Русалка

    (из повести "Болотная история")

                Много в северной глухомани всякой нечисти.
                Стоит не туда забрести, и пропал человек,
                будь то хоть сам лесничий, наделенный
                государственной властью. Заморочат,
                защекочут, уволокут... Найдется, может, со
                временем где-нибудь в чаще зацепившаяся за
                куст фуражка с дубовыми листьями потухшего
                золота, полуистлевшая, в дырах - а чья?
                откуда? - уже и не выяснить.



               
         Кому доводилось бывать в дремучих северных лесах, казалось, от начала времен сохранивших свою первозданную дикость, не забыть болот, скрывающихся в вечной, сумеречной тишине небольших, редких прогалин. Зрелище совершенно неожиданное, необычное, красочное и одновременно жуткое – и в своей неожиданной красоте, и ореоле самых дурных слухов.               

         Только представьте, бредете вы по лесу. Позади скромный и все же достаточно комфортный номер в районной гостинице. Утренний кофе.  Вежливый персонал. Провинциальная простоватость. Кто-то по доброте души пытается отговорить вас от вашей затеи или хотя бы взять в проводники какого-нибудь из местных. Но вы непреклонны. Решимость испытать свои силы, свои туристические навыки наедине с природой не дает вам покоя, зовет вас, как некогда взывали к героям античности звуки боевых труб и тимпанов. И вот вас уже обступают сумрачные, непроходимые дебри, в которых витают и стынут устоявшиеся тысячелетиями запахи мшаника, гниения, сырости, пробирающей до дрожи. Пение и укусы комаров начинают действовать вам на нервы. Ноги то одна, то другая с отвратительным чавканьем то и дело проваливаются во влажном, зловонном стланике из массы перегнившего валежника и палой листвы. То там, то здесь во мгле среди деревьев поднимаются густые, мешающие движению заросли папоротника. Вы слышите шум вашего собственного дыхания, учащенного, усталого, и шум этот с каждой минутой только усиливается, и вы понимаете, что поспешили. Что попали, как кур во щи. Что легкая, туристическая прогулка с приятными впечатлениями, на которую вы рассчитывали, оборачивается рискованным и безрассудным блужданием в натурально непроходимом лесу, где дальше вытянутой руки ничего не видно и где неведомо откуда полная зловещей угрозы, то вынырнет ветка, упершаяся вам в грудь, то какие-то сучья с невероятным упорством цепляются за одежду, будто бы пытаясь оторвать от нее, если не клок, то хотя бы пуговицу, и всюду, куда ни глянь – мрак, настораживающий, угрюмый. Лишь кое-где вверху, в кронах деревьев, не достигнув земли, дробятся и множатся, будто бы чудом прорвавшиеся в лес пучки света. Замирая от ужаса, вызванного внезапным пронзительным криком какой-нибудь невидимой птицы, продираетесь вы через нагромождения колючих кустарников, почти не различимых в потемках, непонятно откуда возникших, непонятно какого рода, проваливаетесь во что-то грязное и хлипкое, морщитесь от вони, набредаете на черные, гигантские, давно превратившиеся в труху буреломы, уже не ожидая для себя ничего нового, кроме все того же мглистого, довлеющего свода над головой, все того же стланика, хлюпающего и уходящего куда-то из-под ног, все тех же буреломов, поднимающихся во мгле, точно дурное видение с вывороченными из земли и застывшими выше человеческого роста корнями, как вдруг впереди, за деревьями, вы обнаруживаете поляну, чудную, яркую, залитую солнцем. Вас охватывают удивление, радость. Вы поражены. Предвкушение отдыха, когда, наконец-то, можно будет скинуть натерший вам плечи рюкзак, вымокшие пудовые ботинки и т.д., и т.п., подстегивает вас, придает вам энергии. А поляна за деревьями так и манит, горит, вся в тучном разнотравье, в ягодах, с пляшущими над цветами бабочками. А какие это цветы! Таких вы никогда и не видели - невероятные, огромные. Вы минуете старую иву с кривым и замшелым стволом, согнувшуюся, будто бы нищенка на взгорке, и вот они – чудо, немыслимое, неожиданное в этой дикой и сумеречной глуши. Их огромные белоснежные чаши, поблескивающие мелким, золотистым крапом на изысканно выгнутых лепестках, еще издали сияют так ярко и с таким величием, как если бы они были вырезаны из мрамора: и высокие миндалевидные лепестки, и подчашники под ними, теряющиеся в сочной травянистой бахроме, и длинные медово-прозрачные стебли, на которых цветы эти взмыли в воздух и легонько покачиваются. А какими странными и вздутыми жилами испещрены они! Как будто живыми! Как будто это и не цветы, а сильные, натруженные руки, перевитые венами. Может почудиться, и кровь в них пульсирует какая-нибудь особенная, травяная. В темных и широких листьях, она скорее всего сумрачная, бурая, будто бы чрево самой земли, соками которой они напитаны, но вот в чашах, устремленных непосредственно к небесам, – конечно же, голубая, эфемерная, подобная воздуху; потому-то они – сама нежность, сама невесомость, и веет от них каким-то неописуемым благоуханием, будто бы нектаром богов. Такое ощущение, как если бы вы оказались в сказке.

          То там, то здесь среди густой и тучной растительности поблескивают оконца воды. Одни - с коровье копыто, не сразу и различишь, другие чуть больше, а то и вовсе обширные, будто бы колодезные провалы, и в смутной их глубине, внизу, в обрамлении мха и осоки, не то незаметно плывут, не то  застыли и небесная синь, и опрокинутые в нее вершины деревьев, и груды облаков, и метелки травы, а то и птица порхнет быстрыми крыльями. А где-нибудь рядом дозревает брусника, багровея пожарами в буром разросшемся кустарнике. Ягоды морошки и ежевики выглядывают из пышного и взбитого кружева листьев, так и маня, так и соблазняя небывалым обилием.

          С каким бы удовольствием кинулись вы на эту поляну! С какой радостью растянулись бы в траве среди огромных благоухающих цветов,  развели бы костер, напились воды, вскипятили чайник, насобирали ягод!.. Однако не приведи Бог хотя бы шаг ступить по этому удивительному ковру, пышному, изумрудному, сотканному природой, казалось бы, единственно для радости, единственно для восхищения! Мышь, и та не пробежит тут и двух метров, потому что ковер этот  – болотная ряска, а цветы – водяные кувшинки. Не приведи Бог склониться кому бы то ни было над оконцем с студеной водой: никто и никогда не узнает, где этот человек обрел свое последнее страшное и таинственное пристанище.

          Трясина не выпустит. В схватке с медведем еще можно спастись, имея проворные ноги и скорый ум. По меньшей мере, так утверждают знающие люди. От волчьей стаи еще можно укрыться на дереве, - случалось и такое. Бывало, что и  разъяренный кабан, только что рывший клыками землю, обращался прочь, столкнувшись с человеческим мужеством и непоколебимостью. Трясина же просто проглотит, черная, равнодушная, безмолвная. И, спустя лишь мгновение, раздавшаяся  ряска вновь безобидно сомкнется, точно театральный занавес, вновь покроется великолепием ягод, цветов, изумрудной травы, и ничто, ни одна былинка уже не напомнит о только что разыгравшейся здесь драме.

          Ни одна душа не может похвастаться тем, что вернулась живой и невредимой из мрака болотного омута. Может показаться, что и самой жизни здесь не существует. Хотя это, конечно, не так. Если приглядеться, устроившись на берегу с соответствующими предосторожностями, то в каком-нибудь из оконец (местные называют их бочажками) можно увидеть, к примеру, ужа, скользнувшего в осоку или камыши. Разорвав тишину, поднимут вдруг неожиданную свару горластые лягушки, собравшиеся скопом в зелени ряски. Вдруг обратишь внимание на птиц, что носятся над болотом, шумят, щебечут. На изысканную стрекозу, расправившую слюдяные крылышки и замершую на дудочке камыша.

          Ночью на болоте загораются огни – сизые, голубые, красные; их множество, они легко перемещаются - вверх, вниз,  кружат, мерцают, точно сотни невидимых рук со вскинутыми к небу свечами в полной темноте и безмолвии ведут таинственные языческие хороводы. Поговаривают, будто это местный хозяин, черный и страшный болотный мужичок, похожий на гадкого карлика, зажигает свечи по мученикам, обретшим у него последний приют. А под утро, когда над болотом еще белеет туман, можно увидеть и его дочь, русалку, или болотную деву, как называют ее лесовики - охотники да жители окрестных деревень, - создание красоты необыкновенной. Не успеет лес озариться первыми, еще холодными лучами рассвета, как она показывается из неведомых глубин своих и лежит-полеживает под сенью кустов и деревьев, что клонятся над топью, сонная, разнеженная, увитая и украшенная любимыми своими кувшинками, или, как их еще называют, водяными лилиями, которые сверкают во всем своем великолепии в длинных и плавающих в воде волосах ее.  Между цветами кроваво-красным узором стелятся и ягоды брусники и всякие другие обожаемые ею ягоды. Смутные, косматые тени водорослей скользят и путаются по бедрам ее, которые вдруг медленно всплывут, покажутся, удивят какой-то не человеческой белизной и снова потонут. Нагая, бледная, почти прозрачная, с подрагивающими холмиками грудей, блестит, дрожит она в переливах и плеске темной утренней воды, едва поводит руками, озирается, будто бы с любопытством. А вокруг ряска тучным ковром. Едва-едва покачиваются лилии, сияя над зыбкими, огромными, полированными листьями. Плавно, неслышно уходит в воду болотная дева, только круги и бегут, колышутся на серебряной глади; не успеет волненье уняться, а она уже в другом уголку, - вновь плещется среди лилий и водорослей. А не то закинет руку свою, в которой видна каждая жилка, распустит волосы по всему омуту и примется расчесывать их березовым гребнем, так сказать, прихорашиваться, а волосам ее конца нет - вьющиеся, голубые, с отдельными зеленоватыми прядями, как лен в пору цветения, - так и бегут, переливаются ручей за ручьем вдоль ее стройного, сияющего тела, нежного и тоже чуть голубоватого, а где-то и розового, совсем как у младенца. А иные, кому пофартило увидеть ее, рассказывают, будто любит она и расшалиться, взмахнет руками, вскрикнет, как выпь болотная, поднимет фонтаны брызг, да и примется в них кувыркаться, - молодая, хочется ведь и веселья, - вот тогда-то и обнаружится в ней что-нибудь и русалочье, темное, холодное, отливающее синью, как хребет какой-нибудь глубинной рыбы. А вот личико у нее грустное. Бывает, притихнет, замечтается непонятно о чем, поводит вокруг большими зелеными глазами, вспыхивающими изумрудами, улыбнется или напротив – чему-то опечалится, и лежит, лежит, раскинувшись в темном и мрачном зеркале омута совершенно без всякого движения, как будто и не дыша, поражая чудной, дикой своей красотою плывущие над нею туманы, гаснущие в небесах звезды,  деревья, птиц, стремительно расчерчивающих утреннюю дымку в погоне за ранней мошкою.

          И грусть ее, надо заметить, редко сходит с лица ее. Бедра ее пышны, женственны, и, тем не менее, они не перетекают в тот гибкий и великолепный рыбий хвост с жемчужными переливами, как у ее добрых сестричек, морских и озерных русалок. Природа обидела ее: вместо хвоста, который приятно было бы выставить на обозрение, у нее - гусиные лапы. Порой их стыдно вынуть из омута, до того они красные и уродливые. Видно, потому то она и не показывается на людях так часто, как жуткий ее родитель. А если и выйдет, то совсем ненадолго, и лишь потому, что не в силах противиться странному чувству, которое порой ее посещает, особенно по весне. Удивительные мечты кружат ей голову, когда залитое лунным сиянием болото ее, в течение всей ночи оглашается чудными соловьиными трелями. И только она заслушается этой волшебною музыкой, только  поникнет лицом  в мокрых, душистых ворохах любимых своих кувшинок, притихшая, завороженная, как совершенно не целомудренные желания вдруг охватят ее, увлекут, закружат, и видит она себя то в объятиях красивого молодого парня, румяного, светлого, голубоглазого, а то почти физически ощущает, как грубо и безжалостно ломает ее какой-то мужик, огромный, сердитый, кряжистый. И тот, и другой страстно целуют ее, мнут, пыхтят, обдают непривычными запахами… Она их когда-то видела, каждого в разное время, притаившись в зарослях камыша, когда те проходили мимо, следуя по каким-то своим, человеческим, делам. И эти мечты, эти желания, возникающие всегда сами собой и всегда неожиданно, приводят ее в трепет, в необъяснимое смятение, и ее маленькое сердечко, хотя и холодное, а все же девичье, начинает биться удивительно сладко и одновременно тревожно, а  глаза ее заволакивают слезы.

          Прогуливается она где-нибудь рядом, особенно не отдаляясь от мшистого бережка своего. На ней длинное буро-зеленое платье, свитое из трав и водорослей, с любовью затканное цветами, ягодами и даже грибами и стелющееся за ней по земле, а в волосах – все те же лилии вперемешку с кроваво-красной брусникой. Говорят, будто бы платье на ней потому и длинное, со шлейфом, чтобы заметать за нею следы ее гусиных, отвратительных лап.

          Бродит она безрадостная, потерянная, с опущенной головою, между огромными, старыми, поросшими мхами деревьями, прислушиваясь к звукам, поглядывая в темную и дикую чащу. Глаза ее светятся страхом, надеждой. Может, увидит кого? Может, выйдет, наконец, какой человек из мрака лесного или хотя бы послышится голос? Но только шум стоит от птичьего гомона. Где-то в глуши, живущей своей обособленной, таинственной жизнью, куда ей никогда не добраться, смутно, тихо носятся отголоски звериного рева - не то олень протрубит, не то взревет косолапый медведь. И все шумят, поскрипывают, покачиваются над ней заколдованными сказочными великанами кряжистые тысячелетние дубы, могучие сосны, уходящие вершинами в облака, плачут березки, обвиснув тонкими ветками, а рядом клонятся ивы, шуршат камыши, перешептываются - тихо, с замиранием, будто бы песню какую завели на редком и ленивом ветру.

          Но что это? "Ау-у! Ау-у!" Может, кто заплутал? Может, на ее счастье кто на болото выйдет?.. Ах, как забилось, как затрепетало ее сердечко, как загорелись глаза ее - яшмами, изумрудами! Ах, хорошо бы мужчина. И чтобы красавец. Сильный, рослый, и не рябой. Вот бы такие, как те, которых она   видела!.. В нетерпении, в волнении, охватившем ее с головы до ног, раздвигает она тучные, высокие травы, что поднимаются ей по пояс, юную поросль деревьев. Вглядывается в световые пятна, прорвавшиеся сквозь густые и высокие кроны, разбросанные в лесном мраке. И сама уже начинает покрикивать: "Ау! Ау!" - нежно, мелодично, как будто кто на флейте выводит. А голоса все ближе, явственнее. Она порывисто хватается за ствол первого попавшегося деревца, припадает к нему – радостная, почти уже счастливая. Что, что может быть слаще, удивительней, упоительней, чем обвить шею мужчины, неважно какого: пусть даже рябого, кривого, - повиснуть на нем, опутать его водорослями, любимыми своими кувшинками, крепко, холодно впиться губами в его раскрытые и хватающие воздух губы и утянуть, утянуть его к себе, к себе, в бездну, и там, в водорослях, в иле, в вечном и непроглядном мраке, выплеснуть, наконец, в коченеющих его объятиях все, все свои чувства, всю, всю свою еще неизведанную и невыказанную любовь!

          Но вот уже и тени сгустились, просветы в глубине чащи поблекли, стали постепенно растворяться, сливаться с мглою, но так никто и не появился. Видно, ушли. В каком-нибудь другом направлении. (Как иной раз происходит с грозой - поворчит, ухнет многообещающе раскатами грома, да и пройдет сторонкой). И снова лишь гомон птичий...  Да вдруг захохочет кикимора, охнет, подпрыгнет черным безобразным сучком, не то сорвавшаяся с ветки, не то выскочившая из дупла, да метнется за нею леший, полыхнув, будто бы огнем, кривым разъяренным глазом, тоже не дождавшиеся своего часа.

          Горько заливается слезами болотная дева, взобравшись на кочку: и суженого де она никогда не дождется, и краса де ее девичья вот уже увядает, и хвоста де у нее нет царственного, как у ее сестричек, с коим бы она возлежала принцессой и уж точно кого никого приворожила. А глядя на ее слезы, на горе ее безутешное, закручинится и сам ее родитель – болотный мужичок. А тут еще иволга, птица лесная, где-нибудь подле заплачет, запричитает кукушка по утраченным деткам: «Ку-ку! Ку-ку!» - можно сказать, прямо над ухом; уж скользнет между пальцами, лягушки устроят вечную свою склоку, и такая тоска, бывает, охватит старого болотняника, такая зеленая, что прямо скрутит, согнет его в половинку кренделя. Махнет он тогда на все рукою – да и айда к людям, в какую-нибудь затерянную в лесах деревеньку.

          А русалка на дно, в омут, только круги и бегут, колышутся. Покачивается заброшенно и сиротливо ряска, будто бы перина какая, с замшелыми бурыми закраинами, в густой и стелющейся кудрявой траве, тине. Покачиваются белые, голубоватые чаши кувшинок, выставившихся в небо. Путаются водоросли, выгнанные волнением на поверхность болота, отливающего будто бы кровью, последними прощальными красками вечерней зари.

                ***


Рецензии