Тарас Шевченко

Почитание Тараса Шевченко давно приобрело черты религиозного культа: энтузиасты украинского нациетворчества считают его «святым пророком», с него пишут иконы. Энтузиастов не смущает то, что многие произведения поэта откровенно богохульны. Они ухитряются и богохульство Кобзаря зачесть ему в достоинство – преподнести как свидетельство «пламенной веры во Христа». Так, мол, любил поэт Господа, что не мог смириться с неотмщённой несправедливостью. 
Раскольничий митрополит Иларион (Огиенко) писал: «…Нарікання [Шевченка на Бога були] випадковою ненормальністю… виходили виключно з його розпачу, в який він впадав через неймовірно важкий стан життя – і всієї України, і свого власного». («Жалобы [Шевченко на Бога были] случайной ненормальностью… были вызваны исключительно его отчаянием, в которое он впадал из-за невероятно тяжёлого состояния – и всей Украины, и его личного»).   
«Невероятно тяжёлая жизнь» - это явно преувеличение. Но дело даже не в этом. Шевченко не в приключившуюся ему минуту слабости возроптал на Господа; если судить по плодам его творчества, состояние ропота было для него как раз нормой. В его поэзии, письмах и дневниках постоянно слышится карамазовское: «возвращаю билет Богу». Но если герой романа Достоевского был не в силах стерпеть слёз невинных детей, то Тарас Шевченко не мог стерпеть слёз возлюбленного им народа.
«Люди, заплющивши очі, лізуть до церкви випрошувать рай. У кого вони випрошують? Хіба є Бог? Немає Бога. Який же Він всемогущий Бог, якщо не бачить людських сліз?» («Думки»). («Люди, закрыв глаза, лезут в церковь выпрашивать рай. У кого они выпрашивают? Разве есть Бог? Нет Бога. Какой же он всемогущий Бог, если не видит людских слёз?» («Мысли»)).
Православный по воспитанию, с детства посещавший храм, говевший и приобщавшийся Христовых Таин, не расстававшийся, по воспоминаниям современников, с Библией, постоянно молившийся, написавший однажды: «Единственная отрада моя… это Евангелие», Тарас Шевченко предъявил Господу ультиматум: пока не будет счастлив мой народ – я Тебя не знаю!
Две заповеди Господь назвал важнейшими: «возлюби Господа Бога Твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя; на сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Мф. 22, 37-40).  Вторая заповедь подобна первой, говорит Христос: нельзя по-настоящему любить людей, не любя Господа. В романе «Братья Карамазовы» Достоевский показал, как такое противопоставление неминуемо приводит человека к раздвоению личности. В сочинениях Шевченко мы находим свидетельства того, что сам поэт страдал от такого раздвоения. Временами он проклинал свой «эвклидов ум», тосковал по утраченной «пастушеской простоте». В 1843 году, в поэме «Тризна» он восклицает:

О горе мне, горе! Зачем я покинул
Невинности счастье, родную страну?
Зачем я скитался, чего я достигнул?
Утехи познаний?.. Кляну их, кляну!
Они-то мне, черви, мой ум источили,
С моим тихим счастьем они разлучили!

«Кляну их, кляну!» Да, это именно проклятия, излившиеся в состоянии отчаяния. В безутешном сокрушении поэт признаётся: я отравлен Петербургом, отравлен его «высокой культурой». Мне так уютно было пребывать в незнании пастушка, но злая судьба бросила меня в этот омут образованности – и смущена, навеки смущена моя душа. Ему нестерпимо одиноко в высоком свете.

Здесь нету мне пары, я нищий меж ними,
Я бедный подёнщик, работник простой…

В диалоге Петербурга с западноевропейской цивилизацией Шевченко склонен видеть лишь беспомощное холопское подражательство:

Якби ви вчились так, як треба,
То й мудрість би була своя.
А то залізете на небо:
- І ми – не ми, і я – не я!
І все те бачив, і все знаю:
Нема ні пекла, ані раю,
Немає й бога, тільки я!
Та куций німець узлуватий,
А більш нікого!.. – Добре, брате,
Що ж ти  такеє? – Нехай скаже
Німець. Ми не знаєм. –
Отак-то ви навчаєтесь
У чужому краю!
Німець скаже: - Ви моголи. –
- Моголи! моголи! –
Золотого Тамерлана
Онучата голі.
Німець скаже: - Ви слав’яни.
- Слав’яни! слав’яни!
Славних прадідів великих
Правнуки погані!
І Коллара читаєте
З усієї сили,
І Шафарика, і Ганка,
І в слав’янофіли
Так і претесь... І всі мови
Слав’янського люду –
Всі знаєте. А своєї
Дастьбі... Колись будем
І по-своєму глаголать,
Як німець покаже
Та до того й історію
Нашу нам розкаже.

(Когда б учились вы, как надо,
и мудрость бы была своя.
А то залезть на небо рады:
«И мы — не мы, и я— не я,
и все-то видел, все-то знаю,
и нет ни ада, и ни рая,
и Бога нет, есть только я.
Да куцый немец с постной рожей,
и больше никого...» — «Добро же!
А кто ж ты сам?»
«Пускай немец
скажет; мы не знаем».
Так-то учитесь вы, в чуждых
странах разъезжая!
Немец скажет: «Вы: монголы!»
«Монголы, монголы!»
Золотого Тамерлана
внуки, только голы!
Немец скажет: «Вы славяне!»
«Славяне? Какие?»
Славных прадедов великих
потомки дрянные!
Изучаете Коллара
изо всей-то силы,
и Шафарика, и Ганку
и в славянофилы
так и претесь. Все языки
славян изучили,
о своем же, о природном,
языке забыли.
Будет время — и свой вспомним,
коль немец укажет
да историю сначала
нашу нам расскажет.
Тут-то мы распетушимся!...
И распетушились
по немецкому указу:
так заговорили,
что не понял даже немец,
учитель великий, —
где уж тут понять народу!
А шуму, а крику!)

В этих едких словах много справедливого. Шевченко, однако, умалчивает о том, что накрывшая Петербург волна подражательства «німцю» и его сделала популярным, вознесла на верхний этаж культуры. Именно под влиянием европейского романтизма в русских столицах возник «фольклорный бум».
Мода, как известно, капризна. Бомонд достаточно скоро пресытился «мужичками». Гоголь, который тоже начинал как «малороссийский автор», от «экзотических» народных рассказов и повестей перешёл к «вечным темам», став в итоге одним из столпов возрождающегося русского реализма. Шевченко, в отличие от гениального земляка, вырваться из пут романтизма так никогда и не смог.
Реалист реально оценивает возможности человеческого рассудка. Рассудок многое способен объяснить, но он не в состоянии сформулировать главный «закон жизни», потому что жизнь, будучи сопричастна вечности, формальной логике неподвластна.  Романтик же убеждён в том, что человеку вполне по силам пересоздать мир на основе выведенных «передовым человечеством» рациональных формул. Мир плохо устроен, я знаю, как его сделать лучше, - эта романтическая претензия является закваской любой революции. Поэтому романтизм и революция – это, по сути, синонимы.
Романтик Тарас Шевченко, задумавшись о политике, не мог не примкнуть к революционерам. Имея врождённо малороссийскую наклонность к проклятиям, он начинает проклинать высший свет, вместе с благодетелями, выкупившими его из рабства.
Если будущее видится романтику безрадостным, он начинает грезить прошлым. «Счастливое незнание» детства – это всего лишь грёза, в которую Шевченко бежит от фрустрации. В Петербурге ему повсюду теперь слышатся одни только пренебрежительные насмешки:

А тут... а тут... тяжко, діти!
Коли пустять в хату,
То, зустрівши, насміються, -
Такі, бачте, люди:
Все письменні, друковані,
Сонце навіть гудять:
- Не відтіля, каже, сходить,
Та не так і світить;
Отак, каже, було б треба... –
Що маєш робити?

(А тут... А тут — худо.
Пустят в хату — насмеются,
дурачком считают.
До того умны-учены —
солнце осуждают:
мол, взошло, да не оттуда,
да не так и село.
Мол, вот так-то лучше было б...
Что тут будешь делать?!)

Уязвлённое самолюбие заставляет Шевченко грубо утрировать изъяны света, из-за чего пафос его петербургских произведений кажется не столь гневным, сколь жалким:

А розумне ваше слово
Брехнею підбите.
Вибачайте!.. Кричіть собі,
Я слухать не буду
Та й до себе не покличу...
(Очень умны ваши речи,
да брехней подбиты.
Не прогневайтесь, а слушать
я вас не желаю.
Вы разумны, а я глупый...
И я вас не знаю).

В компанию к себе он зовёт тех, кто уязвить его самолюбия не может – тени запорожских казаков. Именно романтическую грёзу, исторический анахронизм – запорожское казачество он противопоставит сделавшейся ему ненавистной петербургской знати:

Дивлюся, сміюся, дрібні утираю...
Я не одинокий, є з ким вік дожить!
У моїй хатині, як в степу безкраїм,
Козацтво гуляє, байрак гомонить;
У моїй хатині синє море грає,
Могила сумує, тополя шумить,
Тихесенько Гриця дівчина співає, -
Я не одинокий, є з ким в світі жить!
От де моє добро, гроші,
От де моя слава!
А за раду – спасибі вам,
За раду лукаву.
Буде з мене, поки живу,
І мертвого слова,
Щоб виливать журбу, сльози.
Бувайте здорові!
Піду синів випровожать
В далеку дорогу.
Нехай ідуть, - може, найдуть
Козака старого,
Що привіта моїх діток
Старими сльозами.
Буде з мене. Скажу ще раз:
Пан я над панами!
(«Гайдамаки»).

(Я смеюсь и плачу.
От радости плачу, что в хате убогой,
что в мире великом я не одинок.
И в хате убогой, как в степи широкой,
казаки гуляют, гомонит лесок.
В хате предо мною сине море ходит,
темнеют курганы и тополь шумит,
тихо-тихо Гриця дивчина заводит.
Я не одинокий, людьми не забыт.
Вот где они, мои деньги,
вот где моя слава!
А за ваш совет спасибо,
за совет лукавый.
Пока жив, с меня довольно
и мертвого слова,
чтобы вылить горе, слезы...
Бывайте здоровы!
Пойду сынов-гайдамаков
в путь отправлю снова.
Может быть, найдут какого
казака седого.
Может, он их встретит лаской,
теплыми слезами.
И того с меня довольно —
пан я над панами.
(«Гайдамаки»)).

Это гордое «Пан я над панами» красноречиво характеризуют суть романтического бунта непризнанного «пассионария». Не взяли меня «в паны», не признали меня за равного – я сделаюсь «паном» сам по себе! Да не таким, как вы (говорится в болезненное утешение своему самолюбию), а паном из панов, паном над самими… вольными казаками! Вы же, обращается он к своим благодетелям и покровителям, отныне мне враги!

А до того – Московщина,
Кругом чужі люди.
- Не потурай! – може, скажеш;
Та що з того буде?
Насміються на псалом той,
Що виллю сльозами;
Насміються!.. Тяжко, батьку,
Жити з ворогами!
(«До Основ’яненка»)

(А к тому же - Московия,
Кругом ыче чужие.
"Не потакай", - может, скажешь,
Но что с того будет?
Посмеются над тем псалмом,
Что вылью слезами;
Посмеются... Тяжко, отче,
Всё время  с врагами!)

Постепенно «козаччина» превращается для Шевченко в сверхидею, которая требует от него всецелого и безоговорочного подчинения. Этот романтический идеал будет положен в основу новой идеологии - украинофильства.
«Вы меня не приняли – тогда я назло вам стану гением другого народа! О нём до сих пор говорили как об одном из русских народов, но благодаря мне вся вселенная узнает о малороссах как о народе совершенно особом», - приблизительно в таких романтических муках зарождался проект «украинской нации».
Симптоматично, что малороссы для Шевченко не столько крестьянский народ, сколько именно воинственная «козаччина». На его Украйне почти не пашут, не сеют, не жнут, зато постоянно воюют, поливают землю кровью; там всё время «ревуть гармати» («ревут пушки»).

Когда, наконец, в средине 40-ых годов Шевченко отправляется на Украину, революционная страсть владеет им уже всецело.
«Коли я повідомив Шевченка про існування [Кирило-Мефодіївського] братства, - вспоминал историк Николай Костомаров, - він одразу ж виявив готовність пристати до нього, але поставився до його ідей з великим запалом і крайньою нетерпимістю, що стало вже тоді приводом до багатьох суперечок між мною й Шевченком». («Когда я сообщил Шевченко о существовании [Кирилло-Мефодиевского] братства, он сразу проявил готовность вступить в него, но отнёсся к его идеям с большим воодушевлением и крайней нетерпимостью, что стало уже тогда поводом для многих споров между мной и Шевченко»).
Советский академик Александр Корнейчук так комментирует возникшие между Шевченко, с одной стороны, и Костомаровым и Пантелеймоном Кулешом, с другой, разногласия:
«Для Шевченка, що кликав до кривавої розправи з поміщиками, з царськими сатрапами, з гнобителями, християнсько-євангельска тактика і програма Кирило-Мефодіївського братства була чужою. Він вимагав від «братчиків» справжньої революційної боротьби». («Для Шевченко, который призывал к кровавой расправе с помещиками, с царскими сатрапами, с угнетателями, христианско-евангельская практика и программа Кирилло-Мефодиевского братства была чужой. Он требовал от «братчиков» настоящей революционной борьбы»).
В чём конкретно состоял «радикализм» выступлений Шевченко на вечерах Кирилло-Мефодиевского братства, нетрудно догадаться, несмотря на отсутствие стенографических отчетов: как раз в это время написана его «комедия» «Сон» - ядовитая сатира, настолько злая и мелочная, что производит впечатление площадной ругани. Своих собратьев по перу автор называет «тупорилими віршомазами» («тупорылыми стихоплётами»), но больше всего достаётся от пламенного революционера императору и императрице:

…І зробився
Я знову незримий
Та й пропхався у палати.
Боже мій єдиний!!
Так от де рай! Уже нащо
Золотом облиті
Блюдолизи! Аж ось і сам,
Високий, сердитий,
Виступає; обок його
Цариця небога,
Мов опеньок засушений,
Тонка, довгонога,
Та ще на лихо, сердешне,
Хита головою.
Так оце-то та богиня?!
Лишенько з тобою!
А я, дурний, не бачивши
Тебе, цяце, й разу,
Та й повірив тупорилим
Твоїм віршомазам.
Ото дурний! А ще й битий!
На квиток повірив
Москалеві. От і читай.
І йми ти їм віри!

(Стал я снова,
как дух бестелесный,
невидим. Вошел в палаты.
Царь ты мой небесный,
вот где рай-то! Блюдолизы
золотом обшиты!
Сам по залам выступает,
высокий, сердитый.
Прохаживается важно
с тощей, тонконогой,
словно высохший опенок,
царицей убогой,
а к тому ж она, бедняжка,
трясет головою.
Это ты и есть богиня?
Горюшко с тобою!
Не видал тебя ни разу
и попал впросак я, —
тупорылому поверил
твоему писаке!
Как дурак, бумаге верил
и лакейским перьям
виршеплетов. Вот теперь их
и читай, и верь им!)

Высмеивать физические недостатки человека не принято в культурном обществе. Вдвойне неприлично говорить в таком тоне о женщине-матери. Столь грубого надругательства над своей супругой Николай I спустить Шевченко не мог: за эту поэму поэт был отправлен в ссылку в киргизские степи.
Пафос поэмы «Сон» подрывной, революционный, а значит и антихристианский. В христианстве никакими сословными противоречиями и конфликтами не может быть оправдана такая ненависть к ближнему:

За богами – панства, панства
В серебрі та златі!
Мов кабани годовані! –
Пикаті, пузаті!..
Аж потіють, та товпляться,
Щоб то ближче стати
Коло самих: може, вдарять
Або дулю дати
Благоволять; хоч маленьку,
Хоч півдулі, аби тільки
Під самую пику.
І всі уряд поставали,
Ніби без’язикі –
Анітелень. Цар цвенькає;
А диво-цариця,
Мов та чапля між птахами,
Скаче, бадьориться,
Довгенько вдвох походжали,
Мов сичі надуті,
Та щось нишком розмовляли –
Здалека не чути –
О отечестві, здається,
Та нових петлицях,
Та о муштрах ще новіших!..
А потім цариця
Сіла мовчки на дзиглику,
Дивлюсь, цар підходить
До найстаршого... та в пику
Його як затопить!..
Облизався неборака
Та меншого в пузо –
Аж загуло!.. А той собі
Ще меншого туза
Межи плечі; той – меншого,
А менший – малого,
А той – дрібних, а дрібнота
Уже за порогом
Як кинеться по улицях
Та й давай місити
Недобитків православних;
А ті голосити,
Та верещать... Та як ревнуть:
- Гуля, наш батюшка, гуля!
- Ура!.. Ура!.. Ура!.. а, а, а!...

(За богами — бары, бары
выступают гордо.
Все, как свиньи, толстопузы
и все толстоморды!
Норовят, пыхтя, потея,
стать к самим поближе:
может быть, получат в морду,
может быть, оближут
царский кукиш!
Хоть — вот столько!
Хоть полфиги! Лишь бы только
под самое рыло.
В ряд построились вельможи,
в зале все застыло,
смолкло... Только царь бормочет,
а чудо-царица
голенастой, тощей цаплей
прыгает, бодрится.
Долго так они ходили,
как сычи, надуты
что-то тихо говорили,
слышалось: как будто,
об отечестве, о новых
кантах и петлицах
о муштре и маршировке.
А потом царица
отошла и села в кресло.
К главному вельможе
царь подходит да как треснет
кулачищем в рожу.
Облизнулся тут бедняга
да — младшего в брюхо!
Только звон пошел. А этот
как заедет в ухо
меньшему, а тот утюжит
тех, что чином хуже,
а те — мелюзгу, а мелочь —
в двери! И снаружи
как кинется по улицам
и — ну колошматить
недобитых православных!
А те благим матом
заорали да как рявкнут:
«Гуляй, царь-батюшка, гуляй!
Ура!.. Ура!.. Ура-а-а!»)

Это невозможно списать на проделки молодости: поэма создавалась вполне сложившимся, зрелым поэтом.
Ненависть к императрице Александре Федоровне, поучаствовавшей довольно крупной по тем временам суммой в его выкупе из рабства, останется у Шевченко на всю жизнь. За год до её смерти, когда уже не было в живых Николая I, он адресует ей такие строки:

Хоча лежачого й не б’ють,
То і полежать не дають
Ледачому. Тебе ж, о Суко!
І ми самі, і наші внуки, І миром люди прокленуть!
Не прокленуть, а тільки плюнуть
На тих оддоєних щенят,
Що ти щенила!

(Хотя лежачего не бьют,
но отлежаться не дают
ленивому. Тебя же, сука!
и сами мы, и наши внуки -
всем миром люди проклянут!
Не проклянут, а только плюнут
на грудью кормленных щенят,
на твой помет).

Оправдывая эту ругань под видом поэзии, почитатели Тараса Шевченко часто приводят такой модно-парадоксальный аргумент: он люто ненавидел, потому что умел по-настоящему любить. Это, мол, любовь-ненависть, через дефис. Антоним ему – равнодушие, или, по-церковному, теплохладность.
Что ж, Шевченко действительно не назовёшь теплохладным. Сам поэт больше всего боялся превратиться в «гнилую колоду». Так и писал: лучше ненавидеть, чем «спать сердцем». 

Не дай спати ходячому,
Серцем замирати
І гнилою колодою
По світу валятись.
А дай жити, серцем жити
І людей любити,
А коли ні... то проклинать
І світ запалити!

(Не дай уснуть на ходу,
Сердцем замирать
И гнилым бревном
По миру валяться.
А дай жить, сердцем жить
И людей любить,
А если нет… то проклинать
И весь мир спалить).

Но есть ли в такой огненной ненависти любовь к ближнему? Любовь, если это любовь настоящая, чувство всегда тихое. Как поучает нас библейский пророк, Бог являет любовь «не в землетрясении, не в урагане, не в огне, а в дуновении тихого ветра» (по-старославянски – «в гласе хлада тонка»). Взмутив душу злобной ненавистью, человек утрачивает способность ощущать дуновение этого тихого ветерка, а значит и лишает себя живого общения с Богом. Мятежники, какова бы ни была первопричина мятежа, заканчивают восстанием против Неба. И неудивительно, что в той же поэме «Сон» звучат уже мотивы явно богохульные:

А той, щедрий та розкішний,
Все храми мурує;
Та отечество так любить,
Так за ним бідкує,
Так із його, сердешного,
Кров, як воду, точить!..
А братія мовчить собі,
Витріщивши очі!
Як ягнята: - Нехай, каже,
Може, так і треба. –
Так і треба! Бо немає
Господа на небі!
А ви в ярмі падаєте
Та якогось раю
На тім світі благаєте?
Немає! немає!
Школа й праці. Схаменіться:
Усі на сім світі –
І царята і старчата –
Адамові діти.
І той... і той... А що ж тоя?
Ось що, добрі люди:
Я гуляю, бенкетую
В неділю і в будень.
А вам нудно! Жалкуєте!
Їй-богу, не чую,
І не кричіть! Я свою п’ю,
А не кров людськую!»

«Чи бог бачить із-за хмари
Наші сльози, горе?
Може й бачить, та помага –
Як і оті гори
Предковічні, що политі
Кровію людською!..

(А тот, щедрый, храмы строит.
Тысяч не жалеет,
а уж родину так любит,
так душой болеет
за нее, так из сердешной
кровь, что воду, точит!..
Молчат люди, как ягнята,
вытаращив очи!
Пускай: «Может, так и надо?» —
скажет люд убогий.
Так и надо! Потому что
нет на небе Бога!
Под ярмом вы падаете,
ждете, умирая,
райских радостей за гробом —
нет за гробом рая!
Образумьтесь! Поглядите;
все на этом свете —
и нищие и царята —
Адамовы дети!
Тот... и тот... А что же я-то?
Я, добрые люди,
лишь гуляю да пирую
и в праздник и в будень.
Вам досадно? Сетуете?
Слушать не хочу я!
Не бранитесь! Я свою пью,
а не кровь людскую!

Видит ли бог из-за тучи
Наши слезы, горе?
Коль и видит - помогает,
Как и те вон горы
Вековечные, что кровью
Политы людскою...)

В другой поэме, «Кавказ», озлобление против империи тоже переходит в хулу на Церковь:

У нас
Святую Біблію читає
Святий чернець і научає,
Що цар якийсь-то свині пас
Та дружню жінку взяв до себе.
А друга вбив. Тепер на небі!
От бачите, які у нас
Сидять на небі! Ви ще темні
Святим хрестом не просвіщені!
У нас навчіться! В нас дери,
Дери та дай,
І просто в рай,
Хоч і рідню всю забери.

(У нас
Святую Библию читает
Святой чернец и поучает,
Что царь свиней когда-то пас,
С женой приятеля спознался,
Убил его. А как скончался,
Так в рай попал! Вот как у нас
Пускают в рай! Вы не учены,
Святым крестом не просвещены.
Но мы научим вас!.. Кради,
Рви, забирай — И прямо в рай,
Да и родню всю приводи!)

Шевченко здесь не просто антиклерикал и недоброжелатель Русской Церкви, он посягает на общехристианские святыни: чего стоит упоминание в контексте, исполненном злого сарказма, Святого Креста!
И таких примеров кощунственной сатиры в отношении православной верой в произведениях Кобзаря немало.

Хула всьому! Ні, ні! Нічого
Нема святого на землі...
Мені здається, що й самого
Тебе вже люди прокляли.

(Хула всему! Нет ничего там
Святого на родной земле.
Мне кажется, и самого там
Тебя уж люди прокляли!)

Это обращение к Господу.
И как верх кощунства звучат такие строки:

Світе ясний! Світе тихий!
Світе вольний, несповитий!
За що ж тебе, світе-брате,
В своїй добрій, теплій хаті
Оковано, омурано
(Премудрого одурено),
Багряницями закрито
І розп’ятієм добито?
Не добито! Стрепенися
Та над нами просвітися,
Просвітися!.. Будем, брате,
З багряниць [т.е. из священнического облачения] онучі драти,
Люльки з кадил закуряти,
Явленими [чудотворными иконами] піч топити,
А кропилом будем, брате,
Нову хату вимітати.

(Свете ясный! Свете тихий!
Свете дивный! Свете вольный!
Что ты гибнешь, свете-брате,
В золотой церковной хате,
Обманутый, закованный,
Поруганный, оплеванный,
Багряницами закрытый
И распятием добитый?
Не добитый! Встрепенися
Да над нами засветися!
Засветися… Будем лучше
С багряницы драть онучи,
Из кадил табак курить,
Печь иконами топить…
А кропилом будем, брате,
Подметать пол в новой хате!)

Эти стихотворения написаны за несколько месяцев до смерти поэта. К сожалению, у нас есть все основания полагать, что Шевченко, всю жизнь носивший при себе Библию, сопроводивший десятки произведений эпиграфами из неё, ушёл в инобытие нераскаянным богохульником и кощунником.
Но даже если это не так, называть человека, призывающего топить печи чудотворными иконами, «святым пророком» нелогично и неприлично.
С другой стороны, недопустимо впадать в другую крайность, на основании богохульных цитат отрицая у Тараса Шевченко какие бы то ни было выдающиеся дарования и добродетели.

Мені тринадцятий минало.
Я пас ягнята за селом.
Чи то так сонечко сіяло,
Чи так мені чого було?
Мені так любо, любо стало,
Неначе в Бога......
Уже прокликали до паю,
А я собі у бур’яні
Молюся Богу... І не знаю,
Чого маленькому мені
Тоді так приязно молилось,
Чого так весело було.
Господнє небо, і село,
Ягня, здається, веселилось!
І сонце гріло, не пекло!
[…]
Бридня!.. А й досі, як згадаю,
То серце плаче та болить,
Чому Господь не дав дожить
Малого віку у тім раю.
Умер би, орючи на ниві,
Нічого б на світі не знав.
Не був би в світі юродивим.
Людей і [Бога] не прокляв!
(Тринадцатый уж год прошел,
И я ягнят пас за селом.
Или так солнышко сияло?
Или мне было так светло?
А мне так мило, мило стало
Словно у Бога.
Уже меня позвали к паю
В бурьяне снова я сижу
Молюсь я Богу и не знаю,
Чего бы маленькому мне
Тогда приятно так молилось,
Чего так было весело?
И божье небо, и село,
Ягнята словно веселились!
И солнце грело, не пекло!
[…]
Ах этот вздор! Сейчас, как вспомню,
То сердце плачет и болит,
Чего Господь не дал дожить
Еще немного в том раю.
Я б умер, вспахивая ниву,
И в мире б ничего не знал.
Не был бы в мире юродивым.
Людей и [Бога] не проклял!)

В самые мятежные периоды своей жизни Шевченко не переставал грезить чистотой детства, которая ассоциировалась у него с кротостью и смирением. Если бы он ещё при этом не пытался гневно уличать кого-то постороннего в своём падении!

Ви украли,
В багно погане заховали
Алмаз мій чистий, дорогий,
Мою колись святую душу!
Та й смієтесь. Нехристияни!
Чи не між вами ж я, погані,
Так опоганивсь, що й не знать,
Чи й був я чистим коли-небудь?
Бо ви мене з святого неба
Взяли між себе – і писать
Погані вірші научили.
Тепер іду я без дороги,
Без шляху битого... А ви!
Дивуєтесь, що спотикаюсь,
Що вас і долю проклинаю,
І плачу тяжко, і, як ви...
Душі убогої цураюсь,
Своєї грішної душі!
(Вы украли
И в грязь поганую втоптали
Алмаз мой чистый, дорогой —
Мою вчера святую душу!
А вам смешно! Нехристиане!
От вашей грязи я заране
И грязным стал, и не узнать,
Бывал я чистым пли не был,
Когда меня на землю с неба
К себе вы взяли и писать
Стихи дрянные научили!
Вы на дороге положили
Тяжелый камень и разбили
О камень, господа страшась,
Мне сердце, ставшее убогим,
А в прошлом чистый мой алмаз!
Теперь иду я без дороги,
Без троп проторенных… А вы
Удивлены, что спотыкаюсь,
Что вас и долю проклинаю.
И плачу тяжко, и, как вы…
Души измученной чуждаюсь,
Своей неправедной души!)

К кому обращается поэт? В советской школе объясняли, что Шевченко клеймит дворянство - «безжалостных эксплуататоров-крепостников». В нынешней украинской школе акцентируется на этнической подоплёке: поэт ненавидел угнетателей Украины - «москалей». Отчасти правы и те, и другие: были у Шевченко и классовая ненависть, и этнические предубеждения. Душа его была отравлена бесами революции. Это хорошо понимал Н.В.Гоголь, однажды заметивший: «Я знаю и люблю Шевченко как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту…»
Остаётся сожалеть, что истинных виновников своих несчастий никогда не распознал сам Шевченко.
Всё более овладевавшее им состояние неизбывной тоски обессмысливало в его глазах и само его художественное дарование.

На батька бісового я трачу
І дні, і пера, і папір!
А іноді то ще й заплачу,
Таки аж надто. Не на мир
І на діла його дивившись,
А так, мов іноді, упившись,
Дідусь сивесенький рида –
Того, бачте, що сирота.

(И на кой чёрт, скажите, трачу
И дни, и перья, и бумагу!
А иногда ещё заплачу,
И очень сильно. Не на мир
И на дела его смотря,
А так, как будто бы упившись,
Дедок, весь седенький, рыдает –
Из-за того, что сирота).

Сирота - это не только тот, кого оставили родители, но и тот, кто сам отрёкся от Отца.


Рецензии