Неудавшийся дебют

Когда начался Великий пост, и солнце стало по-весеннему припекать, так что уже можно было ходить без шарфа и шапки, вдыхая пьянящий аромат пробуждающейся природы, Олег впервые понял свою ошибку. Тяжкая тоска по прошлому охватила все его существо. Он вспоминал, как пришел сюда, в эту обитель, как долгое время робел перед братией, казавшись себе таким маленьким и ушастым в обществе этих здоровенных бородатых мужиков. Хотя встретили его хорошо, куда еще лучше - игумен даже расцеловал, однако Олег так и не смог избавиться от напряженной скованности и, выполняя то или иное послушание, внимательно следил за собой, чтобы ненароком не вызвать чьего-либо недовольства, выговора или упрека, с буквальной точностью исполняя приказанное.

А уж трудиться-то он любил: с ожесточением драил котлы в трапезной, мыл полы, рубил дрова, чистил снег, не гнушался и самой грязной работы. Это было наслаждение - умучившись до седьмого пота, так что переставали слушаться онемевшие конечности, с аппетитом поглощать пустые щи из мерзлой картошки с плохо пропеченным хлебом и ощущать себя самым счастливым человеком на свете, упокоеваясь затем ненадолго на своем жестком тюфячке, чтобы с первыми ударами колокола спешить в церковь, поеживаясь от утреннего морозца, и там, благословившись и надев так нравившийся ему блестящий стихарь, возгласить звонким юношеским голосом, взлетавшим под купол храма, первые строки псалма.

Это казалось пределом мечтаний!

Так шел день за днем, и Олег стал постепенно свыкаться со своим положением и уже смелее смотрел людям в глаза и даже отвечал на дружеские тумаки, которыми его награждали наиболее бойкие из братии. Он не боялся, как раньше, что случайный встречный разгадает его заветную тайну, из-за которой, не скрой он ее при поступлении, не видать бы ему монастыря, как собственных ушей. Он же был парень упрямый, своевольный, и если взбрело ему в голову подражать древним подвижникам, послужить Господу именно в иноческом чине, то и сами силы ада не могли бы воспрепятствовать его намерению. Совесть, правда, слабо попискивала, не желая, чтобы с ней шли на компромиссы, утверждая, что малейшая примесь лжи способна осквернить самое благородное дело, однако упоение от достигнутой цели и новые впечатления отодвигали эти внушения на периферию сознания, как когда-то строгие родительские увещания.

Олег видел, что игумен им доволен, и уже шли разговоры, чтобы на Преподобного одеть Олега в подрясник, а дальше... дальше мысль неслась с неудержимой скоростью к таким высотам, от которых захватывало дух. Вот его постригают, рукополагают во иеродиакона. Затем - в иеромонаха. Будет он какой-нибудь отец Пимен... нет, лучше Пафнутий... Вот он стоит на амвоне с крестом и смиренно произносит проповедь. Народ рыдает. Люди приходят к нему за благословением и советом. А вот он перед разъяренной толпой смело исповедует Христа, принимая мученический венец. А вот он, тихий, изнемогший от поста отшельник, возносит в глуши лесной свою молитву за мир...

- Олег! Олежка! Ты раствор с огня снял? Ты что, оглох? - пожилой инок-иконописец тряс за плечо замечтавшегося послушника.

Тот нехотя сдвинул с плиты котел с раствором - им потом будут левкасить доски - и вышел на крыльцо.

Был один из тех одуряюще скучных вечеров, когда, кажется, время совсем прекратило свой бег. Черные ветви деревьев стояли, не шелохнувшись, словно замерев в безмолвном молитвенном порыве, чтобы Господь украсил их быстрее щегольской зеленой листвой. Серое небо нависало над головой. Темнели проталины, да тощий серый котяра пробирался, крадучись, на промысел, чая разнообразить свой постный рацион какой-нибудь зазевавшейся живностью, а то и попросту своровать где-нибудь кусок. Однако возившийся неподалеку десятилетний монастырский воспитанник Максимка помешал его намерению: схватив упирающегося кота, принялся запихивать его в какой-то ящик.

- Чего это у тебя? - спросил Олег.

Максимка поднял раскрасневшееся лицо.

-   Это для кота газовая камера.

-   Газовая камера... Болтаешься тут без дела, лучше бы уроками занимался.

Постепенно местная жизнь начала приедаться. Несмотря на то, что у Олега с детства лежало сердце к обществу строго субординированному, где младшие подчиняются старшим, а старшие заботятся о младших, где все бытие основано на совместном преодолении трудностей и терпении лишений, но стоило представить, что сегодня, завтра, всегда будет одно и то же монастырское каре, внутри которого он уже изучил каждый камушек и закоулок; одна и та же траектория движения: келлия - храм - трапезная - послушания; одни и те же лица, разговоры – как восторженное ожидание  таяло, словно кадильный дым.

«Странное все-таки существо - человек, - думал послушник, - живя в миру, жалуется на шум и суету, мешающие молитве, вожделея пристать скорее к какой-нибудь тихой пристани, чтобы там плакать о грехах, а как только посылает Господь ему нечто подобное - уже на второй день, взвыв, кидается опрометью обратно в привычное житейское море, к своим любимым погремушкам. А я... Пойти на такие жертвы, чтобы попасть сюда, - и вот... Разочарование? Ни за что! Просто утомился я. Пойти нечто поспать? Утро вечера мудренее».

И он, подкинув носком порыжелого сапога ледышку, зашагал в корпус. Отец Герасим, иконописец, наблюдал за ним из окна мастерской.

- Вишь, как вскинулся... Видать, не мирен брат. Грызет его что-то. Да и странный какой-то. Говорит - лицо в сторону от тебя воротит, краснеет все время. Сам тонкий такой, как девушка. Лет уже немало, а борода не пробивается... Ох, что же ты, отец? - спохватившийся инок ударил себя по лбу. - Что же ты, друже? Давай-ка своим грехам внимай. А ближних-то судить-рядить легко...

Вздыхая, дрожащей старческой рукой священник затеплил лампаду перед потемневшим от времени образом Спасителя, достал с полки тяжелый том, раскрыл на нужной странице, нацепил очки и, перекрестясь, погрузился в чтение.

Отец Герасим отличался от остальных монахов, редко участвовал разговорах, был суров и углублен в себя. Болея сердцем о состоянии современных монастырей, он изо всех сил стремился, приобщившись к духовному сокровищу святоотеческого опыта, воссоздать хотя бы малую толику утраченного, наладить внутреннюю жизнь своих пасомых, твердо управлять вверившиеся ему души в их шествии от земли на Небо, не уклоняясь ни в излишнюю строгость, ни в потакание человеческим страстям. С глубокой скорбью он смотрел на то, как обитель все больше и больше превращалась в рабочую артель, где братия были заняты хозяйством и прибылью, церковные же службы воспринимались как досадная обязанность, отрывающая от дел. Рубка капусты, заготовка дров, реализация свиных туш многих интересовали гораздо больше, чем Иисусова молитва, внимание, трезвение, откровение помыслов и приобретение сокрушенного сердца.

«Огонька нет в людях, - думал отец Герасим, рвения нет Богу послужить. Везде ищут себя и своего. В миру безработица, неустройство, вот и бегут сюда, где худо-бедно, но кормят, одежду дают, есть, где потрудиться, силы приложить, словом, без особого напряжения можно вести вполне порядочную жизнь».

Только немногие из братии, по-настоящему интересующиеся предметами духовными, стремящиеся к подлинному иночеству, являлись для отца Герасима утешением, предметом его особенной заботы. Для них он сейчас, отнимая у себя драгоценные минуточки сна, вчитывался в слова многовековой давности. И еще долго в ту ночь он сидел над книгой, забыв о времени, то удивленно покачивая головой, то сосредоточенно хмурясь и нервно покусывая бородку, то, пораженный чем-нибудь, поднимал голову и в задумчивости глядел в подернутое синей дымкой окно, силясь разглядеть контуры таявших во тьме предметов. И так бдел он до утренней зари, когда звук благовеста напомнил о новом трудовом дне со всеми его тревогами и заботами, добрым и беспощадным, скорбным и удачным.

И вновь мир стал предельно прост, а человек, забыв свою беспомощность перед таинственной, пугающей ночью, стал господином всего и начал деловито сновать, опутывая себя различными попечениями...

Отец Герасим взглянул на часы, накинул мантию и поспешил в церковь: он был служащий иеромонах.

Вечером читали Великий канон.

«Откуду начну плакати окаяннаго жития моего деяний? - не спешно и с чувством выговаривал игумен. - Кое положу начало, Христе, нынешнему рыданию?» Его строгие интонации и проникновенный голос заставляли с особенным усердием внимать святым словам, так что библейские образы казались не отвлеченными историческими реалиями, но чем-то родным и близким, происходящим здесь и сейчас.

Ведь не Исав вовсе продал за чечевичную похлебку Исааку свое первородство, а я, грешный, прельстившись блестящими безделушками, которыми дразнили меня бесы, променял свое богосыновнее достоинство на ряд сомнительных наслаждений. И не Петр, проявив малодушие, во дворе первосвященника отрекся от Христа: Не ведаю сего человека, - а я, я при малейшем испытании начинаю кукситься и извиваться, отрицаясь Христова крестоношения...

«Помилуй мя, Боже, помилуй мя», - будто из одной груди исходил вздох многосотенной толпы.

Чувствовалось всеобщее молитвенное воодушевление. Олег стоял позади игумена, соображая, как бы не пропустить момент, когда потребуются услуги чтеца, изучал узор на облачении: «Какая кропотливая работа! С ума сойти - от руки так вышивать! Красиво!» Все опустились на колени.

«Душе моя, восстани, что спиши? Конец бо приближается...»

Вдруг Олег подумал, что когда-нибудь умрет. Встретится с Богом: «Какой Он, Христос? Кроткий, смиренный... Как я оправдаюсь перед Ним?»

До сих пор вера и церковь привлекали Олега лишь тем, что здесь находила применение его кипучая молодая энергия - столько восстанавливающихся храмов, нуждающихся в рабочих руках, столько увлекательных занятий: пение, чтение, колокольный звон и иконопись, и такое удивительное православное миропонимание. Он на практике понял, что оно почти наверняка обеспечивает победу в любых философских спорах, которые так часто ведут между собой неоперившиеся юнцы, покуда жизнь не обломала им романтические крылышки. В той радостной кутерьме, которую представляло собой его существование, не было места Христу, несмотря на то, что Олег часто исповедовался и причащался, запоем читал богословскую литературу и в монастыре у начальства был на хорошем счету. И так отчетливо он представил это сейчас, в великопостный вечер, на минуточку попытавшись быть честным с самим собой, что заплакал, уткнувшись разгоряченным лицом в холодные плиты пола. Что-то проникло ему до глубины души, и та убийственная ложь, на которую он решился, чтобы достичь желаемого монашеского жития, предстала пред ним, во всем своем дьявольском безобразии, вызвав твердую решимость признаться.

Изнемогший, поднялся он с колен и стал внимать службе.

После ужина Олег неожиданно почувствовал себя плохо. Отпросившись с послушания, с трудом добрел до кельи. Закутался потеплее: печку уже не топили, экономя дрова. Вспомнил, как в детстве, когда он заболевал, мама покупала на рынке свежие фрукты и выдавливала сок. Вспомнил - и чуть ли не физически ощутил аромат апельсиновой дольки, если, подержав ее во рту, наконец, сжать зубами. «Зачем я ушел из дома?»

Скрипнула дверь. На пороге показалась грузная фигура отца Герасима.

- Ну, болящий! Жив? У, брат, что-то ты совсем плох. На-ко, вот выпей. Это аспирин.

Олег пристально-пристально посмотрел на священника.

- Батюшка... Я имею нечто сказать вам.

Деревенеющей рукой полез в изголовье и, чувствуя, как через мгновение мир померкнет в его очах и разразится страшная, непоправимая катастрофа, достал что-то и протянул пришедшему.

- Вот мой настоящий паспорт.

Отец Герасим не спеша надел очки и встал к свету.

- Ну-ка, посмотрим, что у нас там такое? Григоренко Ольга Петровна...

И переменился в лице, мгновенно все поняв. Спросил глухо:

- Зачем тебе надо было это делать?

Как объяснить другому свою боль? Другому, который, обладая мудростью и саном, обязательно найдет в ответ на твой бессвязный лепет тысячу веских аргументов и припрет тебя к стенке неопровержимым доказательством твоей неправоты?

- Не знаю, как вам объяснить... С таким сердечным горением я смотрел на иноков... Так манили меня к себе их простые бесхитростные отношения между собой, их грубый быт, твердая вера, бедность, граничащая с нищетой, и вместе с тем светящиеся радостью взоры. Какими красивыми казались строгие подрясники, клобуки, мантии, развевающиеся по ветру от стремительного шага... Я так хотел попасть в их число, стать одним из них... Для этого я и создан. Ничто в миру не привлекало меня, казалось пустым и бессмысленным - деньги, карьера, наука... Пошлое мещанское счастье, суета и томление духа... А здесь тишина, природа, братия... Мне хотелось служить Богу, как они...

- Не Богу тебе хотелось служить. Ты прельщаешься внешностью, формой, видом, как раз тем, что имеет значение наименьшее. Я давно наблюдаю за тобой. Ревность ложная, плотская, замешанная на тщеславии, понуждает тебя с упрямством и самонадеянностью искать монашества, смысла которого не понимаешь. Ведь оно прельщает тебя контрастом с приевшимся миром, в котором все дозволено, все испробовано, который наскучил пестротой и безумными наслаждениями? Все мирские заботы ты наверняка считаешь презренными, для твоей возвышенной утонченной натуры не подходящими. Для нее лишь религия - достойное дело... Ведь именно так ты мыслишь? Я прав? Скажи, почему же не женский монастырь?

- А, - Олег пренебрежительно махнул рукой, - чего там может быть хорошего? Там все слабо, беспомощно, жалко. А здесь.. Сила, власть, мощь. Я не хочу сказать плохого, но понимаю: не мое это… Какая-то ошибка в том, что я родился с этим телом. Кто-то насмеялся надо мной…

- Действительно насмеялся… Лукавый. Совесть замучила тебя, вынудив признаться. Правильно. Считай, это было первое движение к тому, чтобы начать духовную жизнь. Нелегко было? Так вот знай, что каждый шаг на этом пути сопряжен с нечеловеческими усилиями по преодолению себя. Есть боль, есть понуждение - значит, идешь в верном направлении. В этом-то и монашество... А не то, что мантия по ветру развевается... Монах - это воин, противник дьяволу, а ты, наоборот, пляшешь под его дудку, желая ходить вслед своих похотей. А в Евангелии что сказано? Отвергнись себя... Своего «хочется» или «не хочется»... Ты хочешь услышать мой совет, что делать дальше?

Олег, понуро уставившись в пол и сжав руки, молчал, сидя на кровати.

- Возвращайся домой. Живи так, как Господь сотворил. Предоставь Ему решать, что для тебя лучше. Трудись, ходи в церковь, молись и помни: данный крест бросать мы не вправе, с него нас могут только снять. Да и без него будет еще тяжелее...

- Батюшка, благословите остаться здесь...

- Нет, здесь существование твое бесплодно, лишь на соблазн другим.

Олег, закрыв лицо, замер.

- Я не могу без монастыря... Я буду очень тосковать по братии, я здесь так привык...

Отец Герасим порывисто прижал его голову к своей груди.

- Полно-те, дружок... Погрешил и будет. Иди с Богом в мир. Все будет хорошо у тебя... А игумену я объясню.

На рассвете, когда вся тварь только-только начинает просыпаться, маленькая фигурка в дырявом ватнике, широко размахивая руками, то, меся сапогами снежную грязь, карабкалась на пригорки, то, рискуя свернуть себе шею, по-ребячьи съезжала с них, падала и вставала, не заботясь, видимо, о чистоте своего наряда. Перейдя вброд маленькую реку, миновав рощу и невзрачный пустынный хутор, где доживали свой век несколько старушек и вечно пьяный бывший шофер Бориска, в периоды похмельного синдрома грозящий монастырю кулаком и обещавший свести с кем-то какие-то счеты, фигурка остановилась, бросив прощальный взгляд на виднеющуюся вдали обитель, размашисто перекрестилась и пошла вперед, к новой жизни - уже не оглядываясь...

Как-то она сложится?


Рецензии