими детьми и внуками.
Так будьте же вы прокляты, заклинаю я, вы, безмозглые нелюди, родившая вас мать и ваши вы****ки до седьмого колена!
Я считал бессмысленным и некчёмным своё пребывание на Прозе.ру. Мои нечастые публикации отклика не имели, я будто бросал их в топку. Вскоре обнаружил, что в недрах этого скопища графоманов  идёт какая-то борьба за рейтинги, баллы и прочая, недоступная моему пониманию, чуждая и противная мне возня. Дважды закрывал страницу, но «по просьбе трудящихся» (без шуток) открывал снова.

Тоска по «совку» и другое

«Бывали хуже времена, но не было подлей». Эти некрасовские строки всё чаще приходили мне в голову.  Возвращение тотальной лжи, превосходящей по цинизму советские времена, наглый захват территорий соседей, растущее чиновничье лизоблюдство перед власть предержащими, жестокие гонения на инакомыслие, натужно изобретаемые способы объединения нации, разглагольствования  о какой-то особой, «суверенной» демократии, русские марши — таков был воздух, которым дышала страна.
Ревизии начинали  подвергаться официально доказанные факты, например, Катынь. Это как если бы какой-нибудь Фриц выступил с опровержением, скажем, «Хрустальной ночи», а Джон — бомбёжки Хиросимы.  Какой-то Калашников ( не тот, что с автоматом),  высказывая где-то свои политические взгляды, открыто называл себя фашистом. Отповеди что-то не припомню, по-видимому, её просто не было. Так же, как не помню, чтобы в день  «народного единства» был наказан хоть один нацист, зигующий  на Русском марше.
Упомянул о «дне русского  нациста» и вспомнил ещё об одном празднике,  «Дне России», который, если мне не изменяет память, вначале назывался  Днём независимости России.  Он был основан в годы перестроечного раздрая, начала «парада суверенитетов». Хорошо помню своё тогдашнее недоумение.  Стремление  «республик свободных» получить независимость от Москвы и СССР было объяснимо, а  от кого провозгласила свою независимость Россия, для всего мира олицетворявшая и Москву,  и СССР,  было непонятно. Если только от здравого смысла...
Искусственные праздники не приживались, бывшие «всенародные», въевшиеся в плоть и кровь, праздновавшиеся на всю катушку наравне с Новым годом, отмирали. Чёрт его знает, думал я, возможно, что-то позитивное в тех празднованиях было. Что-то, пусть эфемерное, что объединяло всё население...
В прессе всё чаще горькая, щемящая тоска по СССР. «У всех, живших в советскую эпоху, ностальгия по тем временам»,  —утверждалось в статье, опубликованной в одной из местных газет, посвящённой славным первомайским демонстрациям.  (Сразу вспомнилось лишение премии за неявку, отгулы за явку, раздача суконных рыл на палках, баранье шествие к трибуне с несущимися оттуда бодрыми пустыми лозунгами, пьяная  радость неизвестно чему…)
От сусальности статьи тошнило, а, между тем, её ностальгический настрой  во многом  отражал подлинные народные настроения.  Интернет, его социальные сети переполнены то приторным, то страстно напористым  бредом о счастливой жизни в советские годы. Редчайшие трезвые возражения   вызывают злобную реакцию. И хотя среди потока примитивной мифологии изредка попадаются тексты, свидетельствующие о наличие мозга у их авторов, они ничем,  кроме элементарной грамотности,  не отличаются от общего вздора. Примеры, приводимые в доказательство неоспоримых преимуществ «совка» (не люблю слово «совок», в нём мне слышится вульгарность и дешёвая легковесность, не соответствующая тяжеловесной угрюмости той эпохи; но куда денешься, словечко получило необратимое распространение в  лексиконе) поражают своей девственно-агрессивной глупостью. Скажем, из рассказов очевидцев несведущие узнают, что, оказываетс, что при совке милиция работала, суды судили, горисполкомы  убирали снег, детские сады и школы воспитывали и учили детей… Взращённые  телевизором граждане с гордостью вспоминают, что СССР никогда за всю свою славную историю ни на кого не нападал,  всегда был страстным борцом за мир во всём мире, оплотом миролюбия во вражеском окружении. Да мало ли чем можно гордиться и о чём сожалеть, вспоминая ту славную пору!
Людская тоска по эпохе совка крепла не иначе как под влиянием витающих в воздухе загадочных флюидов. Молодое поколение, выросшее уже в постсоветское время, о стране Советов ничего не знает, но удивительным образом испытывает  к ней чувство нежной ностальгии. Им, которым благодаря расхожим мифам, советское прошлое рисуется в радужных красках, нужно многое объяснять. Не представляя реалий «развитого социализма», они не понимают, чего тогда не хватало людям.
Ностальгия по неведомому — феномен, которым впору заняться социальным психологам. Но ностальгии по совку подвержено немалое число и тех, кто половину, а то и бо;льшую часть жизни прожили в СССР, и, казалось бы, должны быть по горло сыты его реалиями. Не обременённые  избытком  исторической памяти, они  уже давно начали скучать по «тем временам». В этом нет ничего удивительного. В путинской России с её безумным общественным расслоением, пакостной атмосферой густой ненависти, озлобленности, тревожной непредсказуемости люди невольно обращают  свои взоры к эпохе тоталитаризма, где, как им помнится, было некое социальное равенство, уверенность в завтрашнем дне, застойная стабильность... Даже люди либеральных взглядов  отыскивают в той эпохе черты, выгодно отличающие её от нынешней России.
У меня нет сомнений, что многие, даже сами того не осознавая,  ностальгируют не по тому времени, а по прожитой в нём молодости, поре, прекрасной во все времена…
Вообще сравнивать СССР с нынешней Россией — дело неблагодарное, рискуешь сорваться в банальное мифотворчество. Впрочем, как сказал  сатирик, зачем сравнивать чуму и холеру? Надо просто констатировать, что и то и другое смертельно опасно, вот и всё.
Возможно, и даже наверняка, стоит сожалеть о каких-либо утраченных атрибутах советской эпохи. Например, о непредставимом ныне размахе вовлечённости граждан в занятия физкультурой, спортом, художественной самодеятельностью, техническими и другими видами народного творчества.  Кружки, секции, студии в многочисленных  клубах, дворцах и домах культуры всегда  были переполнены. Я с малых лет был активным участником художественной самодеятельности и вспоминаю те годы с доброй, тёплой ностальгией...
К слову сказать, в недрах самодеятельности порой рождались настоящие самородки, одарёные самоучки,  ставшие впоследствии  известными артистами и музыкантами. Скажем, в нашем оркестре начинал  талантливый саксофонист, игравший в лучших оркестрах страны,
заслуженный артист РФ Роман Хатипов.
 

...С печалью узнал о смерти Е. Гайдара. Совсем ещё молодой, затравленный,  оплёванный, ошельмованный недоумками. Один из последних порядочных.

...Помню, как в начале 2010 года впервые в жизни не принял участия в выборах. Фая тоже не голосовала. Был какой-то «единый день голосования», что это означает, я не знал, да и знать не хотел. При советской власти не пойти на выборы было практически  невозможно: «агитаторы» доставали до печёнок, ходили по домам, не отцеплялись, пока не проголосуешь.  После перестройки, породившей иллюзии демократии, ходил голосовать сначала «за кого-то», потом  «против кого-то». Когда иллюзии испарились, ходил  по инерции, чтобы «голос не пропал»... А в тот раз вдруг подумал: да провались оно пропадом! Используйте мой голос, как угодно, хоть Гитлера впишите. И ещё я думал о том, что тотальная фальсификация выборов в России — благо. К  тому времени я уже давно убедился, что с народной  тягой к  сильной руке и пренебрежением демократическими ценностями подлинно свободные выборы чреваты приходом к власти диктатора сталинского разлива, во всяком случае, никакая либеральная оппозиция через выборы к власти уж точно не придёт. Уж лучше пусть всё остаётся, как есть.



                ПОДЛОСТЬ НА МАРШЕ

Магнитский

Новостные передачи по телевизору я не смотрел, и если бы не появившийся у меня компьютер, а с ним и интернет, возможно, так и не узнал бы о наделавшем много шума деле  Магнитского. Впрочем, не уверен, что об этом деле сообщалось по телевизору. Юриста, обнаружившего умопомрачительное хищение из российского бюджета и пытавшегося доказать  причастие к нему высоких властных чиновников, арестовали и по правилам преступного российского абсурда самого обвинили в совершении этого хищения. Меньше чем через год содержания в бесчеловечных условиях СИЗО, Магнитский умер в тюремной больнице.
Отношение цивилизованного мира к происшедшему было единодушным и однозначным: в результате сговора между высокопоставленными  преступниками и коррумпированной судебной системой был оклеветан, осуждён и погиб невинный человек. В результате тщательного расследования обстоятельств гибели Магнитского, проведённого на Западе, была убедительно доказана сфабрикованность возбуждённого против него дела. Если бы после его смерти власть призналась в роковой ошибке, дело не получило бы такого резонанса.  Но   даже включив извращённую фантазию, представить себе  такое невозможно. Не устану повторять: ни СССР, ни его правопреемница  Россия своих ошибок не признавали никогда, изображая из себя бастион безгрешности в кольце отпетых нечестивцев.
В США был принят «Закон Магнитского», предусматривавший санкции против широкого круга лиц, попирающих права человека в России.   Вместо того, чтобы (смешно даже подумать) поблагодарить американских «партнёров» за участие в поимённом разоблачении мошенников, власти России,  отрицая очевидное,  бросились изыскивать способы отмщения клеветникам-супостатам.

«Закон Димы Яковлева»
 
За некоторое время до введения санкций в США из-за халатности приёмного отца погиб маленький мальчик из России Дима Яковлев, усыновлённый американской семьёй. Чтобы отвлечь общественность от резонанса, вызванного смертью юриста, российская пропагандистская машина цинично использовала это трагическое происшествие, представив гибель мальчика чуть ли не умышленным убийством русского ребёнка. Её стараниями реакция российского населения  была чрезвычайно и неадекватно  бурной. Лицемерие в этой шумихе  зашкаливало: вряд ли режиссёрам всеобщей истерики не было известно о множестве  аналогичных случаев, жертвами которых были родные дети американцев — этими сведениями был переполнен интернет.   По моим ощущениям, именно начиная с того спекулятивно инспирированного  ажиотажа,   антиамериканизм,  и так уже давно пронизавший Россию и  целенаправленно подогреваемый действиями власти и пропагандой, начал приобретать  явно выраженный клинический характер и превращаться  в некую социально-психическую  болезнь, похоже, неизлечимую.
Оскорблённые кремлёвские агнцы  нашли повод прищучить лезущих не в своё дело пиндосов: в ответ на санкции Госдума приняла «Закон Димы Яковлева», запрещающий усыновление российских детей гражданами США. Народные избранники проголосовали за бесчеловечный закон почти единогласно: из более чем 400 депутатов против было человек десять. На Западе к закону отнеслись с брезгливым негодованием как к мстительно-подлой акции, бесцеремонно и беспричинно ломавшей судьбы множества детей, уже почти усыновлённых американскими семьями, детей, многие из которых были больны и  вряд ли  будут усыновлены у себя на родине. В России закон получил прозвище «Закон подлецов».


                РОКИРОВКА

На протяжении всего срока президенства Медведева «эксперты-политологи» гадали, кто из тандема будет баллотироваться на следующих  президентских выборах или,  если отбросить эвфемизмы, кто станет следующим президентом. На вопросы иностранных журналистов, кто из парочки решит принять участие в выборах президента, Путин отвечал  с ухмылкой: «Мы договоримся». И они, действительно, договорились: Медведев предложил в президенты Путина, а Путин — в премьеры Медведева.
Путин публично признался, что такая «рокировка» была им задумана ещё в 2008 году. Замысел Путина был прост, как всё гениальное: Медведев, назначенный пешкой в нехитрой комбинации,  должен был попрезидентствовать под патронажем премьера четыре года, после чего тот в соответствии с конституцией имел право снова баллотироваться в президенты. Практика российских выборов обеспечивала бесперебойное  повторение «рокировочки» и, тем самым, пожизненное царствование новоявленного самодержца. Опасаться неудачи на «выборах» было смешно.
Преисполненная наглости и цинизма операция на Западе вызвала изумлённую оторопь, а в России — возмущение и акции протеста либералов, призывавших бойкотировать выборы в Думу в октябре, считая их заведомо нечестными и несвободными. В день выборов в Госдуму интернет был переполнен сообщениями о нарушениях и фальсификациях. Сразу после выборов состоялся митинг против нарушений на выборах, полиция жестоко разгоняла собравшихся, их было около 10 тысяч,  задержала несколько сотен человек, среди них был А. Навальный, это имя я тогда услышал в первый раз.
Протестная активность не спадала, каждая акция, независимо от количества участников и способа проведения — будь то митинги, шествия или гуляния, — сопровождалась жёсткими  разгонами. В конце декабря в Москве прошёл еще один, более многочисленный митинг. Никакой эйфории по этому поводу я не испытывал, мои иллюзии о  демократических переменах в России  давно уже развеялись безвозвратно. Даже относительно внушительные цифры числа митингующих   меня ни в чём не убеждали.  На Западе по менее значительным поводам на улицы выходили миллионы. Несколько десятков тысяч  митингующих на многомиллионную Москву, не говоря уже о всей России, ещё не означали рождения гражданского общества.  У меня ещё с 1991 года было своё определение такого рода всплесков гражданской активности: счастливое недоразумение. Не твёрдая убеждённость, считал я,  а сиюминутная  импульсивная возмущённость способна вывести  у нас людей на митинги.
Зыбкость и непредсказуемость «народного сплочения» наглядно  проявилась на протестном митинге, состоявшемся сразу после рокировочной победы Путина на выборах 4 марта 2012. Народу собралось гораздо меньше, чем в декабре, на  организованном властью контрмитинге было втрое больше людей. К тому же я полагал, что на  этом официальном митинге  было достаточно и не «согнанных», тех, кому лозунги оппозиции  были, грубо говоря, до фонаря: в них не было ничего материально-бытового, не было «мяса». Мне показалось, что власти нечего  бояться.
Помню, как размышлял над тем, что всей душой хотел бы увидеть президентом человека, близкого мне по убеждениям, взглядам, но понимал, что даже свершись такое, ничего в конце концов не изменится. Попытки любых действительно  демократических перемен  завязнут в тягучем российском болоте, ползучий откат сведёт их на нет.  Любые потуги, считал я, разобьются о вечно актуальные басню «Квартет», байку про автомат Калашникова и прочее в этом роде. Во всяком случае, думал я  «демократичнее», чем сейчас, не будет никогда. Может быть только хуже.
Вскоре, опять же в полном соответствии с планом «рокировки», Дума утвердила Медведева на пост премьер-министра.
Я, видимо, ошибался, считая, что власти нечего бояться. Протесные манифестации не стихали, набирали силу. 6 мая состоялся так называемый «Марш миллионов», проведению которого власти чинили  всяческие препятствия. В марше  участвовало чуть ли не 100 тысяч человек. Кого только не  было среди собравшихся! Правые, левые, националисты, анархисты... Честно говоря, на душе было неспокойно. Мало ли что может выплеснуться из недр огромной разношёрстной толпы! Всё может обрушиться в один момент. Нет, уж лучше «стабильность», думал я, чем  российский бунт «бессмысленный и беспощадный» или революция с неизвестными целями. А вообще было удивительно и неожиданно, что на митинг, не связанный с «хлебом- маслом»,  собралось столько людей.
Во время мирного шествия,  на подходе к Болотной площади  вследствие  провокационных   действий полиции   начались волнения, столкновения, переросшие в настоящее побоище. Судя по всему, полиция (идиотское переименование милиции уже состоялось) получила указание не церемонится с митингующими,  и  то, что закованные в латы церберы вытворяли с безоружными людьми,  невзирая на их пол и возраст, иначе, как зверством, назвать было нельзя. Десятки избитых, сотни скрученных, запиханных в автозаки с  последующими неотвратимыми и, как правило, несправедливыми наказаниями вплоть до возбуждения сфабрикованных уголовных дел.  Продажные суды не скупились ни на штрафы, ни на реальные сроки.
В череде протестных выступлений эта акция  стала эпохальным, знаковым событием не только  как наиболее массовое выступление оппозиции, но и   как  беспрецедентно жестокое насилие полиции во время её разгона.  Болотная площадь стала именем нарицательным, символом оппозиционных протестов, полицейского и властного произвола. Она придала власти мощный импульс для дальнейшего закручивания гаек с целью начисто исключить такого рода эксцессы. Хотя, казалось бы, закручивать уже некуда: за годы путинского правления  политические свободы были либо жёстко ограничены, либо вообще ликвидированы. И, тем не менее,  поскольку авторитаризму ещё  не удалось  занять абсолютно непробиваемые позиции, возможность продолжения протестных акций была не исключена.
Я кожей чувствовал разлитую в воздухе смутную, тревожную неопределённость. С одной стороны власть, не на  шутку  напуганная последними событиями, с другой —  оппозиция, помесь ежа с бегемотом, от либералов до явных и неявных нацистов. Аморфность и эклектичность протестной массы была удивительной. Враги иногда говорили то, с чем вполне можно было  согласиться, а «близкие» порой несли ура-революционную чушь. Предугадать последствия стихийных массовых выступлений с их  неоднородными, размытыми политическими ориентирами было невозможно. Во всяком случае, если в начале 90-х я готов был затянуть ремень ради вожделенных перемен, в которые верил, то сейчас, при полностью утраченных иллюзиях, в пенсионном статусе, с серьёзными проблемами зависящих от меня близких,   я  вряд ли пожертвовал бы чем-то ради эфемерной «революции».

Случайно узнал о смерти Ивана Шевцова, одной из  знаковых фигур эпохи «борьбы с космополитизмом», автора «антисионистского» романа «Тля». Опус  был написан в 1949 году, но даже тогда,  в разгар кампании,   опубликован не был, по всей вероятности, из-за слишком уж лобового,  выходящего за дозволенные рамки антисемитизма. Зато, как ни забавно,  его опубликовали в годы хрущёвской оттепели, наряду с другими книгами, положенными «на полку». Кроме «Тли», этого жидоедского шедевра, из под его пера вышли и другие романы той же ориентации. Юдофобия Шевцова была абсолютно параноидальной. В одном из своих творений он заявил, что значки, отделяющие друг от друга стихи в журнале «Юность», этом сионистском вертепе, вовсе не  снежинки, а шестиконечные звёзды. В.Катаев, тогдашний редактор «Юности», отозвался на это довольно смелой по тем госантисемитским временам репликой,  посоветовав издать «Тлю» в коричневой обложке.   
Я бы не вспомнил сейчас об этом образце болезненной  графомании и его авторе, если бы не комментарии на пост о его смерти в интернете. Их было много, практически все они горячо поддерживали идеи славного жидоеда, хвалили его «за смелость». Это был форум русских гитлеровцев, безграмотного быдла, со смаком демонстрировавшего своё людоедское нутро. В очередной раз не последовав совету сына не читать комментарии, я вновь ощутил сбивающую с ног  силу пахучей духовности  народа-богоносца.


                ИМИДЖ РОССИИ

Судя по информации, публиковавшейся в ещё не до конца  удушенных  СМИ,  рейтинг России в мире заметно снизился. Забугорные аналитики связывали его падение прежде всего с делом Магнитского, «Законом подлецов»,  делом Pussy Riot (нашумевший инцидент с тремя скандальными молодыми феминистками, устроившими в храме Христа Спасителя «панк-молебен» «Богородица, Путина прогони!», за что были приговорены судом к двум годам колонии), а также с репрессивными законами, один за другим принимаемыми Госдумой («взбесившийся принтер»),  атмосферой мракобесия, воцарившейся в стране. Власть, похоже, признавала снижение популярности России, но объясняла его происками   врагов России, воздействием  их лживой пропаганды на умы тупых иностранных обывателей.
Я подумал тогда, что все эти буржуйские опросы и рейтинги власти до лампочки. Она уже давно плюёт на мировое общественное мнение. Однако, пренебрегая морально-этическими соображениями, Кремль не может не быть озабочен экономико-политической стороной проблемы.  Снижение рейтинга России пагубно сказывается на  её экономических связях с миром, отрицательно влияет на  инвестиционные процессы. В оставшихся неофициозных СМИ утверждалось, что в Кремле вовсю ломают голову над тем, как нейтрализовать  злокозненную пропаганду, завоевать благорасположение Запада,  не оступая при этом, само собой,  ни на дюйм от того курса,  который, собственно, и стал первопричиной ухудшения отношения Запада к России. Поднимать рейтинг России власть собиралась с помощью хитроумных схем политического имиджмейкерства. Задача состояла в том, чтобы используя искусные  контрпропагандистские пассы,  убедить западную общественность в её  ошибочном представлении о России, создать благостный мираж российской свободы и демократии.
Я невольно вспомнил потуги подобного рода в нашем Магнитогорске. Металлургический гигант, которым, собственно, и славен  город-легенда, денно и нощно изрыгает в атмосферу огромное количество вредоносных веществ. Цифры можно не называть, ибо их чудовищность всё равно недоступна нормальному человеческому осмыслению. Широко и победно афишируемые меры по очистке воздушной среды, которые иначе как жалким паллиативом не назовёшь, существенного влияния на качество городского воздуха не оказывают. При сегодняшних темпах их проведения кардинального решения проблемы нечего ждать даже в самом отдалённом будущем.
Когда то, на заре проклинаемых «лихих девяностых» в местной прессе появились первые подробные сводки-отчёты о состоянии городского воздуха. Сначала они публиковались регулярно, потом время от времени, а потом как-то незаметно исчезли. Сейчас в городских СМИ  эта тема – табу.
Местные власти прилагают все усилия для преодоления негативной репутации города. На страницах «Магнитогорского металла» город представляется чуть ли не гламурным курортом с его аквапарками, фестивалями моды и музыки, конкурсами красоты, горно-лыжными центрами, курортной(!) поликлиникой, санаториями-профилакториями. Из газеты «Магнитогорский рабочий»:               
«В Магнитогорске принята долгосрочная целевая программа развития туристско-рекреационной деятельности. Властям города предстоит немало поработать в этом направлении. И для начала (тут внимание!) придётся КАКИМ-ТО ОБРАЗОМ ИЗМЕНИТЬ ИМИДЖ – из города с неблагополучной экологической обстановкой стать городом, привлекательным для туристов».               
Делов-то, господи!
Суть не важна. Важна видимость, красивая картинка, хорошая мина.
Нужен ИМИДЖ. Любой ценой.
От Москвы до самых до окраин...


                КАТАРАКТА-2009

Начальная катаракта, обнаруженная на моём левом глазу вскоре после операции на правом, уже давно превратилась в зрелую и не на шутку давала о себе знать. Пора было задуматься об операции.
Чтобы попасть к окулисту, нужно получить «талончик». Их начинают  выдавать в 8-30.
В 7 часов утра перед закрытой дверью поликлиники — пугающая своей огромностью толпа. Народ сгрудился на ступеньках высокого крыльца и вокруг него, жмётся от ветра и мороза. Через полчаса двери открываются, толпа устремляется к заветному окошку. Нервотрёпка: достанется ли талончик? Радость: достался!
Приём, начавшийся минут на сорок пять позже, чем указано в расписании, часа через полтора внезапно прекращается. За дверью слышны голоса, громкий смех.
— Чай пьют... — вздыхает кто-то.               
Огонёк вызова не загорается пятнадцать минут, полчаса, сорок минут... Не выдерживает усатый мужичок семитского облика: резко толкает дверь и, просунув голову в кабинет, громко интересуется:               
— Девочки, у вас что, лампочка перегорела?               
Минут через пять из кабинета выглядывает молодая особа необъятных габаритов.
— Проходим! — приказывает она.
Через час подходит моя очередь. Захожу в кабинет. Могучая деваха, которую я принял было за врача, оказалась медсестрой по имени Наташа, но чувствуется, что подлинная хозяйка здесь — она. Вальяжно раскинувшись за столом, она отрывистым тоном отдаёт команды, сопровождая их властными жестами.               
Кроме неё, в кабинете ещё две: одна, снующая туда-сюда смазливая, разбитная, другая — невзрачная серая мышка, прижавшаяся к горячей батарее. Она-то и оказалась врачом.
Когда мышка рассматривает мой правый глаз, я говорю, что несколько лет назад в нём была удалена катаракта.               
— Это искусственный хрусталик? — вяло удивляется она, не отрываясь от окуляра. — Даже не подумаешь!               
Обследование обоих глаз занимает не более трёх минут.               
— Ну всё. Наташа, выпиши направление на операцию! Хотя, погоди, — с неуверенной задумчивостью произносит она. — Надо бы ещё посмотреть с расширенными зрачками... Но, — разводит она руками, — сегодня уже нет времени. — Придёте в понедельник. Наташа! Дай Левину талончик!               
Не верю своим ушам: хорошо знакомая мне рутинная процедура, обычно занимающая не более 10-15 минут, разбивается на два этапа! На лице девицы нет даже тени смущения. Оно не выражает ничего, кроме вселенского равнодушия.
В понедельник — десять минут в коридоре с закапанными глазами, трёхминутный осмотр. А перед этим — нудная двухчасовая очередь.   
В Магнитке катаракту удаляли уже несколько лет, бесплатно, но отзывы о её результатах были далеко не однозначными. Рисковать я не был намерен, попросил направление в Екатеринбург. Получив оттуда вызов на 15 апреля 2009 года, начал собирать деньги на дорогостоящую операцию.  Чуть ли не накануне поездки я случайно узнал, что по программе социальной поддержки пенсионеров операцию можно сделать   бесплатно. Для этого нужно после оформления всех документов получить разрешение у Лаушкиной, главного офтальмолога города. Времени было в обрез, но я все же успел к ней попасть. Положил на стол все бумаги, заявление.
— Всё это хорошо,  — сказала Лаушкина,  — но, видите ли, город не даёт деньги, вот, буквально на днях отказался   финансировать.
— Похоже, именно на мне закончилась соцподдержка пенсионеров! — саркастически заметил я.
Ничего не ответив, тётка с непроницаемым выражением лица развела руками и начала перебирать бумажки на столе.
По дороге домой я встретил своего бывшего сотрудника, тоже пенсионера. Разговорились, я рассказал ему о визите в горбольницу.
— Ты в ФОМС'е был? — спросил он.
— Что за ФОМС?
— Фонд медстрахования. Там вроде такими делами занимаются. Попробуй, сходи.
Пошёл туда без всякой надежды. Выслушав меня, руководительница (или зам) фонда приветливая Тамара Николаевна, выразила недоумение отказом, и вслух предположила, что дело в какой-то ведомственной возне в недрах облздравотдела. Она тут же позвонила Лаушкиной и поинтересовалась, с какой целью та вводит людей в заблуждение, утверждая, что «город не даёт деньги», прекрасно зная, что «город» вообще не имеет к  такому финансированию никакого отношения. В чём дело? Та в ответ что-то стрекотала (было слышно), но  Тамара Николаевна прервала её:
— Когда  Левину подойти к вам? У него поджимает время. Хорошо.
— Поезжайте прямо сейчас,  — обратилась  она ко мне,  — Лаушкина будет на месте. Выразив Тамаре Николаевне свою  благодарность, я не удержался и добавил, что приятно удивлён несоответствием её манер и облика  типичному образу чиновника.
— Да никакой я не чиновник!  — со смехом ответила она,  — давайте поезжайте быстрее!
Помчался в горбольницу. Лгунья в белом халате, стараясь сохранить лицо, несла какую-то  чушь. В течение всего её длинного  монолога, где уже не было ни слова про «город, не дающий деньги»,  я  молчал, а после подписания разрешения вышел из кабинета, не сказав ни «спасибо», ни «до свидания».
Резкая смена эмоций — от  лживой подлости к искренней доброжелательности — походила на контрастный душ.
Ключевой символ этой истории — словечко «случайно». Случайно я узнал о бесплатной операции, случайно узнал о ФОМС'е. Такие вещи у нас не афишируются.
Так, в своё время, уже купив билет и садясь в челябинский  автобус, мы с Фаей случайно узнали, что для пенсионеров эти поездки с некоторых пор бесплатные.  Раза два проехали бесплатно, а на третий, придя на автовокзал, случайно же узнали, что бесплатный проезд отменён. Так же случайно Фая узнала об отмене бесплатного проезда на поездах, положенного реабилитированным, льготы, которой она пользовалась несколько лет.
Я не был в Екатеринбургском центре  восемь лет, там если что-то изменилось, то только в лучшую сторону. Он ещё больше стал похож на светлое пятно на мрачной картине казённой медицины.
Операция прошла успешно. Всё, что  виделось,  как  размытая неразбериха  в мутной морской воде, превратилось в чистую «промытую» картинку. Без очков, правда, совсем слабеньких,  не обошлось  по «техническим» причинам.

Первый послеоперационный визит после возвращения из Центра.
8-30 — талончик, потом — изнурительная очередь у кабинета. Наташи нет, вместо неё в кабинете командует другая медсестра, смазливая, разбитная. Серой мышки не видно, забилась куда-то.
«Памятку лечащему врачу», поданную мной вместе с эпикризом, сестра демонстративно швыряет в корзину. Стремительно и небрежно проверяет зрение по таблице, записывает в карточку явную туфту. Откуда-то возникает врач.                — — Подбородок  сюда. Так, ну что, всё хорошо.               
— Да, но мне оперировали другой глаз.               
— Ах, левый, да? — переводит окуляр. — И здесь всё хорошо. Придёте такого-то, возьмите у сестры талончик.
Являюсь такого-то. Попадаю в кабинет быстро, меньше, чем через час.                — Подбородок сюда. — Прильнув к окуляру, вдруг отрывается от него, задумывается. — Погодите, а что, собственно, мы смотрим? — Встаёт, заглядывает в мою карточку, лежащую на соседнем столе. — Ага. — Возвращается к прибору.
— Ну что, всё хорошо. Можете идти.               
— Когда приходить в следующий раз?               
— У вас всё нормально. Хочу больше вас не приглашать.            
«Красиво излагает», — восхищаюсь я. — А очки?               
— Ещё рано.Через месяц после операции. Придёте, выпишем.            
— Хорошо, давайте талончик.               
    — Не могу. Талончики у меня только в течении недели.               
— Это что же? Снова сюда к полвосьмому?! — возмущаюсь я. — Дайте сейчас!     До месяца-то всего несколько дней!               
— Не могу. Не хотите сюда, идите в оптику!               
Уже потом сообразил, что «в оптику» — означает к частному окулисту, платно.
Через полмесяца за рецептом на очки. Талончик, часовая очередь, минутный   подбор — рецепт.               
К тому времени у меня на руках уже было два рецепта от разных окулистов. Этот стал третьим. Все рецепты — разные.
Вскоре  в одной из местных газет наткнулся на фото серой мышки: какой-то у неё, оказывается, трудовой юбилей. Длинное интервью, проникновенные слова о том, что «беречь свою зеницу ока надо смолоду». Однажды её показывали по телевизору. Кроме того, оказывается,  где-то у неё  своя клиника.
Вспомнил Жванецкого: «Если других не видел, наши — вот такие!»
Так и захотелось торжественно воскликнуть: Да здравствует советская медицина!   Да, да, советская! Только ещё хуже.


                ОЛИМПИАДА-2014               

В 2007 году я не поверил своим ушам, узнав, что городом зимней олимпиады 2014 выбран Сочи. Зимняя олимпиада в  субтропиках, не розыгрыш ли? Такой вопрос возник, думаю, не у одного меня. Напористые убеждения и разъяснения СМИ не развеяли абсурдность, содержавшуюся даже в звучании словесной пары — Сочи и Зимние игры. Какие действия пришлось предпринять России, думал тогда я, как вывернуться наизнанку, что такое посулить,  чтобы убедить МОК принять это удивительное решение? Ведь были и другие города-претенденты,  где снег не нужно завозить и консервировать, где он просто падает с неба.
Все последующие годы Сочинские Игры были одной из основных тем СМИ. Олимпийская символика заполонила страну.
Появились обращения  российской и зарубежной общественности отменить проведение Олимпиады  в России, где попираются права и свободы, проводятся агрессивные акции против соседних стран, прокатились  призывы  к бойкоту сочинских Игр, резонанс  от которых  не шёл ни в какое сравнение с всемирной бурей, разразившейся  перед Московской олимпиадой 1980. На Западе давно уже не было лидеров, подобных Рейгану и Тэтчер, способных дать достойный отпор шпане, рядящейся под доброго дядюшку.  Ни беззубо-трусоватая Европа, ни обамоватая Америка не хотели дразнить медведя. О МОК нечего и говорить,  его пресловутая аполитичность  попахивала вполне банальной мафиозностью. России в очередной раз была дана возможность пустить миру в глаза дорогостоящую византийскую пыль.


                УКРАИНА

Воспользовавшись сменой власти в результате политического кризиса на Украине и воцарившимся там хаосом, а также  настроениями населения Крыма, не признававшего новую, прозападную власть на Украине,  Россия под шумок, коварно-обманным путём, присоединила к себе полуостров, предварительно проведя там скоропалительный референдум. Кроме того, она  всячески способствовала консолидации пророссийских сил на юго-востоке страны, в результате чего Донецкая и Луганская области провозгласили себя независимыми республиками.
Путин собирался отправить туда «ограниченный контингент» войск  для «защиты безопасности русского населения», даже обратился в Думу за разрешением (неверное, всю ночь не спал, переживал,  удовлетворят ли просьбу), но почему-то передумал. Операция по захвату Крыма и разжиганию страстей на Украине проходила под аккомпанемент  бесстыжей                                лжи властей и лично президента.
Акция вызвала невероятный подъём российского народного ура-патриотизма. Если использовать  советскую терминологию, «Крымнаш», сплотил подавляющее  большинство населения вокруг родной власти и вождя, рейтинг которого вознёсся в горние выси. Путин   вмиг стал национальным героем, собирателем  земель русских. Тем, кто пытался сравнивать  Путина с сообирателем  земель германских,  быстро затыкали рот. Отдельные недовольные были объявлены национал-предателями, их глумливо обезображенные  портреты выставлялись на импровизированных досках позора. В Российских СМИ украинское правительство иначе как жидобандеровской хунтой не называлось; дикий нонсенс этого словосочетания, похоже, никого не смущал. Вот, к примеру,   высказывание одного писателя из тех, что в великой русской литературе на рубль пучок, а в современной России числящегося чуть ли не классиком: «Как было бы приятно, если б Украина вернулась через год, или там через три, сырая, босая, обескураженная, с застуженными придатками, осатаневшая от случившегося с ней!»
Размышляя над событиями на Украине, я пытался «умом понять», в чем причина неадекватного, на грани истерики, народного ликования по поводу Крымнаш'а, но внятного объяснения  так и не нашёл.  Понятно, одержимость имперскими амбициями, но что ещё? В одном лишь я был уверен, что  не последнюю роль в этом феномене сыграло то, что большинство ликовавших, возможно, подсознательно, рассматривало аннексию Крыма как смачный плевок в сторону Америки, ненависть к которой  в то время достигла своего апогея.
Моё отношение к событиям на Украине было далеко не однозначным. Передача Крыма Украине при Хрущёве, как я всегда считал, была  чисто административно-хозяйственным актом, полуостров как был, так и оставался  «всенародной здравницей», никто в СССР о границах не думал. После распада СССР  Крым оказался в реальных границах Украины, и каким бы диким и возмутительным для многих не казалось превращение в одночасье  вековой российской территории в часть  другого государства, приходилось с этим смириться, учитывая двусторонние межгосударственные соглашения. Как ни крути, юридически Крым принадлежал Украине. Я вполне мог понять стремление  населения Крыма, состоявшего в подавляющем большинстве  из этнических русских, вернуться «на Родину», и не имел бы ничего против возврата Крыма в Россию в результате референдума, проведённого по всем правилам в нормальной обстановке. Такие важные государственные изменения обсуждаются годами!
Но то, как это провернул зарвавшийся царёк с его карманным «парламентом» и сворой лживых пропагандистов, мне было глубоко отвратительно. И в то же время не менее отвратительна мне была  Украина под знаменем Бандеры. Похоже, либералу, а тем более, еврею, не было места ни на той, ни на другой стороне. А между тем, «гибридная» (новое словечко, если проще, по-русски — подленькая,  из подворотни) война на Украине разгоралась, гибли люди. Россия отрицала своё участие в боевых действиях, но скрыть его было невозможно.
Члены Совета безопасности ООН, созванном по инициативе... РФ, без обиняков, в один голос назвали Россию провокатором, обвинили в лживой пропаганде. А собирателю земель как с гуся вода! Горячо поддерживаемый  слившимися в фанатичном экстазе холопами, он, бесстыдно укравший Крым и  развязавший войну, поддерживая сепаратистов на юго-востоке Украины, плюёт  на всех.
Протестный «Марш за правду» собрал аж 1000 человек! Мощная оппозиция бандитской власти...

В связи с украинскими событиями Запад применил экономические санкции против России. Российские правители ответили антисанкциями, сумасбродными, суетными, чаще всего бившими по своим гражданам.  Скажем, ввели полный запрет на поставки целого ряда продовольственных товаров из Европы и США.  Сервильные СМИ (а других уже почти не было) хором кинулись восхвалять мудрость власти, объясняя идиотскую акцию якобы заранее задуманным процессом импортозамещения.
Однако всех дыр не закроешь, все хитроумные способы не предусмотришь, и запрещённые к ввозу продукты продолжали попадать в Россию. Что  делать? Президент принял мудрое решение: уничтожать незаконно вносимую снедь. Буквально.  Десятки тонн продуктов были закатаны в грязь асфальтовыми катками, раздавлены  бульдозерами, тракторами. Под их гусеницами погибали не деликатесный вонючий рокфор и загадочный хамон, а обыкновенные человеческие харчи — фрукты, овощи, мясо, колбасы, сыры. Свидетелями показательной порки, этого шоу, демонстрировашегося в прямом эфире,  были не только забугорные недруги, для которых оно, собственно, и предназначалось, но и наши соотечественники, среди которых были и те, кто на своей шкуре испытал, что такое голод и нехватка еды, и те, кто помнил об этом  генетической памятью, и те, кто экономил каждую копейку, чтобы накормить семью.
Безнравственность акции потрясала. Уничтожение еды в стране, история которой насыщена  трагическими эпизодами массового голода, иначе, как преступлением назвать было нельзя. Однако, согласно опросам общественного мнения, почти половина населения поддерживала уничтожение санкционных продуктов.   Искусным  пропагандистам удалось так ловко заболтать  первопричину западных санкций, что в сознании обывателя они представлялись  просто очередной гнусной госдеповской провокацией, а уничтожение санкционных продуктов воспринималось как акт возмездия. Да и какая разница, в чём причина? Главное, любым способом подосрать пиндосам! Топтать их жратву? Это по-нашему, по-пацански, всё равно, что мочить в сортире!
Только вдуматься: половина населения страны, пережившей за свою историю  не один период  страшного  голода, одобряла  уничтожение пищи! Что же это за страна такая, с горечью размышлял я, где  пропаганда способна подавлять инстинкты, впитанные с молоком матери, превращать людей в беспамятных манкуртов?
               
Антиукраинская вакханалия, разразившаяся  в российских СМИ после аннексии Крыма, не поддаётся описанию.  В течении нескольких лет Украина была их господствующей темой.  В  новостных программах, бесчисленных ток-шоу Украина изо дня в день представлялась как фашистское логово, пропитанное оголтелой русофобией. Лживая пропаганда непрерывным потоком лилась в мозги обывателей, рождая  ненависть к «братскому народу». Густая до осязаемости злобная ненависть пронизывала страну насквозь, лишала многих человеческого облика. Порой мне казалось, что она превосходит ненависть к немецким оккупантам.
В когорте пропагандистских холуёв были признанные  лидеры, «первачи», подлинные профессионалы. Особое омерзение у меня вызывал  телеведущий  Соловьёв, беспринципный  лицедей, которого я помнил ещё  с 90-х годов по весьма оригинальной передаче, суть которой заключалась в том, что  двое участников с диаметрально противоположными взглядами от передачи к передаче меняются  ролями и, каждый раз убедительно отстаивают   вчерашнюю точку зрения противника.  Соловьёв разделывал соперника под орех, демонстрируя высший класс хамелеонства. Свой дьявольский талант он продолжал с успехом использовать в обстоятельствах, далёких от телеигр, меняя окраску в соответствии с политическим заказом. Сегодня убеждённо доказывал одно, а завтра, согласно изменившейся конъюнктуре, с той же убеждённостью объяснял совершенно  противоположное.
Из выдающихся телепропагандистов, кроме мерзавца номер один, был ещё один, Дмитрий Киселёв, бывший истовый либерал, переродившийся в ярого имперца-охранителя. Гнусные передачи этих двоих и других, более мелких, но не менее мерзких особей,  которые днями напролёт смотрел весь российский народ, за исключением горстки тех, кому не позволяла брезгливость, играли огромную роль в создании атмосферы ненависти и человеконенавистничества в стране, способствовали невиданной деградации населения. Мне часто приходила   на ум судьба гитлеровского пропагандиста, зоологического антисемита Юлиуса Штрейхера,   осуждённого  Нюрнбергским трибуналом. Редактор газеты, изо дня в день сеявшей смертельную ненависть к евреям, Штрейхер  никого не убивал, но тем не менее, был приговорён к повешению. Кто знает, думал я, предаваясь наивным иллюзиям, возможно, придёт такое время, когда и эту сволочь будет ждать такая же участь.


                ПАТРИОТЫ

Состояние дремоты,   в которой вот уже несколько лет в силу  обстоятельств пребывал антисемитизм, не удовлетворяло юдофобов, не давало им покоя. Они всей душой стремились  к активной, открытой  борьбе с вечным врагом. Особым рвением в этом богоугодном деле отличался Союз российских писателей, это диковинное вместилище бывших сочинителей и новых графоманов, объединённых обострённым чувством национал-патриотизма. В его сурово сомкнутых рядах не было места ни исписавшемуся очернителю Войновичу, ни сальному пошляку Быкову, ни глумливому русофобу Шендеровичу, ни дряхлому скомороху Жванецкому, ни прочим чужакам, глумящимся, ёрничаюшим, трунящим.
С самого начала перестройки творческая деятельность этой удивительной команды  ярко выражалась в сочинении писем, обращений, заявлений, касающихся тлетворного влияния «сионистов» на культурную жизнь России, очернения её истории, охаивании текущей политики.  Все эти многословные, а порой и многостраничные, страстные и наукообразные, негодующие и обличающие петиции опирались на  представления  о евреях как о дьявольском племени, стремящемся к растлению русского народа, разрушению великой страны.
Адресатами  душеспасительных доносов были и ЦК КПСС, и президент СССР, и президент РФ. «Остановите русофобский террор!» — взывали патриоты к Путину. В недрах этой серой массы попадались и неординарные особи, которые выделялись особой злокачественностью мракобесия  и совсем уж запредельным  антисемитизмом. Один из них, наиболее оголтелый патриот,  стихоплёт, произношению имени которого сопротивляется  мой организм, сочинял рифмованные прокламации «гражданского звучания»,  изобличающие  продавшуюся евреям власть, призывающие  население к священной войне с супостатами.
Особый интерес он испытывал к вопросу об отношении евреев к Сталину.  У него и стих на этот счёт был, сатирический, в котором он изобличал еврейскую неблагодарность к вождю. В чём дело? — недоумевал пиит? В заполярье Сталин их  не ссылал, не «разъевреивал», не раскулачивал, «хрустальную ночь» не устраивал, в печах не сжигал, в войну отправил в южную ссылку виноградную ... За что же они так его не любят?   
Он возмутился бы, если бы кто-то сказал ему, что  Сталина не любят  не только  евреи, но и дети разных народов, в том числе и русские. Нелюбовь эта интернациональна, как бы ни отвратительно это слово  звучало для его арийского слуха.  Отчего не любят? Ну, это долго рассказывать. Не знаю, может быть, он что-нибудь слышал на этот счёт, если, конечно, у него   в оба уха не вставлены клизменные катетеры.   
Среди нелюбящих Сталина есть, разумеется,  и евреи. Они не любят  Сталина оттого же, что и остальные «нелюбящие». Но если уж классифицировать причины этой нелюбви по национальному признаку, то тут сукин сын прав, её «еврейские» мотивы действительно существуют.  Среди них убийство народного артиста Михоэлса, ходившего  с шапкой по миру, собирая среди евреев деньги для победы Красной армии, расстрелянное руководство Еврейского Антифашистского комитета (чем не   «хрустальная ночь»),  среди которых были писатели не чета рифмоплёту,  «борьба с космополитизмом», в ходе которой  были искалечены судьбы сотен тысяч людей, «дело врачей», подготавливавшее тотальное «разъевреивание». Ну и прочие мелочи «из области чувств» и не только, сопровождавшие жизнь евреев в эпоху государственного антисемитизма.
А ещё евреи не любят Сталина за то, что он расплодил  антисемитскую шваль.

  Изя-Виктор, мой двоюродный брат, ещё курсантом военного училища участвовал в операциях против  бандеровцев, освобождавших Украину от жидобольшевиков.  Сталина он любил, тогда положено было, а вот антисемитов  люто ненавидел.
    В 1952-м, хорошем для евреев году,  за «жидовскую морду»  побил старшего по званию. По его выражению «разворотил харю подонку». Дисбата чудом избежал, зато сидел на губе намного дольше, чем старлей лежал в лазарете.
Отец Изи, мой дядя по маме,  погиб — как ушёл на финскую, так и не вернулся.
Если уж за безобидного жида  братишка подонку харю разворотил, то за «южную ссылку»... Ну не  знаю... Убить  бы, может, и не убил, но измудохал бы говнопоэта, попадись он ему, до  полусмерти,  а заодно бы ещё медаль «За отвагу» своего дяди Лёвы, маленького носатого сержанта, уроду  в поганую глотку забил. Уж больно горячий  был. Жёсткий, бескомпромиссный и бесшабашный. Нетипичный был еврейчик, вечная ему память. Говорят, таких в Израиле полно.

Вообще, надо сказать, в многогранном творчестве деятелей патриотической ориентации тема «Сталин и евреи» занимает почётное место. В статьях и эссе, в поэзии и прозе раз за разом инженеры человеческих душ всё убедительнее развенчивают миф об антисемитизме Сталина. В их  писаниях Вождь  предстаёт скорее юдофилом, нежели гонителем евреев, чёрную неблагодарность которых они осуждают с  гневным недоумением.   Посмотрите, говорят они. Сталин дал евреям республику в райском краю, на высоких берегах Амура.  Высвободил для них командные места в промышленности, технике, науке. В сфере культуры, искусства и литературы, оставив парочку кондово-народных ростков, всё остальное засеял сплошь мандельштамами, эйзенштейнами, мейерхольдами и прочими пастернаками. Во время войны делал всё, чтобы уберечь их от фронта — поголовно всем раздавал бронь, отправлял в далёкий тыловой Ташкент. Где хотя бы слово благодарности?
Можно всю жизнь лезть из кожи вон, пытаясь создать, изобрести, открыть что-либо значительное, приносящее славу и всеобщее признание. А можно, изловчившись,  стать знаменитым вмиг. Именно такое произошло с Прилепиным, третьесортным сочинителем, раком, назначенным на безрыбье крупной рыбой. Одержимый антисемитским зудом, он привлёк всеобщее внимание, извергнув из душевных фибр нечто вроде памфлета с претензией на утончённый парадоксальный сарказм, в котором, возвеличивая товарища Сталина, в ёрнической форме предъявляет евреям стандартный набор  банально-вульгарных юдофобских обвинений.
В том числе и в том, что евреи если  и воевали, то «на хребте русских людей».
Его евреи обращаются к Сталину:
«Ты положил в семь слоёв русских людей, чтоб спасти жизнь нашему семени».
По официальной статистике  в войне участвовало более полумиллиона евреев. Их потери на фронтах были огромными. Они были в первых рядах награждённых и Героев Советского Союза. Но  краснобаю, возомнившему себя судьёй, плевать на статистику, ему достаточно понятий, всосанных с молоком матери.
Я читал этот высер, постулат, достойный занять почётное место в ряду наиболее грязных юдофобских мифов, трясясь от ярости и ненависти к наглой мрази, смертельно и безнаказанно оскорбляющей мой народ.  Не моё, сука, твоё  семя, если уж на то пошло, проросшее на огромной части  мирового пространства,  веками канючит, стонет о своём спасении!   
Мой знакомый,  светлой памяти  Семён (вообще-то он Соломон) Петрович Штейнберг, ветеран войны, оставивший свою подпись на рейхстаге, уже плохо видел и слышал. Когда я громко прочитал ему изречение про семь положенных слоёв, он притих. После паузы пожевал побелевшими губами и дрожащим голосом на смеси хлёстких идишских идиом и добротного русского мата выразил автору наилучшие пожелания, общим числом семь, от себя лично и от имени спасённого вождём семени.               
Свой эмоциональный спич старик завершил словом «аминь».               
Я присоединился  к тёплым словам ветерана.

Свердловск

...Написал и снова вспомнил об Изе-Викторе и его «деятельном» отношении к антисемитам. «Для меня что фашисты, что эти суки, один хер. — говорил он. — Я их за людей не считаю».  Изька вообще был драчлив, никогда не спускал обиды, а уж за жида-абрама... Он не спрашивал: что ты сказал, ну-ка повтори? Сразу бил кулаком в лицо. Прямым ударом, по носу и зубам. В торец, как выражаются сейчас. Так было в детстве-юности, но и повзрослев, он оставался таким же.
Вспомнил случай, о котором рассказывал Юра Блиндер. Дело было в Свердловске, когда Блиндер учился в УПИ. Изька, в то время кадровый военный, приехал туда в командировку. Однажды они с Юркой сидели  в ресторане.  Незадолго до конца трапезы за их столик посадили какого-то слегка пьяноватого дядьку лет сорока. Выпив пару рюмок, он, изучающе  глянув на соседей, с глубокомысленным видом завёл речь о какой-то теории, трактующей разницу между евреями и жидами.  Евреи, дескать, народец вполне приличный, он их уважает, а вот жиды... Ну жиды они и есть жиды. Минуты две братья слушали его молча, а потом Изька спросил, играя желваками:
— А с какой стати вы это нам?
— Ну как, а вы разве... Я подумал... — Он снова пристально посмотрел на них. — Нет? Ну извините! Я ведь про теорию-то эту так, чтобы компанию поддержать.   Жиды, евреи, какая разница! Один вонючий кагал! Ну что, за знакомство?
— Мы уже уходим, — сказал Изька, подозвал официанта, расплатился.
— Я тоже сейчас пойду, — сказал мужик, — заскочил вот поужинать.
Братья вышли из ресторана. Спустившись с крыльца, прошли несколько метров вдоль стены в сторону от проспекта.
— Давай постоим здесь, —  сказал Изька.
Прошло минут пять.
— Виктор, может не стоит?  Пойдём отсюда! — Изька молчал. —  Давай, пошли, а?
— Кончай ныть! — взорвался Изька. — Я тебя не держу! Хочешь, езжай в свою общагу!
На крыльце появился сосед.
— Товарищ,— окликнул его Изька, — вы не могли бы подойти на минутку?
Мужик сошёл с крыльца, подошёл к Изьке.
—  Слушаю.
Изька с размаху ударил его в живот. Беззвучно раскрыв рот, тот перегнулся пополам. Изька с силой ударил его кулаком в лицо.
— Это тебе от евреев! — сказал он. —А это от жидов! —  и ударил ещё раз.
Мужик завалился набок и остался лежать.
— Рвём когти, Блин, бикицер!
Скорым шагом братья завернули за угол и направились к остановке.
— Под  дых-то зачем? — спросил Юрка в троллейбусе.
— А как бы я ему в морду дал? Подпрыгивать что-ли? Не видел разве, он же на голову выше меня!
— Жестоко, — сказал Блиндер.
— Но справедливо! С этой мразью  только так!— отрезал Изька.               


                УБИЙСТВО НЕМЦОВА

В конце февраля 2015 года был убит Борис Немцов. С демонстративной наглостью, рядом с Кремлём. Я был уверен, что несмотря на заявления президента и силовиков, их твёрдые стандартные заверения о «взятии  под личный контроль» и прочую трескотню, убийц никогда не найдут, да и стараться особенно не будут. В лучшем случае отловят шестёрку, спустившую курок. Об этом свидетельствовали «расследования» многочисленных предыдущих политических убийств.
Многие считали, что убийство произошло по прямому указанию Путина. Я так не думал и не исключал вероятности частной инициативы оголтелых  ненавистников «национал-предателей» среди которых Немцов был номер один. Но в том, что Путин был  удовлетворён устраненим своего заклятого врага, я не сомневался.
Несмотря на то, что, как я уже говорил, мой круг общения в то время  был довольно узок, он всё же давал возможность худо-бедно судить об отношении «простого народа»  к убийству Немцова. Большинство если и не выказывало  открытого одобрения случившегося,  то, во всяком случае,  его не осуждало, а в целом, реакция  на убийство   видного российского государственного деятеля, бывшего вице-премьера правительства, одного из вероятных преемников Ельцина, выражалась, в основном,  в остром обывательском интересе  к «пикантным» подробностям его личной жизни. Глумливые высказывания типа «а вы знаете, сколько баб у него было?» можно было слышать у каждого подъезда, где собирались группки жильцов, обсуждавших «жареную» новость.
На другой день после убийства Немцова в Москве прошёл траурный марш. Юра с Лёшкой участвовали в марше, но до конца не прошли, замёрзли. О количестве участников марша сообщались разные данные, но как бы то ни было, их  было не более 50-ти тысяч, что для многомиллионной Москвы сущий пшик. Это не полтора миллиона  вышедших  на улицы Парижа вместе с руководителями  правительства после убийства журналистов еженедельника Charlie Hebdo исламскими фанатиками. Но такова уж, не устану повторять, неизменная квота советско-российского политического неравнодушия.


                ЗАКРУЧИВАНИЕ ГАЕК. ПИСАНИНА

Противнее не бывает

Между тем, в стране продолжалось и нарастало удушение прав и свобод граждан. Карманная дума, это сборище тщательно отобранных бездушных марионеток, будто сорвавшись с цепи, принимала один за другим законы, поражавшие своей тупой, бессмысленной  жестокостью.  Драконовский «Закон о митингах»,  «Закон об иностранных агентах», где юридический термин «иностранный агент» советским ухом воспринимался как синоним шпиона и врага народа,  и множество других, столь же запретительных и репрессивных, поистине антинародных  законов.  Репрессии не заставили себя ждать. Людей, протестующих против действий властей, стоявших в одиночных пикетах  с плакатами,  осуждали за участие в несанкционированных акциях и по вновь созданным статьям подвергали  уголовному наказанию.
Жить становилось всё противнее. Ничего нового в моём уже давнем отношении к режиму долгих последних лет не изменилось, просто наплывами накатывала тяжкая тоска. Возможно, её не было бы, будь у меня другой характер. У меня были знакомые, тоже пенсионеры, с абсолютно другим жизнеощущением: они если и интересовались «политикой», то  исключительно с точки зрения её влияния на их материальное благополучие. Я же,  как бы ни старался, не мог избавиться от своего тягостного неравнодоушия к «нематериальной» стороне бытия, острого неприятия  атмосферы лжи и лицемерия, одичания и мракобесия, отбрасывающего страну в средневековье, с подавлением человеческих свобод, воровским присвоением  территории соседей, всеобщего телячьего восторга по этому поводу.
На фоне закручивания гаек, усилий власти, направленных на окончательное подавление зачатков гражданского общества и превращения народонаселения в безмолвно-покорное стадо, полным ходом шла пропагандистская подготовка к празднованию 70-летия со Дня победы.  9 мая 1945-го, пережитый мной день, когда смешались радость и рыдания моих близких, давно уже превратился в  мероприятие, где не было места моей личной радости и печали. Холодная казёнщина вынула из него душу, оставив лишь помпезную милитаристскую показуху, бряцание грозными железяками в устрашение враждебного мира.
На этот раз вся эта спесивая фанаберия достигла апогея. Последним свидетельством окончательного отчуждения напыщенной формы праздника от его духовного содержания стало для меня появление  так называемой георгиевской ленточки, придуманным властью фальшивым символом Победы, никакого отношения к ней не имевшего. Превратившиеся, как и было задумано в политтехнических недрах,  одновременно в модный аксессуар и символ   лояльности к власти,  эти ленточки, как саранча,  заполонили всё вокруг. В некоторых «присутственных местах» и  школах их заставляли надевать в приказном порядке. Накануне 9 мая я зашёл на ярмарку  «Радуга вкуса» недалеко от нашего дома и обомлел: огромный торговый зал был будто  обсыпан трёхцветным конфетти. Я деликатно осведомился у знакомой продавщицы, глазами показав на её ленточку:
— По  зову души?
— Ага! — саркастически засмеявшись, ответила она.

Родные места и пр.

Однажды, это было в августе 2010 года, неодолимо потянуло в родные места, «на 7-ой квАртал». Побродил, погулял неспешно. Царившие там запустение и разруха отступили перед взбередившими душу, ожившими, ставшими почти осязаемыми воспоминаниями. Наглотался вдоволь горько-сладкой ностальгии.
Поделился впечатлениями с  Юрой.
— А  ты опиши свою прогулку, — посоветовал он, — пока впечатления не улетучились.
— Да ну, Юра! — решительно возразил я. — Это же всё из области чувств! Как их изложишь на бумаге?
Прошло несколько дней. Во мне вдруг появился интерес к отвергнутой идее. Может, правда попробовать? Просто описать своё маленькое путешествие, рассказать о том, что видел и вспоминал в родных краях. Нечто вроде путевых заметок. Ну а если в них проглянут чувства, то и слава Богу! Начал писать, поражаясь удивительной способности памяти   оживлять казалось бы начисто забытые картинки далёкого прошлого. Чтобы быть точным в деталях, ездил  туда ещё раза два и, в конце концов, разродился ностальгическим «Репортажем из прошлого».

А в 2012 году я принял участие в конкурсе на лучшие воспоминания о военном детстве, в результате которого несколько моих рассказиков были помещены в сборник, составленный Л. Улицкой. От читателей моих «Записок» я то и дело слышал уговоры собрать свои разрозненные записки под одну обложку и издать книгу. Поначалу я относился к этой идее с желчным сарказмом, категорически её отвергая, но доброхоты продолжали  наседать,  а я — начал сомневаться и, в конце концов, подумал, чёрт возьми, а почему бы и нет?
Договорился в Магнитогорском доме печати об издании, и приступил к работе. Юра взялся корректировать текст и  после завершения длительной корректуры, во время которой я поражался его  терпению,  5-го августа 2016 года книга «Далёкие времена» тиражом 30 экземпляров вышла в свет. Я хотел издать её тиражом 20 экземпляров, полагая, что его будет достаточно, чтобы раздать родным и близким, но Ветштейн настоял на 30-ти, утверждая, что и этого мало,  и я ещё пожалею.
Спустя какое-то время книга  неожиданно зажила своей собственной жизнью. Те, кому я  её дарил,   давали  читать другим, те — своим знакомым и так далее, так что некоторых читателей, от которых приходили отзывы,  я вообще не знал. Разумеется, в первую очередь книга заинтересовала тех, кто живёт или жил когда-то в Магнитке,  она погружала их в далёкое магнитогорское детство-юность, но попадались среди читателей и такие, кто никогда в Магнитогорске не бывал. Хвалебных отзывов, вплоть до панегириков,  было достаточно, были и трогательные подарки из разных мест. Лёня Ветштейн оказался прав: тираж книги оказался слишком мал, чтобы  удовлетворить просьбы всех желающих.


                СЕСТРА, ЖЕНА И ПРОЧЕЕ

Новый век, с начала и до сегодняшних дней проходит под знаком моей абсолютной погружённости в проблемы со здоровьем Раи и Фаи. Началось с Раи, её болезненной потерянности после смерти мужа. Её состояние  требовало моей почти ежедневной помощи. Ухудшение здоровья шло по неотвратимой нарастающей,  обострение всех  имевшихся у неё хворей, нарушение координации, частые падения делали её совсем беспомощной. Пришлось нанимать сиделку  сначала на несколько часов, затем на целый день и, наконец, на круглые сутки. Среди сиделок, а их поменялось великое множество, были и воровки, и пьяницы, и отпетые  лентяйки,  и откровенные антисемитки. Поисками сиделок, их оплатой, денежными расчётами с соцработницей, доставлявшей продукты, лекарствами  и пр. занимался я. Здоровье Фаи с её астмой оставляло желать лучшего, но долгое время было стабильным, «привычным», однако в самом разгаре моей вовлечённости в проблемы сестры, на жену обрушился целый каскад болезней, от преходящих, требующих госпитализации или операции, до хронических, неизлечимых, таких, как сахарный диабет или поражение сетчатки, сделавшее один глаз практически слепым. Дважды ставились, оказавшиеся к счастью неверными,  самые серьёзные диагнозы. Начались жестокие суставные боли. В результате неудачной внутривенной инъекции хлористого кальция Фая чуть не лишилась правой руки,  а начавшиеся  качания, «мотания», падения усилили её беспомощность. Мне пришлось делать всё по дому. В конце 2014 года она была направлена на оформление инвалидности, но заниматься этим было весьма затруднительно: Фая  уже долгое время не выходила из дома, даже сесть в такси для поездки в поликлинику стало проблемой.
Когда-то у одного  знакомого, пожилого человека, жена которого была давно больна,  серьёзно заболела сестра, жившая неподалёку от нашего дома. Он мотался туда-сюда, разрываясь между женой и сестрой, мы чуть ли не ежедневно видели его на нашей улице. Когда речь заходила о ком-то в подобной ситуации, мама говорила: «вылитый Комарницкий». Будь она жива,  сказала бы это и обо мне.
Я не становился моложе, в старении вообще радости мало, а когда оно к тому же сопровождается болезненно переживаемыми неопределённостью, тревожными ожиданиями и  разочарованиями,   жизнь окрашивается в совсем уж тоскливые тона.  Ощущение жизни под дамокловым мечом не покидало меня.  Следовать советам «не принимать всё так близко к сердцу» я не умею.
В июне 2014 года Рая после очередного падения слегла и через год и месяц скончалась. Человек смертен, от этого никуда не денешься, но у меня были основания полагать, что при другом уровне медицины,  профессиональном и этическом,  она не должна была умереть.

Больница. «Каникулы»

Последний раз Фая попала в больницу с подозрением на пневмонию в конце 2013-го года, перед началом новогодних «каникул», этой подаренной российскому населению   долгоиграющей пьяной  забавы. Распространение «каникул» на медучреждения я расцениваю в лучшем случае как головотяпство, в худшем — как государственное преступление. Я знаю несколько случаев, когда человек умирал, не получив должной помощи из-за недостатка персонала именно по причине новогодних каникул.
Пневмония не подтвердилась, однако Фаю оставили в больнице. На следующее утро после поступления  мне сообщили, что в результате приступа с потерей сознания больная попала в реанимационное отделение, лежит под аппаратом искусственной вентиляции легких.  Как выяснилось впоследствии, ей было проведена  в прямом смысле реанимация, то-есть оживление по полной программе. Три дня она находилась между жизнью и смертью. Посетивший Фаю в реанимации племянник Миша, врач,  спросил у своей матери: «Детей известили?».
Время шло как в тумане, в реанимацию не пускали, звонки, ежедневные встречи с врачами (на лестничной площадке) поначалу надежд не внушали. Постепенно оценка состояния начала меняться: сначала «тяжёлое», потом «стабильно тяжёлое»,  затем «динамика начала улучшаться»,  и наконец, «опасность миновала». Аппарат отключили, перевели в общее отделение, где она пролежала ещё десять дней. Когда я поблагодарил завреанимацией за спасение жены, та скромно возразила: «Какое спасение? Сама выжила!». Ключевым словом тут было «выжила».
О причине приступа в отделении говорили неохотно и неопределённо. У меня с самого начала  возникло  подозрение на лекарственный шок. Завреанимацией на мой вопрос,  не было ли у больной анафилаксии, как-то слишком поспешно ответила «нет!».
Своего «лечащего врача» Фая видела дважды: при поступлении и при выписке. Первый раз я  беседовал с  этой девицей, когда Фая уже попала в реанимацию.  С поблескивющими глазками вместе со стайкой ей подобных она выпорхнула из ординаторской, где они уже отметили новый год,  и объясняя причины Фаиного приступа,  несла какую-то нелепицу. Своей профессиональной эрудицией она напомнала Оглуздину, Юриного детского врача.
Состояние Фаины после реанимации было таково, что мне приходилось чуть ли не дневать и ночевать в её палате, и картина «каникулярной» больницы была у меня перед глазами. Перед выпиской я высказал «лечащей» всё, что я думаю о больнице в этот период: о  единственном, чисто формальном обходе за 10 дней, об одном дежурном враче на пять этажей, о невежестве сестёр, не говоря уж о санитарках, о повышении температуры, которую обнаружил и затем ежедневно измерял я, об обнаруженном мною же  скачке сахара, на который никто не реагировал без санкции отсутствующего эндокринолога. Завотделением, появившаяся после окончания каникул, узнав от меня о повышении температуры, бесстрастно констатировала: «Да, вот наши девочки пропустили температурку...» Так и выписали с «температуркой».
Спустя несколько дней после выписки я пришёл в отделение за эпикризом. Прочитал его и обомлел: в нём даже не упоминалось основное событие пребывания Фаины в больнице — приступ  и реанимация! Не поверил своим глазам, перечитал несколько раз — ход лечения, результаты анализов — и ни слова о реанимации! Захватило дух, в остервенении бросился  к кабинету главврача, дёрнул за ручку, закрыто. Подождал недолго. Ладно, подумал, в другой раз, ушёл. Подозрение о «рукотворной» причине приступа, которую нужно скрыть,  укрепилось. Дети посоветовали не связываться, беречь нервы, тем более, что при необходимости косвенные свидетельства нахождения Фаи в реанимации в эпикризе можно всё-таки было отыскать.
О моих контактах с медициной можно было бы написать захватывающую сагу, где смешались бы трагедия и юмор, доброжелательность и враждебность, надменное невежество и скромный профессионализм, халатность  бездумная и осознанная, подлость мелкая и граничащая с уголовщиной.
В конце апреля  2016 года  Фаю  дома резко качнуло, она упала навзничь, сильно ушиблась.  Врачи не исключали, что  на этот раз она  уже не сможет подняться на ноги.  К счастью, опасения не оправдались. Зато  как-то враз  обострились все её недуги. В частности, стали невыносимыми  суставные боли, длившиеся  до этого уже очень долгое время. Анальгетики действовали все кратковременнее и слабее, дошло до того, что перед поездкой в поликлинику на рентген суставов пришлось принять таблетку пренаркотика. Специалисты говорили, что снять проблему может только замена суставов.
Махмут, наш ангел-куратор,  одолжил нам «до востребования» турмалиновый мат, к которому  мы поначалу отнеслись крайне скептически. Я не верю в чудесные исцеления, и не поверил бы и тогда, если бы не видел всё  своими глазами: с началом использования мата мучительные боли начали постепенно утихомириваться, вскоре  были отставлены ходунки, с помощью которых Фая перемещалась по квартире, она стала выходить на скамейку у подъезда...  Несметное количество поглощаемых таблеток снизилось до минимума.

Подкралось

Уставший после бесконечных гастролей по стране и миру Роман Хатипов вернулся в Магнитку, обосновался в консерватории, где, кроме прочего, создал великолепный  студенческий оркестр, который вполне мог конкурировать с биг-бэндами европейского уровня, что было неоднократно доказано на  международных джазовых фестивалях, где оркестр Романа становился лауреатом.
В течение многих лет Роман регулярно приглашал нашу компанию постаревших эксоркестрантов  на концерты своего оркестра.
Неумолимый и безжалостный бег времени наглядно и печально отразился на нашей «команде»: с каждой встречей у Романа нас становилось всё меньше, и, в конце концов, я остался один. А вскоре не стало и Романа...
Пожалуй, именно тогда я, будто прозрев, обнаружил, как поредели и продолжают редеть ряды  многочисленных сверстников, входящих или входивших в мой круг общения. Чуть ли не каждый день приносил скорбные вести.  Катятся эти смерти, как горох... Как шарики из лотерейного   барабана...
Как-то столкнулся на улице с одним из моих школьных соучеников. В конце недолгой беседы он  произнёс, печально улыбаясь: «Что-то, Лёня, задержались мы с тобой на этом свете...» Как в воду глядел, и года не прошло, ушёл.
«Ничто не подкрадывается так незаметно, как старость...» Говорят, эта  сентенция принадлежит Троцкому. Банально, но точнее не скажешь: старения действительно долго не замечаешь, а потом,  неожиданно для себя, вдруг  начинаешь ощущать свою чужеродность  во всё теснее окружающей тебя массе «племени младого, незнакомого».  Как бы не резали слух обращения «дедушка» и «бабушка», они прямые и объективные свидетельства подступившего возраста.
К слову, в России нет нормального обращения к человеку. Это, наверное,  единственная страна в мире, где обращения основаны на гендерно-возрастном принципе: «господа-судари» безвозвратно отринутые историей, советские казённые «товарищ», «гражданин-гражданка» тоже  канувшие в вечность, заменились на мужчину, женщину, дедушку, бабушку. «Мужчина, угостите папироской!» — фраза из лексикона проституток купринских времён. Возможно, это может показаться «философией на мелком месте», но я убеждён, что отсутствие в обиходе общепринятых  человеческих обращений — одно из наглядных свидетельств нравственной деградации общества.


                НОВЕЙШАЯ ИСТОРИЯ. ИЗРАИЛЬ

Жизнь в стране шла своим чередом. Власть предпринимала действия, трудно объяснимые с точки зрения здравого смысла, но зато поражавшие своей неуёмной креативностью. Вот и летом 2017 года наблюдался её всплеск: по указу президента была создана  Российская гвардия. В моём понимании гвардия это армейская элита, особая, непобедимая в боях войсковая часть, а в старину, кроме того, верная защитница  монаршьих особ (кто ж не помнит славную гвардию короля из «Трёх мушкетёров»!).
О какой гвардии может идти речь в мирное время? С какой стати полицейско-омоновскому спецотряду для «охраны общественной безопасности» присвоено  гордое воинское звание? Об этом нужно спросить у верховного главнокомандующего. Можно было бы спросить также: неужто  для «наведения порядка» и разгона ничтожных уличных выступлений недостаточно  уже существующей  «негвардейской» своры силовых церберов? Впрочем, паранойя и здравый смысл понятия несовместимые.
Вслед за созданием Росгвардии состоялось принятие Думой целой батареи репрессивных законов, будто сошедших из предписаний  царской охранки, внесённых депутатом Яровой, одиозной личностью, автором самых людоедских и глупых законопроектов. Проштампованный Думой «пакет Яровой», формально направленный против «антитеррористической деятельности», в сущности был мощным звеном в цепи «закручивания гаек», удушения остатков гражданских свобод.

Осенью 2016 года в США прошли выборы президента. Им стал республиканец Трамп. Поначалу его программа не позволяла однозначно судить о будущих отношениях США с Россией, и чуть ли не ежедневно настроения кремлёвских политологов колебались от эйфории до самых мрачных предсказаний. Но уже вскоре стало ясно, что, во всяком случае, санкции против России Трамп отменять не собирается, напротив, расширяет их и ужесточает.

18 марта 2018 года состоялись выборы президента РФ. За Путина проголосовало около 77 процентов избирателей. Такие результаты называются сокрушительной победой. Чем не зарождающийся культ личности? Были заявления о подкупе избирателей, вбросе бюллетеней и прочих нарушениях, но я не сомневался, что даже при идеальном проведении выборов их результат был бы практически таким  же.
Я снова убедился в том, что за пределами условного «Эха Москвы» у Путина противников нет, и слоган «Путин — наш президент» отражает реальную российскую действительность. Любую оппозицию власть может представить марионеткой Госдепа и раздавить её при  одобрении 77 процентов патриотов.  Цоевское «мы ждём перемен» было и остаётся гласом вопиющего в пустыне.

Страсти по Израилю

К концу 2015 года в разговорах с Юрой замелькали упоминания об Израиле, об изучении им иврита.  Я не придал этому значения, поставив новое Юрино увлечение в один ряд с его частыми  рассуждениями о гипотетическом переезде то в Канаду, то в Австралию, то ещё куда-то. Меня тогда не смутила ни его просьба  выслать  документы, подтверждающие его еврейское происхождение, ни  визит в израильское посольство для  получение визы на ПМЖ.  Получение израильского гражданства «на всякий случай» в качестве «запасного аэродрома»,  я ещё мог понять, но в общем был уверен, что всё это не всерьёз, до дела эта затея не дойдёт, тем более, что об отъезде напрямую ничего не говорилось. С бездумным легкомыслием я отнёсся и  к Юриному сообщению о том, что он принят на какую-то программу обучения в Израиле, правда, там со сроками какая-то неувязка. Неужели, думал я, если бы со сроками было всё нормально, он уехал бы? Да нет же, конечно! Меня даже не насторожила активная вовлечённость в «мероприятие» Лены, нееврейки, казалось  бы, недвусмысленно свидетельствовавшая о серьёзности их намерений. Словом, я был уверен, что все эти  разговоры не более чем гипотетический трёп.
Летом 2016 года ребята приехали к нам, чтобы отметить годовщину нашей свадьбы. В день приезда, 23 июля Юра во время обеда сообщил о том, что они уезжают в Израиль. Новость была воспринята как удар молотом по голове. Я выскочил из-за стола, плакал, чего со мной не было давным-давно.
Я клял  себя за самоуверенную слепоту, помешавшую мне попытаться отговорить Юру от этого, как мне казалось, безответственного шага. Мрачнейшие мысли охватили меня: что их там ждёт? Уже не молодые, едут от худо-бедно нормальной  жизни в неизвестность, едут, что называется, «дикарями», без подготовленного полигона, будто совершают какой-то мазохистский эксперимент. Сонечку жалко: как она в школе без языка, переходный  возраст, куда понесёт?
  Дети пробыли у нас две  недели, сделали много по хозяйству, участвовали в доставке из типографии отпечатанного тиража моей книги.
24 августа 2016 года они из Москвы улетели в Хайфу, где вот уже четверть века живёт наша дальняя родня.  Мы общались по скайпу каждый день: настроение у детей хорошее, купались  в море, Соня в восторге и пр.
Сообщения из Израиля радовали оптимистическим настроем, отсутствием каких-либо сожалений об отъезде. Ребята изучали язык,  начали работать, зарабатывая не бог весть какие, но для начала вполне приемлемые деньги. В октябре следующего года Юра приехал в отпуск. Видимо, оценив нашу житейскую обстановку, он заявил, что хотел бы видеть нас в Израиле. Я уклонился от пространного обсуждения этой темы, хотя и дал понять, что такого намерения у меня нет. Через  неделю Юра уехал.

Время шло, наша жизнь,  уже давно превратившаяся в болезненную во всех смыслах рутину,  не сулила  ничего хорошего.  Фая становилась всё беспомощней,  житейско-бытовые заботы окончательно перестали делиться надвое. Временами меня охватывал ужас: что будет, случись что со мной? Кроме Люси, на регулярную помощь которой  рассчитывать не приходилось, нет никого. Можно было только позавидовать тем, у кого рядом близкие, дети. Всё чаще наплывало, не давало покоя острое  осознание  нашего безвыходного положения, выбрасывало из сна, рисовались жуткие перспективы.
Когда в конце ноября 2017 года  Юра с Леной завели разговор о реальной необходимости нашего переезда в Израиль («до того, как вас придётся эвакуировать»), я, в состоянии отчаяния после очередного падения Фаи,  не отверг с порога такую вероятность. Участие детей  было трогательно до слёз, доводы предельно убедительны,  однако при одной мысли о таком шаге меня бросало в дрожь.
И, тем не менее, не видя иного выхода, я погрузился в этот немыслимо тягостный процесс. Вспомнилось читанное где-то изречение о том, что трудно даже представить, на что способен человек, понявший наконец, что у него нет другого выхода.
Все последующие события  проходили под влиянием мощного стресса, вызванного принятым решением. Всё было в тоскливом тумане, я мало что соображал, душевное состояние  было депрессивным, в голове не было ничего, кроме жгучего нежелания уезжать,  отсутствия альтернативы  и неотвязных мыслей о том, что нас может ждать на чужбине.
В подготовительных процедурах, совершавшихся  по инструкциям Юры,  самое активное участие принял Махмут Юсупов,  наш многолетний преданный опекун, редкий человеческий экземпляр. Не знаю,  как бы мы обошлись без его трезвой головы и автомобиля «онлайн».
Визит в  израильское посольство в Москве для получения визы был назначен на 30 января 2018 года. Вылетели в Москву 29 января, в Шереметьево встретил внук Лёшка, отвёз к себе в Красногорск. Познакомились с нашими чудесными правнуками, Алисой и Максимом.  Наутро поехали в посольство, там после многочасового нудно-душного ожидания получили визу на ПМЖ. Вечером уехали в аэропорт, долго ждали своего рейса, прибыли в Магнитку рано утром, встретил нас Махмут.
Представительница Сохнута рассказала о порядке процедуры отъезда, который был назначен на 21 марта.  Ребята заранее сняли для нас квартиру рядом с их домом, начали обставлять её мебелью.
Моё тогдашнее  состояние, ту неимоверную душевную тяжесть и тоску словами передать невозможно.
17 марта приехали Марик с Мариной и Юлей. Начали собирать вещи. Марина-огонь, безжалостно выбрасывала всё, что считала ненужным. Вес багажа был ограничен, кое-что с сожалением пришлось оставить. Вода была перекрыта, газ заглушен, документы на интернет-оплату ЖКХ оформлены, всё было готово к отъезду. 19 марта пришли Люся и Лидия Сергеевна.  Собрали прощальный стол.  Люся рыдала как над покойниками.

Отъезд. Встреча

21марта 2018 года, как и было обещано, в 4-30  к подъезду подъехал автомобиль Сохнута. В это же время прибыл Махмут на своей «Тойоте». Багаж, состоящий из двух большущих чемоданов и пары огромных матерчатых баулов наподобие тех, с которыми когда-то ездили по стране и миру «челноки», а также ручную кладь — саквояж и два пакета общим весом около 10-12 кг — погрузили в две машины и отправились в аэропорт. Перед регистрацией мы сами на спецвесах взвесили багаж, часть которого из-за  перевеса пришлось переместить в ручную кладь, после чего она потянула почти на 20 кг.  Об условиях доставки багажа мы были осведомлены: сдаём его  в магнитогорском аэропорту,  получаем в порту Бен Гурион. Я не представлял, как смогу управиться один с неподъёмной ручной кладью в Шереметьево, надеялся лишь на помощь пассажиров налегке.
Чудеса (источником которых наверняка был Сохнут) начались сразу же после регистрации в Магнитогорском аэропорту. Нас с Фаей (Фаю на коляске) посадили в пустой автобус, довезли до самолёта, усадили  на свои места ещё до объявления посадки. Милейшая стюардесса попросила нас после посадки в Шереметьево оставаться  на своих местах, нам помогут выйти.
По прибытии в Шереметьево  нас на специальной платформе довезли до здания аэропорта. По длинющему залу-коридору весёлый паренёк Ваня доставил нас  в просторную, светлую комнату отдыха, где мы до нашего рейса просидели и проспали несколько часов на удобных диванах. Перед регистрацией в комнату зашли два не очень приветливых мужика  (видимо, лимит любезности близился к исчерпанию) с колясками. Я от коляски отказался, а Фаю с частью клади (я с саквояжем шёл рядом) отвезли к столу регистрации и затем — в самолёт.
Добрая половина пассажиров огромного, до отказа  забитого лайнера состояла из пейсатых чуваков в чёрных лапсердаках  и шляпах. Все четыре часа полёта  прошли в жуткой духоте и нудноте.
Должен признаться, что то ли от переутомления, то ли от обилия разнородных впечатлений и тягостного настроения,  а, может, по какой-то другой причине, я не помню абсолютно ничего из наших первых шагов после выхода из самолёта. Не помню, как мне удалось с едва передвигающейся  Фаей и тремя неподъёмными сумками ручной клади сойти с трапа самолёта (возможно нас как-то спустили, убей, не помню), не помню никого, кто указал бы, куда нам следует двигаться ( вообще не помню ни одного обращённого к нам слова), не помню интерьера помещения, в которое мы как-то попали, не помню, проходили ли мы досмотр или какую-нибудь другую процедуру.
Чётко и осязаемо начинаю вспоминать события  лишь с того момента, когда мы,  неведомым образом оказавшись в зале с покидающими его людьми,  долго озирались в поисках радостных лиц, встречающих новых репатриантов (как на картинках в интернете). Лишь оставшись в опустевшем помещении, мы увидели одиноко стоящего со скучающим видом субъекта с кислой физиономией лет за тридцать, небрежно державшего в  руке листок с кривой надписью «на пмж».  Заметив нас, и, видимо, догадавшись, что на «пмж» это мы,  он, не поздоровавшись и не изменив  мимику, вялым жестом пригласил нас следовать за ним, повернулся кругом и  зашагал куда-то.
Зал пуст — только мы и три неподъёмные сумки. За помощью обратиться не к кому.
— Погодите, куда вы! — крикнул я в спину уходящему. — Не могли бы вы нам помочь?
В ответ — тишина.  малый не откликнулся, хотя не мог не слышать моих слов. Не  понимает по-русски? Ну так хотя бы оглянулся!
— Эй,  приятель, постой, —  заорал я, аж поперхнулся. — Оглянись, посмотри сюда! Может  возьмёшь хоть что-нибудь?
Никакой реакции ни словом, ни движением, чувак продолжал размеренно шагать. Едва сдерживаясь от мата, я выкрикнул ещё что-то. В реальность происходящего верилось с трудом. Сначала я, одной рукой поддерживая еле идущую Фаю,  другой попытался тащить сумки волоком по полу, толкал их ногами, потом, оставив Фаю стоять у стенки,  перетащил их одну за другой к дверям  тесной комнаты, в которых исчез, ни разу не оглянувшийся «встречающий».
Когда мы зашли в каморку, полосатый рукав его рубашки выглядывал из-за  стойки  рядом  с бюро  — столом,  ограниченным с обеих сторон коричневыми стенками,   за которым сидела  неприветливого вида густо накрашенная матрона.  Весь  в мыле, со звоном в голове,  я,  в бешенстве пнув саквояж,  желчно выдохнул:
— Хороша встреча на исторической родине!
Тётка глянула на меня  равнодушно-вопросительным взглядом.
— В  чём дело?
— Я  представлял себе её несколько иначе, — не отвечая, продолжал я.  Мне казалось, что...
— В  чём проблема-то? — нетерпеливо перебила меня дамочка.
— В чём проблема? — задохнулся я.  А вы не знаете? Спросите у этого  амбала,  может он знает? —  с трудом сдерживаясь от мата, ткнул я пальцем в сторону полосатой рубашки за столбом.  Мой голос чуть окреп. —  Пусть откликнется! Он что, у вас, глухой?
— Успокойтесь, пожалуйста, неодобрительно зыркнув исподлобья за столб, бросила дамочка, — уберите ваши вещи, освободите проход, садитесь.
Фая села, я же, стоя, хотел было ещё что-то добавить, но дама меня перебила:
— Всё, садитесь уже. Ваши паспорта и фотографии.
Я перевёл дыхание.
Последующее действо состояло из отрывистых вопросов и команд, перемежающихся шорохом  клавиш компьютера, стуками  штампа, щёлканьем степлера, манипуляциями с вырезаниями и приклеиваниями. Смысл процедуры был мне неясен, мало того, я даже толком не представлял, где мы находимся. Неброская табличка «Border control», которую я  не сразу заметил,  лишь добавляла тумана: какое отношение к пограничному контролю имеют выданные нам симкарта, шекели в конверте и какие-то  корочки с фотографиями?
— Пройдите сюда, к Анатолию, — указав на приоткрытую узкую дверь в двух метрах  справа от её стола, сухо сказала чиновница, поставив последний штамп. Мы зашли в крохотный кабинет. Анатолием оказался пожилой мужчина в кипе. Он быстро просмотрел парочку  наших документов, сказав при этом  несколько фраз, в звучании которых меня тронули казалось уже  забытые, будто всплывшие из детства  еврейские интонации, я не удержался и сказал ему об этом. Непроницаемое лицо Анатолия оживилось.
— Вы приехали в еврейскую страну,— заметил он с иронической назидательностью.
Анатолий тоже что-то высматривал в компьютере, что-то вырезал и клеил, ставил куда-то штампы. В конце концов у нас на руках оказались три корочки: по одной на меня и Фаю и одна общая.
Впоследствии оказалось, что процедура, состоявшаяся  в том странном закутке с косо висящей табличкой  «Border control», была, если не вдаваться в подробности, присвоением нам израильского гражданства. Без фанфар и поздравлений. Невольно вспомнился бытовавший некогда «обряд» бракосочетания в сельсоветах (если не ошибаюсь, некоторое время и в городских ЗАГСА'х тоже), состоящий из подачи заявления и росписи в амбарной книге. Без громких слов и марша Мендельсона.
«Постприлётный» вечер, от начала до конца отдававший каким-то мистическим сюрреализмом,  закончился нашим, напоминающим  прыжок героя фильма «Любовь и голуби» из хаты прямо в Чёрное море, молниеносным перемещением из кабинетика Анатолия в зал с ленточным транспортёром, с которого мы с Анатолием стали ловить наш багаж.
Завершился же этот судьбоносный день ещё одной загадкой.  После того, как шустрые ребята доставили багаж к автомобилю, погрузили его в багажник и на крышу машины, мы, тепло попрощавшись с Анатолием, помчались по ночному шоссе в сторону Хайфы. Минут через десять-пятнадцать быстрой езды остановились у какой-то будки, напоминающей  пункт ГАИ. В полумраке я разглядел заглянувшее в окно машины лицо... Анатолия.
— Вы  забыли свои документы у меня на столе,  — сказал он, обращаясь ко мне.
— И  где они? — встрепенулся я.
Не ответив, Анатолий черкнул что-то на листке бумаги,  отдал его  шофёру, обменявшись с ним парой фраз на иврите,  и исчез. В тревоге и недоумении я всю дорогу ломал голову над судьбой забытых мной документов. Где они, почему Анатолий не вернул их мне?  На ломаном английском я пытался что-то выяснять у шофёра, но его ответы были невнятными.
Дорога длилась почти два часа. Наконец, мы подъехали к «нашему» дому, где были радостно встречены детьми. После разгрузки багажа водитель вручил мне пакетик, в котором оказались забытые у Анатолия документы. Я мог бы поклясться, что ничего,  кроме  листка Анатолий  ему не передавал. На этом мистика закончилась.
Мы поднялись в «нашу» квартиру на втором этаже, ещё немного поговорили, дети ушли к себе, мы легли спать.

Земля обетованная. Первое знакомство

Наутро немного пришли в себя, огляделись.  Квартира состоит из очень большой комнаты,   называемой здесь салоном, с входом прямо с лестничной площадки, двух спален, раздельного санузла. Ванна есть, но, похоже, ей никогда не пользовались, нет даже затычки. Потом выяснилось, что объёма горячей воды квартирного бойлера всё равно не хватило бы для заполнения ванны.  В салоне один торец занят солидным  кухонным гарнитуром (входит в комплекс квартиры; кухонной стены нет).
Вышли на улицу, очень тихую, вернее сказать, безжизненную (я назвал её «улица Морг») где кроме автомобилей, густой вереницей стоящих вдоль домов по обе стороны дороги, за полчаса нам попалось лишь несколько человек, все с собаками. Рядом с нашим домом — лавчонка с продуктами первой необходимости. Кроме неё минутах в десяти от дома по дороге с жутким уклоном (туда  бежишь, оттуда пыхтя плетёшься) магазин с более широким ассортиментом, гордо называемый супермаркетом. Впрочем, как выяснилось вскоре,  здесь все магазины, независимо от их размера, называются супермаркетами.
Цены на продукты, если пересчитывать по курсу,  оказались как минимум в два  раза  выше  российских. Я обходил окрестности в поисках других торговых точек и, не веря своим глазам,  обнаружил, что таковых в нашей округе не имеется. А вскоре с изумлением выяснил, что вообще можно проехать километры, не встретив по дороге ни магазина,  ни аптеки, ни какого-либо киоска, словом, ничего из того, что называется инфраструктурой. Как  при этом было не вспомнить Магнитку, где рядом с нашим домом несколько магазинов,  огромная ярмарка, четыре аптеки, отделение банка, почта.
Здесь же, в этом районе, как мне быстро стало понятно, чтобы сделать выбор, купить что-то, не входящее в «репертуар» ближайшего супермаркета,   нужно ехать в разные места в глубине города. Ближайшая аптека в 15 минутах езды на автобусе. Ну что ж, говорил я себе, в чужой монастырь со своим уставом не ходят,  говорят, евреи не самый глупый народ и, наверное, их это всё  устраивает. Население  закупает продукты на неделю, благо, похоже, машина есть в каждой семье.
На нашей короткой улице, расположенной на отшибе, случайных прохожих  не бывает, только жители её домов. И поголовно все  с собаками: от мопсиков- пекинесов до огромных псин разных пород. Человек без собаки здесь  большая редкость. За два-три дня я увидел здесь столько собак, сколько не видел за всю свою жизнь.  Мне это показалось похожим  то ли на повальную моду, то ли, скорее, на массовый психоз. Бродячих собак здесь не бывает, зато кошек несметное количество. Их подкармливают жильцы. Кошки красивые, упитанные.
Через несколько дней к нам пришла медичка для общей оценки нашего здоровья, а спустя ещё пару дней мы посетили по-отдельности «семейного врача» (типа российского участкового),  получили назначения, рецепты и пр.  Сразу же после приезда начались организационные дела, сопряжённые с бесконечными поездками-пересадками  на автобусах, единственном в Хайфе общественном транспорте. Билеты дорогущие, если на рубли по курсу, то не меньше сотни, но старпёрам вроде нас положена половинная скидка.
Если удививший меня  неимоверный шум мчащегося отобуса, сравнимый с рёвом танковой армады, можно, наверное, объяснить супермощностью его мотора, предназначенного для преодоления хайфского холмистого рельефа, то чем объяснить  сверхрезкое  дёргание при каждой остановке и трогании с места, я не знаю. Такая езда в Магнитке вызвала бы пассажирский гнев и реплики, часто матерные, типа «кончай дёргать», «не картошку везёшь» и  прочее. Здесь же это обычное дело. Меня сразу предупредили об этой «фирменной» специфике,  порой приводящей к падениям и травмам пассажиров. Правила таковы:  зашёл, сразу садись, а перед выходом не вставай с места до полной остановки. Автобусы старые, обивка сидений крепко потёрта, но внутри всё предельно чисто и аккуратно, работает кондиционер,  стоящих пассажиров не замечал.
Я нашёл единственный тенистый уголок во всей округе, где можно укрыться от уже подступающего зноя.  Я назвал это место оазисом. Он расположен над детской площадкой (на здешних холмах всё или «над» или «под»), недалеко от нашего дома. Несколько скамеек, высокие деревья. Правда, там выгуливают собак, которые рядом со скамейками  орошают и удобряют землю,  но с этим приходится мириться.
Гулять здесь негде, единственный маршрут вдоль улицы обрыд уже через  два дня. А что будет летом, под палящим солнцем? Аллей-то здесь нет. Юра предложил нам распорядок дня, согласно которому нам нужно бы вставать в пять утра и ложиться в девять вечера. Я не был уверен, что захочу и смогу ломать режим, сложившийся за долгую жизнь.
Сразу же после приезда дети (и не только они)  настоятельно рекомендовали нам пить больше воды, всегда иметь её при себе. Здесь в каждом «присутственном месте» имеется кулер и одноразовые стаканчики. Все носят с собой бутылочки с водой. Казалось бы, ничего удивительного в том, что в жару,  не говоря уж о работе  под палящим солнцем, человека мучает жажда, и он  много пьёт.  Удивительно другое. Неважно, мучает ли тебя жажда или вовсе не хочется пить, жара ли «на дворе» или холод, здесь ты, по всеобщему мнению, должен прикладываться к бутылочке постоянно.
Однажды нам пришлось провести чуть ли не час  в кабинете врача. В помещении работал кондиционер, было довольно прохладно, тем не менее,   докторша то и дело  отпивала глоток из стоящей на её столе бутылочки. Не думаю, что её мучила жажда. Просто здесь «так положено». Я пытался выяснить  причины этого явления у «аборигенов», однако мои вопросы вызывали у них лишь недоумение: ну как же, это ведь элементарно! Израильское солнце! Вот когда упадёшь в обморок,  узнаешь! Был конец марта, наша с Фаей жизнь на 99 процентов проходила не под солнцем, и мне  было непонятно, каким образом неисполнение  установленного  неведомо кем водопойного предписания может довести нас до обморока. Обывательские «объяснения»  меня не убедили, в поисках компетентного мнения безуспешно перерыл интернет. О среднеазиатском чаепитии там сколько угодно, а об израильском водопитии — ни единого слова. Я решил, что до тех пор, пока не услышу из уст специалистов обоснования физиологической  необходимости беспрерывного  питья летом и зимой, буду считать этот феномен ещё одним проявлением здешнего массового психоза.


                БОЛЬНИЦА И ПР.

31 марта во время прогулки, я, проявив непростительную невнимательность,  на долю секунды оставил Фаю без поддержки, она оступилась, споткнулась о дорожный бордюр и упала лицом вниз на асфальт. Этой картины мне не забыть до конца дней: беспомощно распростёртое тело, слетевшая панамка, растрепавшиеся седые волосики, кровь, обильно капающая из носа, осколки стёкол разбившихся очков... Острая жалость, страх, паника. Из стоящей неподалёку машины выскочил парень, подбежал, посмотрел, вернулся к машине, принёс рулон туалетной бумаги, стал промакивать Фае нос. Без моей помощи поставил её на ноги. Немного понаблюдал, спросил, дойдёт ли до дома, оставил рулон и ушёл. Парень русскоязычный, дай бог ему всего наилучшего, если бы не он, не знаю, сколько бы Фая пролежала на асфальте, вокруг никого, сам бы я её не смог поднять. Ушибла, ссаднила колени, ладони. На лбу от удара образовалась шишка, в ссадинах щёки и нос.
Дома обработал ссадины йодом, ко всем местам ушиба приложил  лёд. С пришедшим вскоре Юрой решили, что состояние мамы позволяет подождать до завтрашнего утра, утром поехали с Соней в больницу Кармель (что-то вроде травмпункта), где после четырёхчасовой  очереди Фае сделали томограмму головы, обнаружили гематому и направили в больницу Рамбам, куда доставили на «скорой». Нас провели то ли в приёмное, то ли в диагностическое отделение, где Фае была тут же  предоставлена кровать в одной из его ниш. Туда приехала Лена, потом Юра. Сделали повторную томограмму,  рентген запястья левой руки, осмотрели нос.  На рентгене обнаружился перелом руки, был наложен гипс.
Решение о госпитализации принимал нейрохирург. Тянулись долгие, нудные часы. Наконец, после очередного обследования он сообщил, что поскольку гематома  маленькая, не растёт,  он Фаину  «выписывает».  Мы провели в больнице целый день, вернулись домой  поздно ночью на такси.
О всей больнице я, понятно, судить не мог, знал лишь, что это медицинский центр мирового уровня, но тот  огромный зал, где мы находились, с его  диковинной передвижной диагностической аппаратурой, деловитой доброжелательностью персонала и, особенно, завораживающим беспрерывным перемещением врачей  от одного больного к другому, произвели на меня сильное впечатление.

По результатам оценки Фаиного общего здоровья  ей была назначена помощь по уходу в количестве 10 часов в неделю, приставлена работница, называемая здесь метапелет, приходящая три раза в неделю. Она гуляет с Фаей (то-есть сидит с ней на лавочке в «оазисе») и убирает квартиру.
Первые два месяца прошли в обстановке непрерывных медицинских процедур и обследований.   Результаты анализов и обследований поступали к семейному врачу, и если в них обнаруживалось что-либо  сомнительное или настораживающее, врач извещал нас,  давал соответствующие предписания или направлял к специалистам.

Чудеса израильские

Обнаруженная в 2010 году у Фаи ВМД (возрастная макулярная дегенерация) левого глаза привела почти к полной его слепоте. Центральное зрение закрылось круглым тёмным пятном,  лишь по периферии оставалось узкое светлое кольцо с искажённо-искривлёнными очертаниями предметов. Постепенно исчезло и  оно, глаз перестал видеть полностью. Мы приняли это за естественное течение заболевания, к окулисту не обращались, тем более, что эти ломаные линии никакой роли в общем зрении не играли.
Здесь при проверке зрения, на слепом  глазу была обнаружена катаракта. Она мешала исследованию состояния «внутренности» глаза, было предложено её удалить. Если не удалять, объяснили нам, возможны неприятные последствия, вплоть до глаукомы. Посовещавшись, мы дали согласие на операцию. На возраст здесь не смотрят, были бы нормальные анализы. В ответ на твою жалобу здесь не услышишь сакраментального «Вам сколько лет? Чего же вы хотите!».
Операция, состоявшаяся в конце июня 2018 года, прошла успешно. При послеоперационном осмотре обнаружился возврат зрения, разумеется, слабенького и неполноценного,   однако не только по периферии, но и всего глаза. Непостижимо и невероятно, но исчезло чёрное пятно, непременный спутник ВМД, причина незрячести. Макулярная дистрофия считается неизлечимым заболеванием, случаи исцеления неизвестны, устранить пятно ещё никому и никогда не удавалось. Но у Фаи оно волшебным образом исчезло.   Как это могло случиться,  непонятно и необъяснимо. Я назвал это израильским чудом.
Ещё один случай, который я бы отнёс к разряду израильских чудес, произошёл со мной. Я обнаружил у себя  в районе лопатки непроходящую, потихоньку растущую шишечку, которая, надо сказать, меня изрядно напугала. Сразу вспомнил своего сотрудника, несчастного  Витю Панова, умершего в 35 лет от саркомы, начавшейся с маленькой шишечки на спине. Потянул какое-то время, не выдержал, обратился к семейному врачу.
— Циста,  — пощупав шишку, сказала врач,  — надо её удалить.
То же самое сказал хирург. От души отлегло.
— А если не удалять?
— Будет расти, сама не рассосётся.
Посмотрел в интернете, у цисты, или если прочитать по-другому, кисты,  много разновидностей, моя похожа на атерому, от которой, как, впрочем, и от других типов кист,  можно избавиться исключительно  хирургическим путём, самоизлечения не бывает.  Был назначен день операции, довольно не близкий, время шло, мы безуспешно пытались приблизить дату её удаления. Вдруг мне показалось, что шишка начала уменьшаться. Не показалось! Вскоре она исчезла бесследно! Запись на операцию мы отменили по телефону, а зря, надо было показаться хирургу, чтобы он прокомментировал этот феномен.


                РАЗМЫШЛИЗМЫ

У меня нет желания останавливаться на подробностях нашей короткой жизни в Израиле, делиться какими-то впечатлениями, кроме тех, о которых уже рассказал.  Стоит ли повторять, что  никаких иллюзий по поводу переезда в Израиль я не испытывал. Наш отъезд носил сугубо вынужденный характер. Будь кто-либо рядом из близких в Магнитке, я бы и не помыслил о переезде.  Банально выражаясь, я отдал бы всё, чтобы никуда не ехать, но зыбкий авось, тягостные  перспективы не оставляли для нас выбора.
Я был уверен, что в смысле быта (пока я на ногах) в Израиле будет то же самое, что дома, только в других, неизвестных, возможно, даже худших  условиях. Я говорю о длящейся уже годы ежедневной рутине. Так оно и получилось. Мирские заботы никуда не делись, более того, здесь они порой осложняются местной «спецификой», раздражающей, а иногда и ставящей в тупик. Да, постоянная забота детей о нас реальна и неизменна. Но все тяготы, физические и моральные, с меня никто не снимал. Душевную боль из-за постоянного созерцания прогрессирующего нездоровья живущего рядом с тобой родного человека ни на кого не переложишь. Знаю людей, способных отрешаться от самых неприятных проблем и продолжать «радоваться жизни». Я такой счастливой способностью, увы, не обладаю. Выражаясь тривиально, всё пропускаю через себя.
К романтическим предсказаниям доброжелателей обретения мной здесь «новой жизни» и пр. я относился и отношусь, мягко говоря, с горьким скепсисом.
Вскоре после приезда,  отвечая на просьбу Марика  поделиться впечатлениями об Израиле, я писал, что делиться особенно нечем из-за нашего замкнутого образа жизни и, к тому же,  даже то, что мне доводится здесь изредка видеть, окрашивается моим далеко не радужным настроением.
«К сожалению — писал я,  мне не посчастливилось, в отличие от некоторых моих сверстников, сохранить молодую способность радоваться и восхищаться. Отпущенный мне свыше ресурс  интереса к жизни, похоже, уже давно исчерпан. Глаза видят, мозг фотографирует, сердце — молчит. Я вижу живописный южный город с разноэтажными экзотическими саклями, отмечаю его своеобразную органичную эклектику, сталкиваюсь с кое-какими странностями, но не умиляюсь и не брюзжу, ибо ничто меня не трогает и не задевает: я абсолютно индеферрентен. Говорят, в Хайфе есть необыкновенно красивые места, чудесные сады. У меня нет ни малейшего желания их увидеть. Такую же индеферентность я испытывал бы, скажем, в Риме и Италии. Можно назвать это ампутацией эмоциональности, связанной как с возрастом, так и с длительным существованием в атмосфере стресса.»
Сейчас, спустя время, когда острота стресса притупилась,  я бы не был столь  категоричен. Мы поездили с Юрой по городу и окрестностям, познакомились с  обыденностью и достопримечательностями, и они не оставили меня безразличным.
Что же касается обретения мной  «новой жизни», то не знаю, сколько мне ещё суждено, но твёрдо убеждён, что здесь  я её не обрету. Не вижу для этого никаких предпосылок. Нежданно-нежеланное прибытие сюда ничего внутри меня не изменит. От себя не убежишь.


                МИР ВОКРУГ

Из событий последнего года нашей жизни в России запомнилось немногое: смерть Евгения Евтушенко, очередной парад 9-го мая, признание Штатами Иерусалима столицей Израиля, нашумевшая грязная история с отравлением  в Великобритании бывшего шпиона Скрипаля и его дочери. Наверняка, в то время было немало и других событий, но при том тягостном настроении в предверии нашего отъезда они вполне могли выпасть из моего внимания.
Уже здесь, в Израиле,  мне стало известно о подписании Путиным закона о повышении пенсионного возраста, вызвавшего бурю негодования в сетях, там же и застрявшую.
В самом конце 2018 года пришло известие из Магнитогорска о взрыве в жилом доме № 164 на проспекте К. Маркса, в результате чего обрушился целый подъезд №7, погибли 39 человек. Мы всполошились: в этом доме в подъезде №1  живёт Лидия Сергеевна,  позвонили ей — в этой части дома всё в порядке. В течении долгого времени интернет был переполнен тревожными новостями из России.
В Москве в связи с множественными злоупотреблениями и нарушениями на выборах в Московскую думу развернулись акции протеста, перекинувшиеся на  другие регионы России. Подавление уличных выступлений было крайне жестоким, особое рвение и гвардейскую доблесть проявила  новая российская опричнина, президентская зондеркоманда. Тысячи людей были задержаны с применением грубой силы, скорые суды выносили дикие приговоры. Когда на митинг протеста против произвола полиции собралось более 50 тысяч человек, власти вроде перепугались и начали потихоньку сдавать назад: один за другим смягчались, а то и отменялись   людоедские приговоры, умерилась обвинительная риторика.
Это было настолько удивительно и беспрецедентно, что многие даже заговорили о начале путинской «оттепели».  Разумеется, всё это оказалось всего лишь хитроумным манёвром: утихомирив   разбушевавшуюся московскую публику послаблением в отношении известных имён, власть с прежним усердием продолжала закручивать гайки и выкручивать руки безымянным.

В марте-апреле 2019 года на Украине состоялись выборы президента, в которых участвовали десятки кандидатов. Президентом был избран Владимир Зеленский, с огромным перевесом победивший  во втором туре предыдущего президента Порошенко. Избрание президентом  шоумена, комика, да к тому же еврея, было событием на грани сюрреализма. Из меня плохой историк, я могу ошибаться, но не припомню  случая, когда бы во главе славянского государства стоял «открытый» еврей.
Я понимал, что голосование было,  в основном, протестным, против обрыдшего Порошенко, но, тем не менее, было отрадно, что президентом избран молодой,  пусть пока ещё не стопроцентный политик, но явно амбициозный  парень, нацеленный на решение украинской проблемы, спровоцированной наглым и лживым соседом-захватчиком. Харизматичный, решительный, похоже, искренний и честный, но умный ли?  Какие мозги нужно иметь еврею, чтобы ввязаться в высшую политику, да ещё на Украине? Это ведь та же Россия, тот же народ, инфантильный, ждущий чудес от барина, не способный принимать болезненных решений. Неужели Зеленский  не представляет, что его ждёт? Дорога президентства в раздербаненной стране гладкой не будет,  неизбежные провалы и неуспехи на её выбоинах и ухабах очнувшийся от недолгой эйфории электорат тут же станет   объяснять еврейством президента со всеми вытекающими последствиями. Неважно, что «бандеровцы», которыми  лживая пропаганда пять лет пугала российских обывателей, на выборах не набрали и одного процента голосов, антисемитизма на Украине и без этих страшилок, слава богу, хватает. Собственно, его зловещие нотки в отношении только что избранного президента,  уже  начинают звучать. Не исключено,  что очень скоро их робкое пьяно перейдёт в  крещендо и достигнет мощного форте.
В конце  августа 2020-го года Россия вторглась на территорию Украины. Начались военные действия. Дружба между братскими народами была уничтожена навсегда.

Физически я сейчас в Израиле, а душой — в России. Остро переживаю всё, что там происходит. Если что-то и меняется в этой удивительной стране, то только в сторону пресловутой «особости», всё дальше уводящей Россию от общего европейского пути. Агрессивно культивируется великодержавная спесь, всё шире разворачивается ревизия и прямое оправдание сталинских репрессий. Полным ходом идёт  обелительная трактовка или отрицание бесчисленных преступных и кровавых фактов советского и российского имперского вмешательства во внутренние дела стран во всех уголках земного шара.
С самого верха  поощряется напористая клерикализация с её средневековым мракобесием, попы с кадилами  освящают  всё подряд, от офисов до подлодок и ракет.  На критику СССР наложено негласное табу, тех,  кто его нарушает,  выставляют марионетками Госдепа, пятой колонной.
Широкое распространение получила идеологема русофобия, словечко, ещё недавно известное лишь историкам и лингвистам. Извлечённое  когда-то из пыльных анналов толковых словарей  антисемитами Шафаревичем и Солженициным, оно превратилось  в искажённое демагогическое понятие,  оторванное от реального содержания. Русофобами ныне называют любого, позволяющего себе  критические  высказывания в отношении России,  и что нелепо до абсурда, в основном неудобных для власти свободомыслящих этнических русских. Русский по национальности русофоб, на мой взгляд, такая же экзотика, что еврей-антисемит.
Забавно то, что и тех, кто осмеливается «чернить» СССР тоже называют русофобами.  Сегодня антисоветчик и русофоб — синонимы. И те и другие в общественном сознании всё прочнее занимают место в том же ряду, что и «враг народа» сталинских времён.
Общественные организации за права человека, преследовавшиеся в СССР, в России объявляются «иностранными агентами», подвергаются гонениям и травле.  Злобное, огульное поношение «лихих девяностых» уже давно переместилось из люмпенской подворотни в первые ряды властной элиты. Не снижается накал геббельсовской антиукраинской пропаганды на ТВ, превращающей обывателей в озлобленных  зомби. Над всей жизнью в России царит политика:  Америка плюс  Украина — вот тот нехитрый коктейль, которым щедро накачивается народ.
Не утихает военно-патриотическая истерия — Россия в кольце врагов! Натужные поиски национальной идеи уже давно заглохли, никакой программы, ничего, кроме борьбы с внешними врагами и уничтожения врагов внутренних эта надмирная держава предложить не может и не умеет.  Ей в полной мере подходит звание  «Империя зла»,   данное когда-то Рейганом СССР. И лжи, добавил бы я.
В СМИ не найти сообщений о стройках, новых заводах и фабриках — в России не созидается ничего, кроме средств поражения той или иной дальности. Ничего не строится, не возводится, не производится, страна живёт торговлей дарованными  господом богом недрами Земли. Неопровержимые факты коррупции во властных верхах за пределы интернета не выходят, разоблачителей преследуют, подло третируют, выживают из страны. При отсутствии подлинного гражданского общества, независимого суда, парламента и прочих государственных институтов авторитарный режим России вплотную приблизился к порогу диктатуры.
  Я берусь утверждать, что никакие реформы, эволюции и революции не способны превратить Россию  в нормальную европейскую страну. На протяжении всей моей долгой жизни отношение советско-российского населения  к любым попыткам либерализации не менялось ни на йоту, причём  в одних и тех же «демографических» пропорциях. Истоки российских традиционных ценностей, причины политической ригидности России следует искать в глубинах её вековой истории.
Любые попытки обращения к  общечеловеческим ценностям  будут, как и прежде, отторгнуты: на них никогда не было и нет  общественного запроса. Во все времена лишь горстка неравнодушных, готовых пожертвовать собой, была заинтересована в демократических переменах. Но их самоотверженная борьба за народовластие, правду, справедливость — наиболее опасная форма деятельности в России —  напоминала сражение с ветряными мельницами и никогда не оказывала ощутимого влияния на ход вещей. Подавление «либерализма», всегда встречает почти полную поддержку и одобрение  народных масс,  жажда «твёрдой  руки», идущая из глубины веков, неистребима.      
Поставить  Россию на подлинно демократические рельсы не удавалось ещё никому и никогда. Думаю, что не удастся и впредь: на мой взгляд, в будущем России не проглядываются даже проблески отрезвления от имперского морока. На века не заглянешь, но я твёрдо убеждён, что любые либеральные метаморфозы, которые, возможно, ещё ждут Россию в обозримом будущем, неизбежно сменятся скорым обратным ходом, который будет встречен основной массой населения со вздохом облегчения.
Одно из самых неопровержимых свидетельств  чужеродности демократии в России — отношение к товарищу Сталину. Прошло более 60 лет со дня смерти диктатора, а он и сейчас живее всех живых. Интернет полон апологетикой Сталина,  всё активнее рисуется  светлый, чуть ли не идиллический образ народного вождя, который рассматривал свой пост как служение стране, а не как наживу.  Осуждается демонизация Сталина, утверждается, что он уже давно не злодей из хрущёвских докладов, и даже  «чистки»1937 года  уже никто не воспринимает как абсолютное зло.
Не знаю, существовала ли когда-либо ещё в истории человечества личность, столь активно и живо занимавшая умы на протяжении целой эпохи после своей физической смерти. Фигура, ставшая зеркалом народной ментальности, инструментом текущей политики и сиюминутного политиканства, раздражителем и символом непрекращающейся ожесточённой гражданской розни...

Надежды оппозиции на изменение жизни в России после ухода Путина иллюзорны, напрасны. Странно, что и умнейшие еврейские головы, которых немало в числе противников режима, не понимают, что в лучшем случае вместо Путина придёт другой Путин, а в худшем, весьма вероятном, чёрная сотня, причём не та, беззубая, с её жалкими погромишками, а невиданная доселе пассионарная мощь, начисто освобождённая от всяческих толерантно-политкорректных табу, чётко нацеленная на долгожданное избавление от извечных погубителей России. Списки уже готовы, возможно,  и звезды нарезаны.
В своей исповеди «Тьма в конце туннеля», Юрий Нагибин с горечью размышляет: «Что же будет с Россией? А ничего, ровным счетом ничего. Будет все та же неопределенность, зыбь, болото, вспышки дурных страстей. Это в лучшем случае. В худшем — фашизм. Неужели это возможно? С таким народом возможно все самое дурное.»
У наиболее мрачных скептиков есть и другие варианты будущего государства, нагло куражащегося сегодня над оцепеневшим миром. Страна, мучимая неутихающей фантомной болью великодержавности, охваченная крепчающим мракобесием,  считают они,  летит в пропасть, на  дно современной человеческой цивилизации. Вариантов исхода падения  два:  разбиться вдребезги или  уцелеть, увязнув в зловонном донном иле.
Мне же  наиболее вероятным сценарием будущего России  представляется её распад — участь  всех великих империй.  Это ни хорошо, и не плохо, просто таков неумолимый ход истории.
               
...Поставил  было точку в своих записках. Посчитал, что она вполне уместна именно сейчас, когда  моё земное житьё  неумолимо приближается к моменту, называемому англичанами   to join the majority, событий же, ради упоминания которых стоило бы в жёстком цейтноте оставшегося бытия суетиться  и хвататься за перо,  на ближайших горизонтах не просматривалось. Ни  бесконечные   бесплодные парламентские выборы в Израиле, ни привычный идиотизм российских законопроектов в режиме нон-стоп, ни убийство по приказу президента США Трампа важного иранского бандита меня  не занимали.
Однако  присоединиться к большинству  не получилось, тишины, что наступает после отправки к праотцам, не произошло, жизнь продолжалась, даря нам нежданные  сюрпризы.
В конце февраля 2020 года Фая упала дома, сломала шейку бедра. В реабилитационном центре, куда её перевели после операции,  по недосмотру персонала она упала,  чудом ничего не сломав, правда, ушиблась головой с образованием внутримозговой гематомы, которая, к счастью, рассосалась.
  Основной способ  восстановления после такой жестокой травмы — физиотерапия. Я  посетил инкогнито несколько  занятий и был неприятно удивлён. Ту убогую халтуру, которую мне пришлось наблюдать, вряд ли можно вообще отнести к разряду реабилитации. Пользуясь дементивным состоянием больных и полной бесконтрольностью, девицы безбожно сокращают время занятий, проводят их халатно,  спустя рукава.  Намеревался впредь приходить на каждое занятие и, афишируя своё присутствие, по-возможности влиять на его ход. Но тут, не иначе как по дьявольскому заказу, на мир обрушилась коронавирусная инфекция, и Центр закрыли на карантин. Мы не видели Фаю больше месяца, и были поражены: до карантина она худо-бедно передвигалась с ходунками, а при выписке не могла ступить и шага. Полная обездвиженность сделала своё дело. После более чем двухмесячного пребывания в реабилитационном центре Фаина сейчас учится заново ходить.

Коронавирус. Обнуление

Вирусное заболевание обрушилось на мир подобно коварно подкравшемуся урагану. Выскочившая из Китая,  стремительно распространяясь, коронавирусная зараза,  covid,  проникла в  каждый уголок земного шара и быстро приобрела характер пандемии. Учёный медицинский мир бросился искать способы и средства борьбы с неведомой напастью, а между тем, заболеваемость и смертность росли с угрожающей скоростью.  Повсюду в мире принимались беспрецедентные  меры по увеличению числа больничных мест и оснащению больниц высокотехнологичным оборудованием.
Я слыхал о вспышках инфекции в мире и России в прежние времена. Одна только “испанка”, грипп,  свирепствовавший в начале прошлого века, чего стоит. Да и на моём веку то и дело случались эпидемии – свиной, птичий и прочие гриппы. А в 1970 году я чуть было не угодил  на карантин из-за эпидемии холеры. Но по степени распространённости, заразности и трудности лечения ни одна из этих эпидемий не могла сравниться с коронавирусной пандемией.
В России ситуация напоминала Чернобыль, когда о смертоносной сути   аварии было объявлено лишь спустя несколько дней.
Уже появились первые заражённые, но власти долго как бы не замечали этой проблемы. Видимо, в это время они были заняты более важными делами. Однако инфекция  разгулялась не на шутку, и планы, уже готовые к воплощению, к великой досаде кремлёвских креативщиков  пришлось притормозить. Пришлось даже отложить парад и торжества, посвящённые 75-летию Победы. Но наиболее неприятным для власти следствием эпидемии  была отсрочка принятия судьбоносных поправок к конституции РФ. В январе  Путин обратился в Совет Федерации с предложением внести назревшие, по его мнению, изменения в конституцию. Поправки  касались различных аспектов общественной жизни страны, но истинный мотив их внесения  был озвучен с трибуны Госдумы Валентиной Терешковой, предложившей изменить Конституцию так, чтобы Владимир Путин смог участвовать в следующих президентских выборах.  “Что здесь лукавить, зачем крутить и городить? Просто  убрать ограничения по числу президенских сроков  и всё тут!”– с космической прямотой рубанула первая женщина-космонавт под аплодисменты. В ответ на столь смелое предложение спикер Госдумы Володин отметил, что,   вообще-то надо бы обсудить это дело с  самим президентом.
По счастливому совпадению, Путин как раз случайно заскочил в Думу и через пару минут принял участие в обсуждении предложения Терешковой. С идеей обнулить свои президентские сроки Путин согласился, но, разумеется, лишь в том случае, если  конституционный суд даст добро. Госдума поправку приняла единогласно, конституционный суд, обсудив её, одобрил, осталось только, чтобы за поправку проголосовал  народ,  и тогда Путин останется у власти навсегда.
Ковать железо нужно пока горячо, торопились, как на пожар, всенародное голосование назначили на 22 апреля, но тут не к месту вмешался вирус.  Скрепя сердце, пришлось отложить референдум на неопределённое время, хотя непонятно, зачем вообще нужно это «всенародное голосование», когда уже и Госдума, и Совет Федерации приняли и одобрили поправки. Шло время, надежды на скорый спад пандемии не оправдались, люди заболевали и умирали, тем не менее, по привычной практике приурочивать  события к датам, Путин решил провести  голосование по поправкам и пропущенный парад  в один день 24 июня,  день, когда состоялся парад Победы в 1945 году, видимо, рассчитывая, что никакому вирусу не устоять против сочетания столь   сакральных событий.
Загадочное появление смертельного вируса породило лавину домыслов, конспирологических теорий. Не обошлось,  разумеется и  без поисков «еврейского следа». На протяжении веков евреям отводится сатанинская роль провокаторов вселенского  зла.  Любые политические, техногенные и даже климатические катаклизмы то явно, то тайно (по секрету!) юдофобы объясняют  происками извечного врага. На этот раз «мировой сионизм» обвиняют и в искусственном создании вируса как биологического оружия, чтобы «захватить мир», и в том, что коронавирус — его «большая ложь» для достижения той же цели. Словом, «за то, что еврейка стреляла в вождя, за то, что она промахнулась». Кто  бы ещё объяснил, зачем евреям  такие хитроумные гешефты, если, по мнению правоверных антисемитов, они и так уже давно захватили мир...
Невзирая на отсутствие реальных признаков затухания эпидемии и прогнозирование её новой вспышки, 24 июня  власть проводит  Победный парад, а с 25 июня по 1 июля — общероссийское голосование по поправкам к Конституции. Для  максимальной легитимности референдума требовалось обеспечить наивысшую явку, и агитация была раскручена на полную катушку: телеролики, билборды, беспроигрышные лотереи, хождение агитаторов по квартирам  и прочее. Голосование проводилось всюду: вне участков, на предприятиях, на дому, во дворах, чуть ли не в каждой подворотне. В результате общая явка составила 68%. За поправки к Конституции проголосовало 78% избирателей. Это была сокрушительная победа, личный триумф Путина.
Тут же посыпались заявления либеральной оппозиции о многочисленных нарушениях при голосовании,  фальсификациях его результатов. Оппозиция, уже давно утратившая своё былое, пусть  жалкое, но всё же ощутимое влияние, так и не сумевшая объединиться, создать  хоть какое -нибудь реальное протестное движение, предсказуемо оказалась способной лишь махать кулаками после драки, повторяя  замшелые мантры типа «Путин должен уйти», которые на фоне  триумфальной победы Путина  ничего, кроме насмешливого презрения вызвать не могли. Видимо, под влиянием их отчаянных протестов и зажигательных призывов, в Москве на Пушкинскую площадь вышло аж несколько десятков противников «обнуления».
Можно не сомневаться, что при голосовании не обошлось без традиционных  для российских выборов вбросов,  фальсификаций и других видов нарушений,  однако не думаю, чтобы они могли оказать кардинальное влияние на итоги голосования. Следует признать справедливость слов Путина: граждане России сделали свой выбор.
Голосование как никогда ярко высветило реальные  идеалы российского народа.  Граждане голосовали не за поправки, вряд ли их вообще кто-то читал, они голосовали за  самодержавие, эту квинтэссенцию любого российского политического режима. Либеральной оппозиции давно бы уже пора понять, что она занимается безнадёжным делом: у населения нет запроса на отстаиваемые  ею демократические ценности. Смена власти в России в конце концов произойдёт, но она никогда не свершится под флагом подлинной демократии: народ не совершит ошибки тридцатилетней давности, «счастливое недоразумение» больше не повторится.
Проголосовав за вечное правление Путина, народ не только дал ему карт-бланш на любые действия внутри страны и за её рубежами, но косвенно подтвердил своё полное  одобрение всей его предыдущей деятельности, разделив, тем самым,  ответственность за те   дела, которые цивилизованный мир считает преступлениями.
В тех краях, где прошла моя жизнь, события, происходящие на фоне вселенского мора, не вселяют оптимизма. В самолёте Томск-Москва была предпринята  попытка отравления Алексея Навального, единственного активного оппозиционера в России.  В своём отравлении он открыто обвинил лично Путина. Грязная политическая возня, развернувшаяся вокруг этого события в России, в очередной раз продемонстрировала запредельную лживость и цинизм режима, с которым приходится иметь дело миру.
В Белоруссии, где  после нагло сфальсифицированных выборов президентом в шестой раз стал Лукашенко, начались акции протеста, принявшие серьёзный размах, невзирая на предельно жестокое их подавление. Кресло под Лукашенко зашаталось, и сейчас  Путин ломает голову, под каким соусом осуществить аннексию Белоруссии.
В Нижнем Новгороде совершила самосожжение журналистка Ирина Славина. В предсмертной записке она написала: «В моей смерти прошу винить Российскую Федерацию». До самоубийства журналистку довели действия властных сил, беспрерывно грубо и демонстративно преследовавших её за правозащитную деятельность.
Безуспешно пытаюсь отыскать хотя бы крупицу положительного в событиях,  сопровождающих завершение моей затянувшейся хроники. Этот век, солидный кусок которого уже ушёл в вечность, будто проклят кем-то.

Тревожные разочарования

Следует признать, что нет сейчас в мире такой силы, которая могла бы оказать влияние на Россию, притормозить её имперские замашки, решительно призвать к прекращению преступного правового произвола, надругательства над здравым человеческим смыслом. Нет уже того кулака, который волей-неволей заставлял обращать на себя опасливое внимание страны, кичащейся своей особостью. Кулак разжимается, его пальцы, сначала робко, потом всё смелее проявляют стремление к независимому шевелению. «Разлагающийся Запад», это расхожее советско-левацкое клише, похоже, становится реальностью, только вектор разложения круто изменился. Доведённые до абсурда политкорректность и толерантность, охватившие западные цивилизации, смешавшись с прекраснодушной левизной идиотов у власти, методично разрушают тело и душу некогда влиятельных мировых держав, расшатывают  их мощный союз. Запад  в целом сегодня напоминает траченую  молью некогда добротную шубу. Авторитет «большого брата», в не меньшей степени поражённого  теми  же  недугами, становится всё слабее, возможность принятия единых твёрдых решений — всё проблематичнее. Ещё недавно  редкие и стыдливо скрываемые конфликты интересов в западном мире ныне становятся всё более частыми и открытыми. Именно из-за отсутствия единства западные санкции приобретают, как правило, компромиссно- половинчатый, а то и вообще чисто формальный характер и воспринимаются Россией, как комариные укусы. Недостаточно жёсткое давление провоцирует Москву на ещё более вызывающие действия.
Большую тревогу вызывают у меня сегодняшние события в США. Конфликты на расовой почве в США далеко не редкость, они то и дело вспыхивают по разным поводам и достигают разной степени накала, вплоть до погромов, длящихся порой по нескольку дней. Теперешний же расовый конфликт, начавшийся из-за жестокого обращения полиции при задержании негра, приведшего к его смерти, охвативший  Штаты словно бушующий коронавирус,  перерос в настоящую войну. Видимо, так уж сошлись звёзды, что именно сегодня, в условиях пандемии недовольство темнокожих своим положением, обиды, копившиеся десятилетиями, достигли взрывоопасной черты.  Боюсь показаться ультраправым, но при всём моём желании, не могу стать на сторону обиженного меньшинства. Более полувека назад американское общество покончило с позорящей страну расовой сегрегацией. Понятно, что бытовую неприязнь законом не устранишь и дискриминация в той или иной форме тайно или явно  продолжает проявляться, вызывая справедливые протесты, но на государственном уровне  было сделано всё, чтобы навсегда исключить любые проявления  расового ущемления.  Годы шли, объём привилегий, предоставленных  тёмнокожим гражданам в качестве стимула к выходу из социального неравенства, не уменьшался, и их получатели  постепенно прониклись психологией вечных иждивенцев. Многие из них, предпочитая  жить из поколения в поколение на пособие по бедности, тем не менее, чувствуют себя вечными страдальцами,  ущемлёнными и обиженными. Комплекс  социальной неполноценности чёрных подогревается  мазохистским чувством вины немалой части белого американского общества, сформировавшейся под влиянием причудливой смеси эклектичных левацких идей, граничащих с большевизмом.
На этих же идеях, как бактерии на питательной среде, выросла современная политкорректность.  Возникшая когда-то как один из безобидных элементов  хорошего тона, насаждаемая c некоторых пор неуклонно и агрессивно, она превратилась в свирепого социального цензора. Извращённая деликатность,  возведённая в неписаный закон, затронула все сферы жизни как в Америке, так и в странах Запада.  Диапазон политкорректности необъятен: от признания  нормой хромосомной ошибки природы, до запрета популярнейших сюжетов искусства по  причине найдённых в них признаков оскорбления  чьих-то чувств.  Нарушение запрета  на слова и выражения, которые могут обидеть те или иные слои общества, чревато не только социальным остракизмом, но и вполне реальными, порой весьма жёсткими  наказаниями, вплоть до скамьи подсудимых. Политкорректность стала единственным способом мыслить  и говорить в США. Сейчас там, как в сталинской России, нужно хорошенько подумать, прежде чем что- либо сказать или написать.
Наибольшее распространение политкорректность в сочетании с её сестрой толерантностью получила в сфере межрасовых отношений. С патологически гипертрофированной политкорректностью в Америке опосредованно связано движение «антикапиталистов», призывающих к активным действиям против существующего в стране несправедливого  порядка вещей, революционной борьбе с расизмом, замене белой цивилизации чёрной и уничтожению всего, что могло бы напоминать чернокожим  гражданам о их рабском прошлом: памятников, монументов. Только так, по мнению этой публики,  Америка сможет загладить вековую вину белых перед чёрными. И Америка уже вовсю приступает к исполнению программы «революционеров», этого бреда инфантильных недоумков, место которым в психушке строгого режима. Очумевшие от безнаказанности толпы обрушивают свой гнев на все, что у них ассоциируется с рабовладельцами, персонажами событий полуторавековой давности. Сносятся и оскверняются памятники  основателям Америки, «замешанным» в истоках негритянского рабства. В их числе столпы  американской истории, от Джефферсона до Франклина Рузвельта. Дико поверить, но факт: в море сбрасывают памятники Колумбу! Политические вандалы разрушают  символы  страны, ауру великой державы. Уничтожается её история, и это дело рук не  иноземных супостатов, а местных дегенератов,  странным образом завладевших нормальными человеческими умами.
После гибели при грубом задержании чернокожего уголовника полиция, замаливая вину, встаёт (не метафорически, а в буквальном смысле слова) на  колени перед  толпами протестующих афроамериканцев. К ним присоединяются медийные знаменитости,  попзвёзды, белые активисты, протест поддерживают мэры, сенаторы.  Жестокое убийство человека возмутительно, и протест общества абсолютно правомерен. Но вакханалию, разразившуюся после убийства, вряд ли можно назвать протестом. Когда сжигают и грабят супермаркеты, курочат автомобили, мародёрствуют, это не протест. Это погром. А полиция вместо того, чтобы по конституционному праву жёстко, а то и жестоко  подавить погром,  встаёт на колени и только что не целует ботинки чёрным вслед за охваченными чувством острой вины  экзальтированными белыми идиотами. На фоне общего морального упадка Запада то, что происходит сейчас в Штатах, являет собой, на мой взгляд, высшую степень  коллективного  помешательства. На американцев будто навели  порчу.
Америка —  самое глубокое и горькое разочарование под занавес моей уходящей жизни. Даже в страшном сне я не мог бы себе представить то, что в последнее время происходит со страной, которую я, как и многие, считал цитаделью гражданских прав и свобод, примером неколебимой  стабильности политической системы. Из великой державы с верховенством закона и здравого смысла она на глазах превращается во  вместилище мракобесия, заповедник крайней идеологической нетерпимости. Преследования инакомыслящих, уклоняющихся от поддержки воцарившегося в стране «расизма наоборот», когда дискриминации подвергается белое большинство, «политкорректная» истерия со сносом памятников, переименованиями, покаяниями, идеологическими репрессиями — всё это  напоминают охоту на ведьм  времён маккартизма, но лишь внешне. Маккартизм был сравнительно недолгим постыдным эпизодом американской истории, инициированным и поддерживаемым  незначительной частью истеблишмента, в то время, как «расизм наоборот», широко поддерживается  на государственном уровне и конца ему не видно. Одно из следствий поразившей Америку политкорректности,  доведённой до абсурда — неукротимая тенденция отвержения традиционных ценностей, выворачивание наизнанку   первооснов человеческого бытия.
Понятно, что  сегодняшнее ослабление Америки на международной арене связано с объективными мировыми процессами, но нет сомнения, что и патологическая политкорректность, подтачивающая Штаты изнутри, тоже вносит свою немалую лепту в  явные проявления физического и морального упадка великой державы. Следуя предписаниям этой чумы, Америка, теряя «степень свободы», утрачивает свой авторитет на международной арене, превращается в посмешище. Многие считают, что приобретая всё большую злокачественность, политкорректность, в конце концов, погубит Америку. При том разгуле безумия, охватившем США, я не вижу ничего невероятного в подобном прогнозе.
Кто-то, злорадно потирая руки,  радуется  нешуточным проблемам Америки, предрекая ей незавидное будущее и божьи кары, кто-то испытывает тревожное сожаление. Я в числе последних. По моему мнению, ослабление Америки чревато негативными последствиями для обеих стран, с которыми я связан. Моя родина, Россия, избавившись от  присмотра «мирового шерифа», окончательно превратится в самодержавное полицейское государство, а  Израилю,  куда  меня забросила судьба, в случае лишения поддержки США, грозит исчезновение с политической карты мира. Заветная мечта его соседей «сбросить Израиль в море» из формулы речи может превратится в реальность. И хотя мысли о столь мрачном ходе  событий  во многом отражают моё теперешнее невесёлое душевное состояние,  думаю всё же, что такой сценарий нельзя отнести к чистой  утопии.
Хочется всё же надеяться, что исход развития событий в США и, соответственно, в мире будет более оптимистическим. Не следует забывать о невероятной жизнестойкости этой удивительной страны. История не раз показала, что США не только уникальный «плавильный котёл», но и система, обладающая  способностью «переплавлять» глобальные трудности, порой представляющиеся непреодолимыми. Сегодня Америка переживает смутное время, столкнувшись с сочетанием проблем: тяжёлой ситуации в экономике,  вызванной коронавирусом и беспрецедентно жестокими и продолжительными столкновениями на расовой почве. Из этих проблем  пандемия представляется наиболее коварной,  ибо слабо поддаётся контролю, и развитие её негативного влияния на экономику непредсказуемо. Беспорядки же божьим промыслом не объяснишь, это дело рук человеческих,  и какой бы архитрудной, выражаясь по-ленински, ни казалась задача их предоления, она в принципе разрешима, поскольку зависит исключительно от человеческого фактора.
Позволю себе дилетантскую импровизацию на тему возможного решения «американской проблемы», прекрасно понимая её грубую упрощённость, которую я,  к тому же,  намеренно  утрирую.
У меня, повторюсь, нет сомнений, что нынешний небывалый всплеск расовой нетерпимости, перешедший в классовый бунт, спровоцирован, кроме прочего, пресловутой политкорректностью, уже давно перешедшей границы здравого смысла. Болезнь запущена, но не думаю, что неизлечима.  Для выздоровления нужна лишь, как это ни странно звучит в отношении демократической Америки, железная рука. Небоскрёбные столицы  это далеко не вся Америка. За их пределами простирается огромная одноэтажная Америка с её консервативным населением, которое, как мне кажется,  устало от вывертов ополоумевшего центра и терпит их лишь до поры до времени. Вполне вероятно, что государственная ориентация будущей власти, избранной здравомыслящим большинством, будет диаметрально противоположна той, которой придерживается теперешнее трусливое скопище политических импотентов,  коих предостаточно в обеих конкурирующих партиях.
Американской конституции, в которой  наряду с незыблемыми  принципами политической системы, застряло  достаточное количество замшелых анахронизмов, которые  можно было бы издать отдельным юмористическим сборником на память будущим поколениям, крайне необходимы поправки, касающиеся   межрасовых отношений. Речь идёт не о косметике декларативных общих положений,  уже имеющихся в конституции, а о нормах, в корне их реформирующих.  Начинать нужно с решительной ликвидации давным-давно изживших себя привилегий для чёрного населения, плодящих наследственных иждивенцев. Библейское выражение «кто не работает, тот не ест», часто приписываемое Ленину, должно стать непременным условием  расового равноправия на фоне набирающего силу нового вида сегрегации — чёрного расизма. Ликвидация льгот, кроме прочего, лишит смысла популистские посулы политиканов в  погоне за голоса чёрных избирателей. Беспорядки и погромы, которые неминуемо вспыхнут вследствие шока от отмены  пожизненной дармовщины, должны подавляться с непреклонной  твёрдостью без различий цвета  кожи их зачинщиков и «дирижёров». Наиболее злостных «идейных» вдохновителей бунтов, деятельность которых будет сочтена  опасной для общества, следует подвергать депортации. Только с помощью такой, поистине революционной или, не боюсь этого слова, драконовской реформы, можно рассчитывать на устранение чудовищного перекоса в расовой политике.
В поправках обязательно должно быть отражено отношение закона к политкорректности. Унижающий и ослабляющий великую страну массовый психоз  может быть пресечен, если новая власть избавится от морока, приняв как аксиому тот факт, что   политкорректность невозможно реформировать, её можно только  вырвать с корнем. В результате её ликвидации клинические леваки-«революционеры», с их тлетворным бредом мигом окажутся на маргинальной обочине, а сочинители свода «политкорректных»  правил  — в палате номер шесть.  Впрочем, если учесть тот урон, который эта публика нанесла Америке, её, на мой взгляд, следует судить как уголовников. Будет справедливо, если рядом с ними на скамье подсудимых окажутся и обитатели Белого дома, допустившие и поощрявшие распространение пагубного национального умопомрачения.
В конституцию необходимо внести поправки относительно отношения к традиционным общечеловеческим ценностям. Демонстративным и вызывающим проявлением их подрыва должен быть положен конец. Противоестественное никогда не станет нормальным, сколько парадов ни устраивай. Сторонников этих идей следует укротить в их навязчивом стремлении агрессивно и назойливо на всех углах бить себя в грудь, кричать о своих, кстати, уже давно обретённых правах. Ликвидация уродливой политкорректности будет способствовать «бесшумному» существованию этих групп.
Нарисованная моей, мягко выражаясь, непрофессиональной рукой картина «излечения» Америки может показаться утопией, «фантазией на тему». Но разве то, что сегодня происходит с великой страной, не напоминает воплощённую в жизнь злую фантастику?  Если не остановить существующий вектор движения, могут сбыться предсказания кликуш разных мастей о незавидном будущем Америки, контуры которого всё явственнее проглядываются уже сегодня.  Безостановочный рост льгот и привилегий для чёрных в качестве компенсации за рабское прошлое, агрессивное провозглашение превосходства чёрной расы, которое  уже сейчас иначе как чёрным расизмом не назовёшь, в дальнейшем при попустительстве и поощрении расплодившихся американских леваков неизбежно приведёт к лозунгу «Америка для чёрных» и полной победе расизма наоборот. Вместо сброшенного в море памятника Христофору Колумбу появится скульптурная группа чернокожей пары в позе «Рабочего и колхозницы»,  с гордо поднятыми над  головой разорванными цепями рабства.
Кстати, можно пофантазировать и насчёт проблем России. Если представить, что судьба ниспошлёт ей ещё один август, то при наличии политической воли «оздоровить»  ( временно, разумеется),  страну, погрязшую в болоте бесправия и коррупции, можно будет куда быстрее и проще,  чем вылечить спятившую Америку. Для этого потребуется  всего лишь немедленно отменить все законы, принятые  за последние двадцать лет.  Одним пакетом, без поправок, референдумов и обсуждений.


                ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ СЕНТЕНЦИИ

Заканчиваются мои сумбурные записки, заканчивается и мой житейский марафон,  Пришла пора финальных осмыслений и обобщений.
Я жил в разных эпохах и даже, не трогаясь с места, в разных странах. Застал войну и «борьбу за мир», пережил окончательное построение социализма и крушение коммунистического режима, эйфорию огромных надежд и горечь упущенных воозможностей исторических перемен. Менялись правители, режимы, неизменными оставались лишь повальная ложь и лицемерие, проникшие во все поры державной плоти, ставшие такими же необходимыми и незамечаемыми, как воздух. Чем старше я становился,  тем всё более укреплялся в мысли, что эти качества, обрамлённые наглостью и хамством, полным пренебрежением к жизни отдельного человека,  составляют органическую сущность любой власти России.  Ветерок антисемитизма, открытого и латентного, то крепчавший, то обманно стихавший, обдувал меня  с ранних лет. В этой, далёкой от идиллии атмосфере прошёл мой век, и в ней же, согласно средней продолжительности жизни, должно было бы закончиться моё земное существование. Но судьба распорядилась иначе. Оно заканчивается в тех краях, куда Моисей привёл евреев после сорока лет блуждания по пустыне. Правда, для моего перемещения сюда понадобилось вдвое больше времени.
Ещё совсем недавно я и в дурном сне не мог бы представить,  что  закончу свой жизненный путь там,  куда мог бы попасть ещё 30 лет назад. Мог, но никогда не хотел. Многие евреи уезжали туда, где их уж точно не назовут жидовской мордой, я же уезжать не собирался. Парадокс: постоянно осознавая себя евреем, больше всего на свете ненавидя антисемитизм и антисемитов,  я не ощущал ни голоса крови, ни зова предков. Впрочем, может, это никакой не парадокс. Евреем я был  по факту рождения,  по среде же, в которой существовал, был русским…
Среди моих друзей даже в детстве, когда в нашей округе было полно эвакуированных еврейских семей, никогда не было евреев. Были дворовые дружки, товарищи по играм, но не закадычные друзья. Их не было потом ни в школьно-студенческой юности, ни на работе. Так получилось, я не выбирал друзей по национальности, она не играла для меня никакой роли.

  В моём сознании всегда сосуществовали  два Израиля. Один из них — географическое понятие, страна, куда нас под занавес занесло мстительной насмешкой судьбы: я всегда клялся, что уеду туда,  лишь когда над ухом заклацают затворы. После приезда  мои умозрительные представления о «земном» Израиле — сужу по Хайфе, ибо больше нигде не был — полностью подтвердились: чужая  страна, чужой язык, чужой народ, внешне абсолютно не похожий на привычных, светлой памяти  «аидов». Ничто здесь не возбуждает у меня голоса крови, я не ощущаю «аборигенов» своими соплеменниками. О жаре уж и не говорю... Я по-прежнему не выбрал бы это место для жизни.
Другой  Израиль, автономно существующий в моей голове,  — это некая духовная субстанция,  символ, живущий во мне со дня образования еврейского государства.  С тех пор и по сегодняшний день я, мягко говоря, неравнодушен к его судьбе, остро переживаю всё, что связано и  происходит с ним.  Нападки огромного мира на эту молекулу еврейского единения, негативное к ней отношение (не объективно-критическое, это нормально) я отношу исключительно на счёт антисемитизма, откровенного или облечённого в лицемерную оболочку. За этот духовный  Израиль я, грубо говоря, готов порвать глотку. Таково противоречие, которое, если угодно,  можно признать  типичным примером раздвоения личности. Впрочем, кто знает, будь у меня впереди достаточно жизненного времени, обе эти ипостаси, «материальная» и «духовная», в конце концов, соединились бы в единое органично-гармоничное целое…

                *****

Я не испытываю иллюзий по поводу интереса к книге. Подробности частной жизни известных личностей, будь то государственные персоны или звёзды эстрады, вызывают пристальное внимание «широких масс», каждый прыщик на их теле обсасывается сонмом папарацци, публика глубокомысленно обсуждает их политические взгляды и высказывания, какими бы банальными они не были. Я же не принадлежу к этой почтенной категории,  и моё отношение к окружающему миру в лучшем случае может заинтересовать лишь тот узкий круг читателей, для которого она предназначена.   Это, собственно, тот же круг, на который была рассчитана книга «Далёкие времена», неожиданно для меня вызвавшая интерес далеко за его пределами.  Буду рад, если новая книга  покажется нескучной хотя бы внутри этого локального круга.
Надеюсь, читатель, если таковой найдётся, простит мне стилевую эклектичность, неизбежную при  перемешивании разнородных тем и эпизодов.



 


Рецензии