Артист

АРТИСТ
- Кого ты больше любишь: маму или папу?
 Этот провокационный  вопрос, вместе с другим не менее важным: кем я хочу стать, когда вырасту, волновал абсолютно всех взрослых, кто бывал  в нашем доме. По праздникам, а они из-за многочисленной родни, привыкшей собираться на семейные торжества именно у нас, случались довольно-таки часто, все мои дяди, тети, бабушки, дедушки, племянники, невестки, золовки, свояки и свояченицы родные, двоюродные, троюродные и даже четырехюродные ( седьмая вода на киселе, как всех их называл мой отец) выстраивались в почетную длинную очередь,  дабы выведать у меня военную тайну:  кого я больше люблю и кем хочу стать. И я отвечал. Честно.  В зависимости от того, кто меня спрашивал. Если  это был родственник по маминой линии, пусть даже и очень дальний, то я уверенно заявлял, что больше всего люблю маму, если по папиной, то соответственно и ответ был совершенно другим. Прямо противоположным. Мне не хотелось расстраивать ни маминых, ни папиных родственников, я старался сделать приятно каждому.  Ну и себе я тоже хотел сделать что-то хорошее и приятное. Я знал, что от моего «честного» ответа зависит степень моего поощрения.  И если сказать то, что именно от тебя ждут, то и получить можно не только какой-нибудь жалкий обветренный леденец или черствую баранку, но что-то более весомое и существенное. 
 Но если на первый вопрос я отвечал по ситуации, то относительно второго у меня не было никаких сомнений. Я хотел быть артистом и смело об этом заявлял всем, даже кто этого и не спрашивал.  Свою актёрскую деятельность я начал еще до того, как стал ходить… И первым моим зрителем была мама. Благодарным зрителем. Ее восхищало все. Как я улыбался, сучил ножками, ползал вперед и назад,  как я талантливо и самозабвенно орал, пытаясь таким образом обратить на себя внимание. Последнее у меня получалось особенно выразительно и достоверно. Но даже мои истошные  вопли искренне радовали ее и вызывали не поддельный восторг, ибо все это я делал талантливо, натурально, выразительно. Как и положено настоящему артисту.
Справедливости ради стоит заметить, что в то время у меня не было ни одного достойного соперника, с кем я мог бы состязаться в сценическом мастерстве.  Наш приземистый домик стоял на краю городка, состоящего из одной узкой улочки. Маленький, кривенький, с забитым фанерой окном и вечно дымящей печкой он не был особенно приспособлен для каких-то театральных постановок.  Так же, как и для всего остального. В нем отсутствовало все: электричество, вода, радио, и прочие удобства.  Правильнее сказать, что дом состоял из одних неудобств. Поэтому, пока отец нес службу на очередных учениях, которые в то время проводились почти ежедневно, мы с мамой занимались хозяйством, то есть пытались из множества мелких неудобств, сделать хоть что-то относительно удобное. И это нам удавалось. Пока я лежал замотанный и закутанный среди пирамиды пуховых подушек, тщетно пытаясь что-нибудь извлечь из дырявой обсосанной пустышки,  мама умудрялась принести из обледенелого колодца, в который не ровен час и сама могла легко угодить,  полведра студёной воды ( вторые полведра, расплесканные по дороге превращались в   ледяной тракт еще до того, как она успевала зайти в дом).  Теперь эту воду нужно было еще разогреть, предварительно растопив печь, заварить в ней остатки крупы и превратить ее в кулинарный шедевр. Этот шедевр предназначался, естественно, для меня.  И вот теперь наступал мой звёздный час. Он начинался с простых поглаживаний и похлопываний, щекотаний и поцелуев, подкидываний и подбрасываний, похрюкиваний и повизгиваний. Причем, трудно сказать, кто из нас визжал и смеялся громче и заразительнее. Но все это было лишь прелюдией. Увертюрой. Настоящий спектакль начинался с первой, поднесенной к моему рту ложки. Как юный партизан я героически зажимал губы и гордо, высоко подняв увесистую голову, неистово вращал ею в разные стороны, дабы ненавистная каша не попала в заветную цель.  Весь перепачканный, липкий, но гордый, сознающий свою неоспоримую победу, я  торжествующе взирал на мою заметно подуставшую  в этой неравной схватке маму, как бы молча спрашивая ее: ну что, хороший я артист? А? Ничего, это еще только цветочки! Первый акт. Будет еще и второй.
Обычно он начинался в третьем часу ночи.  С фортиссимо.  Когда молодой растущий организм вдруг ощущал необходимость в  подкреплении своих истощенных артистической деятельностью сил. О, как я орал… Сколько чувств, страсти, эмоций, вкладывал я в этот младенческий крик…  Это был мой бенефис. Моноспектакль. Театр одного актера. И я достойно играл его, используя все свои артистические способности. Обычно это действие растягивалось на двадцать – тридцать, от силы сорок мнут, но случалось, затягивалось и на более продолжительный период. Когда желание есть, становилось особенно обостренным, а ненавистная каша еще ненавистнее.   Мучительный голод заставлял меня истошно вопить и в то же время успеть своевременно захлопнуть рот, чтобы мерзкая приторно-горькая, да еще и пригоревшая жижа не успела попасть внутрь. А если даже и попала, то тут же с боевым криком выплёвывалась в ночную пустоту…
Уставшие, обессиленные, но счастливые мы засыпали под утро, чтобы через какой-нибудь час – другой приступить к третьему акту.  Это была очень долгая и несколько однообразная пьеса, так что мне приходилось немало попотеть, чтобы наполнить ее новым внутренним содержанием и блестящей игрой профессионального трагика.
Но  что это за актер, который играет лишь одну роль. Пусть даже и гениально. Хотелось чего-то большего, масштабного. Оптимистичного. Так что, отстрадав и откричавшись, я из великого трагика в одночасье перевоплощался в талантливого комика, вызывая припадки неудержимого смеха своими пластическими этюдами и мимическими ужимками. Воодушевленный  бурными овациями и не менее горячими поцелуями, моего самого благодарного зрителя, я творил чудеса лицедейства. 
Особенно удачно у меня выходили комические сцены на свежем воздухе в крошечном огородике, примыкавшем к нашему кривенькому дому.  По весне, как только на смену пурге и снежным заносам, приходили  редкие солнечные дни, а промерзшая вулканическая земля становилась чуть мягче гранита, вооружившись саперной лопаткой и дырявым чайником, заменяющим лейку, мы с мамой приступали к сельхозработам, пытаясь в суровых камчатских условиях вырастить что-нибудь родственное ананасу. Картошку, например. Тем боле, что давно не видели ни первого, ни второго. Понятно, что копала, сажала и поливала наш садик-крошечку мама. Я же, как и положено настоящему артисту не переставал демонстрировать свои артистические способности даже тогда, когда она демонстративно покидала наш импровизированный театр-огород, поскольку отлично знал, что никуда не ушла, а прячется за хилым кустиком жимолости, подглядывая из своего тайного укрытия, что я буду делать один. И я играл… Вернее, ломал комедию, изображая не страх брошенного и всеми забытого ребенка, а вдумчивого любознательного первопроходца земли русской, не редко пробуя эту промерзлую камчатскую землю на вкус. Я в гордом одиночестве  ползал по свежевскопанным грядкам, подбирая какие-то камушки, корешки и с удовольствием совал их себе в рот, нюхал робко пробивающиеся из земли хилые былинки, отдаленно смахивающие на первые весенние цветы. Короче, демонстрировал всем своим видом, что вполне самостоятельный  молодой человек…
И тут мама выскакивала из своего укрытия, хватала меня в охапку и подбрасывала высоко в небо… И я летел… летел… над карликовыми деревцами, крошечным домиком, над далекой забытой землей Камчаткой. Высоко-высоко… в синеву бесконечного неба. И кричал от счастья и страха, пока не падал в теплые мамины руки и не взмывал снова ввысь…
Так обычно заканчивалось это веселое представление. Представление, которое хоть на краткий миг отвлекало мою  маму от повседневных забот и унылых тягот нелегкой жизни жены офицера в отдаленном военном городке на краю света, спрятавшемся среди остроконечных сопок далекой неведомой страны Камчатки. Я дарил ей минуты радости, смеха, счастья. А взамен получал  столько любви и нежности, что просто купался в них, млея  от удовольствия и своей абсолютной исключительности. То, что я самый-самый, глубоко проникало в  мое юное сознание и постепенно прочно там укоренялось…

Еще больше я уверился  в своей невиданной особенности,  когда перелетев полстраны, приземлился в неизвестном, по крайней мере, для меня городе Луганске. Незнакомые люди: мужчины, женщины (молодые и не очень), старики, подростки  и даже дети, немногим старше меня,  рвались познакомиться со мной, будто я был какой-то всесоюзной знаменитостью.  Или неведомой  зверюшкой. Откуда мне было знать, что все они приходились мне ближайшими родственниками: тетями, дядями, бабушками, дедушками,  сестрами, правда, двоюродными и снедаемые непомерным любопытством пришли поглазеть на мелкого карапуза, который родился где-то далеко-далеко на неведомой им Камчатке и прилетел оттуда, надо же,  живым и даже более-менее здоровым. Я также не знал и о том, почему мы с мамой так внезапно под покровом ночи бежали из нашего маленького кривенького домика, почему тряслись по разбитой грунтовой дороге в старом полковом УАЗике на военный аэродром. Отчего летели на Большую землю не в пассажирском лайнере, а в военно-транспортном самолете ИЛ -12 Т, сидя на каких-то деревянных ящиках, в которых что-то всю дорогу гремело и постукивало.  Я смотрел в иллюминатор на вращающиеся винты самолета, которые походили на детскую вертушку, что точно также крутилась у нас на огороде, и требовательно кричал, под смех сидящих рядом солдат: «Дай! Дай!».  А мама молчала и кажется, плакала…  Хотя, может мне это только казалось. Я не знал, что предшествовало нашему бегству. Как получилось, что мой отец, еще совсем молодой и неопытный офицер, оказался «врагом народа» и покусился на жизнь самого товарища Берию. Также как и о том, что никто в полку, кроме особиста Бочкова, затеявшего весь этот политический процесс, не верили в нелепое обвинение моего отца…  И даже помогли нам с мамой бежать от рук вездесущего энкэвэдэшника на военном самолете, за что им еще, конечно же, ох как влетело…  Я не знал и о том, что мой отец, спасая нас с мамой, остался в полку, дожидаясь своей страшной участи, но был неимоверно счастлив, что сумел вырвать нас из липких щупалец особиста.  Обо всем этом я узнаю значительно позже, уже взрослым. От отца. С которого через несколько дней после нашего бегства снимут обвинение  за отсутствием состава преступления, так как врагом народа будет объявлен уже сам Берия… Вот такие зигзаги судьбы…
Ну а пока я обласканный и обцелованный, одаренный сладостями и игрушками, словно заезжая знаменитость  уставший, но счастливый ехал на руках у мамы к моему новому месту проживания.   Глядя на многочисленных родственников, жаждущих  познакомиться со мной, я быстро смекнул, что в их лице нашел новых почитателей моего артистического таланта.
Долго ждать не пришлось. Уже на первом же семейном торжестве я  блистал перед восхищенной публикой. Не спрашивая желания гостей, хотят ли они смотреть  мое представление или нет, у меня и мысли не могло возникнуть, что кто-то из них может отказаться от такого незабываемого зрелища,  я сажал их на расставленные по кругу стулья и начинал лицедействовать. Пиком моего выступления  был номер под названием «ласточка». Обычно я становился в центр круга и широко расставив толстые кривые ножки, неуклюже нагибался вперед. Это была позиция номер один. Затем, растопырив руки–крылья, я начинал быстро-быстро крутиться  на месте, чтобы все могли увидеть как красиво и выразительно я изображаю  птичий полет…   Зрители взрывались аплодисментами.
- Хлопайте, хлопайте! – подбадривал я их. Но и этого мне казалось мало. Я подходил к каждому восхищенному моей игрой родственнику, обнимал его и жарко целовал в губы. Что не очень нравилось моей маме, и она пыталась деликатно объяснить, что можно обойтись и без этих телячьих нежностей. Но в пылу представления я забывал обо всем и жарко обцеловывал всех моих многочисленных поклонников. Аплодисменты, поцелуи и возгласы восхищения моей талантливой игрой были слаще самых сладких конфет, приятнее самых лучших подарков. О, как мне льстило, что все меня любят, восхищаются мной, что я самый умный, самый талантливый, самый лучший…  Вся многочисленная родня ежедневно подтверждала мою исключительность. Тем более, что я был самым маленьким, и не совсем физически крепким малышом. Жизнь на Камчатке, где не было ничего: ни фруктов, ни овощей, ни даже самого обыкновенного коровьего молока… не могли не сказаться на крошечном детском организме. Я был рахит. С кривыми ножками, куриной грудкой и чрезмерно крупной головой.   И конечно же вызывал жалось у всех моих бабушек и дедушек, которые старались восполнить тот дефицит витаминов, которым я был обделен на Камчатке и буквально закармливали всем тем, что росло на  богатой украинской земле. А росло здесь  много чего: от душистых абрикосов и персиков, до винограда – «дамские пальчики», чернослива и гигантских арбузов, которые   тут почему-то называли кавунами.  Но не зря же говорят, когда все есть, то ничего не хочется. И быстро пресытившись всеми этими дарами волхвов , я демонстративно отвергал их подарки. В какой-то степени это было даже разумно, поскольку от чрезмерной щедрости моих близких я стал заметно прибавлять в весе, щеки у меня стали свисать, как у английского бульдога, а ручки превратились в пухлые сардельки с глубокими «перевязочками» из-за чего еще больше стали  смахивать на аппетитные колбаски. Правда, справедливости ради, стоит сказать, что и ножки мои стали чуть стройнее (в  смысле не такими кривыми, как раньше) и грудка расправлялась, лишь отдаленно смахивая,  на куриную. Но, тем не менее, уговорить меня поесть с каждым днем становилось все труднее и труднее. Приходилось прибегать к разным ухищрениям, превращая обыкновенный прием пищи во что-то сказочное и волшебное.
В тот раз мне соорудили волшебный шатер под кроной старой волшебной шелковицы. Ее широкие волшебные ветви, защищавшие от жаркого солнца, действительно смахивали на какой-то гигантский волшебный купол. Под   широкой сенью шелковицы поставили маленький  стульчик и  маленький столик, на котором уже красовалась маленькая тарелочка с румяной, посыпанной сахарной пудрой, плюшкой и маленькая чашечка с вишневым компотом…  Но пока моя мама вместе с бабушкой Идой в два голоса уговаривали меня явиться в волшебный шатер и отведать волшебных плюшек, мой волшебный трон  успел занять непрошенный гость. Им оказался дедушка Эля. Вообще-то это мы с мамой  были его гостями, потому как жили в его доме, который он сам выстроил, собственными руками. Еще до войны. Но я-то считал его своим. И потому потребовал, чтобы дед немедленно уступил трон. Однако тот и не пошевелился. Он был глухим… Работа в кузнице с юных лет  и до глубокой старости,  почти полностью лишила его слуха. Всю жизнь, честно трудившись, он так и не заработал на пенсию, и потому в свои семьдесят лет все еще продолжал махать молотом в маленькой кузнице, занимающей часть крошечной кухоньки.  Но я-то не знал, что он глухой. Вернее даже не подозревал, что могут быть люди, которые что-то не слышат. Разве такое вообще возможно?  И потому еще раз, более настойчиво повелел деду уйти. И снова никакой реакции. Не знаю, как это произошло, ведь все вокруг утверждали, что  я был очень добрым и ласковым мальчиком. И вот этот, добрый мальчик схватил лежащую на земле палку и что есть мочи огрел ею деда по гладковыбритой голове.  Да так, что по лицу старика потекла струйка крови. Палка была с гвоздем и я умудрился ею пробить голову родному деду. Тут уж и моя мама поняла, что с моим воспитанием не все так уж благополучно. Она подлетела ко мне и впервые шлепнула по тому самому месту, которым я только что нацеливался на злополучный стульчик. 
- Дядя, дядя, как вы? – мама обняла деда и стала обрабатывать ему рану.
Я не мог тогда знать, какую роль в жизни мамы, а значит и моей сыграл этот угрюмый глухой старик. Когда началась война и в Луганск вот-вот должны были войти фашисты, он сказал  жене Иде ( своих детей у них не было):
- Я уже стар, а Манечку (так в детстве звали мою маму) надо спасти…
И спас… И ее, и свою жену Иду, и двух родных сестер Цилю и Басю, сумев вывезти их из почти окруженного фашистами города.  Что сталось  бы с ними, если б он остался в построенном им доме? Наверное  то же, что и с остальными его родственниками, не пожелавшими расстаться со своим нехитрым скарбом… Все они покоятся на окраине города в Острой могиле, ставшей последним пристанищем тысяч   расстрелянных фашистами евреев.
Но даже, если бы ничего этого не было, что по сути изменилось?   Ничего!
- Что это было? – сидя на крошечном стульчике под сенью шелковицы и предаваясь своим грустным  раздумьям, старик сразу и не понял, что на самом деле произошло.
Напротив него стоял пузатый карапуз со здоровенной палкой в руке, которую  не успел еще выкинуть  и горько плакал. Не от боли, нет, ее я в тот момент даже не почувствовал и не от обиды, хотя получить по попе от собственной мамы, было конечно же неприятно. Мне было жалко. Впервые я ощутил это еще не знакомое мне чувство…. Оказывается, больно может быть не только тебе.  А и этому угрюмому молчаливому старику, который, как мне казалось, единственный из всей нашей родни не любил меня… Он никогда не приходил на мои выступления, не восхищался  мной, не играл и ничего не рассказывал,  лишь проходя мимо, иногда гладил своей тяжелой шершавой рукой по голове.  И это мне тоже не нравилось. Заметив его, я тут же отбегал в сторону, чтобы избежать его грубых ласк. И вот теперь этот жалкий испуганный старик  сидел, прижавшись, как ребенок,  к моей маме, и вытирал грязным скомканным платком кровь с лица. Он еще раз посмотрел на меня. Пристально, словно видел  впервые. И улыбнувшись, произнес непонятные мне слова:
- Ланг золсту лебен… 
Сколько лет прошло с тех пор? Я почти не помню лица деда. Оно растворилось во времени. А улыбка осталась… добрая, грустная и всепрощающая.

А вскоре после того злосчастного происшествия мои двоюродные сестрички Тая и Вита радостно сообщили  мне еще одно пренеприятнейщее известие, что никакой я не артист, и даже не клоун, а так – недоразумение. И моя «ласточка», мой коронный номер, которым я так гордился,  не имеет ничего общего с настоящей изящной сизокрылой птахой, прилетевшей по весне в наш дом. Они доходчиво объяснили мне, что ласточку нужно демонстрировать не на двух ногах, как это делал я, а на одной и даже попытались оторвать от пола мою крохотную ступню, вцепившуюся всеми пятью пальцами в гладко струганные доски  …  Но закончилась эта неравная схватка разбитым носом и полным моим фиаско… Я понял, что не только великим, но даже выдающимся артистом мне не стать. Несколько ночей подряд я горько плакал. Мысль, что я не стану знаменитым не давала мне покоя. Для чего я тогда живу? Зачем? Жизнь моя потеряла всякий смысл…  Правда, через несколько дней, отстрадав и отплакавшись, меня вновь потянуло на сцену. Ласточку я больше не показывал, сознавая, что балансировать на одной ноге у меня вряд ли получится, теперь я терзал уши своих родственников   стихами. Благо у меня был хороший учитель, в лице мамы.
- Какой умный мальчик,- говорили гости, когда я, взгромоздившись на специально сколоченный дедом помост, выдавал им  пушкинского «Анчара»:
«В пустыне чахлой и скупой,
На почве, зноем раскаленной,
Анчар, как грозный часовой,
Стоит — один во всей вселенной.»
 И хотя половина слов мне была непонятна, стихотворение завораживало и я, нахально перевирая труднопроизносимые слова, громко и уверенно вопил:
И если туча - паразит,
слетает, лист его не мучай,
С его ветвей, уж ядовит,
Сползает. Дождь в песок колючий.
В этой словесной белиберде меня больше всего удивляло, почему уж ядовит? Тем более, что мои двоюродные сестрички Тая и Вита утверждали, что ужи не опасны. Ядовиты только гадюки и кобры…   А Пушкин врет. Впрочем, других замечаний они мне не предъявляли, и я вновь постепенно стал верить в свою исключительность.

 И когда во втором классе к нам в школу пришла настоящая артистка из настоящего театра и стала записывать желающих в драматический кружок, я был в числе первых. Правда, прослушав меня,  Лидия Ивановна, так звали нашего  немолодого руководителя, особого восторга не выказала. И даже поначалу вообще не стала меня записывать в свою драматическую тетрадь. Но, видимо, мой печальный, даже скорее трагический  вид, так ее растрогал, что, в конце концов, она смилостивилась и изрекла глубоким трубным голосом:
- Ну, хорошо, дам тебе роль. Будешь в нашем спектакле Егор-Наперекор.
Роль была небольшая  и состояла всего из одной фразы. На вопрос:
« Почему у тебя нос красный?», я должен был ответить:
- Потому что не зеленый.
 И всё…
Но и эту крошечную роль я репетировал с утра до вечера, стараясь привнести в образ Егора что-то особенное, драматическое. Тем более, что помимо этой ключевой фразы, касающейся цвета моего носа у меня был еще один выход (правда, без слов). Я должен был играть в снежки с самой Снегурочкой, ее роль исполняла девочка из параллельного класса. Для этой сцены мы с мамой вылепили из ваты и белой бумаги, целую кастрюлю снежков.  Но перед началом спектакля выяснилось, что Таня Михневич, та, что Снегурочка, совсем забыла про снежки и мне, как истинному джентльмену, так выразилась Лидия Ивановна, пришлось поделиться с ней своими.
Но когда по ходу пьесы Таня, вернее Снегурочка, предложила мне поиграть с ней в снежки, я не дал ей сделать ни одного броска, а ловко и уверенно, под дружный смех зрителей в зале, стал забрасывать ее. Бедная Снегурочка, прикрыв лицо руками, как заправский боксер ушла в глухую оборону, лишь изредка робко поглядывая в мою сторону. Очевидно она надеялась, что мои боезапасы наконец-то иссякли,но я в упоение все метал и метал в нее белые  ватные снежки.  В этой сцене я был явным победителем. Зрители щедро одаривали меня аплодисментами. Я ликовал!  Но в этот миг на сцену вбежала полная негодования Лидия Ивановна и больно схватив меня за руку выкинула со сцены… Навсегда! Триумф мой был не долгим. Артиста из меня не вышло…
Хотя жизнь, как оказалось, на этом не кончилась.

               


Рецензии