Сделана в СССР

 

Приключения советской школьницы в исламском Тегеране.



«Если сникнет парус, мы ударим веслами!»

Из песни ансамбля «Иверия» «Арго».


От автора:

Посвящается всем «сделанным в СССР»: кто рос в Советском Союзе, а вырос  в совсем другой стране. И тем, кто живет в условиях западных санкций уже пятый десяток лет  – иранцам, сейчас проявляющих к нам, россиянам, особое сочувствие и понимание ситуации.

До событий конца февраля 2022-го средний россиянин не проявлял особого любопытства к опыту рядовых иранцев, довольствуясь ярлыком «спонсор мирового терроризма», повешенным на Иран еще в 1979-м году – поводом стал захват в заложники американских дипломатов.

Но теперь все изменилось и стало любопытно: а каково это – 43 года полного бойкота со стороны той части мира, которую принято называть «прогрессивной и цивилизованной»? За это время жить в условиях изоляции от западных ценностей научилось уже три поколения иранцев.

Так уж вышло, что переломный для Ирана момент истории (начало 80-х прошлого столетия) я наблюдала лично, в детстве оказавшись на его территории. А вернувшись на Родину, вместе с родителями вскоре попала в поворотный для России период начала 90-х. Историю, которая творилась на наших глазах, помнят многие мои сверстники и в России, и в Иране. А я как свидетель и того, и другого, точно знаю, сколько у нас общего.

Как мы жили и выживали, над чем смеялись и плакали, к чему стремились и чего добились  - в этих историях так или иначе узнает себя каждый, кто помнит, как интересно мы взрослели. Уж такое это было неоднозначное время: чтобы угодить в историю, не надо было делать что-то особенное, достаточно было просто что-то делать.

Эти истории, происходившие в Москве и в Тегеране в конце прошлого века по ряду причин не вошли в изданную в Британии книгу «ТЕГЕРАН-1360» или упомянуты в ней вскользь. А поскольку они все же были, заставляя плакать или смеяться, жаль, если они останутся за кадром навсегда. Так и родился этот сборник «из невошедшего».
   
Вылет из «дворянского гнезда»: вместо предисловия


Психологи уверяют, что каждый взрослый – это запеленутый в кучу социальных условностей ребенок. А чтобы распеленать его и увидеть, каков он на самом деле, достаточно расспросить его о детстве.
Маркес писал: «Надо прислушаться к голосу ребенка, которым ты был когда-то и который существует еще где-то внутри тебя. Если мы прислушаемся к ребенку внутри нас, глаза наши вновь обретут блеск. Если мы не утеряем связи с этим ребенком, не порвется и наша связь с жизнью».
Летчики считают, что полет по жизни  зависит от «базового» аэродрома, где нам приладили крылья, провели предполетную подготовку и поставили на старт. С одних баз, искрометно отбрасывая ступени, взмывают прямо в открытый космос, на других учат летать низенько, зато безопасно.
Взлетная полоса каждого из нас – в нашем детстве. Поэтому первым делом о нем и расскажу, чтобы читатель сразу понял, интересно ли ему со мной летать. И может быть, сразу отложил эту книгу в сторону, пока не поздно.
Итак,  родилась я 15 октября 1970 года (Весы, Собака) в очень хорошей компании – с Булатом Окуджавой, Марком Захаровым, Андреем Мироновым, Александром Збруевым, Ширвиндтом и Державиным и многими другими необыкновенными личностями. Не одновременно, конечно, но в том же заведении - в роддоме имени Грауэрмана на тогдашнем Калининском проспекте.
Первые пять лет моей жизни прошли в старых арбатских переулках за МИДом. И каждый раз, проводя меня мимо дома, бок которого показывал живые картинки (в 1972-м году именно на стене роддома, выходящей к Старому Арбату, установили первый в СССР наружный полноцветный рекламный видеоэкран, правда, показывал он рекламу не товаров и услуг, а серп и молот, дедушку Ленина и всякую прочую славу КПСС), бабушка или мама напоминали мне, что тут, в самом сердце столицы, на свет появилась не только я, но и множество известных и уважаемых людей. Поэтому я должна гордиться, соответствовать и не позорить место своего рождения непослушанием и неуважением к старшим.
За безоблачное арбатское детство спасибо маминому папе: дедушка был военным врачом, но не практиком, а ученым, изучал и преподавал военную и судебную психиатрию. Это в его профессорской квартире в доме 11 по улице Щукина (до 1939-го  года и затем с 1994-го  по настоящее время - Большой Лёвшинский переулок, а в 55-летнем промежутке он считался улицей и носил имя в память о жившем здесь актёре Борисе Васильевиче Щукине),  по соседству с дедушкиным местом работы в институте Сербского в Кропоткинском переулке, 23, начинала свой путь молодая семья моих родителей. Там же успела насладиться бытом московской ученой интеллигенции и я – к дедушке с бабушкой приходило множество интересных людей.
Видимо, дедушка был ценен для своего института: руководство настояло на его переезде из коммуналки на 3-й Мещанской поближе к работе и выделило аж восьмикомнатную квартиру, хотя сам он о таком одолжении, как уверяла бабушка, не просил. Строго говоря, хоромы эти тоже числились коммуналкой, просто вместо посторонних соседей с бабушкой и дедушкой жили семьи всех их троих взрослых детей, а это целая толпа. У мамы было двое братьев, оба старше ее, у одного из них на тот момент было двое детей, у другого трое – итого вместе с женами 9 человек. Еще мои мама и папа со мной, бабушка и дедушка и домработница  Мотя, со временем ставшая полноценным членом семьи – 15 человек. Таким образом под одной крышей собрались четверо моих двоюродных сестер и один брат. Он был старше меня всего на год, а младшие из кузин -  на 2 и 3 года, поэтому проблем с компанией для игр у меня не возникало.
Бабушка неукоснительно придерживалась заведенного в доме порядка и приучила к этому всех домашних. После обязательного общего завтрака за большим круглым столом все обитатели нашей квартиры уходили на работу или учебу, а дети оставались на тете Моте -  так мы называли бабушкину домработницу, которая с появлением у хозяйки внуков стала и нашей всеобщей няней – всех нас шестерых она нянчила с пеленок. Младших выгуливала, старших встречала из школы и всех без исключения кормила и баловала. Мы все ее обожали.
Бабушка (для внуков просто баба Муся) любила принимать гостей и делала это изысканно и со вкусом. Поощряемого в те годы презрения ко всему «мещанскому» бабушка, видимо, не разделяла, предпочитая красивые и недешевые  предметы сервировки – серебро, фарфор, хрусталь. Я была совсем маленькая, но по сей день помню хруст и запах накрахмаленных скатертей, аромат запеченного в духовке мяса и свежей выпечки. Перед приходом гостей бабушка ставила пластинку Вертинского и все члены семьи, вооружившись накрахмаленными же кухонными полотенцами, протирали ножи, вилки, тарелки и бокалы – такова была традиция. Все должно было быть идеально. Именно в эти минуты всеобщего протирания баба Муся приговаривала, что у культурного человека должен быть привит вкус ко всему красивому и качественному. Но на этом чопорный этикет заканчивался: застолья на Щукина были веселыми. А для тех времен даже смелыми – особенно, «психиатрические».
Все молодые члены нашей большой семьи (мамины старшие братья, их жены и мои родители) признавали, что даже студенческие вечеринки не могли сравниться по громкости хохота и музыки с обедами и ужинами, на которые приходили дедушкины коллеги-психиатры. Нигде больше так не шутили, не хохотали, не пили столько сладкого венгерского токайского, организованно пьянея во время застолья и мигом трезвея у дверей, собираясь домой. После горячего и перед чаем непременно танцевали: сначала «допотопные» «Рио-Риту» и фокстроты – «для разгону», как говорил дедушка. А потом и современные для начала 70-х твисты и рок-н-роллы. Причем, если верить отзывам обоих моих дядей, весьма любившим молодежные вечеринки, так лихо, как немолодые уже психиатры, рок-н-ролл не отплясывали даже студенты.
Забегая вперед, это умение врачей, сталкивающихся с человеческими страданиями чаще остальных, не упускать радостных моментов жизни, я буду наблюдать снова всего несколько лет спустя, в 9 лет оказавшись среди сотрудников госпиталя советского Красного Креста в революционном Тегеране.
Другим увлечением бабушки, помимо предметов сервировки, было изысканное постельное белье, она его коллекционировала. Шелковое, хлопковое с сатиновым покрытием, однотонное, с рисунком, всякое разное, оно хранилось в ящиках комода в бабушкиной спальне. Я любила забегать туда, когда никто не видит, выдвигать по очереди ящики и вдыхать пьянящие цветочные запахи. Один ящик благоухал лавандой, второй ландышем, третий васильками, четвертый пионами… Я зажмуривалась и представляла себя на цветущем лугу или в благоухающем саду. С изысканными полотенцами в советской стране, видимо, было совсем туго, поэтому бабушка шила их сама, как только удавалось через знакомую продавщицу из соседнего магазина «Ткани» раздобыть цветную махровую ткань. Благодаря бабушке, члены нашей большой семьи никогда не путали полотенца в общей ванной: за каждым был закреплен свой цвет. Меня, как самую младшую из внуков, бабушка снабдила набором розовых полотенец с собственноручно вышитыми на них цветочками – большим банным, средним для рук, маленьким для лица и толстым для ног. Но я все время заглядывалась на ярко-желтые полотенца с уточками одной из двоюродных сестер.
 Однажды Таня – моя кузина, которая уже ходила в школу - написала в заданном на дом сочинении о своей семье, что глава семьи у нас бабушка, а она любит чистоту, порядок, тюлевые занавески и домработницу тетю Мотю. Случайно увидев это сочинение, бабушка мягко попросила Танюшу изменить этот абзац. Сестра послушалась, но почему нельзя было писать про тюль и домработницу, поняла гораздо позже – советской женщине, даже если зарплаты мужа-ученого официально хватает на украшательство дома и улучшение быта, «мещанство» в виде любви ко всякой домашней «мишуре» было не к лицу.
Кстати, свой перфекционизм в отношении белья и посуды бабушка пронесла через всю свою долгую жизнь, а прожила она без малого 100 лет.
Лето 2006-го года - последнее лето своей жизни – баба Муся проводила на даче у моих родителей под Чеховым. Ходить ей было уже тяжело, и большую часть времени она лежала в постели с Тургеневым – в смысле с его «Дворянским гнездом». Говорила, что в этой книге описаны места ее детства в Орловской губернии (бабушка родилась в Орле, который считался «орлиным гнездом» литературы XIX века – здесь в разное время жили и писали Тургенев, Бунин, Лесков, Андреев). Бабушка рассказывала, что по тому самому озеру, где герои «Дворянского гнезда» «всем обществом» удили рыбу, мой дедушка Сережа катал ее на лодочке. Когда, конечно, был еще не моим дедушкой и даже не бабушкиным женихом, а просто ухаживал за юной, хорошенькой и благовоспитанной девицей Мусенькой из хорошей орловской семьи.
Бабушка рассказывала, что в юности ходила в «беседку Лизы Калитиной» из тургеневского романа. И зачитывала нам вслух, что писал об этом месте в своей «Жизни Арсенева» Бунин: «Тут недалеко есть усадьба, которая будто бы описана в «Дворянском гнезде». Хотите посмотреть? И мы пошли куда-то на окраину города, в глухую, потонувшую в садах улицу, где на обрыве над Орликом, в старом саду, осыпанном мелкой апрельской зеленью, серел давно необитаемый дом… Мы постояли, посмотрели на него через низкую ограду, сквозь этот ещё редкий сад… Лиза, Лаврецкий, Лемм…».
Оказывается, своих Калитиных Тургенев списал с семьи Коротневых, чья юная дочь действительно ушла в монастырь вследствие несчастной любви, а их усадьба стояла как раз в бабушкиных родных местах, на крутом берегу над рекой Орлик. Кстати, на месте нашего старого дома номер 11 по бывшей улице Щукина, которой теперь вернули ее дореволюционное название Большой Лёвшинский переулок, сейчас под тем же номером стоит элитный клубный дом с именем - «Дворянское гнездо». Одним этим он уже напоминает о бабе Мусе.
Уход бабушки в лучшие миры, как и ее привычки и манеры, тоже достоин отдельного описания.
Это случилось на исходе сентября, после того самого лета, которое баба Муся провела на родительской даче под Чеховым с Тургеневым в руках (до этого летом она предпочитала дачу своего старшего сына Феликса под Сергиевым Посадом). Когда золотая осень 2006-го года только начала сменяться унылой порой, моя бабушка, в жизни не выпивавшая ничего крепче кагора, вдруг попросила коньяку. Его в доме не оказалось, но, если женщина просит… и папа сел в машину и поехал в Чехов, понимая, что коньяк из ближайшего к даче сельпо его изысканная теща воспримет как оскорбление. Раздобытый папой приличный коньяк мама налила в рюмочку и принесла бабушке. И немедленно получила замечание:
- Боже мой, Ириночка, где ты взяла эту жуткую рюмку?! Всю жизнь я пыталась привить тебе вкус к изящной сервировке, но, боюсь, мне это так и не удалось!
- Мама, но это же дача! – принялась было оправдываться моя мама. Но встретив бабушкин взгляд, просто ушла назад на кухню вместе со своей «жуткой рюмкой».
А папа снова сел в машину и отправился в Чехов – на сей раз за приличными коньячными бокалами.
Когда, наконец, приличный коньяк был налит в приличный бокал (из богемского хрусталя, с толстым дном специально для коньяка), бабушка приняла его с серебряного подноса, на котором подала его мама, слегка согрела в руках, как принято поступать с коньяком в приличном обществе, и с достоинством пригубила. После чего с удовольствием закусила половиной ложечки черной икры, аккуратно положив ее серебряным фруктовым ножичком на ломтик лимона. Затем снова поиграла золотистым напитком на толстом богемском дне бокала, прикоснулась губами к его хрустальному краю, улыбнулась … и умерла.
Вот так баба Муся отправилась в свой последний путь – на дорогом белье, с улыбкой и Тургеневым в руках, испив дорогого коньяку и закусив его черной икрой. Я не случайно так подробно описала ее уход – это был со вкусом, как и все, что делала баба Муся, обставленный ритуал, назвать который некрасивым словом смерть даже язык не поворачивается.
Однако вернемся в нашу арбатскую жизнь.
Помимо бабушкиной спальни с благоухающим как весенний сад комодом, заманчивым был и дедушкин кабинет – там пьяняще пахло старыми книгами и свежими журналами, их присылали дедушке из-за рубежа. Толстые конверты из плотной бежевой бумаги, испещренные диковинными иностранными надписями и наклейками, дедушка разрезал специальным костяным ножом и извлекал из них блестящие, гладкие на ощупь, толстенькие брошюры с незнакомыми буквами – так выглядели европейские медицинские вестники. Я обожала их листать, хотя из картинок в них попадалась только змейка, обвившаяся вокруг бокала, и изредка схематичные изображения человека, к внутренностям которого с разных сторон стремились стрелочки, снабженные подписями на неведомом мне языке.
- Что же ты там разглядываешь?! – удивилась как-то баба Муся, случайно застав меня в дедушкином кабинете, уткнувшуюся в свежий психиатрический вестник на немецком языке.
- Я его нюхаю, - призналась я.
Это было чистой правдой: в дедушкину медицинскую периодику я утыкалась в самом прямом смысле – носом. Ароматы свежей полиграфии по сей день будоражат не только мое обоняние, но и воображение. Равно как и дух библиотек – терпкий, насыщенный, соединивший пыль веков и их же мудрость.
Помимо журналов и книг, в дедушкином кабинете еще многое влекло меня своей таинственностью и, как мне казалось, причастностью к особому «дедушкиному миру». Это были как причудливые только на мой детский взгляд  письменные  принадлежности вроде старинного пресс-папье, так и действительно необычные штуковины – например, настоящий человеческий череп.
Поясняя, почему на него можно только смотреть, но не трогать, бабушка уверяла, что он старый и хрупкий, тронешь – развалится. Только черепом «работает» уже почти два десятка лет, а до того еще долго служил кому-то головой. А как только перестал, его свистнул в анатомичке старший мамин брат Феликс, покрыл лаком и преподнес дедушке на юбилей. Было это, по словам бабушки, задолго до моего появления на свет, когда Феличка был еще на младших курсах медвуза.
Из рассказа бабы Муси следовало, что именинник встретил дар бурными восторгами: «О, мне как раз нужна карандашница!» С этого момента из глазницы у несчастной черепушки, некогда бывшей головой человека, стал торчать толстый красный карандаш, которым дедушка делал пометки в толстых напечатанных на машинке и сброшюрованных фолиантах, которые ему вечно приносили посетители по работе. От гостей они отличались тем, что тетя Мотя провожала их сразу в кабинет к дедушке, а чай предлагала только на выходе. С гостями же поступали наоборот: сначала кормили, а уж потом устраивали экскурсию в «святая святых отечественной психиатрии в отдельно взятой арбатской квартире» - так называла поход в дедушкин кабинет баба Муся.
По причине старости и хрупкости детям играть с черепом воспрещалось. Но если вдруг случалось везение, что взрослых нет дома, а тетя Мотя задремала  за вязанием, мы с двоюродными сразу мчались этот запрет нарушать. И поэтому знали точно: никакой череп не хрупкий! А как-то, вернувшись с работы пораньше, нас застукала моя мама. Но ругаться не стала:  рассказала, что и сама всего десяток лет назад, стоило папе с мамой уйти из дома, а Матюше задремать, бросалась  играть в этот череп. А подружки буквально напрашивались к ней в гости, чтобы увидеть его своими глазами.
Но более всего из всех диковин на дедушкином столе мое воображение тревожила даже не чья-то бывшая  голова, а тяжеленная «неваляшка» из гладкого, матового в тонких коричневатых прожилках камня, одетого в зеленое сукно и пришпиленного сверху блестящим набалдашником в виде изящной женской головки – то самое,  уже упомянутое выше старинное пресс-папье. Для чего нужна эта штука, я понятия не имела, мне просто нравилось спускать ее на пол, раскачивать и воображать, что это лодочка, качающаяся на волнах бескрайнего моря, роль которого досталась блестящему кабинетному паркету. Садиться на пол мне было строго запрещено, как и ставить на него принадлежности с дедушкиного стола, но ради игры в лодочку я все это нарушала. Разумеется, когда никто этого не видел. Однако непостижимым для меня образом тетя Мотя и бабушка всегда об этом узнавали, даже если первая не выходила с кухни, а второй и вовсе не было дома. Как же я билась над разгадкой их проницательности! Но обе хранили загадочное молчание. И только позже, когда мы переехали в Сокольники, где вместо паркета был линолеум, тетя Мотя призналась, как меня вычисляли. Стоило мне плюхнуться на пол, как тщательно натертый тетей Мотей паркет немедленно сигнализировал об этом рыжими мастичными пятнами на моей попе.
За год до нашего с мамой, папой и тетей Мотей переезда на новую квартиру семьи мои двоюродных съехали: было объявлено, что наш дом готовят к сносу и жильцов начали постепенно расселять в новостройки. Забегая вперед, на деле наш старый дом был снесен только 40 с лишним лет спустя, в начале нулевых, освободив место для постройки «Дворянского гнезда», распахнувшего свои двери перед новыми богатыми жильцами лишь в 2003 году. Все эти годы время от времени, находясь неподалеку, я навещала место, где прошли самые первые годы моей жизни. Старый дом стоял заброшенный, осиротевший, но выглядел по-прежнему крепким и добротным – видимо, в начале прошлого века строили на совесть.
В последний год жизни на Щукина наша квартира выглядела опустевшей: нас осталось всего шестеро (бабушка с дедушкой, мама с папой и со мной и тетя Мотя), а это для апартамента из восьми комнат в бывшем доходном доме с высоченными потолками и кучей «ничейных»  хозяйственных закоулков очень мало. Гулкий коридор больше не оглашался криками играющих детей, а кухня бесконечным звяканьем посуды и громыханием кастрюль.
На попечении тети Моти теперь осталась  только я и получала от нее заботу в пятикратном размере (за 4-х двоюродных сестер и брата). Я была до отвала закормлена вкуснейшими тети Мотиными оладушками, щедро сдобренными сливочным маслом, и домашними пирожками с разными начинками, больше всего из которых я любила с капустой.
После семейного завтрака за большим круглым столом в общей столовой все оставшиеся домочадцы уходили по своим делам, и начинался наш с тетей Мотей день. Если погода позволяла, она вела меня гулять – иногда через Зубовскую площадь в сквер Девичьего поля, иногда переулками на Гоголевский бульвар. Но если тете Моте нужно было по магазинам, а такое бывало чаще всего, то просто в «четырнадцатый двор» - так среди местных нянь и бабушек, выгуливающих детей, назывался двор дома №14 по улице Веснина, ныне Малый Лёвшинский переулок.
Каждый раз, ведя меня туда, тетя Мотя причитала, что «снесли Покров храм, варвары!». И добавляла, что я родилась на Покров, и храм, на место которого как раз выходят окна моей комнаты, принес бы мне счастье. Тогда я не понимала, о чем это она, просто привыкла к няниным причитаниям и запомнила их. А всплыли они в моей памяти гораздо позже, когда из школьного урока по истории Москвы я узнала, что с 1712-го по 1930-й год на месте нашего «четырнадцатого двора» стояло то, что тетя Мотя называла «Покров храм» -  церковь Покрова Пресвятой Богородицы, что в Лёвшине.  Я родилась 15 октября, а накануне был Покров день (церковный праздник Покров Пресвятой Богородицы, отмечается 14 октября), вот моя няня и сожалела, что у меня мог бы быть «свой» храм прямо в окне детской. Но в начале 30-х годов прошлого века Покров храм разрушили, а на его месте к 1935-му году построили  жилкооператив архитекторов и строителей, во двор которого и водили своих подопечных все окрестные няни и бабушки.
 «Четырнадцатый» считался единственным в нашем переулке «настоящим двором» - с качелями, горкой, песочницей и круглой цветочной клумбой. Соседние же дворы бабушка называла «каменными мешками»: все они, как один, походили на наш внутренний дворик, куда вел черный ход, и где хозяйки сушили белье. Сохло оно, правда, медленно: даже в самый солнечный денек в нашем дворе стояли, как выражалась тетя Мотя, «потемки» из-за нависшей над ним глухой краснокирпичной стены соседнего дома, всеми окнами глядящего в Малый Лёвшинский. Зато в жару в нашем дворе было прохладно, и хозяйки сбегали туда из душных кухонь чистить картошку и болтать. 
Зато  в «четырнадцатом» никакого белья и домработниц с ведрами картофельных очисток и в помине не было, только нарядные дети в сопровождении опрятных старушек. Ко всем своим прелестям двор 14-го дома был отделен от улицы литой чугунной оградой с воротами, что позволяло не опасаться, что увлеченные игрой детишки к ужасу зазевавшихся или заболтавшихся нянь и бабушек, выскочат на проезжую часть.
Когда взрослым  надо было отлучиться по неотложным делам, они заводили отпрысков  в «четырнадцатый» и, если при играющей там детворе  обнаруживалась хотя бы одна няня или бабушка, спокойно уходили, оставив ей и свое чадо. Так иногда делала и моя тетя Мотя,  если ей нужно было в продуктовый. Впрочем, он находился тут же напротив, в нашем собственном доме, и без надлежащего присмотра я оставалась совсем недолго. 
Если же погода стояла, по выражению тети Моти, «не гуленая», она откидывала с большого круглого обеденного стола край толстой плюшевой «будничной» скатерти с кистями, включала погромче радио и садилась перебирать крупу, или гладить, или рукодельничать. А я забиралась на широкий мраморный подоконник, щедро подогретый снизу чугунной советской батареей-гармошкой, устраивалась там между бабушкиными китайскими розами, геранью и фиалками и тети Мотиными столетниками и луковицами в банках, и изучала жизнь улицы Щукина, на которую  выходили окна столовой.
После полудня по ней со стороны Садового вглубь нашей улицы пробегали смугленькие темноволосые дети: это возвращались из школы маленькие мексиканцы. В конце нашей улицы находилось (и есть по сей день) мексиканское посольство. Много лет спустя, уже в качестве корреспондента «МК», меня приглашали туда на приемы, и каждый раз, идя переулком из детства, я переносилась в те годы и будто ощущала запахи арбатских переулков начала 70-х. И даже слышала их звуки.
Вот «одноглазый» светофор, висящий над перекрестком нашей улицы с Денежным переулком, подмигивает желтым, перед ним притормаживает зелено-голубой прямоугольный фургончик с бело-желтой надписью «ХЛЕБ» на боку. Коротко утробно гудит, выпуская клубы дыма (бабушка называла его «ядовитым», но для меня автомобильные выхлопы так и остались запахом детства), и, полязгивая на горбатостях мостовой, грузно громыхает в сторону булочной на Кропоткинской, ныне Пречистенке.
Туда  мы с тетей Мотей ходим переулками за свежим батоном и половинкой черного за 22 копейки к обеду. А заодно стоим за теплыми еще бубликами, усыпанными маком, а раз уж отстояли очередь, то берем еще ватрушки и булочки-«калорийки» к полднику. Иногда мне (при условии, что я не скажу бабушке и маме, которые это лакомство запрещали) удавалось выклянчить в этой булочной у тети Моти или папы и «картошку» - хрустящий картофель в ломтиках «Московский» от производственного объединения «Колосс» Минпищепрома РСФСР, который теперь вспоминают как «советские чипсы». Вообще замечательная была булочная: иногда в ее кондитерском отделе «выбрасывали», как это называлось во времена советского дефицита, даже «Сластену» - шоколадный батончик с тягучей белой начинкой, который теперь вспоминают как «советский сникерс».
А прямо напротив нашего дома, окна в окна, стоял «вахтанговский дом» - так мы называли жилкооператив для служащих театра им. Вахтангова по адресу Щукина, 8. В последний год арбатской жизни, мне тогда было около 6-ти,  у меня в этом доме завелся поклонник – именно так обозначила его моя бабушка.
На уровне нашего 4-го этажа в вахтанговском доме жил милый старичок, по несколько раз в день поливавший многочисленные растения на своем подоконнике.  И как-то в «негуленую» погоду он узрел в окне напротив сидящую на подоконнике меня и приветственно помахал мне своей зеленой лейкой. В ответ я помахала ему нашей - точно такой же, но розовой. С этого началась наша дружба: хотя бы раз в день мы должны были помахать друг другу лейками. Если этого не происходило, я начинала волноваться и говорила тете Моте:
- Я сегодня еще не махалась лейками!
Странно, но махать незнакомцу в окне напротив мне никто не запрещал, даже наоборот.
- Ну беги скорее, машись, - говорила тетя Мотя. – А то он старенький, живет один, вдруг случилось с ним что, а никто и не знает.
Мы успокаивались, только когда из дома напротив нам подавали сигналы зеленой  лейкой, что все хорошо.
Обнаружив у меня «поклонника в вахтанговском доме», со многими обитателями которого она дружила, баба Муся навела справки. И как-то в субботу мы познакомились лично – прямо на нашей улице, когда мы с бабушкой и дедушкой направлялись на прогулку в Новодевичий монастырь, а «мой поклонник» - в галантерею на углу Щукина и Садового. Он пригласил меня на детский спектакль по сказке Маршака «Горя бояться - счастья не видать», в котором был в то время занят. Тоже в роли старичка – кажется, какого-то министра. Очень жалею, что не запомнила его фамилии, сейчас могла бы гордиться знакомством с одним из старейших актеров легендарного театра. А подсказать мне, увы, уже некому: нет на свете ни бабушки, ни тети Моти, а недавно не стало и мамы. Помню только, что я его звала, кажется, дядей Володей.
Вообще театр Вахтангова мы считали чуть ли не своим «домашним». Не только потому, что находился в двух шагах, но и потому что нередко служившие там артисты, дружившие с моей бабушкой, заглядывали к нам на чай или ужин. Вечеринки с актерами выдавались не менее веселыми, чем с психиатрами. В обоих случаях это были почти «капустники» - с танцами и травлей анекдотов и баек об актерской жизни в лицах и с уморительной пантомимой.
Пока не разъехались мои двоюродные, не обходилось и без наших выступлений.  Одна из моих сестер играла на рояле, вторая пела, третья танцевала, брат декламировал Пушкина… Только я ничего не умела. Но гости  все равно требовали меня на сцену, роль которой для меня, как для самой маленькой, исполняла табуретка. Меня водружали на нее и терпеливо выслушивали, что бы я оттуда ни несла. Когда это случилось впервые, никакого репертуара в запасе у меня не было. Но после блестящих выступлений кузин молчать с высоты табуретки мне было неловко, и я вдохновенно разразилась детской абракадаброй, про которую говорят «ломать язык». А в конце объявила, что это было стихотворение на туркменском языке. Публика хлопала стоя, только мой папа не удержался и прыснул в кулак, а мама в ответ на посыпавшиеся на нее  бурные комплименты моим языковым талантам покраснела и под каким-то предлогом улизнула из столовой. К следующему приходу гостей меня обучили стишку про паровоз (на его пути спал наглый котенок, заявивший «сам проедешь как-нибудь», на что паровоз рассердился и отдавил котенку хвост) – и эта стихотворная драма долго оставалась моим коронным номером на все случаи «табуретки» перед гостями.
Позже, когда мы переехали с Арбата в новостройку, моей соседкой и подружкой по двору, а потом и по классу, стала «закулисная» Катька - дочка вахтанговского актера Олега Форостенко. Подружка так часто звала меня с собой на репетиции и прогоны, что  что этот театр так и остался для меня «домашним», хотя территориально мы от него и удалились.
Скучать бабушке с дедушкой не давали не только внуки,  но и собственные взрослые дети. К примеру, медвежий рык в первые годы моей жизни был для меня таким же привычным домашним звуком как для других детей кошачье мяуканье и собачье тявканье. Дело в том, что в моем арбатском детстве нашим домашним любимцем был… настоящий бурый медведь!
Как вы уже поняли, я отнюдь не из семьи цирковых дрессировщиков, просто бабушка считала, что препятствовать детям в заведении домашних животных не педагогично и не гуманно. Правда, ее «ребеночек», притащивший в дом хищника, на тот момент сам уже был отцом троих дочек. А мишку привез… Впрочем, не буду забегать вперед и, как говорят сейчас, «выкладывать спойлер»: про судьбу нашего домашнего медведя вы узнаете в первой же главе «Мишка с Арбата».
Мне шел 7-й год, когда мы остались чуть ли не единственными жильцами в подъезде, и съехать нас просили все настойчивее. Но бабушка категорически не желала переезжать в предложенный им с дедушкой район Очаково и терпеливо ждала других предложений. И дождалась: ордера в новостройку, стоящую прямо на опушке леса, окружающего так называемую «ближнюю» сталинскую дачу, на которой вождь народов в свое время и упокоился.
Новый дом бабушки с дедушкой был  самым крайним по улице Веерная, что в районе Матвеевское, и окна их квартиры выходили прямо на старый зеленый забор ближней дачи. Хоть он и был фактически во дворе, подходить близко к этому забору детям не разрешалось: из него во все стороны торчали клочья старой колючей проволоки, а по территории, как утверждала моя мама, бегали злые собаки. Но мы с двоюродными сестрами и братом, ежегодно собираясь у бабушки на ее день рождения 31 мая, отпрашивались из-за стола погулять на воздухе сразу после горячего и первым делом мчались к запретному, а оттого заветному забору.  И однажды нашли в нем дырку, пролезли в нее и тайком искупались в Сетуни.
Пока бабушка с дедушкой перебирались «к Сталину», мой папа получил от своей работы ордер на новостройку в Сокольниках. Так наша большая арбатская семья разъехалась по «выселкам», которыми в далеком 1975-м году считались что Сокольники, что Матвеевское, что Кунцево и Фили, куда уехали мамины братья.
В 1977-м году я поступила в английскую спецшколу № 1 в Сокольниках. В то время наша школа была очень известной, считалась лучшим языковым учебным заведением для будущих кадров МИДа и смежных ведомств. При этом учились в ней главным образом отпрыски интеллигентных еврейских семей. И хотя сама я по отцу, как говорят сейчас, «этническая мусульманка» (папа туркмен, а дед по отцу родился в Иране), в подружки я всегда выбирала  еврейских девочек, с ними мне было интереснее. Теперь я понимаю: уже тогда они были мудрыми маленькими женщинами!
В 1992-м году я закончила университет: в те годы никто не спрашивал, а какой именно? Университет был только один – МГУ, остальные вузы звались «институтами». Я училась на филологическом факультете, на очень модном в то время отделении РКИ. Нас обучали методике экспресс-обучения иностранцев русскому языку без знания их родного. Позже это отделение закрыли, но в те годы активное интернациональное общение становилось все актуальнее: в Москве ежедневно открывались все новые СП и филиалы иностранных фирм. Из нас готовили преподавателей подготовительных курсов для иностранцев, поступающих в российские вузы, таких тоже становилось все больше (но по факту в начале 90-х большинство моих сокурсников  ринулось в переводчики или гиды, или в то и другое сразу).
Но я не очень любила лингвистику: по сути, это почти точная наука, а с точными науками я не дружу. По математике у меня была уверенная двойка класса с пятого.  Диплом я защитила по литературоведению советского периода - и здесь тоже своя история.
Не могу сказать, что очень любила соцреализм, но меня обаяла личность профессора кафедры истории советской литературы, доктора филологических наук Роберта Гатовича Бикмухаметова. Мне очень захотелось заполучить его в качестве научного руководителя. Его дочь Ася на тот момент только что рассталась с Михаилом Ефремовым, от которого в 1988-м году родила сына Никиту, после чего родители новорожденного два года «протянули», как выражался Асин отец, в гражданском браке. После расставания у Аси были, опять-таки по словам ее папы, «метания», поэтому с трехлетним Никитой чаще сидел Робик – так называли Роберта Гатовича на его родной кафедре. А поскольку наш научный руководитель частенько нянчил внука, мы с подружкой Светой, вместе с которой попросились к нему в дипломницы, ездили к нему домой на Ленинский.
Именно Робику принадлежала идея обыграть на защите мое паспортное имя Джамиля с одноименным произведением Чингиза Айтматова. В честь, которого, кстати, меня и назвали. Вернее, назвала мама: ей казалась, что моему туркменскому папе будет не так одиноко в Москве рядом с девочкой, чье имя звучит для него так по-родному.
Затея вполне удалась: дипломная комиссия была взволнована и тронута дипломницей Джамилей из Москвы образца 1992-го года, написавшей глубокую и прочувствованную работу на тему литературных особенностей повести Чингиза Айтматова «Джамиля». Оппонентом на моей защите выступил друг Робика и еще один «джигит» филфака МГУ Шамиль Гамидович Умеров. С помощью таких мэтров и звезд нашего преподавательского состава я даже получила рекомендацию в аспирантуру. Но так и не воспользовалась ею, так как подоспели другие времена, и у них были новые правила и новые вызовы.
А теперь по порядку.

Часть 1: Москва 1970-1977

Каково быть худшей среди лучших
 
Еще до школы весь мой сокольнический двор повели поступать в музыкальную школу. А меня не повели. И я сама увязалась с подружкой Олей и ее бабушкой.
На прослушивании выяснилось, что весь последний месяц Оля готовила вступительную песню под руководством своей бабушки с музыкальным образованием. Я ничего не готовила, но не растерялась. Когда Оля закончила тянуть свою «Во поле березку», я вышла и артистично, как мне показалось, исполнила единственную песню, слова которой помнила наизусть: «Где же моя черноглазая где, в Вологде-где-где-где…». Папа любил пластинку со сборником советской эстрады и часто заводил ее дома. Первой песней на ней была «Вологда», поэтому я помнила ее лучше всего. За ней шли «Роща соловьиная» в исполнении Льва Лещенко, «Лебединая верность» Софии Ротару и «Остановите музыку, прошу вас я, с другим танцует девушка моя…» не помню, кого. Их я тоже могла бы спеть, если очень нужно, но только наполовину. Я подумала, что если меня попросят спеть еще что-нибудь, я, пожалуй, выберу «Над землей летели лебеди…». Красивая песня и грустная.
Но на бис меня, увы, не вызвали.
Пока я пела, какой-то дядя закрыл лицо руками. А когда открыл, оказался весь красный как рак. А тетя рядом с ним громко шептала, что смеяться над ребенком неприлично. Может, у меня другие дарования.
Когда я закончила петь, эта тетя ласково сказала:
- Вот что, милая девочка, давай ты пока пойдешь в спорт, вон у тебя фигурка какая ладная. А там посмотрим. Приходи к нам в следующем году.
А потом повернулась к красному дяде и снова громко прошипела:
- У некоторых детей слух прорезается с возрастом.
Я догадалась, что родители не забыли повести меня в музыкалку, а постеснялись. За ужином я торжественно сообщила им, что они правы, что стесняются меня.
- Ой, это прямо как я в хоре! – обрадовался чему-то мой папа.
- Не надо это рассказывать! – насупилась мама. – Она растет в семье, где мать закончила музшколу с отличием! – и мама гордо указала на блестящий черным лаком довоенный «трессель» с медными подсвечниками. Когда приходили гости, она играла на нем «К Элизе» и «Полонез Огинского».
- Ну, это ты с отличием, – возразил папа, – а меня выгнали из хора, и я имею право рассказать.
Папа рассказал, что когда только приехал в Москву учиться из города Чарджоу Туркменской ССР, соседи по общежитию рассказали ему, что в Москве с хорошими девушками лучше знакомиться на культурных мероприятиях – в театре или в каком-нибудь кружке по интересам. В театр первокурснику особо ходить некогда, поэтому папа записался в хор при институте иностранных языков имени Мориса Тореза. Туда ходили самые красивые студентки.
- Мне так все понравилось! – вспоминал папа с мечтательной улыбкой. – На первое занятие пришли сплошь девушки, человек 15, а юношей всего трое. Руководитель был такой милый старичок, какой-то заслуженный музыкант, очень смешно махал руками…
- Не махал руками, а дирижировал! – с упреком встряла мама.
- Дирижировал, – согласился папа. – Песни мы такие зажигательные пели про комсомол и про любовь. Я очень старался. После первого занятия руководитель нас всех похвалил, но под нос себе задумчиво пробубнил: «Но что-то мне мешает, не пойму!» После следующего занятия снова: «Кто-то один мне мешает…» На третьем занятии он долго прислушивался, морща лоб, а потом вдруг хлопнул себя по уху и воскликнул: «Ну, конечно!» Поднялся в последний ряд, где стоял я, мы на таких специальных приступочках для хора занимались, и пригласил спуститься вниз, к фортепиано. Я вышел, такой гордый, думал, сейчас он будет меня хвалить за усердие. Я же старался петь громче всех. Думал, чем громче, тем лучше. А он мне и говорит: «Извините, молодой человек, но хор вы не украшаете. Ступайте лучше в какой-нибудь спорт!» Оказалось, громко – не значит, хорошо. К тому же, я еще и фальшивил. Ну, я упираться не стал и записался в институтскую парашютную секцию. Там тоже девчонок было полно. А пою с тех пор только когда выпью.
- Все прямо как у меня! – восхитилась я.
- Только о девчонках думал, поэтому и выгнали из хора, – заметила мама.
- Зато я стал парашютистом-отличником и на тебе женился, – выкрутился папа. – Главное, не опускать руки. Одному человеку очень редко дано все и сразу. Нет способностей к музыке, значит, к чему-то другому есть. И чем быть хуже всех в деле, в котором ты не одарен, лучше сразу узнать правду и попробовать себя в чем-то другом.
А когда мама вышла с кухни, папа и вовсе развеселился:
- Тебя единственную со всего двора не взяли в музыкалку? Даже из вежливости? Значит, ты особенная! А «особенная» бывает не только со знаком «минус», но и со знаком «плюс». Если на середняка ты не тянешь, значит, в чем-то у тебя никак, а в чем-то максимум. Во всем «никак» быть не может, поэтому просто ищи свой максимум.
Это было довольно путаное объяснение, но суть я уловила. И с тех пор совершенно спокойно относилась к тому, что у меня нет ни слуха, ни голоса, просто не подписывалась ни на что, связанное с пением.
А родители после этого разговора отвели меня на фигурное катание и в английский кружок при Доме детского творчества в парке Сокольники.
Английский кружок не произвел на меня особого впечатления, кроме того, что ходили туда мы вместе с подружкой Олей, и это было весело. А учительницу нашу звали Дженни Николаевна, что в моих глазах делало ее почти англичанкой.
Но фигурное катание тревожило мое воображение куда больше.
На катке ДДТ я возмечтала стать фигуристкой, такой, каких показывали по телеку – чтобы выезжать на лед в красивом платье и за границу в красивой шубе. Чтобы я стояла на пьедестале и улыбалась, а мне хлопали и снимали для телевизора. Но в свои 6 лет я скоро смекнула: секция при ДДТ – слишком долгий путь к моей цели. И решила применить блат.
Папа мой в то время дружил с директором сокольнического ледового Дворца Спорта, его назначили взамен того, которого посадили после того, как в марте того же года хоккейные болельщики устроили там смертельную давку из-за американской жвачки.  Дядя Рудик бывал у нас дома и интересовался моими успехами в фигурном катании. Я дождалась удобного случая и попросила его взять меня «к настоящим фигуристам», которые тренировались на его подшефном катке.
Мой туркменский папа был страшно далек от интриг большого льда: кажется, он даже не понял всего цинизма ситуации. А, может, просто решил показать, что вовсе меня не стесняется. А мне лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать, что такое спорт высоких достижений. Во всяком случае, папа не возразил, когда дядя Рудик пообещал мне исполнить мою просьбу.
Через пару дней меня привели во Дворец спорта.
На большей части льда катались взрослые фигуристы, некоторых я узнала: я смотрела по телеку все соревнования и ходила с папой на турнир «Нувель-де-Моску» в Лужниках. Там он даже провел меня в закрытую зону, где фигуристы выезжают на лед, и я взяла автограф у своих кумиров Елены Водорезовой, Марины Черкасовой и Ирины Родниной. А пока я толкалась у бортика, на меня наткнулась телекамера, и бабушка увидела меня в программе «Время»! И не только бабушка, многие нам после этого звонили и спрашивали, когда же я буду стоять у выезда на лед, но уже не просто так, а в коньках?!
Очевидно, после этой минуты славы я и решила связать свою жизнь с фигурным катанием. В нем мне виделось окно в мир. Да, в общем, так оно и было.
На катке Дворца Спорта меня поразило, что мои кумиры катаются безо всяких блесток, в черных тренировочных трико, никто им не хлопает, а тренер еще и покрикивает на них, как на простых смертных.
В крохотном уголке катка тренировались фигуристы моего возраста, 5-6 лет. Всего человек пять. Как я узнала позже, это были тщательно отобранные по всей стране юные дарования.
Какая-то строгая тетя отправила моего папу, который меня привел, ждать за дверью, а мне велела надеть коньки и присоединиться к детской группе. Всего на катке было два тренера – мужчина и женщина. Мужчина сидел на трибуне, но иногда вскакивал, схватившись за голову, подбегал к бортику и начинал кричать. Женщина стояла у бортика там, где тренировались взрослые фигуристы. Кричать она начинала, только если уже кричал мужчина – судя по всему, он был главнее.
А строгая тетя, выгнавшая моего папу, видимо, была их помощницей. Она все время бегала выполнять какие-то их поручения и тоже кричала, но не на фигуристов, а на всех остальных.
Сопровождаемая громким шепотом строгой тети «блатная», я выехала на искусственный лед, на котором стояла впервые в жизни. Ноги мои разъезжались, а рядом девочки моего возраста выписывали какие-то немыслимые пируэты! Они крутились волчком и задирали ногу в коньке к самой макушке, как Дениз Бильман!
Мне стало невыносимо стыдно. Мысленно я поблагодарила злющую тетю за то, что моего позора не видит мой папа. Однако я решила, что сразу бежать с поля боя стыдно, и торжественно поехала по кругу. Моей задачей было хотя бы не упасть, и я с ней справилась. Гордо описав полный круг по единственному в Москве искусственному льду для олимпийского резерва, я ушла из большого спорта – навсегда.
Папа курил на лавочке возле Дворца. Я сказала ему, что фигурное катание мне разонравилось. В ответ он только ухмыльнулся и даже не полюбопытствовал, почему.
Дома, заметив, что я не особо расстроена отсутствием у меня ледовых дарований, папа принялся веселиться:
- Может, теперь в художественную студию? У меня там знакомые есть.
- Прекрати! – вмешалась мама. – Ты устроишь ей комплексы!
- Какие еще комплексы? – подозрительно буркнула я, подозревая, что это очередной кружок, где я буду самая неуклюжая.
Хождение в музыку и в большой спорт стало мне хорошим уроком. Мне по-прежнему хотелось быть среди лучших. Но я поняла, что самое ужасное – быть среди них худшей.


Блат от Стакан Стаканыча


К счастью, родители не постеснялись повести меня в английскую школу №1 в Сокольниках, а там была такая нагрузка, что я быстро забыла о своих высоких карьерных амбициях.
Поступать в Первую школу в апреле 1977-го тоже пошли всем двором. Принимали туда по результатам собеседования, содержания которого никто не знал.
Бабушка моей подружки, которая знала все и про всех, сказала, что на 20 блатных детей возьмут двоих детей рабочих и двоих умных.
- Ты рабочий? – спросила я папу, придя со двора и рассказав, что услышала от Олиной бабушки.
- Нет, но ты умная, – ответил он.
Я очень переживала, что не смогу показать свой ум. Но виду не показывала.
В день-икс меня нарядили в модные красные брюки-клеш и японский батник с персонажами мультиков. Все девочки во дворе школы были в белых блузочках и черных юбочках.
- Я же говорила! – выдохнула мама.
- Пусть чувствует себя расслабленно, – тихо ответил папа.
Я поняла, что в своих красных штанах я снова белая ворона. Загладить штаны мог только мой невероятный умище.
Вызывали по списку, по одному. Родителей не пускали даже в здание школы.
Во двор выходила тетя со списком, выкрикивала фамилию и забирала нужного ребенка. Соискатели места в престижной школе толпились во дворе с 7 утра до 8 вечера. Мы, правда, опоздали и пришли в 11. Мама с утра побежала в парикмахерскую, а потом долго выбирала платье. Среди родителей она была самая нарядная, но толпиться во дворе ей пришлось наравне со всеми. Меня вызвали часа через два, папа успел сбегать за горячими пончиками, а я испачкать свои красные «клеши» в сахарной пудре от них.
Наконец, тетя со списком пришла и за мной. Меня привели в комнату, где за столом сидело человек восемь. Я их не считала, но мне показалось, что их ужасно много. Все тети и только один дядя, почему-то в синем тренировочном костюме. Прямо как тренер у фигуристов.
- Умеешь ли ты говорить по-английски, девочка? – зычно спросила из-за стола полная тетя с огромным сооружением из волос на голове. Она чем-то напомнила мне дедушкину подругу тетю Шуру, которая работала в психиатрической больнице, и в гостях всегда про нее рассказывала.
- Умею, – с достоинством ответила я. Зря, что ли, я почти целый год ходила в английский кружок.
- Ну, скажи нам что-нибудь! – потребовала тетя.
- А можно я спою? – неожиданно для себя спросила я. Наверное, фиаско в музыкальной школе все же не давало мне покоя.
Комиссия заулыбалась и спеть разрешила.
Я затянула «Teddy Bear». Этот стишок легче было бы просто продекламировать, но в кружке мы почему-то его пели.
Если в свои шесть с половиной я могла бы рассчитывать, то расчет оказался верным. Пение мое быстро остановили со словами:
- Ну английский ты знаешь, мы слышим. А теперь расскажи, что ты видишь на этой картинке?
И они повесили на доску картинку, изображающую солнечный зимний денек, искристый снег и румяных детей, часть из которых катается с горки на санках и картонках, а другая весело играет в снежки.
Надо сказать, что именно такую погоду я почему-то ненавидела. В подобные дни, пока мои дворовые друзья резвились в снегу, у меня наступал ступор. Я, конечно, была укутана, как положено. Но толстая цигейковая шуба, подпоясанная папиным армейским ремнем с пряжкой, две шапки, а под ними косынка, валенки с галошами и три кофты под шубой не давали мне даже пошевелиться. А лицо, которое единственное оставалось снаружи, все равно противно щипал мороз. В толстых варежках пальцы мои не гнулись, а резинка от них, перекинутая через мою шею, нещадно в нее впивалась. Как-то я потихоньку сняла эти варежки, чтобы открыть дверь подъезда, и моя ладонь тут же примерзла к железной ручке.
Я ненавидела такие дни настолько, что даже стихотворение Пушкина «Мороз и солнце, день чудесный…» вызывало во мне содрогание.
Куда больше мне нравилась «подтаявшая» зима, когда вдруг случался ноль, и на улице становилось пасмурно, тепло и сыро. Хотя другие находили такую погоду серой и склизкой.
Но тут я решила, что высказать на собеседовании отвращение к прекрасной солнечной погоде, которую любят все нормальные дети, будет неправильно. Еще решат, что я больная.
И принялась упоенно описывать, как весело играют изображенные на картинке дети. В процессе я увлеклась: нарисованные мальчишки получили имена и личностные характеристики. Я сообщила комиссии, что вон тот мальчик Петя, который едет с горки на картонке, страшно завидует Васе, который мчится на санках-ледянках. Да чего уж там, я сама ему завидую! Вот сколько выпрашиваю у родителей ледянки, а они все дорого да дорого…
Тут единственный среди теть дядя, тот самый в тренировочных, не выдержал. Он и так весь мой рассказ ерзал на стуле и явно не проникался везением Васи и завистью Пети. А тут и вовсе перебил:
- Все, хватит, лично я ее принимаю!
На этом тетя со списком вывела меня назад во двор. Ко мне сразу бросились родители, не только мои, но и тех соискателей, которых еще не вызывали.
- Дядя в трениках сказал, что лично он меня принимает. Наверное, он там главный, – успела успокоить я маму и папу, и тут у меня начисто пропал голос.
Видимо, я все-таки перенервничала, поступая в эту школу. Хотя мне казалось, что собеседуюсь я легко и непринужденно, как Юлька и Светка с нашего двора. Они хоть и считались хулиганками, зато язык у них был без костей и они никогда не смущались, даже перед взрослыми. Мне очень хотелось стать на них похожей. И, судя по всему, на собеседовании в первую школу мне это удалось. Но сражение с собственной робостью отняло мои силы и голос.
Услышав про «дядю в трениках», мой папа хохотал так, что даже слезы вытирал от смеха. Мама никак не могла понять, в чем дело.
Как выяснилось позже, папа пытался подстраховать меня на собеседовании через сокольнический райком партии, где у него были знакомые. Первая английская слыла «позвоночной»: приемная комиссия учитывала звонки «сверху». Папе пообещали помочь на уровне директора школы. Но директриса даже не успела вставить свои пять копеек в мою пользу, ее опередил школьный физрук Степан Степаныч по прозвищу Стакан Стаканыч. Его никто не коррумпировал по партийной линии, ему просто надоело меня слушать.
Позже, во взрослой жизни, я еще не раз сталкивалась с тем, что мужчины-физкультурники не любят, когда женщины много разговаривают.
А «блат» от Стакан Стаканыча родители припоминали мне на каждую плохую оценку:
- Недаром тебя в школу из всей комиссии принял только физрук!
Сразу после того собеседования я слегла с высокой температурой. А когда через неделю вышла во двор, узнала, что мои раскрепощенные примеры для подражания – Ленка и Светка – в мою школу не прошли по конкурсу и пойдут в простую – 369-ю.


Светкин комок


Я совсем не умела просить – и иногда  это создавало мне кучу проблем, пусть и маленьких, какой я была сама, но ведущих к большим детским переживаниям. 
Просить я даже не то, чтобы не умела, а терпеть не могла – не от того, что считала, что это нехорошо, а просто каждый раз испытывала почти физическое неудобство. Даже если моя просьба была несложной и оправданной. И меня всегда удивляла выдержка тех, кто ради своих хотений не ленился и не стеснялся день за днем ныть другому в уши, пока тот не дрогнет. Особенно странным казалось мне, когда кто-то предпочитал упрашивать другого о том, что с легкостью мог сделать сам. Я не понимала, зачем унижаться и зависеть от настроения других людей в том, с чем можешь справиться самостоятельно?! Ведь выпрашивать – это тоже работа, которая, к тому же, бывает очень неприятной! Но, очевидно, успех предприятия для подобных «просителей» и заключается в том, чтобы взять другого измором, а самому не пошевелить и пальцем.
Символом природного дара вынудить любого сделать, как она желает, для меня навсегда осталась Светка с нашего двора. Случай с дворовой Светкой был еще до школы, нам всем было лет по шесть, но именно тогда я пришла к выводу, что чересчур назойливые просьбы, равно как и согласие, выманенное таким способом, не предвещают ничего хорошего.
А дело было вот как. Светка как-то зашла домой к моей подружке и соседке Ленке и увидела на стене ее комнаты портрет Лаки – Ленкиной собаки породы «колли». Ленка нарисовала Лаки сама под руководством своего папы-художника, и рисунок вышел действительно очень похожим. У Светки тоже была колли, как две капли воды похожая на Ленкину Лаки, только звали ее Альма. Светке тоже захотелось повесить в своей комнате портрет Альмы. Первым делом Светка попросила Ленку подарить ей портрет собаки, только замазать подпись «Лаки» и написать «Альма». Ленка отказалась, сказав, что рисунок ей и самой нравится. Не зря она старалась, потратила на работу над портретом несколько дней, а ее папа исправлял ошибки, пока картина была в карандаше.
- Ну, видишь, какая ты способная! – попробовала подлизаться Светка. – Тебе ничего не стоит себе еще один портрет нарисовать, еще лучше, а этот отдай мне!
Ленка ответила, что хотя их со Светкой собаки и похожи, но настоящий художник улавливает нюансы, особенно, работая с натурой. Поэтому на портрете Лаки, а никак не Альма, и каждый, разбирающийся в живописи, это непременно заметит. Не зря она была дочерью настоящего художника!
Ленка думала, что отвертелась от настырной Светки с ее просьбами. Но, как выяснилось, только загнала себя в новую ловушку.
С того момента в течение двух недель Светка ходила за Ленкой хвостом, то умоляя, то требуя, чтобы Ленка пришла к ней домой и нарисовала с натуры Альму. Вежливая Ленка предлагала Светке разные варианты помощи – дать ей на дом свой рисунок, чтобы она могла ориентироваться в пропорциях, сама рисуя свою собаку. Приглашала прийти с карандашным наброском к Ленкиному папе, чтобы он исправил все огрехи перед тем, как Светка раскрасит. Но все было бесполезно. Светка хотела, чтобы на стене ее комнаты висел такой же портрет собаки, как у Ленки, но она вовсе не желала его рисовать. Выход для нее был очевиден: раз Ленкин рисунок ей нравится, значит, она и должна нарисовать такой же для Светки, раз жадничает отдать свой.
Ленке совсем не хотелось идти к Светке и рисовать там Альму и она понимала, что не обязана это делать. Но и обижать Светку резким отказом она не хотела, понимая, что это выльется в ссору, после которой Светка наверняка настроит против Ленки всех девчонок во дворе. В этом Светка была большой мастерицей.
День шел за днем, а Светка не сдавалась и ходила донимать Ленку, как на работу. То напоминала об их дружбе, то жалобно канючила, то топала ногами и угрожала «поссориться на всю жизнь», а пару раз даже по-настоящему разревелась, со слезами и жалобным шмыганьем носом. К началу второй недели весь наш двор, включая взрослых жильцов дома, был уже в курсе, что «Светочка каждый день плачет, умоляя о какой-то пустячной картинке, а бессердечная Лена жадничает и плюет на подружкины слезы». Светка разносила слухи стремительно как реактивный самолет.
Дело дошло до того, что даже собственная Ленкина мама махнула рукой и саркастично подытожила: «Да уж, здесь по-моему легче нарисовать, чем объяснить, почему не хочешь!»
И к концу второй недели Ленка капитулировала: пошла к Светке домой и целый день рисовала ее собаку. Вместо «спасибо» Светка заявила, что Ленке просто нравится, когда за ней бегают и упрашивают. Но теперь Светка так рада, что у Ленки проснулась совесть, что, так и быть, ее прощает.
 Пока подружка работала, Светка дважды бегала гулять во двор, где с упоением рассказывала, как «работает над портретом Альмы». В промежутках между прогулками она обедала, ужинала и болтала по телефону. Правда, Светкина бабушка принесла Ленке чай с бутербродами.
Зато готовый рисунок очень понравился «заказчице», и она взяла с Ленки честное дружеское слово, что она никому никогда не расскажет, кто его нарисовал.
- Я буду говорить, что сама нарисовала, тебе же не жалко? – заглядывала Света художнице в глаза. – У тебя свой рисунок есть. Да ты еще хоть сто таких себе нарисуешь, ты же вон какая талантливая!
Ленка не нашлась, что ответить, и «честное дружеское слово» дала.
На следующий день Светка вышла во двор со своей Альмой на поводке и ее портретом подмышкой и принялась хвастаться «сходством, которое ей удалось уловить». Портрет и впрямь был хорош, и Светка снискала всеобщее восхищение. Я в этот момент наблюдала за Ленкой и внутри меня все клокотало. Я не знала, как называется то чувство, которое я испытываю, но оно было похоже на глухое, но очень ядовитое раздражение, разъедающее меня изнутри. Нечто подобное я испытала, когда некоторое время назад Светка подбила меня спрятаться от ее бабушки в строительном вагончике. Ей не хотелось иди в кружок, а бабушка вот-вот должна была за ней выйти и увести со двора. Светка откровенно брала меня «на слабо», приговаривая, что такой трусихе, как я, увлекательных приключений в своей жизни не видать. А как только я, поддавшись ее провокациям, распахнула дверь вагончика и предстала перед удивленными дядьками в грязных спецовках, которые там обедали, стоящая за моей спиной Светка с хохотом убежала. И прыгала в отдалении, показывая мне язык, и визгливо крича на весь двор: «Ой, смотрите, а она ко взрослым дядькам полезла в бытовку!»
Светка вовсе не считала свой поступок поводом для ссоры, искреннее полагая, что это была ловко придуманная шутка, которая удалась исключительно по моей глупости. И теперь я должна быть благодарна Светке за науку.
- Ну чего ты еще и дуешься? – заискивающе приговаривала она, когда во дворе осталась только я, а Светке хотелось попрыгать с кем-нибудь в классики. – Сама и виновата. Если бы ты твердо сказала: «Не пойду в бытовку и все!», моя шутка бы провалилась. А так удалась, смешно же было, ну скажи?!
Я отчетливо ощутила, что сию минуту, прямо из-под моего носа, уплывают ориентиры, что такое хорошо, а что такое плохо. Я растерялась, не зная, как сформулировать свою обиду, и промолчала.
- Ну и славно, – подытожила Светка. – На обиженных воду возят. Давай скорее прыгать, ты водишь!
И я стала послушно гонять битку по меловым клеткам на асфальте, ощущая где-то под ребрами, в промежутке между грудью и пупком, тяжелый тошнотворный комок и мерзкий металлический привкус во рту. Такой же был, когда мы с двоюродным братом на спор облизали в гостях у бабушки свинцовый набалдашник дедушкиной трости. Брат уверял, что, лизнув свинец, можно тут же умереть. Я ответила, что если оближу и не умру, то и он должен лизнуть. Лизнули оба, никто не умер, мне было тогда пять, а кузену семь.
Тот же свинцовый комок вернулся, когда я наблюдала, как Светка хвастается Ленкиным рисунком, выдавая его за свой, и беззастенчиво принимает восторги окружающих. И как Ленка стоит рядом, молча опустив глаза, и, судя по ее виду, еще и чувствует себя виноватой в том, что ей неприятно. Ведь она же и впрямь не жадина, она умеет и дружить, и рисовать, и для подруги ей ничего не жалко, и она действительно может нарисовать «еще хоть сто таких колли»… Но почему же тогда так мерзко на душе?
С тех пор тот самый мерзкий комок периодически навещает меня в течение всей жизни, возвещая о том, что рядом орудует очередная «светка». Но как называется это чувство, которое мой организм воплотил в виде «комка со свинцовым привкусом», я до сих пор не знаю. Равно как и не нашла меткого слова для оценки поступков многочисленных «светок», попадавшихся на моем жизненном пути. Образ той, самой первой в моей жизни Светки, впервые размывшей в моих глазах границы добра и зла, все время сбивает меня в подобных случаях с толку, не давая точно определить, что это было – меня обманули или я сама оказалась дурой? Не зря Светка любила завершать свои выходки примирительным заявлением: «А чо такова-то? Убыло от тебя, что ли?! Подумаешь! Стыдно из-за такого пустяка портить настроение подруге!»
Ленке тоже было гадко, я видела это по ее лицу. Но она молчала, как и обещала Светке. Но та все равно в тот же день люто с ней поссорилась, изобретя какой-то дурацкий предлог. Ленка так и не поняла, почему, ведь она все сделала так, как желала подружка. Зато Светка с легкостью объяснила всему двору, что Ленка сама с ней поссорилась: «Да ей просто завидно, что меня все хвалят! Уж у нее и папа настоящий художник, и занимается с ней, и в «художку» ее водят три раза в неделю, а я все равно лучше рисую!»
- Просто природный талант, – скромно добавляла Света. – Со мной никто не занимается.
Я не выдержала, оттащила Ленку в сторону и предложила раскрыть всему двору правду, ведь я тоже ее знала и могла подтвердить. Но Ленка сказала, что не видит в этом никакого смысла. Главное, что правду знают они обе: при желании Ленка может нарисовать еще кучу замечательных картин, а вот Светка – ни одной. Поэтому доказывать ей что-то сейчас, когда она считает, что заслужила минуту славы не талантом, так хитростью и наглостью, не имеет никакого смысла. А до того, что думают остальные обитатели двора, Ленке нет никакого дела.
Я не столько поняла, сколько почувствовала Ленкино настроение и примкнула к ее покорному молчанию, только мерзкий комок никуда не девался. А Светка, поняв, что мы обе так и будем молчать, как две глупые рыбы, вошла в раж и «по секрету всему свету» сообщила всему двору, что и портрет Ленкиной Лаки нарисовала она, Света. Только «Ленка прям на коленях умоляла ее никому не говорить, чтобы выдать рисунок за свой».
- Сама-то она рисует как курица лапой, да и не загонишь ее рисовать, усидчивости у нее нет, – важно поясняла Света, очевидно повторяя слова взрослых, только сказанные не в Ленкин, а в ее собственный адрес.
Случай вроде бы и впрямь пустяковый – какой-то рисунок. Но, помимо неприятного комка под ребрами, он оставил мне на память сложный осадок эмоций, из разношерстного букета которых явно различимо только чувство бессильного раздражения. Такое случалось со мной летом на даче, когда в жару упорно отмахиваешься от мух, прекрасно понимая, что никуда они не денутся, пока ты сама не отойдешь от навозной кучи. А отойти нельзя, потому что водишь в общей игре, а место водящего назначено здесь.
С тех пор я стала остерегаться навязчивых просьб других и старалась делать самостоятельно все, что мне под силу, лишь бы лишний раз не просить. Постепенно это переросло почти в фобию: меня пугала сама процедура «прошения» и мое состояние в ее процессе. По причине малых лет все это происходило неосознанно, но через полгода я начала задыхаться, когда мне предстояло попросить даже о каком-нибудь пустяке – достать мне с верхней полки книжку или передвинуть поближе соль. При том, что подставлять стул и лазить на верхние полки, а также тянуться рукой через весь стол, мама сама мне запрещала.


Санки-ледянки


От аллергии на необходимость кого-то о чем-то спросить меня невольно избавила мама. Как всякая блондинка, она предпочитала быть внезапной. И даже если моя мама  что-то предлагала сама, до самого последнего момента нельзя было быть уверенным, что она не передумает.
Не знаю, применяла ли она свою «внезапность» к взрослым, но со мной – регулярно. Суть у происшествия всегда была пустячная, но в результате оставалось ощущение, что тебя обманули и подвели.
Например, зимой первого класса в нашем дворе залили ледяную горку, и некоторые дети вышли на нее с санками-ледянками, которые тогда считались дефицитом. Мне, конечно, тоже такие хотелось, но именно в тот период жизни мое нежелание просить существенно пересиливало желание иметь. Мама сама заявила за ужином:
- Ой, а ведь у тебя тоже есть ледянки! От Сережи остались. Только они на антресолях.
Для меня это было примерно то же, что для взрослого неожиданно узнать, что у него на антресолях припрятан сундук с золотом. Я жутко обрадовалась и после еды принесла табуретку, чтобы лезть на антресоли.
- Ни в коем случае! – вмешалась мама. – И Мотя пусть не лезет, упадете еще обе, я сама достану. Потом.
- Когда? – уточнила я.
Вопрос был вполне оправданный. Зная, когда у меня появятся чудо-санки, я могла договориться с подружками, чтобы выйти кататься вместе.
- Когда время будет, тогда и достану, – размыто ответила мама.
- Да чего тянуть, давай я прямо сейчас влезу и достану ей ледянки, – предложил папа.
- Ой, нет! – испуганно воскликнула мама. – Только не ты! Санки где-то в самой середине, среди других вещей. А если ты полезешь, это все сейчас вывалится, перепутается, пылища полетит, а мне потом всю ночь разбирать. Нет, я сама, только потом, а то там работы на полдня.
- А когда? – не сдавалась я.
- Посмотри, какая она упрямая! – вспылила мама, обращаясь к папе. – Вся в тебя! Впилась прямо как клещ, вынь ей да положь!
- Мне просто хочется сказать девочкам, когда я смогу выйти во двор с ледянками! – растерянно попыталась оправдаться я.
- Ну, точно в тебя! – саркастически откликнулась мама, продолжая обращаться к папе. – Какие-то девочки, которым нужно точно сказать, когда, дороже родной матери, которая с ног валится после рабочего дня! А ты, – она повернулась ко мне, – лучше бы об учебе думала, а не о гулянках с санками.
Я осталась в полнейшей растерянности. Теперь, когда я точно знала, что ледянки у меня есть, остается только достать их с антресолей, я, разумеется, желала их получить. На следующий день я аккуратно напомнила маме:
- Мам, а когда ты достанешь мне санки?
- Что? – мама рассеянно посмотрела сквозь меня. – Санки? А, достану-достану! Дай передохнуть, не видишь, человек только домой вошел после работы! Нет бы принести маме тапочки, спросить, как она себя чувствует, а ты сразу со своими ледянками, как с ножом к горлу!
В тот вечер я постеснялась вновь поднять тему санок и антресолей.
Но на следующий вечер повторила вопрос:
- Мам, ты помнишь, что обещала достать мне с антресолей санки?
- У кого чем, а у нее голова только санками да горками забита! – вспылила мама. – Ты уроки сделала?
- Сделала, – ответила я.
- Я сейчас проверю, как ты сделала! Представляю, что там, если все мысли о санках!
Мои уроки проверил папа, а мама в тот вечер тоже не полезла на антресоли.
С небольшими вариациями эта сцена повторялась каждый вечер, пока, наконец, в четверг вечером мама не заявила:
- Такие настырные, как ты, способны дырку в голове просверлить своими требованиями! Лучше бы ты к себе так требовательна была в учебе и поведении! Ладно, достану в пятницу вечером. Вот приду еле живая после рабочей недели и начну антресоли разбирать, пусть тебе будет стыдно! Смотри, мать родную не жалко, лишь бы подружкам своим угодить, покататься с ними на санках, когда им удобно!
- Если в пятницу вечером не достанет, – шепнул мне папа, – в субботу утром я сам влезу, когда мама уйдет в Институт красоты.
Папа знал, что в субботу утром на нашей горке обычно полный сбор с ледянками. Первоклашки всех окрестных школ по субботам не учились, и нас там была целая компания.
На радостях я сообщила Оле и Лене, что в субботу мы катаемся вместе, теперь у меня тоже есть ледянки!
Сначала все шло по плану: утром мама ушла к косметологу, а папа влез на антресоли и достал вожделенные ледянки. Пылищи и барахла на антресолях и впрямь было очень много, и в коридор тут же вывалились какие-то довоенные ватные елочные игрушки, но тетя Мотя быстро все прибрала, а папа протер ледянки.
Я побежала одеваться. А когда была готова, на пороге возникла моя мама, казавшаяся особенно стройной в модном узком синем пальто с белым песцовым воротником и в белых лаковых сапогах на платформе. На ней был свежий макияж, кудри и она выглядела оживленной:
- Собирайтесь! – сказала она. – Мы едем в гости к Наташе с Сашей. И поторопитесь! Я уже готова и жду только вас! А то такие тянучки оба!
От неожиданности мы с папой одновременно открыли рты. Во-первых, обычно дольше всех у нас собиралась мама, а мы ее терпеливо ждали. Во-вторых, мы оба впервые слышали про приглашение от тети Наташи с дядей Сашей.
- Ирина, но это как-то неожиданно… – неуверенно сказал папа.
- Надо уметь принимать спонтанные решения! Раз-два! – весело сказала мама.
- Но вдруг у нас другие планы! – ответил папа.
- Планы? У вас? – недоверчиво переспросила мама. – Сегодня суббота, какие у вас могут быть планы?! Если ты скажешь, что тебя неожиданно вызвали в выходной на работу, я не поверю! – она грозно сдвинула брови.
- Нет, меня не вызвали, – успокоил ее папа. – Но вот дочка собралась покататься.
Тут мама только увидела извлеченные с антресолей и отмытые ледянки и рассердилась:
- Я же сказала, что я сама! Что за самоуправство такое?! И что за невыдержанность! Прямо будто свербит в одном месте!
- Пока ты достанешь, зима закончится! – позволил себе папа.
- А ты поощряй-поощряй! – закричала в ответ мама. – Но когда у тебя вырастет дурочка, думающая только о том, как бы с горки вниз скатиться, не говори, что я в этом виновата! Это у вас, наверное, в Туркмении так детей воспитывают – сунул им сани в руки и с глаз долой! Но ты, милый, в Москве!
Услышав знакомые «ругательные» интонации, тетя Мотя привычно спряталась в своей комнате.
- Прежде чем высказываться, хотя бы узнала, что в Туркмении на санях не катаются, – спокойно ответил папа. – Иди сама в свои гости, а мы пойдем кататься на санках, у нас свои планы.
- Планы? – сбавила обороты мама и растерянно захлопала глазами. – Как это свои планы?
У нее был такой искренне изумленный вид, что мне даже стало немного ее жаль.
- Вот так, свои планы, – повторил папа.
- Планы покататься с горки с девочками? – запричитала мама. – Но она с ними еще успеет накататься, вся зима впереди! А тетя Наташа так ждет, и Леночка, ее дочка, ждет. Они утку пожарили, торт испекли, что я должна теперь им сказать? Что мы не придем, потому что у вас планы кататься с горки?!
- Но и они не предупредили заранее о своем приглашении, – возразил папа. – А люди не обязаны в последний момент менять свои планы.
- Да они предупредили! – махнула рукой мама. – Они еще в понедельник пригласили. Это я забыла вовремя передать, так вы меня вымотали со своими санками!
Мама выглядела очень расстроенной.
- Может, завтра покатаешься? – спросил меня папа. – А сегодня пойдем в гости, а то тетя Наташа с дядей Сашей и Леной обидятся.
Я представила, как тетя Наташа с дядей Сашей и Леной тоскуют в одиночестве перед своей уткой, и мне их тоже стало жаль. Тетя Наташа была веселая, добрая и очень любила угощать гостей вкусностями собственного приготовления. Они с мамой сидели за одной партой с самого первого класса и до сих пор дружили. Дядя Саша был муж тети Наташи и папа Лены, с которой я дружила, но только тогда, когда мы ходили к ним в гости или они к нам. В остальное время Лене я, видимо, была не очень интересна, ведь она ходила уже в третий класс.
- Ладно, пойдем! – согласилась я. – Но завтра я иду кататься на санках!
- Конечно! – хором согласились мои родители.
Мы дружно сходили в гости, все наелись, родители наговорились, мы с Леной наигрались и все остались довольны. А на следующий день я позвонила Оле и сказала, чтобы она выходила во двор с ледянками. Это услышала мама и закричала:
- Опять гулять?! Нет, вы посмотрите, у нее какой-то бзик с этими ледянками! Чем там намазано на этой горке? Ну хоть ты ей скажи, – обратилась она к папе, – что нужно хоть иногда о деле думать, а не о гулянках! Вчера уж в гости сходила, навеселилась, нормальный ребенок бы сегодня уже успокоился, сел за уроки, а у этой опять все мысли, как бы погулять!
- Мам, но я уже договорилась! – ответила я.
- Договорилась? С кем? С этими свистушками твоими? Они-то уроки, наверное, вчера выучили, пока ты в гостях веселилась. А сегодня будут кататься и смеяться над тобой, что мы-то отличницы, а эта дурочка с невыученными уроками, а все гуляет! Они тебя еще и специально будут звать, чтобы ты хуже всех училась!
- Но я же вчера с вами пошла, потому что вы обещали… – растерялась я.
- Тоже мне, одолжение она нам сделала! – усмехнулась мама. – Ты же не кирпичи таскать пошла, а в гости.
И вот тут я взорвалась, вложив в свои действия все, что не могла облечь в слова, понимая, что мама тут же обесценит их значение. Что она сама мне обещала – сначала неделю назад, потом каждый вечер, потом вчера… А в итоге и слово свое не сдержала, и меня же сделала виноватой.
Я схватила эти злосчастные ледянки и с силой швырнула к входной двери, туда же полетели мои валенки с галошами, в которых я ходила на горку. Дальше я молча оделась. Видимо, у меня был такой вид, что никто не попытался меня остановить, даже мама.
Перед тем, как с грохотом хлопнуть входной дверью, я обернулась и решительно заявила:
- Я иду кататься! И всегда буду делать то, что хочу!
Я просто не знала, как еще выразить свой протест и негодование от того, что меня обманули и подвели. Пусть планы у меня маленькие, несерьезные, и договоренности детские, но я и сама маленькая – и для меня они так же важны, как для взрослых их большие планы и договоренности! И мне также обидно, когда их считают настолько незначительными, что могут переступить через них в любой момент, даже без предупреждения!
Внутри меня клокотал какой-то возмущенный зверек, и я просто физически не смогла бы в тот момент успокоиться и остаться дома.
- Неблагодарная! – раздалось мне вслед от мамы. – Ей и ледянки, и гости, а она еще и безобразничает! Избаловали вконец!
Я хлопнула дверью, вложив в этот хлопок все то, что чувствовала – раздражение, гнев, бессилие и ощущение униженности. И весь мой организм требовал немедленно это унижение чем-нибудь компенсировать.
В тот день я летала с горки так отчаянно, что дважды чуть не влетела под колеса проезжавших мимо машин. Меня охватила какая-то безрассудная удаль, и больше мне было никого не жаль – ни маму, которая выглядела такой растерянной, узнав, что самые близкие могут взять и не пойти с ней в гости, ни тетю Наташу, которая будет одна есть свою утку. Во мне поднималась, зрела и крепла мощная волна протеста, но я не знала, как объяснить суть своего возмущения. Что было бы не так обидно, если бы у меня вовсе не было никаких ледянок. Или если бы мама вовсе не вспомнила, что они лежат на антресолях. Или вспомнила бы, но сказала бы, что они чужие, и она никогда мне их не достанет. Или что она в принципе возражает против катания с горки. Но в том, что она сама о них вспомнила, пообещала, растравила душу, а потом обманула и меня же обвинила, и таилось то самое действие, название которому подобрать я не могла, но организм мой, даже помимо моей воли, отвечал на него бурным противодействием.
Про то, что каждое действие всегда равно противодействию, мне как-то рассказал папа. К чему он это сказал, я забыла, но саму фразу запомнила за ее необычность.
В тот день в маминых глазах я навсегда завоевала репутацию «упрямой туркменской девицы, которая гнет свою линию вплоть до безобразных сцен». Я подслушала, как она расписывает по телефону мое поведение своей маме, моей бабушке, и ужаснулась сама себе:
- Нет, мам, ну ты представляешь, маленькая, а уже такая коварная! – громко шептала мама, прикрыв трубку рукой. – Неделю кивала, делала вид, что соглашается, а тем временем молча, исподтишка, все по-своему, по-своему…
Бабушка, видимо, поинтересовалась, что именно я сделала «исподтишка по-своему», так как мама ответила:
- Ну я ей сама сказала, что если будет всю неделю хорошо заниматься, я ей к выходным ледянки с антресолей достану. А она каждый вечер меня донимала – все брось и лезь ей на антресоли! Потом отца подговорила ледянки эти ей достать, чуть субботний поход в гости нам не сорвала, так ей надо было на горку! А воскресенье уж надо к школе готовиться, а она опять – хвать ледянки и бегом на улицу!
Тут бабушка, видно, сказала, что нечего было и сообщать про ледянки, раз лень было их достать, потому что мама стала оправдываться:
- Понимаешь, я сначала вспомнила, что они есть, а потом сообразила, как это опасно! Ты же помнишь нашу дворовую горку, с нее прямо на проезжую часть дети выкатываются!
После этого мама довольно долго молчала с виноватым видом, слушая трубку. Я догадалась, что бабушка ругает ее, а не меня. Наконец, мама вздохнула:
- Ну вот и ты туда же, надо было объяснить по-человечески! Не понимают они по-человечески, оба! Объяснять бесполезно, можно только молча делать. Это же Каракумы, генетика, кочевники, упрямство, наметил дорогу и прет по ней, что бы ни случилось. А чуть расслабишься, и тебя в ишака превратят!
Продолжение разговора я подслушивать не стала. Но с тех пор слово «Каракумы» стало для меня комплиментом, обращенным к человеку, который точно знает, куда идет, и сбить с пути его невозможно. Потому что он не позволяет превратить себя в безответного ишака, на чувства, мысли и планы которого погонщику глубоко плевать, лишь бы шел вперед и тащил поклажу.
А мама приобрела в моих глазах статус «бога», которого можно умолять и ходить на поклон хоть каждый день, но это никак не гарантирует его милости. Соответственно, и сам Бог в плане исполнительности и обязательности казался мне похожим на мою маму. А если кто-то решает взять на себя функции «бога» и сам лезет на антресоли, как мой папа, то это непременно заканчивается скандалом.
Зато с того случая с ледянками я поняла, что моя боязнь прямых просьб меня же в итоге ставит в глупое положение, и стала с этим страхом бороться, заставляя себя не только просить, но и требовать на свою просьбу внятного ответа. Если ответом было твердое «нет», я быстро примирялась с отказом и успокаивалась. Очевидно, больше всего меня пугал не сам отказ, а отсутствие определенности, когда кто-то намеренно держит тебя в подвешенном состоянии.
Маму в образе «не обязательного бога» я тоже на удивление легко приняла и просто старалась с ней не связываться, адресуя все свои просьбы, сомнения и вопросы папе. А если маме все же случалось вклиниться, пообещать и подвести, я больше не «молчала и кивала», как она наябедничала на меня бабушке, а отмечала ее поступок бурным протестом. В ответ она всегда уводила разговор от сути вопроса в сторону общих нотаций:
- Ты не умеешь быть благодарной! Если бы не я, тебя бы вообще не было на свете! А ты еще из-за каких-то пустяков повышаешь на мать голос!
Формально она вроде бы была права: нет на свете таких вещей, из-за которых можно было бы всерьез гневаться на родную мать. Но во всех ситуациях, где речь шла об унижении моей маленькой личности, даже если я сама до конца не понимала этого, противный свинцовый «светкин» комок поднимался во мне откуда-то из-под ребер, издевательски сигнализируя, что меня снова то ли обманывают, то ли я сама дура.
Мой страх перед необходимостью кого-то о чем-то просить постепенно прошел, хотя процесс по-прежнему был мне неприятен. Я заставляла себя тренироваться и регулярно что-нибудь клянчить, чтобы изжить топорную неловкость. Я же видела, как грациозно просят о «маленьком одолжении» красивые героини кино, и в ответ герои бросают к их ногам целый мир.
Но моя неловкость никуда не девалась, даже если просить приходилось далеко не о целом мире, а о сущем пустяке. Легко было только с людьми, про которых я точно знала, что тянуть с ответом и издеваться они не станут. Если просьба выполнима и не очень их затруднит, они тут же согласятся, не заставляя долго себя упрашивать. А если не могут помочь, так сразу прямо скажут об этом, не вселяя напрасных надежд. Но таким человеком, пожалуй, был только папа. Он всегда сразу говорил либо «да», либо «нет», не вынуждая брать себя измором. А как только выполнял просьбу или отказывал в ней, тут же закрывал тему и, в отличие от мамы, никогда не напоминал о том, что я у него что-то «вымогла» и теперь должна быть «бесконечно за это благодарна». И уж тем более не вспоминал про то, что я «просила-просила, да не так и не выпросила».


«Ути-пути, моя дочечка!»


Иногда я размышляла, что может же моя мама быть не занудной, когда хочет!
Одно то, как она решилась уехать вслед за папой в Ашхабад, чего стоит! Хотя познакомились они у метро Парк Культуры-радиальная, возле ИнЯза, и мама и не помышляла, что это знакомство может закончиться для нее переездом в столицу Туркмении. Она от российской-то столицы далеко не отъезжала. Но в папу она влюбилась и вышла за него замуж. И даже то, что все ее близкие, один за другим, попадали по этому поводу с сердечными приступами, ее не остановило.
А папу после диплома распределили в столицу его малой родины, чем он гордился. Ведь сам он родился даже не в столице, а в Чарджоу, втором по величине городе Туркменской ССР. И папа категорически не хотел использовать женитьбу на москвичке как повод остаться в Москве. Хотя мамин папа, профессор института Сербского, предлагал в этом свою помощь. У дедушки с бабушкой была большая квартира в соседнем с институтом Сербского переулке, все бы поместились, но папа хотел строить карьеру самостоятельно.
Маме было 22, и она в жизни не уезжала севернее Ленинграда и южнее Баку. Да и на Баку она никогда бы не решилась, если бы Милочка, бакинка, с которой мама в 13-летнем возрасте познакомилась в санатории под Кисловодском, где обе отдыхали с мамами. С красавицей Милой они дружили всю жизнь, а все те, у кого есть друзья в Баку, знают, что приглашают бакинцы так, что отказаться невозможно. А принимают так, что еще невозможнее не приехать еще раз.
И, получив диплом Московского финансового института и взяв у тети Моти рецепт гречневой каши, мама поехала за любимым в Ашхабад. Устроилась по специальности в ашхабадский Госплан и сожгла несколько кастрюль, осваивая варку гречки. За полтора года в Ашхабаде – с 1968-го по начало 1970-го – родители пережили несколько землетрясений. Это были отзвуки сокрушительного землетрясения в Ташкенте, волной доходившие до туркменской столицы.
Именно там, в Ашхабаде, в крохотной съёмной комнатке, на узкой кровати с панцирным матрасом, под одним на двоих серым «солдатским» одеялом они зачали меня.
На мое счастье, в начале 1970-го папа получил повышение и перевод в Москву, благодаря чему 15-го октября 1970-го мне удалось родиться не просто в столице СССР, но и в самом ее сердце – на Калининском проспекте. Когда я изъявила желание увидеть свет, маму срочно отвезли в ближайший к их дому роддом имени Грауэрмана. После возвращения из Ашхабада родители жили у бабушки с дедушкой в арбатских переулках, но папа делал все возможное, чтобы ему выделили собственную квартиру. Но в собственную «трешку» в новостройке у метро Сокольники мы переехали только, когда мне исполнилось четыре. Из бабушкиной квартиры мама взяла с собой только мою старенькую няню тетю Мотю, потому что хотела работать, а не сидеть со мной.
Тетю Мотю моя бабушка нашла на вокзале, незадолго до начала войны. В возрасте 27 лет моя бабушка уже была замужем и растила дядю Феликса, старшего маминого брата, а тете Моте тогда не было и 18-ти. Круглая сирота, она прибыла в столицу из глухой деревеньки под Можайском, чтобы поискать работу. Но едва сойдя с поезда, обнаружила, что в пути у неё вытащили кошелёк. Бабушка забрала её к себе домой, сначала просто чтобы накормить и отогреть. А когда стало понятно, что работу Моте найти будет очень трудно, оформила ее через профсоюз своей домработницей. Тогда так было положено, чтобы была запись в трудовой книжке и начислялась пенсия. Тетя Мотя была очень маленькая и немного горбатенькая – последствия родовой травмы в руках темной деревенской повитухи. Поэтому на фабрики и заводы, куда обычно устраивались «лимитчицы», её не брали. Вот и пришлось ей пойти «в люди», как смеялись мои дедушка с бабушкой.
Матюша, как ласково называла её бабушка, в благодарность вкусно им готовила, чисто убирала и обожала их детей. Тетя Мотя прошла с бабушкиной семьей все тяготы военных лет, ездила в эвакуацию в Казань, вырастила двоих маминых старших братьев, потом маму, а потом еще и пятерых бабушкиных внуков – сына и дочь маминого старшего брата и трех дочек среднего. А тут как раз и я подоспела.
Говорили, что тетя Мотя сразу полюбила меня так, как не любили меня все мои родственники вместе взятые. В первые месяцы жизни я очень громко кричала и никому не нравилась, кроме тети Моти. Думаю, что мне тоже, кроме нее, никто не нравился. Во всяком случае, успокаивалась я только с ней. По словам мамы, папа начал мною интересоваться только когда я заговорила. Возможно, именно поэтому я заговорила, когда мне еще не было и года. Очевидно, мне многое хотелось им высказать.
Когда позже маме казалось, что мы с папой объединились против нее, она говорила мне:
- Это сейчас он с тобой хихикает, а когда тебе было 3 месяца, хотел выкинуть тебя в окно. Ты мешала ему спать.
Папа этого эпизода не отрицал, но в ответ делился своими воспоминаниями.
Когда мне было месяцев восемь, он вернулся домой после месячной командировки, Все домашние заверещали: «Вот наш папочка! Сейчас он поцелует дочечку! Ты узнала папочку?»
«Дочечка» мрачно сидела на горшке, который почему-то стоял на бабушкином круглом обеденном столе с плюшевой скатертью. Наверное, это для того, чтобы маме ко мне не наклоняться. По словам папы, я молча дождалась пока он с сюсюканьем «Ути-пути, моя дочечка!» приблизит ко мне свое лицо, размахнулась и влепила ему пощечину. После чего снова погрузилась в молчаливые раздумья. Все домочадцы обомлели, и только дедушка прокомментировал: «А нечего было на месяц уезжать!» Все же не зря дед был психиатр.
В свои девять лет в ответ на подобные родительские воспоминания я обычно предполагала, что детство у меня было действительно тяжелое, и кричала я не случайно, а звала на помощь. Но спасала от злодеев меня только тетя Мотя.
Тетя Мотя и впрямь стала родным человеком всей большой бабушкиной семье. Я никогда не называла её «няней», разве только поясняя любопытным, почему у меня три бабушки – одна на Арбате, другая в Чарджоу, а третья всегда при мне. В конце 1974-го тетя Мотя бросила привычное арбатское хозяйство и поехала за нами в сокольническую новостройку – так же самоотверженно, как мама за папой в Ашхабад.
Эту историю мне не раз рассказывали и мама, и папа, и вместе, и по отдельности. Суть ее у обоих была одинаковая, а вот выводы разные. Мама в конце всегда добавляла: «У нас все получилось, папа смог получить квартиру и командировку за рубеж, благодаря моему терпению и поддержке!» Папа не возражал, но свой рассказ завершал словами: «Но самое главное, что у нас есть – это наша дочь, и за это спасибо нашей любимой мамочке!»
Наверное, правы были оба. Но папин вариант нравился мне больше.


Родительская лошадь


В нашем 1 «Б» учились близняшки Оля и Лена, артистические дети. Их мама танцевала в ансамбле «Березка», а дедушка играл в каком-то народном ансамбле. Близняшки были очень активными и тоже любили устраивать самодеятельность. Но не камерную, на дому, как моя лучшая подружка Катька -  тоже «закулисный» ребенок, только не танцевальный, а театральный -  а общественно-полезную, в актовом зале.
Оля и Лена были очень активными: близко к сердцу принимали все дела класса, рвались к общественной работе и имели подходящие для этого громкие голоса.
Там, где были близняшки, всегда было много шума и эпицентр чего-нибудь общественно-значимого.
К концерту 7 ноября наш класс готовил песню «Тачанка-ростовчанка». Пение сопровождалась инсценировкой, и нас поделили на медсестер, которые поедут в тачанке, и кавалеристов, которые поскачут на лошадях. Я почему-то попала в кавалеристы.
Репетировали мы без реквизита, но ко дню концерта в актовом зале школы медсестрам велели принести белые халаты и повязки на голову, а кавалеристам – лошадей. Разумеется, не настоящих, а на палках, такие продавались в Детском мире.
- Но лучше сделать лошадь своими руками, – добавила наша первая учительница Нина Александровна.
Про лошадь мои родители узнали вечером накануне концерта. Я должна была сообщить им об этом намного раньше, но забыла. И вспомнила, только когда Нина Александровна записала время концерта каждому из нас в дневник, чтобы родители тоже пришли.
Меня коротко отругали за наплевательское отношение к общественно-важным мероприятиям и уложили спать. Несколько раз я просыпалась от шума. Мои родители чем-то шебуршали на кухне, и то переругивались, то ржали как лошади.
Утром стало понятно, что они мастерили мне коня.
Он уже ждал всадника у входной двери.
Папа не мог даже смотреть на моего скакуна, у него сразу начиналась истерика.
На палке от швабры гордо возвышалась лошадиная голова, любовно приклеенная к ней моими родителями, а до того вырезанная ими из картона. Раскрасили они ее тоже сами – моими акварельными красками. Слева моя лошадь была серо-буро-коричневой с зеленым глазом, а справа – черной с лиловым. Глаза у нее были на разном уровне, поэтому разница в цвете не так бросалась в глаза. Уши моей лошади вырезать забыли, зато усы у нее были как у Буденного, а грива как у Аллы Пугачевой – из старого бабушкиного парика.
- Ну как? – тихо спросила моя мама с неожиданной для нее робостью.
Я посмотрела на своего косого скакуна. А потом на мамины синие круги под глазами, появившиеся от того, что она всю ночь его мастерила. И мне вдруг стало жалко всех троих – и лошадь, и маму, и даже папу, несмотря на то, что он не мог сдержать смеха при виде моего коня. Но ведь он тоже корпел над ним ночь напролет, пока я мирно спала. А теперь они с мамой оба пойдут на работу, а потом на мой концерт, так и не сомкнув глаз. А что они не успели в Детский мир, так это я сама виновата.
- Отличная лошадь! – твердо заявила я и погладила ее по бабушкиному парику.
Родители облегченно вздохнули, папа взял лошадь подмышку и пошел провожать меня в школу.
Когда я вошла в класс со своим скакуном, там повисла пауза Станиславского. Потом в гробовой тишине один мальчик заплакал. Учительница испугалась, пока не поняла, что он рыдает от смеха. Через минуту рыдали все.
- Дети, нехорошо смеяться, не у всех родители могут позволить себе покупку готовой лошади, – пыталась угомонить класс Нина Александровна, указывая на кавалькаду красивых и стройных резных деревянных лошадок у двери. Родители остальных кавалеристов предпочли не напрягаться и отоварились в магазине игрушек.
Но даже она не могла сдержать улыбки, уж больно смешной была моя лошадь.
Я вспомнила папины слова про «особенную» и поняла, что снова ею стала. И в этом даже что-то есть. В конце концов, другой такой лошади ручной авторской работы ни у кого нет. Слова «эксклюзив» я тогда еще не знала, но в полной мере ощутила его значение и даже возгордилась своим конем. Особенно, когда одноклассники стали наперебой просить разрешения потрогать мою лошадь за парик. На большой перемене поглазеть на моего чудо-коня сбежалась вся школа.
Я так и не призналась, что лошадь, сделавшую меня знаменитой, смастерила не я, а мои родители. Общешкольная слава мне понравилась.
 В этот роковой момент надо мной и взяла шефство близняшка Лена из ансамбля «Березка». Она решила, что человеку, соорудившему такую горе-лошадь, просто необходима помощь опытных товарищей. Лена вызвалась подтянуть меня по рукоделию, а заодно и по домоводству, да и вообще подтянуть. Обе сестры были отменными рукодельницами: в свои семь лет они умели шить, вышивать, вязать, готовить, убирать и командовать. На уроках труда наша пожилая Нина Александровна могла спокойно дремать, их вели Лена и Оля.
Я никогда не умела отказываться от навязанных услуг. Оля с Леной мне нравились, но хотела я не мастерить поделки для школьной ярмарки, а играть в мушкетеров с Катькиной компанией.
Вскоре Нина Александровна сказала, что нас будут торжественно принимать в октябрята. Для этого мы должны разбиться на звездочки по пять человек, по количеству ее лучей.
- Кто хочет стать командиром звездочки? – спросила учительница.
- Я! – одновременно сказали Оля и Лена.
Все остальные выжидательно молчали: мы еще не знали, что такое звездочка, и чем может обернуться командование в ней.
- Хорошо, – сказала Нина Александровна. – Оля и Лена станут командирами первых двух звездочек. Теперь набирайте в свои звездочки ребят и раздавайте им октябрятские поручения.
С этими словами учительница выдала Оле и Лене по пять круглых значков с наименованиями должностей. Обе сразу гордо нацепили на себя значки с большой красной звездой и надписью «командир». А остальные значки внимательно изучили и сложили перед собой кучкой.
- Я первая набираю людей! – звонко объявила новоиспеченный командир Лена. – В моей звездочке будешь ты, ты, ты и ты…
И Лена ткнула в четверых, кто поступит к ней в подчинение безо всякого своего на то согласия. Второй из них была я.
 Я до сих пор не знаю, зачем добрая Нина Александровна избрала такой недемократичный способ деления на звездочки. Вообще-то я хотела оказаться в одной звездочке со своими подружками Катькой, Женей и Иркой. А Лена набрала под свое начало тех, с кем дружила она. А меня прихватила, видимо, из жалости – чтобы не бросать в беде человека, не умеющего нормально смастерить лошадь.
Не успела я прийти в себя от столь неожиданного поворота в моей судьбе, как Лена объявила, что я назначаюсь цветоводом-озеленителем. Выдала мне круглый значок с изображением кактуса и велела сейчас же прикрепить его к фартуку.
Отныне моей обязанностью стало поливать все цветы в классе. Не могу сказать, что это было сложно. Но я очень расстроилась. Дело было не в цветах и не в личности активистки Лены, а в чем-то ином. В семь лет я не знала, как сформулировать свое возмущение тем, что меня не спросили, с кем я хочу быть и что делать.
После того как Лена и Оля избрали себе подчиненных тоталитарным методом, прочие разбились на звездочки по остаточному признаку. Катька, как я и предполагала, возглавила звездочку, куда вошли Женя и Ира. А вместо меня и на еще одно вакантное место они взяли двух парней и были крайне довольны.
С тех пор каждое утро, просыпаясь, я первым делом вспоминала, что я не в той звездочке, и у меня портилось настроение. И ладно бы это деление было чисто условным и сводилось к поливке цветов под начальством Лены, но ведь нет! Звездочками мы делали много чего – готовили на труде, дежурили на уборке класса, готовили выступления на школьных мероприятиях и поделки для учителей на праздники…
Вся моя школьная жизнь оказалась накрепко связана со звездочкой и ее громогласным командиром Леной. Я не умела противостоять насилию над своей октябрятской личностью, поэтому избрала путь тихого саботажа. Например, когда Лена издала указ, что дни рождения мы теперь тоже должны праздновать звездочками, я быстренько прикинулась больной. Мне хотелось пригласить на свой день рождения не звездочку во главе с командиром, а Катьку, Женьку, Ирку и соседку по подъезду Олю. И разыгрывать с ними сценки из адюльтера французской королевы с английским королем, а не печь пирог из банановых корок, чему в качестве подарка собиралась обучить меня командир Лена прямо в день рождения…
Мои мытарства по кружкам и по общественной линии разом прекратил наш отъезд в Иран, куда командировали моего папу. Там мое тщеславие задремало на ласковом тегеранском солнышке – на какое-то время.

Часть 2: Тегеран 1978-1981


Легенды и мифы советского посольства в Тегеране


А в 1978-м году  меня ждало самое грандиозное приключение моего детства – путешествие в сказочную Персию, в процессе обернувшуюся революционным, а затем исламским и охваченным войной Ираном. Моего папу отправили туда по работе, он взял с собой маму и меня. Если для моих родителей возрастом немного за 30 срок в 5 лет был просто «длительной командировкой», то для меня, прожившей на свете всего-то 8 лет, это была не поездка, а часть жизни, сопоставимая по значимости с предыдущей. Считается, что ребенок начинает свое «путешествие в социум» (наблюдает, оценивает и впитывает вибрации окружающей среды не только внутри своей семьи, но и вне ее), примерно с трехлетнего возраста. То есть, на момент отъезда в Тегеран из своих восьми я прожила 5 сознательных лет в Москве. А потом ровно столько же в Тегеране. Таким образом, к 13 годам Москва и Тегеран были для меня одинаково родными и привычными. Именно поэтому я и называю иранскую «пятилетку» не поездкой, а важной частью своего детства, оказавшей на меня влияние не меньше советской его части.
Теперь уж можно признаться, что именно я в 1979-м году завезла на территорию молодой Исламской Республики Иран две бутылки советской пшеничной водки. Они были в туловищах двух больших шагающих кукол из «Детского мира» на Дзержинской. Накануне мне исполнилось девять, и кукол из моих девчоночьих грез подарили мне на день рождения. Я так трогательно прижимала своих любимиц к груди на таможенном досмотре, что иранским пограничникам даже в голову не пришло проверить, нет ли у них чего в животе.
Мы как раз возвращались в Тегеран из отпуска. До исламской революции в подобной контрабанде не было нужды: иранская столица изобиловала ресторанами и ликер-шопами. Но после того как новая власть ввела сухой закон, лучшим подарком коллегам с Родины стала русская водка.
Тогда меня использовали втемную: про горячительную начинку своих любимиц я, разумеется, не знала. И о своем подвиге во имя русской любви к зеленому змию узнала намного позже. Тогда же я была просто удивлена внезапной щедростью родителей. До поездки в Иран я больше всего на свете мечтала о дивной, волшебной кукле, которая умеет шагать, если ее поставить на пол и взять за руку! Я увидела такую сначала у подружки, а потом ее нескольких в витрине «Детского мира», и потеряла покой. Но тогда, как я ни выпрашивала, шагающую куклу мне не купили. Все-таки Лена – та, которая немного пониже и менее нарядная, стоила целых двенадцать рублей. А роскошная Нина – все шестнадцать!
Но прожив год в дореволюционном Тегеране, я перевидала и перещупала столько разных «барби», которые и гнулись, и пели, и имели собственные дома и авто, что куклы из «Детского мира» больше не поражали мое воображение. Но верно говорил Ходжа Насреддин: чтобы что-то получить, надо очень сильно … расхотеть! Когда я перестала мечтать о шагающей кукле, мне вдруг купили сразу двоих – и Лену, и Нину. Их мне разрешили взять с собой в Тегеран, несмотря на то, что они занимали много места, и год назад мама выложила из чемодана почти все собранные мною игрушки. А уж кто именно из моих родителей собирал Лену и Нину в дорогу, мне неведомо.
Мы с родителями жили в том самом посольстве в центре Тегерана, где в 1829-м году убили российского посла Александра Грибоедова (позже я разъясню этот момент, вызывающий бурные споры у тех, кто знаком с историей гибели русского классика), а в 1943-м заседала «большая тройка». Мы, посольские дети, игравшие на исторических лужайках, знали немного больше, чем дети обычные: где ночевал Сталин, что пил Рузвельт, как развлекался Черчилль, куда делся императорский фарфор Грибоедова, и что опять задумала британская разведка.
До исламской революции тегеранский адрес советского посольства некоторым казался странным – «Посольство СССР, Тегеран-Иран, Черчилль-стрит, угол с Рузвельт-авеню, 39».
Советское посольство оказалось одним боком «на Черчилле», а другим «на Рузвельте» по причине того, что во время легендарной Тегеранской конференции в 1943-м Рузвельт остановился в советском посольстве – в том самом здании, где проходила сама конференция. А Черчилль ночевал в своем посольстве, которое, как шутили наши дипломаты, «всегда под боком».  Тегеранские старожилы рассказывают, что дипломатические миссии СССР и Великобритании, несмотря на отсутствие каких-либо явных связей, в Персии всегда держались рядышком. И стоило советскому, а до него и царскому диппредставительству, слегка изменить дислокацию, как вскоре под каким-либо предлогом поблизости оказывался и английский сосед. Даже свою летнюю резиденцию посол Ее Величества распорядился устроить по соседству с Зарганде, куда мы переезжали на лето во главе с нашим Чрезвычайным и Полномочным. Британское посольство в Тегеране и по сей день находится по соседству с российским.
Разумеется, после таких сановных ночевок три самые ближние к эпицентру исторического события улицы получили имена участников «большой тройки». Главный въезд на нашу территорию был с Черчилль-стрит, а малый вход – с Рузвельт-авеню, поэтому адрес посольства и звучал так странно. А напротив нашего малого входа, на противоположной стороне Рузвельт-авеню, расположилось посольство США.
Естественно, не обошлось и без Сталина: он, как у нас шутили, лежал прямо перпендикулярно Черчиллю». Его именем назвали улицу, на которой стоял наш посольский клуб, в здании которого в 43-м заночевал советский вождь. Она начиналась от главных ворот посольства и шла в сторону изящной торговой авеню Надери, названной в честь персидского Надер-шаха.
Учитывая близкое соседство тегеранского «дипломатического анклава», мы  находились буквально через забор  в тот роковой ноябрьский день, когда в заложники захватили 66 сотрудников американского посольства. И в тот радостный январский, когда их освободили (захват произошел 4-го ноября 1979-го года, а выпустили всех 20 января 1981-го). Для 52-х захваченных (за исключением 14 выпущенных ранее – женщин, чернокожих и одного тяжело больного американца) их собственное посольство стало тюрьмой на долгие 444 дня.
И хоть американцы идеологически считались нашими врагами и собирались бойкотировать нашу Олимпиаду-80, мы их жалели. У них так же, как и у нас, были семьи, дети, школа… А потом остались только заложники – и мы невольно примеряли их судьбу на себя. Хотя до захвата их  посольства нам казалось, что нас, иностранцев, происходящее в Тегеране особо  не касается. Мы будто смотрели боевик через решетку посольских ворот. Тем более что первая попытка захвата американского  посольства случилась еще при шахе, в феврале 1978-го, и ничем не увенчалась. Нападающих быстро обезвредили, а в организации «хулиганства» местная пресса обвинила некую крохотную группировку «сбитой с толку коммунистическими идеями молодежи»  из числа студентов тегеранского университета.  Мы поверили, ведь за год (без одного дня) до захвата американского посольства, 5 ноября 1978-го года, весь советский дипкорпус завороженно наблюдал, как студенческая демонстрация громит рестораны и магазины, торгующие спиртным, на соседней с нами улице Лалезар. Они выливали спиртное прямо на дорогу, и весь наш квартал еще долго дышал перегаром той демонстрации. Несколько банок импортного пива демонстранты кинули через забор нашего посольства с криками: «Подавитесь своим ядом, шайтаны!»
«Шайтаны» в лице наших охранников с удовольствием выпили эти банки за здоровье Хомейни. Еще бы: доброго немецкого пива в Союзе тогда в глаза не видели.
После этого какое-то время на нашей территории стоял взвод шахской армии. Молоденькие солдаты, хоть и были шахскими, но, видимо, тоже подозревали в нас шайтанов. Мы с девчонками специально ходили к комендатуре их дразнить, но они стояли с каменными лицами, как стойкие оловянные солдатики. И мы очень удивились, когда дня через три увидели, что шахские солдаты гоняют по площадке мяч с нашими мальчишками. На девчачьи приставания они не реагировали, но перед предложением сыграть в футбол не устояли. После дружеского матча солдаты даже давали нашим мальчишкам подержать свои ружья.
Тогда военное правительство, назначенное шахом, якобы сумело остановить молодых революционеров, разъяснив им мировые правила дипломатических отношений. И мы надеялись, что больше на иностранных дипломатов покушаться они не будут, помня о нашей неприкосновенности. Но не тут-то было, ровно через год все повторилось.
Прямо на следующий день после захвата американских заложников, 5 ноября 1979-го, захватчики ворвались к нашим соседям-англичанам. Окна нашего жилого дома выходили на территорию английского посольства и тут уж мы все – от мала до велика – высыпали на балконы и наблюдали нападение своими глазами. Пока толпа штурмовала ворота, из главного здания британской миссии повалил дым, это англичане сжигали свои секретные документы. Потом ворота рухнули и черная толпа, как огромная туча, накрыла собой все английские лужайки. Особенно страшно было, когда захватчики заметили нас на балконах, с фотоаппаратами в руках, и крикнули: «Чего фотографировать, вы следующие, сами все увидите!». К счастью, британцев они не стали брать в заложники, но посольство им все разгромили. Они потом еще долго возились у себя на территории, устраняя повреждения.
Были мы поблизости и в январский день, когда из страны бежала шахская семья (16-го января 1979-го), и в февральский, когда в Иран после 15-летней эмиграции вернулся духовный лидер революционеров аятолла Хомейни, и исламская революция была объявлена победившей. Наши тогда удивлялись, что всего год потребовался старцу Хомейни, что свергнуть шаха, власть которого казалась незыблемой, несмотря на все беспорядки.
Начиная с 1-го января 1980-го, за один только год мы пережили три нападения на наше собственное посольство и начало ирано-иракской войны с бесконечными авианалетами, жутким воем сирен  и светомаскировками. В первые месяцы войны Ирак не уставал бомбить иранскую столицу, причем делал это с самолетов с красными звездами на борту, купленных у СССР.
Но для нас, пятерых детей, по чисто семейным причинам не эвакуированных в Советский Союз, в силу возраста все это были всего лишь будни «на районе», и наши детские игры невольно перекликались с суровой недетской реальностью. Так вместо традиционных детских казаков-разбойников мы играли в хомейнистов-тудеистов (сторонников аятоллы Хомейни и рабочей партии Ирана ТУДЕ). А когда нас начал бомбить Ирак, мы стали играть «в Саддама». Тем для подвижных игр у детишек, для которых чужая революция и война стали будничной повседневностью, было предостаточно.
Изменила исламская революция и топонимику нашего района. После ее победы мы вместе с французским посольством оказались по адресу Нёфле-ле-Шато, 39. Однако новый режим переименовал нашу улицу Черчилля на французский манер вовсе не в угоду французским дипломатам, а в честь парижского предместья, ненадолго приютившего беглого имама Хомейни. В этом городке в северном французском департаменте Иль-де-Франс аятолла прожил три месяца в 1979-м году, когда Ирак его уже выпроводил, а Иран назад еще не ждал. Прямиком оттуда святой старец и вернулся в Тегеран,  ознаменовав тем самым победу в Иране исламской революции.
28-го декабря 1979-го года Советский Союз ввел войска в Афганистан, а 1-го января 1980-го, с утра пораньше, в советское посольство в Тегеране, снеся ворота, ворвались толпы бородатых мужчин. Первым делом они сорвали и подожгли советский флаг. А на высокий флагшток перед центральным въездом в посольство СССР водрузили белое полотнище с черной надписью «Аллах-о-Акбар!» – Аллах велик!
Пока советские дипломаты отходили от новогодней ночи, варвары крушили все на своем пути и швыряли камни в наши окна, крича, что они «афганские патриоты, возмущенные военным вторжением шайтана-шурави на их родину».
В тот раз на помощь охранникам нашего посольства подоспели пасдары (pasdaran-e-engelob – стражи исламской революции) и нападение удалось довольно быстро отразить, не допустив особо масштабных разрушений. Только всю комендатуру разнесли в пух и прах: мебель, телефоны, камеры слежения, система тревожного оповещения – все было разнесено в щепки.
Ворота потом починили, окна вставили, мусор убрали и предположили, что это была провокация. Пока нас хотели только попугать. Скорее всего, нападающие сами получили приказ сверху не усугублять ситуацию. Иначе зачем бы пасдары стали помогать «маленькому шайтану» в нашем лице?! И что без них смог десяток наших охранников против разъяренной толпы религиозных фанатиков?!
Наш дипкорпус собрали на экстренное собрание, где объявили, что пока нас только пугают, а худшее, конечно, впереди. Так же все начиналось и с американцами, которые до сих пор томятся в заложниках.
О происходящем вокруг мы, дети, узнавали из разговоров наших родителей и обсуждали между собой, как насущные новости – других-то не было.
На второй день нового 1980-го, олимпийского для Москвы года, поползли слухи, что в Москве предвидят повторные нападения, и наш посол получил команду ближайшими рейсами отправить в Союз всех детей и женщин, не командированных Москвой, а приехавших в качестве жен и мам.
Взрослые снова вспомнили несчастных американских дипломатов, томящихся взаперти в двух шагах от нас, в нашем же посольском районе Тегерана, и признали, что мера эта оправданная. Судя по всему, повторное нападение на наше посольство следует ждать очень скоро.
Тогда мы еще не знали, что первая попытка захвата нашего посольства будет совершена 27-го апреля, в годовщину Афганской революции и через два дня после того, как с треском провалится военная операция американцев по спасению заложников. В тот раз наше посольство разгромят немного сильнее, чем 1 января 1980-го, но пасдары Хомейни вновь помогут нашим охранникам выпроводить беснующихся варваров.
Зато под следующий новый год, в годовщину ввода советских войск в Афганистан, помогать нам уже никто не станет.
27-го декабря 1980-го на нашу территорию, в очередной раз снеся ворота, которые за истекший уже дважды укреплялись и в итоге стали полностью металлическими, ворвалась толпа в сотни раз больше, чем год назад. В этот раз дело обстояло намного серьезнее. К студентам, религиозным фанатикам и наемникам гастарбайтеров добавились афганские беженцы, возмущенные захватом их страны.
Гигантские толпы разъяренных людей, похожие на тучи черной саранчи, крушили все на своем пути с криками «Марг бар шурави!» («Смерть Советам!» – перс.), «Марг бар Амрика!» (Смерть американцам!) и «Аллах-о-Акбар!».
Они продирались сквозь колючую проволоку на нашем заборе, не чувствуя боли и безжалостно скидывая и давя друг друга. Это была страшная в своей нелепости куча-мала, вооруженная дубинками, камнями и ножами, и в полотняных шароварах, какие сегодня носят курортники,. Они напоминали бы сказочных разбойников, когда бы это не было так страшно.
Как нам потом рассказывали, в советской программе «Время» новость заняла три секунды: «В Тегеране государственному флагу СССР было нанесено оскорбление, а зданию посольства причинен ущерб». На деле вторжение продолжалось несколько часов.
Нападающие изрезали и сожгли наш красный флаг, а потом, в самый разгар рабочего дня, ворвалась в главное здание посольства, в тот самый зал приемов, где проходила историческая тегеранская встреча большой тройки в 1943-м. Для начала разбили мраморную мемориальную доску, посвященную этому историческому событию, а потом принялись крушить все, что попадало им под руку. Разбили коллекционный фарфоровый сервиз, из которого в 43-м угощались Сталин, Черчилль и Рузвельт и сбили люстру, которая помнила еще Грибоедова.
Привыкшие за последнее время к бомбежкам, светомаскировкам и нападениям, советские дипработники прямо под носом у беснующихся фанатиков растащили на сувениры осколки раритетного осветительного прибора. А вот ценную живопись из знаменитого посольского зала никто из наших домой не потащил, и варвары изрезали раритеты ножами.
А в промежуток между этими двумя нападениями для меня уместился целый мир. Об этом я и написала свою книгу «ТЕГЕРАН-1360» (1360-й год по принятому в Иране солнечному календарю (хиджре) – это начала 80-х годов ХХ века по календарю европейскому).
Здесь имеет смысл остановиться и дать разъяснения по поводу конкретного места гибели русского посланника Грибоедова.
Аннотация к роману «ТЕГЕРАН-1360» гласит, что я жила «в том самом посольстве в центре Тегерана,  где в 1829-м году убили российского посла Александра Грибоедова, а с 28 ноября по 1 декабря 1943 года прошла первая за годы Второй мировой войны конференция «большой тройки» — лидеров трёх стран -  Сталина,  Рузвельта и Черчилля».
Первая часть этой фразы, равно как и люстра, «помнящая еще Грибоедова» вызывает недоверие и замечания со стороны тех, кто изучал совместную российско-персидскую историю. Мол, в 1829-м году российского посольства на описываемом месте и в помине не было, стало быть, ни убить Грибоедова там не могли, ни люстры, его помнящей, быть там не могло.
Поясняю. 
Первым делом подчеркиваю, что я не историк, зато целую пятилетку «варилась» в тегеранских реалиях, пусть и ребенком. Соответственно, не претендуя на истину в последней инстанции, передаю, как история Грибоедова преподносилась нам, советским сотрудникам, работающим за рубежом, и их детям.
Для всех советских людей, работавших в Тегеране в 70-80-е годы прошлого века,  Грибоедов был не просто писатель из школьной программы, а ориентир, человек, который работал там же, где и мы. Даже посольским детсадовцам  показывали памятник и объясняли, кто это и почему он сидит именно тут. Что это русский классик - поэт, композитор и дипломат - Александр Грибоедов, он был тут послом и тут же погиб во имя долга и Родины.
Мы, дети, ассоциировали его с нашим действующим послом, который был самым главным человеком в посольстве, и понимали, какой не только важный и ответственный, но и опасный у него пост.
Вполне вероятно, что в этой героической картинке имелись свои идеологические и топографические искажения в угоду морали строителей коммунизма, однако истина определенно где-то рядом.
Бронзовый Александр Сергеевич Грибоедов и сейчас сидит в Тегеране на своем привычном месте -  в посольском парке, в кресле напротив входом в бывший главный, а ныне мемориальный зал старого здания посольства.
А возле входа в этот зал висят две мемориальные доски, напоминающие о произошедших в этом месте событиях, повернувших  русло истории. Одна из них посвящена легендарной встрече «большой тройки» в Тегеране-43, а другая  сообщает, что здесь ранним утром 11 февраля (по старому стилю 30 января) 1829-го от рук разъяренной толпы, напавшей на российское  посольство, погиб посланник  Александр Сергеевич Грибоедов.
Но вообще по поводу того, на каком именно месте в XIX веке было русское посольство и, соответственно, где именно встретил свою гибель Грибоедов, споры ведутся уже второе столетие. Дело в том, что после резни в здании русской миссии в 1829-м году не осталось ни одного живого свидетеля трагедии – за исключением одного предателя, который, возможно, все это и подстроил.
Немногие уцелевшие документы того времени, как место, где находился тот самый «особняк русской миссии», где роковым февральским днем 1829-го произошла смертоносная резня, указывают некий переулок Баге Ильчи (в переводе с фарси - Сад Посла). В этом переулке, согласно этим источникам, находился дом одного из иранских вельмож, предоставленный Грибоедову и сопровождающей его делегации российских дипломатов только на время их визита в Тегеран, так как постоянная резиденция русской дипмиссии в то время располагалась не в Тегеране, а в Табризе, который в то время был столицей Персии).
Во время написания книги я расспрашивала тегеранских старожилов, знают ли они, где находится Баге-Ильчи?  Но они такого переулка не знают. Равно как и не могут показать ни тот особняк,  ни даже его развалины. Знают только, что, кажется, «русского посла убили где-то в районе базара Бозорг (большой базар – перс.)». Но Бозорг и есть в самом центре Тегерана, недалеко от места, где наше посольство находится сейчас.
После убийства посланника Грибоедова персидский шах в знак примирения послал к русскому царю гонца в лице собственного внука с множеством дорогих подарков, среди которых был и знаменитый алмаз «Шах» (желтый алмаз в 88,7 карата, добыт в Индии, первый владелец приобрел его примерно в 1000-м году). Получив столь щедрый дар, Николай  I ответил посланцу шаха Фетх Али, что «кровавый инцидент навечно забыт». В свете этого новый российский посол, сменивший растерзанного буквально в клочья Грибоедова, не занимался  выяснением болезненных моментов в виде точного места и обстоятельств гибели своего предшественника. И не велел делать это своим подчиненным, чтобы лишний раз не бередить зыбкий российско-персидский мир.
Дипломаты Советской России, сменившие после революции царскую дипмиссию, якобы унаследовали эту позицию от предшественников. Хотя, что более вероятно, особенно и не интересовались конкретным местом резни. Правда, один из советских послов брежневских времен, чтобы не напоминать иранским чиновным визитерам об учиненном их стороной варварстве, даже убирал памятник Грибоедову от входа в мемориальный зал. Бронзового Александра Сергеевича тогда переносили к жилому дому сотрудников – к счастью, ненадолго.
А тот особняк, где произошла резня, унесшая жизнь Грибоедова, вероятнее всего, разрушили сами персы. С той же целью – не хранить тяжелых воспоминаний и не сыпать соль на едва зажившие «раны» русско-персидских взаимоотношений.
А раз и та улица, и тот дом бесследно исчезли с карты Тегерана, то лично я не вижу смысла ломать копья в спорах о выверенных до градуса координатах гибели российского посла на карте Тегерана. Тем более  мой роман и не претендует на точность исторического пособия.  Для меня важнее всего, что  и советские, а теперь и российские дипломаты бережно хранят память об Александре Сергеевиче Грибоедове – памятник, мемориальная доску, а трагической резне в российской миссии в посольской школе  по-прежнему посвящен отдельный урок.
И сегодня  для соотечественников, работающих в Тегеране, и для их семей и детей Александр Грибоедов - не просто классик, но и коллега, погибший при исполнении своего служебного долга.
Не случайно, когда на советское посольство нападали уже на моей памяти - сначала 1-го января, а потом 26 апреля и 27 декабря 1980-го года - всей советской  колонии первым делом вспоминались обстоятельства гибели Грибоедова.  К нам тоже врывались  разъяренные толпы религиозных фанатиков, круша все и всех на своем пути. И вот ирония судьбы – именно они уронили и разбили в 1980-м знаменитую «грибоедовскую» люстру.
Откуда же она там взялась?
Опять-таки не претендуя на истину в последней инстанции, просто перескажу, что говорилось о ней в посольстве СССР в Тегеране образца 70-80-х годов прошлого столетия. И что рассказывалась нам, детям, чтобы мы чувствовали исторический дух места, в котором находимся, и могли гордиться и ощущать себя причастными к великим делам. И, следовательно, больше интересоваться родной историей.
Вскоре после трагической гибели русского посла российская дипмиссия окончательно перебралась из Табриза в Тегеран, так как туда переехал шахский двор и, соответственно, перенес столицу. Вместе с прочим имуществом миссии из старой резиденции в новую перевезли и так называемую «грибоедовскую» люстру.  В посольской школе нам рассказывали, что этим громадным и громоздким сооружением из особо ценного хрусталя русский царь наградил своего посланника в Персии за какие-то особые заслуги. Нас даже водили в мемориальный зал смотреть на эту люстру как на музейный экспонат, ведь она была такая старинная, что помнила  на своем веку даже свечи и газовые горелки. А вися в зале переговоров российского посольства, «наблюдала» множество вошедших в историю особ  - от своего дарителя российского императора Николая I, персидского шаха Фетх-Али и его сына принца Мирзы-Аббаса, с которыми вел переговоры дипломат Грибоедов, до всех последующих правителей Персии и Чрезвычайных и Уполномоченных посланников России в Тегеране.
Городские -  а вернее, посольские – легенды, передающиеся от смене к смене посольского состава, ходили не только о люстрах и сервизах в мемориальном зале, но и о самом старом здании посольства.
Меня в первые месяцы после приезда просветила на этот счет девятилетняя подружка, которая на тот момент жила с родителями в этом посольстве уже третий год.
Новое офисное здание советское посольство построило только в 70-х годах прошлого века. До этого  все наши дипломаты ютились в одном помещении – овеянном богатой историей, но не слишком просторном. Тогда нынешний мемориальный зал служил не только для торжественных приемов, как сейчас, а был обычным рабочим помещением посольства.
 Как поведала мне подружка, для возведения нового служебного корпуса, который планировалось соединить со старым зданием длинным коридором, пригласили местных строителей, а следили за ними наши сотрудники в большом количестве. С утра до вечера на площадке толпилась целая куча народа – советские специалисты по строительству, представители хозяйственного и инженерных отделов посольства и аппарата военного атташе. И все они, по словам подружки, своими глазами видели покойников!
Останки нескольких человек обнаружились сразу, когда бульдозер только начал рыть котлован.
- Видимо, это были самые свежие трупы! – предположила Элька зловещим шепотом. – А потом как пошли откапываться скелет за скелетом! Это уже давнишние. На том месте стоооолько убитых оказалось в землю зарыто! Я теперь вообще боюсь туда ходить!
- А как же наши папы там работают? – разволновалась я. – Им же, наверное, страшно!
- Да им-то что! – махнула рукой Элька. – Сидят себе на костях да бумажки свои строчат.
Подружка рассказала, что тогдашний посольский врач предположил, что выкопанные останки пролежали в земле несколько десятков лет. Сотрудники переполошились и доложили об этом послу. Узнав, в чем дело, посол собрал весь коллектив и официально запретил обсуждать эту тему даже между собой. Дело замяли, поэтому, кто эти трупы и откуда, никто толком не знает. Но слухи, несмотря на запрет под угрозой высылки в Союз, все равно передавались из уст в уста, от поколения к поколению советских дипломатов и посольских детей…
Впечатлившись, перед сном я рассказала папе про покойников под его рабочим местом. Маму я даже не стала пугать, а вот папу сочла своим долгом предупредить. Он, правда, к моему предупреждению отнесся легкомысленно и сказал, что все это «детские сказки».
Не исключено, что часть того, что передавалось из уст в уста каждому вновь прибывшему, и впрямь на деле было больше  «городской легендой» и посольской байкой. А то, что рассказывалось о совместной персидско-российской истории советским детям в школе при советском посольстве, исполняющем свою дипломатическую функцию в том самом месте, где эта история разворачивалась, было идеологически «подретушировано». Но мы об этом не задумывались: думаю, в том возрасте история отношений Персии и России мне была бы вообще не интересна, находись я в любом другом месте земного шара. Но в Тегеране каждый рассказ обретал особое очарование просто от того, что ты живешь своей обычной жизнью прямо там, где когда-то творились столь великие дела.
Знаковым в смысле местных «мифов и преданий» советского посольства в Тегеране было и Зарганде – местечко в дорогом районе на севере Тегерана, где располагалась (и расположена по сей день) летняя резиденция советского посольства. Туда мы переезжали с мая по сентябрь. Про Зарганде наши говорили, что в отличие от территории посольства, это «кусок советской земли», так эти 20 га  в дорогом живописном районе у подножья гор под дачи нам предоставила не иранская сторона, а еще до революции1917-го года выиграли у персов в карты наши казаки, бригада которых стояла там на постое. На рубеже XIX-XX веков вольнонаемные части казачьих бригад русского царя действительно служили по найму в персидской армии, в  Зарганде даже сохранились их старые конюшни. Шах стал нанимать их после того, как двенадцать донских казачьих полков, два черноморских полка, казаки с Кавказской линии и несколько сотен астраханских казаков победили его армию в русско-персидской войне 1826-1828-х годов. Тогда, в феврале 1828-го года, Россия с Персией подписали Туркманчайский мирный договор и более между собой никогда не воевали.
Правда это или миф, но Зарганде иранцы обходили стороной даже во время своей революции -  то есть, почти 70 лет спустя. В самые острые политические моменты они врывались на территорию посольства СССР в центре Тегерана и крушили его, но в Зарганде – никогда! Хотя прекрасно знали, что там сидят те же люди, что и в посольстве, вместе со своими семьями. Мы верили, что такое отношение – уважение персов к карточному долгу, а иную причину было сложно даже придумать.
На нашей памяти только однажды двое местных молодых парней перелезли через заргандинский забор и забрались в дачу к одной нашей семье. Все перевернули, но ничего не украли. Наверное, это были незадачливые воришки, считавшие, что советские дипломаты живут очень богато. Но перерыв все их вещи, так и не нашли ничего интересного для себя.


Бимарестан и бимарестанты


Слухи об эвакуации в Союз, распространившиеся в первые январские дни 80-го, вскоре подтвердились. Наш посол издал официальный приказ – женам и детям сотрудников экстренно собираться и записываться на ближайшие рейсы, на которые представительство Аэрофлота выделило специальные квоты. Объявили, что после каникул школа-восьмилетка при посольстве больше не откроется. Наши учителя, завуч и директор тоже засобирались на родину.
Но моя мама категорически не желала оставлять папу одного в такой опасной стране. Сначала хотели отправить назад в Союз только меня, но быстро поняли, что дома меня никто не ждет. Заодно стало понятно, в кого моя мама такая категоричная.
Моя бабушка, мамина мама, так же категорически, как мама отказалась покидать Тегеран, отказалась брать на себя ответственность в моем лице. По телефону она строго сказала, что из ее квартиры на Университете «ребенку» – то есть, мне – будет очень долго добираться до 1-й школы, которую мы так ценим. А переезжать к нам бабушка не хочет и не может, потому что «у нее свои дела, привычки, соседи, приятельницы, поликлиника, абонемент в консерваторию и еще семь внуков кроме меня». Бабушку можно было понять, и мама на нее даже не обиделась.
С нами в Сокольниках жила моя няня тетя Мотя. Но она была уже очень старенькая, с трудом ходила, и когда мы уезжали, даже побоялась остаться одна в квартире. Родни у нее никакой не было, только одна старинная подруга тетя Ася, живущая под Можайском. К ней тетя Мотя и переехала на время нашей командировки. Как-то она брала меня к тете Асе в гости: у нее был просторный дом в деревне и большая дружная семья с детьми и внуками. Там всегда было, кому сходить в магазин, приготовить, убраться и приглядеть за детьми и стариками. Мы понимали, что нашей тете Моте там будет лучше, чем одной.
В результате на семейном совете было решено искать способ оставить в «страшном Тегеране», как называл его папа по названию известного персидского романа, нас с мамой обеих.
Жены могли избежать отправки в Союз только одним способом – устроившись на службу в одну из советских организаций, продолжающих работать в Тегеране. А дети – только если, на собственный страх и риск, их спрячут собственные мамы и папы.
Конечно, на работу в посольство просто так не устроишься: все вакансии, на которые назначали не из Москвы, а через посла, сразу же занимали посольские жены, желающие подработать. Да и мест таких было немного – библиотекарь, продавщица книжного магазина в посольском клубе и секретарь-машинистка при канцелярии посольской школы. Первые два места были заняты, а школу и вовсе закрыли.
В торгпредстве и ГКЭС (Государственный комитет по экономическим связям) вакансий тоже не оказалось. Оставались организации вроде «Совэкспортфильма», представительства «Аэрофлота», СОДа (Советское Общество Дружбы) и советско-иранского банка. Когда папа стал справляться о рабочих местах там, выяснилось, что их женщин тоже отсылают домой. Там же ему подсказали, что не эвакуируют работающих жен советского госпиталя, потому что там всегда не хватает рук на канцелярскую рутину, ведущуюся на русском языке для отчетности перед посольством.
Как истинная дочь семьи медиков, моя мама с энтузиазмом уцепилась за эту идею, попросила папу отвезти ее в советский госпиталь, и в тот же день устроилась в его приемный покой, лишь бы не выслали домой. А со мной все решилось еще проще: не будет же ребенок в девять лет жить один в московской квартире, уж лучше пусть в школу не ходит! Именно так рассудили мои родители и оставили меня при себе, под личную ответственность. Перед самими собой, потому что Родина в лице нашего посла о нарушении приказа об эвакуации детей не ведала.
Опыт у них уже был. Незадолго до командировки в Иран папе удалось добыть на лето путевку в санаторий, который был всем хорош, кроме того, что туда не допускались дети. Однако я благополучно отдохнула там вместе с родителями все 24 дня. Во время утреннего обхода родители прятали меня в шкаф – прямо как Малыш Карлсона, когда в комнату заходила домомучительница фрекен Бок. А на случай, если я попадусь на глаза кому-то из персонала в течение дня, меня заставили выучить наизусть правдоподобный ответ – мол, ночую по соседству в частном секторе, а днем, естественно, прибегаю к маме с папой. Для пущей достоверности родители действительно договорились с женщиной из деревни, к которой меня по вечерам водили пить козье молоко. В случае особого «шухера» я могла и впрямь уйти ночевать к ней – тем более, ее дочка Светка была почти моей ровесницей и мы подружились. С тех самых пор, а было мне тогда пять, анекдоты про любовников в шкафу я воспринимаю очень буквально, живо представляя, как беднягам там тесно, душно и тревожно.
Благодаря маминой активности, примерно через неделю после нападения на посольство мы втроем переехали из посольства в бимарестан-е-шурави – советский госпиталь Красного Креста и Красного Полумесяца. Местные называли его просто «бимарестан», и мы вслед за ними тоже. А по аналогии советские врачи, оказавшиеся в самом сердце исламской республики, и себя в шутку называли «бимарестантами».
На тот момент «бимарестан-е-шурави» существовал уже более 30-ти лет, тегеранцы хорошо знали его и советским врачам доверяли.
Несмотря на идеологические разногласия с «шурави», советских врачей иранцы уважали. Содержал себя наш госпиталь сам – за счет платного отделения, куда при необходимости ложились обеспеченные иранцы, не уехавшие из страны. Все знали, что у советских врачей самая точная диагностика.
Мне казалось, что я попала в фантастический город из «Незнайки на Луне», где писатель Носов высмеивал лунных капиталистов, живописуя их странные нравы.
Но мне все нравилось – особенно, панорамные окна, они же – балконные двери.
И я очень расстраивалась, когда несколькими месяцами позже мы с мамой резали портняжными ножницами рулоны толстой черной материи, чтобы занавесить ими чудесный вид на самый центр Тегерана и на горы.
В первый день месяца фарвардина или 21 марта 1980-го мы вместе с иранцами вступили в новый, 1360-й год. А в последний день месяца Шахривар (22-го сентября 1980-го года) началась война с Ираком. Отныне с наступлением сумерек мы опускали светомаскировочные портьеры и научились в беседах обозначать события, как «до войны» и «в начале войны». Когда позже в Москве я рассказывала, что окончила два класса школы «еще до войны», все почему-то смеялись.
Помню самую первую воздушную тревогу. Истошно взвыла сирена и в небе появились … советские самолеты! Мы всем коллективом в ужасе неслись вниз, в убежище, как табун напуганных диких лошадей. Но страшнее всего было от того, что нас бомбит родной авиапром.
Позже нам объяснили, что Ирак закупил у СССР советские истребители-бомбардировщики в рамках какого-то соглашения еще до того, как напал на Иран, а теперь вот использует. А теперь Советский Союз хоть и высказал Ираку официально свое неодобрение по поводу развязывания войны, но отнять свое вооружение уже не может, это противоречит договору.
Не прошло и недели, как советские мальчишки от 5 до 70 вместо того, чтобы стремглав мчаться в бомбоубежище, первым делом с любопытством задирали головы в небо и соревновались в распознавании моделей, будто играли в самолетики. Вот летит СУ-7Б, а вот МИГ такой-то…
Родные СУ и МИГи бомбили нас каждый день, прерываясь только по пятницам, когда у обеих воюющих сторон наступала «джума» – выходной и священный день, ссориться в который по исламским понятиям – страшный харам (грех). По пятницам же, если случалась такая оказия, иранцы и иракцы могли даже сесть за один стол и мирно откушать. В прочие же дни Тегеран бомбили вполне по-взрослому. Истошный вой сирены раздавался чуть ли не каждый вечер. Улицы тут же оглашались пронзительными воплями местных мальчишек «Хамуш! Хамуш!» («Тушите свет!» – перс), электричество вырубалось, лифт тоже – и все жильцы нашей башни бежали вниз по лестнице, в бомбоубежище.
А скоро уже все спускались в бомбоубежище ленивой трусцой, ведя по дороге светские беседы и обмениваясь шутками и комплиментами. С каждым новым разом страх притуплялся, и вечерний забег в бомбоубежище с фонарем становится чем-то привычным – вроде вечерней зарядки. А для нас, детей, он вскоре и вовсе стал отдельным развлечением – по пути в бомбоубежище мы наблюдали и познавали взрослую жизнь.
Моя жизнь с 1978-го по 1982-й была совсем не похожа на привычный образ «счастливого советского детства». Но я была вполне довольна и проявляла ко всему вокруг здоровое и веселое любопытство.
Теперь я точно знаю: если ребенка в восемь лет поместить в другой мир, каким бы он ни был, он с легкостью примет на веру все, что там происходит. Думаю, это самый «адаптогенный» период становления личности. Лет до двенадцати ребенок с легкостью обретает дом везде, куда бы ни занесло его родителей. Уж не потому ли так веселы чумазые цыганята, несмотря на отсутствие постоянной крыши над головой? Ведь кочуют они, держась за подол матери.
И я приняла новую реальность быстро, как цыганенок.

Пендюшка


Как только моя мама стала «бимарестанкой», устроившись в бимарестан-е-шурави (советский госпиталь или СОКК и КП – Советское общество Красного Креста и Красного Полумесяца) на единственную должность, не требующую медицинского образования – заведующей приемным покоем, мы с папой обрели  нечто вроде ежевечерней юмористической передачи. За ужином мама развлекала нас историями из жизни приемного покоя. Ее обязанностью было вносить в журнал данные первичных посетителей, а также тех, кого врачи направляли в стационар. Работа оказалась не простой. Шутка ли, не зная ни английского, ни фарси выяснить у посетителя ФИО, адрес и то, на что именно он жалуется!
К маме прикрепили двух помощниц-переводчиц – иранок азербайджанского происхождения Сару-ханум и Розу-ханум. Они свободно владели фарси, русским и тюркским, но помочь могли не всегда – они заодно ведали архивом, составляли и возили отчеты в иранский минздрав и помогали с переводом советским врачам, ведущим прием. Сама мама в школе и в институте учила немецкий и уверяла, что даже кое-что помнит. Но воспользоваться этими знаниями в приемном покое ей никак не удавалось. В то время, вскоре после исламской революции, многие иранцы легко общались на английском, а вот немецкий в ходу у них не был. Маме приходилось без конца залезать в выданный ей помощницами русско-персидский разговорник, который Сара с Розой сделали сами, напечатав слева русскими буквами самые ходовые фразы на фарси, а справа – их перевод. С помощью этого «самиздатовского» словаря маме удавалось успешно заполнять журнал приемного покоя – а заодно общаться с множеством разных людей и познавать мир.
Ее первая рабочая неделя ознаменовалась культурным шоком:
- Такие странные эти иранцы! – делилась она с папой в свои первые рабочие дни. – Приходит сегодня пожилой перс, за живот держится и что-то на своем мне объясняет. Я ему: «Эсме шома че?» («Назовите ваше имя» – перс). А он мне: «Насрала!» А за ним другой, тычет пальцем себе в бок и бормочет: «Насратула-насратула…»
- Ничего странного, – добродушно разъяснял мой папа, знающий фарси. – Насролла и Насратолла – одни из самых древних и распространенных в Иране мужских имен.
 А уж пытаясь вызнать, что и где у пациента болит, чтобы внести это в журнал, мама в полной мере освоила пантомиму и устраивала целый театр мимики и жестов. На примере мамы папа объяснял мне, как важно в жизни знать иностранные языки. Поэтому мои родители, хотя и наплевали на 3-й и 4-й класс советской школы, все же отдали меня на курсы английского при армянской школе на соседней улице. Боялись, что по возвращении в Москву меня не возьмут назад в мою английскую спецшколу, конкурс в которую, по их словам, был как в театральный вуз. Курсы отнимали у меня по часу два раза в неделю, что в сравнении со школьной шестидневкой по 5-6 уроков в день было сущей ерундой. Однако от ступора советского отличника, стесняющегося говорить на иностранном языке (а вдруг закрадется ошибка?!) армяно-английские курсы меня успешно избавили. С ошибками или без, но я бойко тараторила на английском безо всякого смущения – доносила, как могла, свои мысли до собеседников и как-то понимала, что они говорят в ответ.
А беседовать на английском приходилось каждый раз, если мне хотелось пообщаться с девочками. Дело в том, что все остальные советские девочки, кроме меня, честно эвакуировались на родину, и в наличии были только местные – дочки владельца супермаркета на углу, где закупались наши врачи. Ромину и Рою все наши хорошо знали, поэтому пускали поиграть на территорию советского учреждения. Но, к моему сожалению, случалось это не часто, ведь, в отличие от меня, девочки ежедневно ходили в свою школу. В остальное время приходилось общаться с мальчишками, которых, как и меня, родители на собственный страх и риск утаили от массовой эвакуации и держали в подполье на территории бимарестана. Их было четверо: трое, как и я, прогуливали школу, а одному она была еще не положена в силу детсадовского возраста. Впрочем, детсада у нас не было тоже. Зато было много свободы: пока родители работали, мы пятеро – четверо мальчишек и я – были предоставлены сами себе на больничном дворе, который в то время казался мне огромным и жутко интересным.
Мы с Сережкой, моим ровесником, по праву старшинства считались главными, и младшие – первоклассник Лешка и второклассник Макс – нас слушались. Изредка восставал только наш самый младший, пятилетний Сашка, он же брат Сережки. Беднягу все время оставляли на старшего брата: их мама была операционной сестрой при папе – хирурге-акушере. Иногда пятилетний Сашка мог обидеться на подзатыльник от Сереги и наябедничать родителям. Но если мы с Сережкой ссорились и дрались, а такое нередко случалось, Сашка все время горой вставал за брата. Сережка вообще был для младшего брата идеалом, как сейчас сказали бы – иконой стиля. Младший брат повторял за ним как хорошее, так и плохое – например, ругательные слова. А выражались мы, бывало, не самым культурным образом – особенно, когда ссорились.
Учитывая наш ограниченный детский контингент, логично предположить, что нецензурный вокабуляр заимствовался нами дома. Самые затейливые ругательства притаскивали в нашу узкую компанию Сережка и Сашка. Их папа был именно таким хирургом, какими мне представлялись хирурги по кино и книгам – немногословный высокий крепкий мужик, с большими теплыми руками. Да и взрослые рассказывали, что Сережко-Сашкин папа – что называется, хирург от Бога. Говорили, что ему нет  равных – как в операционной, так и по части крепкого словца. Что до его акушерской специализации, я тогда не очень понимала, что это. Для нас все эти мудреные названия докторских профессий – отоларинголог, дерматолог, уролог – были привычными, обиходными названиями, но чем именно они там занимаются в рабочее время, нас не сильно интересовало. Точно нам была известна сфера приложения только тех специалистов, которых обслуживающий персонал из местных, нахватавшийся русских слов, называл по существу – например, доктор-кожа (дерматолог), доктор-нос и доктор-глаз. Лешкин папа как раз был «доктор-нос», папа Макса – «доктор-глаз», а Серегиного папу местные никак не называли.
 Однажды Серегин папа взял нас с Серегой на операцию по кесаревому сечению – наверное, в педагогических целях, чтобы мы увидели, как нелегко матери дается жизнь ее ребенка. Мы наблюдали все от начала и до конца – и на меня действо произвело глубочайшее впечатление. Особенно, когда Сережкин папа извлек из кровоточащей раны на животе усыпленной и укрытой простыней пациентки настоящего, живого ребеночка и тот жалобно заскулил. А потом Серегин папа отрезал – как мне показалось, от новорожденного – какой-то окровавленный предмет размером с яйцо и ловко метнул его в урну в углу операционной прямо над нашими головами. Тогда же я имела удовольствие прослушать хваленые крепкие «хирургические» выражения. Ничего подобного я доселе не слышала: дома при мне ничего страшнее «сволочи» не произносилось. Но удивительным образом крепкие словечки не покоробили мой слух: я восприняла их как фольклор, подивившись, что витиеватые производные от всем известных «плохих» слов могут звучать не похабно, а забавно.
Как-то вечером мама за ужином в очередной раз веселила нас с папой историями из жизни приемного покоя:
- Такая роскошная дама поступила к нам в платную гинекологию! – делилась мама. – Я даже не знала, что бывают такие красивые и утонченные персиянки! Наверное, из местной аристократии. И что она только забыла в Красном Кресте?
- У нас лучшие в городе гинекологи, – вступился за честь госпиталя папа. – Особенно после того, как уехали английские и американские.
Мама сообщила, что новая пациентка легла на обследование по женской части – и принялась со смаком описывать ее дорогой шелковый халат, золотые украшения, гордую осанку, тонкость черт и изысканность манер. Описания были столь наглядными, что я во всех красках представила себе эту шикарную даму. Заодно мама похвалилась, что ей, наконец, удалось применить свой немецкий, благо новая пациентка изъяснялась на всех европейских языках. К тому же, новенькая очень обрадовалась случаю пообщаться с первой в ее жизни советской женщиной, которой оказалась моя мама.
- Она рассказала мне, что училась в Париже на архитектора, – поведала нам мама за очередным ужином. – В той же «эколь» (школе), что и шахиня Фарах Пехлеви.
Еще несколько вечеров подряд мама живописала, как подружилась с шикарной персиянкой и как многое про нее узнала. Имя красавицы – Паризад-ханум – произвело фурор среди моих дружбанов мужского пола, которым я (за неимением иных новостей) мамины рассказы исправно передавала. На фоне однообразных бомбежек появление ханум «Париж-в-зад», как тут же окрестил новую пациентку Серега, стало настоящим событием.
- Такая красивая женщина, а имя такое … странное! – говорила мама.
- Никакое не странное, это древнее и распространенное персидское женское имя, переводится как «ангелочек», – снова терпеливо пояснял папа, по персидскому и истории Ирана у него всегда было «отлично».
Вскоре выяснилось, что Паризад-ханум происходит из богатой и знатной тегеранской семьи. Как она рассказала моей маме, в отличие от большинства своих родственников и друзей, в революцию ее семья не покинула Иран по воле ее отца. Тот служил при шахе Пехлеви, тяжело переживал бегство монарха из родной страны, но сам уехать не смог – так любил свою родину. Тогда это не казалось пустыми словами: многие богатые и светские иранцы так и не нашли в себе сил покинуть свое отечество после революции. Одни надеялись, что шах вернется и все станет по-прежнему, другие верили, что исламская революция сделает их народ счастливым… Да и любовь к родной земле – для иранцев не пустой звук, а вполне осязаемая, конкретная привязанность. Я имела случай убедиться в этом на примере своих подруг: их отец, владея несколькими магазинами в центре Тегерана, мог бы последовать за своей родней, эмигрировавшей в Париж и в Лос-Анджелес. Но он сказал своей жене, двум дочерям и сыну: «Мы никуда не поедем, наш дом тут». А слово отца в иранской семье – закон.
Еще Паризад-ханум рассказала моей маме, что ее семье удалось уберечь от национализации один из своих роскошных особняков в предгорном местечке Дарбанд на севере Тегерана.
Я знала этот дорогой северный район: иногда папа возил нас с мамой туда на машине – погулять и подышать воздухом. В Дарбанде было намного прохладнее, чем внизу, в центре города, и воздух намного свежее.
Мама рассказала, что Паризад-ханум даже пригласила через нее всю нашу семью в гости в свой дом в Дарбанде, как только она закончит обследование.
Еще новая приятельница поделилась с моей мамой тем, что привело ее в советский госпиталь. Рассказала, что в свои 32 года она десятый год замужем, а забеременеть все никак не удается. Это огромная проблема для любой семьи, а для иранской – десятикратная. Паризад-ханум знала, что эффективнее всего бесплодие лечат в Европе. Но если в 80-м выехать из страны иранцы еще могли, то назад не пустили бы точно – только это остановило Паризад-ханум от лечения в Цюрихе, где она наблюдалась в шахские времена. А в Тегеране европейских врачей не осталось, кроме советских. И кто-то из знакомых сказал Паризад-ханум, что советские не так уж плохи. Мол, госпиталь хотя и Красного Креста, но условия хорошие, особенно, в платном отделении. Здание и оборудование предоставлены еще шахом, то есть, европейского уровня. А врачей в Советском Союзе учат на совесть и медикаменты им с родины присылают качественные, проверенные.
Наконец, настал тот день, когда и мы с моими четырьмя дружками увидели хваленую Паризад-ханум своими глазами.
Обычно мы носились по больничному двору на скейтах: мы называли их «досками», тогда они только появились в продаже. Тегеранские спортивные магазины успели закупить их в большом количестве в Штатах еще при шахе, а Хомейни не нашел в них ничего предосудительного.
От нечего делать и хорошей погоды скейты мы быстро освоили и выделывали на них самые невообразимые пируэты. Своей «доски» не было только у пятилетнего Сашки, хотя кататься он умел – просто мама ему не разрешала. Когда у Сережки было хорошее настроение, а их мамы рядом не было, он давал Сашке прокатиться. А когда мама не видела, но Сережка прокатиться все равно не давал, хитрый Сашка начинал нарочито громко и пронзительно реветь. Пока на его истошный вой не сбегались взрослые и не начинали выспрашивать, кто же обидел такого хорошего мальчика?!
Вид у Сашки был и впрямь ангельский: белые кудряшки и огромные синие глазищи, которыми он умел похлопать так, что тут же получал все желаемое. Иранцы просто не могли спокойно пройти мимо нашего Сашки: белокурые и голубоглазые детки чрезвычайно их умиляли. Мы же с Серегой были темноволосыми, а Лешка с Максом – каштановыми и кареглазыми. К тому же, мы были старше, поэтому местные восторженно щипали за пухлые щечки только несчастного Сашку, который это ненавидел. Но ему объяснили, что грубо отпихивать иранских взрослых, пытающихся его потискать – некрасиво. Иранцы не видят ничего плохого в том, чтобы расцеловать чужого ребенка, а щипание за щеки – для них выражение восхищения высшей степени. Мне иногда даже становилось слегка обидно, что меня никто не тискает: в свои девять среди местных я считалась уже почти взрослой – и к обращению ко мне иранцы даже добавляли уважительное «ханум» – госпожа. А к маленьким девчонкам так не обращаются.
А что ангелочек Сашка умел быть и другим – орать, как резаный, топать ногами, стучать кулаками и ругаться, как сапожник – знали только мы, его друзья. Ну и, может быть, его родители. Хотя отца своего Сережка с Сашкой оба боялись чрезвычайно. И угроза наябедничать их папе мигом приводила обоих в чувство.
В то утро мы, как всегда, гоняли на скейтах вокруг фонтана в больничном дворе, а Сашка, как всегда, ныл, выклянчивая у Сереги доску, чтобы прокатиться. В этот момент перед нами и появилась она – Паризад-ханум. Я сразу ее узнала, несмотря на то, что никогда раньше не видела: по точеному профилю, толстой каштановой косе, обвитой вокруг головы (на территории госпиталя женщины могли не носить платок), шелковому халату с драконами и ювелирным украшениям тонкой работы – так красочно расписала все это моя мама. Роскошной персиянке явно было скучновато одной сидеть на скамейке возле фонтана и хотелось пообщаться: она отложила глянцевый журнал, который листала, встала и направилась – разумеется, к ангелоподобному Сашке! Тем более все остальные носились туда-сюда на своих досках, а этот милый мальчик стоял в одиночестве и жалобно хныкал.
Конечно же, великолепная Паризад первым делом ухватила Сашку за его аппетитные щечки и что-то умиленно заворковала на фарси. Серега заметил это издалека и быстро понял, что дело пахнет керосином.
- Давай быстро к ним! – крикнул он мне. – А то этот придурок сейчас как ляпнет что-нибудь!
Тут надо отметить, что со всеми нами родители проводили регулярную профилактическую работу на предмет правил общения с местными.
Запретить нам приближаться к иностранцам в принципе было невозможно: другого места для прогулок, кроме того, где дышат воздухом пациенты и их посетители, у нас просто не было. Но мы знали, что у иностранцев нельзя что-либо просить и брать (кроме тех случаев, когда ты в магазине со взрослыми и хозяин тебе что-то дарит, а родители разрешают это взять).
Если же иностранцы сами у тебя что-то просят или выспрашивают, надо немедленно сообщить об этом старшим.
Еще нам нельзя было говорить о себе Russian – русский, только Soviet – советский.
Иностранцам ни в коем случае не следовало хамить, огрызаться и вообще как-либо порочить гордое звание советского ребенка. А то, мол, пациенты могут нажаловаться на это «раису» – то есть, директору госпиталя (раис – начальник – перс). И наших родителей вышлют в Союз в 24 часа – за то, что не воспитали своих детей должным образом. Этого мы боялись пуще всего: страшно было даже представить, что с нами сделают папы-мамы, если из-за нашего поведения сорвутся их дачи-Волги и прочие грандиозные планы на сытую жизнь и доме-полной чаше в Союзе.
Циркуляр про «просьбы и выспрашивание» был не слишком актуальным: все равно иностранцы, нас окружавшие, русского не знали, а фарси и английского не знали мы. Из нас пятерых по-английски немного болтала я, благодаря своей московской «позвоночной» и тегеранской армянской школам. Когда я стала посещать последнюю, а мой папа за это платить, он даже сказал мне, чтобы я использовала любую возможность попрактиковаться в своих разговорных навыках. Например, если кто-то из пациентов госпиталя во время прогулки вдруг желает побеседовать со мной по-английски, я не должна убегать, как дикарь, или невежливо молчать, как глухарь. Вполне можно сообщить собеседнику свое имя и возраст, рассказать, какой красивый город Москва и как прекрасно, что советские врачи лечат иранских больных.
- Ты только случайно не скажи никому monkey (мартышка – англ) или dog (собака – англ), а то для иранцев это обидные обзывательства, – пошутил мой папа. – Сразу побегут к раису жаловаться!
Видимо, «жалобы раису» и испугался Серега, увидев, что его младший брат, крайне расстроенный недаванием ему скейта, остался наедине с тискающей его иностранкой. Пятилетний Сашка, хотя иностранными языками в силу малого возраста и не владел, но по-русски, когда хотел, мог изъясняться красиво, как взрослый. Но в данном случае общаться Сашка не хотел, он хотел кататься. А иностранная тетка, вцепившаяся в его щеки, ему мешала. Сашка хотел только одного – отнять у брата доску и у него, видимо, был план. И ровно в тот момент, когда мы с Серегой подкатились к Паризад-ханум, держащей в своих наманикюренных пальчиках Сашкины розовые щечки, хитрый Сашка попытался ногой выбить из-под старшего брата доску, для чего ему пришлось довольно резко оттолкнуть Паризад-ханум. При этом он громко и членораздельно изрек перл из фольклорного репертуара своего папы-хирурга – в печатном варианте пусть он звучит как «пендюшка».
Дополненное уменьшительно-ласкательным суффиксом, бранное слово звучало забавно и на удивление точно отражало суть того, к чему его применяли. По крайней мере, в исполнении Сережкино-Сашкиного папы. «Пендюшками» он величал назойливых женщин, а заодно – досадные обстоятельства, осложняющие жизнь. Например, суровое: «Вымотала меня эта пендюшка!» – это про приставучую пациентку. А пренебрежительное «Все это пендюшкины слезы» – про муху, из которой раздули слона.
Отцепляя от своих щек назойливую Паризад-ханум, маленький Саша выбрал тон первый, суровый:
- Уйди, пендюшка! – внятно молвил ангелоподобный мальчик в гробовой тишине, образовавшейся от того, что удивленная Паризад-ханум перестала щебетать.
Возможно, аналогичным тоном могло быть сказано и что-то вроде «Простите!» – например, когда ты отталкиваешь того, кто загораживает тебе выход из трамвая на твоей остановке, а ты опаздываешь.
- What did this pretty kid say? («Что сказало это прелестное дитя?» – англ) – вопросила Паризад-ханум, глядя почему-то на меня. Наверное, она тоже считала меня взрослой.
Серега больно ткнул меня в бок – мол, положение надо спасать! Я его поняла. Да и сама я была вежливой ровно на столько, чтобы догадаться, что истинное значение сказанного «прелестным дитя» иностранке переводить не стоит.
- He said that you're very beautiful! («Он сказал, что вы очень красивая!») – отделалась я несложной фразой.
Тут Паризад-ханум расплылась в довольной улыбке и к нашему ужасу стала радостно причитать на все лады:
- О, пендюшка! I am pendiushka! What a nice Russian word! Such a polite Soviet boy! («Я пендюшка! Какое прекрасное русское слово! Какой вежливый советский мальчик!»).
Мальчишки прыснули в кулаки и разбежались. А я ради приличия постояла еще полминуты, затем почтительно, как хорошая девочка, сказала «Гуд бай!» – и тоже убежала к дружкам хихикать.
На следующий день мы старались не попадаться гуляющей Паризад-ханум на глаза – надеялись, что, не видя нас, она забудет и «прекрасное русское слово», которое так некстати выучила. А через пару дней мы и вовсе забыли о том, что научили Паризад-ханум плохому.
Зато на третий день вечером мама пришла с работы потрясенная и стала делиться с папой:
- Представляешь, эта интеллигентная персиянка, Паризад-ханум, заходит сегодня ко мне в приемный покой угостить персиками и вдруг заявляет: «Вы, Ирина-ханум, пендюшка!» Только не говори мне, что это очередное древнее распространенное персидское имя! – предостерегающе повысила голос мама и продолжила:
- Я аж дар речи потеряла! А она все повторяет это, заглядывает мне в глаза и спрашивает: «Вам приятно, Ирина-ханум?»
Я почувствовала неладное и стала подвигаться к входной двери, чтобы сбежать во двор. Но папа предугадал мой маневр:
- А ну-ка стой! Сдается мне, что без тебя тут не обошлось!
- И ведь не скажешь же ей, что это гадость! – продолжала рассказ мама, нарочито не глядя на меня. – Ну, я ее и спрашиваю: «Где ж вы, Паризад-ханум, услышали такое слово?!» А она мне: «А вот в нашем дворе гуляет такой прелестный и воспитанный белокурый мальчик, он мне так сказал! А девочка темненькая постарше перевела, что это по-русски значит – красивая! Такой маленький мальчик, а уже дамам комплименты делает! Такая прелесть! Вот я слово и запомнила, чтобы при случае тоже кому-нибудь из советских женщин комплимент сделать. А вы, Ирина-ханум, самая главная пендюшка!»
Тут папа покатился со смеху. Но маме было не смешно:
- Вот ты ее так воспитываешь, шуточками своими, а результаты получаю я! – закричала она. – Посмотрела бы я на тебя, если бы эта Паризад приперлась к тебе в кабинет с сообщением, что ты главный пендюк!
Тут мне стали делать внушение. Но быстро пришли к выводу, что я хотела, как лучше. И вообще у меня не было другого выхода. А что до маленького Сашки, так он не виноват – подцепил от своего старшего брата, который, в свою очередь, подцепил от своего отца. И я даже догадываюсь, где! Сережка мог «притащить пендюшку» с той самой операции, куда нас брал его отец: в процессе это словечко точно звучало и мне тоже запомнилось. Другое дело, что мне уже давно не пять, и я бы никогда не применила его ко взрослому человеку – тем более, к иностранке.
В итоге мои родители постановили, что если Сашку сейчас отругают, то он, наоборот, это неприличное словцо запомнит надолго. А если сделать вид, что ничего страшного не произошло – то, может, и забудет. И родителей Сашкиных расстраивать не надо – у них на днях целый ряд ответственных операций. А наша «Париж-в-зад» все равно скоро выпишется – и пусть тогда хоть всех подряд пендюшками обзывает! А пока не выписалась, надо просто предупредить всех наших, чтобы, если что, на «комплименты» от Паризад-ханум не реагировали.
Так оно и вышло. Паризад-ханум еще недельку пообзывалась на всех медсестер в гинекологии, а потом ее выписали. Говорят, после лечения в советском госпитале она сумела забеременеть – и не последнюю роль сыграл в этом как раз Сашкин отец. Он что-то там ей вырезал.


Дарбандская канатка


Дарбанд, как и другой северный район города Шемиран, расположены выше уровня моря почти на 2 тысячи метров. А фуникулер из Дарбанда поднимал к горе Точаль аж на все 4000 метров. Мне эта информация отчетливо запомнилась потому что в 9 лет мне никак не удавалось ее визуализировать. Вот мы с мамой и папой гуляем по Дарбанду, а под нами, ниже на два километра, море! И где же оно тогда? Позже, конечно, пришлось осознать, что для подобного географического утверждения морю вовсе не обязательно быть поблизости. И оно значит всего лишь, что это мы в горах, а море, выше уровня которого мы находимся, может быть где угодно.
Поблизости была главная из шахских резиденций – дворец Ниаваран. Именно в нем до своего бегства семья Пехлеви проводила больше всего времени. В окрестностях еще с шахских времен осталось множество изысканных ресторанчиков: они все еще работали, просто перестали продавать вино.
В Дарбанде больше всего мне нравилось любоваться шикарными виллами, утопающими в роскошных садах с водопадами и фонтанами, вместо заборов окруженными живой изгородью из тутовника. Там был особняк и любимой национальной певицы иранцев Гугуш, но на тот момент она уже бежала из страны.
Один из домов был выстроен в виде гигантского корабля и папа рассказывал, что хозяин этой виллы – бывший капитан. А такой архитектурой дома он, мол, пытался заглушить свою тоску по морям-океанам. И что с тех пор, как он сошел на сушу, он каждое утро выходит на «нос» своего дома-корабля, встает за штурвал, который там установил, и начинает отдавать приказы команде своего судна – то есть, домашним. Я понятия не имела, откуда папа все это знает, но дом-корабль с хозяином-капитаном, утащившим к себе домой настоящий штурвал с настоящего корабля, в моих глазах становился вдвойне интересным.
Еще я любила подниматься на смотровую площадку Дарбанда, откуда город был как на ладони и казался игрушечным. Но главной моей страстью некоторое время была канатная дорога. До того самого раза, пока папа не внял моему нытью и не купил мне за один туман билет «туда-обратно» до ближайшей станции. До вершины Точаля оттуда было еще ох как далеко. Но мне хватило и этого.
Сейчас бы это устройство назвали кресельным подъемником первого поколения: в 70-х, при шахе, оно поднимало наверх горнолыжников, а в 80-м осталось не при делах. Моя мама считала, что у иранцев не может быть ничего исправного, поэтому кататься на казавшейся ей заброшенной «канатке» мне категорически запрещалось.
Запрещалось – а потому и стало тем самым особо сладким плодом, о котором я исправно вспоминала каждый раз, когда мы приезжали в Дарбанд.
И однажды, когда мама не поехала с нами, а я изныла папе все уши, он сказал то, чего я собственно от него и добивалась: «Ну ладно, только отстань!» И купил один билет, заявив, что его «паризад», пожалуй, не поместится в узкое сиденье.
Меня усадили в заветное креслице, причем на всей канатке я была совершенно одна, других пассажиров не было в принципе. Папа остался ждать меня возле рубки, откуда устройством управлял пожилой иранец.
Это было волшебное ощущение – в гордом одиночестве, сидя на крохотном стульчике, лететь сначала над дарбандскими особняками и садами, потом над ресторанчиками в горных ущельях, над водопадом и горной речушкой, храбро наблюдая, как дома и люди внизу на глазах превращаются в мелких букашек. И вдруг скрип канатов и шестеренок замолк, мое креслице дернулось и замерло – и я зависла над почти бездонной пропастью. В первую секунду было и страшно, и весело, и захватило дух. Но еще через секунду меня охватил ледяной ужас и ощущение полнейшей беспомощности и одиночества – это противное чувство я помню до сих пор. Подозреваю, что управляющий «канаткой» иранец выключил на пару секунд рубильник в самой высокой точке по просьбе моего отца, они как раз беседовали, пока я каталась. Если это так, то трюк отцу удался в лучшем виде: с тех пор, приезжая в Дарбанд, я больше ни разу не заикнулась о канатке.


Пуль фарда!


Я обожала, когда к нам на больничный двор приходили поиграть дочки владельца соседнего продуктового магазинчика – иранца по фамилии Рухи. Мы общались на адской смеси английского, русского и фарси, но диковинным образом прекрасно друг друга понимали. А нахватавшись обиходных персидских слов, я снова вляпалась в лингвистический казус. Вернее, замаскировала под него осознанное преступление – и за него мне уже попало по-настоящему. Родители редко баловали меня сладостями, а я их очень любила – особенно, кукурузные хлопья в карамели. Они продавались в больших красивых коробках как раз в магазине отца моих подруг и стоили довольно дорого – 15 туманов. В какой-то момент жажда наслаждения вкусом стала во мне сильнее здравого смысла – и я придумала, как себе это наслаждение устроить. Я уже заметила, что в определенные дни и часы отец моих подружек оставляет за прилавком своего 15-летнего сына Хамида, а сам уезжает на закупки. Хамид был очень вежливым парнем или просто я ему нравилась, но он все время улыбался, когда меня видел. И когда я впервые заявилась к нему в магазин без родителей и ткнула пальцем в заветную коробку, Хамид с радостью мне ее протянул. И даже на то, что вместо оплаты я заявила «Пуль фарда!» («Деньги завтра!» – перс), добрый парень тоже радостно кивнул и улыбнулся.
В этом, собственно, и состоял мой план. Первоначально я рассчитывала со временем признаться в содеянном своему папе и попросить его отдать Хамиду 15 туманов. Но потом как-то забыла... Тем более, все так удачно складывалось, и юный продавец каждый раз по-прежнему радостно мне улыбался! Каждый раз – потому что я стала регулярно наведываться за лакомствами. И не только сама: я приводила своих друзей-мальчишек и при помощи своей волшебной фразы «Пуль фарда!» угощала их любыми вкусностями. Конечно, у моих подружек сладостей и так было вдоволь, ведь это был их магазин! А мальчишки, хотя и бывали противными, но, так же, как и я, избалованы лакомствами не были. Чуть ли не целый месяц сын хозяина безропотно выдавал мне все, что я у него просила. Но однажды час расплаты все же настал: видно, «фарда» накопилось столько, что недостачу заметил сам господин Рухи – и Хамиду пришлось меня «сдать». Как именно у них там все выяснилось, мне неведомо, но скандал у себя дома я запомнила очень хорошо! В тот роковой вечер мой папа как раз заглянул в магазинчик Рухи, где приветливый хозяин обычно по-дружески с ним болтал – как с единственным, кто в советском госпитале мог общаться на его родном языке. Но в этот раз господин Рухи выглядел смущенным и расстроенным: через слово извиняясь, он предъявил моему отцу счет, который уже хорошенько перевалил за сотню туманов. И тем вечером вместо ужина родители закатили мне разбор полетов, который им весьма удался. Возможно, именно из-за него с того самого далекого тегеранского 80-го больше ни в одну аферу я никогда в жизни не ввязывалась.


Мой первый баран


Накануне Новруза – иранского Нового года, недельное празднование которого начинается в день весеннего равноденствия 21 марта -  папа сообщил, что семья Рухи приглашает меня в гости с ночевкой. С вечера вторника в их доме будут отмечать Чахаршанбе-сури – последнюю ночь со вторника на среду уходящего года, в которую принято совершать интересные обряды, эта традиция досталась иранцам еще от зороастрийцев.
Мама пыталась воспротивиться: ребенка, одного, на всю ночь, в местный дом, на религиозные торжества… Но папа заверил ее, что Чахаршанбе-сури, как и сам Новруз, пришли из доисламских времен и к религии никакого отношения не имеют. Это, скорее, фольклорное наследие вроде колядок и святочных гаданий на Руси.
Но главным аргументом для мамы стало то, что раз ребенок – то есть, я – лишен советских детских развивающих мероприятий, то пусть хоть на иранские поглядит, а заодно в английском поупражняется и получит знания о древнейшей истории и философе Заратустре.  Перед понятиями «развивающие мероприятия» и «знания» мама устоять не смогла – и меня благополучно отпустили.
В назначенный час – к  9 вечера во вторник - папа проводил меня до дверей дома Рухи, пообещав, что заберет завтра к вечеру.
В квартире, занимающей целый этаж, собралась вся семья – сам господин Рухи с женой, мои подруги Ромина и Роя, их старший брат Хамид, а еще зашла соседская девочка по имени Жанет и привела с собой свою кузину. В ожидании праздничного ужина мы с девчонками сидели на крыше их дома, что в Тегеране до войны было повсеместно принято, и наслаждались теплым ласковым вечером, рассказывая  по кругу страшные истории. Когда подходила моя очередь, я тоже выдавала очередную «страшилку», хотя задача осложнялась тем, что «травить байку» мне приходилось по-английски, иначе собеседницы меня бы просто не поняли. Активно жестикулируя, я на ходу изобретала литературный перевод детским идиомам вроде «длинных-предлинных рук», высовывающихся из стены «черной-пречерной комнаты».
Тем временем на крышу поднялись господин Рухи с женой, Хамид с Роей и еще два незнакомых дядьки с большим мешком. Мешок шевелился и издавал какие-то звуки.
- Пойдем быстрее смотреть! – закричали мои подружки. – Барана принесли!
Из мешка и впрямь вытащили маленького кучерявого барашка. Он монотонно блеял в руках у одного из мужчин и даже не пытался убежать. Барашку дали кусочек сахара и он принялся с удовольствием им чавкать.
- Они его убьют? – с ужасом указала я на мужчин.
До этого я так близко видела барашков только в поле возле того самого подмосковного дома отдыха, где билетерша пускала детишек в кино без билетов.
- Нет, отец с Хамидом сами его зарежут! – ответила Ромина гордо. – Но ты не волнуйся, барашек не поймет, что его будут убивать. Видишь, ему дали сахар? Чтобы ему было сладко, и он умер в радости.
- Как можно умереть в радости? – изумилась я.
- Очень просто, – невозмутимо ответила иранская подружка. – Если ты не знаешь, что умрешь, а во рту у тебя сладко. Ножа он не увидит, потому что на голову ему наденут мешок, чтобы мясо было халяльным.
- Каким???
- Халяль – это мясо животного, в организм которого не попали гормоны стресса от страха перед смертью, – пояснил хаджи, услышав наш разговор. – Для этого животное не должно знать, что его готовят к закланию. Также в туше не должно остаться крови, чтобы она стала чистой пищей для правоверного.
- Тушу подвесят, чтобы вся кровь из нее вытекла, – добавила Ромина.
Я содрогнулась. Не столько от жалости к барану, сколько от легкости, с которой она это сказала. Если бы такое услышали на станции юннатов в парке Сокольники, куда нас водили в московской школе, Ромину точно исключили бы из пионеров. Но в Тегеране это ей явно не грозило.
По подружкиному тону я поняла, что дело это, видимо, почетное и выражать свой ужас по поводу скорой гибели барана сейчас неуместно.
Меня смущало только то, что все явно собрались созерцать процедуру его умерщвления, а я этого не хотела. Я понимала, что барашка этим не спасу, просто боялась испортить себе настроение. А оно по итогам долгого и насыщенного дня было у меня чудесным.
При виде барашка мне вспомнился козлик Алеша из папиных историй о его туркменском детстве. Папа рассказывал, как в своем родном городе, на краю пустыни, он уходил с Алешей далеко-далеко, чтобы козлик мог пощипать что-то, кроме верблюжьих колючек. Папа очень любил этого козлика и очень плакал, когда  однажды Алеша пропал. Его папа, мой дед, сказал ему, что его любимый козлик убежал. А его мама, моя бабушка, убирая посуду после сытного мясного обеда, вдруг сказала: «Спасибо Аллаху и козлику Алеше, что мы сегодня сыты!». Так папа узнал, что он вместе с братьями и сестрами съел своего любимого питомца, с которым гулял и играл. Он страшно плакал, а его мама стыдила его: «Война, сынок, голод, мужчины сражаются, а долг женщины – прокормить свою семью!» Дело было в Великую Отечественную войну, папе было пять лет.
Меня очень впечатлило, что папа, сам того не зная, поужинал своим любимцем. И я поняла, что не смогу спокойно наблюдать, как с этой же целью убивают барашка!
Но одновременно сообразила я и то, что демонстративно отказаться присутствовать при бараньей казни будет неприлично. Судя по реакции моих подруг, для иранцев и даже для их детей дело это не только привычное, но и праздничное. Специально зарезав барана, иранские хозяева оказывают особую честь своему гостю. А в данном случае гость – это я.
Мне совсем не хотелось обижать этих славных гостеприимных Рухишек, которые ради меня и затеяли этот главный ритуал национального гостеприимства. Наблюдая, как барашку надевают на голову чистый холщовый мешок, я готовилась схитрить и шепнуть Ромине, что мне надо в туалет, для чего мне придется спуститься вниз, в квартиру, как вдруг все захлопали в ладоши и закричали: «Машалла!»
Хамид обмывал из шланга забетонированную площадку в углу крыши, возле дождевого стока, а господин Рухи держал барашка за задние ноги. Больше он не блеял.
- Что, уже??? – испугалась я. – Я даже ничего не слышала!
- А что ты хотела услышать? – засмеялась Жанет. – Кровожадные крики, звуки погони и визг бензопилы?!
Тушу подвесили за задние ноги, и я все же убежала в туалет.
Когда я вернулась, меня ждала небольшая лекция от господина Рухи. Видимо, его встревожило, что переживания за барашка могут испортить мне праздник.
- Понимаешь, не случайно правоверные предпочитают баранину, – сказал он. – В отличие от других животных, баран не понимает, когда его ведут на заклание. Перед смертью его кормят сладким и закрывают глаза мешком, чтобы он не видел нож и не нервничал. Он не испытывает страха, поэтому в его кровь не выбрасываются гормоны тревоги и страха кортизол и адреналин, которые очень вредны для человека, если попадут в его организм со съеденным мясом. Прежде чем разделать баранину, из туши полностью спускается вся кровь – это и есть правила «халяль», рекомендованные Всевышним. Потреблять мясо испуганного животного или всеядного вроде свиньи, а также мясо с кровью – грех для правоверного. Вроде бы религиозная догма, но с медицинской точки зрения оправданная. Барашек питается травкой, гормоном страха не отравлен, от крови, в которой могут содержаться разные неполезные людям элементы, очищен. Баранина – самое чистое и полезное мясо. Следом идет курица.
- А бараний жир лучше всего усваивается и от него не толстеют! – добавила аргумент к мини-лекции Роя.
Удивительно, но, то ли потому что я не видела крови, то ли древняя местная традиция чествовать дорогого гостя парным барашком настолько впитала в себя атмосферу праздника, что утратила привкус отвращения и страха перед смертью, но я как-то сразу успокоилась и приняла ситуацию.
А быть может, половина восточной крови подсказала мне, что в этом месте и с этими людьми будет не деликатно и не умно напоказ жалеть барашка, возмущаться их жестокости и отказываться от угощения. Ведь я тут по большому счету человек случайный, а баранов восточные люди режут веками, со мной или без меня. И козлика Алешу тоже съели. С одной стороны, его жалко, а с другой, им насытились голодные дети войны, которым хоть иногда нужно было есть мясо, чтобы они росли и развивались.
Рассуждая таким образом, я быстренько, как сказали бы сейчас, закрыла сама себе «гештальт с бараном» и с аппетитом принюхивалась к ароматам, когда его стали жарить.
Барашка жарили тут же на крыше, на вертеле над массивным встроенным мангалом. В Союзе я таких никогда не видела. Даже в шашлычных парка Сокольники шампуры клали на обычные четырехногие мангалы, не говоря уж о семейных дачных шашлыках на крохотных самодельных мангальчиках.


Господин Мамну


Как в любом замкнутом мирке, в нашей больнице все друг друга знали – и советские врачи, и местный персонал. Другое дело, что запомнить имена друг друга русским и персам было не так-то просто, и в ход шли прозвища. При этом местные давали их нашим по профессиональному признаку, а наши все время норовили переименовать их на русский лад.
Все санитарки с именем Фатима, а их было несколько, стали Фаньками.
Пожилой консьерж нашего жилого дома, которого я уже упоминала, из Калана («великий, старший» – перс) превратился в родного нашему слуху Коляна.
Медсестра приемного покоя, мамина помощница-переводчица Роушани (блестящая – перс.) стала Розочкой, а садовник Барзулав (орел – перс.), поливающий газон перед нашим домом – Борькой.
Толстую повариху столовой по имени Зиба наши ласково звали тетей Зиной, а ее молодую хорошенькую помощницу Эмеретет (бессмертие – перс.) почему-то переименовали в Мегерку.
Персы присвоенные им русские имена запоминали, а вот наши – нет.
Исключением была только я со своим привычным восточному слуху именем, только местные произносили не «Джамиля», а «Джамиле», добавляя уважительное «ханум».
Всех прочих иранские сотрудники советского госпиталя величали запомнившимися им русскими словечками, связанными с профессией. Например, доктор-нос, завхоз-ага (ага – господин-перс), начмед-ага – краткий вариант «господина начальника медицинской части». Имена моих друзей мальчишек местным никак не давались, и они величали их на манер Хоттабыча с его «достопочтимым Волькой-ибн-Алешей».
Например, папа нашего Максима был офтальмолог или доктор-чашм (чашм – глаз – перс). Поэтому Макса наши «бимарестанские» персы звали «Песар-э-доктор-э-чашм-ага» – а иначе говоря, господин сын доктора-глаза. Наш Лешка был «господин сын доктора-носа». Надо ли говорить, что не проходило и дня, чтобы мы не поупражнялись в остроумии на тему Сережи и Саши, которые были «господами сыновьями доктора акушера-гинеколога»?!
Мы, в свою очередь, тоже не могли запомнить имена всех тех местных, с кем сталкивались ежедневно – садовников, медсестер, водителей, охранников – и обозначали их по каким-то внешним либо поведенческим приметам.
Так в первый месяц войны у нас появилась тетя Хамуш. Эта пожилая санитарка из местных каждый день на закате высовывалась в окно верхнего этажа госпиталя и истошно вопила: «Хамуш! Хамуш!»
Конечно, так мы ее и прозвали. Тетя Хамуш стала неотъемлемой частью нашего дня, как кукушка в старинных часах, а заодно и признаком стабильности – часики тикают, кукушка кукует, значит, все в порядке, все идет своим чередом. Около 6 вечера мы впятером базировались на скамейке под окнами в ожидании тети Хамуш. И когда однажды она не вылезла со своими криками, это было так странно, что я помчалась к отцу в кабинет, выяснять, что случилось с нашей тетей Хамуш?!
Папа посмеялся и объяснил, что «хамуш» – это на фарси «Туши свет». При помощи этих криков санитарка, которую зовут нормальным персидским именем Фариде, напоминает пациентам стационара, что настало время светомаскировки. А сегодня не кричала, потому что «джума» (пятница – перс.). Фариде ушла домой пораньше, потому что в «татиль» (выходной – перс.) не бомбят.
Еще был господин Зуд, один из трех водителей нашего большого бимарестанского автобуса с красным крестом на борту. На этом автобусе мы иногда организованно выезжали на базар Бозорг (базар-е-бозорг – самый крупный базар Тегерана) или какую-нибудь экскурсию – например, в Кередж, ближний пригород Тегерана.
Едва выехав за ворота, этот водитель начинал приговаривать: «Зуд! Зуд-зуд! Зуд-зуд-зуд!» Сначала потихоньку, а потом переходил на крик.
Пассажиры думали, что у него что-то чешется, но спросить стеснялись. Даже пытались подослать к нему нашу «доктора-кожу» тетю Зою, вдруг Зуд доверится профессионалу?
Мой папа вовремя услышал эту историю от мамы и спас Зуда от принудительной госпитализации в кожно-венерологическое отделение, сообщив, что «зуд» – это в переводе с фарси «быстро», а «зуд-зуд» – «скорей-скорей!». И водителя, которого зовут Мохсен, раздражает не кожный зуд, а медлительность других участников движения.
И еще предупредил, чтобы мы не обольщались, если кто-нибудь скажет нам: «Я – ваш!» Потому что «яваш» по фарси значит «успокойтесь».
Господина Мамну мы с мальчишками открыли для себя на второй месяц моей жизни в госпитале – на заднем дворе, где был морг. В пору страстей по кладам сие зловещее место нас очень интересовало. Ну, где еще, как ни там, можно надежно припрятать клад?! Нормальный человек побоится полезть в морг, вот клад и лежит себе спокойненько. Но нас, храбрую команду кладоискателей, покойниками не напугать!
С этими мыслями как-то в разгар рабочего дня мы отправились на дело – на задний двор, ходить на который нам разрешалось только по делу – в столовую и прачечную. Раньше мы этот запрет не нарушали, на заднем дворе и интересного-то ничего не было, только подсобные службы госпиталя – помимо пищеблока и прачечной, только склад, котельная и пресловутый морг. Окна родительских кабинетов туда не выходили, и мы, согласно разработанному заранее плану, принялись громоздить друг на друга раскиданные рядом деревянные ящики.
Мы собирались влезть на них и заглянуть в окно морга, но сделать это мог только кто-то один из нас, уж больно шаткой получалась пирамида. Сначала хотели водрузить туда нашего самого маленького – Сашку, благо он меньше всех весил. Сам Сашка был не против. Но его старший брат заявил, что Сашка ничего не понимает ни в кладах, ни в «трупаках», и только описается со страху, а ему, Сережке, потом объясняться с родителями.
Господа сын доктора-глаза и сын доктора-носа Макс и Лешка, откровенно говоря, были трусоваты, а Макс еще и не раз проявлял себя брезгливым маменькиным сынком. Серега был парень, что надо, но с ним мы все время соперничали в удали. И когда он вызвался лезть в окно морга вместо младшего брата, я не могла допустить, что первопроходцем станет Серега. И завопила: «Девочкам надо уступать, забыл?!»
Серега подозрительно легко согласился, и я стала карабкаться вверх по ящикам. Приятели тем временем поддерживали основание пирамиды, которая изрядно шаталась и угрожающе скрипела.
Цель была уже близка, когда вдруг изнутри заведения для мертвых раздались истошные крики: «Мамнуууууу! Мамнуууууу!»
В ту же секунду моих сообщников как ветром сдуло. С визгом они бросились врассыпную, забыв и о ящиках, и обо мне. Пирамида пошатнулась, и я торжественно грохнулась с нее в лужу, натекшую из радиатора морговского холодильника.
В этот роковой момент передо мной и предстал господин Мамну – толстый перс в белом халате, очках и резиновых перчатках. Продолжая бормотать свое «мамнуууу-мамнуууу», он помог мне подняться и отвел прямиком в приемный покой к маме, которую знал.
Мамины помощницы-переводчицы Розочка и Сарочка (тетя Сара была единственной из местных, которую русские звали ее исконным именем), свободно болтавшие по-русски, объяснили маме, а заодно и мне, что «мамну» – это по-персидски «запрещено», «нельзя». А за руку меня держит санитар морга, живописующий, как я лезла в его окно. Санитара звали Мамад, но для нас он навсегда остался господином Мамну.
Вечером того же дня, при разборе полетов, моих родителей почему-то больше всего интересовало, почему я лезла в морг в гордом одиночестве?!
Но не могла же я сдать друзей! Хоть они меня и бросили, спасшись позорным бегством, я монотонно бубнила свое: «Просто стало интересно!».
Теперь я понимаю, что мои родители, должно быть, испугались, что я расту с отклонениями. Ладно бы еще любопытство за компанию, но девочка, одиноко ломящаяся в окно морга, не может не настораживать.
- Тебя же специально предупреждали, что на задний двор без дела ходить нельзя! – недоумевала моя мама.
- Почему ж без дела? – усмехался папа. – Это как с петухом из дома отдыха! Необходимость любого запрета этой девочке нужно проверить на себе.


Замкультовский петух


Историю с петухом папа припоминал мне в случаях проявления мною упрямства и любопытства, несовместимых с моей личной безопасностью. Мама считала, что это глупо и недальновидно, папа ее поддерживал, но все же находил в этом и попытку познать мир.
Случай с петухом произошел в санатории, где я отдыхала в шкафу. У моих родителей уже был опыт оставлять меня там, где это запрещено, пряча от посторонних глаз, где придется. Незадолго до командировки в Иран папе удалось добыть на лето путевку в санаторий, который был всем хорош, кроме того, что туда не допускались дети. Однако я благополучно отдохнула там вместе с родителями все 24 дня. Во время утреннего обхода родители прятали меня в шкаф – прямо как Малыш Карлсона, когда в комнату заходила домомучительница фрекен Бок. А на случай, если я попадусь на глаза кому-то из персонала в течение дня, меня заставили выучить наизусть правдоподобный ответ – мол, ночую по соседству в частном секторе, а днем, естественно, прибегаю к маме с папой. Для пущей достоверности родители действительно договорились с женщиной из деревни, к которой меня по вечерам водили пить козье молоко. В случае особого «шухера» я могла и впрямь уйти ночевать к ней – тем более, что ее дочка Светка была почти моей ровесницей и мы подружились. С тех самых пор, а было мне тогда пять, анекдоты про любовников в шкафу я воспринимаю очень буквально, живо представляя, как беднягам там тесно, душно и тревожно.
К деревне, где я якобы ночевала, надо было идти лесочком. На полпути тропинка неожиданно выводила на полянку, где перед путником открывалась сказочная картина – одиноко стоящая среди леса настоящая русская печь. Казалось, что вот-вот из лесу выйдет Емеля-дурак и «поедет на печи, выпекая калачи». Как выяснилось позже, почти так оно и было: печку использовали для пикников в лесу как деревенские, так и отдыхающие из нашего санатория. На нее даже была установлена определенная очередность.
Стояло самое грибное время, отдыхающие приносили полные корзины и всем очень хотелось жареных грибочков. Но пожарить богатый урожай было негде, в санатории предписывали диетические столы и строго следили, чтобы отдыхающие не устраивали никакой кулинарной самодеятельности. Увидев печь, мои родители, тогда еще совсем молодые люди, озарились идеей и подбили группу единомышленников из отдыхающих «записаться» на печь на самый востребованный вечер пятницы. Сказано – сделано: хозяйка, у которой я якобы жила, сообщила, что запись на печь ведет их колхозный «замкульт» – зампредседателя по культработе. А изба его стоит перед лесом, ближе к санаторию.
Печь застолбили, а с утра пораньше вся компания, участвовавшая в вечернем пикнике, отправилась по грибы. Вернулись только к вечеру, уставшие, но с полными корзинами. Передохнули немного, съели диетический санаторский ужин и отправились на опушку к печи – готовиться к пиру на свежем воздухе.
Тропинка от санатория к лесу с печкой проходила как раз мимо избы колхозного замкульта. По пути в деревню за козьим молоком мы проходили мимо этого дома каждое утро и каждый вечер: замкульта до записи на печь никто не знал, зато его петуха знали все, уж больно громко он кукарекал. Лично я на тот момент видела этого петуха дважды в день две недели подряд и не обращала на него ни малейшего внимания. Но в тот вечер одна отдыхающая тетя из нашей компании вдруг сказала:
- Ой, мы когда зашли к замкульту во двор, чтобы на печь записаться, этот его петух нас чуть не заклевал! Он, оказывается, у него какой-то бешеный, а особенно детей ненавидит! Поэтому замкульт отдельно предупреждает, чтобы дети мимо него не бегали, а то петух так нервничает, что даже из загона может выскочить, догнать и выклевать глаза!
Моя мама в ужасе разохалась и тут же стала настойчиво внушать мне, что мимо петуха надо не бежать, а идти тихо-претихо, на цыпочках, лишь бы он не волновался! Запретить мне ходить мимо петуха вовсе мама не могла: другой дороги к деревне не было. А ходить туда мне требовалось – ради поддержания семейной легенды, что я там живу, и ради дружбы со Светкой, дочкой хозяйки. Сама Светка прийти ко мне не могла, посторонних детей на территорию нашего санатория не пускали тоже.
- Уж не из-за этого ли петуха в нашем доме отдыха запрещены дети?! – засмеялся мой папа.
Дойдя до печи и приступив к чистке грибов, про замкульта и его петуха все тут же забыли. И только меня терзали смутные подозрения, что петуха оклеветали. Все же я каждый день проходила мимо него, иногда даже бегом, и ни разу он не проявил своего бешенства.
При разделке богатого грибного урожая выяснилось, что не хватает одной сковородки: ее выпросили за ужином на санаторской кухне, а потом забыли в холле. За ней послали меня, как самую младшую. Я было припустила бегом по тропинке, но тут вспомнила про недавно открывшуюся мне петушиную злобность. Как и велела мне мама, я замедлила шаг, а поравнявшись с петушиным загоном, подозрительно в него покосилась. Петух стоял ко мне задом, проявляя полнейшее равнодушие к тому, иду я или бегу и есть ли я вообще. Сковородку я благополучно нашла в кресле у входа и возвращалась назад вприпрыжку, весело ею размахивая. На этот раз я еще издали заметила, что из петушиного загона за мной пристально следят. Но каждый раз менять темп в угоду петушиному расположению духа мне казалось унизительным, к тому же, я все же склонялась к мнению, что замкульта нарочно оболгал своего петуха, чтобы возле его двора не играли деревенские дети и не мешали ему спать своими криками. Если петух и впрямь так ненавидит детей, что выклевывает им глаза, то почему не обращал на меня внимания все эти две недели?! А если у него все зависит от настроения, как у моей мамы, то с какой стати я должна под него подстраиваться?! Ничего плохого я ему не делаю, а тропинка общая и я могу идти по ней, как хочу.
С этой мыслью я не только не перестала скакать по дороге, размахивая сковородкой, но поравнявшись с петухом, особенно красиво подпрыгнула, воздев сковородку в небо, будто бадминтонную ракетку. Петух напрягся до самого кончика гребешка и принял воинственную позу. Но к этому моменту я уже почти миновала его жилище, поэтому храбро обернулась на скаку и приветственно помахала петуху сковородкой.
Дальнейшее я помню только со слов стоявших у печи, перед которыми открылась следующая картина. Сначала из чащи на опушку выскочила я, мчащаяся по тропинке с такой скоростью, что взрослым показалось, что я лечу по воздуху, помогая себе сковородкой. А сразу следом за мной гигантскими скачками и с клювом наизготовку несся замкультовский петух. Он уже почти меня настиг и готовился клюнуть в мягкое место, когда я с победным воплем достигла печки, спряталась за спину папы и уж оттуда всерьез замахнулась на петуха сковородкой. Петух затормозил на всей скорости, подняв шпорами с тропинки столб пыли вперемежку с еловыми ветками, встал перед нами, тщательно расправил подмятые крылья, уставился на нас в упор и грозно и членораздельно выкрикнул:
- Ку-ка-ре-ку!
- В следующий раз точно клюну тебя в попу! – перевел мой папа.
Все присутствующие, описывая потом это зрелище тем, кто его пропустил, признавались, что не хохотали так ни в одном цирке.
Убедившись, что с замкультовским петухом и впрямь лучше не связываться, мимо его дома я стала ходить степенно, стараясь даже не смотреть в его сторону. Петух отвечал мне тем же.

 
Курдское подполье


Но, в отличие от петуха, у Мамну с заднего двора не вышло напугать меня с первого раза. На следующее утро во дворе мои подельники окружили меня с вопросами, правда ли меня схватил покойник, прямо за шиворот?!
Оказалось, они приняли господина Мамну за ожившего мертвеца и поэтому убежали. А я в их мальчишеских глазах оказалась настоящим героем – не побоялась покойника и даже обезвредила его, доставив к своей маме.
Подсказанный мальчишками сюжетный поворот пришелся мне по душе. В самом деле, «покойник меня схватил, а я его обезвредила» звучало куда лучше, чем «упала в лужу под носом у санитара». Слава бесстрашной охотницы «на мертвяков» так мне понравилась, что я простила парням их постыдное бегство в обмен на их ежеминутное восхищение моей персоной. Для пущего ореола величия я каждый день присочиняла к «героическому эпизоду» своего сражения с «мертвяком» все новые душераздирающие подробности. И вскоре уже не одинокий Мамну, а целые полчища покойников нападали на меня изо всех окон морга, а я одна, лицом к лицу, отражала их восстание. Вязала их, как дрова, и вела строем, как каторжников, в приемный покой к своей маме...
Увы, вскоре, как это обычно бывает, острота приключения притупилась, и слава моя поблекла. Естественно, мне очень хотелось вернуть себе популярность. А приятелям, конечно, очень хотелось меня переплюнуть. И в поисках новых острых ощущений и подвигов, мы все впятером стали ежедневно являться под окна к несчастному Мамну и устраивать всяческие провокации. Думаю, мы достали беднягу похлеще любых покойников. Мы дразнили его, как могли, пытаясь выманить Мамну из логова мертвых, где он охранял спрятанный под покойниками клад. В наличие это клада мы свято верили, как и положено увлеченным кладоискателям, любящим свое дело.
Уж мы и выли под дверью морга, и скребли в окна, и вопили загробными голосами: «Мамнууууууууу! Мамнууууу, выходи!»
Поначалу Мамну нас игнорировал. Но однажды чаша его терпения переполнилась. Санитар неожиданно выскочил со своего рабочего места и, по роковому стечению обстоятельств, вновь поймал только меня, все остальные успели удрать. И меня снова с позором повели в приемный покой к маме.
Но в этот раз, на мое счастье, там оказалось не до нас с Мамну.
В дверях приемного покоя нам попались в панике выбегающие оттуда Сарочка и Розочка. Они что-то возбужденно протараторили на фарси Мамну, тот немедленно отпустил мою руку и резво скрылся в направлении своего морга.
Теперь за руку меня тянула Сарочка, но не в сторону мамы, а в холл госпиталя, где перед регистратурой ожидали своей очереди пациенты поликлиники. Отчаянно жестикулируя, мамины помощницы принялись что-то мне объяснять, из чего я поняла только одно: к Ирине-ханум – то есть, к моей маме – ворвались какие-то «барзани» и ее надо срочно спасать. От страха обе они будто позабыли русский, на котором в спокойном состоянии общались почти без ошибок:
- Страшный люди, страшный! – приговаривала Сарочка, выразительно округляя глаза. – Налетчики!
Папа мой до 5 вечера обычно уезжал в посольство, где было его рабочее место. Поэтому я кинулась с тревожным известием в отделение к Сережкиному папе. Тот готовился к операции и глухим сквозь хирургическую маску голосом спросил:
- Барзани? Это болезнь такая? Ну, пусть пишет их к терапевту, а там разберемся.
Сережкин отец решил, что моя мама не может понять, на что жалуется больной, и к какому доктору его записать.
Тем временем Розочка отыскала нашего завскладом из местных – пожилого господина Аршали. Ростом завсклад был с меня. С причитаниями «Горе нам горе, налетчики!» Аршали-ага схватился за голову, потом за сердце, а потом почему-то за одноразовый шприц с аптечной витрины.
Я очень испугалась за маму и даже заплакала. Но вооруженный шприцем с иглой завсклад заверил меня, что немедленно спасет мою маму. Погладил меня по голове и даже поцеловал в лоб – и ринулся в приемный покой. И я почему-то уверовала в боевой дух Аршали, несмотря на его почтенный возраст и «метр с кепкой».
Сарочка с Розочкой топтались возле выхода, готовясь в любой момент обратиться в бегство. При этом Сарочка вцепилась в мою руку, а Розочка предлагала в случае чего укрыться во владениях Мамну, ибо «к покойникам не сунется даже барзани».
Мне было, конечно, немного страшно, но все равно не до такой степени, как в морге у Мамну.
А любопытно было даже больше – кто же этот неведомый, великий и ужасный «барзани»?
И тут мимо нас под предводительством нашего старенького Аршали на выход прошествовала живописная делегация, с ног до головы укутанная в какие-то тряпки, из-под которых торчали дула автоматов. Наш коротенький, но отважный завскладом, уже без шприца в руке, храбро семенил впереди, а за ним гордо ступал рослый, бородатый и грозный господин в длинном расписном халате, прямо как в кино про Аладдина. Судя по всему, это и был главарь. Он единственный был без автомата, но и без него суровость источал больше других. Из-под полы его халата выглядывал кривой кинжал – ну точно, как в сказке!
- Это Али-Баба и 40 разбойников! – громко опознала я пришельцев.
- Шшш!!! – хором зашипели на меня Сарочка с Розочкой, а Розочка даже предприняла слабую попытку укрыться за стойкой регистратуры.
И тут в холл с победным видом выплыла моя живая и невредимая мама, в белом халате и с журналом учета посетителей под мышкой.
Героиней дня стала она, разом переплюнув все мои задирательства господина Мамну.
Вечером к нам на чай заглянули те, кому было любопытно узнать, что же случилось днем в приемном покое, а это были почти все «бимарестанты».
- Сижу, как обычно, регистрирую первичных пациентов, – выступала перед внимающей публикой моя героическая мама. – Сарочка с Розочкой, как всегда, сидят в заднем кабинете, в архиве. Тут заходит группа товарищей в странных для города одеждах – полотняных шароварах, войлочных халатах и в платках на голове. Один встал впереди, за ним еще трое, а остальные сзади. Тот, что спереди, вдруг как закричит: «Барзани!» Я подумала, что у него какое-то «барзани» болит. Поворачиваюсь к Сарочке, чтобы уточнить, что это за часть тела? И тут вижу, что они с Розой выскакивают из своего кабинета и бегут, прямо рысью! А мне на ходу кричат: «Зуд-зуд, Ирина-ханум, бегите! Беда пришла, беда!» Тут-то я только рассмотрела, что у всех, кроме того, кто спереди, под халатами автоматы.
Тут затаившие дыхание слушатели стали наперебой расспрашивать маму, почему она не убежала?! Неужели ей не было страшно?
- Ну, немного страшновато, конечно, – скромно признавалась моя мама. – Но моя мама с пеленок учила меня, что долг – превыше всего! Я не могла оставить без присмотра приемный покой. Там же документы, касса! К тому же, я не совсем поняла, с какой стати я должна бежать?! С автоматами в поликлинику, конечно, не ходят, но и время не спокойное. Может, этот человек захворал где-нибудь в горах и вооруженные родственники проводили его до больницы, потому что горные дороги небезопасны. А я вдруг от него побегу!
Мама поведала, как, стараясь не смотреть на дула, торчащие из-под халатов визитеров, приступила к привычному опросу первичных пациентов. Шома эсме че? (как вас зовут? – перс). Чанд сале шома? (сколько вам лет?- перс.) Адрес? На что жалуетесь?
Из маминого рассказа следовало, что, оставшись наедине с безоружной блондинкой, спокойно задающей вопросы, Али-Баба и его разбойники заметно растерялись. Очевидно, напряженно размышляя, как вести себя дальше, главарь, а за ним и его приспешники, послушно друг за другом перечислили свои имена, возраст и родное село. Мама аккуратно переписала данные всех присутствующих в соответствующие графы журнала приема. Правда, на вопрос «Что вас беспокоит?» главарь делегации снова вышел из себя и заорал свое «Барзани!»Тут, по словам мамы, и подоспел господин Аршали со шприцем наперевес и заговорил с посетителями на своем.
- Он так тихо с ними, спокойно, как психиатр! – восхищалась господином Аршали моя мама. – И все рукой им на дверь показывает. Больше я ничего не поняла.
Оказалось, господин Аршали убедил визитеров для более обстоятельной беседы перейти в столовую, куда срочно вызвали моего папу. Продолжение истории рассказывали они с господином Аршали:
- Господин Аршали – настоящий герой! – хлопал коротышку завскладом по плечу мой папа, а тот прямо светился от гордости. – Мне дозвонился в посольство и вызвал. В столовую позвонил, велел тете Зине срочно ставить чайник и плов. А то кто ж на голодный желудок барзани лечит?!
- Не смешно! – обиженно вставила моя мама. В тот день только ленивый не подтрунил над тем, что она решила, что у Али-Бабы «разболелось барзани».
- Я тоже так подумал! – вступился за маму Сережко-Сашкин папа. – По сути диагноз Ирины-ханум, как всегда, верный. Их и впрямь беспокоит барзани!
- Даже САВАК (шахская разведка) не удавалось поименно переписать верхушку курдского освободительного движения, да еще с датами рождения и домашним адресом! – продолжал восторги мой папа. – Но моей жене это удалось! Это она в твою бабушку Мусю, – обратился он ко мне, имея в виду мамину маму. – Теща у меня такая же настырная, любой народный фронт дрогнет!
Оказалось, что к маме в приемный покой лично пожаловал Масуд Барзани по прозвищу Кэк Масуд – сын легендарного курдского полководца Мустафы Барзани и лидер народного фронта, борющегося за суверенность Курдистана (см. сноску-3 внизу).
На протяжении многих лет иранцы, на чьей территории исторически проживает множество курдов, очень их опасались. Курды не слушались ни шаха, ни Хомейни, только своего лидера Барзани. Если им что-то не нравилось, они предпринимали партизанские вылазки, а после революции и вовсе распоясались. Вывести их из подполья не удавалось ни шахской охранке, ни стражам исламской революции. Верхушка курдского сопротивления была хорошо вооружена и почти неуловима, прячась в горах Курдистана, которые знала, как свои пять пальцев.
- Уж сколько устраивали на них засад, пытаясь выманить с гор, где они окопались! – качал головой господин Аршали. – Они уже много лет ведут подпольную борьбу за автономию иранского Курдистана и за права курдов, живущих в Ираке. В разное время их требования удовлетворялись, но каждый раз их что-то не устраивало…
Выяснилось, что Кэк Масуд покинул свой тайный штаб и собственной персоной пожаловал в наш госпиталь не просто так, а с ультиматумом к правительству СССР от борцов за независимость иракских курдов.
В наше посольство его не пустила охрана, и он решил передать курдские требования через советских врачей. Ультиматум был кратким: если Советский Союз не прекратит поставлять Ираку оружие, курды, до сих пор нам дружественные, присоединятся к погромам советских учреждений на территории Тегерана. Вот прямо с нашей больницы и начнут.
Но прием в советской больнице явно сбил верхушку курдского освободительного движения с толку. Они привыкли, что от них отстреливаются, кидаются в них гранатами и разгоняют брандспойтами... Но чтобы им тихим голосом задавала вопросы блондинка в белом халате, с таким сопротивлением они еще не сталкивались. И пока их горный разум лихорадочно искал новую стратегию, они сами покорно сообщили о себе сведения, которые годами не могли добыть власти.
Насколько я поняла, за пловом, шустро сооруженным тетей Зиной, нашей стороне удалось добиться перемирия. Тем более, в то время СССР официально поддерживал курдов как идеологически, так и материально. Собственно, поэтому они и обиделись, узнав, что Советский Союз за спиной своих курдских друзей вооружает их главного врага Саддама Хусейна.
За проявленную храбрость и находчивость отдельных похвал удостоились господин Аршали, тетя Зина, Розочка с Сарочкой, мой папа и даже я. Но присутствующие единодушно решили: если бы на свете была медаль «за вывод из подполья курдского освободительного движения», ее бы вручили моей маме.


В нашем роду все либо психиатры, либо психи


Приближаться к Мамну нам запретили, а без него искать клад было не интересно. Стало скучно. Тогда я предложила мальчишкам игру в «казаков-разбойников». В нее я играла, когда мы еще жили в посольстве, работала наша школа и детская компания была большой.
Идею игры кто-то из посольских детей привез из своей московской школы. Но мы адаптировали ее под нашу действительность, благо постоянно слышали про российских казаков, которые в конце XIX – начале XX века с позволения русского царя нанимались за деньги в армию персидского шаха. Но хоть и были наемниками, проявили такую невиданную удаль, что шах считал их оплотом своей армии.
При помощи выигранной в карты нашей летней резиденции в местечке Зарганде  они в свое время спасли от верной гибели шаха Резу Пехлеви – отца того шаха, которого свергли уже при нас, в 1979-м. В качестве карточного долга, заргандинская земля оставалась для персов неприкосновенной, там казаки и укрыли шахиншаха от народного гнева.
Но как-то постепенно текущие реалии взяли верх над историческими – и «разбойники» у нас превратились в «хомейнистов» – то есть, сторонников исламской революции, а «казаки» – в «тудеистов» – представителей рабочей партии Ирана, что-то вроде коммунистической.
Не помню, кто именно придумал это деление. Но точно кто-то из посольских мальчишек постарше -  еще до того, как школа закрылась и все они уехали.
Услышав про то, что мы играем в хомейнистов и тудеистов, папа долго хохотал. А мама сказала:
- Бедные наши дети!
Больше всего маме не нравилось в нашей игре слово «разбойник», даже если он не просто хулиган, а «хомейнист». Она считала, что мне нельзя в такое играть, потому что у меня тяжелая наследственность по отцовской линии. Моя мама была абсолютно убеждена, что мой дедушка по папиной линии был разбойником. Я еще в Москве слышала, как она рассказывает про папиного папу по телефону своей подружке:
- Ой, Наташенька, представляешь, его отец – из тех, кто до революции скакал по пустыне на коне и нападал на караваны, похищая золото, вино и женщин. Как в «Белом солнце пустыни». Даже его маму он украл, когда ему было 40, а ей всего 16. Схватил, завернул в ковер, перекинул через седло и ускакал прочь.
Такой дедушка показался мне романтичным даже в семь лет, когда я услышала эту историю. Я стала расспрашивать о нем папу.
У папы оказалась несколько иная версия. Он рассказал, что его отец до революции 1917-го года жил где-то в районе Мешхеда, в селении недалеко от иранско-туркменской границы. Узнав, что по ту сторону границы власть получили бедняки, он перешел на туркменскую сторону, благо граница пролегала через пустыню и в ту пору была чисто условной. В то же самое время всякие богатые люди – ханы и баи – наоборот, бежали от народовластия на иранскую сторону, подгоняемые наступлением красных. Они гнали с собой караваны с богатствами, пытаясь спасти свое добро от большевиков.
По словам папы, его отец шел по пустыне пешком и босиком, прямо как Саади, когда в пути ему попался богатый хан с караваном. Дедушка взялся помочь сопроводить его через границу, которую только перешел сам, и поэтому знал безопасную тропу. В пути им довелось отразить нападение настоящих разбойников, в сражении дедушка проявил себя храбрым и ловким и хан был очень ему благодарен.
Благополучно оказавшись в Мешхеде, хан, прощаясь с дедушкой, щедро его отблагодарил: отдал ему своего лучшего коня, отсыпал в мешок золота, дал с собой в дорогу драгоценный персидский ковер, чтобы дедушка мог его продать, когда ему понадобятся деньги, и бурдюк с вином (походная емкость для жидкости из бараньего желудка). Но главным ханским подарком стало разрешение дедушке поселиться в его роскошном дворце в райском саду в Бухаре. Все равно хан его бросил, не заберешь же дворец с собой.
Дедушка приторочил бурдюк с вином к седлу, перекинул через него ковер и поскакал в Бухару. Легко нашел ханский дворец, его даже не успели разграбить. Дедушка поселился в ханских покоях, в его саду били фонтаны и гуляли павлины, только прислуга разбежалась. Местные жители даже решили, что он новый хан, и на всякий случай относились к нему с величайшим почтением. Дедушка подумал, что раз у него теперь есть конь, дом и золото, то можно и жениться. И вскоре присмотрел себе 16-летнюю красавицу из семьи зажиточных бухарских туркмен. Они хоть и жили в узбекской Бухаре, но относились к уважаемому роду из соседней Туркмении. В первый раз девушку необычайной красоты, мелькнувшую на бухарском базаре, дедушка заметил случайно. Потом стал специально каждый день приходить на базар в тот самый час, когда впервые увидел ее. А встретив красавицу еще раз, потихоньку проследил, где она живет. И на следующий день пришел в дом своей избранницы. Как и положено, с подношениями всей семье и попросил у ее главы руки дочери.
Отец семейства с радостью согласился отдать свою дочь за дедушку, ведь о нем в народе говорили, как о «новом хане». Свадьбу запланировали пышную, по чину, но готовиться к ней предстояло три месяца. Дедушка томился в ожидании, когда, наконец, сможет забрать возлюбленную в свой дворец.
Но тут в Бухару вошли красные и принялись «раскулачивать» всех еще не убежавших за границу богачей. Когда они на площади спросили, где тут еще прячутся «паразиты, разжиревшие на народной крови», люди указали на дедушку. Красный отряд прискакал его «раскулачивать» и убивать. Дедушке не хотелось погибать из-за того, что он меньше месяца нежился в чужом дворце. Поэтому он успел ловко вскочить на коня, захватить свой мешок с золотом, персидский ковер и бурдюк с вином. Эти вещи он считал своими, ведь они были подарены в благодарность за помощь. А чужого ему было не надо, поэтому из ханского дворца дедушка больше ничего не взял.
Ему удалось ускакать со своим вином, ковром и золотом прямо из-под носа у красных. Но он хотел захватить из Бухары еще кое-что. Вернее, кое-кого. Дедушка заехал в дом, где жила его невеста, предупредил будущую родню о нашествии красных, и попросил разрешения забрать их дочь с собой. Пообещал, что пышную свадьбу обязательно устроит, как только устроится в новом месте. Родители разрешили дедушке забрать с собой самую младшую и самую красивую из своих дочерей. Это была моя бабушка Базаргуль. И, по словам моего папы, она отлично ездила верхом, поэтому никто не заворачивал ее в ковер. Бабушкины родители дали ей с собой лучшего коня и тоже мешок золота, чтобы молодым было, на что обосноваться на новом месте. Три дня и три ночи они скакали по пустыне, не смыкая глаз, пока не обнаружили чудесный город на берегу полноводной Амударьи. В нем пересекались сразу четыре караванные тропы Великого шелкового пути. Место обоим понравилось, и дедушка с бабушкой обменяли свое золото на хороший дом недалеко от реки. Город тот назывался Чарджоу, где и родился мой папа. Он был третьим из пятерых детей бабушки и дедушки, у папы было два брата и две сестры.
А мама, видно, плохо слушала эту историю, вот ей и показалось, что папин папа все украл, включая бабушку.
- А почему ты решила, что дедушка разбойник? – спросила я маму нарочно при папе.
- А откуда иначе у него деньги? – невозмутимо парировала мама. – Даже после революции он умудрился остаться богатым! И повадки у него разбойничьи, байские…
- Так разбойничьи или байские? – уточнил мой папа.
- А это одно и то же! – уверенно заявила мама. – Он когда с моей мамой приехал знакомиться, с твоей бабушкой, – обратилась она ко мне, – целый этаж в гостинице «Пекин» снял. А мама приходит, а он на полу сидит по-турецки, в чалме и босиком. А вокруг какие-то мужчины бородатые стоят. Как басмачи вокруг бая.
- Зато Марии Васильевне он очень понравился! – вставил мой папа. – Она в мужчинах разбирается.
- Да, у мамы хороший вкус, – чопорно согласилась моя мама. – Но он же на ней жениться хотел! Какое мракобесие!
- Это такой тонкий восточный комплимент женщине в летах, – пояснил мой папа. – Отец же приехал с родителями невесты сына знакомиться. Думал, его в дом позовут, как положено, где будут отец и мать девушки. Но вместо этого мать невесты заявила, что сама придет к нему в гостиницу, причем без мужа. И явилась в таком платье, что он застеснялся и предложил взять ее замуж.
- Просто мой папа был в тот вечер занят! – объяснилась за бабушку мама. – А в дом звать всяких разбойников моя мама побоялась. Но во встрече не отказала, как интеллигентный человек. Даже сама пришла к нему в гостиницу, чтобы пожилого человека лишний раз не гонять по незнакомому городу. Она же не знала, что там такой наглый бай сидит! Еще и замуж ее будет звать! Как будто у меня папы не было! А платье у мамы было нормальное, летнее. Июль же стоял.
- Ну, видно, отец решил, что раз муж такой прекрасной женщины в июльском платье не находит времени даже для того, чтобы познакомиться с будущим зятем, ей не помешает еще один муж.
- Мой папа был ведущий судебный психиатр института имени Сербского! – повысила голос мама. – Он важными делами занимался, ему не до азиатских разбойников было.
- Но дочь-то за них отдал, при всем знании психиатрии! – отметил мой папа. – И даже в Ашхабад отпустил.
- Его никто не спрашивал! – поджала губы моя мама.
- Может, тебя тоже разбойники похитили? – спросила я, когда впервые слушала эту историю.
Я вовсе не хотела обидеть маму, но она почему-то очень рассердилась. И даже заявила, что папа настраивает меня против нее и ее родни.
С тех пор туркменский дедушка стал моим любимым героем. Правда, скорее, сказочным, ведь я видела его только на старой черно-белой фотографии. Он умер, когда мне было три года, но до этого прожил почти сто лет. Он был самым высоким в нашем роду, почти два метра. Как позже рассказывала мне чарджоуская родня, дедушка всегда был очень худым, поджарым и не выпускал изо рта «челим» – курительную трубку. Пуская ароматные клубы дыма, он разрешал людские конфликты на двух языках – тюркском и фарси. Соседи выбрали его «кази» – это что-то вроде мирового судьи, только на добровольной основе, без официальных полномочий. О дедушкиной мудрости, особенно, после того, как он покурит челим, по округе ходила молва. Вот соседи и прислали к нему гонца с просьбой стать кази их улицы. Дедушка согласился. Потом другая улица прислала гонца. В итоге дедушка стал народным кази чуть ли не всего города. Люди шли к нему за советом по самым разным своим делам, а в благодарность оставляли ему фрукты, свежий хлеб, вино, «чекиду» (домашнее кислое молоко) или отрезы красивой ткани для бабушки и дочек. Денег дедушка никогда не брал.
Много лет спустя одна из папиных сестер, моя тетя, стала начальницей чарджоуской тюрьмы. И тогда вся родня вспомнила дедушку, которого на тот момент уже давно не было в живых. К тете Саламат точно так же шел весь город – кто за советом, кто с просьбой о помощи. Чарджоуские заключенные называли ее «тетей Соней», а подчиненные – «мамой всех зэков». Матери, жены и сестры арестантов не вылезали из дома тети Саламат, плакались ей и умоляли о том, чтобы она хоть как-то скрасила их близким существование за решеткой. Говорили, что ради этого им ничего не жалко. Моя тетя всем сочувствовала, помогала, как могла, и денег, как и дедушка, тоже никогда не брала. И ей тоже люди несли благодарность в виде даров из собственного хозяйства – арбузы и дыни, домашнее виноградное вино, манты с пылу с жару и красивые платья для ее дочек. Назвать это взятками язык не поворачивался даже у самых злых людей. Понятно же, что за тюремными хлопотами тете Саламат некогда самой выращивать бахчевые, делать вино и шить платья. Дом тети Саламат всегда был полной чашей, а она сама была в родном городе в большом авторитете. Бабушка Базаргуль любила ее больше всех, говоря, что в старшей дочке больше всего проявились гены ее любимого мужа.
Бабушку Базаргуль я видела всего один раз в жизни. Тетя Саламат привозила ее к нам в Москву, когда мы стали жить отдельно в Сокольниках. А то бабушка Муся все еще побаивалась «разбойников».
По-русски бабушка Базаргуль не знала ни слова. В своем туркменском платье, шальварах и тюрбане на голове в нашей новой квартире она смотрелась экзотично. Мои дворовые подружки даже специально забегали поглядеть на «бабушку из сказки». А она как вошла в комнату моей няни тети Моти, где было меньше всего мебели, так и вышла оттуда всего несколько раз за всю неделю.
Бабушка Базаргуль облюбовала низкий тети Мотин топчанчик, чем-то похожий на туркменский, села на него и без острой нужды больше его не покидала. Зато вокруг нее мигом образовалась целая компания. От бабушки Базаргуль ощутимо исходило тепло и добро: в свои четыре года я почувствовала это прямо на физическом уровне, всей кожей. И как села под бочок к туркменской бабушке, которую видела впервые в жизни, так и не уходила оттуда ровно столько, сколько она там сидела. Ко мне заходили подружки и мы играли на ковре перед бабушкиным топчаном, а она посмеивалась, приговаривала что-то на своем, гладила нас по голове и угощала дынями. Она привезла с собой огромный деревянный ящик с чарджоускими дынями, гранатами, хурмой, виноградом и сочными туркменскими помидорами. Еще при себе у бабушки был холщовый мешочек с хлебом «пятыр»: эти слоеные лепешки с начинкой из сливочного масла она сама перед отъездом напекла для нас в тандыре.
По волшебному вкусу с «пятыром» мог сравниться только тегеранский «барбари», но тогда я его еще не пробовала.
Наша тетя Мотя о чем-то часами беседовала с бабушкой Базаргуль, хотя, по идее, они не должны были понимать друг друга. Еду тетя Мотя приносила ей на блюде, прямо на топчан. Еще они подолгу играли в карты. Вечером с работы возвращался папа и тоже приходил посидеть подле своей мамы.
Моя мама в гордом одиночестве смотрела в большой комнате телевизор и ворчала, что мы «развели туркменский аул в отдельно взятой комнате», чтобы «сидеть в нем сиднем» и бездельничать, чем и занята вся республика Туркмения. Нет бы сделать что-нибудь полезное.
Папа, если слышал это ворчание, отвечал, что лучше бы мама, наоборот, радовалась, что ей никто не мешает, и она спокойно может часа три поговорить по телефону со своей подружкой Наташей. Ведь это ее любимое занятие, куда более полезное, чем «сидение сиднем».
 Мама на это обижалась. Но в итоге именно она со своей мамой, моей бабушкой Мусей, вызвали такси и отвезли тетю Саламат и бабушку Базаргуль сначала на Красную площадь, откуда провели пешком по основным достопримечательностям столичного центра. Экскурсию закончили в «Детском мире» на Дзержинской.
Мама потом жаловалась тете Наташе:
- Я чуть сквозь землю не провалилась! Свекрови с золовкой так понравилось в «Детском мире», что они достали откуда-то из-под своих тряпок, которые на них накручены в три слоя, по мешку денег и скупили весь магазин! А когда они стали подсчитывать всех детей, которым надо купить подарки, вокруг нас собралась целая толпа зевак. Еще бы, прямо как в кино! Стоят, пальцы загибают: «Гюльчатай, Рисалат, Одалат, Зубейда, Бахадур, Джамиля…» На нас с мамой все вокруг смотрели с таким любопытством, где ж мы откопали таких «дочерей советской Киргизии»?! Хорошо еще мама моя нашлась и громко заявила: «Неприлично, товарищи, так в упор разглядывать ударниц коммунистического труда из лучшей хлопковой республики, выполнившей две пятилетки вперед! Сначала научитесь так же работать!» » Только тогда зеваки разошлись. А назад нам пришлось два такси брать, столько они всего купили!
На том конце провода тетя Наташа так ахала и охала, что даже мне было слышно.
Когда, несколько лет спустя, я вдруг сходу влюбилась в Тегеран и стала на лету схватывать персидские слова, мама сокрушенно качала головой:
- Это зов крови! Твой дед по отцу говорил на фарси. Даже его жена точно не знала, какой именно национальности он был. Но в Узбекистан, а потом в Туркмению он пришел из Ирана, это факт.
- Да, – соглашался с ней папа. – Говорят же, что гены передаются в третьем колене. Дети чаще похожи не на родителей, а на бабушек и дедушек.
- А у нее в третьем колене все либо психиатры, либо психи, – говорила про меня мама. – И уж лучше бы она удалась не в дедушку-разбойника, а в дедушку-профессора, написавшего лучше учебники по психиатрии! Это не я хвастаюсь, это общепризнанный факт!
Против деда-психиатра я тоже ничего не имела. Он тоже умер еще до нашего отъезда в Тегеран. Но от него осталась шикарная библиотека, среди которой было много трудов знаменитых психиатров, включая Ганнушкина. Курсивом в тексте этих мудреных книг выделялись истории из жизни, описывающие, как симптомы разных душевных расстройств и фобий проявляются в быту. Приезжая в гости к бабушке Мусе, я всегда садилась в дедушкино кресло и с удовольствием вычитывала из умных психиатрических книг описания сумасшествия в быту. Они забавляли меня куда больше детских книг редких довоенных изданий, которые в дедушкиной библиотеке тоже имелись в большом количестве. Взрослые смеялись, уверяя, что дошкольница с учебником Ганнушкина в руках смотрится очень забавно.
Я бы, пожалуй, согласилась унаследовать «в третьем колене», которое упоминал папа, гены обоих своих дедушек – и разбойника, и психиатра. Оба они казались мне людьми неординарными. Возможно, лишь потому, что об одном я только слышала, а второго помнила очень смутно.


Персона нон-грата и иерихонская труба


Как-то в татиль, что по-персидски значит «выходной» и в Иране приходится на пятницу, мы собирались в Зарганде.
- Что вы оба расселись, как персоны нонгранта! – строго заявила мама, как только мы с папой закончили завтрак. – Быстренько уберите со стола и помойте посуду, а мне надо собраться.
От неожиданности папа даже подавился крекером. Потом переспросил, натурально утирая слезы, выступившие от смеха:
- Расселись, как кто?!
- Как персоны нонгранта! – невозмутимо повторила мама.
- А, по-твоему, это кто?! – папа едва мог говорить от душившего его хохота.
Я ничего не понимала, но внимательно слушала.
- Это наглая такая персона, считающая себя очень важной, – ответила мама раздраженно. – Она сидит и ждет, когда ей все принесут на блюдечке с голубой каемочкой! Эта персона считает, что деньги падают с неба, а все остальное сделает прислуга. Только в нашем обществе таких персон нет, и слуг тоже нет. Поэтому вставайте оба и сами убирайте со стола!
- Сейчас уберем! – пообещал папа сквозь очередной приступ смеха. – Только дочери сейчас разъясню про эту персону, раз уж выпал такой случай.
- Разъясни-разъясни! – грозно сказала мама и удалилась с кухни собираться в Зарганде.
- Дочь, – обратился ко мне папа. – Возможно, персона «нонгранта» действительно такая, как описала ее мама. Но я такой вообще не знаю. А выражение «персона нон-грата» происходит от латинского «non-grata» – не допускаемая. На языке дипломатического протокола так называют лиц, которым на официальном уровне навсегда отказано во въезде в определенную страну.
- Почему? – удивилась я.
- Для официального отказа во въезде на территорию какого-либо государства должны быть веские основания, – ответил папа. – Обычно это связано с политикой и отношениями между государствами. Туристу, который нарушил правила пребывания в стране, в следующий раз просто не дадут визу. А «персонами нон-грата» объявляют иностранных дипломатов или политических деятелей, чья деятельность не нравится властям той страны, в которой они работают. Это как гость, который пришел к тебе в дом и все сломал, испачкал, и ты записываешь себе на листочек и предупреждаешь всех домашних, чтобы больше его никогда не пускали на порог.
- Тогда почему мама этой персоной обзывается на нас? – еще больше удивилась я.
- А она вчера услышала это выражение на приеме, и оно ей понравилось, – пояснил папа. – Про персон нон-грата во время приема вспомнили, потому что Англия недавно объявила таковыми иранских дипломатов и выслала их из посольства в Лондоне. Но мама почему-то решила, что это избалованная, высокомерная и паразитарная личность. Наверное, ее сбило с толку слово «персона», которое обычно сочетается с определением «важная». А вместо «нон-грата» ей послышалась «нонгранта», наверное, она думает, что это фамилия важной персоны.
- К вам персона Нонгранта, сэр! – объявила я с интонацией дворецкого Бэрримора из «Собаки Баскервилей».
Теперь уже хохотали все, включая маму. Еще во время папиных разъяснений я заметила, что мама приоткрыла дверь спальни и внимательно слушает.
Мама прекрасно поняла значение и произношение выражения, но все равно упрямо вспоминала свою персону по фамилии Нонгранта всякий раз, когда ей казалось, что кто-то «сидит и ждет, когда ему принесут все на блюдечке с голубой каемочкой».
Так у нас появилась своя собственная семейная персона Нонгранта.
Папа говорил, что наша мама – интеллигентный человек и не может позволить себе некрасивые слова, поэтому ей приходится обзываться дипломатическими и мифологическими выражениями. Одним из любимых маминых замечаний было: «Не кричи как иерихонская труба!» Так она говорила, когда хотела призвать меня или папу говорить потише.
К этой «трубе» я настолько привыкла, что как-то не задумывалась, откуда она взялась. Раз труба, значит, громко трубит.
Как-то папа забыл ключ от квартиры, мама была в ванной, а я включила на всю громкость музыку. Он трезвонил в звонок, но мы ему не открывали. Тогда он стал стучать в дверь и кричать. В этот момент у меня кончилась песня, и мама его услышала. Вышла из ванной в махровом полотенце, открыла дверь и заявила:
- Ну что ты орешь как иерихонская труба?
- Если бы я так орал, – в сердцах ответил папа, – твоя помощь мне бы не понадобилась!
Тогда я и спросила, что он имел в виду, впервые поинтересовавшись происхождением неведомой мне трубы. Папа рассказал, что выражение «иерихонская труба» происходит из библейской истории, согласно которой древние люди трубили в трубы так, что обрушились стены города под названием Иерихон. И если бы папа мог так трубить, то дверь сама распахивалась бы перед ним и никакие ключи, равно как и наша с мамой помощь, ему бы не понадобились.

Принцесса Ашраф


Весной 80-го в Тегеране было очень модно ездить осматривать особняки тех, кто в панике бежал из страны от победившей исламской революции, бросив всю свою роскошную недвижимость. Мы посетили  виллу певицы Гугуш и дворцы самого шаха, а перед переездом в Зарганде мой папа, как и обещал, устроил всем желающим бимарестантам поездку во дворец шахской сестры.
Принцесса Ашраф по прозвищу Черная Пантера имела дворец, как и все знатные люди, на севере Тегерана, неподалеку от нашего Зарганде.
Вернее, жила она в Париже, а в Тегеране во время правления брата бывала наездами, привозя в иранскую столицу самые нашумевшие на Западе спектакли и фильмы, модных художников и кутюрье. Она устраивала вернисажи, показы мод и вообще покровительствовала современному искусству. Разумеется, после революции в Тегеране она не появлялась: ее дворец пустовал и его можно было осмотреть, по договоренности с нынешними властями.
Принцесса Ашраф была не просто любимой сестрой шаха Мохаммеда, а его сестрой-близнецом. Они были очень близки. «Черной Пантерой» ее прозвали французские журналисты за несколько хищную красоту, гибкость, грацию и некоторое коварство, позволившее Ашраф несколько раз эффективно помочь венценосному брату в деликатных делах.
В 1934-м году принцесса Ашраф и их с Мохаммедом старшая сестра – принцесса Шамс – стали первыми иранскими женщинами, снявшими чадру.
Персы любили принцессу Ашраф. Еще они жалели ее, потому что родной брат, которого она фактически усадила на престол, лично выдворил ее из страны вместе с их матерью по требованию своего премьер-министра Моссадыка. С тех пор принцесса Ашраф жила во Франции, являясь иранскому народу в основном с обложек модных журналов.
После того как в шахскую опалу попал сам Моссадык, она иногда приезжала на родину, чтобы провести в жизнь очередную инициативу по защите прав человека в Иране, в особенности, женщин. Еще принцесса уделяла внимание развитию в стране медицины, образования и культуры. Не любило ее только исламское духовенство – за фривольные спектакли и за «чуждое» правоверным искусство в целом.
Все это нам рассказал мой папа, пока мы ехали. Бимарестанты посмеялись, отметив, что в Советском Союзе такую принцессу Ашраф невзлюбило бы не только духовенство.
Как и во время прогулки по шахским владениям в Рухишками, меня сбило с толку слово «дворец». Как и все советские дети, слыша это слово, я представляла себе либо золоченый дворец с иллюстрации к волшебной сказке, либо Кремль, либо Дворцовую площадь в Ленинграде. На тот момент я видела ее только на картинке. «Дворцы» иранской шахской семьи не были ни золочеными, ни вычурными, походя скорее на просторные приземистые анфилады с полностью застекленными внешними стенами, увитыми буйной зеленью. В эти окна с пола до потолка глядели заснеженные вершины, высокое синее тегеранское небо без единого облачка и ласковое солнце.
По внутренним покоям нас сопровождал пожилой перс, назвавший себя «хранителем дворца Ашраф». Благодаря окнам в пол, внутри не было ощущения духоты и тяжеловесной роскоши, как бывает в иных музеях, посвященных быту царственных особ. На стенах висели пейзажи и портреты хозяйки дома, один из них в полный рост и в золотой раме. Часть полотен была занавешена тканью. Хранитель дворца пояснил, что это портреты шахской семьи, их новая власть приказала закрыть от народных глаз. А изображения принцессы Ашраф оставили для созерцания, ибо она красивая и в отношении иранского народа не совершила ничего особо ужасного.
Больше всего мне понравилась гардеробная Ашраф размером с физкультурный зал в моей московской школе. А еще музыкальная комната, оборудованная самой современной на тот момент акустической аппаратурой и ее собственный кинотеатр с обитыми нежным красным бархатом сиденьями и мини-столиком для напитков и закусок перед каждым из них.
В личном кинотеатре принцессы Ашраф экран был даже больше, чем в нашем посольском клубе. На нем нам показали кадры из послевоенной иранской кинохроники, освещающей визит принцессы Ашраф в Москву. Оказывается, она была там летом 1946 года. Все наши удивлялись, что уже тогда хроника у них была цветной, а не черно-белой. Двадцатилетняя тогда принцесса на этих кадрах была необыкновенно красивой и улыбчивой.
Как пояснил нам иранский хранитель дворца, Реза-шах, отец Ашраф, Шамс и Мохаммеда, восхищался нацистской Германией, ее экономической мощью в 1930-х годах. Поэтому в 1941-м году Британия и Советы решили ввести войска в Иран, пока туда не пришел Гитлер. Они низложили шаха Резу и он бежал из страны. За ним в изгнание последовала его старшая дочь принцесса Шамс – сначала на остров Маврикий, а затем в Южную Африку. Принцесса Шамс стала опорой своему отцу до самой его смерти в 1944 году.
Его наследник – Мохаммед Реза – мог взойти на трон только при соответствующем решении союзников – СССР, Великобритании и США. Нужно было, чтобы они приняли решение о независимости Ирана, подтвердив это выводом из страны своих войск. Мохаммеду на тот момент был всего 21 год, он легко попадал под влияние, поэтому Англия и Америка рассматривали его кандидатуру в качестве «марионеточного» правителя, готового проводить в Иране прозападную политику по их указке.
Но Сталину очень не хотелось выводить советские войска с иранской территории и он всячески оттягивал подписание союзного соглашения о независимости Ирана.
Как раз в это время в Москве по линии Красного Креста оказалась прекрасная Ашраф. Формальным поводом для визита было обсуждение проблем иранской провинции Азербайджан, а результатом стал вывод из Ирана советских войск.
Принцесса Ашраф встретилась со Сталиным в Кремле и совершенно его очаровала. «Вождь народа» осыпал ее щедрыми дарами – русскими соболями, кольцом с бриллиантом и советским Орденом Трудового Красного Знамени.
Поселили принцессу в подмосковной усадьбе Архангельское, где каждый вечер устраивали музыкальные вечера, зная, что шахская сестра покровительствует искусству. Еще принцессе устроили встречу с советскими агрономами-ударниками и ознакомили с национальными сокровищами – пушниной и якутскими алмазами. А после того, как Ашраф официально заявила иранской прессе, что в стране Советов ей больше всего понравились садовая земляника, меха и алмазы, подарки по этой части потащили ей все высшие советские чины. Жена Молотова преподнесла ей пелерину из чернобурки, Шверник – манто из куницы, прочие одарили персидскую принцессу алмазами.
Хроника визита принцессы Ашраф в СССР сопровождалась английскими субтитрами и я смогла примерно понять, как именно шахские подданные описывали жизнь и поступки своих правителей:
 «5-го июня 1946-го года прекраснейшая из прекраснейших женщин мира, наша принцесса Ашраф, в качестве почетного президента Общества Красного Льва и Солнца прибыла в Москву. Восхитительная красота принцессы привлекла внимание маститых русских художников, настоящих аристократов Александра Герасимова и Петра Кончаловского, запечатлевших принцессу Ашраф в самом расцвете ее молодости и славы. Чуткое перо профессионалов передало царственные достоинства Ее Величества».
В результате стараний и красоты своей сестры 21-летний Мохаммед стал новым шахом Ирана. Молодого правителя ждало множество внутриполитических противоречий, попытки влияния извне, покушение и государственный переворот. Но, не без помощи западных друзей, Мохаммеду все же удалось сосредоточить власть в своих руках и он взял курс на прогрессивные реформы и модернизацию страны.
Ощутив полноту власти, шах Мохаммед стал меньше слушаться своих западных покровителей, чем очень их злил. Вот тогда, как рассказал нам хранитель дворца Ашраф, шахская сестрица и поучаствовала в операции британских спецслужб, известной как «Аякс».
В 1953-м году англичанам очень мешал шахский премьер-министр Моссадык со своей программой национализации нефтяных компаний. На Западе Моссадыка считали «прокоммунистическим» и опасались, что в результате его деятельности Иран попадет под влияние Советов. Желая убрать Моссадыка с дороги, британские спецслужбы разработали план «Аякс», но без резолюции шаха Мохаммеда он сработать не мог. Шах должен был подписать «фирман» (указ – перс) об освобождении Мосаддыка от должности премьер-министра и назначении на его место генерала Захеди.
Но шах Мохаммед никак не мог на это решиться, требуя от англичан все новых гарантий, что они окажут ему поддержку в случае его противостояния с собственным народом и армией.
По словам нашего гида, шах сам побаивался своего премьера, раз уж даже выдворил по его указке из страны собственную мать, вдовствующую шахиню, и свою любимую близняшку Ашраф.
Напряженно размышляя, как уговорить шаха, британские спецслужбы призвали на помощь коллег из ЦРУ. Мохаммед Реза Пехлеви вроде и не возражал, но в самые ответственные моменты «исчезал с радаров» – не подходил к телефону или вовсе уезжал в дальнюю горную резиденцию.
Тогда спецслужбы и вспомнили о Черной Пантере, решив, что уж она-то легко сможет убедить брата в чем угодно.
Целую неделю британские и заокеанские «джеймс-бонды» разыскивали прекрасную персидскую принцессу по всей Франции. В ее парижском особняке Ашраф не оказалось, как выяснилось, она путешествовала по французской Ривьере.
Когда принцессу, наконец, нашли и объяснили ей, чего от нее ждут, Ашраф наотрез отказалась. Но лучшие западные агенты-вербовщики не оставляли ее в покое, пока шахская сестра не согласилась принять в операции «Аякс» посильное участие.
В итоге шах подписал фирман о смещении Моссадыка, но иранская нефть все же оказалась национализирована, и в начале 1970-х в шахскую казну хлынули «шальные нефтедоллары».
Разумеется, брат делился ими с любимой сестрой, и, постоянно проживая в Европе, принцесса Ашраф вела светский образ жизни среди самых богатых и знаменитых. В Тегеран она прилетала только в гости к брату и ради инициированных ею культурных мероприятий.
В 1976-м году на ее жизнь кто-то покушался. Но покушение оказалось будто нарочито неудачным. Ашраф как раз отъезжала от своей виллы на Лазурном берегу вместе со спутником, когда в ее «роллс-ройс» выпустили 14 пуль подряд. Пассажир был убит на месте, а на Ашраф не оказалось ни единой царапины. По словам хранителя дворца, как раз накануне по инициативе шахской сестры на сцене тегеранского театра имени Рудаки прошел нашумевший спектакль с настоящим половым актом на сцене. И не исключено, что «неудачное» покушение на покровительницу искусств – дело рук тех на Западе, кто уже тогда делал все возможное, чтобы привести к власти в Иране мусульманское духовенство во главе с Рухоллой Хомейни. Хранитель сказал, что аятолла имел сильную поддержку на Западе и было не понятно, гордится он этим или наоборот.
Хранитель дворца принцессы Ашраф показал нам комнату, где хранилась ее личная коллекция эротического кино. Полки с пола до потолка были плотно уставлены жестяными банками с кинопленкой, после революции каждая из них была опечатана, но уничтожать фильмотеку шахской сестры новая власть не стала. Наши бимарестанты предположили, что аятолла Хомейни намерен лично ее проинспектировать.
- А правда, что Хомейни привели к власти империалисты? – спросил моего папу доктор-зуб.
- С чего ты взял? – засмеялся папа. – Он же святой старец. При чем тут империалисты?
- Слышал поговорку: «Борода каждого муллы made in USA», – важно ответил доктор-зуб.
Бимарестанты захохотали.
- Давно ли ты учишь поговорки? – ехидно спросила тетя Нонна.
- Да это Аркадий посольскому чину зуб лечил, – пояснил доктор-попа. – А тот потом его виски угощал, на радостях, что зуб больше не болит. И втянул нашего Аркадия в политические дрязги.
- Виски тут не при чем, – обиженно парировал доктор-зуб. – Просто вам ничего не интересно, а мне любопытно, в какой стране я зубы деру. Говорят, в 1978-м, когда наши поняли, что исламская революция побеждает, к Хомейни послали гонца в Ирак, где он сидел в изгнании. СССР предложил ему финансовую и политическую помощь. А дед отказался! Ну кто ж от такого отказывается? А вокруг него в Ираке сидели ближайшие соратники – или западники, или иранцы, живущие в Штатах и в Лондоне. Вывод?
- И какой вывод? – не поняла сестра-рентген.
- Эх, вы, темнота! – махнул рукой дядя Аркадий. – Вывод на поверхности! Западникам надоел шах, особенно, когда он стал с нами заигрывать и с соцлагерем вообще. Внутри страны начал либеральничать, землю мулл крестьянам раздал, а Западу, наоборот, стал показывать свою независимость. На двух стульях хотел усидеть, а в итоге ни на одном не усидел. Империалисты воспользовались ненавистью к нему мулл, дали им денег и водрузили вместо него Хомейнишку.
- Ух ты! – восхитился доктор-попа. – Прямо лекция по международному положению, не хуже, чем у Владимира Семеновича! «Я б засосал стакан и в Тегеран!»
- «А мне бы взять Коран и в Тегеран!» – поправила его тетя Нонна.
- Ой, ну и про Ленина говорили, что его немцы профинансировали, – усомнилась доктор-кожа. – Ерунда это все! Хомейни ваш просто больной фанатик! Все ж слушали кассеты, где он подробно расписывает, как в туалет надо ходить! Нормальный человек такое будет делать, а? У нас вон даже доктор-попа пациентам так предметно не рассказывает!
- Это не он сам на туалете помешан, а так положено, – поправил ее мой папа. – Он крупный теолог, то есть «марджа» – пример для подражания. А мардже положено писать целые трактаты на все случаи жизни, от гигиены до экономики. Большинство таких теологов разъясняют бытовые мелочи, потому что это проще, но Хомейни больше говорит о политике и мироустройстве. Про гигиену он, наверное, в молодости написал, пока совершал духовную карьеру. Дань традиции.
- Они что, сами не знают, как вести себя в повседневных ситуациях, шииты эти?! – удивилась доктор-псих.
- В шиитском исламе правоверные толкуют Коран так, как разъяснит им уважаемый ими марджа. Так людям легче понимать религиозные правила и следовать им.
- Интересно, а как с женой спать им тоже этот хаджа-марджа указывает? – захихикала сестра-клизма.
- Ну, ты прямо в точку, Валя! – засмеялся мой папа. – Ты не правоверная ли часом?! Существует много руководств для мусульман по интимной жизни. У некоторых марджей прямо энциклопедия секса, впору от детей прятать!
- Ну и чем один другого лучше? – пожала плечами доктор-аптека. – Шах порнографию поощрял, а это тоже своего рода руководство по сексу. У аятоллы, выходит, все то же самое, только без картинок. Одно умничанье.
- Ну, как мы видим, иранский народ решил, что аятолла все же лучше, – улыбнулся папа. – Все-таки в Иране всего 20% так называемого среднего класса, обеспеченной интеллигенции. Остальные – крестьяне, люди верующие и из поколения в поколения приверженные традициям. А шах стал напирать на доисламское прошлое Ирана, чем дал муллам повод начать агитировать народ против себя. Началось все еще в 1971-м, когда шахская семья закатила в Персеполисе масштабное празднование 2500-й годовщины существования «великой зороастрийской Персии», выкинув кучу денег из казны на показуху. Гости съехались со всего мира, а про исламское настоящее страны – ни слова. Это задело мулл. Как и то, как верно подметил Аркадий, что шах отнял земли у церкви и бесплатно раздал их крестьянам. А у духовенства было очень много земли. Оно было третьим по богатству после шахской семьи и потомственных землевладельцев.
- Эх, и все равно жили они красиво, ничего не скажешь! – махнула рукой на кинозал принцессы Ашраф сестра-клизма.
Я была с ней полностью согласна.
Покидая дворец Ашраф, я думала, что быть сестрой шаха, пожалуй, даже лучше, чем шахиней. Все-таки на жене правителя много ответственности, а его сестра может с удовольствием проводить время в самых красивых местах мира, посвящать себя искусству и развлечениям, а к правящему страной брату иногда заезжать в гости и получать от него царские подарки. Я хоть и была честным октябренком, но тоже, как иранцы, любила все красивое – женщин, дворцы, наряды и красивую жизнь, как ее изображал французский журнал La Maison, который выписывало наше посольство.


С нами мальчик


О том, что моя мама беременна, мне сказал Серега.
Она консультировалась у его папы. Я еще не знала, как к этому относиться, и решила подождать, пока родители объявят мне сами. Только после Серегиного сообщения я заметила, что мама поправилась в талии. До этого не обращала внимания на изменения в ее фигуре – наверное, потому что мама перестала носить джинсы и перешла на платья фасона «летучая мышь». Это никого не удивляло: в подобных размахайках в 80-м щеголяли абсолютно все советские женщины.
«Официальное» извещение от родителей, что у меня будет младший братик, я получила месяца за три до события, когда, вопреки советским приметам, младенцу стали заранее закупать приданое.
Появился на свет мой младший брат в родильном отделении советского бимарестана в 8.05 солнечного тегеранского ноябрьского утра, а через 10 минут я уже стояла рядом с ним и мамой – сонная и заранее недовольная младшеньким за то, что из-за него меня подняли в такую рань. Мог бы и на часок попозже родиться.
- Если бы десять лет назад мне кто-нибудь рассказал, что можно так родить, я бы не поверила! – заявила мама, гордо демонстрируя мне голубой кулек, из которого торчало маленькое сморщенное личико.
– Все так быстро, легко и даже приятно! – восторгалась мама. - А ты мне с какими мучениями досталась! – добавила она, взглянув на меня будто с укоризной.
- Я этого не помню, – логично возразила я.
- Зато я помню этот «Грауэрман» как вчера! – и мама ударилась в воспоминания.
Из них я поняла, что и десять лет назад мне были не особо рады. Чего уж ждать сейчас, когда у них «наконец родился мальчик»!
Мама принялась вспоминать, как мучилась десять лет назад «в Грауэрмане». Роддом имени Грауэрмана полагался ей по месту прописки на улице Щукина.
Ранним утром 15-го октября 1970-го года она почувствовала схватки, разбудила моего папу и бабушку и сказала, что, пожалуй, пора… Папа хотел сразу бежать за такси, но бабушка – дама строгих правил – заявила, что без завтрака его не отпустит. К завтраку разбудили главу семьи – дедушку, накормили и проводили на работу – в институт имени Сербского, который был в соседнем переулке. И только потом папу отпустили искать такси – вызвать его по телефону в то время было так сложно, что почти невозможно.
По словам мамы, папа вышел на улицу Щукина – и пропал.
Мама была в панике, вокруг нее вились озабоченные домочадцы… Наконец появился сияющий папа и призвал все семейство к окну. Под окнами стояло не что-нибудь, а черная «Волга».
- Моя жена не должна ехать рожать моего сына на чем попало! – гордо заявил он.
УЗИ тогда еще не делали, поэтому никто не знал, что к появлению на свет готовлюсь я. И что я уже глубоко возмущена тем, что меня не выпускают на свет Божий…
Когда мама, наконец, прибыла на черной «Волге» в дом 7 по проспекту Калинина, схватки у нее закончились. Однако двери заведения за ней уже захлопнулись, а пути назад из советских роддомов не было. У родовспомогателей того времени было четкое убеждение: если роженица переступила порог роддома, то уход приравнивается к побегу. – Я до сих пор помню, как бежала по широкой мраморной лестнице к входным дверям, – вспоминала мама. – В дверях были стеклянные окошечки, и я видела, что за ними еще стоят моя мама и муж, но меня к ним уже не выпускали! А я кричала: «Заберите меня отсюда! У меня все закончилось! Я еще не рожаю!». Но врач Нина Георгиевна схватила меня за локоть и говорит: «Пришла – рожай, хочется тебе или нет!» И силой увела меня на третий этаж. А без пятнадцати десять вечера того же дня на свет появилась ты.
Мама сказала, что с врачом Ниной Георгиевной она потом еще долго дружила и навещала ее, пока мы жили на Арбате. А клеенчатую бирочку «от Грауэрмана» с номером и датой рождения, привязанную к моей младенческой ноге, бабушка хранит до сих пор.
А папа, узнав, что у него родился не сын, а дочь, расстроился так, что даже не смог это скрыть. Для сына они уже приготовили имя, а на вопрос мамы, как назовем дочку, папа только рукой махнул: «Да называй, как хочешь!»
В «Грауэрмане» мама коротала время с повестью «Джамиля», и имя свое я получила исключительно благодаря Чингизу Айтматову, а вовсе не своему восточному папе.
- Выходит, ты меня никогда не любил? – грустно спросила я папу.
- Я полюбил тебя позже, – улыбнулся в ответ он, – когда ты перестала реветь по ночам и начала проявлять мужской характер. Недаром вместо тебя ждали джигита.
Ничего, – подумала я не без злорадства, – посмотрим, как вы полюбите вашего мальчика! Автор пособия по воспитанию младенцев, с которым я успела ознакомиться, утверждает, что по ночам орут они все!
Вернувшись домой, я отметила радостное событие в своем личном дневнике словами из «Двенадцати стульев»: «С нами мальчик!»


Есенин, Киров и снова Грибоедов


- Вечер объявляется открытым! – провозгласил папа. – Спасибо всем, что пришли и завалили нас предметами первой необходимости, так давайте же скорее начнем это отмечать! Наша фирменная бимарестанская газировка стынет!
Гости с радостным гулом принялись рассаживаться.
Мы отмечали появление на свет моего младшего брата, которое почти совпало с 40-летием моего папы, который теперь стал не только моим, но и его. К папиному юбилею братик опоздал совсем немного, родившись всего на пять дней позже. Но отмечать эти события решили в один день.
Нас с Роей и Роминой посадили с краю, поближе к столику, на который поставили сумку с маленьким именинником. Наверное, предполагалось, что мы будем за ним присматривать. На наше счастье, пока он крепко спал. Впрочем, в отличие от меня, мои иранские подружки об этом жалели, так им хотелось понянчить моего младшего брата.
Первый тост поднял представитель посольства, пожелав обоим именинникам новых высот – как в прямом смысле (расти большим), так и в переносном (расти по службе). Вторым тостом с подачи гостей из торгпредства пили за давнюю дружбу Советского Союза и Ирана, желая ей взаимовыгодно укрепляться и развиваться. Третий тост произнес мой папа. Он поднялся с бокалом в руке и сказал:
- Я хочу выпить стоя за великую Персию. Все здесь присутствующие знают, сколь богата историческая память нации, принимающей нас сегодня на своей земле. Все, кто хоть раз съездил в Персеполис, понимают, о чем я. А кто еще не успел, желаю непременно посетить это место, где вам откроется нечто большее, как бы хорошо вы не знали историю Персии по учебникам. Я не желаю Ирану выстоять, потому что точно знаю, что он это сделает. Хотим мы с вами или нет, Иран будет жить и цвести, потому что Персия бесконечна и вечна. Саламат боши, зинда бош Ирони! («Да будет жить и здравствовать Иран – перс.) – и папа осушил свой бокал до дна.
При этих словах господин Рухи даже прослезился. Утирая слезы в уголках глаз, он тоже залпом опрокинул свой бокал, не посмотрев на то, что он хаджи, которым пить грешно.
Выпив, гости принялись рассуждать об исторической правде и гордости обеих наших стран. Вспомнили Александра Сергеевича Грибоедова, которого иранцы очень любят, несмотря на то, что сами же и убили в декабре 1828-го года.
- Вот судьба, – сказал мой папа. – В Персию никто не попадает просто так – или по любви, или в наказание.
Папу стали спрашивать, что он имеет в виду. Он коротко поведал историю, которую в первый раз рассказал мне еще в Москве, показывая памятник Грибоедову на Чистопрудном бульваре. Мы ходили мимо него в поликлинику на Солянке и что мама, что папа всякий раз обращали мое внимание на то, что хоть станция метро и называется Кировской, перед ней стоит никакой не Киров, а Грибоедов. Мама просто напоминала мне об этом каждый раз, когда мы ждали трамвая на остановке напротив. А папа еще и рассказывал истории из жизни Грибоедова, чтобы я усвоила, что композитор, написавший «Собачий вальс» и другие, писатель, сочинивший «Горе от ума», посол царской России в Персии и памятник у метро Кировская – это одно и то же лицо. И это не Киров.
А когда по приезду в Тегеран мы в первый раз вышли прогуляться по посольскому парку, папа сразу подвел меня к Александру Сергеевичу:
- Узнаешь? – спросил он.
- Конечно! – важно ответила я. – Это тот дядька от метро Кировская!
- И это все, что ты о нем знаешь? – насупился папа.
- Я знаю, что он не Киров! – гордо ответила я.
- Ну вот, – засмеялся папа. – Хотел познакомить тебя с Грибоедовым, а в итоге разрекламировал Кирова!
С тех пор Грибоедов у нас с папой проходил под партийной кличкой «товарищ не Киров».
В тот раз папа снова рассказал мне о нашем «не Кирове»: что Грибоедов был молодой талантливый дворянин, блестящий светский лев, ухаживал на балах за красавицами и общался с самыми знатными людьми своего времени. Но, по папиным словам, в отличие от большинства скучающих светских персонажей, предававшихся «аглицкому сплину», как пушкинские Онегин и Печорин, или погрязших в «обломовщине», Грибоедов был человеком пытливого ума и дела. Разумеется, он тоже предавался развлечениям, принятым в его кругу, но в промежутках писал музыку, стихи и пьесы, а также успешно служил на государевой службе. Он был блестящий дипломат, из благородной дворянской фамилии, обласканной императорской милостью, но все равно увлекся свободолюбивыми идеями декабристов. Папа говорил, что Грибоедов был человеком широкой натуры и масштабного ума, он ненавидел лицемерие и ханжество и умел искренне любить. А еще у него было отменное чувство юмора, поэтому каждое слово из «Горя от ума» до сих пор бьет по самому больному. С грибоедовских времен в нашем обществе, увы, особо ничего не изменилось.
Грибоедов был папин герой, поэтому и истории о нем выходили у него живыми, будто кино смотришь. Поэтому я часто просила его: «А расскажи еще о «не Кирове»!» И когда мы гуляли, папа неоднократно повторял свой рассказ – каждый раз с новыми подробностями. А я вновь и вновь слушала с неиссякаемым любопытством. В Тегеране Грибоедов стал мне еще ближе, ведь изо дня в день я своими глазами видела место, где он погиб, своими глазами. И на самом деле не так важно, произошло ли это прямо на нашей нынешней территории, или за углом, но так или иначе мы находились именно там, где полтора века назад разворачивалась часть мировой истории. Именно тут, с интригами, дарами и потерями, переходили от войны к миру и обратно две близкие мне страны – в одной я родилась, а во второй жила. Персию я тоже воспринимала родной, ведь для ребенка несколько лет – все равно что для взрослого несколько десятилетий.
В первый раз в Персию молодой дипломат Грибоедов попал в 1818-м году – из-за любви, ревности и в наказание одновременно. Он дружил с фавориткой того времени балериной Авдотьей Истоминой, в которую в числе прочих был страстно влюблен молодой, богатый и знатный кавалергард Василий Шереметев. Он приревновал танцовщицу к светскому льву графу Завадовскому и вызвал его на дуэль. А его приятель Александр Якубович – еще один выпускник Благородного пансиона, бретер, театрал и будущий декабрист – бросил вызов Грибоедову, за то, что это он привел проказника Завадовского в дом Истоминой. Оба поединка назначили на один день. Шереметев с Завадовским стрелялись первыми, и светский лев убил ревнивца-кавалергарда. Узнав о гибели товарища, Якубович отменил дуэль с Грибоедовым. Граф Василий Шереметев-старший, узнав о гибели сына, лично просил царя Александра I помиловать его убийцу, да и остальных участников дуэли простить – дескать, люди они молодые, горячие, а его сын и сам имел «нрав вспыльчивый».
Александр I внял осиротевшему отцу и простил всех, но из столицы отослал долой – графа Завадовского отправил на службу в Англию, Якубовича на Кавказ, а Грибоедову предложил выбор – место секретаря в российской миссии в США или в Персии. Александр Сергеевич выбрал Персию.
На службе в Персии молодой дипломат Грибоедов проявил себя очень хорошо, но спустя три года, в 1821-м, попросил императора перевести его сначала в Грузию, а еще через два года, в 1823-м, попросил о длительном отпуске. Александр I милостиво пожаловал творчески-настроенному дворянину передышку от службы, и за четыре с лишним года Грибоедов успел дописать «Горе от ума» и связаться с декабристами. Узнав об этом, царь снова прогневался на него и наказал, услав из Петербурга долой – назад в Персию, отношения с которой у царской России сильно испортились. Правда, теперь уже в качестве министра-посланника – то есть, главы миссии, в высшей дипломатической должности, которую при советской власти стали называть «чрезвычайным и полномочным послом». При дворе отлично понимали, лучшего наказания вольнодумцу не придумаешь, шах Фатх-Али проиграл русско-персидскую войну и был очень зол. К тому же, Россия обложила Персию непомерной данью. Грибоедов все это знал, и ехать очень не хотел, но государевой воли ослушаться не мог. Самолеты тогда не летали, а сухопутный путь в Персию лежал через Тифлис, где новоиспеченный министр-посланник встретил 16-летнюю княжну Нину Чавчавадзе, которую знал еще ребенком, и вдруг влюбился в нее. У Нины уже был жених, сын генерала Ермолова, но неожиданно для себя она ответила Грибоедову взаимностью, и они поженились. Все это произошло чуть ли не за одну неделю, после чего молодожены продолжили путь в Персию уже вместе.
В предыдущую «командировку» Грибоедова российская миссия находилась в Табризе, но к тому времени перебралась в Тегеран, поближе ко дворцу шаха Фатх-Али. Но прибежище у нее было пока временное – на той самой улочке Баге-Ильчи в районе базара Бозорг, где Грибоедов и закончил свой жизненный путь. После его гибели русская миссия, конечно, в тот особняк, принадлежавший одному из персидских вельмож, не вернулась: посольство переехало на ту самую улицу, на которой находится сейчас. После исторической встречи 1943-го года ее назвали именем ночевавшего на ней Черчилля, а после победы в Иране исламской революции она стала называться  Ле Нофль Шато – в честь французского местечка, где проводил изгнание аятолла Хомейни. А вот как она называлась до 1943-го года, никто толком вспомнить не может. А вдруг она и была той самой Баге-Ильчи?!
Прибыв в Табриз с юной Ниной, Грибоедов будто бы испытал нехорошее предчувствие. Он решительно оставил молодую жену в своей табризской резиденции, пообещав забрать ее, как только освоится в Тегеране и подберет подходящую резиденцию. Он был страстно влюблен и совсем не хотел умирать…
Каждый раз, слыша эту романтическую историю, я мысленно подсчитывала, сколько еще мне ждать встречи с молодым блестящим послом, играющим на фортепиано, как Грибоедов, с которым у нас вспыхнет любовь с первого взгляда?
Теперь, когда мне исполнилось десять, ждать оставалось всего шесть лет. Ведь княжне Чавчавадзе было всего 16, когда она вышла замуж за посла и уехала с ним в Персию. Жаль, что у них с Грибоедовым начиналось все так красиво, а закончилось трагически. Но у меня будет все хорошо!
Любить я могла многих, но замуж собиралась исключительно за посла и часто об этом говорила. Взрослые добродушно посмеивались, а мама, как и бабушка, использовала мои матримониальные планы в качестве воспитательного момента. Если я плохо кушала, она в назидательных целях перефразировала известную присказку: «Послы – не собаки, на кости не бросаются!» А если ленилась делать уроки, заявляла, что своим невежеством я «опозорю посла на первом же приеме, где надо уметь поддержать беседу на любую тему, включая математику».
Еще в грибоедовской истории меня восхищало благородство графа Шереметева-старшего. Его сына убили, а он просит помиловать его убийц, понимая, что они молодые и у них еще вся жизнь впереди! И что от любви и ревности молодая кровь закипает, как молоко в кастрюле, которое ничем не удержишь, если уж оно убегает.
- Ай-ай, какой молодец Грибоедов-джан! – похвалил великого русского поэта, композитора и дипломата хаджи Рухи. – В Америку не поехал!
- И в Персии никто не погибает просто так, – развил папину мысль дядя Леня из посольства. – Только из-за провокаций англичан.
Гости заверещали, что англичане – еще хуже американцев, они более хитрые и никогда не знаешь, чего от них ждать.
- Обратите внимание, уважаемый аятолла Хомейни даже на нас имеет влияние, – засмеялся доктор-зуб. – Это же он изрек, что Англия еще шайтанистее Штатов!
- И с ходом истории ничего не меняется, – заметил дядя Володя. – 152 года назад они подвели под монастырь Грибоедова, а теперь так же подводят нас! Разжигают ненависть своими сплетнями, чтобы СССР, не дай Бог, не укрепил свои позиции в Азии.
- А не надо армянок в гарем брать! – заявил хаджи Рухи. – Только не сочтите, что я, как и всякий этнический азербайджанец, не люблю армян. Сами видите, что у нас в Тегеране все для них! Но в шахском гареме им не место – ни наложницами, ни евнухами. Это шахский родственничек Аллаяр-хан все заварил, а поплатился ваш Грибоедов!
- Давайте, валите все на армян! – полушутливо возмутился гость из посольства дядя Басик. – Мне, конечно, с моим армянским ФИО ничего не остается, как отстаивать честь нации… Однако призываю быть объективными! Был еще предатель Мальцов, которого завернули в ковер и вынесли из посольства!
Этот дядя Басик был очень веселым и добрым. Пока мы жили в посольстве, я с ним часто общалась, так как дружила с Лианой – старшей из его двух дочек. Он сам все время смеялся и других смешил, я любила таких неунывающих людей.
Но с закрытием школы дядя Басик отправил семью к своим родителям в Ереван, а мы переехали в бимарестан и стали встречаться намного реже.
- Зато Николай I получил шах-алмаз, – сказал доктор-зуб. – Нормальная цена за русского классика.
- Слушай, Аркадий, вот смотрю я на тебя и удивляюсь, – вдруг заявил доктор-попа. – Вроде зубной зубным, все мысли о пломбах. А как рюмку опрокинешь, так столько всего знаешь! И как это у тебя получается?! У нормальных людей обычно наоборот, это я тебе как доктор говорю!
- Это, Владлен-джан, объясняется известной русской мудростью – что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, – откликнулся доктор-зуб. – В трезвом виде я держу себя в руках, чтобы вы тоже могли казаться умными.
- Ай, спасибо, Зуб-джан! – запричитал доктор-попа. – Давайте выпьем за умные вещи, кои глаголят представители умнейших наций!
- Вы обо мне? – осведомился дядя Басик.
- Или обо мне? – прищурился дядя Аркадий.
- О вас! – нашелся дядя Владлен и попросил разрешения сказать тост.
Ему предоставили слово – и он начал с восхваления ума и оборотистости армянской и еврейской наций, а закончил послом Зайцевым и справедливостью.
- К счастью, справедливость восторжествовала, и Александра Сергеевича перевели со двора в посольство, – заключил он. – Как и сто лет назад со двора Александра I в тегеранскую миссию. Выпьем же за то, чтобы ум и справедливость всегда шли рука об руку!
- Еще бы! – подхватил доктор-зуб. – А то Александр Сергеевич торчал перед главным входом, напоминая о том, что русского посла можно убить, если он сильно надоел. Главное, запасти алмаз, чтобы отправить его царю в качестве извинения. И сердобольный царь-батюшка как пить дать простит вспыльчивого басурмана!
- Шаху алмаз, послу казаков! – провозгласил дядя из торгпредства. – Шаху для откупа, послу для защиты! Давайте выпьем за то, чтобы то, что нельзя стало можно, если очень хочется!
На торгпредского дядю зашикала его чопорная жена в больших бриллиантах, а на дядю Аркадия тетя Нонна.
- Мы будем когда-нибудь танцевать?! – капризно произнесла на весь стол сестра-рентген.
На нее все обернулись, но продолжили обсуждать злоключения Грибоедова – вернее, его бронзового памятника. Он стоял перед главным зданием нашего посольства с 1912-го года – с тех пор, как его изготовил скульптор Беклемишев по заказу и на деньги русской эмигрантской диаспоры в Персии. Прежний посол Зайцев, возглавлявший советскую миссию в 60-е годы, решил, что он напоминает иранцам о неприятных моментах в наших отношениях, и распорядился перенести Грибоедова с центральной аллеи во двор жилого дома для сотрудников. Несколько лет кряду русский классик стоял там, задумчиво глядя в наши окна, пока преемник Зайцева, посол Виноградов, не распорядился вернуть памятник на его исконное место. Мы, как выражались в посольстве, «жили и работали при Виноградове», поэтому нас Грибоедов встретил, сидя на исторически положенном ему месте – перед парадным входом в миссию.
Посла Зайцева мы с родителями не застали, но постоянно о нем слышали в связи с его бурной хозяйственной деятельностью. Это он построил в посольстве новый жилой дом, а в Зарганде снес беседку, в которой целовалось несколько поколений посольских детей.
 – Обратите внимание, – снова вкрадчиво влез доктор-зуб, – в этом году на наше посольство напали 1-го января, потому что 25-го декабря СССР ввел войска в Афганистан. В 1828-м году, когда убили Грибоедова, напали в этом же сезоне – 30-го января 1829-го по старому стилю или 18-го января по новому. А ведь тогда ни годовщин исламской революции, ни ввода наших войск еще не было в Афганистане! В чем же дело?
- Ну, мы же это как-то уже обсуждали, – ответил за всех доктор-попа. – Летом в Персии жарко – не то, что нападать, вылезти из-под тени чинара лень. Весной посевная и Новруз, осенью сбор урожая. А зимой скучно, делать нечего, самое время безобразничать.
- Смешно, но самые судьбоносные беспорядки в истории Ирана действительно приходятся на промежуток от поздней осени до Новруза! – удивленно признал дядечка из торгпредства.
- Ой, только не накаркайте, а то Новый год скоро! – сказал дядя Басик. – Армянских евнухов, правда, теперь в нашем посольстве нет. Но и казаков для защиты тоже нет. Зато красивые армянки по-прежнему имеются. И те, кого в ковер можно завернуть!
- Что ты имеешь в виду, Басик? – удивился дядя Володя. – У нас есть секретари-предатели?!
- Давайте лучше выпьем! – вмешалась тетя Галя. – Как невыносимо, когда мужчины говорят о политике!
Все женщины ее поддержали.
Жена дяди Лени предложила тост за величие русской нации, за него с удовольствием выпили и вспомнили графа Льва Толстого, проповедовавшего простую аскетическую жизнь. Тут выяснилось, что господин Рухи не только читал Толстого в переводе на фарси, но даже помнил наизусть некоторые его афоризмы.
- «Такт – это умение не замечать чужих ошибок и не заниматься их исправлением», – гордо процитировал хаджи на ломаном русском и сорвал всеобщие аплодисменты.
Хаджи понравилось внимание публики, и он пустился в рассуждения о том, насколько некоторые мысли великого русского классика созвучны иранскому сознанию. Папа переводил каждое слово.
- «Мы любим людей за то добро, которое им делаем», – снова процитировал Толстого господин Рухи, завершая свою речь предложением выпить за великую русскую литературу, которая ничем не хуже великой персидской.
Я подумала, что надо записать оба изречения Толстого в свой дневник, моему сознанию они оказались тоже созвучны.
После следующего тоста вспомнили моего любимого поэта Сергея Есенина.
- Вот в учебниках пишут, что Есенин – «пронзительный певец русских раздолий», – заявил доктор-зуб. – А он все рвался за кордон – то в Персию, то в Америку.
- Но вместо Персии товарищ Киров подсунул ему бакинский пляж Мардакян, – заметил мой папа.
- Точно! – вдруг громогласно захохотал крупный посольский гость с красным лицом и на радостях даже хлопнул себя ладонью по потной лысине. – Я тоже знаю эту историю!
Он был такой высокий и толстый, что про себя я называла его «человек-гора», а вот настоящее имя все время забывала. Знала только, что он из того самого «стрекочущего «цека», про которое мама все время напоминала, что, если я буду себя плохо вести, «оно вышлет нас домой в 24 часа, и виновата в этом буду я».
- Ты ничего не путаешь, милый? – осведомилась тощая и белобрысая, как моль, жена человека-горы. – Причем тут Киров? И что за пляж с армянской фамилией?
- Ничего я не путаю! – отмахнулся от нее человек-гора. – Историю КПСС надо было учить! Киров как в 1920-м вошел в Баку составе XI красной армии, так там и сделал самую стремительную часть своей карьеры. Ему вообще на Закавказье фартило, и он его знал и любил, особенно Баку. Смотрите, какой невиданный рост по партийной линии: в 1920-м он член Кавказского бюро ЦК РКП(б), в конце того же года уже полпред Советской России в Грузии, а в 1921-м – уже первый секретарь ЦК компартии Азербайджана! Сидя в Баку, он вырос до члена ЦК и кандидата в Политбюро и в 1926-м его уже перевели с повышением в Питер. А Есенин ломился в Персию весной 1925-го, вот Киров и решил вопрос, разыграв вместе с чекистами эту комедию!
Я очень внимательно все слушала, но все равно запуталась и прошипела папе в ухо:
- Пап, это какой еще Киров? – подозрительно осведомилась я. – Тот, который с Кировской?
Я уже очень хорошо усвоила, кто такой наш «товарищ не Киров», но вот чем знаменит Киров настоящий, была совсем не в курсе. Но недаром же его именем назвали станцию метро!
- На Кировской – наш «не Киров», то есть Грибоедов, – засмеялся папа. – А сейчас речь не о «не Кирове», а о настоящем Кирове, Сергее Мироновиче. Он был революционер. Большой памятник ему стоит на Кировской площади в Ленинграде, когда-нибудь мы с тобой обязательно поедем в Ленинград, и я тебе покажу!
- Обещаешь? – с надеждой спросила я. На тот момент я еще ни разу не была в Ленинграде.
- Честное пионерское! – ответил папа.
Наверняка в то мгновение он искренне верил, что однажды сдержит свое «честное пионерское», но, увы, вместе в Ленинграде мы с папой не побывали ни разу в жизни. А жаль: представляю, сколько всего интересного он там бы мне рассказал! Питер он любил, но еще больше любил рассказывать всякие истории. И они у него выходили такие красочные и объемные – будто не слушаешь, а кино смотришь!
 – А в Москве ему есть памятник? – пристала я.
- В вестибюле станции Кировская стоит бюст, я же тебе показывала! – вмешалась моя мама. – И еще в Марьиной Роще, в сквере, но там тоже, кажется, не целиком, а только бюст. А что тебе сдался Киров? У тебя же по истории пока древний мир – вот и не забивай голову, и взрослым не мешай беседовать! Вон, с девочками поговори, а то им скучно! – и мама указала глазами на Рою с Роминой.
Они мирно жевали плов и добродушно улыбались, изредка плотоядно косясь на сумку с моим спящим братом. Очевидно, они рассчитывали плотно покушать, пока он спит, а потом от души в него поиграть.
Я не любила, когда мне указывают, что делать, и надулась. Папа это заметил и решил меня поддержать:
- Сейчас я попрошу Анатолия Ефимовича разъяснить тебе про Кирова, – папа повернулся и окликнул на другом конце стола человека-гору: – Толя, начал экскурс в историю КПСС, так продолжай, а то мы ребенка тут запутали!
Тут заодно на человека-гору с разных сторон стола посыпались вопросы: что за комедия? Как разыграл? Зачем Есенину понадобилось в Персию? И почему его не пустили в настоящую?!
И только наша тетя Моника громко выкрикнула со своего места:
- А кто такой этот товарищ Пляш Мардакян?
Ее неравнодушие к армянским мужчинам при посторонних гостях бимарестанты обсуждать не стали, но, переглядываясь, так и покатывались со смеху.
- О, Моника-джан, это тебе наш дорогой товарищ Басенци объяснит! – вылез с предложением доктор-попа. – Только в индивидуальном порядке, после общей торжественной части.
Дядя Басик из посольства внимательно осмотрел нашу тетю Монику и довольно подтвердил:
- В индивидуальном порядке-то я запросто!
Сестра-моча засмущалась, покраснела и громко попросила человека-гору продолжить политпросвет.
Человеку-горе явно пришлось по душе выбранное ею слово:
- О, политпросвет! – радостно подхватил он, даже крякнув от удовольствия. – Это я люблю, но сначала надо выпить. Горло, так сказать, промочить!
Подняли тост за Кирова и дружно выпили.
Человек-гора еще больше покраснел, а его «моль» еще больше побледнела и принялась тыкать его в бок своими остро-заточенными наманикюренными коготками. Но он все равно принялся вещать:
- Ну, первым делом, товарищ Пляш – вовсе не армянский товарищ, как вам хотелось бы думать, дорогая Моника, а пляж азербайджанского поселка Мардакян. Это на окраине Баку, там нашего ситцевого поэта и высадили. К тому моменту он уже практически спился и истаскался по кабакам, его мучила депрессия, и он вообразил, что «дремотная Персия» излечит его от душевной тоски. Молодая советская власть не хотела обижать крестьянского поэта, но и тащить непредсказуемого пьяницу в мусульманскую страну власти сочли невозможным. Тогда Киров придумал план. Он велел сопровождать поэта его другу Чагину, которого предварительно обработали в ЧК. Есенин с Чагиным приехали на поезде в Баку, а там их пересадили на паром, полный переодетых в персов чекистов. Они несколько часов кряду болтали Есенина с Чагиным по волнам Каспия, чтобы поэт поверил, что он плывет в Бендер-Пехлеви, а на самом деле высадили на мардакянском пляже. Нынче там Дендрарий. По распоряжению Кирова Есенина с Чагиным поселили в бывшем ханском дворце, который потом служил загородным домом нефтепромышленнику Мухтарову, а в 1925-м стал «спецдачей ЧК». Там был огромный сад с фонтанами и множество «прелестных как газели персиянок в чадрах», работающих в ЧК, – тут человек-гора расхохотался и предложил выпить за доверчивость творческих людей.
- Ну, за Есенина! – подхватил доктор-зуб и процитировал:
 «Голубая родина Фирдуси,
Ты не можешь памятью простыв,
Позабыть о ласковом урусе
И глазах задумчиво простых...»
- Красиво-то как! – вздохнула тетя Нонна и даже утерла слезу умиления в уголке густо накрашенного глаза.
- Неужели Есенин и впрямь поверил, что он в Персии? – воскликнула тетя Тамара.
- Это доказывает само существование цикла «Персидские мотивы», – важно ответил ей человек-гора. – Откройте сборник Есенина: «Персидские мотивы» написаны в 1924-25 годах – как раз тогда, когда он сидел на даче ЧК в Мардакяне. Думаю, он особо и не задумывался, где он, благо ему там хорошо наливали и присылали красивых и сговорчивых «пери». А все это наш крестьянский поэт, как мы знаем, весьма любил.
- «В Хороссане есть такие двери, – снова вступил доктор-зуб, – где обсыпан розами порог. Там живет задумчивая пери. В Хороссане есть такие двери, но открыть те двери я не мог…»
Тетя Моника громко захлопала в ладоши:
- Как же приятно, Аркадий, когда ты говоришь что-то хорошее!
- Это Сергей Александрович сказал, не я, – скромно потупился доктор-зуб. – Но факт, что в «Персидских мотивах» Есенин имитирует традиционное персидское стихосложение бейтами и газелями. Помните, мы проходили это в Ширазе?
Бимарестанты дружно закивали. Диван Хафиза разве забудешь!
- Розы как светильники горят… – решил тоже блеснуть цитатой Грядкин, но дальше вспомнить, видимо, не мог. И предложил просто выпить за поэзию.
Человек-гора уточнил, что лично он пьет за советскую поэзию, и поднял стакан с веселящей газировкой высоко над головой, как знамя.
Все чокнулись и выпили за правильную, идеологически-выдержанную поэзию.
- Неужели он так и не узнал, что его обманули? – прошептала я папе на ухо.
Мне было ужасно жаль Есенина! Он был такой искренний, пронзительный, так мечтал увидеть Персию и так восхищался своею Шаганэ, а оказывается, все это было вранье, организованное хитрым дядькой, стоящим где-то в Марьиной Роще! И то не целиком, а в одну треть – в виде бюста.
Я изложила эту свою мысль, как умела папе, и он долго смеялся, даже покраснел.
С этого момента у нас появился новый персонаж, живущий только в наших беседах, ведь остальные точно не поняли бы юмора. Особенно, моя мама. Если Грибоедов был у нас старик «не Киров», то сам Киров стал «одной третью дядьки из Марьиной Рощи» – именно так я его обозвала.
Папа предупредил, чтобы я так никогда не говорила при ком-либо, кроме него. Но признал, что это действительно смешно:
- Прямо как полтора землекопа из книжки про Витю Малеева! – веселился он.
До Тегерана повесть Носова «Витя Малеев в школе и дома» папа читал мне вслух всякий раз, когда я болела. И никогда не мог прочесть больше половины страницы, не прерываясь на хохот. Он веселился так, что мама ругалась и обвиняла папу, что он читает не мне, а себе. А он виновато отвечал, что он не виноват, что Носов пишет очень смешно.
- Я тебе потом подробности расскажу о той поездке Есенина, только напомни, – пообещал папа. – А то сейчас неудобно, гости же!
Я согласно кивнула. По-хорошему я всегда понимала сразу.
- А ради Америки наш шустрый лирик даже на Айседорше женился, не посмотрев, что она старше его чуть ли не вдвое! – продолжил поэтическую тему Грядкин и даже причмокнул от удовольствия. Наверное, вспомнил прекрасную американскую танцовщицу.
Тут свободным папиным ухом с другой стороны завладел хаджи Рухи. Он наклонился и о чем-то зашептал. Папа его внимательно выслушал и что-то ответил, тоже на ухо.
- О чем это вы там шушукаетесь? – подозрительно осведомился доктор-зуб. – Об Айседорше?
- Наш дорогой хаджи полагает, что нашему Есенину было тесно в Советской России, как и другу хаджи – уважаемому Ферейдуну Тонкабони. Это иранский писатель, очень популярный при шахе.
- Певец трона, что ли?! – уточнил Грядкин. – Как все их писатели и поэты? И сейчас в эмиграции?
- А вот и нет, – улыбнулся папа, – Тонкабони-ага – сатирик, он высмеивал лицемерие, ханжество, лживость, и продажность мелкой буржуазии шахских времен. За последний сборник в 1971-м году его арестовал САВАК и отдал под Военный трибунал, который приговорил его к двум годам тюрьмы за подрывную деятельность против шахской власти. Он поддержал исламскую революцию и сейчас тут, в Тегеране.
На папу посыпались вопросы любопытных: а где он живет? А что он пишет сейчас?
- Пусть господин Рухи сам скажет, – предложил папа. – А я буду при нем синхронист, как у спикера ООН.
Хаджи Рухи в переводе моего папы рассказал, что после университета его друг Ферейдун отправился работать учителем в сельскую школу, это было принято среди молодых иранских писателей, так они познавали жизнь изнутри. А после победы революции Тонкабони-ага создал Совет писателей и деятелей искусств Ирана, собрав под крыло организации самую прогрессивную богему, оставшуюся в стране.
- Ферейдун-джан ни за что не покинет Иран! – уверено заявил господин Рухи. – Он истинный патриот.
- А вот я боюсь, что он все-таки уедет, – осторожно предположил мой папа. – Он, конечно, любит родину, но в стенах исламской морали творческим людям все-таки душно. Тем более, юмористам-сатирикам. Сейчас особо не посмеешься, Аллах все слышит! – и папа поднял палец, будто прислушиваясь, не ругается ли на него за эти слова кто-нибудь наверху.
- Точно, смешного сейчас в Иране маловато! – признал доктор-зуб.
- Наоборот, чем дальше, тем смешнее! – возразил дядя Володя. – В Иране с каждым днем все смешнее, как в России, извиняюсь, после революции – домком, профком, пение в подвале хором, когда унитазы текут… «Собачье сердце» все ведь купили в клубном книжном? Ни для кого не откровение?
Гости загудели как возбужденный улей, обсуждая роман Булгакова. Зелененький сборник Булгакова действительно этой осенью купили абсолютно все присутствующие и прочитали в его составе «Собачье сердце».
- Ну, ваш Ферейдун может людей консультировать, как просвещенный старец, – предложил один из посольских гостей. – Или речи Хомейни писать. Сатирические.
- Да какой же из него старец?! – улыбнулся господин Рухи. – Он молодой еще, родился в 1937-м, всего на три года старше нашего старшего именинника.
- Пусть в Союз едет! – предложил доктор-зуб и громко захохотал. Как сказала бы моя мама, гомерически.
- В Советском Союзе Тонкабони издают, – одобрительно закивал господин Рухи. – В переводе нашего друга Джехангира Дорри и с его предисловием. А вообще Ферейдуна оценят в любой точке земного шара, ведь у него есть дар предвидения!
- Если вам верить, то все ваши труженики пера имели дар предвидения! – ехидно вставил доктор-зуб. – Помните, как мы ездили в Исфахан и Шираз? Там, куда ни плюнь, суфий на суфии сидит и суфием погоняет!
- Точно, суфием погоняет! – почему-то обрадовался доктор-попа.
- Суфий – это мистик, изучающий богословие и связывающий свои предсказания со священным Кораном, – спокойно ответил хаджи Рухи, – а Ферейдун-джан – светский писатель, юморист, и умер бы со смеху, если бы услышал, что его тут назвали суфием! Но я уверен, что все по-настоящему талантливые люди – те, в кого Всевышний вложил искру особенного дара к творчеству – имеют дар предвидения. Вы почитайте рассказы Тонкабони «Год 2009-й…» и «Машина по борьбе с неграмотностью», там описывается, что будет в Иране в 2006-м и в 2009-м годах. Лично я уверен, что все именно так и будет, как предсказал Ферейдун! Хотите, заключим пари? А в 2009-м встретимся в этом же самом месте и проверим!
Все загудели, обсуждая, доживут ли до столь далекого будущего, и будет ли тогда возможно вот так запросто прилететь в Тегеран, чтобы посидеть за одним столом с господином Рухи?! И будет ли вообще на свете Тегеран?
- Я помню рассказ про 2009-й год, – сказал мой папа. – Там весь мир захватили «пейканы».
- Какие пейканы? – удивился один из посольских гостей. – Эти иранские «консервные банки» с двигателями от допотопных «пежо»?
- Они самые, – улыбнулся мой папа. – Герой Тонкабони попадает из Тегерана конца 60-х в Тегеран 2009-го года и всюду видит надписи: «Въезд только для автомобилей «пейкан»». Он удивляется и говорит, что о чем-либо подобном слышал только со слов стариков, помнящих «времена наших дедов, когда на магазинах писали «Неверным товары не отпускаются»».
- И вот «времена дедов» снова к ним вернулись! – ехидно подхватил доктор-зуб. – Интересно, чем это обернется к 2009-му, если мы вообще до него доживем с этой гонкой вооружений?!
2006-й, 2009-й – эти даты казались невероятно далекими не только мне, но и взрослым. Никто не мог точно знать, что будет на земле через 29 лет. Но в том, что на свете будет Советский Союз, не сомневался никто.
- А что ж ваш Ферейдун не предвидел, что в Иране все будет еще хуже, чем при буржуазии, над которой он потешался?! – ехидно спросил какой-то посольский гость.
- У иранцев есть поговорка «Плач – лекарство от любого недуга», – ответил хаджи. – А наш сатирик-«горбан» (старый, уважаемый – перс.) Джамаль-заде, кстати, мой земляк, тоже с азербайджанскими корнями, полагает, что лекарство от любой болезни – смех. Сатирик должен быть там, где есть, над чем смеяться. Он нужен, чтобы бороться с пороками, доступными ему средствами – высмеивать их.
Писателя Мохаммеда Али Джамаля-заде, которого процитировал хаджи, я тоже знала. Родившийся еще в прошлом веке, он считался старшим из современных писателей Ирана, и открывал своими новеллами зачитанный мною до дыр сборник «Трое под одной крышей». За ним следовали Хосроу Шахани и друг уважаемого хаджи Ферейдун Тонкабони. Все трое писателей тогда, в 1980-м,  были живы и здоровы, но в Иране оставался только Тонкабони-ага.
В тот теплый ноябрьский вечер 80-го хаджи Рухи был всецело уверен, что его друг, как и он сам, никогда не покинет свою родину. Наверное, если бы ему сказали тогда, что три года спустя, когда новая власть уничтожит партию ТУДЭ и станет сажать оппозиционных общественных деятелей, а заодно и чересчур смешливых писателей, его друг убежит в Германию, он бы не поверил.
Потом за столом заговорили о персидских поэтах раннего средневековья – Баба Тахире из XI века и об Обейде Закани, жившем в XII веке.
 – Обейд Закани – поэт-сатирик, – пояснил хаджи. – Его бейты годятся на все случаи жизни, и иранцы по сей день цитируют его в тех случаях, когда лучше, чем словами Закани, и не скажешь. А вот Баба Тахир был самым настоящим суфием – изучал мистическо-богословские рукописи, бродил по свету и терся среди людей, познавая их нравы.
- Как Саади! – вспомнила доктор-кожа.
- Большинство суфиев были дервишами (дервиш – странник – перс.), – улыбнулся господин Рухи. – Кстати, бейт Саади «Держи пустым свой желудок, дабы светились в нем лучи познания», по версии Тонкабони-ага в рассказе про машину по борьбе с неграмотностью, станет лозунгом Ирана образца 2006-го года. Что ж, проверим…
- А этот ваш Баба что предсказал? – осведомилась сестра-рентген.
Господин Рухи ответил, что с этим ученые еще разбираются. Уж больно много тайн, связанных с именем Баба Тахира, так и остаются не разгаданными по сей день.
- В его судьбе так много мистического, что целых девять веков исследователи его творчества во всем мире не могли прийти к единому мнению, где в рассказах о загадочном средневековом суфии правда, а где ложь. И до сих пор не могут прийти!
Я любила рассказы про все таинственное, поэтому с интересом слушала. Но Роя с Роминой уже ерзали на своих стульях и шептали мне в ухо, что было бы здорово потихоньку улизнуть из банкетного зала на последнем нашего жилого дома в мою квартиру и спокойно заняться там чем-нибудь более веселым, чем рассуждения о давно почивших поэтах. Я согласилась, хотя и знала, что с бимарестантами такое долго не пройдет: они еще немного потерпят умные разговоры, а потом пустятся в пляс. С советскими врачами любые беседы неизменно заканчивались танцами.


Сердцеедка


Бабушкино послание, пришедшее с посольской почтой, мама, как обычно, зачитала нам с папой вслух. В этот раз слушал его и мой братик-баятик (прозванный мною так после того, как папа поведал, что его туркменские предки принадлежат к племени баятов): он не спал и внимательно таращился из своего кокона, лежащего на руках у папы.
Бабушка поздравляла нас с Новым годом на красивой открытке с видом елки на фоне Кремля и, как водится, желала «стойкости, крепости духа и патриотического самосознания», а еще здоровья и успехов – папе в работе, маме в воспитании малыша, а мне в учебе. В письме бабушка писала, что на Родине идет активная подготовка к XXVI съезду КПСС, об этом говорят по радио и телевизору, все выполняют и перевыполняют свой рабочий план и вносят посильный вклад в дело мира. Про себя она рассказывала немного – встретила Новый год с семьей дяди, маминого старшего брата, у них, как обычно, был замечательный стол и все очень хорошо организовано. Дядины дети помогали маме, а с бабушкой были вежливы и внимательны.
Мама, как всегда, воспользовалась случаем и поставила мне дядиных детей в пример. И сделала это, как обычно, своим коронным тоном, из которого явно следовало, что как я ни старайся, до дядиных детей мне далеко.
- Интересно, – задумалась я вслух, – а бабушка всегда была такая правильная?! Даже в детстве? Неужели она никогда не хулиганила?
Мама нахмурилась: ей пришлось не по душе уже само сочетание слов «бабушка» и «хулиганила». Но потом вдруг мечтательно улыбнулась:
- Помню, было мне лет 13, прихожу в ведомственную поликлинику от дедушкиной работы за справкой в пионерлагерь, – вспомнила она. – Сижу в очереди перед кабинетом терапевта, вдруг он сам выходит – немолодой, но высокий такой, красивый. И смотрит на меня так внимательно-внимательно! А потом вдруг спрашивает: «А вы случайно не Мусеньки ли дочь?!»
- В смысле бабы Муси, – пояснил для меня папа.
- Да, но тогда моя мама еще не была никакой бабой! – грозно посмотрела на него мама и продолжила: – А я ему: да, я Марии Васильевны дочка. И доктор этот красивый так вздыхает мечтательно и говорит: «Ох, ну и серцеедка же ваша мамочка!»
Мы с папой в молчании уставились на маму. Даже мой маленький братик, казалось, таращился на нее не просто так, а в недоумении.
- А хорошо ли это, Ирина?! – наконец выдавил папа сквозь смех.
- У кого чего болит, тот о том и говорит! – рассердилась мама. – Сердцеедка – это женщина, которая нравится мужчинам, а не то, что вы подумали!
От этого оправдания мамина история стала еще смешнее. В итоге «за неуважение к бабушке» папу отправили на улицу гулять с коляской, а меня в комнату – делать уроки. То, что у меня каникулы, никого не волновало.


Ослиное молоко


Накануне Новруза – иранского Нового года - семья Рухи пригласила меня с собой парк на севере Тегерана.
Ромина предложила начать с платной части парка, где зверинец и аттракционы – мол,  до революции их водили туда всем классом и там очень весело. Ее предложение приняли единогласно.
Хаджи Рухи отправил Хамида ко входу в парк за билетами и, пока мы неторопливо шли по аллее, он успел обогнать нас и передать купленные билеты, куда положено. Во всяком случае, когда мы переходили на платную часть, контролер нас только радостно поприветствовал и ничего не проверял.
Я не уставала удивляться странному отсутствию в Тегеране привычных формальностей: здесь не было очередей, строгих билетеров и крикливых родителей. То есть, билетеры продавали билеты, люди их покупали, контролеры контролировали, родители воспитывали своих детей, но как-то без надрыва и недоверия, а по-свойски, будто в деревне.
Мне вспомнилось, как еще до первого класса я отдыхала с родителями в доме отдыха под Коломной. По вечерам там крутили кино, по 15 копеек за сеанс. Билеты продавались прямо у входа в кинозал: их при помощи линейки отрывала от шершавого зеленого рулона местная бабуля. Иногда к началу фильма прибегали местные дети и вместо покупки билета заявляли: «Теть Маш, денег мамка не дала, пусти так!» В ответ тетя Маша добродушно ворчала: «Ладно, входи уж, завтра сама с твоей мамки возьму, неча дитю на киню зажимать!»
Представляю, если бы я заявила так билетерше в нашем сокольническом кинотеатре «Орленок»! А она бы в ответ пожурила мою маму за жадность и пообещала бы «сама с нее завтра взять»!
То есть, формальности в Тегеране все-таки были, не было обезличенности, когда одинаковое равнодушное «Не положено!» достается всем подряд – и маленьким, и стареньким. Советские продавцы и билетеры не только никогда не улыбались и не смотрели в глаза покупателю, они вообще глядели сквозь него.
Входных билетов на платную часть Меллат-парка оказалось достаточно, чтобы попасть в зверинец и на любой аттракцион. Больше нигде ничего покупать и предъявлять не требовалось, что было очень удобно.
Мне вспомнилось, какими бесконечными кольцами очереди был увит каждый аттракцион, когда в наш парк Сокольники летом 1977-го на 10 дней приехал чешский Луна-парк! В выходные дни родители моих дворовых подружек вставали в 7 утра, чтобы к открытию аттракционов купить своему чаду билеты и занять очередь.
Меня мама с папой тоже сводили в этот Луна-парк, но нам повезло от обратного. Мои родители не только не встали в законный выходной до рассвета, а наоборот, проспали. И мы пришли тогда, когда весь наш район уже прокатился на каждом аттракционе – и не по одному разу. Очередь схлынула и за час до закрытия мы спокойно обошли весь Луна-парк. Но все равно мне было немного обидно. Ради других девочек и мальчиков папы и мамы заводили будильники даже в выходной, а мои сразу заявили, что «из-за каких-то каруселей лишать себя заслуженного сна не собираются».
На следующие выходные мамины братья привезли в наш парк моих двоюродных сестер и брата, и с ними я еще раз прокатилась на каждом аттракционе. Больше всего нас впечатлила «пещера ужасов» - павильон с чудищами внутри, в раздвижные двери которого посетители въезжали на маленьких машинках, а потом оттуда доносились жуткие вопли.
В тот же вечер в гостях у родителей брата - дяди Феликса и тети Дины -  мы вчетвером – Вика, Таня, Сережа и я - с дикими криками с разгону въезжали на их югославских креслах на колесиках в финские раздвижные двери их спальни, из которой устроили пещеру ужасов. И двери, и кресла, и двуспальная кровать по тем временам были «дефицитными» и дорогими и их хозяева заметно нервничали. Но все же у них хватило выдержки не прерват этот семейный «луна-парк».
Московский зоопарк на Красной Пресне тоже запомнился мне очередью за билетами, нарядными детьми, вышагивающими за руку с мамами и папами, и ЧП районного масштаба, когда двоих семиклассников из нашей элитной школы в учебное время обнаружили в клетке у обезьян. Тогда из отделения милиции, отвечающего за зоопарк, позвонили в приемную нашего директора и вежливо начали разговор с приветствия: «Здравствуйте, вас беспокоит милиция из зоопарка». Что именно ответила на это молоденькая секретарша нашей директрисы, история умолчала в педагогических целях, но скандал был на уровне РОНО. Мол, чего удивляться, что ученики этой школы вместо уроков «зайцами» проникают в зоопарк через обезьянью клетку, если в приемной ее директора отвечают на звонки «по фене» и посылают в непечатных выражениях?!
Подружка самого раннего моего детства, Яна, дочь маминой подруги, жила на Садовой, аккурат между планетарием и зоопарком. Моя мама, собираясь в гости к Яниной, всегда брала с собой меня. Мамы привычно засовывали нас либо в планетарий, либо в зоопарк и наслаждались спокойным общением. Став постарше, мы освоились и научились проникать в зоопарк «зайцами», а мелочь, данную мамами на билет, спускать на мороженое. А став еще постарше, мы принялись «осваивать» мальчишек из класса друг друга, только у Яны это получалось намного лучше. С ней никогда не было скучно - а местами весело до такой степени, что дух захватывало не хуже, чем в Луна-парке.
Мне очень хотелось быть похожей на Яну – всегда красивую, ухоженную и уверенную в себе. Неизменно модная и чистенькая, как тщательно промытое майское окно, безупречно воспитанная  и не пропускающая ни одной театральной премьеры, она, вопреки своему образу хорошей девочки из приличной семьи, отличалась широкой натурой, авантюрным характером, независимостью от условностей, любовью и вкусом к приключениям. Способность человека на поступок – особенно, на отчаянный – вдохновляла меня с раннего детства. А Яна еще и обладала счастливым даром делать это красиво и с размахом, за что я к ней всей душой тянулась. И не зря: благодаря Яне в моей жизни произошло много интересных вещей, которые без нее наверняка бы не случились. И уж точно скучно не было никогда.
Много лет спустя, в честь подружки детства я назвала дочку – в надежде, что моя Яна тоже сможет сочетать в себе лед и пламень, тая за железным фасадом внешней сдержанности широту души, чуткость и деликатность. Органично сочетают в себе несочетаемое только люди неординарные,  а они, по моему твердому убеждению, просто обречены на  насыщенную яркую жизнь. А от тоски серых будней, напротив, застрахованы. 
Благодаря соседству с Яниным домом, зоопарк на Пресне стал мне привычным почти как родной двор, но последнее его посещение перед отъездом в Тегеран запомнилось особенно. Это был воскресный семейный выход: папа, мама и я.
 Мама всю дорогу зудела, что папа должен был ознакомиться со специальной литературой, чтобы в зоопарке не просто «тупо таращиться на зверей», а пояснять мне про каждое животное, к какому виду оно относится, где обитает, как размножается и т.д. А то ведь по папиной милости я теперь долго не увижу отечественной фауны.
Папа бодро уверял маму, что подготовился, почитал пособие по зоологии и сейчас проведет нам обеим экскурсию. Но мама почему-то ему не верила и подозревала, что он над ней насмехается.
Одним из первых на нашем пути попался вольер с ослами. И случилось так, что в тот момент, когда мы к ним приблизились, ослики как раз занялись размножением. Тогда я еще не знала, что это такое, поэтому обратилась к папе, как к человеку, объявившему себя главным в нашей компании зоологом:
- Пап, а что они делают?
Мама изобразила на лице улыбку, которую сама же называла «сардонической». Она злорадно ожидала, как «зоолог» выйдет из положения, чтобы обрушиться на него с упреками в некомпетентности. Это я сейчас понимаю, а тогда решила, что мама сама не знает, что делают ослики, и поэтому, как и я, ждет ответа от папы.
- Это мама-ослица наказывает папу-осла за то, что он мало занимается ослятами, – после небольшой паузы изрек наш зоолог.
- Про ослов твой папа знает все! – сообщила мне мама.
- Да, меня в детстве даже ослиным молоком поили! Оно очень полезное. В Туркмении осликов не в зоопарке показывают, а используют в домашнем хозяйстве.
- Полезно не ослиное, а козье, меня на нем вырастили! – безапелляционно заявила мама. – Зато теперь с тобой все ясно! Кто в детстве ослиное молоко пьет, тот и вырастает ослом.
- Возможно, – согласился папа. – А тебя на каком, говоришь, вырастили? На козьем? Это тоже заметно.
На этом я рассмеялась, а мама надулась.


Чертово колесо


Первым делом мы подошли к «чертову колесу». Здесь оно, правда, называлось «sightseeing» – для любования видами. Рухишки сообщили, что это самое большое колесо в стране, оно совершает полный круг за 20 минут, а Тегеран сверху как игрушечный, весь как на ладони.
Я точно не помнила, почему называла подобный аттракцион в нашем парке Сокольники не «колесом обозрения», а «чертовым колесом». То ли он и впрямь так назывался, то ли это было его народное прозвище. Но я точно помню, почему до ужаса боялась подобных колес, как бы они ни назывались.
Когда мы только переехали в Сокольники, то, как и все жители района, стали проводить много времени в парке. А по выходным там было целое паломничество. С утра семьями шли на карусели, потом обедали в шашлычной или чебуречной на кругу, а вторую половину дня проводили в лесопарке, где был сказочный деревянный детский городок, Золотой пруд (в народе Собачий), вольер с белочками и еще много чего. Очередей не было только в лесопарковой зоне, а на карусели, в кафе, за мороженым и за пончиками приходилось стоять. Но в то время для всех это было нормой. Как-то мы с папой встали в очередь на колесо обозрения. Мамы с нами не было: то ли она обещала подойти позже, то ли у нее и вовсе в тот день были свои дела. Стояли мы долго, папа, по обыкновению, развлекал меня историями из своего детства, в котором не было никаких колес обозрения и они с братьями и сестрами придумывали себе развлечения сами. Тем более, каждый ребенок лет с 4-х уже должен был помогать родителям, чем может. Старшие сидели с младшими, девочки помогали матери убирать, стирать и готовить, мальчики пасли овец и собирали «кизяки», которыми топили дома. Папа объяснил, что «кизяк» – это коровья или верблюжья лепешка, а иными словами, какашка. Мне было трудно представить, как можно заставить ребенка собирать какашки, а уж тем более ими топить! Я воображала себе, как мама будит меня до рассвета, дает корзинку и вместо завтрака отправляет на сбор какашек. А когда я их приношу, папа разводит в большой комнате костер, мы всей семьей кидаем в него добытые мной какашки и греемся возле огня…
Пока я фантазировала, очередь почти подошла.
- Эта партия прокатится и мы следующие! – радостно заявил папа, указывая на довольных посетителей, загружающихся в колесо.
Он и сам любил кататься на этом колесе. Сверху показывал мне, где что находится – где ВДНХ, где центр Москвы, а отдельным номером программы всегда показывал одно из учебных зданий ИнЯза в Ростокинском проезде. Когда-то он ездил туда на лекции. Я все время удивлялась, зачем ИнЯз поставили в лесу?! Да еще так далеко от главного здания?! В главный корпус на Метростроевской папа меня водил, когда мы жили поблизости, на улице Щукина. Там мне понравилось: вокруг был ухоженный сквер, а внутри – нарядные веселые студенты.
В предвкушении скорой посадки очередь сзади приперла нас почти вплотную к металлической ограде аттракциона. Рядом тетя-билетер уже громыхала металлической цепочкой, которой преграждала вход после каждой посадки. Это был сладостный миг предвкушения катания. Возможно, даже более волнующий, чем все последующие.
И вдруг по очереди понесся встревоженный шепоток. Сверху на колесе громко заплакала какая-то маленькая девочка. Из будки поодаль выскочил дядька в комбинезоне и что-то сказал нашей билетерше. Она грозно громыхнула своей цепью и зычно закричала:
- Товарищи, без паники! Сейчас будут приняты меры!
Я очень испугалась, хотя еще не понимала, чего именно?!
- Пап, что случилось? – жалобно спрашивала я, дергая папу за рукав и во все глаза таращась на колесо.
Папа тоже, видимо, не понимал. И тоже с недоумением следил за колесом, которое продолжало вращение.
И тут стало заметно, что оно ускоряет ход. Вместо того
 чтобы остановиться, высадить пассажиров и забрать следующих, чертово колесо, ускоряясь, пошло на следующий круг. Катающиеся на нем заметили, что их катают лишнее время и поняли, что колесо просто не могут остановить. Началась паника.
Со стороны ничего страшного не происходило, кроме того, что чертово колесо неуклонно набирало скорость и не слушалось механика в будке. Там уже собрались другие механики и парковый милиционер, они громко говорили, что, пожалуй, колесо придется обесточить, а граждан снять пожарной машиной. Главное, не допустить паники, чтобы посетители сами не наделали глупостей.
Судя по всему, по парку уже прокатился слух, что «у чертова колеса отказали тормоза». К нашей очереди стали присоединяться случайные прохожие, зеваки, а так же прибегать жившие рядом родственники тех, кто пошел в парк на карусели.
Папа пытался увести меня прочь от взбесившегося колеса, но это было совершенно невозможно. Мы были тесно прижаты к железной зеленой оградке, сзади напирала любопытствующая взволнованная толпа, и выбраться из давки можно было только через пятачок под самим колесом, предварительно снеся с пути билетершу с ее стулом и цепью.
С колеса раздавались плач и крики о помощи. Пожалуй, это и было самое страшное.
Из кабинки, которая в этот момент поравнялась с землей, на ходу выскочил мужчина и вытащил девочку лет трех. В люльке оставалась его жена и мальчик постарше. Мужчина кричал жене, чтобы она соблюдала спокойствие и описала еще один круг, а когда их кабинка снова будет внизу, он вытащит ее и сына. Но после того как из ее рук вытащили малышку, женщина словно обезумела. Она попыталась самостоятельно выпрыгнуть из кабинки, хотя та была уже высоко. Старший ребенок истошно закричал «Мама!» и стал за нее хвататься. В результате из люльки выпал мальчик, а его мама поехала вверх вместе с кабинкой, свесившись из нее по пояс и издавая какой-то просто нечеловеческий вой. Он по сей день стоит у меня в ушах.
На этом месте папа схватил меня на руки, со словами «Простите!» решительно сдвинул с дороги билетершу вместе со стулом, пробежал через пятачок под колесом и со мной в охапку перемахнул через ограду колеса с противоположной стороны.
Он повел меня в сторону белочек, купил кедровые орешки, чтобы я их кормила, и без перерыва рассказывал мне занимательные истории. Но у меня перед глазами все стояло это чертово колесо, и я никак не могла прийти в себя. Всю меня пронизал какой-то тошнотворный, липкий привкус – но не страха, а, скорее, несчастья. И ужаса и беспомощности перед этим несчастьем. Это было настолько острое чувство, что кружилась голова и тошнило.
Через полчаса нас разыскала встревоженная мама. Оказалось, она сидела на маникюре в парикмахерской на Русаковской, когда одна из клиенток сообщила, что в парке авария на колесе обозрения. Мама бросила маникюр и помчалась искать нас.
- Пока бежала, думала, у меня сердце остановится! – жаловалась мама.
Сокольническое колесо после того случая надолго закрыли. Проходя мимо, я старалась на него не смотреть. Его металлические лопасти и люльки еще долго казались мне зловещими и ассоциировались с искаженными от ужаса лицами людей и их истошными криками.
С тех пор я обходила стороной подобные колеса, даже в парке Горького не изъявляла желания прокатиться, хотя тот сокольнический случай замяли и быстро забыли. Честно говоря, я даже не знаю, чем в тот день все кончилось.
В Меллат-парке, в компании Рухишек, я впервые за последние лет пять преодолела отвращение и сумела приблизиться к чертову колесу. Правда, не была уверена, что смогу прокатиться, и готовилась объяснить это Рухишкам, чтобы они не обиделись.
Но вдруг поняла, что то гадкое чувство прошло. Я смотрю на колесо и не испытываю никаких отрицательных эмоций. Я решила ничего не говорить и попробовать пойти в люльку вместе со всеми.
Мои подружки так оживленно верещали, выражая радость от предстоящего удовольствия. Очереди никакой не было, и поэтому, наверное, не было ассоциаций с Сокольниками. Мы забрались в кабинку, колесо медленно тронулось, и пошло вверх так степенно, спокойно, что мне не пришлось подавлять в себе воспоминания, их не было.
С высоты Тегеран казался белой игрушкой с вкраплением бирюзинок – это сверкали на солнце бассейны на крышах домов. Подобный сувенирный город с подсветкой я видела в магазинчике на Лалезар. Торговец втыкал провод в розетку, и белый город на подставке с крошечными зелеными камушками вспыхивал разноцветными огнями. Сувенир был очень дорогим и папа сказал, что мы купим его на память, перед тем, как уехать из Тегерана навсегда. Увы, уезжали мы так стремительно, что не успели зайти за тем игрушечным городом.
- Неужели мы уедем и не вернемся в Тегеран никогда?! – переспрашивала я папу с сожалением.
Я очень не любила слово «никогда».
Но он, видимо, не хотел меня обманывать. В советские времена вероятность повторить поездку по собственной воле действительно была ничтожно мала.
- В Тегеран, может, и не вернемся, – отвечал папа. – Но в мире еще множество прекрасных, интересных мест. А ты еще почти нигде не была. Как представлю, сколько открытий у тебя еще впереди, так завидно становится! Ты не видела Сочи, Ялту, Ленинград, а какие это города! – папа мечтательно закатил глаза.
С тех пор прошло без малого 40 лет, но в Ялте и Сочи я не была до сих пор. Каждый год собираюсь исправить эту ошибку – и каждый раз жизнь распоряжается мною иначе.
Колесо в парке Меллат оказалось очень медленным: один оборот оно совершало почти полчаса. Одни посетители успели сервировать на столиках в своих кабинках пикник на высоте, другие фотографировали или смотрели в бинокль. В высшей точке воздух был настолько пьянящим, что меня даже слегка потянуло в сон.


Пещера ужасов


Когда мы, довольные, сошли с колеса, Рухишки спросили, на чем я еще хотела бы прокатиться. Каруселей в парке много, а времени у нас мало. Я хотела было поблагодарить, сказав, что колеса мне вполне достаточно, но тут увидела странное сооружение. Подобного аттракциона раньше я нигде не видела. Даже в чешском Луна-парке, гастролировавшем в наших Сокольниках.
Это была имитация старинного замка размером с небольшой дом. В замке были башенки и узкие окошки-бойницы, а окружали его крепостные стены и ров с водой.
- Что это? – спросила я Ромину, завороженно глядя на сказочный аттракцион.
- О, это замок с привидениями! – обрадовалась подружка. – Пойдем? А то они все боятся, – она махнула рукой на сестру и брата.
- Чего боятся? – не поняла я. Вряд ли этот красивый замок летал или переворачивался в воздухе.
- Там внутри – привидения! – возбужденно заговорила Ромина. – И никогда не знаешь, когда именно и откуда они на тебя набросятся! Поэтому туда не пускают детей до 10 лет и взрослых после 60. И всех, у кого больное сердце.
- А мне еще нет 10, – расстроилась я.
- Подумаешь, мы скажем, что тебе 10! – беспечно отозвалась Ромина. – Кто это будет проверять? Главное, чтобы ты сама не боялась!
- Я ничего не боюсь! – гордо изрекла я, радуясь своей недавней победе над своим страхом чертова колеса.
- Ну раз не боишься, пойдемте я вас с Роминой отведу, – улыбнулся господин Рухи.
- Делать вам нечего! – поморщилась Роя.
- Трусиха! – весело ответила ей Ромина.
- Детский сад! – откликнулся Хамид. – Отец, пойдем пока в тир постреляем!
У входа в замок сидела улыбчивая ханум. Она любезно поговорила с хаджи Рухи. Ромина перевела, что она говорит, что пустит нас внутрь ровно через пять минут, когда выйдут предыдущие посетители. Выходят они с другой стороны замка, поэтому мы их не увидим.
- Наверное, их выносят мертвых от ужаса! – захохотала Ромина. – Поэтому и выход сделали с другой стороны, чтобы клиентов не распугивать! Зато ханум даже не поинтересовалась, сколько нам с тобой лет. Потому что у нас вид храбрых девчонок!
Ромина была такая жизнерадостная, что рядом с ней мне было просто стыдно чего-то бояться. Тем более, она рассказала, что уже трижды ходила в замок. На спор с одноклассницами, которые такие же трусихи, как и Роя.
За нами подошло большое иранское семейство. Они возбужденно переговаривались, видимо, предвкушая встречу с привидениями.
- Посетителей запускают с интервалом в пять минут. Вот они, например, – Ромина указала на шумное семейство, – вшестером и зайдут, раз вместе пришли. А мы с тобой вдвоем пойдем, и нам будет страшнее. Потому что все привидения набросятся на нас двоих.
- А сколько их там всего? – уточнила я.
- Откуда я знаю, там же темно! – удивилась Ромина. – Вот зайдешь, сама и посчитай, если сможешь. Внутри есть одна-единственная извилистая дорожка. По ней надо идти, не сворачивая, иначе выход никогда не найдешь. Держи меня крепко за руку, не отпускай, и главное, не бросайся в сторону, даже если очень испугаешься! – наставляла меня подружка.
Из-за ее наставлений к моменту, когда перед нами распахнулись ворота замка размером с комнатную дверь, ноги мои уже подкашивались от страха.
Изнутри пахнуло сыростью и послышались приглушенные женские рыдания. При этом было абсолютно темно. Дорожка была узкой, идти по ней можно было только гуськом. При этом Ромина шла впереди и тащила меня за руку. Я вцепилась в ее руку, чтобы в кромешной тьме не споткнуться и не потеряться, и уже жалела, что пустилась в эту авантюру.
Тут впереди вспыхнул огонек, похожий на луч фонарика. Лучик покрутился по помещению и выхватил нишу в стене перед нами. В ней стояла, намертво прикованная к каменным стенам цепями, девушка в длинном старинном платье. Его белая ткань была сплошь покрыта багровыми пятнами крови. Голова несчастной свешивалась в сторону, волосы спутались и свисали паклями вниз. Луч упал на ее лицо, покрытое зелеными и черными пятнами. Судя по всему, девушка была мертва.
- Какая противная кукла! – подумала я, пытаясь себя успокоить. Разумом я понимала, что это аттракцион, поэтому, в отличие от морга Мамну, в нем не может быть настоящих мертвецов. А значит, это просто кукла в человеческий рост. Как в кукольном театре.
Мне не хотелось подходить к ней близко, но дорожка вела именно к нише с покойницей, и Ромина неумолимо тащила меня вперед. Как только мы оказались на расстоянии вытянутой руки от несчастной пленницы, откуда-то из-под нее вспыхнул багровый свет, слева грянул зловещий хохот, справа раздался дикий вой – мертвая зашевелилась и потянула к нам руки. Вместо маникюра у нее оказались острые и кривые длинные черные когти. В расплывчатой луже красного света девушка вдруг хищно оскалилась, обнажив два огромных окровавленных клыка, и из ее рта вырвались огромные тараканы и черви…
Я заорала так, как не орала никогда в жизни.
В ответ Ромина так же громко захохотала.
Думаю, если бы про мое путешествие в замок вдруг узнала бы моя мама, она бы на месяц запихнула меня к дедушкиной подруге Айне Григорьевне. Айна была психиатром и мама часто угрожала отправить всех к ней в клинику. «Все к Айне!» – стало у нее устойчивым выражением, обозначающим неадекватность окружающих в сравнении с нашей мамой. В частности она угрожала Айной, отчитывая папу за то, что он подверг мою психику испытанию чертовым колесом. Хотя было совершенно непонятно, причем тут папа? Не он же вывел из строя колесо. Наоборот, смог вывести меня из переполошенной очереди. Мне было очень обидно за папу, который оказался еще и виноват. Именно поэтому я постаралась поскорее забыть об истории с колесом, чтобы мама, чего доброго, не вообразила, что моя психика все же пострадала.
 Но при виде мертвой клыкастой пленницы замка моя психика действительно дрогнула. А тут еще в темноте ко мне прикоснулась чья-то холодная рука, ущипнула сзади за шею и не больно потянула как котенка за шкирку. То ли это был уже перебор, то ли мои эмоции зашкалили и дали обратный ход, но вместо нарастающего ужаса мне вдруг стало смешно. Должно быть, это было действие гормона адреналина, о котором в свои 9 лет я, конечно, не знала. Но все увиденное и испытанное дальше вместо кошмара вызвало во мне острое чувство веселого восторга и азарта. В отличие от сокольнического колеса, где на самом деле я не успела увидеть ничего по-настоящему страшного, но липкое ощущение беды передалось мне от паникующей толпы.
В замке оказалось еще много всего потрясающего. В следующей вспышке света из стоящего на подставке гроба восстал зеленоватый скелет в короне, тоже протянул к нам руки и что-то закричал на фарси. Ромина сказала, что это мертвый хозяин замка просит освободить его из гроба. Враги похоронили его заживо, но он еще не до конца сгнил и хочет вернуться на свой трон, а мы должны ему в этом помочь.
В третьей световой вспышке из маленького болотца вылезло морское чудовище вроде динозавра с человеческой головой в руках. Мы хохотали до слез, и я сама про себя удивлялась такой своей реакции. Родители рассказывали мне, как в 4 года вынуждены были вывести меня из шапито в парке Горького посередине представления. Когда клоун, пытаясь рассмешить публику, упал с бортика манежа и покатился кубарем по арене, я стала громко и горько плакать. Чем громче хохотали зрители, тем горше я рыдала. Мама вспоминала, что меня начало трясти от всхлипываний, она перепугалась и велела папе нести меня на выход. Якобы она уже готовилась звонить Айне, но как только мы вышли из цирка, я перестала реветь и совершенно спокойно объяснила, что мне стало жалко клоуна. Что это не смешно, когда люди падают, и почему все насмехались над этим?! По словам мамы, она решила, что я просто издеваюсь над родителями, которые с трудом достали билеты в шапито, приехавшее в Парк Культуры всего на месяц. С тех пор водить меня в какой-либо цирк, включая легендарные московские цирки Старый на Цветном бульваре и Новый на проспекте Вернадского, родители не решались, ведь падающие клоуны и хохочущая над ними толпа были в каждом.
А тут – отрезанные головы, ожившие мертвецы, скелеты, чудища – и вдруг смешно! Теперь я думаю, что любая ситуация – страшная она или смешная – в доведенном до гротеска состоянии вызывает во мне обратные чувства. Когда меня чересчур явно, принудительно стараются рассмешить, мне становится грустно. А когда так же усердно пугают, мне смешно.
Под конец нашей прогулки по заброшенному замку откуда-то с чердака выпорхнуло белое привидение. Оно кружилось вокруг нас и старательно выло, задевая нас какими-то холодными мокрыми тряпками. Когда впереди забрезжила щель с солнечным светом, видимо, это был выход, привидение вдруг пролетело вперед и загородило собой путь. Вероятно, это означало, что оно не хочет выпускать нас из замка. К этому моменту мы уже так разошлись, что сами схватили его руками. Под мокрой холодной тряпкой я почувствовала у привидения ребра, по-моему, они были мальчишескими, и мне стало еще веселее.
Мы выбрались на солнечный свет крайне возбужденные. Я прямо ощущала бегущие по ногам и рукам мурашки восторга, они как электрический заряд приятно щекотали тело. Хотелось прыгать и хохотать.
Нас дожидалась одна Роя. Хаджи Рухи с Хамидом ушли в тир. Оказалось, что мы провели в замке всего-то пять минут. Но по накалу страстей они показались мне целым часом. Когда впоследствии я описывала родителям и друзьям-мальчишкам то, что увидела в замке Меллат-парка, все они спрашивали: «Вы что, так долго там были? Ты уже рассказываешь целый час!» Видимо, впечатлений у меня было в десять раз больше, чем проведенных в аттракционе минут.
Через минуту вдалеке показались Хамид и господин Рухи: в их руках трепетали и извивались какие-то диковинные существа размером с ладонь.
Когда они приблизились, стало понятно, что в руках у каждого из них – скелетики, ужасно похожие на настоящие, выполненные прямо-таки ювелирно. Каждая косточка в них соединялась с другой, согласно человеческой анатомии, а на местах суставов были шарниры, поэтому скелетики подрагивали в воздухе, будто танцевали, двигая каждой костяшкой. А в воздухе они висели, потому что это были брелки для ключей, и господин Рухи с Хамидом держали их на весу.
- Это призы самым храбрым! – сказал хаджи и протянул нам с Роминой скелетики. Один был белый с голубыми глазами, а второй коричневый с желтыми.
Я взяла белый, мне показалось, что он женщина. Ромина взяла оставшийся и тоже сразу предположила, что мой скелетик при жизни был «ханум», а ее «ага» – господин.
Все посмеялись, как это мы определяем половую принадлежность по костям.
- Но ты еще не знаешь главного! – воскликнула Ромина и снова повлекла меня в сторону замка, только теперь с задней стороны.
Там она, как ни в чем не бывало, приоткрыла дверь выхода и втянула меня в кромешную тьму замка.
- Гляди! – приказала она и достала из кармана своего костлявого «агу».
В темноте скелет ярко светился, а его желтые глаза прямо-таки сияли дьявольским огнем!
- Не фига себе! – выдохнула я.
- Скорее доставай свою ханум, – скомандовала Ромина. – А то сейчас из замка начнут выходить посетители, и нам попадет, что мы здесь стоим.
Мой «женский» скелетик горел в темноте как лампа, мерцающим белесым огнем. А глаза «ханум» лучились ярко-синим светом.
- Но как это? – не могла взять в толк я.
- Они покрыты фосфором, – пояснила Ромина. – А в глазах специальные диоды или как это называется, у Хамида можно спросить. Они заряжаются от солнечного света, а потом светятся в темноте. Этими брелками очень удобно пугать трусов!
В это мгновение из замка выскочили двое визжащих мальчишек, а следом смеющийся мужчина, видимо, их отец. За ними, грозно подвывая, вылетело уже знакомое нам привидение. В солнечном свете, проникающем через приоткрытую дверь выхода, стало видно, что человек, обернутый в бело-черное покрывало. Снизу, до пояса, оно было черным, чтобы казалось, что призрак «парит» в воздухе. А верхняя белая часть была покрыта таким же фосфорецирующим составом, как и наши скелетики. Для полноты ощущений гостей замка одежды привидения были влажными. Узрев нас, привидение приоткрыло шторку, обнаружившуюся в его верхней части, оттуда высунулась улыбающаяся рожица парнишки лет 14-15 и сказала что-то по фарси. Ромина что-то ему ответила, оба засмеялись, и она вытянула меня за руку наружу.
- И что сказало это привидение? – полюбопытствовала я.
- Сказало: идите отсюда, а то всех клиентов мне распугаете! А я ему: да здесь любой гость пострашнее тебя!
Мы обе зловеще завыли в сторону двери, в щелочку которой за нами наблюдало «привидение» возраста Хамида, и угрожающе затрясли своими скелетиками.
Излишне упоминать, что белую «скелетессу» с сияющими синими глазами учителя моей московской школы тоже очень хорошо запомнили. Моя популярность в советском детском коллективе базировалась в основном на ржущем синем привидении и сияющем белесом скелете. Если бы не они, возможно, со мной бы и вовсе никто не дружил. Уж больно странной на взгляд большинства девочкой я была.
Пока мы шли к машине, я, переполненная восторгами, стала расспрашивать, давно ли в Тегеране существует такой удивительный парк аттракционов?
- Это подарок американского города Орландо, – объяснил господин Рухи. – Там расположен знаменитый Диснейленд. Шахская семья как-то побывала там и оказалась под большим впечатлением. И тогда мэр Орландо и губернатор Флориды прислали в подарок Тегерану несколько самых современных аттракционов. Остальные иранцы сами сконструировали по лицензии. Как в 1967-м открылся Меллат-парк, так и аттракционы всегда работают. Хомейни сначала хотел закрыть, но потом решил, что в них нет ничего плохого. Детям же при любом строе нужны забавы.

Привидения – настоящие, прекрасные и ужасные


Впечатления от Луна-парка не прошли даром для моего воображения.
После общения с семьей Рухи наша бимарестанская жизнь показалась мне какой-то урезанной. Но мальчишки быстро вернули меня в нашу реальность:
- Пока ты там гостила, мы тут таааакого нашпионили! – сообщили они мне, таинственно округляя глаза.
Оказывается, они видели, как наш бимарестанский плейбой - уролог Грядкин заходил к бывшей балерине, ныне диет-сестре и заведующей нашей самодеятельностью тете Тане после работы -  хотя никакой репетиции к очередному концерту в этот день не было. А еще они слышали, как тетя Таня ругалась со своей подругой тетей Тамарой. Это было вечером возле лифта.
- А мы этажом ниже стояли и применяли дедукцию, – гордо поведал Сережка. – Они нас не видели и не слышали. Хотя этот дурак, – он кивнул на Лешку, – взял и чихнул в самый неподходящий момент!
- Я не нарооочно! – заныл Лешка, – я же сказал, мне мошка в нос залетела, пока я прислушивался!
- А еще сын доктора-носа! – почему-то провел параллель Серега.
- А сам-то кого сын?! – набычился Леха.
Стало понятно, что эти прения происходят у них уже не первый раз. А для меня их повторяют «на бис».
- Какая разница, кто чей сын! – строго вмешалась я. – Давайте докладывайте по сути вопроса.
Эту фразу я слышала в каком-то фильме про разведчиков.
- А ты что, самая главная, что ли?! – подозрительно прищурился Макс.
- Нет, я самая умная! – перебила его я.
Выяснилось, что тетя Тамара втолковывала тете Тане, что «нельзя из-за мужика плевать на репутацию и деньги». А тетя Таня в ответ злилась, называла тетю Тамару «Томкой-котомкой» и говорила, что ей просто завидно.
- Понятно! – сказала я, хотя понятно мне ничего не было. Просто так звучало солиднее. – И что дальше?
- А дальше этот чихнул, и они сели в лифт, – виновато закончил Сережка.
- Можно подумать, если бы я не чихнул, они бы не сели в лифт! – обиженно вставил Лешка. – Да они там стояли только потому, что ждали лифт, а ругались заодно.
- Ладно, на банкете разберемся! – постановила я. – Ради наших высоких идей, товарищи, я даже станцую умирающего лебедя!
Про «высокие идеи» я тоже подслушала в каком-то кино.
- И как же ты разберешься? – недоверчиво уточнил Макс.
- Увидишь! – торжественно пообещала я.
Я и впрямь собиралась что-нибудь придумать.
Новый 1359-й год в Тегеране наступал в пятницу 21 марта 1980-го года. С этого дня по всей стране начинался недельный «татиль» – новогодние каникулы, но госпиталь наш работал. Правда, в первую неделю Новруза пациентов обычно не было. Иранцы не любят болеть даже в джуму (пятница – выходной в Иране), не говоря уж о всенародных праздниках.
 На джуму и назначили наш бимарестанский банкет. Не могли же мы пропустить такой замечательный день, в который официально отдыхала даже наша поликлиника, а за стационар отвечал дежурный врач.
Не удивительно, что после столь бурного Чахаршанбе с похождениями по гостям в чадрах, страшилками и привидением в замке Меллат-парка, мне пришло в голову пугать жильцов нашей башни. Разумеется, в ночь после банкета, когда все обопьются веселящей газировки и расслабятся.
Мальчишек не пришлось даже подбивать, они дико обрадовались идее. Мы постановили, что разведчики в образе привидений уж точно застанут шпиона Грядкина врасплох. А заодно установят, кто из сотрудников госпиталя с ним заодно.
Вопрос, где взять чадры на пятерых, стоял перед нашей компанией ровно одну минуту.
Я вспомнила про свое роскошное белое платье с розой в вырезе, и выход напросился сам – простыни, за которые не ругают. Было решено, что каждый из нас попробует стащить дома одну простыню. А если у кого-то не получится, пойдем на склад к кастелянше и что-нибудь придумаем, чтобы она выдала нам недостающую «привиденческую» амуницию.
Очень кстати моя бабушка послала мне к 8 марта мою любимую книгу про Карлсона. Дошла она как раз наутро после того, как я вернулась от Рухишек, став дополнительной радостью к мешку подарков и куче впечатлений.
Все истории про Карлсона я знала почти наизусть. В Москве у меня был набор из трех пластинок, где все роли смешно озвучивали актеры. Няня тетя Мотя включала мне их за обедом, только в этом случае я съедала первое, которое ненавидела в любом исполнении.
С подружкой Яной с Садовой мы несколько раз ходили в театр Сатиры, где Карлсона играл Спартак Мишулин и во время спектакля кидался в зрителей подушками. Мы специально просили родителей купить нам места в первых рядах, чтобы ловить подушки.
Еще был уморительный советский мультик, где фрекен Бок, лежа в ванной и приложив к уху душ, «звонила» на телевидение сообщить, что видела «настоящее, прекрасное и ужасное» привидение. По телевизору как раз передали, чтобы все, кто встретит привидение, звонили по номеру «два-два-три да три-два-два да два-два-три».
Но в толстой книжке, присланной бабушкой, были собраны все части трилогии про Карлсона, последнюю из которых я не читала. Но прочла в то же утро. В ней проказы Карлсона приобретали более взрослый характер: родители Малыша уехали на все лето, оставив ребенка на фрекен Бок, а она завела себе ухажера дядю Юлиуса и стала водить его в квартиру Малыша. Разумеется, Карлсон не оставил такое без внимания в виде «курощения» и «низведения» домоправительницы (так проказник с пропеллером называл укрощение и изведение, считая их наряду с дуракавалянием лучшими способами призвать окружающих к порядку).
Карлсона я не просто любила, но и глубоко уважала – за остроумие и за то, что он никогда не унывал, приговаривая: «Спокойствие, только спокойствие!» и «Пустяки, дело житейское!»
Своего любимого героя я любила цитировать – к месту и не очень. Особенно, в спорах с мамой.
Как-то мама пыталась уличить меня в таскании шоколадных конфет из коробки, приготовленной кому-то в подарок. Конфеты я таскала и потому юлила, пытаясь найти себе оправдание. И уже была на грани чистосердечного признания, когда мама вдруг умудрилась почти один в один воспроизвести фразу фрекен Бок:
- На любой простой вопрос всегда можно ответить коротко – «да» или «нет»!
- Да? – оживилась я. – Тогда скажи, ты перестала пить коньяк по утрам – да или нет?
Маму надо было видеть! Она покраснела и побежала жаловаться на меня папе. Должно быть, она не читала «Карлсона» или читала так давно, что уже позабыла.
Мое мнение: даже очень взрослые и серьезные люди должны время от времени перечитывать приключения «в меру упитанного мужчины в самом расцвете сил», чтобы не терять чувства юмора и детского любопытства к жизни и окружающим.
Для меня «Карлсон» стал хрестоматией не только веселого проказничанья, но и житейской мудрости – простой, но полезной. Ситуации, в которые попадали Малыш и Карлсон, так или иначе повторялись в реальной жизни, а выражения человечка с пропеллером могли пригодиться в любую минуту.
Например, «лисий яд». Так Карлсон назвал острое и малосъедобное варево, которым домоправительница пыталась обольстить своего жениха дядю Юлиуса. Когда я говорила о каком-то угощении «лисий яд», сразу становилось понятно, что я о нем думаю, и можно было не вдаваться в подробности. А если фрекен, которая его наварила, не читала про Карлсона, то она и не обижалась.
Карлсоновское «Плюти-плюти-плюти-плют!» как универсальное средство успокоения орущих младенцев, очень пригодилось мне, когда у меня появился младший брат. Слыша мои «плюти-плюти» он и впрямь замолкал и таращился на меня так удивленно, будто перед ним толстый мужичок с пропеллером в спине.
Все игры, придуманные Карлсоном, внушали мне восторг и тоже были отлично применимы в обычной жизни. Например, «ходячая палатка с фонариком», когда Малыш и Карлсон, укрывшись простыней и вооружившись фонарем, прокрались на четвереньках в темную комнату, где сестра Малыша Бетан целовалась со своим ухажером.
Или мумия по прозвищу Мамочка, свернутая из простыней и украшенная вставной челюстью домоправительницы, призванная распугивать орудующих глубокой ночью воров-домушников. А привидения, которые усмиряли не только воров, но и саму домоправительницу! А домик на крыше, какао и плюшки с корицей теплым вечером, когда на небе так много звезд!
Домика на крыше до Чахаршанбе у Рухи я никогда не видела и считала, что он бывает только в сказках. Но, побывав в гостях в иранской семье, узнала, что жизнь на крышах есть и она прекрасна! И лишний раз убедилась, что у моего любимого героя отличный вкус!
«Послебанкетные» привидения были для меня как раз «курощением и низведением» «фрекен Бок» тети Тани и ее «дяди Юлиуса» Грядкина. А мальчишек я нарочно убедила, что мы ловим шпионов. На то они и мальчишки, шпионы им всегда интереснее, чем амуры.
Банкет, посвященный Новрузу, начался, как обычно, в 8 часов вечера с концерта самодеятельности. Максу и Лехе удалось добыть простыни у себя дома, еще две я выклянчила у тети Раи, сказав, что их просит моя мама. Я рассудила, что перед банкетом маме все равно не до простыней, она наряжается, а на следующее утро я придумаю предлог и верну их тете Рае. Пятой простыни не было, и пока на последнем этаже женщины накрывали столы, мы с Серегой потихоньку свистнули кремовую клеенчатую скатерть. Это была модная в то время французская вещь, мечта любой хозяйки – изящная узорчатая и легко моющаяся клеенка, изображающая кружевную скатерть. Она была небольшая, в самый раз нашему маленькому Сашке. Когда Сашка примерял скатерть, мы долго ржали. Привидение из него вышло забавное – маленькое, кремовое и узорчатое. И очень злобное, потому что Сашке не нравилось, что мы над ним смеемся.
Привиденческие одежды мы аккуратно свернули и припрятали за дверцей пожарного люка в стене последнего этажа.
Концерт открыли наши медсестры тетя Роза по прозвищу «сестра-стул» (иногда за глаза ее называли «сестра-кал») и ее подруга тетя Моника, местные звали ее «сестра-моча», наши тоже, только не в лицо. Прозвища обеим дал иранский персонал госпиталя. Разумеется, не со зла, а потому что обе работали на приеме анализов. «Сестра-стул» и «сестра-моча» исполнили дуэтом украинскую народную песню. Пели они очень красиво и душевно: пышная тетя Роза низким глубоким голосом, а худенькая тетя Моника тоненьким и жалобным. Процедурная сестра тетя Валя по прозвищу «сестра-клизма» даже всплакнула.
Вторым номером программы выступили Лешкин папа «доктор-нос» и наша «доктор-кожа» тетя Зоя. «Доктор-нос» играл на аккордеоне, а «доктор-кожа» пела про «скромненький синий платочек». Я очень любила эту песню и то, как тетя Зоя ее поет – лихо и раскатисто, изображая, как платочек падает «с опущенных плеч». Этот номер был гвоздем каждого бимарестанского банкета, и доктор-кожа каждый раз выходила в синей шали, накинутой на очередное обтягивающее блестящее платье с базара Бузорг. Тетя Зоя была маленькая, кругленькая и очень жизнерадостная.
 Третьей вышла я в своей марлевой пачке и в сопровождении тети Тани. Пока я делала приветственные реверансы, тетя Таня вставила в аудиосистему нашу кассету с «Умирающим лебедем», чтобы звук пошел через колонки и было громко, как в настоящем театре. Пока я выделывала «умирающие» па, тетя Таня стояла в боковой двери и дирижировала мне руками. Было заметно, что она волнуется. Даже под макияжем было видно, какая она бледная. Зато мне теперь было абсолютно безразлично, какая я балерина и есть ли у меня сценическое будущее, все мои мысли были там, в пожарном люке, где нас с нетерпением дожидались привиденческие одеяния, сулящие грандиозную забаву.
Когда я закончила, мне долго хлопали, а дядя Валя Грядкин даже крикнул «Браво!». Он сидел рядом с моими родителями и, наверное, хотел сделать им приятное.
Я с удовольствием раскланивалась, поглядывая на большие часы на стене зала. По нашему плану мы впятером должны были незаметно исчезнуть из зала после последнего номера самодеятельности, когда начнутся танцы. К тому моменту, как показывала практика, веселящая газировка уже подействует на всех: одни уйдут домой спать, другие останутся танцевать.
После концерта Сережко-Сашкина мама, как обычно, уведет Сашку, чтобы уложить его спать, а Сережку, чтобы приглядывал за ним, а сама вернется наверх. Мой папа, как всегда, будет с кем-нибудь увлеченно беседовать, а остальные родители пустятся в пляс. По нашим расчетам, в этот момент до нас никому не будет дела. Обычно так оно и бывало.
После «умирающего лебедя» тетя Нонна – «сестра-рентген» – вышла к фортепиано играть «Лунную сонату». После нее обычно выступала хирургическая сестра тетя Люда, она ассистировала в хирургии, но не Сережкиному папе, при котором была Сережкина мама, а «доктору-сердце» дяде Боре в кардиологии. На концерте, наоборот, дядя Боря ассистировал тете Люде, которая показывала карточные фокусы. Он подавал ей карты и отвлекал внимание публики, чтобы «сестра-сердце» успела подтасовать колоду.
Последним номером самодеятельности были хоровые частушки, посвященные Новрузу – как обычно, под руководством Грядкина. Только на 8-е марта хор был мужским, а теперь смешанным, один куплет пели женщины, другой мужчины, а припев все вместе. Получалось очень смешно – как всегда, когда частушки придумывал Грядкин. Например, тетя Тамара из гинекологии с тетей Таней спели:
«На Новруз пошла к миленку,
Чтобы приголубил.
Не пустил меня в избенку,
Он другую любит!»
А припев грянули все вместе: «Эхма, наплевать, главное работа!»
Больше всего взрослых почему-то веселило слово «избенка» и что главное – работа.
Когда все отхохохотались и вдоволь нахвалили частушечный хор и его руководителя Грядкина, Сережко-Сашкина мама, как и ожидалось, велела сыновьям собираться домой. В этот раз маленький Сашка против своего обыкновения не стал хныкать и упираться. Его мама тетя Вера так удивилась, что даже пощупала ему лоб.
Дядя Валя весь сиял от похвал и рассыпался в комплиментах моей маме, рядом с которой сидел. Папа дул свою газировку и спорил с «доктором-зубом» дядей Аркадием о происхождении Новруза. Дядя Аркадий считал, что это мусульманский праздник, а мой папа убеждал его, что он доисламский, времен зороастризма, которое для персов все равно, что для русских язычество.
Тети Тани нигде не было видно. Я спросила про нее у тети Тамары: выяснилось, что у тети Тани разболелась голова, и она ушла домой.
Когда мужчины отодвинули столы, приготовив танцпол, свет в зале приглушили и врубили нашу фирменную цветомузыку, ее собственноручно сконструировал из советских новогодних гирлянд бимарестанский электрик из местных, полностью оправдав свое имя Бехман, что по фарси значит «хороший разум».
Разноцветные огоньки ритмично вспыхивали и гасли в такт музыке. Это было очень красиво и зажигательно.
Когда Сережка с Сашкой уже ушли вслед за своей мамой, а на танцпол вышла первая пара, открывшая танцевальный вечер (это были, как всегда и к обычному недовольству Максовой мамы, Максов папа доктор-глаз и моя мама), мы с Лешкой и Максом потихоньку выскользнули из зала.
Общий сбор нашей привиденческой команды был назначен через 10 минут на первом этаже, возле каморки дяди Коляна. Нам нужно было подговорить Артурчика вырубить свет на всех лестничных пролётах на час раньше, чем обычно. Ежевечернее выключение «общественного» света рубильником, находящимся в каморке дяди Коляна, было его обязанностью. Делал он это ровно в полночь, после чего мог вздремнуть на диванчике перед включёнными камерами видеослежения. А сам дядя Колян всегда ложился спать ровно в 10 вечера, оставляя вместо себя племянника.
Мы с Лехой и Максом стали уговаривали Артурчика выключить общий свет не в 12, а в 11 вечера, уверяя, что никто и не заметит, ведь все уже спят или ещё танцуют.
Артурчик никак не хотел идти на должностное преступление. Мы убеждали его, что когда танцующие захотят пойти домой, то вызовут лифт, а не попрутся пешком. Поэтому пусть Артурчик не волнуется: все будут целы и невредимы.
Но Артурчик боялся вовсе не за банкетирующих, которые вдруг удумают пойти по домам по темной лестнице, споткнутся и упадут. Артурчик вообще ничего и никого не боялся, кроме своего дяди Коляна. И то только потому, что тот мог отправить его назад в горы.
- А если никто точно не заметит и не споткнётся, зачем вам это надо? – хитро прищурился Артурчик.
Мы поняли, что он меняет своё согласие на нашу тайну. Тут как раз спустился лифт, из него вышли Сережка с Сашкой и сообщили, что все идет по плану, их мама вернулась к празднующим. Посовещавшись, мы решили доверить наш замысел Артурчику, он был нужный сообщник.
Услышав суть затеи, Артурчик заявил, что он «так и знал, что мы тоже захотим посмотреть, как целуются эти двое!» Зато теперь он, мол, понял, зачем нам темнота на лестнице – чтобы удрать незамеченными в случае шухера. И ради такого дела он согласен нам помочь.
Этот ассирийский мальчик вообще слишком много понимал для своего возраста, чем иногда меня раздражал! Особенно, когда был прав, как сейчас. Хоть я его и убеждала, что темнота нужна лишь для того, чтобы привидения лучше смотрелись, попасться с поличным совсем не хотелось, куда лучше таинственно раствориться во тьме. И вообще, что это за призрак в электрическом свете?! Это не привидение, а сплошное недоразумение!
Артурчик предупредил нас, что если заслышит наверху возмущение или чего доброго скандал, то тут же врубит лестничный свет и скажет, что это было короткое замыкание. Мы клятвенно пообещали не выдавать Артурчика ни при каких обстоятельствах.
Мы поднялись в лифте на последний этаж и заглянули в зал. Танцы были в разгаре: под чингисхановский «У-а-казачок» в общем кругу отплясывали все наши родители, и только Грядкин отдельно кружил тетю Тамару. Тети Тани среди них не было.
Под грохот музыки и дружный топот взрослых мы достали из пожарного люка наше снаряжение и облачились в него. Увидев Сашку в расписной французской скатерти, все снова прыснули со смеху. В своих кружевах он напоминал мне бабушкину прикроватную тумбочку на колесиках. Но ему мы, разумеется, сказали, что выглядит он угрожающе, как и подобает настоящему маленькому, но злобному привидению.
Ровно через 15 минут на всех лестничных пролетах погас свет, Артур сдержал слово.
Начать пугания мы решили с тети Тани, раз уж она, судя по всему, была одна дома. А потом уж подкарауливать возле лифта случайных жертв, возвращающихся с банкета, и внезапно появляться с темной лестницы, как и положено привидениям.
Мы спустились на 8-й этаж, где жила тетя Таня. Впереди шел Серега, светя из-под простыни маленьким фонариком. Когда луч скользнул по тети Таниной двери, мы увидели, что она приоткрыта. Не сильно, но видно, что не заперта на замок. Серега показал рукой: «Айда, путь открыт!»
Еле сдерживая хихиканье, мы гуськом подкрались к двери, рассчитывая бесшумно ее приоткрыть. Но дверь предательски скрипнула.
- Валя, ты? – раздался радостный голос тети Тани из глубины квартиры.
Не сговариваясь, мы ринулись назад на темную лестницу. Даже мальчишкам стало понятно, для кого она не закрыла дверь, и если вместо него к ней придут пять маленьких привидений, она может вконец расстроиться.
Мы затаились между этажами, на один пролет выше, размышляя, как быть дальше. Тетя Таня появилась на пороге своей квартиры в чем-то белом, как и мы, выглянула на темную лестницу, выругалась на тех, кто экономит электричество, и ушла назад. Но дверь снова не захлопнула.
А еще через несколько минут на ее этаже остановился лифт и из него вышел дядя Валя Грядкин. На лестнице остро пахнуло его одеколоном «Арамис». Я знала этот запах, такой же был у моего папы.
Грядкин уверенно толкнул тети Танину дверь, как будто знал, что она не заперта. И тоже не захлопнул.
Не сговариваясь, привидения в нашем лице гуськом спустились к этой двери и превратились в одни большие уши.
- Я уже думала, ты не придешь! – говорила ему тетя Таня обиженно и одновременно радостно.
- Ну как я могу не прийти, милая моя! – отвечал ей Грядкин своим ласковым баритоном и, судя по звукам, закрывал ей рот поцелуями.
- Тут без конца скрипела дверь, – жаловалась тетя Таня, – я боялась, что вместо тебя явится Томка!
- Какая Томка? Зачем нам Томка? – невпопад спрашивал Грядкин и тяжело дышал.
- Но сейчас-то ты дверь закрыл? – волновалась тетя Таня. – А то она может в любой момент прийти! Давай проверим!
Они толкнули дверь, она, наконец, захлопнулась, а из щелки под ней исчезла полоска света.
Мы снова затаились на один пролет выше. Минут 20 ничего не происходило. Наверху все так же топали под музыку, на всех остальных этажах стояла тьма и тишина. Часы были только у Макса, и все по очереди дергали его руку под простыней, чтобы посмотреть, сколько прошло времени. Оно тянулось мучительно долго. Маленький Сашка уже стал хныкать, что нам-то хорошо под простынями, а он под своей клеенкой вспотел. И вообще он не знал, что быть привидением так скучно.
Я чувствовала ответственность за происходящее, все-таки я его затеяла. И уже была готова на что угодно, лишь бы приключения начались. И они начались.
Тети Танина дверь щелкнула, из-за нее вышел Грядкин. Он почему-то не вызвал лифт, а закурил и пошел вниз по лестнице, освещая себе путь сигаретой. Мы потихоньку крались за ним.
Грядкин спустился на свой 5-й этаж, но в квартиру не пошел. Он курил и посматривал на часы. Мы стояли на пролет выше.
Еще минут через пять на грядкинском этаже открылась дверь лифта и, судя по голосу, оттуда вышла тетя Тамара, изрядно навеселе:
- О, ты здесь, любимый! – протянула она кокетливым голоском, который бывал у нее только на банкетах. – А я уж испугалась, что ты к этой мымре пошел!
- Тсссссс! – зашипел на нее Грядкин и продолжил громким шепотом. – Потише, дорогая! Я тебя дома ждал, как договорились. Бутылочку приготовил, закусочку. На часы глянул, а уже без четверти полночь, скоро ты должна подойти, вот и вышел перекурить и тебя встретить.
- Ах, мой Валечка, я тааааак соскуууууучилась! – завопила тетя Тамара, забыв о том, что ее просили вести себя потише, и, судя по звукам и реакции Грядкина, бросилась ему на шею.
- Не здесь, дорогая, не здесь! – торопливо запричитал Грядкин. – Пойдем скорее в норку!
Этого вынести мы уже не могли. Судя по всему, все впятером. Переговариваться мы не могли, парочка бы нас услышала, но двигаться вниз с грозным подвыванием начали одновременно.
Привидениями мы оказались разными. Серега широко скакал по ступенькам, размахивая полами простыни, и глухо ухал, как филин. Макс был привидением осторожным и ехидным: он тихо сползал по стеночке, зловеще хохоча, почему-то женским голосом, похожим на смех своей мамы тети Инны. Лешка усердно порхал, как я его и учила, и старательно выл, выводя замысловатые трели. А маленький Сашка собрался «вспорхнуть», но споткнулся о свою клеенку, покатился кубарем по лестнице и заревел по-настоящему. Этот вопль был самым страшным. Я бы сама испугалась, если бы не знала, что это рёв Сашки.
Тетя Тамара оглушительно завизжала, она нас увидела. Грядкин молчал. Наверное, кричать ему, как мужчине, было неудобно, но и сказать было нечего. Могу себе представить: в кромешной тьме на тебя откуда-то сверху летят истошно воющие бесформенные белые существа!
Снова не сговариваясь, мы вихрем взметнулись вверх, поняв, что после такого пронзительного визга на пятом этаже Артур точно включит свет. Я не помню, как мы бежали вверх, но умудрились сделать это почти бесшумно. Помню только, что маленький Сашка, несмотря на то, что недавно кубарем катился вниз по лестнице, вверх бежал первым.
Серега с Сашкой жили ровно над Грядкиным, на 6-м этаже. Дверь они специально оставили открытой. В тот момент, когда мы влетали в их квартиру, на лестнице вспыхнул свет. Наверху все еще грохотала музыка. Мы заперлись изнутри, сорвали с себя простыни, запихнули их в заранее заготовленный «гарбачный» мешок, мешок запихали под Сережкину кровать и только потом стали ржать. Ржали мы до визга, катаясь по полу, держась за животы и утирая слезы. Хохотал даже маленький Сашка. Но длилось это не дольше минуты. Мы понимали, что нам лучше разойтись, чтобы на нас точно не подумали.
Мы приоткрыли дверь и прислушались. На лестнице горел свет и стояла тишина. Наверное, Грядкин завел тетю Тамару к себе. Или проводил в ее квартиру на 3-й этаж, испугавшись, что на ее крики сбегутся остальные. Но, судя по отсутствию голосов, пляшущие наверху ничего не услышали из-за громкой музыки. Тогда Макс и Леха достали свои простыни из-под Сережкиной кровати, убедились, что особо они не запачкались, аккуратно свернули и засунули под рубашки. Они хотели положить их на место до того, как родители вернутся с банкета. Я пообещала Сережке, что завтра, как только родители уйдут на утреннюю пятиминутку, которая бывает даже после банкета в Новруз, зайду к нему за оставшимися двумя простынями и отнесу их тете Рае. Пятую улику – Сашкину скатерть – решено было завтра подкинуть в шкаф на последнем этаже, откуда мы ее и вытащили.
Когда мы прощались, Сашка снова принялся ныть, демонстрируя Сереге свои синяки. Они у него и впрямь были страшные – на обеих коленках и правом локте.
- Значит, так, – строго выговаривал ему Серега, – говоришь, что без спросу взял мой скейт, пока я спал, и проехался по коридору. Задел шкаф, упал, синяк. Понял? Не то в шпионов больше с нами не играешь! И в привидений тоже! Будешь дома сидеть, как маленький!
Сашка тут же утер слезы и усердно закивал. Меньше всего на свете ему хотелось считаться маленьким и сидеть дома. Уходя, мы с Лехой и Максом показали Сереге большие пальцы. Он и впрямь был мозг: коридоры в наших квартирах были настолько огромными, что в Серегину версию Сашкиного падения поверил бы даже Шерлок Холмс.
Когда с банкета вернулись мои родители, я мирно лежала в своей постели и делала вид, что сплю. Папа с мамой заглянули ко мне, убедились, что все в порядке, и прикрыли дверь в мою комнату. Я стала прислушиваться. Они говорили что-то о Грядкине и тете Тане. Но это мне было не интересно, я хотела понять, знают ли они уже про привидений? Но ничего такого они не сказали и быстро ушли спать. Заснула и я, уж больно бурный выдался денек.

* * *
Наутро после пятиминутки все наши бимарестанты столпились внизу возле тети Тамары, слушая ее возбужденный рассказ о «жутких привидениях, витающих на темной лестнице во время банкета». Мы шныряли между взрослыми, притворяясь испуганными, и выспрашивали подробности. Тетя Тамара на них не скупилась, и наше выступление обрастало такими кошмарными деталями, что я сама бы нас испугалась. За время пятиминутки я успела сбегать к тете Рае и вернуть ей простыни, а Серега – закинуть скатерть в шкаф в банкетном зале. Поэтому мы считали себя вне подозрений и получали неподдельное удовольствие от того, как все ужасались и жалели бедную Тамарочку, которой «пришлось пережить такую жуть».
Правда, отойдя от пострадавшей, некоторые начинали хихикать и вспоминать симптомы белой горячки. Артурчик выглядывал из дяди Колиной каморки и смешно округлял глаза. Смышленый парень уловил настроения по поводу белой горячки и решил не вылезать со своим «коротким замыканием». Ведь кроме тети Тамары никто не утверждал, что на всех лестничных пролетах не было света, а ей, как теперь стало понятно, и не такое могло привидеться. Грядкин молча стоял среди слушателей. Должно быть, они с тетей Тамарой решили не признаваться, что были вместе.
Тети Тани нигде не было. Сказали, что вроде бы она заболела и не пришла даже на пятиминутку.
Вечером того дня мама зашла пожелать мне спокойной ночи. И к пожеланию сладких снов вдруг добавила:
- А я вот все думаю о тех привидениях… Пугать других может только очень не сознательный человек! Ведь от испуга может случиться разрыв сердца или инфаркт.
А закрывая за собой дверь, добавила:
- И я знаю, кто брал у тети Раи простыни.
Всю ночь я не спала от стыда и от страха, что мама всем расскажет.
После слов «разрыв сердца» и «инфаркт» все содеянное уже не выглядело веселой забавой. Больше всего я боялась, что мама догадалась, что я была не одна, и теперь нажалуется родителям моих друзей.
Но наутро мама тему привидений не продолжила. Судя по всему, она никому ничего не рассказала. Кроме, может быть, папы. Иначе почему за ужином он между делом заметил, что «не следует требовать многого от ребенка, чья мама играла в череп».

 
Институт красоты и череп


Как-то мама встретила нас с папой с прогулки сообщением, что «весь госпиталь говорит о том, какая я испорченная». Папины наводящие вопросы показали, что «весь госпиталь» – это одна тетя Инна, мама Макса. И та всего лишь сообщила, что видела нас с Мартой, моей тогдашней старшей подружкой, беседующими в больничном дворе с пациентом из местных. Мама добавила к сообщению собственных эмоций – и тетя Инна, без всякого злого умысла со своей стороны, получилась злостной ябедой.
- И от чего же я испортилась?! – разозлилась я. – Ему было скучно и хотелось поболтать. А мы попрактиковались в английском, папа мне разрешает.
- Но это молодой интересный мужчина! – поджала губы мама. – А вы – несовершеннолетние девочки!
- И что??? – взвилась я. – С нами разговаривать нельзя?
- Инна сказала, что девочки вели себя как-то не так? – уточнил папа.
- Нет, - признала мама, - но сегодня не вели, а завтра начнут. Я так Инне и сказала, что девочки – это всегда проблема! После 9 лет они становятся неуправляемы. То ли дело мальчики! – и мама одобрительно погладила голубой кулек с моим новоявленным братом.
- А Инна специально пришла к тебе с этим сообщением о девочках? – вернулся папа к теме чуть позже, уже за ужином.
- Нет, она зашла с ребенком помочь…
- Ага, а ушла с твоим заверением, что от девочек одни трудности, - подловил ее папа. - Наверняка ты стала охать и ахать, «дурную кровь» вспоминать, и теперь бедная Инна в полной уверенности, что у нас действительно неуправляемый ребенок. И завтра на самом деле разнесет по всему госпиталю, что там «такая жутко-испорченная девочка, даже ее мать это признает!» Я прямо вижу, как она носится по больничным коридорам и стучится во все кабинеты с выпученными глазами и вопросом: «Как, вы еще не знаете?»
Мама тоже округлила глаза, показывая ими папе, что нельзя говорить «такое» при ребенке. Она всегда так делала. Но я уже развеселилась:
- Как Шурочка из бухгалтерии! Или гражданка укушенная из «Белого Бима». А еще лучше, как та противная блондинка из «Ивана Васильевича»: «Аллo! Галoчка? Ты сейчас умрешь. Пoтрясающая нoвoсть! Якин брoсил свoю кикимoру, ну и угoвoрил меня лететь с ним в Гагры!».
Все эти фильмы недавно показали у нас в посольском клубе, и я была в полном восторге от всех трех.
- Это не противная блондинка, а Наталья Кустинская, – обиделась мама. – Все говорят, что я на нее похожа!
- Да, а ведь что-то есть! – согласился папа, внимательно разглядывая маму и одновременно подмигивая мне. – «Наташенька, ты сейчас умрешь, потрясающая новость!» – передразнил он маму, разговаривающую по телефону со своей подругой тетей Наташей.
Получилось очень похоже, от смеха я даже подавилась! В Москве мама могла «висеть» на телефоне с подружками несколько часов кряду! В тегеранской квартире телефон тоже имелся, но звонить с него тете Наташе было дорого, а к остальным, чтобы спокойно поболтать, проще зайти. Папа говорил, что с переездом в Тегеран наша мама отучилась «вешаться на телефоне».
- Все бы вам хихикать! – завела свою привычную шарманку мама. – А я Инну понимаю! Ничего она не подслушивает и не стучит, как вы выражаетесь. Она беспокоится о своем ребенке, хочет знать о нем все и посвящает этом свое время и силы. Я так же переживала, пока не поняла, что это дело неблагодарное! Помню, придешь в Москве домой с работы, сумками нагруженная, уставшая и скорее к ребенку – как дочка, что за день произошло? А то с Моти какой спрос, Мотя старенькая. А потом ужин греешь и в окно смотришь, когда там муж придет? И с ума сходишь от волнения, если задерживается…
- Вообще-то, сколько я помню, папа все время приходил с работы первый, – вставила я свои пять копеек. – Он проверял у меня уроки, а тетя Мотя грела ужин. И все смотрели в окно и волновались, чтобы с тобой ничего не случилось по дороге из Института красоты!
- Ты преувеличиваешь! – возмутилась мама. – Может, такое и было, но один раз за все твои десять лет!
- Ты ходила в Институт красоты каждый вечер, – серьезно ответила я. – Я даже считала, что ты там учишься, раз это «институт».
- Точно! – вспомнил папа. – А когда к нам в гости пришли Слава с Верой, наша дочь похвасталась, что мама после работы учится в вечернем Институте красоты. Надо мной после этого целый месяц всем отделом потешались! Все спрашивали, ну как там вечерняя учеба у твоей жены?
- Вот так один недоброжелательно настроенный человек может извратить истину! – поджала губы мама.
- Это я недоброжелательно настроенный?! – спросил папа.
- Или я? – присоединилась я.
- Оба! – отрезала мама.
- Значит, правда на нашей стороне, мы большинство! – обрадовалась я.
- А на моей стороне вот, сын! – не растерялась мама и снова указала на сверток с младшим братом.
- Но он еще ничего не понимает, чтобы его привлекать! – возразила я. – Учишь его с пеленок поддакивать, вырастет маменькиным сынком!
- И пусть маменькиным, и слава Богу, что ничего не понимает! – ответила мама, поглаживая брата по чепчику с рюшами. – Не понимая ваши гадости, он вырастет нормальным человеком, и всегда будет защищать мамочку! Да, мой пупсик?!
В ответ на это братик пробудился и широко улыбнулся.
- Вот видите! – возликовала мама. – Мой сын всегда будет за меня!
Тем временем ее сын, расплывшись в блаженной улыбке, вдруг замер, неподвижно уставившись в потолок. Он лежал с остекленевшими глазами и радостно улыбался потолку целую минуту или даже две: мама даже заволновалась и принялась его трясти. Но тут взгляд брата снова приобрел осмысленность, а из его кулька донесся характерный запах. Мама тут же сунула сверток папе и, прежде чем папа скрылся с ним в ванной, крикнула вслед:
- Не забудь посмотреть, какой у него стул!
Минут через десять папа с братом вернулись. Будущий маменькин сынок  был помыт, присыпан тальком, переодет в чистый подгузник и сиял как медный пятак. Папа тоже сиял: он гордился, что справляется с уходом за сыном.
А ко мне во младенчестве папу не подпускали, разрешая только гулять с коляской – он сам рассказывал. И то только до того момента, пока бабушка случайно не встретила гуляющего с ее внучкой зятя на Девичьем поле. За ужином она с ужасом живописала увиденное всей семье:
- Представляете, транзистор свой поставил прямо в коляску, ребенку под ухо, и бежит с ней бегом, машины обгоняет, будто в гонках участвует!
Папа не отпирался. Он признал, что гулять «пешком» с коляской ему скучно. А Москву он любит, продолжает изучать и бегом успевает больше. В тот роковой день он планировал еще успеть посетить Лужники и перейти через мост на Ленинские горы. А дома его ждали к шести вечера.
- Это понятно, – недовольно поджимала губы бабушка. – Но транзистор-то орущий зачем?!
- Хороший транзистор, – одобрительно качал головой мой дедушка-психиатр.
- Сереженька, ты такой рассеянный, – пеняла ему бабушка. – А еще комиссию по судебно-психиатрической экспертизе возглавляешь! Я же замечание зятю делаю, а ты транзистор хвалишь! Все время думает о своей науке! – качала она головой, обращаясь к остальным домочадцам.
- Японский, самой последней модели, – как ни в чем не бывало продолжал дедушка. – Сразу видно, что из-за границы привезен. С таким качеством звука в этой коляске вырастет эстрадная певица!
- Или твой пациент, – скептически добавляла бабушка.
На транзистор папа накопил на преддипломной языковой практики, во время которой целый год жил за границей. Он гордился, что выбрал самый лучший, хоть и стоил он четыре повышенных стипендии.
С тех пор я люблю громкую музыку и быструю езду. А мама считает, что это из-за папиного транзистора и забегов с коляской я лишена и слуха, и тормозов.
- А вообще ты осторожнее с этой Мартой, – сказала мне мама, когда мы уже пили чай, а она только перестала дуться из-за упоминания ее «вечернего института красоты». – Я не говорю, что она плохая и верю, что тебе с ней интересно. Но она не только старше тебя на целых четыре года, но еще и взрослая не по годам! Прямо маленькая женщина с недетскими знаниями.
- Тебе-то откуда известно про ее знания?! – огрызнулась я.
- Видимо, там такая мама, а ребенок повторяет, – задумчиво продолжила свои рассуждения мама, не обращая на мои слова никакого внимания. – Каждая девочка подражает своей маме, хочет быть на нее похожей.
- А я вот не хочу быть похожей на тебя! – воскликнула я рассерженно.
Вышло так искренне, что рассмеялась даже мама.
- У тебя и не получится, – успокоила она меня. – Ты безнадежно испорчена.
- Ой, только давай в этот раз обойдемся без туркменской крови! – взмолился папа.
- Причем тут кровь? – хитро вывернулась мама. – Ты из меня расиста-то не малюй! Плохих наций нет, как и плохой крови. Но есть невоспитанные люди.
- Это я, что ли?! – обреченно уточнил папа, потому что, произнося свою речь, мама смотрела на него.
- Нет, благодаря мне, ты работаешь над собой и все уже намного лучше, чем в начале нашего знакомства, – скромно ответила мама. – Но дочь распустил ты! Все эти хиханьки да хаханьки! Вот она ничего всерьез и не воспринимает, все ей шуточки! Вот так, с шутками и прибаутками, и покатится она по наклонной плоскости! Моя мама говорит, что если личность долго ведет себя безответственно и не получает за это наказания, снижение самокритики у нее записывается на коре головного мозга!
- И кто же эта мерзкая личность? – уточнил папа и вдруг смешно воздел руки к небу: – Альхамдулиллях! («Хвала Аллаху!» – араб.)
- Что с тобой? – испугалась мама.
- Хвала Всевышнему, что твоя мама сейчас далеко отсюда!
- Вот-вот, я же говорю! – победно воскликнула мама. – Снижение самокритики! Что ты там такое бормочешь?! Генетика – страшное дело! Уж я-то в этом разбираюсь…
- Я помню-помню, ты с малолетства играла в череп! – заверил ее папа.
- В череп?! – изумилась я.
- Да, в настоящий череп! – подтвердила мама не без гордости. – Мой старший брат Феликс принес его из анатомички, покрыл лаком и подарил на юбилей нашему папе, твоему дедушке, – кивнула она в мою сторону. – А дедушка приспособил его под стакан для карандашей и держал у себя на столе. До школы я каждый день ждала, чтобы он скорее ушел, и как только за ним закрывалась дверь, вытряхивала карандаши и начинала играть в череп.
-  Это заметно! – признал папа. – Поэтому твоя мама всегда ставит диагноз вперед врачей, пока они бьются над анамнезом.
- Они бьются, а я знаю! – торжественно отозвалась мама. – Я выросла в семье медиков.
Моя мама действительно любила с ходу поставить диагноз. Бывало, получив от нее медицинский вердикт, кто-нибудь уважительно меня спрашивал: «Твоя мама врач?» С того дня я неизменно отвечала так:  «Нет, но она закончила Институт красоты и с раннего детства играла в череп».

Мамочка


Стоял самый разгар заргандинского лета.
Мои родители ушли в гости куда-то на посольские дачи, а мы с Элькой остались пить чай на моей веранде. Подружка сидела задумчивая, а потом вдруг сказала:
- Я хочу поделиться. Надоело одной все время об этом думать.
- Давай! – сказала я, подозревая, что она влюбилась в кого-нибудь из мальчишек.
- Помнишь первые раунды автопряток? – неожиданно спросила Элька. – Когда еще мы не догадались, что в собственных машинах нас быстрее найдут?
- Ну да, помню, – согласилась я. «Автопрятками» называлась наша заргандинская игра, в ходе которой игроки прятались в припаркованных машинах дачников, благо их было несложно открыть – на ночь автовладельцы всегда приспускали стекла для проветривания салона.
- Я решила спрятаться в машине отца, подкралась, засунула руку в щель в окне, подняла кнопку, открыла заднюю дверь, – перечисляла Элька, глядя куда-то в сторону. – А там мой отец и эта дура, Викусик. Не знаю, что они там делали, но юбка у нее была задрана юбка чуть ли не до головы.
Я обомлела. И не знала, что говорят в таких случаях. Утешают, соболезнуют или возмущаются?
Элька тоже молчала, ждала моей реакции.
- Они тебя видели? – наконец спросила я.
- Наверное, – ответила Элька как-то равнодушно. – Раз я их видела, то и они меня тоже. Но я ничего не сказала, сразу захлопнула дверь и убежала.
- А дома что?
- Ну, с отцом мы только на следующий день увиделись. Он как-то странно на меня смотрел, будто хотел что-то сказать. Но я сделала вид, что не замечаю. Небось, боялся, что я матери расскажу. Но я не стала, зачем мне скандалы в доме?! Сейчас мать с отцом между собой почти не разговаривают, зато мирно. А так будут орать.
- Но они же любят друг друга? – неуверенно предположила я.
- Не знаю, – ответила Элька презрительно. – Наверное, любили, когда нас с братом делали. А теперь нас растят. Мать, конечно, сама виновата, всю зиму и весну в Москве просидела, у брата, видите ли, выпускной класс! Вот и получила Викусика! Ненавижу ее!
- Кого? – совсем запуталась я.
- Викусика, конечно, не мать же! – в сердцах ответила подружка. – Она посольская секретарша, не так давно приехала. Правильно Ника говорит: на этих мидовских курсах только за чужими мужьями и учат бегать.
– Но раз она секретарша, дача ей не положена, что она делает в Зарганде? – удивилась я.
- А у нее здесь подружка, – ответила Элька. – Жена молодого «дипа», небось вместе на прошмандовских курсах учились. Она к ней приезжает каждую пятницу.
Я вдруг вспомнила, что еще до переезда в Зарганде видела дядю Толю, Элькиного папу, с какой-то девушкой. Он представил ее «новым секретарем посла» и сказала, что «посвящает ее в курс дела». Хотя в этот момент они, как и я, загорали у посольского бассейна. Точно, и он называл ее Викусиком!
Эльке я решила об этом не говорить, сейчас от этого уже не было никакого толку. Но эта тощая, крашеная и манерная Викусик прямо всплыла перед моими глазами!
Потом я вспомнила Элькину маму тетю Аллу, добрую женщину с грустными карими глазами, которая всегда, когда приезжала, очень переживала, что старший Элькин брат-подросток остается один в Москве. Дальше мне отчего-то вспомнилась внезапно уехавшая тетя Таня, из-за отъезда которой закончил существование наш балетный кружок. И тетя Тамара, которая все это лето ходила грустная… Затем я решила отвлечь Эльку от неприятных мыслей рассказом о нашей недавней ночной вылазке – и тут у меня созрел план!
В последующие пятницы в Зарганде стали происходить странные вещи. Каждый раз вечером и недалеко от старой бильярдной.
В первую пятницу, в начале одиннадцатого вечера, когда уже было очень темно, две посольские дамы, прогуливаясь по аллее, увидели привидение. Они уверяли, что оно выскочило откуда-то из недр старой миссии и, угрожающе подвывая, гналось за ними до самой резиденции посла, где они пытались спрятаться.
Одна дама была дачницей, женой дипломата, а вторая – ее подругой. Все трое приехали относительно недавно и еще не перестали отмечать приезд. Молодую пару, проводящую лето в Зарганде, остальные еще кое-как знали, а вот их гостью, приехавшую из городской резиденции, почти никто не знал. А советский человек малознакомым людям не доверяет, особенно, за рубежом. Поэтому россказни дамочек все желающие послушали, но про себя решили, что, скорее всего, они перебрали со спиртным. Тем более, в ту пятницу на их даче как раз жарили шашлыки.
«Что-то белое, несущееся по воздуху» в тот вечер вроде бы видела и компания посольских детей, сидевшая в летнем кинотеатре, откуда открывался отличный вид на аллею. Сначала они решили, что это привидение. Но после того, как самый храбрый из них – Натик – пустился в погоню за призраком, уже не были в этом уверены. Вернувшись, Натик сказал, что им померещилось: это была просто девочка в белом платье и на велосипеде.
Ровно через неделю, в том же месте и примерно в тот же час, и снова после дачной вечеринки, на ту же парочку с дерева упало нечто, что они назвали «белым коконом в человеческий рост с зубами». В этот раз, кроме обеих дамочек, явления этого не видел никто. Но их снова с интересом выслушали.
А на следующий день уже все Зарганде жужжало, что у некоторых «от тегеранской жары и сухого закона» случаются видения, и вообще надо бы получше проверять людей на психическое здоровье перед тем, как отправлять их работать за границу. Тем более, молодых, которые едут в свою первую командировку. И даже бимарестанты оказались в курсе «привидений и коконов», потому что нашей тете Любе, доктору-психу, позвонил расстроенный муж «дачницы с видениями» и попросил дать его жене справку, что у нее все в порядке с головой, пока его не выслали в Союз.
И только семь человек во всем Зарганде точно знали, что это было.
Вернее, сначала нас было шестеро.
Тогда, сидя с Элькой на веранде, я вспомнила, как страшно в темноте у бильярдной, и как близко это место к аллее, по которой все прогуливаются. А так же, как глупо выглядела тетя Тамара, когда, как фрекен Бок на телевидении, доказывала, что видела «самое настоящее привидение». И, благо опыт у нас уже был, предложила Эльке на сей раз превратить в «фрекен Бок» ненавистного Викусика. Элька с радостью согласилась. Все веселее, чем просто тихо ее ненавидеть.
В затею мы, разумеется, посвятили моих четверых бимарестанских друзей. И, само собой, они согласились помочь. Только решили, что в этот раз привидение должно быть одиноким, чтобы численность призраков случайно не вызвала каких-либо ассоциаций у тети Тамары или моей мамы, если слухи о потусторонних явлениях дойдут и до них.
Привидением вызвалась быть я. По той простой причине, что в отличие от Эльки, Викусик не знала меня в лицо, да и я не испытывала к ней ничего личного, а так всегда проще. А подвергать опасности мальчишек, которые вообще не причем, я считала неправильным. Вполне достаточно того, что они помогут осуществить техническую подготовку.
Таким образом, в случае «курощения» Викусика простыни было достаточно одной. Но попробовать добыть ее поручили всем шестерым, чтобы наверняка. Удивительным образом это удалось всем, и мы стали счастливыми обладателями шести белейших простыней, которые запрятали в старой бильярдной, под полусгнившим валиком древнего дивана. От него простыни очень кстати провоняли болотной тухлятиной, как и должно пахнуть настоящее привидение.
На самом деле, дамочки не сильно преувеличивали: я и впрямь, грозно воя, гнала их до самой виллы посла. Но на обратном пути случилось еще кое-что. Когда гадкая Викусик вместе со своей подружкой уже скрылась за калиткой посольской резиденции и защелкнула за собой задвижку калитки, мне надо было возвращаться назад, в наш штаб в бильярдной. Свернуть простыню и идти с ней подмышкой было как-то глупо, и назад я побежала тоже в образе привидения, только на сей раз молча.
Когда я была уже почти у цели, бесшумно проносясь по аллее в сторону старой миссии, со стороны летнего кинотеатра раздался женский визг. Видно, меня – то есть, привидение – заметила королева и ее свита. В тот же момент от темной массы кустов вокруг зрительного зала отделилась фигура, лихо перепрыгнула через ограду и ринулась в мою сторону. Неслась она стремительно, огромными прыжками, по движениям и спортивному силуэту я поняла, что это Натик.
Но даже его я не могла привести в наш штаб. Поэтому изо всех сил помчалась на бимарестанскую территорию, где могла чувствовать себя увереннее. По-моему, я не бежала так, даже спасаясь от летучей мыши! Мои ноги едва касались земли, но я их не чуяла, и веса тела тоже. Даже простыня каким-то образом не путалась в ногах, я и впрямь будто летела по воздуху, а белые фалды порхали следом, не оставляя сомнений, что я самое настоящее привидение, дикое, но симпатичное.
Но все же он меня нагнал. Прямо возле бимарестанского бассейна, за ограду которого я шмыгнула, зная, что в это время там никого нет. Он настиг меня прямо у кромки воды, схватил за плечи и с силой развернул к себе. Простыня упала к моим ногам.
- Ты??? – ошарашенно спросил Натик.
- Я, – призналась я, спорить все равно было бесполезно. И я еще не отдышалась.
С минуту мы стояли друг против друга, в свете одинокого фонаря у прыжковой вышки, он держал меня за плечи и смотрел прямо в глаза. Герои фильмов в этот момент целуются, но, наверное, я была слишком маленького роста и едва доходила ему до середины груди. Может, ему неохота было наклоняться?! Иначе даже не знаю, почему Натик меня не поцеловал. Я бы могла встать на цыпочки, если бы он попросил.
Но он не попросил, и мне это было очень жаль. Жаль, что он не захотел, и что вообще я еще ни разу не целовалась. А все посольские девчонки и даже Элька уже пробовали, они сами рассказывали. Правда, не у нас в Тегеране, а в Москве.
- Я никому не скажу, – вот и все, что сказал мне Натик.
Но я как-то сразу поняла, что он действительно меня не выдаст. Ни в том, что привидение – это я, ни в чем-либо другом. Он надежный, сильный и никогда не предает тех, к кому хорошо относится. А ко мне он относится хорошо.
Хотя, конечно, лучше бы было еще и поцеловаться.
Когда я почувствовала, что доверяю Натику, даже попросила его взять мою простыню и отнести ее ребятам в штаб, чтобы они положили ее под валик дивана вместе с остальными.
Натик простыню отнес и слово сдержал: вернувшись к Никиной компании в летний кинотеатр, убедил всех, что привидение им почудилось.
А в следующую пятницу мы даже допустили Натика к подготовке очередного «курощения и низведения» противного Викусика.
То, что эти не начитанные тети назвали «белым коконом в человеческий рост с зубами» на самом деле было мумией по имени Мамочка, известной всем, кто в своей жизни прочитал хотя бы про Карлсона. Тем, кто читал книжку, изготовить Мамочку, а уж тем более, узнать ее в лицо, было совсем не сложно. Впрочем, если бы Викусик читала «Карлсона, который живет на крыше», она вряд ли стала бы гулять с папой Эльки. Там же черным по белому написано, что проказы хороши, пока от них никому нет вреда, не в счет только домомучительница и квартирные воры. «Мамочкой» Малыш и Карлсон отпугивали воров, и мы занялись примерно тем же.
Кстати, без Натика наша Мамочка не вышла бы такой роскошной. Сначала мы хотели просто скатать наши шесть простыней в рулон и перевязать их веревкой, как младенца. Но Натик сказал, что такой худой Мамочкой никого не впечатлишь, и предложил обмотать простынями валик старого дивана в бильярдной, под которым мы хранили свой реквизит. Валик был как раз узкий, очень длинный и очень кстати отвратительно вонял сыростью.
Мы запеленали его, как младенца, соорудив круглое утолщение с того конца, где у нашей мумии была голова. Крепко перевязали бечевкой, так, что у Мамочки появилась талия и другие выпуклости – не хуже, чем у Барби на Никиных наклейках – и намалевали ей черным фломастером устрашающие пустые глазницы.
Наша Мамочка получилась фигуристой, высокой, даже выше Натика, но все же, по общему признанию, вид у нее был недостаточно злобный. Чего-то ей не хватало.
- Она такая милая, я прямо сейчас влюблюсь в нее! – говорил Натик, держа ее за талию и вальсируя с ней по темной парадной зале старой миссии под наш дружный хохот.
Тут я вспомнила, что у нашего доктора-зуба на даче стоит потрясающая пепельница из вставной челюсти, вернее, даже нескольких. Он соорудил ее сам из старых зубных протезов, прикрутив их проволокой к ушкам старой кофейной турки без ручки. Всем гостям, которые восхищались или ужасались его пепельницей, дядя Аркадий заявлял, что это символ его гостеприимного дома.
- Наш девиз, – говорил он, – зубами не щелкай, не то на полке оставишь. А челюсти – дело такое, у меня даже старые выкинуть рука не поднимается. Вот соорудил себе безделушечку – о пациентах на память, а гостям на радость.
Я знала, что доктор-зуб – нормальный человек, он таким и оказался. Выдал мне ставную челюсть без разговоров, и даже не полюбопытствовал, зачем она мне. Только сказал:
- Ну, дело молодое!
И даже не спросил, когда я челюсти верну.
Мы сделали в голове Мамочки прорезь и вставили туда дары доктора-зуба. И вот тогда она стала по-настоящему ужасна, мы даже сами ее испугались! Мамочка вышла в точности по заветам Карлсона, который живет на крыше: «наводящая ужас, устрашающая, смертоносная мумия, которая стояла, прислоненная к стенке, и в зловещей улыбке скалила зубы – зубы дяди Юлиуса». Только наша Мамочка скалила зубы дяди Аркадия, который был так добр, что одолжил их ей. А вернее – подарил.
Остальное было делом техники. Бечевку, опутывающую нашу мамочку, мы завязали морским узлом над ее головой и оставили длинный конец. Его перекинули через ветку платана, свисающую прямо над прогулочной аллеей напротив старой бильярдной, и подняли нашу Мамочку в густую крону дерева, где она была незаметна до самого выхода на сцену. Оставалось только затаиться в зарослях и при появлении Викусика с подружкой отпустить веревку, что мы и сделали. Прекрасная в своей ужасности Мамочка, сверкая мертвецкой улыбкой, свалилась из ниоткуда прямо перед гуляющими. В свете единственного в этом месте фонаря ее оскал выглядел действительно жутким. На месте Викусика и ее подружки я бы тоже визжала, как кошка, которой наступили на хвост. Пока они это делали, мы подняли Мамочку назад в ее укрытие. А пока дамы бегали за подмогой, и вовсе унесли ее назад в бильярдную и спрятали под диваном. Когда истеричные девицы притащили к месту происшествия мужчин, среди которых был и Элькин папа, мы и сами уже прогуливались там, громко удивляясь, откуда в таком спокойном, тихом месте мог взяться «кокон с зубами»?
Неизвестно, чем бы все это закончилось, но вскоре произошло нечто, в свете чего померкли и моя стычка с Романом, и привидение с Мамочкой.
В тот день мы с Элькой и бимарестанскими мальчишками загорали возле посольского бассейна. Мы решили наплевать, что туда может прийти королева со свитой, Роман или даже Викусик. Нам там нравилась вышка, она была выше бимарестанской.
Примерно в обед посольский мальчик Вова ушел от бассейна к себе на дачу за пепси. Мама его оставалась возле бассейна. Вовка жил на холме, недалеко от «чертовки». Назад прибежал он очень быстро, насмерть перепуганный. Оказалось, еще на подходе к своей даче он заметил, как двое молодых местных перемахивают через забор в сторону тегеранской улицы. Как раз в том месте, где в кладке пробоина, о которой упоминал Макс во время нашего ночного похода.
Вовка решил сообщить об этом маме, но сначала взять из дома воды, о которой она просила. А когда вошел в свою дачу, увидел, что там все перевернуто вверх дном, вещи выброшены из шкафов, а посуда разбита и осколки раскиданы по полу.
Услышав это, Вовкина мама побледнела, и они вдвоем сразу ушли.
Пару дней Вовка вообще не появлялся. А потом мы встретили его на аллее, и он рассказал, что погромом в их даче дело не кончилось. Через день его отца арестовали пасдары, когда он был в гостях у своего знакомого иностранного дипломата, где-то в городе. По словам Вовки, пасдары пытались обвинить его отца в шпионаже, но никаких доказательств у них не было, поэтому отпустили его в тот же день. Теперь отец отсиживается на даче, пьет виски и пытается прийти в себя.
- Вот вы все играете в какую-то фигню, – сказал Вовка снисходительно, кивнув в сторону нашего платана, – в хомейнистов с тудеистами, в шпионов, в клады, прям как в детском саду! А у нас все на самом деле.
- Что на самом деле? – не понял Серега.
- Постоянные провокации, наружка, – со знанием дела изрек Вова. – Давят на психику короче.
- А зачем? – не поняла я.
- Вырастешь – поймешь, – многозначительно ответил Вовка тоном моей мамы.
А спустя еще пару дней Вовкин папа и вовсе исчез.
Королева со свитой сплетничали, что его похитили персы. Мне это казалось странным: под «персами» я представляла себе Рухишек и не понимала, зачем им Вовкин папа?!
Вовка и его мама еще несколько дней оставались в Зарганде, а потом группа наших сотрудников, включая моего папу, отвезли их в Мехрабад и посадили на ближайший рейс «Аэрофлота», тогда война еще не началась, и авиасообщение с Москвой еще было.
Я почему-то решила, что Вовкиного папу убили, перепугалась и спросила своего папу, не знает ли он, что с ним случилось?
Мой папа очень удивился, что об этом знаю я, но сказал, что волноваться мне не о чем:
- Не бойся, с ним все в порядке, он дома, в Москве. А теперь и жена и сын с ним рядом. Его просто эвакуировали. Тебе же говорили, что при работе за рубежом бывает всякое. Главное, понимать свой долг и спокойно его выполнять, пока Родина не прикажет чего-нибудь другого.
- Спокойствие, только спокойствие? – с надеждой процитировала я Карлсона.
Мне очень хотелось, чтобы вокруг все было спокойно и весело. И чтобы меня полюбил Натик.
- В точку! – весело отозвался мой папа. – Спокойствие, только спокойствие!
Вскоре прямо в разгар лета неожиданно в Союз уехали еще несколько посольских детей. Не одни, конечно, а вместе со своими родителями. Среди них была и Маринка со своими двумя сестрами.
Я уже ничему не удивлялась – наверное, так приказала им Родина.
В июле Зарганде зашепталось, что новый иранский министр иностранных дел требует, чтобы наше посольство сократили на 13 человек. Стали строить догадки, кого может выслать посол и почему.
Посольские дети тоже активно обсуждали циркуляр иранского министра, пересказывая друг другу подслушанные ими мнения старших. Мои родители ничего на эту тему не говорили – наверное, потому что бимарестана сокращение не касалось.
Элька сказала, что хорошо бы выслать Викусика, все равно она никому не нужна, кроме ее отца. А он обойдется.
- Но вообще экстренной высылки даже Викусику не пожелаешь! – рассуждала Элька, как взрослая. – Вот еще до твоего приезда одного дядечку из торгпредства выслали в 24 часа, за что, не знаю, но сплетничали, что за пьянку. А у него слитки золота, говорят, были, он в них валюту вкладывал, чтобы вывезти в Союз. Хотел постепенно передавать с дипломатами или с диппочтой. А тут – бац! – экстренная высылка, а диппаспорта нет, значит, таможня точно обыщет и золото отнимет. Что делать? Ну, он и оставил все свои богатства другу-дипломату, с которым выпивал. Тот обещал привезти, когда полетит в отпуск. Через полгода прилетает тот дипломат в Москву, а дядечка из торгпредства уже в аэропорту его поджидает, узнал через знакомых, когда у него отпуск. А дипломат ему прямо в глаза: какие еще золотые слитки? Первый раз слышу! Да как вы смеете меня в контрабанде подозревать?!
- То есть, он их украл? – уточнила я.
- Ну, скорее всего, – согласилась Элька. – Но как докажешь? Только сам под суд попадешь. Золото в Союз ввозить нельзя, валюту тоже. Только дипломаты могут рискнуть. Да и то, если повезет. Сейчас всех досматривают, если наводка есть, и иранцы, и наши. После того, как пасдары самого торгпреда обыскали, ни в чем нельзя быть уверенным. И умные люди свои сбережения здесь прячут, до лучших времен.
- Лучше бы спрятал в нашем дупле, – задним числом предложила я неведомому мне дядечке. – Там надежно.
- Ага, – рассмеялась Элька. – Очень надежно! А потом приходим такие мы с Мамочкой и находим золотые слитки! Вот тебе и клад!
И мы занялись фантазиями о том, что стали бы делать с найденным кладом, тут же позабыв и о несчастном дядечке, утратившем свои сбережения, и об обысках таможни и о нависшем над нашим посольством сокращении.

Письмо в Иран


21 сентября 1980-го года пришла почта с письмом от Оли. На нем стоял похожий на шифровку адрес: МИД СССР, СОККи КП, Тегеран, Иран. Зато обратный звучал так по-родному, что я чуть не прослезилась: Москва, 107014, 9-я Сокольническая…
Письмо Оля написала еще 4 августа, когда еще была в пионерском лагере, на следующий день после закрытия Олимпиады-80. Оставшийся 51 день послание добиралось до адресата.
Оля сообщала, что в прошлые выходные ее навещали папа с мамой и рассказывали, что происходит в олимпийской Москве. Погода стоит очень хорошая, теплая и ясная, но на улицах почти никого нет, только патрули, следящие за порядком, они проверяют документы у всех, кто разгуливает без дела. Смотрят первым делом на прописку, чтобы по городу не шлялись приезжие. В НИИ, где работают Олины родители, предупредили, что в Москве орудуют злоумышленники, пытающиеся сорвать Олимпиаду, поэтому каждый советский человек должен помогать милиции – носить с собой паспорт и сообщать о любых подозрительных личностях. Отдельно подчеркнули, что общаться с иностранными гостями вне официальных мероприятий не следует во избежание провокаций. А на официальные мероприятия, по словам Оли, попасть почти невозможно, только по специальным приглашениям. На отдел Олиного папы, где трудятся 50 человек, выдали два билета на легкую атлетику, но их сразу забрало начальство. Зато пока факел с олимпийским огнем проносили через Москву, по телеку показали такие красивые места, которых Оля никогда не видела.
Оля подробно описывала, что на пустыре по пути к Востряковскому кладбищу (туда мы иногда ездили двумя семьями, Олина родня тоже была там похоронена), на месте оврага с ручьем, где мы бегали в резиновых сапогах, выросла олимпийская деревня. «Деревней» она только называется, а на самом деле там высокие красивые дома, бассейны, корты, кинотеатры и рестораны. Туда, правда, пускают только по спецпропускам, но начальник Олиного папы там был и очень восхищался.
А вчера Оля вместе со всем лагерем смотрела торжественное закрытие XXII Олимпийских Игр. Подружка сообщала, что все отряды обязали собраться в полном составе в актовых залах своих корпусов для организованного просмотра церемонии закрытия, ради этого даже отменили дискотеку. Было очень красиво: чашу с олимпийским огнем окружили девушки в белом, образовав вокруг него живую «ромашку». На улице постепенно темнело, а золотой огонь медленно угасал среди белых лепестков под звуки олимпийского гимна. А потом над Лужниками, где все это происходило, вдруг появился летящий на воздушных шариках гигантский олимпийский Мишка. Он пролетел над стадионом под песню «До свидания, Москва», а потом из его глаз вдруг выкатилась огромная слеза, он помахал на прощанье лапой и начал медленно подниматься ввысь, пока не растаял в ночном небе. Оля писала, что все зрители на стадионе плакали, и они плакали перед телевизором тоже, хотя сначала большинство возмущалось, почему вместо танцев их заставили торчать перед экраном.
По Олиным словам, после закрытия все влюбились в олимпийского Мишку. И если раньше шить и рисовать символ Олимпиады заставляли в школе и в лагерных кружках заставляли, то теперь все девчонки сами шьют себе Мишек. И соревнуются, у кого Мишка выйдет больше и красивее.
По секрету подружка делилась, что у той самой главной девочки в их палате, которая победила всех в драке на подушках еще в начале первой смены и захватила лидерство, большие проблемы. Некоторые даже думали, что ее выгонят из лагеря до окончания третьей смены. Ее, правда, оставили, потому что ее мама приезжала и плакала, но выпендриваться она перестала и даже начала общаться с Олей и двумя другими «аутсайдершами», которых бойкотировала до самого происшествия. А случилось то, что старшего брата этой девочки поймали в Москве на спекуляции советскими значками, монетками, олимпийскими флажками и другими сувенирами. Он якобы терся возле новой гостиницы в Измайлово, которую построили к Олимпиаде, караулил автобусы с иностранцами и пытался выменять у них олимпийскую символику на сигареты и жвачки, которые потом продавал среди своих. Его задержал патруль и сообщил на работу его родителям, а лагерь тоже от их организации, поэтому все стало известно, и младшую сестру нарушителя «разбирали» на специальном общем собрании. Оля признавалась, что ей даже стало немного жалко эту девчонку, хотя она и вредная. Зато теперь бедняжка наказана вполне: три часа подряд она, как преступница, сидела перед всем лагерем, пока не выступил представитель от каждого из 13 отрядов. В конце своей речи каждый выступающий клеймил «несоветское поведение» ее брата и напоминал, что ей должно быть за него очень стыдно. После собрания «центровая» Олиной палаты долго плакала, а потом стала такой тихой, какой ее в этом лагере никогда не видели. Хотя она приезжала в него ежегодно с пяти лет.
Оля писала, что смена заканчивается 27 августа, но, возможно, ее заберут раньше, потому что ей нужно купить новую форму, в старой стали коротки рукава, да и воротнички появились новые, красивые, стоечкой. Олина мама видела их в «Детском мире», правда, за ними очередь. А Олина бабушка сказала, что не надо стоять, она может купить белое кружево в универмаге «Сокольники» возле дома и сама сшить такую стоечку. Она могла бы и рукава с юбкой надставить на школьном платье, но Олина мама сказала: «Воротничок шей, но платье мы купим новое, а то в Первой школе не поймут такого сиротства».
Дальше Оля в красках представляла, какие глаза сделает Лиза, первая красавица «ашек», если увидит Олю в надставленной старой форме, и даже нарисовала ее. Такую похожую на олененка девочку на длинных тонких ногах с пышной прической и вытаращенными глазами-блюдцами. Меня очень развеселила эта картинка, «выпученный олененок» и впрямь неуловимо напоминал Лизу.
Оля писала, что с 1 сентября у нас уже не будет собственного класса и одной учительницы. Отныне на каждый предмет будет свой кабинет и учитель, и придется перемещаться с этажа на этаж каждую перемену.
Я читала и удивлялась, мне казалось это очень хлопотным. До моего отъезда у нас был свой класс и учительница Нина Александровна, в другие помещения мы переходили только на инглиш и физкультуру. В классе были шкафчики, где мы хранили свои вещи, чтобы не таскать их каждый день домой – например, альбомы для рисования, краски, форму для физкультуры, конструкторы и наборы для рукоделия для уроков труда. А теперь на каждой переменке, вместо отдыха и булочек в столовке, надо будет собрать портфель, перейти в другой класс и там его снова разобрать. К тому же, в собственном классе за каждым закреплено свое место, а в других кабинетах, выходит, кто куда успел, тот туда и сел. Этот вопрос Олю тоже очень беспокоил. В рассадке по партам таилось немало тонких и важных моментов: сидеть хотелось с подружкой, а не с кем попало, не очень близко к учителю, но и не очень далеко, подальше от двоечников, которые списывают у тебя, и поближе к отличникам, у которых можешь списать ты. За три года начальной школы все уже завоевали «места под солнцем» и привыкли к ним, а теперь, выходит, с каждым звонком их придется завоевывать заново.
Я вдруг вспомнила Светку, с которой подружилась, отдыхая с родителями в санатории, где меня прятали в шкафу и преследовали петухи. Дети в нем были запрещены не всегда, а только на некоторые заезды, когда отдыхали важные персоны, любящие тишину. Мы приезжали в этот пансионат раза четыре, и три из них я жила в комнате официально и спала на отдельной кровати, а не вместе с родителями, как в «шкафный» заезд. Светкина мама работала в нашем доме отдыха, а сами они жили в ближайшей к нему деревне, в настоящем бревенчатом деревенском доме с печкой, трубой, сенями и большим хозяйством. Они держали козу, к которой после ужина на парное молочко водили всех пансионатских детей: Светкина мама продавала его прямо из-под козы, по 20 копеек за стакан. Именно у Светки я якобы жила, когда отдыхала в санатории «зайцем». Тем летом Светка, она была старше меня всего на год, но намного самостоятельнее, брала меня на речку Северку в компании других деревенских детей, а мои родители брали ее с собой на экскурсию от нашего дома отдыха на родину Есенина, в село Константиново. А как-то мы приехали в мае. Я еще не ходила в школу, а Светка уже заканчивала первый класс. Я зашла к ней днем и вслух удивилась, что вместо того, чтобы сидеть за уроками, она помогает матери в огороде. Светка и ее мама долго смеялись над моим удивлением, а потом сказали, что в деревне главные уроки – по дому и по приусадебному хозяйству. А потом Светка повела меня показать свою школу. Это была одноэтажная деревянная постройка с зелеными стенами, белым крылечком и большой верандой, заодно служившей гардеробом для верхней одежды. Там же висела табличка, что это начальная школа деревни Подлужье и стенгазета о школьной жизни.
В два часа дня в сельской школе уже не было ни души, даже вахтерши. Светка завела меня внутрь и показала свой класс. На тот момент я уже побывала в своей будущей школе, когда проходила в апреле собеседование. В Светкином классе, как и в классах моей будущей школы, парты стояли в три продольных ряда, а перед ними – доска и учительский стол. Но это был единственный класс во всей школе! Кроме него, в здании имелся только актовый зал, крохотный по сравнению с нашим, а еще учительская, библиотека и туалет.
- А где же учатся остальные классы? – изумилась я.
- Как где? – изумилась в ответ Светка. – Здесь и учатся. На первом ряду, ближе к двери, сидим мы, первоклашки, это специально, чтобы нам в туалет удобнее было выбегать. Во втором ряду – второй класс, а в третьем – третий. У нас же трехлетка, а восьмилетка только в райцентре.
Мало того, что у них не было деления на «А» и «Б», так еще и все три существующих класса учились в одном помещении! Тогда меня это поразило до глубины души, а теперь, читая Олино письмо, я вспомнила Светкину одноэтажную сельскую школу с умилением. Вот уж кому не нужно по шесть раз на дню, к каждому уроку, собирать и разбирать портфель и бегать по этажам! Да и шести уроков у них наверняка никогда не бывает, Светка говорила, что позже 12 дня они никогда не заканчивают, потому что в час на ферме дойка, а их единственная учительница еще и доярка-ударница.
Следом за Светкой и ее вольготной школой я тут же вспомнила, что лично у меня в настоящий момент вообще нет никакой школы и даже портфеля, который можно собирать. Даже моя армянская школа, в которую я ходила четыре раза в неделю всего на один урок, после каникул, как говорили, не откроется. Учебный год на английском отделении начинался только 1 октября, оставалась еще неделя, и никакой официальной информации об отмене занятий пока не было. Но Роя с Роминой, которые прибежали ко мне, как только я вернулась в город, сообщили, что мой учитель английского на каникулах сбежал в Америку и теперь назад в Иран его никогда не пустят. И английское отделение, конечно, закроется, как в прошлом году закрылось русское.
Каждый раз, читая Олины письма, я смутно тревожилась, что отстаю от «нормальной» московской жизни – но не из-за пропущенных уроков, а из-за новых для меня житейских навыков, которые я не успеваю осваивать одновременно со сверстниками. Вот вернусь я домой, и как мне искать нужный кабинет перед каждым уроком?! В нашей школе четыре этажа с длинными коридорами и множеством дверей, а в каждом конце коридора еще закутки с кабинетами. К моменту моего возвращения все мои одноклассники уже привыкнут перемещаться из класса в класс, и только я одна буду отчаянно блуждать по коридорам в поисках нужной двери! Конечно, подружки мне помогут, но что будет, если мы вдруг поссоримся?! Или вот Оля пишет, что записалась в кружок искусствоведов при Пушкинском музее и с 1 сентября станет ездить два раза в неделю – сама! Я еще никогда в жизни не ездила одна в метро, до самого отъезда в Тегеран меня провожали даже в школу! А Пушкинский музей находится далеко, на Кропоткинской, почти там же, где мой старый дом.
Во время чтения Олиных писем подобные мысли посещали меня по самым разным ситуациям из житья-бытья мои московских сверстников. Но, как правило, мучили меня недолго. Я смотрела в свое огромное окно, за которым сияло солнце, голубели горы и весело бибикали шустрые «пейканчики» («Peycan» – самый популярный в Иране автомобиль местного производства) и про себя радовалась, что на улице тепло, а последняя из возможных для меня школ закрылась. Вслух такое, конечно, говорить было нельзя. Мама и так без конца упрекала папу, что из-за него я останусь неучем.
Завершала свое письмо Оля сообщением, что наша с ней любимая Алла Пугачева специально для гостей Олимпиады исполнила две новых песни – «Тише» и «Реченька». Но песни эти есть только на кассетах, переписанных у тех, кому посчастливилось побывать на этом закрытом концерте для иностранцев и записать их на магнитофон.

Шапка и подкаблучники


В первый год западных санкций, наложенных сразу после захвата в заложники американских дипломатов в ноябре 1979-го, большинство товаров ввозилось в Иран из арабских стран морским путем. Но  к концу 1980-го из-за ирано-иракской войны и военного положения в Персидском заливе торговое судоходство прекратилось – и тегеранские прилавки окончательно опустели.
Сказалось это и на бизнесе семьи Рухи:  они закрыли все свои магазины, оставив только «супер» возле нас. Я вспомнила, как пять месяцев назад мой папа предрек, что о верховой амуниции от «Эрме» им скоро придется забыть. Так оно и вышло. Но Рухишки все равно по-прежнему улыбались, смеялись и уверяли, что ни капли не жалеют, что не уехали вслед за родней в Париж и Калифорнию. Они любят родину, что бы с ней не случилось. А Ромина как-то потихоньку призналась мне, что они с матерью и Роей, может быть, и поехали бы в Париж. Но отец ни за что не согласится, брат его поддерживает, а они ни за что не оставят своих мужчин. И спорить с ними не станут, ведь слово мужчины в семье – закон.
Я вспомнила, как запросто обе сестры Рухи обращались со своим отцом, и еще раз подивилась этому странному для меня сочетанию. Почитание отца в их семье было не формальным из серии «так со старшими не разговаривают», как любила одергивать моя мама, а глубоким, внутренним. Дочки могли подшучивать над своим папой, но при этом не стеснялись признаться, что как он решит, так все и будет. А их отец, в свою очередь, не показывал свою власть в бытовых мелочах, приберегая ее для принципиальных вопросов. В повседневной жизни господин Рухи держался с домочадцами снисходительно, добродушно и на равных, но в момент принятия решения изрек свое веское слово, оспаривать которое никому из семьи не пришло даже в голову.
В советских семьях чаще было все наоборот. Русские дети не могли подшучивать над родителями, это считалось хамством и невоспитанностью. Зато послушно кивать, а потом делать все по-своему, они очень даже могли и умели. Как только родители отворачивались, русские детки норовили сделать хоть что-нибудь им наперекор. И чем строже были родители, тем чаще возникало такое желание, и я не была исключением. А чем меньше было мелочного давления со стороны старших, тем чаще чадо включало собственную голову. В то время я где-то вычитала, что далеко не все люди умеют разумно пользоваться предоставленной им свободой. Ведь это тоже навык, которому нужно обучать с детства, давая ребенку разумную степень свободы и наделяя его ответственностью за самого себя. Мне так понравилась эта мысль, что я даже записала ее в свой личный дневник.
Вспомнилось, как зимой в Москве мы чинно выходили из дома в теплых шапках, но как только оставались во дворе одни, срывали их с себя и кидались ими друг в друга. Конечно, все мы ежедневно слышали про «отмороженные уши», «менингит» и прочие ужасы, связанные с переохлаждением головы, но это было так занудно, так буднично, что всерьез не воспринималось. С моими ушами вопрос решил папа: как-то в морозное воскресное утро, когда меня выпустили во двор одну, он заметил в окно, что я бегаю без головного убора. Не сказав маме ни слова, он спустился вниз. При виде его все мои подружки срочно натянули шапки, а мою папа отобрал со словами: «Давай сюда, а то еще потеряешь!» Чувствуя подвох, я неуверенно протянула ему свою голубую мохеровую шапочку с ушками и розочками. Папа взял ее и пошел назад в подъезд. Я провожала его глазами, пока он в нем не скрылся. Прошло минут пять, максимум десять, но мне показалось, что минула целая вечность. Играть мне больше не хотелось. Я отчетливо ощущала, как отмораживаются мои уши, леденеют волосы, а в переохлажденной голове начинается менингит. Все мамины «пугалки» всплыли из памяти и замаячили перед моими глазами во всех жутких подробностях. Я подумала, что папа небось не в курсе, чем грозит мне его безрассудное поведение. «Наверное, побоялся, что мама станет ругаться из-за потерянной шапки, вот и унес ее домой от греха подальше, – пришла к выводу я. – А на то, что я от этого заболею и умру, папе наплевать!» Мне срочно захотелось домой, в тепло. Но вернуться без шапки я не могла, что я скажу маме, если дверь откроет она?!
Еще полчаса назад я не чувствовала холода, но теперь моя голова отмерзала с каждой секундой и мысли в ней застывали, едва появившись. Но все-таки я придумала, что делать. Попросила свою дворовую подружку Ленку подняться в мою квартиру, вызвать моего папу и потихоньку попросить у него назад мою шапку. И строго-настрого наказала Ленке ни за что не рассказывать, зачем она пришла, если вдруг нарвется на мою маму. Подружка вернулась во двор с моей шапкой подмышкой очень быстро. Ленке даже не пришлось ничего объяснять: дверь открыл папа и сразу сунул Ленке мою шапку, будто ждал ее прихода. Эта история произвела на меня глубокое впечатление, несмотря на то, что заняла не более четверти часа. Страшные картины обморожения в моем воображении вкупе с лихорадочным поиском решения, как не попасться на глаза маме, отложились в моем детском сознании штампом: шапку снял – получил проблемы.
По моим детским наблюдениям, в советской семье главной всегда была жена: в семьях всех моих московских подруг командовали мамы, их боялись папы, дети и даже бабушки. Когда такая же семья приезжала работать за границу, это не так бросалось в глаза, ведь в командировку отправляли мужчину с семьей, а не наоборот, и формально именно он отвечал за поведение своих близких и обязан был в случае необходимости призывать их к порядку. Но все равно почти все советские мужчины больше всего боялись не начальников и не внешних обстоятельств, а собственных жен.
А в моей семье было нечто среднее: мы все слушались маму, но в итоге всегда поступали, как считал нужным папа.


Грибоедовская люстра


Утром 27-го декабря 1980-го года я проснулась от того, что мама с орущим братом на руках с кем-то возбужденно общалась по телефону. Папы дома не было.
Из обрывков маминых фраз я вдруг с ужасом поняла, что все, что накануне рассказывал мне папа об убийстве российского посла Грибоедова зимой далекого 1829-го года, сегодня из «событий давно минувших дней» превратилось в нашу реальность. И эта сегодняшняя явь, в отличие от увлекательных, но давнишних историй, и впрямь непосредственно меня касается. Но теперь не только потому, что я живо интересуюсь историей мест, где нахожусь, а нахожусь я там, где одним зимним днем толпа местных растерзала посла царской России.  А еще и потому, что полтора века спустя эта история вдруг повторяется в жутких деталях.
Из маминых реплик стало понятно, что с утра пораньше на наше посольство напала разъяренная толпа, снесла ворота, сорвала флаг и, сметая все на своем пути, ворвалась в мемориальный зал приемов, в посольском народе зовущийся «грибоедовским», перед которым я только вчера стояла, любуясь мемориальными досками. И, судя по маминым словам, полностью его разгромила, заодно разбив церемониальные сервизы из китайского фарфора, подаренные Грибоедову и Нине Чавчавадзе на свадьбу, и знаменитую «грибоедовскую» люстру, подарок царя, заботливо перевезенную в Тегеран из табризской миссии специальным караваном. Эти раритеты  попали в наш «грибоедовский» зал вместе с прочим имуществом, уцелевшим после кровавой резни в русском посольстве на Баге-Ильчи. Про них все в посольстве знали, гордились и рассказывали вновь прибывшим в качестве передающихся из уст в уста «посольских преданий».
- Неужели? – говорила мама в трубку, чуть не плача. – Прямо рухнула?! Ужас! Растаскивают на память? Какое варварство! Зеркала разбили? Они же антикварные, царских времен! Рамы золотые, а не золоченые! А картины? Там же бесценная живопись! А вазы? А императорский фарфор?
- А папа? – закричала я, вскакивая с постели. – А где папа?
На картины мне было плевать, лишь бы моему папе не уготовили участь Грибоедова! Он, конечно, не был Посланником, но он был моим папой, которого не было дома, и в тот момент я волновалась только за него.
- Это звонила тетя Галя, – сообщила мама, завидев меня. – Не волнуйся, уже все закончилось.
- Где мой папа??? – прокричала я – и в следующую же секунду почувствовала себя полной дурой.
Я бросилась к входной двери. Я бы добежала бегом до Нёфле-ле-Шато, но мама с братом на руках перегородила мне путь, словно мадонна с младенцем:
- Успокойся, все хорошо, папа сейчас придет!
Брат кричал, мама укачивала его, всем своим видом выражая, что ничего не изменилось, и сейчас она, как обычно, вручит мне «кулек», в который туго закручивали младенца с тех самых пор, как о мамином отказе от пеленания проведала бабушка. Она быстренько вправила дочке мозги, разъяснив, что «буржуазные бредни о вреде пеленания приведут к тому, что у ребенка будут кривые ноги». А в свертке из пеленок младенец лежит по стойке «смирно» и ноги с руками растут у него прямо.
Папа действительно появился в дверях буквально через минуту – в каких-то странных одеждах. Вместо привычного костюма, в котором он ходил на работу, или джинсов с футболкой во все оставшееся от работы время, на нем были полотняные штаны и странная мешковатая рубашка, а через плечо висела спортивная сумка. Из нее он достал какую-то белую тряпку и протянул маме со словами, что она может использовать ее в хозяйстве.
Мама невозмутимо приняла тряпку, не задав ни единого вопроса. Это было совсем на нее не похоже.
- Пап, а ты где был? – спросила я растерянно.
- Совершал утреннюю пробежку, – сообщил папа. – Бегал от инфаркта. А то сорок лет – опасный возраст, да, Ирина-ханум?
- Какой ты молодец! – сказала мама с чувством.
Это было еще удивительнее! Наша мама просто так никого не хвалила, особенно, папу и меня. Учитывая ее настойчивые рекомендации по здоровому образу жизни, я решила, что она хвалит папу за утреннюю зарядку. Это и впрямь был поступок, раньше за ним такого не водилось.
- Пап! – решила я поставить его в известность. – Пока ты бегал, на посольство напали!
- Да, я слышал, – ответил папа как-то рассеянно. – Я пробегал мимо.
Я вытаращила глаза в изумлении. Конечно, посольство было совсем недалеко от бимарестана и не далее, как вчера, мы гуляли до него и обратно пешком – но бегать через несколько загазованных перекрестков, под улюлюканье уличных торговцев?! Бежал бы тогда уж по Рухишкиной улице, там хотя бы машин и магазинов нет.
Тут папа вытащил из сумки хрустальную висюльку, похожую на осколок люстры. Вспомнив услышанные обрывки разговора мамы с тетей Галей, я сразу догадалась, что это за осколок! Это значило только одно: мой папа был ТАМ, когда обрушилась грибоедовская люстра!
- Какой ужас! – сказала мама, глядя на висюльку.
Из ее тона было не ясно, что именно в ее понимании ужасно? Растаскивать на сувениры историческую ценность, когда варвары крушат все вокруг? Или ужасно опасно находиться в эти минуты рядом? Я думала о втором.
Папа поспешил заверить, что внутри посольства не был, только снаружи понаблюдал беснующуюся толпу, переживая за наших, которые оставались внутри. А потом вышел дядя Володя, вынес папе «сувенир» от Грибоедова и рассказал, как было дело.
- Все грибоедовское наследие разнесли! – печально констатировал папа. – Ну ничего, теперь на территории останется отряд пасдаров (стражи исламской революции – авт.), чтобы ничего подобного не повторилось.
- О, я помню, как у нас там шахские солдаты стояли! – оживилась я. – С ними можно было играть в мяч!
- Да, после захвата американского посольства, – подтвердил папа. – Все-то ты помнишь! Это же уже больше года назад было!
- Такое забудешь! – буркнула мама.
- Интересно, а пасдары такие же веселые, как тот шахский взвод? – заинтересовалась я. – Они сначала стеснялись и делали вид, что нас не замечают. А потом с мальчишками в футбол гоняли, а нам улыбались.
- Пасдары еще веселее! – заверил меня папа. – Главное, чтобы они не допустили повторного нападения. Пока у нас только материальный ущерб, но мало ли… Неконтролируемая толпа способна на все, что угодно. Вот ты вчера говорила, – обратился он ко мне, – что персы не жестокие. Это так. Не существует полностью жестоких наций, в каждой есть люди лучше с нравственной точки зрения, есть хуже, а в целом все они нормальные, средние. Но если много «средних» людей собрать в огромную толпу и внушить ей, что она должна защищать какие-то свои ценности, она становится непредсказуемой.
- Это называется «стадное чувство», – подсказала мама.
- А кто и что им внушил? – не поняла я. – Что там вообще-то было?! Расскажи хоть!
- Да, расскажи! – присоединилась мама, покосившись на меня. – Мне Галя звонила, но только на два слова – сказать, что все живы.
- И растащили на память грибоедовские свадебные подарки! – ехидно добавила я.
- Я видел огромную толпу перед воротами, а в ней много местных афганцев, – поведал папа. – Они выкрикивали требования вывести из Афганистана советские войска, а заодно все то, что они обычно нам кричат – «Марг бар сефарат-е-шурави!» («Смерть советскому посольству!» – перс.) и «Марг бар Амрика!» («Смерть американцам!») – очевидно, чтобы соседи-узники не расслаблялись. Кричали они грозно, но через забор рискнуло махнуть только меньшинство из самых лихих. Но когда они открыли изнутри ворота и толпа хлынула на территорию, там уж началась вакханалия – одни на мачту полезли флаг срывать, другие помчались главное здание громить… Наши охранники, как могли, разгоняли их из брандспойтов, а тут уж и пасдары подоспели…
Из папиного повествования я поняла, что история с нападением на русскую миссию в Тегеране времен Грибоедова действительно повторилась почти один в один – но, к счастью, без жертв. Те, кто был в этот момент в рабочем здании посольства, спрятались на верхних этажах, за железными дверьми и решетками, которыми были оборудованы некоторые кабинеты. Лично отразить нападение они все равно не могли, казаков в распоряжении у них не было, а посольская охрана отстреливалась из пожарных шлангов в ожидании вооруженных пасдаров. Слава Аллаху, нашему послу Виноградову не пришло в голову выйти на лестницу главного здания на растерзание толпы, чтобы 153 года спустя повторить подвиг Грибоедова.
Мама стала расспрашивать про «культурные ценности», которые хранились в мемориальном зале. Папа ответил, что было не до их спасения: царские сервизы побили вдребезги, картины выдрали из рам и изрезали, рамы расколотили, мебель разнесли в щепки… Люстру специально никто не сбивал, она сама упала, когда громили обстановку. А уж когда пасдары освободили здание от налетчиков и наши спустились сверху, спасать наследие было поздно. Все ужаснулись масштабам бедствия и разобрали на память осколки исторической люстры, которые валялись по всему полу.
- Это же память не только о Грибоедове, но и о том, чему мы оказались свидетелями, – сказал папа. – Люстру эту все равно уже не собрать. А мы внукам будем показывать этот осколок и рассказывать, как на наших глазах творилась история. И это будет наше семейное культурное наследие, в котором Грибоедов никогда не будет забыт.
Как ни странно, маму это убедило. А то я уж боялась, что она понесет висюльку назад в посольство на случай, если станут починять люстру.
- Не волнуйся, дорогая, – успокоил ее папа. – Все осколки сервизов, обрывки картин и щепки от мебели аккуратно соберут и отправят в Союз для реставрации. Я уверен, что все, что возможно, будет восстановлено.
Наше семейное «культурное наследие» в виде осколка мама аккуратно упаковала в бархатный мешочек из-под своих украшений и спрятала в шкатулку.
- Вот где наш алмазный фонд! – посмеялся папа и ушел снимать свои странные штаны.
Пока папа переодевался и мылся, мама сказала, чтобы я не болталась под ногами и шла во двор гулять. Это было неожиданно, но приятно.
В маленьком дворе на краешке бассейна одиноко сидела недавно прибывшая из Союза шестилетняя Танька, уже успевшая получить прозвище Тапоня.
- Привет, – подошла я к ней. – Ты чего одна?
- Никто не выходит, – посмотрела она на меня своим ясным, ничего не выражающим взором. – Родители на работе, дома одной скучно.
- Понятно, – сказала я и присела рядом. Приятно припекало полуденное солнышко, заняться было нечем, оставалось побеседовать с неразговорчивой Таней.
- А ты знаешь, что на посольство напали? – спросила я, желая впечатлить собеседницу тем, что взрослые доверили мне важную информацию.
- Знаю, – равнодушно отозвалась Тапоня. – Но твой папа успел уничтожить все документы.
- Что? – я растерялась между желанием казаться важной и осведомленной и еще более горячим желанием узнать, что она имеет в виду?
- Не знаешь, что ли? – Танька искоса взглянула на меня и пожала плечами. – Все знают.
- Знают что? – решила я пожертвовать своим важным образом.
- То, что твоего папу с утра вызвали, нарядили в костюм афганца и отправили под ворота посольства орать «Марг бар шурави».
- Зачем???
Шестилетка Таня посмотрела на меня, как на дуру:
- Потому что кроме него никто из наших на афганца не похож.
- А зачем ему быть похожим на афганца?! – потеряла я терпение. – Ты можешь объяснить нормально, а не так – бурк-бурк?!
- Я нормально объясняю, это ты не понимаешь, – спокойно откликнулась моя собеседница. Все-таки она была вредина.
Тут во двор вылетел Серега со скейтом под мышкой, за ним семенил мелкий Сашка.  Они были куда более эмоциональные ребята, чем Тапоня, поэтому сходу включились в беседу:
- Ну вааааще! Твой предок дает! – Серега показал большой палец.
- У него даже чалма была, как у старика Хоттабыча! – добавил его младший брат.
- Какая еще чалма?! – теперь уже и я чувствовала себя дурой.
- Афганская! – радостно пояснил маленький Сашка.
Тут до меня стало доходить, в чем дело. К тому же, я вспомнила белую тряпку, которую папа вручил маме «в хозяйство». Она вполне могла быть тем самым, что Сашка назвал чалмой.
- У афганцев не чалма, а тюрбан, называется «лунги», – проявила я осведомленность, решив сделать вид, что и сама все знаю. А тем временем лучше послушать остальных.
Так я услышала то, что мои приятели знали еще рано утром из разговоров своих родителей.
В нашем посольстве, как и в любом другом, хранились секретные документы, которые ни в коем случае не должны были попасть в руки нападающих. Именно поэтому в день нападения на англичан на их территории так воняло дымом: они заперлись в своем главном здании и жгли документацию. А на нас напали с утра пораньше и неожиданно, поэтому запереться в здании наши не успели. Те, кто уже пришел на работу, спасались от налетчиков за железными дверями, другие еще были дома, в жилом секторе, и прятались там. И к сейфу, в котором лежали важные бумаги, попасть уже никто не мог. Руководство стало экстренно соображать, что же делать? Нужен был кто-то, находящийся за пределами посольства, кто сможет проникнуть в главное здание, не вызвав подозрений у налетчиков, пользуясь общим хаосом, пробраться к сейфу, открыть его и уничтожить все документы.
Тут и вспомнили про моего папу с его внешностью, характерной для общей для СССР и Ирана местности под названием Туркмен-Сахра, где живет много афганцев, с его родным туркменским и фарси без акцента. Папу разбудили, велели срочно найти афганскую одежду, облачиться в нее и мчаться к посольским воротам. Разумеется, бегом, а не на машине с дипломатическими номерами.
Папа должен был в афганском костюме и с криками «Марг бар шурави» влиться в беснующуюся на территории посольства толпу, присоединиться к тем, кто громил «грибоедовский» зал, а затем, улучив момент, тихонько вышмыгнуть в служебный коридор, а оттуда – в кабинет, где стоял сейф.
Судя по восторженным откликам Сереги, каким-то невероятным образом все это моему папе удалось. Он добрался до сейфа, открыл его и тут же принялся жечь документы. Если бы вдруг в кабинет ворвался кто-то из налетчиков, он вполне сошел бы за одного из них. Стоит себе афганский варвар в чалме и жжет в урне ценности врагов, которые нагнали свои танки на его родину.
- У него еще кувалда была, – добавил Серега таким тоном, будто пересказывает боевик.
- А кувалда-то зачем? – допрашивала я.
- Как зачем?! – удивился Серега. – Для обороны в случае чего. И еще он ею разрушил шифровальную машину.
- Какую машину???
- Слушай, – наконец рассердился Серега, – раз тебе ничего не рассказывают, значит, ты еще мала, чтобы много знать. Меньше знаешь – лучше спишь, так мой папа говорит.
- Но тебе-то твой папа рассказал! – обиделась я. – Чтобы ты плохо спал, что ли?!
- Мы подслушали, – важно ответил за старшего брата мелкий Сашка.
Тут Серега разозлился еще больше: он вовсе не хотел, чтобы мы с Тапоней знали, что он подслушивает разговоры старших. Ему хотелось, чтобы мы думали, что ему доверяют взрослые секреты. Поэтому я решила схитрить, сделав вид, что не расслышала Сашкиных слов.
- Везет тебе, ты же парень, будущий мужчина! – льстиво заявила я. – Поэтому тебе доверяют. А я девочка, вот меня и не хотят пугать всякими кувалдами.
- Я тоже девочка, – вдруг влезла Тапоня, как обычно, равнодушным тоном. – И я никогда не подслушиваю. Мама сама мне все рассказала.
Все уставились на Тапоню.
- Врешь! – предположил Серега.
- А вот и не вру! – от возмущения Тапоня аж перестала казаться равнодушной ко всему на свете и даже чуть-чуть покраснела. – Я, к примеру, в отличие от тебя, – ткнула она в меня пальцем, – всегда знала, что в посольстве стоит шифровальная машина. С нее ней важные сообщения отправляют в Москву, диппочта-то не ходит.
Этим она меня уела окончательно. Я и предположить не могла, что вместо диппочты посольские используют какую-то машину! Наверняка моя мама тоже не знает, иначе мы могли бы посылать с нее письма бабушке. Это ведь тоже важные сообщения! Бабушке очень важно регулярно получать известия, живы ли мы еще или нет, раз уж мы живем в зоне военных действий. Она сама так сказала, когда дозвонилась до нас, чтобы возмутиться, что мы ей не пишем. Она не верила, что почта не ходит, и предполагала, что нам просто лень ей писать.
На самом деле после второго нападения на наше посольство дипломатическая почта перестала ходить, и весточку родным можно было отправить только с кем-то лично. Впрочем, письма, отправленные через МИД, шли очень долго, даже когда еще летал самолет.
Почему иранская сторона запретила частным лицам возить с собой корреспонденцию, никто толком не понял. Знали только, что досмотреть в случае подозрений могли даже дипломатов, несмотря на то, что это противоречит международным правилам. Но только во время войны обычно на правила всем плевать. Поэтому изобретательные советские специалисты вместо того, чтобы ломать голову над «Кто виноват!», озаботились вопросом «Что делать?» И быстро придумали, как запрет на письма обойти. Заметив, что иранские таможенники никогда не заглядывают под ковролин в СВ (видимо, считая его намертво приделанным к полу), попробовали спрятать почту туда. Это сработало. А потом срабатывало еще неоднократно - и я лично тому свидетель, так как тоже возила чужие письма «под ковриком». Зато иранские таможенники мстили нам собственными странностями, но об этом в свое время.


Часть 3: Москва 1981-1982


Август 81-го


Обзаведясь моим младшим братом, родители, видимо, решили, что теперь им и без меня хорошо, и в конце августа 1981-го года задумали отправить меня в Москву. Мол, если вдобавок к полностью пропущенным 3-му и 4-му классу я пропущу еще и 5-й, это негативно скажется на моем самосознании советского ребенка. К тому же, за неимением советской школы меня даже еще не приняли в пионеры, хотя мои московские сверстники щеголяют в кусочке красного знамени на шее уже полтора года. Уговорили бабушку переехать к нам, чтобы за мной присматривать, купили один билет на поезд Тегеран-Баку-Москва и определили меня в «приемную семью» посольских, отъезжающих  в подходящую дату.
Здесь следует остановиться и пояснить, почему в начале 80-х прошлого века по поздней весне и по ранней осени многие советские сотрудники, работающие в Тегеране, внезапно становились многодетными. Вскоре после начала ирано-иракской войны в конце сентября 1980-го между Москвой и Тегераном прекратилось авиасообщение и добраться из Москвы до Тегерана и назад стало возможно только одним способом – поездом Москва-Баку-Тегеран.
Ехал он, как в сказке, три дня и три ночи. С Курского вокзала уходил в субботу вечером, а на центральный вокзал Тегерана прибывал в среду после обеда. Сотрудники, отправляющие своих детей на учебный год в Союз и забирающие в Тегеран на каникулы, не могли каждый раз лично их сопровождать, убивая по неделе на дорогу, тратя деньги на билет для себя и лишний раз пересекая границу. Выход быстро придумался: подлежащих транспортировке детей в любом количестве в консульском отделе вписывали в служебные паспорта к тем сотрудникам, которые ехали в отпуск или возвращались из него. Иранских пограничников в Джульфе (азербайджанско-иранский приграничный пункт), где мы проходили досмотр, многодетность советских пар никак не настораживала. Для иранцев «пятеро по лавкам» (в нашем случае – по полкам купе) у тридцатилетней пары – обычное дело.
Таким образом, все мы не по разу и в разных сочетаниях попадали в приемные семьи длиною в четыре дня. А также наши собственные родители, отправляясь в отпуск, «удочеряли» или «усыновляли» кого-нибудь из детей по просьбе их родителей. Среди детей четырехдневное путешествие на поезде считалось лучшим из приключений. А верхом мечтаний было, чтобы тебя доверили везти родителям подружки или наоборот.
Перед пятым классом, когда меня все же отправили поучиться после пропущенных двух лет школы, я, «удочеренная» семьей специалистов с синими паспортами («синими» называли по цвету обложки служебные паспорта; в отличие от «зеленых», дипломатических, «синие» подлежали таможенному досмотру), тайно везла под ковриком купе переданную со мной почту. На самом деле, это были обычные письма наших сотрудников к родным и близким
На 4-й день наш поезд прибыл на Курский вокзал, где меня встречала бабушка – моя баба Муся, мамина мама. Она стояла на платформе в шляпе и с зонтиком. Обняла меня, сказала: «Боже мой!» и сразу же достала из сумки еще один зонтик для меня.
Баба Муся поблагодарила моих сопровождающих, чопорно осведомившись, скатертью ли была наша дорога? Потом с помощью дяди Стаса мы вытаскивали мои коробки, искали носильщиков и грузили коробки в такси.
Из окна машины я смотрела на Москву. Садовое кольцо показалось мне очень широким: машин на нем было немного, никто не гудел и не перестраивался из ряда в ряд, как в Тегеране. На светофорах все машины дружно замирали, как вкопанные.
Накрапывал мелкий серый дождичек. Был разгар рабочего дня, и на улицах почти никого не было. Отдельные прохожие спешили куда-то, укрывшись зонтиками. На магазинах не было ярких вывесок, и торговцы не сидели перед ними. Таксист не улыбался и не болтал, только курил вонючую сигарету.
Сокольнический подъезд показался мне ужасно маленьким, а лифт – еще меньше. С нами в него вошла женщина с собакой. Увидев меня, она разохалась, что, если бы не бабушка, она никогда бы меня не узнала, такая я стала высокая, худая и где же моя роскошная коса?
Тетя Мотя стояла на пороге. Я удивилась, какая она маленькая, в моих воспоминаниях она была побольше. Но пахло от нее все так же уютно – горячим утюгом, свежее отглаженным бельем и домашними пирожками. Она обняла меня и заплакала:
- Какая большая стала! А отощала-то как! Ириша так и не научилась готовить?
В этот день без конца звонил телефон: родственники, знакомые, мамины подруги и папины коллеги – все хотели знать, как я доехала. Родственники еще и выясняли, когда смогут меня увидеть? Бабушка всем отвечала, что «ребенку необходимо прийти в себя с дороги, а потом заняться возвращением в нормальную жизнь».
Я поговорила по телефону только с Олей, недолго, и, без аппетита поев вкуснейших тети Мотиных бефстроганов с отварной картошкой, пошла спать. Пока мне было неуютно.
Бабушка, видно, перебралась к нам только накануне. Она заняла родительскую спальню и теперь наводила там уют, как она его понимала. Тетя Мотя возилась на кухне: оттуда доносились запахи затеваемых ею пирогов.
Первый день прошел как в тумане. На мое счастье, это был четверг, и бабушка приняла решение, что в школу мы с ней отправимся только в понедельник. Она уже там была и ей сказали, что просто так назад в класс никто меня не возьмет. Сначала меня будут экзаменовать, чтобы понять, насколько я отстала от сверстников.
- Не надо бы, конечно, говорить, что ты не ходила в школу, – вздыхала бабушка. – Но, с другой стороны, у тебя нет официальной выписки об успеваемости и годовых оценках.
Правда, Светлана Александровна, наша с Серегой добровольная учительница из посольских жен, которую за символическую оплату наняли наши родители, все же нас аттестовала. На настоящих советских бланках, на которых делаются выписки об успеваемости ученика, когда он переходит из одной школы в другую. Учительница привезла их из своего апрельского отпуска, благо в Москве работала в РОНО. Светлана Александровна проставила нам оценки по всем предметам и поставила свою подпись, а папа заверил ее в консульстве. Но все равно печати учебного заведения на выписке не было – потому что не было самого учебного заведения. И к этому могли придраться.
В пятницу вышло солнце и, вернувшись из школы, Оля пригласила меня в парк. Сказала, что у нее как раз отменили занятие по гитаре. Бабушка потребовала, чтобы подружка сначала спустилась к нам, Оля жила в моем подъезде на четыре этажа выше. Как только нарядная Оля, в легком платье с какими-то неимоверными рюшами, возникла на пороге, баба Муся принялась объяснять правила безопасности на улице, обращаясь только к ней. Бабушка усердно внушала моей подружке, что я отвыкла от «нормальных больших городов, людей и машин» и за мной надо следить. В конце концов, я почувствовала себя деревенской лошадью и обиделась. Но спорить с бабушкой я пока не решалась.
В моих сборах на прогулку бабушка тоже приняла горячее участие. Увидев, как я достаю из «своей именной» коробки новые кроссовки, она заявила:
- Неужели ты собралась это надеть?! Деточка, спортивная обувь – для спорта! Ты же не в мяч идешь играть! Как будто тебе надеть больше нечего! Неужели мама не купила тебе ни одних приличных туфель?! Ах, Ириша-Ириша… Три года за рубежом, а ребенка присылают босого!
Тетя Мотя молча принесла мне из комнаты пакет с моей обувью, который я только что вынула из коробки. Тетя Мотя бабушку побаивалась и лишний раз старалась с ней не связываться. Но, как и до отъезда в Тегеран, я чувствовала, что она на моей стороне.
Баба Муся не понимала, что «родной» «Адидас» украшает девочку намного больше, чем какие-то там «лодочки» с бантиками! Я решила ее не нервировать и достала «деревяшки». Но вышло еще хуже. Бабушка обозвала модные сабо на деревянной платформе «копытами» и заявила, что если уж она вынуждена выбирать между двух зол, то пусть уж лучше будут кроссовки.
Пока я их зашнуровывала, баба Муся критически оглядела мои джинсы, майку и ветровку и решительно заявила, что как только получит пенсию, мы с ней отправимся в «Детский мир», где купим мне «нормальную одежду для девочек».
Оля, как примерная девочка, стояла на пороге по стойке «смирно» и прилежно слушала мою бабушку, послушно хлопая глазами. Но как только баба Муся отворачивалась, Оля начинала кривляться и показывать мне язык. Я пару раз не сдержала хохота и бабушка заметила, что у меня «странные реакции». Наверное, это последствия жизни в зоне военных действий.
Баба Муся поставила мне в пример Олю, сказав таким же тоном, как моя мама, что «в отличие от меня, Олечка похожа на девочку». На голове у нее была заколочка в виде бантика, в руках сумочка, а в сумочке – теплая кофточка.
Мы вышли на улицу.
«Похожая на девочку» Оля без умолку трещала, сообщая мне школьные новости. Я с грустью узнала, что мои подружки из класса Катька и Ирка 1-го сентября не пришли, потому что ушли из нашей школы. Видно, они не успели мне об этом написать, уж больно долго шли письма. Ирка, оказывается, уехала с родителями за границу, а Катька переехала в самый центр Москвы, в дома Вахтанговского театра на Большой Дорогомиловской. Теперь она учится в Пятой английской школе, что недалеко от гостиницы «Украина».
Я подумала, что Ирке надо написать, а Катьке позвонить. Но только ни нового Катькиного телефона, ни Иркиного адреса Оля не знала, она же училась не в моем, а в параллельном классе.


Сокольники начала 80-х


Слушая Олины рассказы, я озиралась по сторонам, узнавая и одновременно не узнавая знакомые, но слегка позабытые места.
Оля внимательно меня осмотрела и заявила:
- С виду ты заграничная, но вообще какая-то дикая, уж извини!
Именно такой я себя и чувствовала, извиняться Оле было не за что.
Во дворе играли дети, возле них стояли или сидели на лавочке бабушки. За металлической оградой, как и до моего отъезда, валялись огромные катушки с намотанным на них кабелем. Там было какое-то метростроевское предприятие. Эти катушки я созерцала в окно с того самого дня, как мы переехали с Арбата в Сокольники: они были картиной моего детства.
В сторону парка мы могли бы пройти по нашей маленькой улочке, за универмагом «Сокольники». Но я попросила Олю выйти на Русаковскую, мне хотелось на нее посмотреть. На фасаде кинотеатра «Орленок» все так же висели щиты с картинками из мультиков, а сверху красовалась крупная надпись «Ну, погоди!». У дверей кассы собралась небольшая очередь, в основном из ребят в школьной форме и бабушек с детьми.
В рабочее время по району гуляли только они, остальные сидели в своих конторах.
В 1981-м году большинство домов в Сокольниках были старые, низкие и деревянные. Некоторые из них уже были выселены: покосившиеся и почерневшие, они стояли, обнесенные дощатыми заборами, окна в них были заколочены или вместо них чернели пустые проемы. По сравнению с нашим тегеранским Каримханом Сокольники показались мне низенькими и провинциальными. Посреди старых облупившихся домов гордо возвышался универмаг «Сокольники», за которым стоял наша белая панельная двенадцатиэтажка. Через дорогу, на широкую Русаковскую торцами выходили еще три новостройки: на боку одной из них во всю двенадцатиэтажную высоту красовался портрет Ленина, на двух других – Маркс и Энгельс.
- Давай в универсам зайдем, – попросила я Олю. – Интересно!
В гастрономе на первом этаже пахло сыростью, на полках возвышались затейливые башни из совершенно одинаковых консервных банок. В молочном отделе красовалась пирамида из треугольных молочные пакетов, а за стеклом прилавка выстроилась батарея стеклянных бутылок с широким горлышком, в них был кефир.
- Тут нет ничего, – прокомментировала Оля. – Нормальные продукты только в «Столе заказов». Давай лучше в «булку» зайдем, там иногда «Клубничную» выкидывают.
Я не знала ни что такое «Стол заказов», ни что такое «Клубничная», но расспрашивать мне не хотелось. Я уже поняла или вспомнила, что такое пресловутый московский «дефицит». В войну в тегеранских магазинах продуктов стало меньше, но в московских их, судя по всему, не было вовсе.
Мы перешли дорогу и зашли в булочную. К моему удивлению, здесь совсем не пахло свежевыпеченным хлебом. Зато пахло кофе с молоком: его продавали в кондитерском отделе вместе с марципанами, ром-бабами и свердловскими сдобами. Граждане угощались тут же, за стоячими круглыми столиками на высокой ножке.
Я вспомнила, что до Тегерана любила бублики.
В хлебном отделе прилавки были заполнены. Но хлеб там был холодным и ничем не пах. Бублики тоже были. Я пощупала их специальной двурогой вилкой, привязанной к хлебным полкам бечевкой, они оказались черствыми.
- За мягким хлебом с утра надо приходить, а не сейчас! – назидательно сказала Оля.
- А зачем вилку привязали веревкой? – полюбопытствовала я.
- Как зачем?! – удивилась Оля. – Чтобы не сперли! Пойдем скорее в конфетный!
Полки соседнего отдела были заполнены завязанными узлом целлофановыми пакетами с развесными конфетами и печеньем. Я увидела «Юбилейное» и «Овсяное» и вспомнила, что до отъезда их любила. «Юбилейное» тетя Мотя крошила мне в творожок, который до этого смешивала со сметаной и сахарным песком.
- О, есть! – радостно воскликнула Оля.
На кассе конфетного отдела лежали бело-малиновые пачки с надписью «Жевательная резинка «Клубничная». Оля купила две, одну сразу распечатала и протянула мне пластинку в серебряной фольге.
Через полминуты у советской жвачки уже не было никакого вкуса и я ее выплюнула.
- Я тебе нормальную жвачку привезла, – сказала я Оле. – На обратном пути зайдем ко мне, я тебе отдам. Еще у меня для тебя наклейки на тетрадки ластики.
- Ух ты, здорово! – обрадовалась Оля. – Спасибо!
По дороге к парку, на перекрестке возле магазина «Молоко», тетки, перевязанные серыми оренбургскими платками, торговали прямо на улице. Они отгружали из деревянных ящиков стеклянные бутылки в матерчатые авоськи покупателей, которых выстроилась целая очередь.
- О, «Можайское» дают! – сказала Оля. – Надо бабушке сказать! Двушка есть?
Пока я соображала, чего она от меня хочет, Оля забежала в синюю облупленную телефонную будку. Я зашла за ней. В будке было тесно и пахло кошками. Оля извлекла из сумочки аккуратный круглый кошелечек на металлических застежках и принялась греметь мелочью в поисках двух копеек. Найдя монетку, она засунула ее в щель телефонного аппарата, резко пахнущего железякой. Монетка с грохотом провалилась в недра устройства, и Оля стала спешно докладывать своей бабушке Анне Сергеевне, что «на углу Сокольнической Слободки дают «Можайское»»
Я медленно погружалась в московскую действительность.
Аллея, ведущая к главному входу в парк, как и прежде, начиналась со стендов, на которых висели газеты «Правда» и «Известия». Перед ними стояли мужчины, курили и читали. Мои любимые старинные сокольнические чугунные фонари с литьем тоже были на месте. До отъезда по дороге в парк я всегда их рассматривала: они будто вышли из сказки Андерсена про «Калошу счастья». Между фонарями приютились афишные тумбы, знакомящие прохожих с репертуаром Зеленого театра на территории парка, с программой выступления духового оркестра на летней эстраде и с расписанием работы танцплощадки. Там же висело объявление об открытии в парке «большого шахматного турнира», приглашались все желающие.
Как и прежде, в начале аллеи от метро к парку выстроились автоматы с газировкой, газетный и театральный киоски и ларек с мороженым. Женщины катили в сторону парка коляски. Дети постарше мчались по аллее на самокатах и великах.
В той части парка, где работали аттракционы, было полупустынно. Только стайка мальчишек в школьной форме с ревом гоняла по автодрому. Вернее, гоняли четверо, а еще несколько провожали их завистливым взором и гремели мелочью в карманах.
На скамейках мирно сидели пенсионеры. С летней эстрады доносились звуки духового оркестра – видимо, она еще не закрылась после лета. Светило солнышко, денек выдался таким теплым, что мне даже захотелось снять ветровку.
В Детском городке пахли смолой и свежим лаком блестящие на солнце деревянные три медведя, серый волк, и баба яга в ступе.
Мы посидели вдвоем верхом на волке, прошлись к Дому детского творчества, куда до школы обе ходили в английский кружок, а я еще и на фигурное катание.
Купили за несколько копеек пакетик нечищеных кедровых орешков и покормили белочек в большой клетке. До отъезда это было обязательной программой при каждой прогулке по парку.
Сумерки в Москве были неторопливыми. Между исчезновением солнца и полной темнотой лежала затяжная, серо-лиловая, сонная полоса. В этот временной промежуток меня обычно неудержимо клонило в сон. Но тогда эту тяжелую, скучную сонливость я почувствовала впервые.
Дома пахло уютом и ужином. Я отдала Оле приготовленные для нее подарки и мы распрощались, договорившись воскресенье с утра съездить на птичий рынок. Услышав это, бабушка тут же заявила, что одну меня не отпустит: это далеко, от метро надо ехать на трамвае. Я никогда еще не была на птичьем рынке и спорить не стала. А Оля пожала плечами, сказав, что ее отпускают туда одну с третьего класса.
Тетя Мотя приготовила макароны по-флотски, а пирожки с капустой, мясом и повидлом напекла еще накануне. Еще она испекла мой любимый маковый рулет, где сочного, сладкого мака было больше, чем теста. Никогда в жизни я не ела рулета вкуснее тети Мотиного.
Бабушка сидела в гостиной перед телевизором и готовилась смотреть программу «Время», она никогда ее не пропускала.
Я пошла в комнату, которую мы делили с тетей Мотей. Родительскую спальню заняла бабушка, а мне предлагала расположиться в гостиной, но мне не хотелось. В одной комнате с тетей Мотей мне было уютнее. Посередине нашей комнаты стоял большой круглый стол из старой арбатской квартиры. Тетя Мотя на нем гладила, а иногда, надев очки, сосредоточенно заполняла квитанции на квартплату и электричество. Читать и писать ее научила моя бабушка: еще до войны тетя Мотя пришла к ней совсем неграмотной деревенской девушкой 18-ти лет. Она была как раз с родины «Можайского» молока: с хутора «за Можаем», как она сама говорила.
На этом же столе, под ворсистой плюшевой скатертью с кистями по краям, тетя Мотя по старинке хранила все самое важное – пенсию, паспорт, коммунальные извещения и справки, которые она называла «собесовы письма».
Тогда я еще не знала, что такое «райсобес», и считала письма под скатертью «бесовскими».
Подоконник в нашей комнате был уставлен цветочными горшками: тетя Мотя выращивала герань, фиалки, столетник, кактус и растение со странным названием «декабрист». А заодно луковицы в банках из-под майонеза и чайный гриб в трехлитровой банке из-под березового сока.
Мама, помнится, ругалась на нее за эту оранжерею и в свою спальню цветы ставить запрещала. Мама считала горшечные растения признаком мещанства и благоволила только к крупным экзотическим растениям типа пальма. В углу гостиной прямо на полу у нас стояла монстера. Тетя Мотя ее поливала, но, по ее собственному признанию, побаивалась:
- Да ну, стоит какое-то чудище на полу, – говорила она. – В темноте увидишь, аж ужасть берет!
Тетя Мотя позвала меня на кухню. Бабушка крикнула из гостиной, чтобы я помыла руки. Как и моя мама, она умела сделать замечание, даже не видя, что происходит. Как и мама, она уверяла, что видеть ей не обязательно, она и так знает, что я ни за что не помою руки, если мне не напомнить. Нарочно не помою, назло маме и бабушке. Не знаю, почему они обе были обо мне такого мнения.
Тетя Мотя налила мне чай в знакомую чашку, она считалась моей еще до отъезда. Вместе с тетей Мотей мы купили ее в хозяйственном на Гастелло. У чашки были толстые стенки, а на белых боках изображен синий человечек то ли с лопатой, то ли с граблями, а над ним украшенная виньеточками надпись: «Сделал дело, гуляй смело!» Тетя Мотя почему-то называла чашку «гулёной».
Отпив из «гулёной чашки», я вдруг отчетливо вспомнила хозяйственный магазин на улице Гастелло. Он считался в районе новым: его открыли на первом этаже девятиэтажной новостройки, а витрины у него были стеклянные, с пола до потолка. От нашего дома до него можно было доехать на 32-м троллейбусе, но мы с тетей Мотей в хорошую погоду ходили пешком. Это было еще до школы, вместо обязательной ежедневной прогулки во дворе или в парке. Маме рассказывать об этом было не обязательно: она бы не одобрила то, что «вместо свежего воздуха ребенок дышит дорожной пылью».
На самом деле, дорога в хозяйственный всегда пахла чем-то терпким и пряным. Базовые ноты аромата, постоянно висящего над 9-й Сокольнической, зависели от рабочего расписания цехов стоящего на нашей улице мелькомбината. Если в этот день мололи кофе, то вся округа пропитывалась парами пережаренных и измельченных кофейных зерен. Если в этот день мололи муку, то запах несколько отличался от кофейного, хотя и не сильно.
На этот мелькомбинат, а заодно и на тупиковое ответвление Октябрьской железной дороги и на голубятни перед ней, выходил балкон нашей гостиной. Поэтому ее окна всегда были занавешены двойными шторами – ближе к стеклу плотные габардиновые, потом тоненькие, тюлевые. Маме не нравился промышленный пейзаж за окном: на балкон гостиной она не выходила и мне не разрешала. Там зимовали велосипеды и какие-то ящики. А к моему возвращению там и вовсе поселилась парочка голубей и нарожала потомство. Московские голуби мне были совсем не симпатичны. Они казались мне грязными, поэтому и я выходила только на балкон родительской спальни. Но вовсе не из-за мелькомбината, его запахи мне даже нравились. Бабушка же к маминым двум привесила в гостиной третью занавесочку и в дни помола муки тяжело вздыхала:
- Какое навязчивое амбре!


Немножко Катька


В субботу я позвонила по старому номеру Катьки: в квартире оказалась ее бабушка, она мне дала их новый номер. Катька мне очень обрадовалась и сразу позвала в гости. Услышав, что я куда-то собираюсь, трубку взяла баба Муся, потребовала к телефону Катькину маму и объяснила, что, хоть сама в этом, конечно, ни за что не признаюсь, но Москву я совершенно не знаю. Что до отъезда меня водили за ручку даже в школу. Что я совершенно не самостоятельная, но ужасно самоуверенная. Что я никогда в жизни не ездила одна в метро. Все это было правдой, но слушать было неприятно.
Насколько я поняла из бабушкиных реплик, Катькины родители клялись встретить меня у метро «Киевская». И уверяли, что до той станции я вполне доберусь сама: мне почти 11 лет и читать указатели я умею. Это тоже было чистой правдой.
Провожая меня в гости, бабушка приняла самое активное участие в моем наряде. Со словами: «Это безумие, там же театральная семья!» она отложила в сторону мои джинсы и яркую майку, которые я собралась надеть. Долго и придирчиво перебирала мои наряды и, наконец, выбрала красно-зеленую юбку-шотландку с булавкой на боку и красную тоненькую водолазку к ней.
- Единственные приличные вещи, – вздохнула она, – остальное как у мальчика. Ириночка совершенно за этим не следит! У нее же растет девочка!
На ноги пришлось надеть белые колготки и красные лакированные лодочки.
Зато теперь бабушка была довольна.
Я взяла коробку, которую передали Катькиным родителям мои – купленные на Лалезар «аркопаловые» французские чашки с блюдцами. И от себя Катьке «недельку» и фломастеры.
Я действительно впервые в жизни зашла в метро без взрослых. Про широкие серые плиты на полу станции «Сокольники» мой папа говорил, что они «отполированы ногами множества выдающихся людей эпохи». Он гордился, что мы, хоть и переехали, но снова живем возле одной из трех самых первых в СССР конечных станций метрополитена. Станция «Сокольники» была открыта в 1935-м году: в начале поезд по ней ходил только до «Парка культуры» с ответвлением до «Смоленской», и обе эти станции были ближайшими к нам, когда мы жили на улице Щукина.
Папа рассказывал, что в начале своего существования московское метро носило имя не Ленина, как сейчас, а Лазаря Кагановича, наркома путей сообщении. Слышать это было странно. Теперь имя этого Кагановича нигде не встречалось.
Я вышла на «Библиотеке Ленина» и немного растерялась, такой оживленной была эта станция, откуда можно было перейти на три разных линии. Да и «Киевских», куда мне было нужно, было целых три – на кольцевой линии, Филевской и Арбатско-Покровской. Мне нужна была последняя.
Я сверилась с бумажкой, которую на всякий случай выдала мне бабушка, записав туда маршрут со слов Катькиных родителей.
Нашла переход на синюю линию и пошла по лестнице, озираясь на московскую толпу. Люди в метро шли очень быстро, смотрели себе под ноги и не улыбались. Неосознанно я взяла их темп, чтобы не выглядеть праздношатающейся.
«Киевская» показалась мне очень красивой: у нее были мраморные своды, как во дворце, а над ними гигантские яркие картины, изображающие что-то из советской жизни. Одна, тупиковая, стена и вовсе полностью состояла из картины: на ней мужчины в костюмах, женщины в красных платьях и дети в пионерских галстуках куда-то шли под алыми знаменами. Я даже загляделась, пытаясь понять, что же у них там происходит. Люстры на станции были такими шикарными, не хуже нашей упавшей грибоедовской: вышагивая под ними по мраморному полу, под сводами украшенного фресками потолка, я на секунду вообразила себя королевой, которой принадлежит весь этот дворец. А эти многочисленные хмурые торопливые люди – мои гости и мне надлежит их развеселить.
Я поймала себя на том, что сама собой моя спина выпрямилась, подбородок задрался, а губы расплылись в снисходительной, прямо-таки королевской улыбке. Я гордо ступала по мраморным плитам своими красными лакированными лодочками и чувствовала себя хозяйкой подземного замка. Наваждение кончилось, когда какой-то дядька, пробегая мимо, изо всех сил толкнул меня своим толстым портфелем, больно заехав по плечу и едва не раздавив тегеранский пакет-«шуршунчик», в котором я несла подарки Катькиной семье. Я очнулась и разозлилась – на эту неприветливую толпу, на это перенаселенное подземелье и на то, что среди этих больших равнодушных людей я чувствую себя каким-то неприметным муравьем, ничем не отличимым от других муравьев в этом гигантском муравейнике. А в Тегеране, где бы я не оказалась, я ощущала себя маленькой, но личностью. Плохо ли, хорошо ли, но там меня везде замечали. А здесь дядька даже не повернулся, почувствовав, что его дурацкий портфель проехался по чему-то живому! А если бы он разбил чашки, которые моя мама так любовно выбирала для Катькиной?!
Катькин папа ждал меня на Киевской у выхода, я его сразу узнала. Он обнял меня и поцеловал:
- Стильная какая герла! – засмеялся он. – Пойдем скорее, Жан-Вольжан, мои девчонки тебя заждались!
«Жаном-Вольжаном» меня называли в Катькиной «театральной» семье.
Широкая улица Дорогомиловская была совсем не похожа на тихие малоэтажные Сокольники. Там и сям через всю улицу протянулись полотнища с крупными воззваниями: «Решения XXVI съезда КПСС – в жизнь!» Кое-где аналогичные растяжки звали «Навстречу XXVII съезду КПСС!». Глухая торцовая стена одного из домов была полностью занята портретом Ильича и надписью «Слава КПСС!».
Я подумала, что в Москве Ленина рисуют чаще и крупнее, чем Хомейни в Тегеране.
Меня удивило, что на такой широкой проезжей части почти нет машин. А изредка проезжавшие были всего четырех видов: «Волги» старые и новые, «Жигули», которые и в Тегеране были, но там звались «Ладами», «Запорожцы» и «Москвичи». По улице ехали в основном «Волги» с шашечками на борту. И никаких тебе «жопо», а уж тем более длинных блестящих американских машин, моих любимых.
Я поделилась своими наблюдениями с дядей Олегом, и он ответил, что в Москве всего несколько «мерседесов», их можно пересчитать по пальцам. Один из них, кабриолет, принадлежит Галине Брежневой, его иногда можно увидеть на Кутузовском, когда дочь генсека мчится на вечеринку в мотель «Солнечный» с открытым верхом. Другой принадлежал Высоцкому и Марине Влади, но сейчас его тоже выкупили «слуги народа». Еще есть у одного олимпийского чемпиона и двоих народных артистов.
Дядя Олег сказал, что ходит на работу в свой театр Вахтангова пешком через мост. А Ниночка, его супруга, ездит в свой театр имени Моссовета на троллейбусе. И автомобиль им ни к чему, даже «Мерседес».
Действительно, если бы в Тегеране было метро, может, и там не было бы «шулюхов» (дорожный затор – перс.). Но пока иранцы метро не построили, жизнь без авто в их городе просто немыслима.
Мы перешли широкую и почти пустынную проезжую часть и зашли в арку здания, в котором располагался большой хозяйственный магазин, и оказались в просторном ухоженном дворе, образованном несколькими красивыми новыми кирпичными домами.
- Вы тут теперь живете?! – восхитилась я. – Как красиво!
- Да, театр построил нам, наконец, новые дома! – не без гордости отозвался дядя Олег о своем Вахтанговском.
Катька и тетя Нина встречали нас на пороге. Обе были очень красивые и нарядные, в платьях и с торжественными прическами. В прихожей стоял аромат французских духов.
Тетя Нина тоже расцеловала меня, покрутила-повертела и пришла к выводу, что я повзрослела и стала «модной штучкой». А я сказала, что она стала еще красивее. Это было чистой правдой. Я вручила им заграничные сувениры. И Катька, и ее мама тут же развернули их и принялись горячо восхищаться. Хотя чуть позже я заметила в их серванте аналогичные чашки производства модной тогда французской фирмы «Аркопал». А Катькин письменный стол ломился от разноцветных «фломиков». Трусы-«неделька» наверняка у нее тоже были. Но она радовалась, как будто не было. Верно бабушка говорила: в подарке главное не сам подарок, а внимание! Я его оказала, а Катькина семья, как воспитанные люди, его оценили, хотя ничего нового я им не принесла.
Катька очень выросла, стала выше меня чуть ли не на целую голову. Она показалась мне ужасно взрослой, и одета она была по-взрослому – на ней были туфельки на небольших каблучках, а пышная прическа закреплена лаком для волос.
В просторной большой комнате виднелся красиво сервированный стол. С кухни доносились аппетитные запахи чего-то, запекающегося в духовке. Обстановка была очень праздничной. Я поняла, что в гости ждут не только меня.
- Пойдем быстрее, – потянула меня за руку Катька в свою комнату, – пока все собираются, покажу тебе платья!
Новая Катькина комната была намного больше старой. В ней стоял красивый мебельный гарнитур в голубых тонах, такой новехонький, что еще пах свежим деревом. Из Сокольников переехали Катькино фортепиано и письменный стол. Он стоял перед окном, за которым виднелась Москва-река с плывущими по ней корабликами. На здании за рекой красовалась очередная крупная надпись «Слава КПСС!»
Про КПСС тут писали так же часто, как в Тегеране про «энгелаб-е-ислами» – исламскую революцию.
- Какая красота! – Катькина комната вызвала у меня искренний восторг. – Здесь намного красивее, чем в Сокольниках! А как твоя новая школа?
- Школа шикааааарная! – протянула Катька очень похоже на свою маму. – Сейчас сама увидишь. Сейчас мои новые подружки придут – Малгожата и Эвелин.
- Они иностранки, что ли?
- Нет, они мои соседки по дому, – рассмеялась Катька. – У Малгожаты корни польские, вот ее так и назвали, дедушкина идея. Мы ее сокращенно Малгоськой зовем. А Эвелин… Ну что ты хочешь, здесь театральные дома! Думаю, если поискать, тут даже леди Макбет найдется в каком-нибудь подъезде! Лучше смотри сюда!
Катька распахнула платяной шкаф, пахнущий свежим деревом, и стала считать:
- Номер раз, номер два, номер три…
Шкаф ломился от платьев. Они аккуратно висели на вешалках по одному, как вешают костюмы в театральной костюмерной.
- Это сезон осень-зима, – пояснила подружка.
В шкафу висели волшебные платья из алого, изумрудного и глубокого аквамаринового бархата, отделанные кружевом. У одного был отложной белый кружевной воротничок, у другого оборки по подолу и рукавам…
- В таких только на бал ходить! – ахнула я.
- А у меня везде бал, куда я ни приду! – подмигнула Катька. – Ты же знаешь, не люблю я всякие эти штанишки-рубашечки! Несерьезно это!
Все-таки она была очень взрослой!
Вскоре пришли еще две нарядные девочки и один мальчик из Катькиного нового класса. Девочек, как мне уже было известно, звали Малгожата и Эвелин, а мальчик, слегка поклонившись, представился Георгием.
Мы сели за стол. Катькины новые одноклассники беседовали, как взрослые, то и дело упоминая фамилии актеров, режиссеров и названия постановок. Из разговора я поняла, что у всех троих родители или бабушки с дедушками имеют отношение к театру.
Тетя Нина поставила на стол целую кучу красиво сервированных закусок. Я похвалила ее кулинарное мастерство, но она засмеялась и сообщила, что все яства куплены в кулинарии ресторана «Прага», с ее графиком спектаклей и репетиций не до готовки.
- Правда мясо по-французски я запекла лично! – гордо объявила она, указывая на кухню, откуда пахло так, что слюнки текли.
«Французское» мясо оказалось нежнейшим, укутанным слоями грибов, сыра, помидоров и майонеза. К нему прилагалась запеченная в духовке картошка.
Нам всем налили в красивые высокие хрустальные бокалы на длинной тонкой ножке по глотку шампанского – за встречу. Мы чокнулись, бокалы мелодично зазвенели.
Перед чаем на инструменте зажгли свечи в старинных витых подсвечниках и принялись музицировать.
Катька, аккомпанируя себе, спела песню про «безответные карие вишни», которые «слезятся от ветра» у девушки, которая «проводить необутая вышла» своего уплывающего на корабле возлюбленного. Пока я слушала, у меня даже слезы на глазах навернулись.
- Что это за песня? – спросила я, когда Катька закончила.
Эту песню я слышала впервые: ее не было в моем песеннике, и ее слова не присылала мне Оля.
- О, ты же все пропустила! – всплеснула руками Катька. – А мы этим летом 9 июня сходили на премьеру первого советского мюзикла! «Юнона и Авось» называется, это оттуда песня.
- Ленком ведет себя очень смело, – важно заявил Георгий, явно повторяя за кем-то из взрослых. – Допустить на свою сцену такую вещь мог только режиссер, имеющий покровителей там, – мальчик многозначительно указал пальцем в потолок.
- А какие толпы собрались! – дополнила Малгожата. – Народ жаждет легких жанров!
Мне сказать было нечего, но песня очень понравилась. Я попросила Катьку переписать мне слова. Иногда я все-таки жалела, что не умею петь и играть на аналогичном Катькиному старинном немецком фоно, пылящемся у нас в гостиной.
Потом Малгожата, которую все называли Малгоськой – миниатюрная беленькая девочка с кукольными чертами лица, похожая на немецкую фарфоровую статуэтку из коллекции моей бабушки – спела песенку из кинофильма «Мама». Ей долго аплодировали, а потом обсуждали то, как сыграла в «Маме» Людмила Гурченко, ее все присутствующие просто боготворили.
Эвелин, напротив, была не по годам высокой и сформировавшейся почти девушкой. Под ее модной тонкой водолазкой проглядывался лифчик, который в нашем возрасте еще мало кому был нужен. У Эвелин или Эвочки, как называли ее Катькины родители, была пышная грива черных, туго вьющихся волос, черные, как вишни, глаза и внушительных размеров нос. Эва сама без конца подшучивала над своим носом, называя его «римским».
- А наличие такого носа надо оправдывать в искусстве, – заявила Эва неожиданно низким, даже с некоторой хрипотцой голосом. – Так мой дед говорит.
Катька шепнула мне, что дед Эвы – большой чин в Министерстве культуры.
- Поэтому я исполню для почтенной публики хит моей носатой коллеги по песенному цеху Барбры Стрейзанд. Господа, «Woman in Love» в этот вечер только для вас!
И она запела по-английски, аккомпанируя себе на фоно.
Эта сценка мне очень запомнилась.
Черная кудрявая девочка сидит за инструментом, предоставив замершим в почтительном внимании гостям возможность любоваться своим гордым «римским профилем». В старых медных подсвечниках дрожит пламя свечей, и низкий, совсем не девичий голос с хрипотцой поет о чувствах, познать которые его обладательница в свои 10-11 лет еще никак не могла:
«Life is a moment in space,
When the dream is gone it's a lonelier place
I kiss the morning goodbye,
But down inside you know we never know why.
The road is narrow and long,
When eyes meet eyes and the feeling is strong

I turn away from the wall,
I stumble and fall but I give you it all
I am a woman in love
And I'd do anything
To get you into my world
And hold you within…»

«Жизнь – один только миг,
А если мечта ушла,
Это не жизнь, а тоска.
Я целую тебя по утрам,
Но мы оба не знаем, как
Дорога длинна и узка,
Если глаза встречают глаза
И чувство сильно.

Я оторвусь от стены,
И пусть споткнусь, упаду,
Но отдам тебе все.
Я полюбила тебя,
И сделаю все,
Чтобы завлечь в свой мир
И удержать тебя в нем…»

С того памятного дня эта песня Барбры Стрейзанд стала моей любимой.
Потом мы пили чай со свежайшими эклерами из «Праги» и девочки поочередно исполняли шлягеры Аллы Пугачевой, от которой все были без ума. Георгия пришлось долго упрашивать, но и он в конце концов спел песню Михаила Боярского «Поpа, пора, порадуемся на своем веку, красавице и кубку, счастливому клинку…»
Получился целый капустник.
За чаем я поведала про «женские дни» у тегеранского театра Рудаки и все очень хохотали. Дядя Олег даже утирал слезы и говорил, что «непременно будет рекомендовать эту дивную находку Михаилу Александровичу».
- Ульянову и без женских дней с вами хлопот хватает! – отвечала тетя Нина.
Я поняла, что знакомый мне по кино актер Михаил Ульянов Катькиномуу папе, видимо, доводится начальником.
После чая мы вышли подышать свежим воздухом. Прогулялись по еще зеленому, как летом, Украинскому бульвару до Кутузовского проспекта. Перешли его, обошли гостиницу «Украина» и вышли на набережную Тараса Шевченко. Постояли, полюбовавшись речными трамвайчиками и зданием Совинцентра. Мне объяснили, что это новый Центр Международной торговли, построенный к Олимпиаде-80 с помощью Армана Хаммера – американского бизнесмена из еврейских эмигрантов из Одессы.
- А мне не очень этот Хаммеровский центр, – заявила Катька. – Мрачноватый какой-то, серо-буро-коричневый в крапинку. Здание СЭВ намного элегантнее!
Взглянув за реку правее Хаммеровского центра, куда указывала Катька, я увидела серую высотку из стекла и бетона, похожую на раскрытую книгу.
- Это же китап! – воскликнула я. – Я там была!
Все уставились на меня в недоумении.
Пришлось объяснить, что я вдруг вспомнила: еще до отъезда в Тегеран папа водил меня внутрь здания СЭВ, которое называл «китап» – по-туркменски это значит «книжка».
В месте, где теперь жила Катька, была какая-то иная Москва, не такая, как в Сокольниках. Более просторная и горделивая.
Вернувшись в нарядную Катькину квартиру, мы еще раз попили чаю. Не принимая возражений, тетя Нина завернула мне с собой гостинцев для бабушки и тети Моти, а дядя Олег вызвал такси. Мы с Катькой долго целовались и клялись друг другу созваниваться и встречаться, несмотря на то, что теперь живем так далеко друг от друга. Катькин папа проводил меня вниз и оплатил такси.
Мчась в такси по вечерней Москве, по подсвеченному гроздьями огней Кутузовскому и сквозь сияющий тоннель под Калининским, я ощущала себя «немножко Катькой» – красивой, взрослой и чуть-чуть артисткой. Видимо, впитала дух «артистической» семьи. У них была не только другая Москва, но и другая жизнь – более красивая и интересная, чем у обычных людей. Чем, к примеру, у тех, кто стоит на Русаковской за уличным «Можайским».


Визит к Пугачихе


Бабушка так волновалась, что, несмотря на прохладный вечер, ждала меня на улице. Она покачала головой, сказав, что если в десять лет я являюсь в полночь, то что же будет дальше?!
Воскресенье утром Оля позвонила, чихнула мне в трубку и сказала, что птичий рынок отменяется, она приболела.
Потом позвонила Марта, ей кто-то сообщил, что я приехала. Она коротко и довольно равнодушно расспросила, как там в Тегеране, и пригласила меня в Кузьминский лесопарк. В тот самый, в котором я никогда не была и о котором так мечтала, сидя в Тегеране. Я стала расспрашивать, далеко ли мне до него ехать, но тут возле меня возникла бабушка и зловеще прошипела, что если я вздумаю попереться в Кузьминки, она немедленно уедет домой, предварительно дав родителям телеграмму, что со мной не справляется. Пришлось ответить Марте, что как-нибудь в другой раз.
Потом я сама позвонила своей посольской подружке Эльке. Давно не слышала ничего о ней, хотелось узнать, как у нее дела. Элька мне обрадовалась и стала радостно тараторить, выкладывая свои новости. Родители ее, оказывается, развелись. А старший брат, наоборот, женился – ужас, в 18 лет! Элька, как и я, живет с бабушкой.
- Мне с бабкой спокойнее, – заявила Элька. – Она меня кормит и не достает. У нас тихо и уютно. Зачем мне эти с их вечными орами?! Мать отца выжила, теперь брата выживет, вместе с его молодой женой.
- Эль, ну почему же выжила?! Это же все Викусик!
- Если жена всем устраивает, Викусиков не заводят! – философски изрекла Элька. – Ну да бог с ними со всеми! Поедешь со мной к Алке?
- К какой Алке?
- К Пугачихе! – победно отозвалась Элька.
Я онемела. Подружка, видимо, на такой эффект и рассчитывала и расхохоталась.
- Я же как к бабке переехала, в новую школу перешла, – пояснила Элька. – И в моем новом классе – фанатки Пугачевой. Но не такие, которые просто ее фотографии отовсюду вырезают и песенки наизусть учат, а настоящие. Они стоят возле ее подъезда.
- Зачем? – не поняла я.
- Ну, вдруг повезет и она сама выйдет, можно будет автограф попросить!
- И часто так везет?
- Тем, кто каждый день стоит, чаще везет, конечно! Алка, правда, чаще всего прямо из подъезда в машину прыгает, не успеваешь подойти. Но вот дочка ее, Кристина, недавно целый час по двору на велике гоняла!
- У нее тоже автограф просят? – усмехнулась я. Кристина была на год младше меня и я воспринимала ее не звездой, а мелюзгой. – Кому нужен автограф этой сопли?!
- Нет, у нее не просят, – вздохнула в трубку Элька. – Но не потому что она сопля, а потому что она зазнайка. Даже Алка, если удается ее поймать, улыбается, разговаривает, автографы дает. А эта ходит носом кверху, на оклики девчонок даже не оборачивается.
- Может, она стесняется просто? – предположила я. – Она же понимает, что не ради нее там стоят, а ради ее мамы. А что ей делать, если она там живет? Во двор, что ли, не ходить? Вот она и старается не обращать внимания.
- Вряд ли, – усомнилась Элька. – Мы других девочек с ее двора расспросили, все говорят, что она с гонором и вредина. Но маму свою боится, говорят, до чертиков! Алка в строгости ее держит.
Мне стало очень любопытно увидеть это все своими глазами. Сложно было представить, как девочки моего возраста в большом количестве целыми днями толпятся возле чужого подъезда. Даже если это подъезд самой Аллы Борисовны. Интересно, как их каждый день отпускают родители и почему соседи певицы не угрожают им милицией?!
Телефон в нашей квартире стоял в коридоре на низком журнальном столике. По обе стороны от столика стояли мягкие кресла. В одном сидел тот, кто разговаривал. А во второе обычно садился тот, кто хотел подслушать беседу или вмешаться в нее. Бороться с обитателем второго кресла не было никакой возможности. Когда по телефону разговаривала я, баба Муся всегда сидела во втором кресле. Она считала, что ее долг – знать все, что происходит в моей жизни.
В этот раз бабушка снова расположилась в кресле напротив с «Московским комсомольцем» – почему-то она выписывала для себя именно эту газету, считавшуюся молодежной.
Уловив смысл беседы, баба Муся заявила, что ей бы не понравилось, если бы у нашего подъезда целыми днями толпились люди. Она бы первым делом пошла к той, ради кого они толпятся, и потребовала бы устранить источник шума и беспокойства. И не посмотрела бы, Пугачева это или Зыкина, потому что двор – не зрительный зал и нечего в нем разводить поклонников. Это просто неприлично!
Тем не менее, в отличие от Кузьминок, с Элькой на улицу Горького, где жила Пугачева, бабушка меня отпустила. Только взяла с меня обещание, что я подойду к театрам Сатиры и Моссовета, которые там недалеко, и посмотрю репертуар.
- Сейчас театры как раз открывают сезон, – сказала она. – Нельзя отставать от театральной жизни!
Мы с Элькой договорились встретиться на «Пушкинской». Подружка сказала, что от Маяковки идти ближе, но зато на Пушку ей по прямой с Планерной, куда она переехала к бабушке. А мне только на пользу прогуляться от Пушки до Маяковки, раз я три года Москву не видела. Элька сказала, чтобы в 16.00 я стояла «под поэтом». «Стой возле памятника Пушкину на выходе из метро», – именно так она сказала.
Под наставления бабушки я собралась и в три часа дня вышла из дома. Бабушка сказала, что это с большим запасом: до метро от нашего дома пять минут, а ехать до Пушкинской – максимум полчаса.
На «Пушкинской» я оказалась и впрямь на полчаса раньше назначенного срока, хотя шла, не торопясь. Нашла указатель выхода на Пушкинскую площадь, пошла в указанном направлении и напути к выходу увидела его – памятник Пушкину. Кучерявая голова гения возвышалась на мраморном постаменте с надписью «А.С. Пушкин». Вернее, это была не только голова, а скорее одна треть солнца русской поэзии – прямо как «одна треть дядьки из Марьиной Рощи».
Я встала возле «одной трети Пушкина» и принялась озираться по сторонам. Возле него встречались разные люди. Они радостно приветствовали друг друга и уходили в сторону выхода. Юноши стояли у памятника с цветами, к ним подбегали нарядные девушки. Молодые люди вручали букет, брали их под локоток и уводили наверх. На какое-то время я полностью погрузилась в созерцание людских встреч «под поэтом». А когда взглянула на часы, поняла, что время уже десять минут пятого, а Эльки все нет.
Еще минут 15 я в волнении походила туда-сюда в радиусе «одной трети» поэта, затем окончательно рассердилась и решила выйти на воздух. Поднялась по эскалатору, потом по лестнице подземного перехода по указателю «Пушкинская площадь» – и оказалась возле сквера перед большим кинотеатром, в начале которого стоял поэт, теперь уже в полный рост. Под ним торчала разъяренная Элька.
- Я уже хотела уйти! – завопила она, увидев меня. – Ты сдурела совсем?! На полчаса опоздала!
Подружка была очень зла. Я сообщила ей, что пришла заранее и все это время торчала «под поэтом» – только под тем, что внизу. Элька подозрительно посмотрела мне в глаза, не вру ли?! Потом сменила гнев на милость и расхохоталась:
- Ну ты лимита! Тегеранская! Ладно, пойдем!
Мы перешли дорогу и пошли вдоль улицы Горького. Машин на ней тоже было немного, зато людей полно. В этот погожий воскресный денек граждане прогуливались по центральной улице парочками, семьями и целыми компаниями. Вся улица состояла из однообразных серых каменных домов, внизу были магазины, закрытые по случаю выходного дня, и кафе, очередь в которые начиналась на улице.
В одном месте я заметила толпу модно одетых молодых людей. Они кучковались у каких-то закрытых дверей.
- Ждут, чтобы попасть в молодежное кафе, – пояснила Элька. – Это блатное место, только своих пускают. Если блата нет, то очередь никогда не дойдет.
Я очень удивилась. В шахском Тегеране – да и в послешахском тоже – кафе, наоборот, завлекали посетителей. Иногда хозяин даже лично сидел на улице возле дверей, завлекая прохожих.
Еще одна аналогично-нарядная группа молодежи толпилась возле входа в еще одно заведение под крупной вывеской «Кафе».
- Это тоже только для своих? – спросила я Эльку.
- Ага, – подтвердила подружка. – Еще бы, там жульены вкуснющие подают, шампанское и коньяк в розлив. По полдня люди стоят.
- А без очереди можно куда-нибудь попасть?
- Можно, – Элька посмотрела на меня насмешливо. – В кафе «Буратино». Только там не вкусно. Школьные обеды и то краше.
Я попросила Эльку показать мне, где театры Сатиры и имени Моссовета, объяснив, что бабушка велела узнать репертуар.
- До Тегерана меня водили, но теперь я уже сама не найду, – пояснила я.
- Да это по дороге, подойдем, не плачь, бабушкина внучка! – посмеялась Элька.
На Маяковке мы подошли к театру Сатиры, на афише был указан «Карлсон, который живет на крыше» со Спартаком Мишулиным.
- Ой, я обожаю Карлсона! – оживилась я.
- А я смотрела этот спектакль, – отозвалась Элька. – Там Карлсон-Мишулин подушки в зал кидает. Классно! Я бы еще раз сходила!
- Если бабушка купит билеты, я тебя приглашу, – пообещала я. – Она говорит, что сейчас займется моим театральным просвещением, чтобы изжить мою тегеранскую дикость. А то я за последние три года только в театре Исламской песни была.
Пройдя «Сатиру», мы завернули в сад «Аквариум». В театре имени Моссовета шла «Царская охота» в постановке Виктюка. Я запомнила название пьесы, чтобы передать бабушке.
- Ой, а здесь раньше стояла такая железная клетка, – вспомнила Элька, – в ней мотоциклисты гоняли по отвесным стенам.
- Нет, она в Лужниках стояла! – заспорила я. – Я помню, мне папа показывал! Аттракцион назывался «Гонки по вертикали»!
- Ты ходила? – заинтересовалась Элька.
- Нет, только слышала, – призналась я. – Папа хотел меня сводить, но меня не пустили, мне всего пять лет было. А после этого я так разрыдалась в шапито, когда клоун упал, что теперь меня пускают только в театр.
- Я тоже не ходила, – вздохнула Элька. – А теперь этого аттракциона вообще нет. Он бродячий был, вроде твоего шапито. То в парке Горького, то здесь, а ты говоришь, что и в Лужниках был. И назывался всегда по-разному – то «Стена смерти», то «Бочка». Мой брат был с невестой своей, которая теперь жена.
- Поздравляю, кстати!
- А, было бы с чем! – махнула рукой Элька. – Бабка говорит, что они годик поживут, а потом она у него полквартиры отпилит.
- Жена твоего брата ей не нравится?
- Да нет, нравится. Но она говорит, что все так делают. Да фиг с ними. Ты «Мастера и Маргариту» читала?
- Да! – гордо отозвалась я.
- Ну тогда поздравляю, ты в том самом саду, где били администратора Варенуху.
- Да ты что?!
- Да, мне пугачевские фанатки как раз рассказали. Помнишь, в романе театр Варьете, где Воланд проводил сеанс черной магии?
- Конечно, помню!
- Ну вот, это театр Сатиры и есть! В то время, которое описывает Булгаков, в этом здании был московский мюзик-холл. Там есть описание кабинета финдиректора Римского. Он был на втором этаже театра и «двумя окнами выходил на Садовую, а одним в летний сад Варьете, где помещались прохладительные буфеты, тир и открытая эстрада». Вот мы сейчас здесь и стоим. Только голубого домика, где били Варенуху, уже нет.
Я прониклась магией места и замолчала, размышляя, могло ли это все быть правдой?! Или все-таки Булгаков все это придумал, и никакого Воланда не существует?!
- Тут и подъезд булгаковский рядом, – продолжала экскурсию Элька. – Пугачевские девчонки и туда ходят иногда.
- Он прямо там жил? – изумилась я. – А сейчас там что? Музей?
- Щас тебе музей! – расхохоталась Элька. – Коммуналки там, в подъезде кошками воняет. И жильцы злые, пьяницы. Если там люди толпятся, они на бутылку клянчат. А кто не пьет, тот милицию вызывает. Поэтому ходить туда немножко опасно. Но как-нибудь сходим все равно. Только не сейчас, ладно? Я девчонкам обещала не позже пяти к Алкиному подъезду подойти, а мы уже опаздываем. Да и вдвоем страшно к Булгакову.
Я ужасно заинтересовалась услышанным.
- А что, прямо в его квартире тоже пьяницы?
- Не знаю, пьяницы они или нет, – ответила Элька. – Скорее всего. Поэты какие-то и музыканты непризнанные живут там вповалку. Соседка напротив говорит, что у них там бардак. И еще туда какие-то гопники на мотоциклах заезжают целыми ордами.
- А кто такие гопники?
- Ой ты боже мой, глушь тегеранская! – рассмеялась Элька. – Гопники – это такие хулиганы. Их все боятся.
Пораженная услышанным, я какое-то время даже не слушала подружку, которая стрекотала что-то насчет дома Пугачевой, к которому мы уже приближались.
Элька нырнула в арку между двумя серогранитными домами, я за ней. За аркой оказался типичный московский дворик. С внутренней стороны торжественно-мрачноватые с фасадов дома уже не были такими пафосными: в песочницах играли дети, на лавочках сидели старушки. Между кустиками чахлой московской зелени виднелись каменные остовы пересохших дворовых фонтанов. Видимо, кто-то когда-то задумал, что каждый уважающий себя московский дворик, как и тегеранский, должен иметь хотя бы крохотный, но водоем. Но, в отличие от Тегерана, где обитатели дворов обязательно поддерживали жизнь в своих домашних водоемах, гордо именуемых «бассейнами», московские давно пересохли, и всем на это было плевать.
- Здесь и так дожди без конца, – пояснила Элька. – А зимой снега по пояс, не то, что фонтана, горки не видно! – она кивнула на железную детскую горку в облупленной зеленой краске.
Пройдя через двор, мы оказались у желтого кирпичного дома, табличка на нем гласила, что это «улица Горького, дом 37». Девятиэтажный дом по виду был точно таким же, как новый цековский дом во 2-м Полевом переулке у нас в Сокольниках. Подобные дома строили в конце 70-х и квартиры в них были улучшенной планировки: большие кухни, холлы и балконы с эркерами.
- Хороший дом! – похвалила я жилищные условия любимой певицы.
- Еще бы! – согласилась Элька. – Тут одни шишки живут. Футболист «Спартака» Прохоров и Марк Захаров, главный режиссер театра «Ленком».
Я вспомнила, что недавно слышала об этом театре в гостях у Катьки. Очевидно, это тот самый режиссер, который, по словам Катькиного гостя Георгия, «ведет себя смело», поставив в своем театре «Юнону и Авось».
Возле крайнего подъезда кучковались девчонки плюс-минус нашего возраста. Видно было, что они здесь свои люди, расположились как у себя дома. Одна из них даже по-свойски болтала с консьержкой, которая по случаю хорошей погоды вышла с вязанием на улицу.
- Привет! – закричали они Эльке. – Ты опоздала и все пропустила! Марь Алексевна выходила, болтала с нами!
На меня они косились слегка подозрительно. Про себя я отметила, что девчонки эти не похожи на тех, кого я знаю – ни на Олю, ни на Катьку, ни на моих одноклассниц, хоть я уже их не очень хорошо помнила, ни на саму Эльку. Мне трудно было подобрать определение, но, по мне, они были какие-то не домашние. Моя бабушка называла таких «дети спальных районов». Элька сказала, что я ее давняя подруга. Рослая веснушчатая деваха – судя по всему, атаманша среди фанаток – сухо мне кивнула:
- Что-нибудь притащила?
- В смысле? – не поняла я.
- Ты чо, ей не объяснила, что ли?! – бросила атаманша Эльке.
- Она только приехала из-за границы, – пояснила Элька. – Еще не успела, но все объясню.
«Каждая новенькая должна притащить что-нибудь новенькое про Пугачиху, – зашептала она мне, – информацию, фотографию, сплетню – все равно, что. Но это как вступительный взнос в клуб фанаток».
В ответ я шепнула, что у меня есть кассета с тщательно отобранным сборником лучших пугачевских песен. Элька кивнула и сообщила атаманше:
- У нее есть клеевая подборка песен, в следующий раз принесет!
- Заметано! – кивнула деваха. – А шмотки есть?
- Какие шмотки? – снова не поняла я.
- Ну раз из-за границы приехала, шмотки привезла, – пояснили мне. – На продажу есть что?
- Не-е-е-е-т! – замотала я головой.
- Ну и дура, – постановила атаманша и отвернулась от меня.
«А кто такая Марь Алексеевна, выход которой мы пропустили?» – шепнула я Эльке. Этот странный, новый для меня мир фанаток, очень меня удивлял.
«Это Алкина соседка по лестничной клетке, – зашептала в ответ Элька. – У Алки 13-я квартира, а у Марь Алексеевны 14-я. Она и Алку, и Кристину каждый день видит, представляешь! Ну иногда рассказывает нам что-нибудь. Юлька, – Элька кивнула на атаманшу, – ей за это конфеты дефицитные таскает, прямо коробками. Девчонки скидываются».
Фанатки, рассевшись вокруг подъезда кто на лавке, кто на травке, напоминали табор на привале. Некоторые из них жевали принесенные с собой бутерброды и грызли яблоки, будто и впрямь были на пикнике. Я подумала, что хоть и люблю Аллу Борисовну, но если бы меня заставили вот так ежедневно таскаться к ее подъезду, я бы точно ее разлюбила! Одно дело слушать песни и любоваться на Алкины наряды по телеку, и совсем другое – как на работу ходить к ее подъезду, почитая за счастье короткий разговор с консьержкой или купленные за конфеты откровения соседки.
Мне показалось, что эти странные девчонки любят не столько саму Аллу Борисовну и ее творчество, сколько вот эти сборища. А сама певица – только предлог для них. Тем более и говорили-то они даже не о ней, а об итальянской певице Рафаэлле Карре, которая, по их сведениям, скоро должна была приехать в Москву. А еще о какой-то «Польской моде», где на днях какая-то «Машка-Труба подняла у фарцы родную «Монтану»». Элька перевела мне с фанатского, что «Польская мода» – это магазин у метро Юго-Западная, на улице 26-ти Бакинских комиссаров. Возле него по субботам собираются «фарцовщики» – люди, из-под полы продающие «фирму».
Улицу 26-ти Бакинских комиссаров я знала: туда мы ездили в гости к маминой бакинской подруге тете Лале, когда она переехала в Москву и стала работать в Первой Градской больнице. Тетя Лала считалась одним из лучших хирургов Москвы. А вот магазина «Польская мода» я не помнила. Должно быть, когда мы ездили к тете Лале, магазины меня еще не интересовали.
Через полчаса мне надоело торчать у подъезда, из которого и не думали появляться ни Алла Борисовна, ни даже Кристина. Если честно, это занятие показалось мне глупым и унизительным, но я промолчала, мне не хотелось обижать Эльку. Я просто попросила ее прогуляться со мной по улице Горького дальше, до Белорусского вокзала. Я так давно не была в Москве и соскучилась. К моей великой радости, Элька согласилась сразу же. Пока мы шли, я думала, что жаль, что Элька переехала к бабушке на Планерную. Лучше бы она жила на Комсомольском проспекте, как и раньше.


Снова в школу


В понедельник с утра мы с бабушкой пошли в мою школу. Шел второй урок и никого из одноклассников я не увидела. Мы прошли прямиком в приемную нашего директора, Валентины Григорьевны. Заведующая ее канцелярией приняла у бабушки аккуратную папку, куда бабушка сложила выписку об успеваемости, сделанную мне Светланой Александровной, и настоящий советский дневник, в который тегеранская учительница выставляла нам с Серегой отметки, а родители его подписывали.
Через пять минут нас пригласили в кабинет. Я сразу вспомнила нашу директрису – крупную женщину в очках и с башней из волос на голове. Несмотря на внешнюю строгость, глаза у нее были добрые. Почему-то она ассоциировалась у меня с Анной Павловной Шерер из «Войны и мира», у которой был литературно-музыкальный салон.
Валентина Григорьевна задала мне несколько светских вопросов: как мне понравился Тегеран? Было ли у меня время, чтобы адаптироваться на Родине? Готова ли я приступить к учебе? Хочу ли я назад в свой класс? На все это я ответила утвердительно: в Тегеране понравилось, к учебе готова, назад в свой класс хочу. Теперь он уже был не первым «Б», который я покидала, а пятым.
Потом Валентина Григорьевна сказала, что я могу подождать в приемной, и осталась наедине с бабушкой. Мама приготовила для моей директрисы отдельный пакет с «приветами из-за рубежа»: там был английский чай «эрл-грей» с бергамотом, японский зонтик-автомат и персидский бирюзовый комплект. Думаю, моя бабушка все это ей вручила, для этого меня и выставили за дверь.
Из кабинета бабушка вышла довольная и сообщила, что наш директор – очень ответственная, понимающая и справедливая женщина. И поэтому завтра у меня будет вступительный экзамен назад в свой же класс.
Достойна ли ты продолжить обучение со своими сверстниками, решит комиссия, – торжественно объявила бабушка. – Она решит, насколько ты отстала от одноклассников.
- Чего это сразу отстала?! – обиделась я. – Может, я их, наоборот, опередила? Подумаешь, комиссия! Меня и в первый класс сюда комиссия принимала! А про пионеры сказала? – спросила я, понизив голос и оглядываясь на зав канцелярией.
Почему-то я стеснялась сама раскрыть страшную тайну, что я еще не пионерка, и просила об этом бабушку. Но она неумолимо изрекла:
- Вот завтра сама и скажешь об этом!
Остаток дня мы с бабушкой и тетей Мотей потратили на подгонку на меня коричневого школьного платья и черного фартука, их бабушка купила в «Детском мире» еще до моего приезда.
- Какая халатность, – ворчала бабушка, держа во рту булавку, которую готовилась вонзить мне в бок, чтобы «посадить» платье на талию. – Присылают ребенка без формы, без портфеля, зато с какими-то жуткими деревянными копытами и кашей в крашеной голове!
Бабушку крайне возмущал темно-медный цвет моих волос, получившийся от нанесения персидской хны пополам с молотым кофе. Она честно пыталась меня от него избавить, лично намыливая шампунем «Яичным», пока не убедилась, что это невозможно. Хна просто так не смывается, тем более, иранская.
- Ну откуда у Иришечки там школьная форма, Марь Васильна! – тетя Мотя, как всегда, за всех заступалась. – Живую прислали и то слава тебе, господи! – тетя Мотя перекрестилась.
- Мотя, сколько раз тебе говорить, не крестись при ребенке! – одернула ее бабушка. – Не хватало еще тебя с твоим церковным мракобесием! И так не понятно, что у этого ребенка в голове! Ты видела, что она читает? Безобразие! Я все убрала на антресоли и ты не разрешай доставать в мое отсутствие!
Накануне я обнаружила на самой верхней полке годовую подписку журнала «Иностранная литература», раскопала в одном из номеров роман Кобо Абэ «Человек-ящик» и начала читать. Повествование показалось мне путанным, я вычитала несколько эротических сцен с какой-то голой медсестрой и бросила журнал на диване, вовсе не собираясь его дочитывать. Взамен нашла Драйзера, которого очень любила, в том числе и за то, что излагал он все очень доступно. А у этого Кобо Абэ какой-то сумасшедший бродит по городу в ящике из-под холодильника!
На следующее утро я, отмытая, причесанная, в идеально сидящей школьной форме стояла в приемной директора. Перед тем же самым кабинетом, где пять лет назад проходила вступительное собеседование в Первую английскую школу. Единственное, чего бабе Мусе не удалось, это вытащить сережки из моих ушей. Крохотные золотые подковки, подарок на десятилетие от Роушани-Раечки, маминой тегеранской переводчицы, похоже, вросли в мои уши. При малейшей попытке их вытащить я начинала орать как резаная от боли, и в итоге бабушка махнула рукой, заявив, что с этим «безобразием» разберется позже.
- Джамиля? – подняла на меня глаза зав канцелярией, когда я вошла в приемную. – Присаживайся и жди, комиссия уже собралась. Сначала тебе дадут письменное задание.
В Москве Джамилей меня называли только учителя, потому что так было написано в школьном журнале и в моем личном деле.
Для родни я была Джамой, для тети Моти и дворовых подруг Джаной, для одноклассников Жанной. Много имен у меня было с самого раннего детства: я привыкла, что русским людям бывает сложно запомнить и выговорить мое паспортное имя, поэтому с легкостью отзывалась на все имена, начинающиеся на «Дж» – на Джемму и даже на Джулю. Лица с особо плохой памятью нередко называли меня Анжелой. Но вот с Женей меня никогда не путали, несмотря на созвучность имен. Как-то раз моя подружка Оля объяснила этот феномен очень просто: «Ты совсем не похожа на Женю!»
Минут через десять из директорского кабинета в приемную выглянула наш завуч Виктория Викторовна, тоже с «башней» на голове, как у директрисы, только другого цвета. У нее был ярко-розовый костюм и очки-«хамелеоны» – прямо как те, которые все-таки запихнули мне с собой родители. Завуч пересадила меня с диванчика за второй письменный стол в приемной, прямо напротив зав канцелярского, и выдала стопку отпечатанных на машинке листов.
- Джамиля, тут письменные задания по математике, русскому и английскому, – сказала она ласково. – Вот тебе по отдельному листочку с печатью для чистовика и тетрадка под черновик. Сейчас прозвенит звонок и приступай. На выполнение заданий у тебя ровно 45 минут, до следующего звонка. А во время следующего урока мы вызовем тебя в кабинет для устного экзамена.
Прозвенел звонок. Члены «моей» комиссии прошли мимо меня на свои уроки. Здороваясь, некоторых я узнала. Среди них была пожилая математичка по прозвищу Цвяка и пожилой же «англичанин» по фамилии Гаретовский. Имен их я не помнила, но знала, что оба они – заслуженные учителя, гордость Первой школы.
С заданиями по русскому и английскому я справилась минут за десять, для меня они были элементарными. Зато из задания по математике не поняла даже того, чего от меня хотят? Более или менее въехала я только в задачку, где была хоть какая-то история, проливающая свет на суть проблемы. В ней из пункта А в пункт Б, двигаясь с определенной скоростью, выехал грузовик с зерном, а мне нужно было узнать, успеет ли он вовремя на колхозное поле? Все остальные примеры состояли из цифр и значков, которые говорили мне о чем-либо даже меньше, чем в свое время номера машин на арабской вязи.
До звонка я промаялась, пытаясь изобразить Карлсона на зеленой шершавой обложке тетрадки за две копейки, которую мне выдали в качестве черновика.
После перемены меня вызвали в кабинет.
Комиссия заседала за длинным столом, на котором стояли графины с водой и стаканы. Помимо директора, завуча, «заслуженных» математички и англичанина, я узнала учителя истории и секретаря парторганизации, заодно она заведовала школьной библиотекой. Еще мне представили двух «русичек» и трех симпатичных молодых «англичанок», до отъезда никого из них я не видела. Наверное, они пришли в школу когда я уже уехала. Перед каждым членом комиссии лежал чистый листок и ручка – все, как и на памятном собеседовании в первый класс. Только картинки, глядя на которую нужно придумать рассказ, в это раз не было. А я когда нервничала, мне все время хотелось что-нибудь рассказать.
- Ну, расскажите нам, барышня, откуда вы к нам прибыли? – на свою беду поинтересовался «англичанин» Гаретовский. – Что вы знаете о стране, в которой пробыли… эээээ… три года?
Тогда-то я и произнесла свою знаменитую лекцию о международном положении, во время которой секретарь парторганизации и учитель истории хватались за голову и за сердце, а потом о ней по школе еще долго ходили слухи. А я всего лишь описала предпосылки и составляющие исламской революции в Иране, как я их понимала, и объяснила присутствующим суть ирано-иракского конфликта. И не потому что считала, что без меня они этого не знают, просто они сами спросили. А поскольку я волновалась, то говорить мне было легче, чем молчать.
В какой-то момент пожилой «англичанин» невзначай перешел на английский, не меняя тему разговора. Я этого даже не заметила. Во-первых, увлеклась собственным рассказом, а во-вторых, в Тегеране мы так часто скакали с языка на язык в нашем узком детском кругу, что это никак не могло сбить меня с толку. Я продолжила свою речь о планах, чаяниях, победах и поражениях аятоллы Хомейни на английском.
Комиссия пооткрывала рты.
Поведав высокому собранию о жизни имама Хомейни так уверенно, будто он доводился мне родным дядей, я завершила свою речь сообщением о том, что давно мечтаю стать пионеркой, но случай все никак не представится.
На этом я замолчала, скромно опустив глаза.
На самом деле, я очень переживала. Пионерия – вернее, ее отсутствие в моей жизни – казалась мне самым уязвимым местом в моем светлом облике.
Физрук Стакан Стаканыч ушел на пенсию, а с ним и мой шанс проскочить за счет долгих историй, которые быстрее всего надоест слушать физруку. Увы, в этот раз в комиссии вообще не было учителя физкультуры.
Комиссия, похоже, утратила дар речи. Лица у них были такие, что я с грустью вспомнила заргандинскую королеву Нику. Говорила же она мне не осложнять себе жизнь, а по-тихому купить в «Детском мире» пионерский галстук и повязать его!
Еще по лицам комиссии я поняла, что про иранскую революцию и войну мне лучше больше никогда не рассказывать, а то меня не примут не только в пионеры, но и вообще в школу.
Но в этот раз спас меня не учитель физкультуры, а Светлана Александровна со своими «контрабандными» дидактическими материалами и папа со своими «родными» английскими изданиями. Впиханные ими в меня знания произвели такое неизгладимое впечатление на двух новеньких «русичек» и трех молоденьких «англичанок», что те чуть ли не с кулаками накинулись на заслуженную математичку, которая путем письменного задания обнаружила во мне абсолютный ноль знаний по своему предмету и заявила, что в пятном классе мне не место.
Ей вторила секретарь парторганизации школы, которую ужасало, что я до сих пор не пионерка.
- Но позвольте, товарищи, – вступился за меня пожилой «англичанин». – Если мы не возьмем девочку в пятый класс потому что она не пионерка, от этого она членом пионерии не станет, согласны?
Все закивали.
- Мое мнение, – продолжил он, – у девочки определенно есть знания, другое дело, что они несколько сумбурные. Она бойко говорит на языке и главное – не боится это делать! Не боится допустить ошибку, что величайшая редкость для советской школы английского языка! Произношение, конечно, странноватое… Деточка, где вам ставили pronounciation (произношение – англ.)?
- В армянской школе при церкви Святого Саркиса! – с готовностью ответила я.
В кабинете снова повисла пауза.
Затем завуч наклонилась к директрисе и громко зашептала:
- Поразительно! Впервые с таким сталкиваюсь! Она знает сложные вещи, еще не положенные ей по возрасту, но при этом не знает элементарных! И она слишком взрослая. Впишется ли она в наш пятый «Б»? Там еще наивные дети, сообразно возрасту.
- Какие там дети! – сокрушенно покачала головой директриса. – Забудьте о детях, милочка! В этом классе трое новеньких из Нью-Йорка. Им надо подыскать более жесткого классного руководителя. С таким пополнением пятый «Б» доставит нам хлопот!
- Так вы ее берете, что ли? – уточнила завуч.
Я стояла, рассматривая потолок с лепниной, и делала вид, что не слышу их перешептываний. Хотя слух у меня всегда был очень хороший. Мама говорила, что острый слух компенсирует мне плохое зрение. В организме всегда все как-нибудь компенсируется. Например, если человек родился тупым, то в утешение он, скорее всего, вырастет красивым – и наоборот.
- Я считаю, что пробелы у девочки определенно есть, – постановила директор. – Но работать с этим можно.
Так меня приняли назад в родную школу.


Пионерские бдения


А прямо на следующий день – в вожделенную пионерию. Выяснилось, что бабушка заранее купила мне пионерскую форму – белую рубашку и синюю юбку и алый галстук – но спрятала все это до торжественного момента. Только пилотку бабушка так и не достала, она почему-то оказалась дефицитом.
Случился торжественный момент, которого я так долго ждала, прямо на следующий день после экзамена – правда, безо всякой помпы, в кабинете секретаря парторганизации школы. Она повязала мне на шею галстук цвета красного знамени, о котором я столько мечтала, и сказала:
- Пионер, всегда выполнять законы пионеров Советского Союза в борьбе за дело Коммунистической партии будь готов!
- Всегда готов! – ответила я и взяла под козырек, которого у меня не было.
Парторг отчего-то перепугалась:
- Нет-нет, это военные так честь отдают, а пионеры салютуют вот так! – и она убрала мою ладонь от виска.
Держа руку, как положено, я торжественно произнесла пионерскую клятву, текст которой мне выдали накануне на листочке.
Парторг уже хотела завершить мероприятие, но я попросила разрешения продекламировать стих. Она удивилась, но разрешила. Я радостно выпалила то, что выучила еще в Тегеране, по Олиному письму:
«Как повяжешь галстук, береги его!
 Он ведь с нашим знаменем цвета одного.
 А под этим знаменем в бой идут бойцы,
 За победу бьются братья и отцы.
 Пионерский галстук, нет его родней,
 Он, от юной крови, стал еще красней!»
Парторг уставилась на меня в недоумении. Но быстро взяла себя в руки и сказала:
- Молодец, Джамиля! Поздравляю тебя теперь ты член Всесоюзной пионерской организации имени Ленина!
Мое имя она выговорила на удивление уверенно. Как будто через день принимала в пионеры девочек с таким именем.
В этот день мой класс с четвертого урока работал на уборке пришкольной территории и мне разрешили ее пропустить, не буду же я убирать ветки в парадной пионерской форме. Велели приходить на следующий день к первому уроку, им будет музыка.
Когда закончились уроки, я позвонила Оле и сообщила ей радостную весть: теперь я тоже пионерка! Подружка поздравила меня и сказала, что ей некогда болтать, она убегает в художественную школу при Дворце Пионеров на Ленинских горах.
- Оль, а можно я пойду с тобой? – попросилась я. – Пожалуйста! Я тебя просто провожу и подожду.
Мне очень хотелось увидеть главный московский Дворец пионеров, я еще никогда там не была.
- Да ради бога, – согласилась Оля. – Мне же веселее! Только не опаздывай! Через полчаса у подъезда.
Быстро проглотив вкусный тети Мотин обед из молочного вермишелевого супа и жареной печенки с лучком и сметаной с жареной же картошкой, я, прямо как была в парадной пионерской форме, отправилась вниз. Через минуту появилась Оля с папкой для рисования подмышкой, и мы направились к метро.
Станцию «Лениниские горы» я помнила с детства, мы гуляли там с папой – то со стороны Лужников, то с противоположной, возле Университета. Я любила эту станцию и ее какой-то особенный запах. Мне казалось, что она пахнет тети Мотиной гречневой кашей, когда она ее только снимает с плиты, заворачивает в серое солдатское одеяло и прячет под думку на своей кровати, чтобы не остыла к тому моменту, когда все соберутся к ужину. Мне нравились стеклянные стены «Ленинских гор» и до Тегерана, даже проезжая эту станцию мимо по пути с бабушкиного «Университета» домой в Сокольники, я всегда разворачивалась, вставала на колени на сиденье вагона и, прижав нос к стеклу, смотрела в окно, пока за ним не кончалась «улица». Мама ругала меня за это, говоря, что выставлять грязные подошвы ботинок в проход неприлично, о них могут запачкаться стоящие рядом люди.
Станция совсем не изменилась. Мы с Олей вышли в южный выход, к Университету и улице Косыгина. Под метромостом синела Москва-река, мы спустились к ней вниз по лестнице и пошли к эскалаторной галерее, которая вела наверх, на улицу Косыгина, где располагался Дом Пионеров.
- Ты «Мастера и Маргариту» читала? – спросила меня Оля.
- Да! – гордо ответила я, второй раз за последние три дня. Сегодня был вторник, а только в воскресенье меня спрашивала об этом Элька.
Видимо, в Москве роман пользовался не меньшей популярностью, чем у нас в Тегеране.
А Оля, как выяснилось, некоторые места даже знала наизусть. Узнав, что я читала «настоящую» книжку, она сказала, что я счастливая. Сама Оля читала роман в старом журнале «Москва», который хранили ее родители.
- Последняя глава называется «На Воробьёвых горах», – сказала Оля. – Раньше это место так называлось. «В субботний вечер на закате Воланд покинул столицу, исчезнув вместе со своей свитой с Воробьевых гор». Ты можешь себе представить, что именно отсюда всемогущий булгаковский Мессир забрал с собой Мастера и Маргариту «на свободу» – туда, где они станут «засыпать с улыбкой на губах»?!
Мы обе задумчиво уставились на невысокие горы, деревья на которых уже тронула разноцветьем осень.
- Оль, – спросила я. – Как ты думаешь, это все правда?
- Что именно?
- Ну, про Мессира, про Мастера, про Маргариту…
- «Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он поднимается к самой крыше, – процитировала вместо ответа подружка. – – Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит. Они будут тебе играть, они будут петь тебе, ты увидишь, какой свет в комнате, когда горят свечи… Сон укрепит тебя, ты станешь рассуждать мудро. А прогнать меня ты уже не сумеешь. Беречь твой сон буду я».
Видимо, Оля считала, что все это правда. Мне тоже этого хотелось. Потому что тогда Москва стала бы для меня необыкновенным, чудесным городом. А пока я упорно ощущала себя тут чужой, как ни старалась влиться, уловить ее темп, дух и попасть ей в такт.
Застекленная эскалаторная галерея неспешно поднимала нас наверх, к смотровой площадке перед МГУ и ко Дворцу Пионеров. Здесь не потребовался даже пятачок, она была бесплатной.
- А ты знаешь, что по этому эскалатору ехала сама Софи Лорен? – спросила я Олю. Не ей же одной быть самой сведущей и сыпать знаниями и цитатами.
- Как это? – удивилась подружка.
- А вот так это! – торжествующе заявила я. – В фильме «Подсолнухи». Она там после войны приезжает в СССР, чтобы найти своего мужа, который пропал без вести на фронте. Там еще Марчелло Мастроянни играет.
- Ты прямо фильм смотрела? – не поверила Оля. – Или тебе рассказывали?
- Прямо смотрела! – не без гордости подтвердила я. – Только без перевода. А вообще это советско-итальянский фильм, его в Москве снимали, еще в тот год, когда мы родились. Наверняка его у нас тоже показывали, просто мы с тобой еще маленькие были для кино.
- Наверняка, – вздохнула Оля. – Я-то точно это кино не видела.
Во Дворце Пионеров Оля убежала на свой кружок, а я бродила по просторному вестибюлю, рассматривая детские рисунки, вымпелы, горны, барабаны и прочие атрибуты пионерской славы. Потом купила тут же в киоске «Пионерскую правду» и села с ней рядом с родительницами, ожидавшими своих чад из многочисленных здешних кружков.
За стеклянными стенами Дворца зачинались вялые московские сумерки, уже который день навевавшие на меня грусть. Увидев мое лицо, вышедшая Оля скорее напомнила: «Сама увязалась!»
Я ответила, что ни в чем ее не виню. Наоборот, я благодарна ей за экскурсию. И буду еще благодарнее, если она отведет меня к пионерскому костру. Из одного из досконально изученных мной настенных стендов я узнала, что он где-то рядом.
- Конечно! – с готовностью согласилась подружка. – Пойдем, по дороге к метро я тебе его покажу. Для гостей столицы мне ничего не жалко! – добавила она и расхохоталась.


Первая английская


Первым уроком в новом учебном году нашему 5"Б» выпало музыковедение, среди учеников звавшееся просто «пением». Для всех это было первое пение в пятом классе, а для меня еще и самый первый урок в новой старой школе после того, как меня приняли в нее назад.
Заглянув в журнал, учительница сообщила, что насчитала в нашем классе четверых новеньких, и сначала надо с ними познакомиться. С этими словами она указала на двух мальчиков и девочку, которых я тоже видела впервые в жизни, — и на меня! Я догадалась, что «пеша», как мы называли учительницу пения между собой, меня не узнала и фамилию мою, пусть и редкую, не вспомнила. А знать, что я отучилась у нее почти весь 1-й класс, не могла, так как в комиссию по приему меня назад в школу не входила. Я решила не ставить ее в неловкое положение. Что с нее взять, если даже не все одноклассники меня узнали.
 «Пеша» начала обзор новеньких по алфавиту, назвав незнакомую мне фамилию. Встал кудрявый, похожий на херувима мальчик с широкой, как с рекламы зубной пасты, улыбкой.
- Расскажи нам, в школе, откуда ты к нам пришел, были уроки музыки? – спросила учительница.
- Разумеется! – с готовностью ответил херувимчик. – Я учился в школе при миссии ООН в Нью-Йорке. У нас очень серьезно относились к музыкальной подготовке. Моя мама, она тоже работала в нашей школе, говорит: «Человек, который почувствовал музыку, никогда не окажется в подворотне!»
«Пеша» аж закатила глаза от счастья. Видимо, она давно такого не слышала.
- И что вы изучали на уроках музыки? – уточнила она.
- О, мы изучали музыкальную литературу, жизнеописания великих композиторов, историю создания самых значимых их произведений и непосредственно вокал. Лично я еще играю на инструменте. Но по фортепиано я брал частные уроки.
Учительница расплылась в блаженной улыбке:
- Сыграешь нам что-нибудь?
- Непременно! – слегка поклонился новенький и выплыл к фортепиано.
Я отметила, что на нем дорогие кроссовки и часы, а из нагрудного кармана торчит «Паркер», какой наш посол использовал во время пресс-конференций.
- «Лунная соната», – объявил американский новенький. – Людвиг Ван Бетховен.
Сел на табурет перед инструментом и, состроив возвышенную гримасу, торжественно опустил пальцы на клавиатуру. В музыке я ничего не понимала, но играл он бегло, уверенно и при этом вдохновенно мотал и тряс головой, прямо как Ричард Клайдерман на видеокассете. Закончив, новенький встал и поклонился классу, будто мы были публикой в зрительном зале. Только бурных аплодисментов не хватало. Наши девчонки пораскрывали рты.
Я была в журнале самой последней, поэтому передо мной выступили еще двое новеньких. Если бы и они поиграли на фортепиано, глядишь, до меня бы дело и не дошло, но они оказались не столь музыкально-образованными. Оба, мальчик и девочка, приехали к нам из той же школы, откуда и первый новенький, поэтому ничего нового не сообщили: к урокам музыки у них относились серьезно – пели, изучали композиторов, слушали в записи великие оперы.
К тому моменту, когда она вызвала меня, «пеша» была уже на седьмом небе от счастья. Похоже, она уверовала, что ей достался класс с музыкальным уклоном.
- Ну а в вашей школе как учили музыке? – спросила она меня, явно приготовившись слушать, как и я изучала мажоры, миноры, фортиссимо и колоратурные сопрано. Но ее ждало разочарование.
- Никак, — честно ответила я.
- В вашей школе не было музыки? — от удивления она даже приподняла очки.
- Нет, - ответила я. И добавила: - И школы тоже не было.
Учительница обомлела и на секунду утратила дар речи.
- Как? Совсем?
- Совсем, – признала я.
Я могла бы не томить ее и пуститься в объяснения, но меня забавляла ее реакция. К тому же, я тянула время до звонка, чтобы этот глупый урок скорее закончился.
- И как же ты собираешься продолжать учебу, девочка? – спросила она меня.
- Как-нибудь, – пожала плечами я. – Не все так страшно. У нас самодеятельность была. Я умею исполнять танец маленьких лебедей и цыганочку с выходом. Очень хорошо идет, когда все уже выпили.
У «пеши» округлились глаза и она даже театрально приложила правую руку к левой груди:
- Самодеятельность? – выдохнула она. – Когда все выпьют? Откуда же ты приехала, деточка?
- Из советского госпиталя Красного Креста и Красного Полумесяца в Исламской республике Иран! – выпалила я ровно так, как меня учили отвечать на этот вопрос родители.
Учительница посмотрела на меня как на контуженную. Но расспрашивать перестала. Видимо, справедливо решила, что раз меня приняли в Первую, значит, это кому-то нужно. А потом, мало ли что в этой «загранице» бывает?! Учителей нашей школы инструктировали, что с детьми, возвращающимися из-за рубежа, надо работать бережно. Это особый контингент, который надо плавно вернуть в советскую действительность.
Прозвенел звонок.
В коридоре меня окружили одноклассники. Утром я не успела с ними поздороваться: опоздала и на первый урок вбежала уже после звонка.
Часть моих одноклассников, учившихся со мной с первого класса, меня просто-напросто не узнали. Покидала их пухлая девочка с толстой каштановой косой, а вернулась тощая рыжая девица с коротким каре. К тому же, в Тегеране я вытянулась и по состоянию на пятый класс оказалась одной из самых долговязых. Те, кто меня узнал, стали рассказывать про нашу первую учительницу Нину Александровну, что, когда мы перешли в четвертый, она взяла первоклашек и теперь они наши подшефные. Что часть наших «стареньких» перешли в другие школы, а взамен пришли новенькие. Только их вдвое больше, чем надо, класс переполнен, в нем 44 человека и не хватает мест за партами.
- Некоторых сажают за учительский стол спиной к доске! – округляя глаза, сообщила Ленка, которая некогда была командиром моей звездочки. – И несчастные весь урок сидят лицом к классу и над ними все ржут!
- И кого туда сажают? – уточнила я.
- Тех, кто опоздал. Или тех, у кого нет пары, чтобы вместе сидеть за партой. Короче, опоздаш и тех, с кем никто не дружит, туда сажают. Все боятся, поэтому дружат и не опаздывают.
- А ты с кем дружишь? – спросила я Лену, оглядываясь по сторонам. Мой класс действительно был уже не тем, какой я запомнила. Мои ближайшие подружки перешли в другие школы, новеньких, пришедших за годы моего отсутствия, я не знала, а с тем, кто остался из «стареньких» никогда особо не дружила. И заподозрила, что могу оказаться спиной к доске и лицом к насмешкам класса.
- Я дружу с сестрой, – вздохнула Лена. – Не потому, что мне очень хочется, но если я ее брошу, она точно спиной к доске окажется. У нее характер такой сложный!
Пробежавшись глазами по одноклассницам, я с ужасом поняла, что все они спарены. И я понятия не имею, с кем мне садиться, когда мы перейдем в следующий кабинет. Следующим уроком была математика. Когда я уезжала, у нас все уроки проходили в одном классе и Нина Александровна сама рассаживала нас так, как считала нужным. Теперь же класс гурьбой приходил в кабинет «предметника» и каждый садился сам, куда и с кем хотел.
- Ну и где это твой Ирак, где даже музыки нет, ха-ха-ха! – подкатился ко мне кудрявый новенький со знанием Бетховена. – И как тебя только в такую жопу занесло, бедняжка! А вот у нас в Америке…
- Не Ирак, а Иран, – поправила я. – А вот у вас в Америке … заложники сидят у нас в Тегеране!
За Тегеран я готова была порвать любого. Несмотря на все свое горячее желание срочно с кем-нибудь подружиться, чтобы не оказаться спиной к доске.
Первая учебная неделя, а вернее, ее «хвостик», так как я приступила к занятиям только в среду, прошла не очень. На уроках мне было не интересно и клонило в сон, хотя я очень старалась внимательно слушать. Перемены казались мне ужасно шумными: мой класс с топотом и воплями носился по лестницам безо всякой объединяющей идеи, просто так. Мальчишки играли на подоконнике в фантики, девчонки прыгали в «тубзике» в резиночку. Спокойно поговорить было абсолютно не с кем. Пару раз меня действительно посадили спиной к доске, потому что у всех остальных были пары. С тех самых первых дней я привыкла утром первым делом вычислять, кто заболел и не придет сегодня вовсе, чтобы сесть на его место.
Дома, сделав уроки, я нацепляла наушники, брала книжку – и улетала в какой-то другой мир, где мне было интересно. Оля ко всем своим многочисленным кружкам записалась еще и в лекторий при музее изобразительных искусств имени Пушкина, где изучала импрессионистов, и теперь свободного времени после уроков у нее вообще не было. Иногда она заходила ко мне и показывала очередной набор открыток с фотографиями великих полотен, она их коллекционировала.


Кратово, сентябрь 81-го


В субботу днем мы с бабушкой поехали в гости к ее подруге, в подмосковный дачный поселок Кратово. Баба Муся объявила, что мне необходимо дышать «нормальным» воздухом и возражения не принимаются. Я особо и не возражала. Правда, мы с Олей снова собирались на птичий рынок, но это никогда не поздно.
Сели на углу нашей улицы в 32-й троллейбус, доехали до станции «Электрозаводская» Казанского направления, купили билет и сели в электричку.
Я наблюдала в окно, как однотипные московские пригороды сменяются лесами и уютными деревенскими домиками с треугольными крышами.
В Кратово остро пахло прогретыми на солнце соснами. Со станции мы шли мимо озера, в нем еще плескались отчаянные мальчишки, сентябрь выдался теплый. Из сельпо выходили дачники с авоськами и мороженым в руках. Мы пошли вдоль зеленого дощатого забора, он тоже нагрелся и пах лесом, смолой и почему-то самоваром. Из-за забора уносились ввысь стройные сосны, бабушка сказала, что они корабельные.
Ревекка Абрамовна, бабушкина подруга и, судя по виду, ровесница, встретила нас у старой деревянной калитки с витой медной ручкой в виде подковы. У нее были седые букли и удивительные глаза – фиолетовые и блестящие, будто эмалевые. Бабушка называла подружку Ривой и своей «палочкой-выручалочкой».
Я видела Риву впервые в жизни, но знала, что с ее помощью бабушка добывает для нас продуктовые заказы. Старшая дочь Ривы – Тиля – работала в «Столе заказов». Бабушка говорила, что «без Ривы с Тилей мы бы умерли с голоду». В Москве продукты надо было «подкарауливать» и выстаивать за ними многочасовые очереди, а бабушка полагала, что в ее возрасте это «приравнивается к суициду».
Подвижная Ревека Абрамовна бурно поприветствовала нас и умчалась куда-то вглубь своего запущенного сада. Мы пошли за ней. Сад казался бесконечным. В глубине его обнаружился дом – старый, но совершенно очаровательный, с мезонином и большой застекленной верандой в белых деревянных ромбиках. Дом со всех сторон обступали сосны, создавая бликующую тень. Я подумала, что тут хорошо сидеть и читать. Или рисовать. Или просто мечтать.
Хозяйка этой прелестной старой дачи, видимо, тоже так думала. На улице, прямо под соснами, стоял небольшой столик, а на нем старый патефон, поющий негромким ласковым голосом. Рядом в плетеном кресле лежал томик Набокова.
- Рива, – сказала бабушка, – узнаю тебя! Бернес, Набоков, а в саду нога человеческая не ступала. Джунгли, а не сад!
- Муся, я никогда не обещала, что стану огородницей! – замахала руками Рива. – Вот дать бал – это всегда пожалуйста! Приедешь ко мне на бал? Вот с этой юной персидской принцессой, которую прислали тебе на воспитание! Твоя бабушка мне о тебе рассказывала! – обратилась она ко мне. – Боже, как это все же ужасно звучит – бабушка! Но что делать, время неумолимо! Мусенька рассказывала, что Иришечка назвала тебя по Айтматову, чтобы сделать приятное твоему папеньке. Это так мило! Но позволь старой Риве называть тебя Жанночкой! Ты сделаешь мне этим большую радость, ведь так звали мою любимую кузину. Жанночка Фиалковская была первой красавицей Одессы. Ах, годы, годы… Эта дурочка была гордой, как Орлеанская дева.
- Ой, только не стрекочи так скоро, Ривочка! – поморщилась бабушка. – Как из пулемета! Ничего не разберу! Артикулируй слова, друг мой!
- Прочисти уши, друг мой! – не осталась в долгу Ривочка.
Эта бойкая старушка нравилась мне все больше и больше.
- Как там Сонечка? – спросила бабушка за чаем, который Рива подала на веранде в тончайших, почти прозрачных фарфоровых чашках с какими-то золотыми вензелями. Такой же был чайник. К чаю был коньяк и шоколад для бабушек и дефицитные пирожные «картошка» для меня.
Из беседы я поняла, что младшая дочь Ривы – Соня – не так давно уехала с мужем в Америку.
- Сонечка сделала мне вызов и требует, чтобы я продавала дом, – ответила Рива бабушке. – Но я собираюсь умереть здесь. В этих дивных стародачных местах, где меня помнит каждая вековая сосна.
Баба Муся с сомнением посмотрела на Ривочкино белое в рюшах платье, чем-то похожее на детское, и заявила:
- Я не думаю, Рива, что тебе удастся это в скором времени. Соне придется потерпеть.
- Ужасно, когда женщина проводит свою жизнь в постели с медиком, – ответила на это Рива, обращаясь ко мне. – Особенно, с психиатром. Это сказывается, знаешь ли. Деточка, запомни: никогда не спи с психиатрами!
- Рива! – одернула ее бабушка.
Я расхохоталась. В этом доме под соснами я, пожалуй, впервые с момента прибытия на Курский вокзал почувствовала себя в своей тарелке. Манеры этой забавной тети Ривы напомнили мне о докторе-зубе. А с ним вместе – и обо всей нашей жизни в бимарестане, в которой, несмотря на трудности, всегда находилось место шутке и смеху.
А эта тетя Рива явно тоже любила посмеяться.
Бабули чокнулись пузатыми бокалами, на дне которых плескался золотистый коньяк.
- За тех, кто, яростно отрицая мещанство, таки продолжает пить «Наполеон»! – провозгласила моя бабушка.
- Мусенька, чтобы ты знала, французский коньяк – это не мещанство, это средство выживания!
Обе рассмеялись.
После чая мы прогулялись по поселку. Это стародачное место сразу пленило меня своим невыразимым обаянием, хотя видеть в основном можно было только заборы и сосны за ними. Но все равно в этих прогретых солнцем деревянных заборах, скрипучих калитках, заросших огромных участках и увитых плющом верандах было что-то такое, отчего мне казалось, что я попала в какой-то добрый черно-белый фильм и сейчас в нем случится любовь. Утоптанные тропинки среди сосновых иголок, терпкий аромат шишек, шелест велосипедных шин по гравию и звон бидонов, провезенных мимо на велосипеде – все это было такое домашнее, родное, спокойное. Я подумала, что было бы здорово всегда жить в этом тихом Кратово вместо огромной и бестолковой Москвы.
До отъезда я провела одно лето на цековских дачах на 42-м километре, всего на одну остановку дальше Кратово. Там тоже были старые заборы и гигантские, заросшие соснами участки, а еще летний кинотеатр и танцверанда. Но не было таких милых людей, как Рива. Она шла, раскрыв над собой кружевной зонтик от солнца, и казалась мне вышедшей из какой-то иной жизни, где по вечерам играют на фортепьяно и кавалеры пишут барышням в альбом.
На секунду и тетя Рива, и моя баба Муся обе в легких светлых платьях по случаю солнечного сентябрьского денька с накинутыми на плечи вязаными шалями, показались мне совсем молодыми. Будто вот-вот вспорхнут, вскочат на велики и помчатся на танцплощадку на станции «Отдых».
После прогулки Рива заявила, что становится свежо, и пора в дом.
Внутри пахло старой библиотекой, и в зале красовался настоящий камин, с решеткой и дровами. Над ним висели старинные часы с кукушкой. На каминной полке выстроились разнокалиберные подсвечники с огарками свечей, за окном по стойке «смирно» вытянулся «почетный караул» из стройных сосен.
Старинная золоченая мебель напомнила мне обстановку старой заргандинской бильярдной, хотя у Ривы она, конечно, выглядела поновее. В огромной гостиной стоял полумрак и прохлада, солнце сюда почти не попадало.
Стены были увешаны портретами каких-то красивых мужчин и женщин в шляпках. На пузатом трюмо на кривых витых ножках угнездилась целая армия фарфоровых статуэток, вазочек и конфетниц и еще какой-то мелкой утвари, которая, казалось, сохранилась здесь с прошлых веков. Из-за стекла горки тускло поблескивали стройные ряды столового хрусталя. Кое-где по углам комнаты плелась паутина, но она тоже была какая-то особенная, уютная.
- Какая пылища, Рива! – возмутилась баба Муся. – Не можешь сама, пригласи работницу! Весь твой ампир под слоем пылевого клеща!
- Мусенька, что одному клещ, то другому уют! – весело отмахнулась Рива. – Пойдем лучше я девочке библиотеку покажу!
По скрипучей деревянной лестнице мы поднялись в мансарду. Через широкие окна в покатой крыше сюда проливалось предзакатное солнце, а прямо над нашими головами шелестели сосновые кроны.
Все стены занимали книжные шкафы. Кроме книг, здесь был письменный стол с уютной настольной лампой над ним, низкая тахта, кресло под желто-оранжевым с бахромой абажуром и арфа с меня ростом.
- Играешь? – спросила, увидев инструмент, моя бабушка.
- Тилька иногда садится, – отозвалась Рива. – Я нет. Что-то в последнее время это стало бередить мне душу. А в моем возрасте душу бередить нельзя, доктор не велит.
- Сколько у вас книг! – восхитилась я.
Полки были плотно уставлены книгами, в том числе и на иностранных языках.. Большинство из них были старыми, даже старинными, с замысловатыми золочеными виньетками на корешках.
Рива опустилась в кресло, щелкнула выключателем, и абажур заструился мягким, будто волшебным светом. Я подумала, что под таким абажуром в голову наверняка приходят какие-нибудь гениальные вещи, как под волшебной лампой. Хозяйка протянула руку и вытащила с полки томик.
- Это мой любимый уголок серебряного века, – сказала она. – Можно достать, не вставая, все, чем душа успокоится. Слушайте, девочки! – Рива открыла томик и прочитала:
«Каждый день по-новому тревожен,
Все сильнее запах спелой ржи.
Если ты к ногам моим положен,
Ласковый, лежи».
- Это же не поэзия, это музыка! Му-зы-ка! – заключила Рива, захлопывая книгу и ставя ее на место.
- А чьи это стихи? – робко поинтересовалась я. Меня очень взволновали услышанные строки. Но было немного стыдно перед Ривой, что я не знаю автора. Решит еще, что я невежа.
- Анечка, Анюта, Анна! – пробормотала Рива себе под нос, будто разговаривая сама с собой. А потом подняла голову и внятно добавила: – Это Анна Ахматова, деточка. Очень рекомендую!
- Я читала кое-что ее и Марины Цветаевой, – поспешила реабилитироваться я. – Но, видимо, это стихотворение мне не попалось.
Рива внимательно посмотрела на меня:
- Жизнь у тебя еще такая дли-и-и-и-нная, Жанна ты моя Д’Арк, начитаешься еще!
Тут раздалось мелодичное «мяу» на лестнице появилась кошка – черная, как ночь. Она была такая блестящая, будто лаковая, а глаза фиолетовые как у ее хозяйки.
- Ух ты, какая у вас кошка! Прямо маленькая пантера!
- Ее так и зовут – Пантера, – улыбнулась Рива. – Кис-кис-кис, иди сюда, моя девочка!
- Давно ли ты любишь кошек, Ривочка?! – подозрительно осведомилась моя бабушка. – От них же шерсть!
- Ну, как тебе сказать, Мусенька? Скорее, это кошки любят меня. А я позволяю им себя любить. Это не я завожу кошек, а они заводят меня. Если они выбирают старую Риву и ее старый пыльный дом с паутиной, – подмигнула бабушке ее подруга, – старая Рива и старый дом их не прогоняют! А шерсть… Что шерсть? Это мелочи жизни.
Меня так покорила эта мысль, что впоследствии я переняла Ривину мудрость. Я никогда не заводила кошек сама, но если они сами выбирали меня, никогда их не отторгала. И это случалось со мной неоднократно: кошки приходили ко мне сами, откуда ни возьмись, в окна на высоких этажах, в закрытые двери или просто, встретив меня на улице, больше от меня не отходили. Исчезали из моей жизни они тоже сами. А куда, по сей день остается для меня загадкой.
Потом мы сидели за большим обеденным столом в гостиной и угощались сырным супом с грибами из нарядной фарфоровой супницы с золочеными вензелями на выпуклых гладких боках.
- Какая царская супница! – похвалила моя бабушка. – Да и супчик царский, удался! Можешь же, когда хочешь!
- Супница и впрямь царская, – согласилась хозяйка. – Покойный Боря привез ее из Китая, 18 век. А за супец, как говаривали у нас в Одессе, я тебе открою секретец. Подставь-ка ушко!
Баба Муся подставила ухо, Рива что-то туда шепнула, после чего обе расхохотались.
- Что вы там секретничаете? – обиженно спросила я.
- Да какие уж там секреты! – отозвалась баба Муся. Тебе, как будущей хозяйке, тоже сгодится на заметку. Чтобы вышел такой чудесный суп, Ривочка запускает в овощной бульон плавленый сырок с грибами «Карат» по 14 копеек.
- Мусенька, будем надеяться, что когда наша принцесса вырастет, таких сырков уже не будет! – сказала Рива.
- Почему это? – насторожилась бабушка.
- Потому что будут сырки вкуснее! – весело заявила Рива. – Ну так чайку? С капелькой «Наполеона»?
Кукушка прокуковала семь раз.
Солнце закатилось за сосновый бор и едва брызгало оттуда золотистым багрянцем. На улице поднялся ветер. Рива растопила камин и укрыла ноги пледом.
- Как твой ревматизм? – спросила бабушка.
- Боже мой, ну почему твоя бабушка такая зануда?! – спросила бабушкина подружка у меня. – Полно, Мусенька! Зачем о болячках? Все проходит, и это пройдет. Нужно просто делать то, что дОлжно.
Баба Муся засобиралась домой. Она не любила ночевать вне дома, а когда ее пытались удержать, отвечала: «Я горжусь тем, что всю жизнь просыпаюсь исключительно в собственной постели. Даже если возвращаюсь туда под утро!»
Много лет спустя, в возрасте почти ста лет, моя бабушка умерла именно в собственной постели, перед этим выпив хорошего коньяку и перечитав «Дворянское гнездо» Тургенева, где описана Орловская губерния, места ее юности.


Труды, макароны и торт с коньяком


Меня пугало то, что мне неинтересно то, что интересно моим ровесникам. Например, в первой четверти на "трудах" (сдвоенные уроки труда) у нас была кулинария и домоводство. Мои одноклассницы с увлечением выпекали пироги и строчили ситцевые трусы, азартно обсуждая свои достижения. А я никак не могла влиться в этот праздник труда, несмотря на досконально проштудированную Могилевскую с ее "Девочки, книга для вас!" Мне не то, чтобы было лень, я не понимала, как можно относиться к этому так серьезно. Ну напекла, ну пошила... Постепенно я стала осознавать, что любое занятие, которое не сопровождается самоиронией, вызывает во мне раздражение. И чтобы его уравновесить, меня так и подмывает швырнуть в болото серьезности какую-нибудь хулиганскую гранату.
На кулинарии я сварила макароны хуже всех, и это записали мне в дневник.
Когда нам задали на дом печь торт, я взяла тегеранское пластиковое ведерко из-под мороженого объемом в галлон, куда в тегеранских лавках накладывали ассорти из десятков разноцветных сортов, и заполнила его ассорти из советского мороженого. Особого разнообразия и какого-либо многоцветья, правда, достичь не удалось: я обошла все сокольнические ларьки, но кроме белого пломбира, добыла только крем-брюле и фруктовое по 7 копеек. Подумав, я помыла изюм и почистила фисташки из тегеранских запасов и добавила это все в полученную из мороженого массу. Затем слева залила тегеранским же медом, а справа – бабушкиной перетертой с сахаром смородиной. А еще подумав, влила в свое произведение пол рюмки коньяку, который бабушка принимала по столовой ложке на ночь от давления. И засунула свое изобретение в морозилку.
- Что это?! – в недоумении уставилась на меня на следующий день учительница труда.
- Торт-морженое! – гордо ответила я.
Остальные девочки явились с нарядной выпечкой и бисквитами, старательно украшенными пирамидками и вензелями из крема. Наверное, их несчастные мамы не спали всю ночь.
- Это не торт! – постановила "трудичка" и потянула носом: – А почему пахнет коньяком?!
- Я добавила, – простодушно призналась я. – Для вкуса.
- Что??? – не поверила своим ушам учительница.
- Для вкуса, – повторила я, думая, что она не расслышала. – Моя мама всегда добавляет коньяк, когда делает пирожные "картошка".
- Ясно, давай дневник, – заявила учительница тоном, не предвещающим ничего хорошего.
Так в моем дневнике появилась запись: "Принесла в школу изделие, пропитанное коньяком". Сначала Нина Сергеевна хотела написать "кулинарное изделие", но потом сказала, что у нее "рука не поднимается назвать так то, что я принесла".
После фиаско с макаронами и тортом я решила реабилитироваться на швейном деле и когда нам задали пошить трусы, приобрела их в детском отделе универмага "Сокольники". Единственное, чего я боялась, это что "трудичка" заметит "производственный шовчик", как она его называла. Но она заметила только его неровность и поставила мне 4. Но я была и этому рада. Больше всего я боялась, что она запишет мне в дневник, что я принесла в школу покупные трусы. Вместе с коньяком это потянуло бы на "неуд" по поведению в четверти.


«Птичка» и ее последствия


В один из выходных мы с Олей все же собрались на птичий рынок. Из Сокольников до Большой Калитниковской, где находилась Птичка, можно было доехать на 45-м трамвае. Ехали мы долго – от Красносельской до Бауманской, по улице Радио, через Лефортово к Таганке. Я с любопытством смотрела в окно. Эту часть Москвы я почти не знала.
На рынке царила сутолока, тявканье, мяуканье, кудахтанье и детское нытье.
Оля покупала гадких червей для своих рыбок, называя и тех, и других по имени – мудреными латинскими терминами. Вокруг продавались всякие живности – от личинок и козявок до коз и баранов. Я постояла в толпе возле разноцветного какаду, орущего "Слава КПСС!", рассмотрела болонок и сиамских котят – и быстро устала от резких запахов, скулящего и орущего товара и его приставучих хозяев.
Оля сказала, что, видимо, во мне не очень развит хомо сапиенс и я только на раннем этапе биологической эволюции, иначе я бы, как и она, чувствовала потребность покровительствовать братьям меньшим.
- Это я-то на ранней стадии?! – обиделась я.
- Да! – настаивала подружка. – Иначе почему у тебя дома ни птички, ни рыбки, вообще ни одного живого существа! Хоть бы хомячка завела! Пойдем, я тебе покажу, какие лапочки тут продаются!
Грызунов я ненавидела. Но чувствуя острую потребность проявить себя хомо сапиенсом, пошла за Олей.
- Фу! – вдруг шарахнулась зверолюбивая Оля. В хомячьем ряду продавались белые мыши – единственные из живых существ, которых Оле не хотелось погладить и поцеловать в губы. Она их боялась, что и решило судьбу ближайшей ко мне мыши. Я ее купила, хотя стоила она невероятных денег – рубль двадцать.
Продавец спросил, кого я собираюсь кормить покупкой?
- Если особь крупная, она не накушается одной мышью! – предостерег он.
Я гордо ответила, что приобретаю ее в качестве домашнего любимца. Продавец мышей пожал плечами и засунул товар в хомячью клетку, за которую содрал с меня еще целых 50 копеек.
Оля с ужасом взирала на происходящее. Хомячья клетка была слишком велика для мыши и я боялась, что она пролезет через слишком широкие для нее прутья. Сквозь них и так постоянно вывешивался ее мерзкий, лысый, розовый хвост. Я не могла этого видеть и засунула клетку с мышью в спортивную сумку.
- Что ты делаешь?! – закричала Оля. – Она же задохнется!
- А как же мне ее нести? – недоуменно спросила я.
- В руках! – твердо ответила хорошая девочка Оля. – Прости, но помочь я тебе не могу, я мышей боюсь!
Поездку в трамвае с улицы Калитниковская, где находился Птичий рынок, до Сокольников я не забуду никогда. Пока эта гадость в клетке стояла у меня на коленях, то и дело выкладывая мне на джинсы свой омерзительный, похожий на червяка хвост, я про себя поименно почтила память всех пионеров-героев, которых бабушка упоминала в своих письмах в связи с их бесстрашием перед любыми пытками. По степени отвращения поездка в трамвае с мышью могла сравниться разве что с "родами кокона", но их я хотя бы не держала на собственных коленях.
История с "родившим коконом" раз и навсегда вселила в меня ужас перед любым, даже самым невинным насекомым. Бабочек, кузнечиков и прочую стрекочуще-летающе-ползающую шелестящую нечисть я боялась так, будто они были хищными птеродактилями.
Когда мы только переехали в Сокольники, в гости к нам приехали папины сестры, мои туркменские тети – Саламат и Одалат. В качестве сувенира в числе прочего – ящика фруктов и нескольких чарджоусских дынь – они привезли два кокона шелкопряда. Мне так приглянулись эти округлые и приятные на ощупь белые штучки, похожие на маленькие шелковистые яйца, что я унесла их в свою комнату и поместила среди своих игрушек. На новоселье мне как раз подарили кукольную мебель – кухонный гарнитур и платяной шкаф – совсем как настоящий, только маленький. Вот туда-то я и поместила шелковые продолговатые шарики, еще не решив, какую роль отвести им в играх. Следующие два дня мы с папой водили туркменских тетей в парк и возили на Красную площадь, было не до игр. А на третий день папа с мамой повели гостей в ресторан, а мне разрешили позвать Олю. Я скорее затащила ее в свою комнату и со словами "Я тебе таааакое покажу!" распахнула дверцу кукольного шкафчика.
А там, вместо прекрасных шелковистых кругляшков, сидели два чудовища – самых отвратительных из всех, каких я когда-либо видела в жизни. Они были ярко-белые, непрозрачные, будто покрытые густой белой масляной краской. Размах крыльев у них был как у самолетов, а выпученные белые шарики-глаза смотрели недобро. Я завизжала что было сил. Оля не поняла, в чем дело, и завизжала тоже. В комнату примчалась тетя Мотя. Меня трясло от омерзения, я даже не могла подобрать слова, чтобы обьяснить подружке, что еще недавно на месте этих жутких тварей были два симпатичных неодушевленных предмета. За меня это сделала тетя Мотя:
- Ой, батюшки, кокон-то родил! – запричитала тетя Мотя. – Куда ж их теперь девать-то?
В этот момент два белых птеродактиля дружно, с мерзким тихим шелестом вспорхнули вверх и взмыли ввысь над кукольной мебелью к самому потолку комнаты. Я вылетела из нее с криком "Проклятые птицы!" и наотрез отказывалась заходить, пока тетя Мотя не вынесла обеих "проклятых птиц" в целлофановом пакете. Она поймала их сачком, который валялся у нас на антресолях. Тетя Мотя при мне выпустила гадкие белые "самолеты" с балкона и только потом я смогла вернуться в свою комнату. Папа и его сестры, которым эта история, разумеется, была рассказана, долго хохотали и с тех пор всех насекомых в моем присутствии называли не иначе, как проклятыми птицами.
Дома я вручила мышь тете Моте, сказав, что я ее боюсь. Тетя Мотя разохалась:
- Батюшки, так ее ж надо кормить! И нельзя, чтобы Марь Васильна ее увидела! Точно будет скандал! А вдруг мышь заразная? Ты руками ее трогала?
- Только хвост, – пропищала я, – он сам меня трогал! Матюш, убери ее куда-нибудь, пожалуйста!
- Эх ты, горе мое луковое! – сказала тетя Мотя и унесла мышь на балкон – на тот, где уже и так обитали голуби.
На следующий день я принесла мышь в школу с предложением открыть живой уголок. Мышь пошла по рукам, пока не вмешалась классная руководительница, написав мне в дневник: "Поведение – неуд. Принесла в школу мышь".
К счастью, на помощь мне пришли близняшки Оля и Лена. Сказали, что помогут мне сдать мою питомицу в живой уголок.
После уроков они взяли меня с собой на станцию Юннатов, где занимались несколько раз в неделю. Станция находилась где-то в дебрях парка Сокольники и мы ехали туда на трамвае. На территории у юннатов было темно, грязно и остро пахло животными. В старом деревянном домике сидела какая-то грубая тетка в тренировочных и лузгала семечки. Увидев нас, она велела нашу мышь сдать в секцию грызунов, а другими, кормовыми, мышами покормить сову и филина.
Пока мы шли за мешком с живыми кормовыми мышами, из темноты на нас зарычал медведь. В тусклом свете одинокого фонаря бурая зверюга стояла на задних лапах, передними вцепившись в прутья клетки и тряся ее изо всех сил.
До прожорливого филина я так и не дошла. Смылась домой, сославшись на внезапный приступ мигрени – так делала моя бабушка, когда не хотела идти в гости. С того раза ноги моей на станции Юннатов больше не было. А медведь тот через несколько лет действительно набросился на ребенка.
Буквально на следующий день, словно в качестве компенсации за мышь, в моей комнате появился трехцветный котенок, уже не очень маленький, скорее кошачий подросток. Он вошел в форточку и, словно статуэтка, уселся на моем письменном столе.
- Господи, а это еще что?! – всплеснула руками вошедшая в комнату тетя Мотя. – Не понос, так золотуха!
Я вспомнила Риву с ее философией взаимоотношений с кошками и сказала:
- Раз она сама пришла, пусть остается, сколько захочет.
Бабушка не разговаривала со мной два дня. Зато потом наш гость, оказавшийся гостьей, получил имя Мася, лоток с песком и блюдце с миской в углу кухни.


Сокольническая осень


В принципе все было хорошо. Только меня ничто всерьез не увлекало, я не чувствовала азарта, какой испытывала в Тегеране при любом нашем с мальчишками занятии. Все московские обязанности я выполняла, оставаясь равнодушной. С искренним удовольствием я делала очень немногие вещи. Я любила читать по вечерам, когда Мася уютно располагалась прямо на столе, под настольной лампой, и принималась уютно урчать.
Любила после уроков взять скейт и погнать на нем в парк. Прохожие провожали меня удивленными взглядами: в то время в Москве досок для катания еще не видали. Гоняя вокруг фонтана в парке, я собирала вокруг себя зевак. Мне это было неловко и я стала уезжать на уединенные аллеи, хотя одной там было страшновато. Как-то раз, подъехав к фонтану, я услышала, как девочка лет пяти говорит своей бабушке: "Вот же она, вот! Я же говорила, что она еще приедет! А вчера просто был дождь!" Я поняла, что ребенок специально тащит бабушку к фонатану в определенный час, чтобы поглазеть на диво дивное в моем лице. Я подъехала к девочке и предложила ей прокатиться. Она смутилась и спряталась за бабушку. Призвав на помощь весь свой опыт общения с мелким СахАром, я все же выманила малышку из-за бабушкиной спины и немного поучила ее катанию на доске. Девочка просто сияла от счастья.
Увы, прогулки со скейтом скоро прекратила погода. Темнеть стало раньше с каждым днем и все чаще моросили скучные осенние дождики. Как-то дождь застал меня на уединенной аллее. Схватив скейт подмышку, я забежала под навес у выставочного павильона. Выставки никакой не шло и вокруг было пустынно. Ливануло не на шутку и я хотела переждать лавину воды, которую выплеснуло на парк тяжелое свинцовое небо, хоть немного, хотя стоять под маленьким козырьком одной мне было неуютно, мокро и зябко. Тут откуда-то из дождя вынырнул дядька в длинном темном плаще, под мокрым зонтом.
- Девочка-девочка, что ты стоишь тут одна?! – сказал он тоном серого волка из сказки. – Давай зайдем вон туда, я тебе собачку покажу.
Оглянувшись по сторонам и оценив ситуацию, я завопила как пожарная сирена, замахнулась на него скейтом и дала деру.
Дух я перевела только у фонтана, где были хоть какие-то люди. Незнакомец в плаще за мной не гнался. А может просто отстал по дороге. Конечно, может, он и впрямь хотел показать мне собачку, о людях всегда приятнее думать хорошо. Но предупреждения, которыми меня напичкали мама с бабушкой, утверждали обратное: от странных дядек в парке ничего хорошего ждать не приходится! Бабушку с тетей Мотей рассказом о незнакомце в плаще я волновать не стала, но парк в одиночестве больше не посещала. А скоро и погода совсем испортилась: вечерами стало мокро и зябко, и отражения фонарей растекались в черных лужах как яичные желтки по чугунной сковородке.
Иногда тоскливыми осенними вечерами я открывала окно в своей комнате, вдыхала запах мокрой опавшей листвы и разглядывала темные силуэты гигантских кабельных катушек, разбросанных по двору соседнего учреждения. Слева голубовато светились окна подсобок универмага Сокольники. Наши окна выходили на его тыльную часть. Пейзаж был унылым, и я скучала по солнышку и церкви Святого Саркиса в окне.
Инициатива
Почти каждые выходные кто-нибудь из родительских друзей, у кого были дети, приглашал меня в театр с последующими гостями. Но вот с одноклассниками, кроме соседки Оли, особой дружбы у меня так и не складывалось.
По непонятным причинам я упорно ощущала себя чужаком, прямо каким-то инопланетянином, и чтобы убрать это тягостное ощущение – в первую очередь в себе самой – всячески пыталась стать всем нужной и интересной. А это был путь в никуда. Но поняла это я, увы, намного позже. Я очень старалась угодить всем сразу, хотя прекрасно помнила папины слова о том, что безотказность – признак шизофрении.
Той московской осенью я постоянно занималась тем, что взрослые назвали бы рефлексией. Например, задавалась вопросом, за что люди влюбляются друг в друга? Как они выбирают того, к кому будут питать высокие чувства, а не какие-то иные?
Почему, к примеру, Грибоедов «волочился», как выражались в те времена, за многими, а «в один миг воспылал высокою страстью» именно к Нине Чавчавадзе?
Почему Есенин, как следует из его же лирики, любил многих женщин и жениться не стремился. Но Зинаиде Райх, а за ней Айседоре Дункан и Софье Толстой все же предложил руку и сердце? Они были красивее остальных? Умнее? Талантливее? Или это все же какая-то химия?!
Почему наш Вовка-Бародар носил цветы Тапоне? Конечно, выбор у него был невелик, но все же в наличии была еще и я! Но он выбрал Тапоню, несмотря на ее вредность.
Почему Грядкин из всех многочисленных медсестер нашего бимарестана выбрал сначала тетю Таню, а потом тетю Тамару, тетю Монику и Мухобойку?!
Почему взрослые мужчины не могли спокойно пройти мимо нашей Марты-Мартышки, ведь она в сущности тоже еще была ребенком?! И красавицей ее сложно назвать.
И, наконец, почему Натик выбрал Ирку?!
В таинстве выбора определенно крылся какой-то секрет – и его следовало узнать!
Правда, конкретно в моем классе никакого «таинства выбора» не было. У нас были две первых красавицы класса, он дружили между собой, хорошо учились, были активны в общественной работе и их любила классная руководительница. Также у нас в классе были два «первых парня», тоже хорошие мальчики – учеба, спорт, общественная нагрузка. Двум «первым» мальчикам нравились две «первые» девочки, при этому никто особо не разбирал, кому какая именно. Всем остальным мальчикам хотелось быть похожими на «первых» мальчиков, поэтому им тоже нравились «первые» девочки, обе сразу. Все девочки, разумеется, мечтали походить на «первых», стремились с ними дружить и им нравились «первые» мальчики – потому что им нравились «первые» девочки.
Получалась какая-то коммуна без малейшей интриги: никаких, как выражалась Мартышка, «романчиков», полное слияние общественного с личным. Не знаю, кому именно это удалось – нашей «классной» или школе в целом – но у нас популярность среди сверстников была тождественна «общественному положению» ученика в школе и в классе. Попросту говоря, любили не отважных романтиков, а удачливых карьеристов. Не зря, видимо, Вышинский задумывал нашу школу как кузницу кадров для номенклатуры. Сила – не в смелости и не в силе как таковой, а в терпении и умении держаться тех, кто в авангарде – эти бесценные для карьериста качества наша школа воспитывала очень хорошо, даже в тех, у кого не было к этому природных данных. Зато в этом не было никакой лжи и раздвоения личности. В соседних «простых» школах, например, в учебное время все были идейные, а после уроков бегали по парку со шпаной. Наши были идейными на самом деле: безынициативного двоечника ждала прямая дорожка в аутсайдеры.
Я же ненавидела проявлять инициативу, само слово ассоциировалось у меня с Шурочкой из бухгалтерии из кино «Служебный роман» или с «гражданкой укушенной из «Белого Бима Черного Уха». У нас были пионерские активисты, которые усердно причиняли всем вокруг добро, не дожидаясь, когда их об этом попросят. Но мне трудно было даже представить себя в этой роли.
Училась я как могла, лучше бы у меня не вышло, как я ни старайся: по русскому, литературе и английскому у меня были пятерки, эти предметы давались мне легко. По всяким ботаникам, географиям и историям, которые начались у нас в пятом классе, я получала четверки – то есть, заданные на дом параграфы я пролистывала, что-то запомнив, но сесть и как следует вызубрить – это было не про меня. Почему-то мне виделось в этом что-то унизительное: то, что при обычном чтении, оседало у меня в голове, я запоминала хорошо и надолго. А то, что не оседало, я тут же выкидывала из памяти насовсем, как лишнее. Моя память сама делала естественный отбор. А я ей не мешала, подозревая, что ее ресурсы не безграничны. И если я буду учить на зубок каждый параграф по требованию каждого предметника, то в моей голове может не хватить места для чего-то, действительно для меня важного. А по алгебре и геометрии я получала двойки, которые превращались в тройки, потому что «математичку» ходили просить за меня «русичка» и «англичанка». Они понимали, что с двойкой в четверти я вылечу из школы, и им было меня жалко. Обе меня любили: «русичка» читала мои сочинения вслух даже старшеклассникам, а «англичанка» радовалась, что я всегда идеально выполняю все письменные задания – и домашние, и классные. На самом деле, мне это было несложно. Но, если я видела, что меня любят, я немедленно чувствовала ответственность, больше всего боясь разочаровать человека, наградившего меня своей симпатией. Поэтому я скорее бы умерла, чем пришла бы в школу с невыполненной «домашкой» по русскому, литературе или инглишу: уроки по этим предметам я делала всегда и с особым чувством, стараясь оправдать оказанное мне доверие. Математмичка же меня не любила – ничего личного, просто как ученика, фатально не способного к ее предмету. И я платила ей тем же: ничего личного, просто мне плевать на педагога, преподающего предмет, к которому я «фатально неспособна».
Таким образом, повысить «общественную инициативу» и успеваемость для меня не представлялось возможным. Мне нравилось просто наблюдать и я это делала… Пока не поняла, что становлюсь аутсайдером.
Нужно было срочно снискать популярность в классе. Иначе с каждым новым московским днем мне становилось скучнее и скучнее: меня не увлекали ни игры сверстников, ни их разговоры, ни их внеклассные кружки и секции. Я не могла заставить себя прыгать с девчонками на переменах в «резиночку»: тем более, они делали это в вонючем школьном туалете, так как в коридорах это запрещалось. А таких девчонок, как Катька, с которыми можно было бы играть во взрослые игры – писать романы и ставить спектакли – в нашем классе больше не было. И мальчишек таких, как тегеранские, с которыми можно было бы самим нафантазировать себе что-нибудь – например, клад или шпионов – самим поверить и увлеченно в это играть, тоже не было. Моя фантазия не находила себе применения, ей не хватало места и от этого казалось, что не хватает воздуха. Объяснить это кому-либо по-человечески было трудно, поэтому я просто молча маялась.
Как-то, когда на улице уже рано темнело, без конца моросил тоскливый осенний дождик, отражения фонарей тонули в черных лужах и было очень тоскливо (слово «депрессия» я тогда еще не знала) я решила сама нажить себе приключений. Не вышло ничего по причине топографического идиотизма, который со временем во мне укоренился. Тетя Мотя очень любила слушать радио, оно всегда работало у нас на кухне и я тоже слушала его, пока завтракала, обедала и ужинала. И вот как-то в обед оно приятным женским голосом объявило, что киностудия имени Горького набирает мальчиков и девочек 9-10 лет для съемок в фильме «Семеро солдатиков». Отбор кандидатов состоится воскресенье в 10 утра в здании киностудии. Я загорелась. Еще бы: все фильмы, где играли дети – «Красная шапочка», «Приключения Буратино» и Электроника – были будто окном в какой-то иной мир, яркий и праздничный. Наверняка у этих «заэкранных» детей жизнь была куда более насыщенной и в ней было гораздо больше впечатлений и развлечений, чем «резиночка» в вонючем школьном «тубзике», фантики на подоконниках, станция юннатов со свирепым медведем и Птичка под скучным моросящим дождем.
Я решила поехать на просмотр. Дети приглашались в сопровождении родителей, но я не могла сказать о своем намерении бабушке, она бы его не поддержала. Зная бабу Мусю, она никогда бы не сказала, что это потому что я не гожусь в кино и вообще туда отбирают по блату. Она бы сказала, что я и так три года не ходила в школу и теперь мне надо наверстывать, «втягиваться в нормальную жизнь», а съемки в кино – это «несчастный, лишенный детства ребенок с невосполнимыми пробелами в среднем образовании». Именно так она ответила, когда как-то во время совместного просмотра «В гостях у сказки» я восхитилась Яной Поплавской и заявила, что хотела бы быть на ее месте. Поэтому бабушке я сказала, что снова еду с Олей на Птичку. Бабу Муся проверила, тепло ли я оделась, взяла ли зонт, дала мелочь на проезд и попросила больше не покупать мышей. Оле мне тоже почему-то не хотелось говорить о своих планах, поэтому я просто зашла к ней и предложила смотаться на Птичку. Как я и предполагала, она отказалась, сказав, что такой поездки не было в ее планах и она уже настроилась раскладывать открытки с репродукциям по альбомам. Оля никогда не принимала решений в последний момент, только заранее. На это воскресенье Птичка у нее запланирована не была, а взять да и сорваться – это было не про Олю. «Тогда если тебе вдруг позвонит моя бабушка, скажи, что ты не захотела на Птичку и я поехала одна». «Конечно, – согласилась Оля, – я так и скажу, ведь это правда. Давай, пока!»
До станции ВДНХ я доехала без приключений, но, выйдя из метро, оказалась в местности, которую совершенно не знала. Я металась в поисках троллейбуса, едущего на улицу Сергея Эйзенштейна, но суровые граждане на остановках будто не слышали моих вопросов. Когда подъезжал очередной набитый транспорт и молча раскрывал гармошки дверей, граждане так же молча туда набивались, изо всех сил утрамбовывая друг друга. Меня с моими робкими расспросами заметила только одна женщина и раздраженно сказала: «Не крутись под ногами, девочка! С родителями надо ходить!»
Настроение мое бесповоротно испортилось. Я стояла, ежась на колючем осеннем ветру, и не понимала, почему воскресным утром граждане свисают гроздьями с дверей под завязку набитого транспорта?! Почему они так не любезны?! Выходной же день! Может, пасмурная погода тому виной? Тогда я еще не знала про «колбасные» электрички, привозящие в Москву по выходным толпы жителей периферии на продуктовый «магазиннинг». И уж тем более не ведала, что самые опытные из пассажиров Ярославского направления в качестве перевалочного пункта используют платформу «Северянин» в районе ВДНХ, откуда штурмуют окрестный наземный транспорт.
Когда я, наконец, нашла нужную остановку (она оказалась на самом краю площади, совсем не с той стороны, с которой я начала поиск), было уже 15 минут одиннадцатого. Я замерзла, глаза слезились от ветра и я чувствовала себя маленьким, никому не нужным комком в глупой кургузой куртке. Красная японская дутая куртка, еще с утра казавшаяся мне красивой, теперь казалась мне нелепой, как и вся я. Время шло, а троллейбус, как назло, все не появлялся. Когда он, наконец, подъехал, я решила на всякий случай уточнить у стоящей рядом тети с такой же полной, как она сама, сумкой на колесиках, доедет ли он до улицы Сергея Эйзенштейна? Стекло, за которым на боку «троллика» красовалась табличка с маршрутом, было заляпано грязью и я не могла разобрать перечисленные там остановки.
Тетя повернулась, измерила меня взглядом и процедила: «Слепая, что ли?» Это было ни «да», ни «нет», я растерялась, тетка тем временем застряла в дверях со своей сумкой. Я стояла на асфальте за ее спиной, ожидая, когда она локтями проложит себе путь в набитое чрево троллейбуса. Когда это, наконец, случилось и я потянула ногу к ступеньке, раздался короткий хлопок – это троллейбус молча сложил свои двери-гармошки и тяжело отчалил от остановки. Я осталась за бортом, часы показывали 10.35. Мне расхотелось идти на киностудию. Я подумала, что это вообще была глупая затея. Если уж я не могу в нужный троллейбус втиснуться, куда уж мне в кино?! Наверняка на киностудии тоже нашлась бы толстая тетка, которая нашла бы повод сказать: «Не крутись под ногами, девочка!», «С родителями надо ходить!» и «Слепая, что ли?!»
Мир сразу окрасился для меня в тот цвет, каким он был снаружи – серый, с черными прожилками. Розовые и золотистые зайчики смелых надежд и идей, предчувствия чего-то нового и увлекательного, словно разом утонули в серо-черном болоте, оставив после себя только черные круги на воде. Мир стал однообразным, равнодушно-враждебным, будто серая глухая стена без окон и дверей. Мне ужасно захотелось свернуться калачиком в своей комнате, на своей кровати и укрыться с головой, предварительно засунув под одеяло Масю. Я натянула капюшон и пошла назад к метро, бросила в щель турникета пятачок и поехала домой. На меня опустилось какое-то безразличное состояние и, добираясь до Сокольников, я нашла в нем свою прелесть. Равнодушно-отстраненного человека нельзя задеть или обидеть, ему наплевать, когда его обзывают слепым и требуют не крутиться под ногами.
Если не приставать к этому черно-серому миру, то и он не станет приставать к тебе – вот что я открыла для себя в тот день вместо проб на киностудии.


Спиной к доске


Из-за того, что моя единственная подружка училась в параллельном классе, когда никто не болел, именно я оказывалась сидящей спиной к доске в нашем перенаселенном классе. Учитывая, что к началу учебного года я опоздала, все давно разбились на пары. Сидеть лицом к классу было не просто не удобно, я чувствовала себя клоуном-новобранцем, который весь вечер на арене. В лучшем случае тебя без конца просили отодвинуться и не заслонять доску или заглянуть в учительский журнал, благо недалеко, а в худшем – корчили рожи и стреляли из полых ручек жеваными бумажками. Из-за этой пытки я перестала опаздывать. Бежала на каждый урок заранее, чтобы с кем-нибудь сесть. А для этого нужно было чтобы кто-то один прогулял, а второй очень захотел сесть именно с тобой.
И скоро я придумала, как стать популярной. Хотя, в общем, этот путь лежал на поверхности и изобрела его отнюдь не я. Собственно, пойти этим путем и советовал мне в поезде Димка.
В нашей школе с большим пиететом относились к «заграничным штучкам». К тем, кто приносил в школу всякие диковины и угощал всех импортными жвачками. Отчего они в такой цене, я поняла, единожды пожевав советскую «Клубничную».
Благодаря отлучке «за бугор», в моей школе я тоже считалась «заграничной штучкой», это я узнала, случайно подслушав разговор нашей «классной» с математичкой, которая готовилась выставить мне «пару» в четверти:
- Эта заграничная штучка, – сказала математичка, – витает где-то в своих мыслях. Я понимаю, что не у всех способности к точным наукам, но она даже не пытается ничего понять, сидит и думает о своем. Ей на все плевать, вопиющее неуважение к предмету!
- Она отвлекается? – уточнила моя классная. – И другим мешает?
- Никому она не мешает, если только сама себе, – фыркнула математичка. – Сидит вся такая загадочная. В потолок посмотрит и запишет что-то в тетрадке. Я мимо по ряду иду, а она рукой прикрывает. Потому что там не примеры, а какие-то вирши. Видно, знает, что папа приедет и все за нее порешает.
Увы, это было достаточно распространенное мнение о таких, как я. На самом деле, я действительно ничего не понимала и понять отчаялась, поэтому на алгебре и геометрии писала любовные стихи, подражая Ахматовой и Цветаевой. Это кое-как примиряло меня с действительностью. К тому же, я не видела, что она там пишет на доске, а очки надеть стеснялась.
Но раз уж я считаюсь «заграничной штучкой», грех этим не воспользоваться, чтобы хотя бы не сидеть спиной к доске. Тем более, внешние атрибуты – джинсы-кассеты-жвачки-наклейки – у меня имелись, оставалось добавить внутреннего содержания. И не распространяться обо всяких там революциях и войнах, из которых состояла моя «заграница». Моя жизнь должна быть красивой, как в глянцевых журналах, которые приносил нам дядя Володя.
«Заграничную штучку» я представляла себе в образе нашей заргандинской королевы Ники, а ее я помнила очень хорошо, с ее разнообразными улыбками, ужимками и выражениями. Я сама была совсем другой, но при надобности легко могла изобразить Нику со всеми ее королевскими замашками.
Пришлось наплевать на заветы родителей не выпендриваться в школе: завоевание в ней авторитета было для меня дороже. В ход пошли шесть коробок, которые я привезла с собой. Кроме одной из них, они были собраны мамой и папой для будущего устроения семейного гнезда, когда их командировка будет закончена. Мама постоянно мечтала об этом вслух, покупая в Тегеране всякие мелочи и не мелочи для дома. Но мое собственное «положение в обществе» оказалось мне дороже родительских планов. Тайком от бабушки я вскрыла пару коробок и принялась таскать в школу всякие «диковины».
Популярность пришла ко мне намного быстрее, чем я думала. И даже не в силу «чудес света», которые я исправно приносила в школу, а из-за казусов, которые с ними происходили.
Как-то я сложила учебники в купленный для папы «кейс» – модный японский «дипломат» с кодовым замком. Перед первым уроком одноклассники окружили меня, разглядывая портфель, с которым в кино щеголяли иностранные шпионы. На меня уже начало снисходить королевское величие, но тут прозвенел урок и в класс вошла математичка:
- Что вы тут столпились? – строго спросила она. – Сели по местам, открыли учебники и тетрадки, проверяем домашнее задание.
С таким остромодным чемоданом у меня сразу нашелся партнер для сидения. Один из новеньких «американцев» сказал:
- А садись со мной, Борисяк все равно не придет, а я хочу еще рассмотреть твой чемоданчик. У моего отца такой же, только вдвое дороже.
Я аж подпрыгнула от счастья со своим чемоданом, не мороча себе голову тем, как он определил на глаз стоимость «кейса» и зачем ему разглядывать мой, если «у его отца такой же, но вдвое дороже»?! Я была рада без памяти, что буду сидеть как нормальный человек, да еще с новеньким, который, не успев явиться в наш класс, не только влился в коллектив, но и «вошел в моду».
Пока я усаживалась, новенький решил помочь мне открыть кейс, приговаривая, что с японскими кодовыми замками она на «ты». В кейсе что-то щелкнуло, после чего он передвинул его по парте на мою сторону и громко сказал: «Я так и знал, это дешевка!»
Еще не понимая в чем дело, я нажала на ручку, и с ужасом поняла, что «дипломат» не открывается! Я оказалась в тупике. Взломать папин новенький «кейс» я бы не смогла, даже если бы очень захотела. Но я не хотела, а по-хорошему он не открывался. Математичка уставилась на меня и не начинала урок, пристально наблюдая за моими хаотичными манипуляциями. Каждое мгновение казалось мне вечностью. Мой сосед по парте, которому минуту назад я так радовалась, отодвинулся и картинно отвернулся от меня, громко бурча себе под нос, что «из-за того, что некоторые из жадности скупают дешевки, срывается урок, а он как раз именно сегодня хотел вызваться к доске».
- Помолчи, пожалуйста, – сказала ему математичка, все-таки она была справедливая женщина и, должно быть, видела, кто именно крутил замок «дипломата». Но и меня надо было проучить. Поэтому она сказала мне:
- Выйди из класса и не появляйся, пока не будешь готова к занятиям, а не к цирку. Если тебя не будет больше четверти часа, лучше не возвращайся вовсе и не мешай нам работать. Иди сразу к директору и сама объясняй, почему у тебя в журнале появится прогул математики. И запомни, что больше тебя Галина Петровна с Татьяной Михайловной не спасут!
 Галина Петровна была моей учительницей русского и литературы, а Татьяна Михайловна – английского. Татьяну Михайловну я любила особенно. Возможно, потому что интуитивно чувствовала, что в школе ее слегка недолюбливают. Что она тоже немножко чужак, как и я. Я смутно ощущала, что с этой англичанкой мы из одного теста, а она частенько понимала меня без слов. Но наш тайный союз был бессловесным: мы его не выдавали не только окружающим, но даже самим себе. Так в одном американском фильме, который я посмотрела в Тегеране, друг друга в толпе вычисляли добрые инопланетяне. Они подмигивали друг другу зелеными лампочками и молча объединялись против злых инопланетян, у которых зеленых лампочек не было, только красные.
Я стояла в пустом коридоре, водрузив «дипломат» на подоконник и отчаянно крутя колесики замка, на глаза против воли наворачивались слезы.
- Что ты тут химичишь? – спросил кто-то за моей спиной.
- Я обернулась. Сзади стоял Леша, комсомольский активист и самый популярный среди старшеклассников парень. Раньше я видела его только в президиуме общешкольных собраний. От волнения я на мгновение потеряла дар речи, но математичку я боялась больше, чем стеснялась Лешу, поэтому выпалила все, как есть:
- Вот, не открывается! Нина Иванна с урока выставила, сказала, если через пятнадцать минут не вернешься с открытым портфелем, иди к директору сама на себя жаловаться. А как я его открою, если в нем мой одноклассник код поменял?!
- И что, не сказал тебе код? – удивился Леша.
- Да он его не знает, потому что сам не понял, как поменял! И теперь делает вид, что это не он, а просто «кейс» дешевый.
- Сложная у тебя жизнь, – рассмеялся Леша, наклоняясь над замком. – Сама на себя жалуйся, одноклассник с приветом...
Через минуту «дипломат» щелкнул и открылся.
- На, беги учись! – сказал Леша, протягивая мне горе-кейс.
С того дня на зависть всем девчонкам он со мной здоровался и спрашивал, не захлопнулся ли мой «дешевый портфель».


Заграничная штучка


В следующий раз я принесла в школу бокалы-«неразбивайки» – с виду крайне хрупкие хрустальные бокалы-тюльпанчики на высокой ножке под шампанское. При мне продавец на Лалезаре, демонстрируя их уникальность, с силой швырял их о мраморный пол. А бокалам – хоть бы хны, ни трещинки, ни царапинки. В наборе было шесть бокалов, в школу я принесла три из них, запланировав показать «фокус» на большой перемене, когда вся школа соберется в столовой. Пол там как раз каменный.
Во время общего завтрака, когда каждый класс сосредоточенно жевал за своим столом, я дождалась относительной тишины, достала из сумки бокал и с силой швырнула его оземь. Бокал жалобно зазвенел и разлетелся на мелкие осколки, стекла брызнули во все стороны. Все стали в недоумении оглядывать по сторонам, откуда в школьном буфете взялся бокал и кто же уронил его с такой силой?!
Я решила, что один бокал нам подсунули бракованный. Достала второй и с размаху метнула его в пол. Он повторил подвиг собрата, разбившись вдребезги. Пораженная таким коварным обманом, я достала третий бокал и запустила им в пол… И только тут заметила, что вся столовая в молчаливом ужасе уставилась на меня. До меня вдруг дошло, как это выглядит со стороны: приличная с виду девочка устроила дебош на школьном завтраке, круша винные бокалы.
В моей ситуации крайне затруднительно было объяснить, что я хотела сказать этим жестом. Оправдываться тем, что я хотела удивить публику, было глупо, ведь хваленые «неразбивайки» взяли и разбились! Но и прослыть девочкой «с приветом» мне не хотелось. Поэтому я срочно изобрела какую-то чушь о том, что проводила опыт.. Мол, вычитала в одной книжке, что если покрыть тонкое стекло специальным раствором, то оно станет небьющимся. Приготовила раствор, покрыла и хотела, чтобы все стали свидетелями моего эксперимента. После чего схватила веник и стала спешно помогать уборщице убирать с пола осколки.
В этот день была проверка из РОНО и нашей «классной» было не до меня, поэтому она ограничилась строгим внушением: «глупых книжек не читать, стеклянные предметы в школу не носить, а, если столько исследовательской энергии, лучше тратить ее на исправление двоек по математике».
Завоевание дешевой популярности пришлось прекратить после того, как очередная попытка удивить класс закончилась-таки вызовом родителей в школу.
Как-то я принесла в класс подаренный Роминой синий лохматый «мешок смеха». Он лежал в моем рюкзаке, уже нормальном, без кодового замка, в ожидании перемены, во время которой я рассчитывала произвести фурор. По дурацкому стечению обстоятельств, первым уроком снова была алгебра. Я, как водится, сидела спиной к доске, а рюкзак стоял под столом, у моих ног. Класс решал написанные на доске примеры и я снова чувствовала себя клоуном на арене: меня просили отодвинуться то вправо, то влево, то подсказать, какая там цифра, а то издалека не видно… В очередной раз двигаясь вместе со стулом, я, видимо, задела ногой свой рюкзак. А может, он упал на бок сам. Так или иначе, но из него вдруг раздался громкий и раскатистый мужской хохот – гомерический, как сказала бы моя мама. «Мешок»-то срабатывал от удара о твердое!
Все замерли в недоумении. Машинально я отпихнула под столом рюкзак подальше от себя, чтобы учительница не вычислила источник хохота. Рюкзак с хохочущим «мешком» прокатился по полу и попал под ноги сидящим в среднем ряду. Когда хохот раздался под ними, они испугались и задвигали стульями, отчего мой рюкзак расхохотался пуще прежнего. Я уткнулась в тетрадку, делая вид, что поглощена решением примера.
- Прекратить безобразие! – неуверенно сказала Нина Ивановна.
По глазам класса она видела, что ученики и сами не понимают, что происходит. А мои глаза она не видела: я же сидела рядом с ней, лицом к классу.
Потом то ли до кого-то дошло, что хохочет рюкзак и делает это от пинка ногой, то ли просто так вышло, но рюкзак стали гонять под партами по всему класса, отчего он так и заливался хохотом. При этом над партами под раскаты этого жутковатого смеха на математичку смотрели 44 пары невинных глаз. Наконец, в какой-то момент учительница уловила дислокацию источника звука и грозно сказала:
- Королев! Встань и выйди вон из класса! И без родителей не возвращайся!
Королев был очень хороший мальчик. Не знаю, пинал ли он рюкзак, но в ту секунду он был именно под его партой. С бесстрастным видом Королев встал и пошел на выход. Класс проводил глазами его спину, а как только за изгнанным закрылась дверь, его сосед по парте от греха подальше отпихнул от себя опасный рюкзак – и издевательский мужской хохот грянул вновь!
А следом расхохоталась я – по-моему, еще громче, чем «мешок». Нет, мне, конечно, было страшно и все такое, но ничего смешнее этой сцены я давно не наблюдала! Надо было видеть лица математички, того, кто отпихнул рюкзак, и всех остальных! Из глаз моих брызнули слезы, я понимала, что выдаю сама себя, но никак не могла остановиться. Тут Нина Иванна, похоже, поняла, в чем дело. Она наклонилась и заглянула под парты.
- Чей это там валяется портфель? – спросила она, как ни в чем не бывало. – Верните-ка его хозяину, не надо разбрасывать вещи по полу.
Все же не зря у нашей учительницы был огромный педагогический опыт. Тут же одна добрая девочка безо всякой задней мысли подняла рюкзак с пола и, хлопая глазами, спросила: «А чье это?» Промолчать в данном случае было бы уже откровенным враньем и трусостью, поэтому я честно подняла руку.
Нина Иванна брезгливо, двумя пальцами, взяла в руки рюкзак и передала мне:
- Возьми и выйди из класса, – сказала она. – И без родителей в школе не появляйся. А Королева позови назад.
Пока я шла к выходу, «мешок», как нарочно, еще раз расхохотался на прощанье. За дверью стоял Королев. Я махнула ему – мол, можешь возвращаться. Он зашел назад в класс с таким же невозмутимым видом, с каким минуту назад вышел из него.
После этого мне пришлось сообщить бабушке, что ее вызывают в школу, и прекратить выпендриваться. Хотя планов у меня было громадье: я собиралась притащить в школу еще «Полароид» и портативный магнитофончик с функцией диктофона, чтобы поразить всех моментальными фото и записью скрытым микрофоном. Когда не можешь быть интересен окружающим сам, за тебя это делают вещи.


Макулатура


В конце сентября приехали в отпуск родители – вернее, приплыли на том самом теплоходе «Гурьев», причал которого я видела из окна поезда в бакинском порту. Всего через месяц им предстояло уплыть на нем же назад в Иран.
- Болтал нас «Гурьев» вдоль Мардакяна, как Киров Есенина, – поделился впечатлениями папа.
- О, одна треть дядьки из Марьиной Рощи! – развеселилась я.
В Москве наши тегеранские шуточки стали как-то забываться и сейчас воспоминания о старике «не Кирове» (так мы с папой прозвали памятник Грибоедову у метро Кировская за то, что мама, проходя мимо, постоянно напоминала мне, что это не Киров) и «одной трети дядьки» (про бюст Кирова в Марьиной Роще) согрели мне душу прямо тегеранским теплом.
Мне жутко захотелось назад!
Но родители, в отличие от меня, по Тегерану, похоже, не только не скучали, а были рады без памяти, что им удалось вырваться оттуда хоть ненадолго. В Москве у них было много дел. А еще они рассчитывали успеть отдохнуть в санатории в Паланге, на Балтийском море.
Только я заявила, что теперь братика со мной так запросто, как в Тегеране, не оставишь, у меня школа и уроки, как бабушка взяла и поведала про мои школьные подвиги. Как ее вызвали в школу, где она «выслушала такое, что чуть не получила инфаркт». Бабушка принялась перечислять все то, что вызвало у нее приступ тахикардии. Дескать, ваша девочка красит волосы, в ушах у нее сережки, она стучит по полу деревянными подпорками, которые у нее вместо нормальных туфель, смеется на уроках мужским голосом, в буфете бьет винные бокалы, которые сама же и приносит, макароны у нее слиплись, а на уроке кулинарии вместо торта она приготовила «изделие, пропитанное коньяком». В общем, сплошное недоразумение, а не девочка! А еще за границей воспитывалась!
Но родители, судя по всему, еще не отошли от тегеранских бомбежек и каспийского укачивания, потому что особо ужасаться не стали, даже мама. Сказали только, что сначала сделают свои дела, потом съездят отдохнуть, а уж перед самым отъездом назад в Тегеран, так и быть, сходят в школу и испортят себе настроение.
Братика мне теперь никто и не думал поручать, им занялась тетя Мотя. А бабушка, используя такую удачную возможность, занялась воспитанием собственной дочери – моей мамы. На меня никто не обращал внимания, будто меня и не было.
Первым делом родители купили на чеки машину, на которую встали в очередь еще год назад – белую «Волгу». Папа мечтал о черной и «писался» в очередь именно на нее, но черный цвет оказался дефицитным, даже на чеки. Обновку любовно запрятали в гараж-ракушку, наспех отругали меня за вскрытые коробки и недостающие бокалы и через неделю улетели в свою Палангу, забрав братика с собой. В последних числах октября им предстояло плыть назад.
Вернулись они дней за пять до отплытия.
Из литовской Паланги мне привезли кулон в форме капельки из прозрачного янтаря в тонкой золотой оправе. Это был подарок на мой день рождения, который они пропустили. Янтарь в кулончике был настолько прозрачным, что внутри капельки можно было разглядеть «глазки» песчинок. Папа сказал, что это «гюзмунчак» по-прибалтийски.
На следующий день, вооружившись подарочными зонтиками «со слонами», они отправились в мою школу. Там по случаю их появления припомнили все – не только двойки по математике, но и изделие с коньяком», и «мешок со смехом», и бокалы, и папин «кейс». И намекнули на то, что «заграница развращает».
По поводу особенностей «заграницы», которая меня «развратила», родители хранили деликатное молчание, только пообещали, что очень скоро я исправлюсь, пусть дорогие педагоги только не волнуются!
- Что это за лекцию о международном положении ты им прочла на экзамене?! – поинтересовался папа, вернувшись с мини-родительского собрания, посвященного моей персоне. – Педсовет о сих пор в шоке. «Мы про взрывы, про пожары сочиняли ноту ТАСС, тут примчались санитары и зафиксировали нас…»
- Это не повод для шуточек! – одернула его мама. – Лучше бы провел с дочерью беседу, как себя вести! А то только языком болтает и дурака валяет, а по математике двойки!
Мне объявили, что отныне я буду посещать дополнительные по алгебре и геометрии: родители договорились с Ниной Ивановной.
Следующие два дня были испорчены напрочь: меня с утра до вечера пилили, чем заставили еще больше возненавидеть эту чертову московскую школу. Прав был Серега: в стреляющем Тегеране было намного спокойнее!
За два дня до родительского отъезда в нашей школе объявили сбор макулатуры. Он гордо именовался «чемпионатом» и победителя ждал вымпел, грамота, почет и уважение. Макулатуру велели приносить на задний двор школы к 10 утра в воскресенье. Там будут дежурить физрук и трудовик с безменами: они будут взвешивать, кто сколько принес, и записывать, а к 3-м часам дня объявят победителя.
Родители вызвались мне помочь: им не терпелось избавиться от картонных коробок, которых с их появлением в квартире появилось еще штук десять, и от кучи бумажных упаковок, в которых, обмотав в десять слоев, перевозили купленные в Тегеране бьющиеся предметы. Папа рассказал, что пока мама не накупила все эти бесчисленные «финтифлюшки» для дома, она просто отказывалась уезжать в отпуск.
Вскоре в нашем коридоре выросла настоящая бумажная гора: это мы собрали по дому всю ненужную бумагу. Зашла грустная Оля и рассказала, что ее родители «сдали все бумажки подчистую на книжки» и она не может даже поучаствовать в чемпионате. Мы тут же от всей души презентовали ей целую коробку, под завязку набитую мятой упаковочной бумагой.
Тут стало понятно, что в руках это все не унести, и папе придется везти макулатуру на своей новенькой «Волге».
Я вырядилась в привезенные родителями новые джинсы и серебряную ветровку с надписью во всю спину. На общешкольные мероприятия вроде сбора макулатуры или однодневные «походы» за город под предводительством физрука и географички можно было являться без школьной формы, чем все активно пользовались, чтобы выделиться, и приходили нарядные, как на праздник. Оля надела свою модную многоярусную юбку из плащевки, в которой блистала на школьном «огоньке». В яркой одежде хоть мальчишки обращали внимание. А то когда в школьной форме, они смотрели будто сквозь тебя.
Папа сбегал в «ракушку», подогнал машину к подъезду и мы всей семьей, включая тетю Мотю с моим младшим братом, загрузили туда собранные бумажные отходы.
Братику скоро исполнялся год и он только что научился ходить, пока еще спотыкаясь. Но и он нес в машину какой-то бумажный кулек, который сунула ему тетя Мотя.
На заднем дворе школы мы произвели фурор. Школьники, как муравьи, тащили на себе бумажные тюки. А тут въезжает новенькая белоснежная «Волга», подруливает прямо к физруку с безменом, и оттуда выплываем мы с Олей, одетые «по фирме». Все головы разом повернулись в нашу сторону. И пока мы разгружали привезенное, вся школа не сводила с нас глаз. Так папа невольно добавил свои «пять копеек» к созданному мной образу «заграничной штучки», которая возит макулатуру в новой «Волге» и разгружает ее в фирменной одежде. Чемпионат мы выиграли и получили грамоту «за активное участие в сборе вторсырья на благо советской Родины».
В день отъезда родителей дул особо злой ветер, разгонявший и без того косой ливень. Низкое свинцовое небо висело прямо над крышами домов, и даже туч на нем не было видно, так все вокруг заволокло сырым холодным туманом. Темно на улице было с самого утра, будто и не рассветало вовсе.
По-моему, родители даже радовались, что уезжают назад в тепло. В Тегеране в ноябре солнце и не думало исчезать.
Им предстояло сначала лететь на самолете до Баку, а там пересаживаться на теплоход, плывущий в Энзели. Я вспоминала улыбчивый Баку и усыпанный огоньками порт, и мне очень хотелось уехать с ними.
Мы с бабушкой и тетей Мотей проводили маму, папу и брата до машины, которую прислала папина работа. Постояли минутку на пронизывающем ветру, махая им вслед, вернулись в квартиру – и жизнь снова пошла привычным чередом.


«Для кого-то просто летная погода…»


Вечером того дня мне было очень грустно. Если бы родители позвали меня с собой, я, не задумываясь, бросила бы эту школу.
Через два дня мама позвонила, сообщила, что они благополучно добрались до места, но вот поездочка вышла не для слабонервных.
Мама в самых мрачных тонах расписала 16 часов отчаянной качки по свинцовым волнам неприветливого в конце октября Каспия. Залив Мурбад в порту Энзели, забитый невзрачными рыболовецкими лодками. И сам Энзели, поздней осенью похожий на вымершую деревню.
Единственное, что, по словам мамы, скрасило это жуткое путешествие – встреча с ее любимцем Вахтангом Кикабидзе.
Мы с бабушкой слушали маму с двух параллельных телефонов и хором проявили любопытство.
Мама рассказала, что началось все с того, что из-за нелетной погоды задержали вылет в Баку. Сначала на два часа, потом еще на три, потом еще на два…. Если бы сказали сразу, что задержка на семь часов, можно было бы вернуться домой. Но не сказали, поэтому время пришлось коротать в баре «Домодедова». Там же, по словам мамы, томились пассажиры с рейса «Москва-Тбилиси», который тоже каждый час переносили еще на час. Среди них оказался мамин любимый певец Вахтанг Кикабидзе со свитой.
Мама с папой уложили братика спать прямо в прогулочной коляске, а себе взяли коньяку, уж больно нервный выдался день. Аналогично утешались пассажиры тбилисского рейса.
Тут трубку у мамы выхватил папа и продолжил рассказ сам. Про то, как после первой рюмки наша мама только косилась в сторону своего любимца, после второй стала разглядывать его более пристально, после третьей стала напевать «Для кого-то просто летная погода…», а после четвертой вообще встала и ушла за стол к Кикабидзе и компании…
Мама что-то верещала на заднем плане: в тегеранской квартире не было параллельного телефона, а то бы она точно не дала папе дорассказать. Мама опасалась, что папины шуточки услышит бабушка и примет их за чистую монету.
Папа, конечно, преувеличивал, чтобы было еще смешнее, но по сути все оказалось чистой правдой. По мере синхронного откладывания бакинского и тбилисского рейсов их пассажиры объединились в баре. Общие проблемы, как известно, объединяют. Узнав своего любимого певца, мама сделала комплимент его творчеству. А он, как истинный джигит, в благодарность прислал от своего стола к маминому столу бутылку коньяка. Папа, как восточный человек, не мог остаться в долгу и тоже прислал от их стола к столу Кикабидзе какую-то бутылку. Тот ответил вазой фруктов, папа заказал на их стол красную икру… В конце концов, им надоело гонять официанта и они просто объединили столы. В ту ночь бакинский и тбилисский рейсы вылетели одновременно – на семь часов позже заявленного в расписании времени. Пять из этих семи часов мои родители сидели за столом с компанией Кикабидзе, слушая поэтические грузинские тосты. Особенно приключение порадовало маму.
- Друзья называют его Бубой! – кричала она за папиной спиной, пытаясь выхватить у него телефонную трубку.
Но папа стал прощаться, процитировав Фазиля Искандера:
«…И если мы с тобой на каком-то аэровокзале в нелетную погоду оказались за одним столиком и я предложил тебе распить бутылку вина, то это было не что иное, как приглашение раскрыть друг другу свои душевные богатства…»


Комсомольская дискотека


После отъезда родителей потянулись унылые и однообразные московские будни.
Чем холоднее становилось на улице, тем более вялой и сонной ощущала себя я. Желания и цели таяли как прошлогодний снег, хотелось только читать под лампой с урчащей Масей или спать, накрывшись с голой одеялом. Темно и холодно и днем, и ночью, как тут можно жить?!
Из-за московской промозглости, от которой все время хотелось есть, от тети Мотиных пирожков и бабушкиных тортиков, я стала неумолимо поправляться. Обнаружив, что не лезу в тегеранские джинсы, я решительно отказалась от еды – совсем. Бабушка перепугалась и принялась названивать родителям. Они ответили, что у них каждый день прямо перед носом что-нибудь взрывается, и они не в состоянии осознать масштаба катастрофы, вызванной моим отказом от пирожков.
Интересно, что мои сверстники будто не ощущали этой упаднической атмосферы унылой поздней осени, переходящей в тягостную безрадостную зиму. Они были так же бодры и веселы, как и под солнцем.
Я все время чувствовала себя какой-то другой, хотя добросовестно желала быть таким же беспечным подвижным ребенком, как большинство моих одноклассников. У них, конечно, были свои заботы и трудности, но, как сказал бы мой папа, «чисто утилитарные» – как бы за «трояк» дома не влетело и как сэкономить деньги на завтраках, чтобы купить новых аквариумных рыбок.
Не могу сказать, что сама я денно и нощно размышляла о судьбах человечества и мироустройстве. Но и рыбками заинтересовать себя никак не могла. Я не впадала в истерику из-за замечаний в дневнике, троек и даже двоек, смутно понимая, что все это суета. Тогда Боярский только выпустил песню «Все пройдет – и печаль, и радость» и ее слова очень отвечали моему внутреннему состоянию.
 Все проблемы моих ровесников казались мне пресными и не пробуждали во мне ничего, даже отдаленно похожего на то, что я испытывала в Тегеране, когда мы с мальчишками играли в привидения или подсчитывали звезды на бомбящих нас советских самолетах.
Бабушка говорила, что я пресыщена впечатлениями «со знаком минус» и потому «равнодушна к нормальной жизни». И все, что в ней происходит, для меня «как щекотка перышком для толстокожего тюленя». На «тюленя» я немного обижалась, но в целом признавала, что в своей короткой жизни я видала виды и поинтереснее.
А моя классная руководительница как-то сказала бабушке, что я обладаю «здоровым пофигизмом». И не исключено, что «взирать на презренную школьную суету свысока» – это защитная реакция моей психики. Потому что в число лидеров класса я не попала, а «просто так» мне скучно.
Самой мне казалось, что я смотрю не свысока, а, скорее, немного сверху и сбоку. То есть, я не пыталась изменить ничего из того, что меня окружало, никуда не лезла, если меня об этом прямо не просили, не причиняла никому ни добра, ни зла, а просто наблюдала. Мне не хотелось ни во что вмешиваться, ни нарочно, ни случайно.
Из одноклассников я ни с кем не ссорилась, но и ни с кем не дружила. С наступлением холодов с Олей мы стали видеться реже, стало не до гуляний, зато начали писать совместный роман, передавая друг другу с 7-го на 11-й этаж толстую тетрадку на 96 листов, купленную вскладчину в книжном за 44 копейки. Писали по очереди: главу Оля, главу я. Вместе мы избрали для романа только главных героинь – прототипов самих себя – а уж что с ними происходило, каждая из нас решала сама при написании своей главы. Это была хорошая забава, при которой каждая становилась и писателем, и читателем одновременно. Когда мне с 11-го присылали очередную Олину главу (иногда ей было до того некогда с ее многочисленными кружками, что она передавала тетрадь с идущей в магазин бабушкой), я всегда сразу с любопытством кидалась узнать, что же в этот раз она учинила нашим героиням?! А потом с удовольствием писала продолжение, предвкушая Олино удивление неожиданным поворотом сюжета. Наши «альтер-эго» попадали в самые невероятные места и переделки и от этого казались живыми. В вымышленном мире наших героинь было куда интереснее, чем в реальном.
Поздними вечерами, когда бабушка уже ложилась, я втихаря развлекалась тем, что ловила по радио Тегеран, узнавая нужную радиостанцию по ключевым словам «энгелаб-е-ислами» («Enghel;b-e-isl;mi» – исламская революция – перс.) и «джамхурие исламие Иран» (исламская республика Иран). Поймав нужную волну, я часами в ночи слушала в наушниках азаны и ставшую родной распевную речь на фарси.
Кроме сонной лени меня ничто не беспокоило. Но вкупе с отказом от пирожков моя бабушка решила, что я заболела. Я узнала об этом, случайно услышав, как она вещает кому-то в телефонную трубку, что у «девочки затяжная депрессия на фоне разлуки с матерью». Предположив, что ее собеседником может быть кто-то из дедушкиных коллег-психиатров, я не на шутку перепугалась. Надо было срочно становиться «нормальным ребенком», пока бабушка куда-нибудь меня не упекла. А то ведь она тоже, как и мама, «из семьи медиков», что порой бывает опасно для здоровых окружающих.
Чтобы бабушка успокоилась, надо было срочно стать бодрой и беззаботной.
Пионер должен быть бодр, весел, открыт и прозрачен как слеза. В его шкафу не должно быть никаких скелетов, а в голове – исключительно светлые думы об общественном благе. И тогда окружающий мир становился доброжелательным.
Поняла я это 28-го октября, когда Оля позвала меня вечером к школе – посмотреть в окна физкультурного зала на дискотеку в честь дня рождения комсомольской организации. На ту самую, которую год назад Оля описывала мне в письме, и я очень удивлялась, читая о ней в Тегеране. Но из Москвы уже не казалось таким странным, что самая веселая дискотека, где можно выпивать и ставить «идеологически-опасную» музыку – именно комсомольская, а не где-нибудь в общаге макаронной фабрики, где как раз все было очень строго и за танцующими надзирали комсомольские же дружинники. Общаги макаронного комбината и Бабаевской фабрики, как и сами предприятия, находились недалеко от нас, на Красносельской. И по району ходили слухи, что на танцы к ним не пускают, зато в окно женского общежития влезть элементарно и можно всю ночь спокойно пить портвейн с веселыми фабричными девчонками.
На дискотеку по поводу дня рождения комсомола пускали только комсомольский актив. Вечер был темным, холодным и неуютным, как почти все московские вечера в конце октября. Мы с Олей пришли на задний двор школы, куда выходили окна физкультурного зала. Он располагался в полуподвальном помещении, окна его были в углублении и чтобы заглянуть в них, требовалось присесть на корточки. Мы сидели на бортике оконного углубления, как две курочки на насесте, и тщательно всматривались в окно, за которым была полутьма и вспышки цветомузыки. Музыки слышно не было, но чувствовалось, как стекло содрогается от мощных басов.
- Видно, профессиональные колонки у них, – вздохнула Оля. – Везет же этому активу!
В темноте окна смутно различались ритмично движущиеся силуэты комсомольских работников.
Минут через пятнадцать созерцания я стала замерзать. И только собиралась сказать об этом Оле, как сзади на мое плечо легла чья-то рука.
- Подсматриваем, девушки?
От неожиданности я вздрогнула и вскочила. За нашими спинами возвышался улыбающийся старшеклассник Леша, глаза его весело блестели. С ним был его одноклассник, такой же рослый, как и Леша. Звали его Денис или просто Дэн. Леша с Дэном были самыми популярными «старшаками» в школе, а заодно комсомольскими активистами. Сейчас оба жевали жвачки, но по легкому запаху табака я догадалась, что они выходили на темный задний двор, чтобы втихаря покурить. А теперь шли назад на свои комсомольские танцы через заднюю дверь физкультурного зала.
- Вот, Дэн, познакомься, – сказал Леша своему приятелю, указывая на меня. – Эта барышня явилась на уроки с японским кейсом и захлопнула его так, что не смогла достать учебники. Нина Иванна выставила бедняжку в коридор вместе с чемоданом. И девчонка роняла там слезу на кодовый замок в ожидании опытного медвежатника…
- И тут появился добрый волшебник Алексей, – подхватил Дэн. – Любитель женщин и кодовых замков.
- Друг, как всегда, все знает! – согласился Леша.
Оба захохотали. Вид у этих комсомольских вожаков был на редкость беззаботный, от них так и веяло другой жизнью, куда более интересной, чем наша.
- Классно там у вас! – сказала Оля с нескрываемым восхищением.
- Так что ж вы тогда здесь, а не там? – подмигнул Леша.
- Так кто ж нас пустит?! – вздохнула Оля.
- Ну что, брат, – хлопнул Леша по плечу Дэна, – побудем добрыми волшебниками? Пригласим девчонок на танцы? У нас будут самые молодые партнерши!
- Чего ж не пригласить? – согласился Лешин друг. – Девчонки симпатичные. А наши, глядишь, сговорчивее будут, увидев юную смену!
Мы с Олей даже не успели осознать обрушившегося на нас везения, как лучшие парни школы схватили нас за руки и потащили к заднему входу в физзал.
На входе дежурил молодой физрук. По веселому блеску его глаз было видно, что веселье не обошло и его. Леша с Дэном обращались к нему на «ты» и по словам, которыми они перекинулись, я поняла, что до перекура они вместе выпивали в тренерской.
- Вадимыч, пустишь наших девушек? Это самые активные из пионерок! – сказал Леша физруку.
- Самые активные, говоришь? – усмехнулся физрук. – А не малы они для комсомольской активности-то?
- В самый раз! – заверил его Леша. – Должны же мы растить юную смену!
- Только выведите их до окончания, лады? – предупредил парней физрук и сделал приглашающий жест. – Добро пожаловать в комсомольский авангард!
Мы спустились в зал. Музыкальные басы били прямо по ушам, зал сотрясался в ритмах самой модной американской танцевальной музыки, слушать которую простым смертным не рекомендовалось. Наряженный в соответствии с последним писком моды, «комсомольский авангард» не притоптывал на месте, как это происходило на обычных школьных дискотеках, а расслаблялся очень смело, выделывая замысловатые па, явно скопированные с зарубежных видеороликов, просмотр которых был доступен только избранным. Никто никого не стеснялся, здесь были только свои и даже учителя за ними не следили! Из взрослых был только пьяненький физрук и секретарь парторганизации школы. Она плясала в компании с десятиклассницами.
Мы с Олей обомлели от восторга. Не дав нам опомниться, Леша с Дэном вытащили нас в центр зала и закрутили в танце. В первые секунды мы стеснялись, но громкая музыка и атмосфера вечеринки сделали свое дело. Возбужденные увиденным, мы с Олей влились в танцующую массу старшеклассников, стараясь повторять их модные движения.
 Наше появление не осталось незамеченным. Еще бы: лучшие мальчики школы притащили каких-то малолеток! Старшеклассницы стали кучковаться вокруг нас и перешептываться.
- Фурор налицо! – крикнул Леша Дэну, пытаясь перекричать грохочущие басы. – С партнершами мы не ошиблись!
Леше явно нравилось эпатировать публику и быть в центре внимания, для этого мы ему и понадобились. Зато мы обеспечили себя яркими впечатлениями впрок.
- Девочки, а вам уроки разве не надо делать? – улучив паузу между песнями, ехидно сказала нам десятиклассница Марго, прозванная в школе Тэтчер, не только за имя, но и за холодные высокомерные манеры. Про нее говорили, что она влюблена в Лешу.
- Они уже сделали! – ответил за нас Леша.
Пока Тэтчер размышляла, что ему ответить, началась медленная музыка. Леша положил руку мне на талию и только потом сказал:
- Вы позволите?
Смотрел он при этом не на меня, а на Тэтчер. В глазах его плясали чертики.
Мне вдруг стало дико весело, аж до мурашек в коленках. Должно быть, я почувствовала дух приключения, которых мне так не хватало в повседневной московской жизни.
- Конечно, с удовольствием! – сказала я, тоже глядя на Тэтчер.
Она фыркнула и отвернулась. А мы с Лешей стали танцевать медленный танец. Для меня это был первый в жизни танец с мальчиком. Я немного путалась у высокого Леши в ногах, но ощущения мне очень понравились. Оля танцевала с Дэном.
Продолжение фурора ждало нас на следующий день в школе. Мы с Олей стали героинями дня. Оказывается, видели нас не только старшеклассники, физрук и секретарь парторганизации, они бы не стали болтать, ценя дружбу с Лешей и Дэном. Но, как выяснилось, поглазеть на «танцы вожаков» в окно пришло в голову не только нам с Олей, на задний двор школы вечером в день рождения комсомола пришли ученики и других классов. Больше всех сплетничали восьмиклассницы: по возрасту они уже были комсомолки, но на дискотеку актива их еще не звали. Как ни странно, слухи о том, что две пятиклассницы проникли на взрослую вечеринку и отплясывали там с лучшими парнями школы, пошли нам на пользу. Нас с Олей зауважали. Мне показалось, что даже учителя стали относиться ко мне более снисходительно, а моя «классная» посмеялась, что раз я нашла себе такого покровителя, а родители мои отсутствуют, то теперь вместо них, когда я в очередной раз напортачу, она будет вызывать в школу Лешу. Все знали, что Лешин папа – очень важная шишка в ЦК и дружба с его сыном дорогого стоит.
А я после того случая поняла главное: если держаться «авангарда», жить станет веселее.
Я перестала грустить и добровольно записалась в КИД – Клуб Интернациональной Дружбы, где уже работала Оля. Общественная работа там заключалась в организации переписки учеников нашей школы с зарубежными сверстниками. Это оказалось очень даже увлекательно. Я ходила по классам, раздавая адреса ровесников из стран соцлагеря, которые получала в КИДе, и объясняя, как и зачем писать им письма. Написанные письма сдавали мне, я приносила их на общее КИДовское собрание, которое проверяло их содержание, после чего я сдавала стопку посланий в канцелярию директора, откуда их отправляли за рубеж. Приходящие оттуда письма сначала проверяли на собрании, а потом я, словно почтальон, разносила их по классам. Благодаря работе в КИДе, я скоро перезнакомилась со всеми классами в нашей школе и тоже стала популярной личностью.
Заметив, что я увлеклась «нормальными вещами», бабушка успокоилась и перестала ябедничать на меня родителям.
С общественной активностью время понеслось вскачь.
7-го ноября мы с Олей и ее папой, вооружившись флажками и шарами, влились на Русаковской в колонну вертолетного завода, идущую на демонстрацию. Единение с толпами людей со всего города по общему поводу мне понравилось. Только к концу демонстрации я так замерзла, что потеряла к единению всякий интерес.


Новый 1982-й


В середине ноября в Москве уже наступила зима. Выпал снег и в нашем дворе появились укутанные в оренбургские платки дети на санках и бабушки в валенках.
- Где мои валенки? – спросила я у бабушки.
- На антресолях, – с готовностью ответила тетя Мотя. – Достать?
- Подожди, Мотя, – одернула ее бабушка и посмотрела на меня с любопытством. – А зачем они тебе?
- Как зачем? – удивилась я. – Носить! Зима же!
Бабушка еще секунду смотрела на меня с недоумением, а потом расхохоталась.
- Я только что поняла! Боже мой, Мотя, налей мне воды, у меня аж сердце прихватило! – приговаривала бабушка, всхлипывая от смеха. – Боже мой, прислали на мою голову босую и дикую! Ребенок до отъезда в свою пустынную цивилизацию зимой ходил в валенках и галошах! И считает, что в Москве в них ходят все!
- А разве нет? – удивилась я, вызвав у бабушки новый приступ смеха.
- Деточка, – сказала она наконец, – валенки зимой носят, но только дети и старушки, чтобы не замерзнуть, гуляя на улице. А одиннадцатилетние девочки ходят в зимних сапожках на меху. Ты прости, что я смеюсь. Я просто представила себе, как ты, шокировавшая всю школу своими остромодными сабо на деревянной платформе, теперь явишься в валенках! Наверняка с дубленкой их наденешь? Будешь как монгольский пастух. Горе ты мое тегеранское!
Я тоже вообразила себе эту картину и засмеялась вместе с бабушкой.
- А девочка-то дело говорит! – храбро сказала тетя Мотя. Бабушку она хотя и побаивалась, но на мою защиту вставала всегда: – Все бы вам пижонить, а в валенках-то теплее!
- После определенного возраста это неприлично! – строго сказала бабушка. – А если бы моя дочь была нормальной матерью, она бы позаботилась о зимних сапогах для ребенка. Но, видимо, дикий Восток лишил ее остатков здравого смысла. Собирайся, поедем в «Детский мир», – добавила баба Муся, обращаясь ко мне.
В тот же день я стала обладательницей коричневых кожаных сапожек на меху и на «манке» – белой подошве из специального водонепроницаемого материала. В «Детском мире» бабушка не нашла ничего подходящего, позвонила Риве и по ее наводке сапоги нам продали в ГУМе, с черного входа.
Зима принесла с собой хлопоты, от которых я уже успела отвыкнуть.
В школе объявили о том, что уроки физкультуры теперь будут проходить на лыжах. Тетя Мотя достала с антресолей мои старые лыжи, они оказались мне коротки. К тому же, они были совсем детскими, с кожаными ремешками вместо креплений, а нужны были настоящие, с ботинками.
Мы с бабушкой объехали несколько магазинов спорттоваров, лыжи моего размера оказались дефицитом. Бабушкина «палочка-выручалочка» Рива в случае лыж оказалась бессильна: на спортивный дефицит ее связи не распространялись. В итоге кто-то подсказал бабе Мусе попытать счастья в пункте проката в самом конце улицы Гастелло, недалеко от Электрозаводского моста. Мы пришли туда и обомлели при виде разнообразия «дефицитных» лыж и коньков: правда, все ни были не новые и довольно покоцанные, но и покупать насовсем их не требовалось, за рубль-тридцать их выдавали напрокат помесячно.
Лыжи на мой рост сразу же нашлись, заодно работница проката вынесла и фигурные коньки. Я примерила и просительно посмотрела на бабушку. Мои «дотегеранские» фигурки стали мне малы, а на каток я собиралась. Бабушка взяла и коньки, и лыжи до самого 1-го марта. Ботинки у «фигурок», правда, были не белоснежные, как у моих прежних, которые «доставал» по блату папа через своего друга-директора ледового дворца, а серые, потресканные. Зато мягкие – видно, предыдущие владельцы как следует их потрепали. Нам выписали две квитанции, коньки тут же поточили, а лыжи смазали. Теперь я была экипирована зимним спортивным снаряжением до самого конца зимы.
Нагруженные своими приобретениями, мы с бабой Мусей вышли на заснеженную Гастелло и заметили, что возле Электрозаводского моста сооружается елочный базар.
- Вот там и купим елочку, – постановила бабушка. – Елка должна быть настоящей, это создает ощущение подлинного праздника, а не суррогата! Я так люблю, когда пахнет хвоей!
Неделю спустя мы так и сделали, простояв часа два в очереди. Вечер выдался не очень холодным, снежок приятно скрипел под ногами, в лицо летели крупные, словно сказочные, резные снежинки и стоять на улице было даже приятно. Очередь за елками сама по себе создавала праздничное предновогоднее настроение.
Елочку выбрали высокую и пушистую. Продавец запеленал нам ее, как младенца, и мы с бабушкой вдвоем тащили нашу елочку по укрытой снегом, как белым одеялом, улице Гастелло.
Дома вокруг елочки захлопотала тетя Мотя. Ее протащили в гостиную, распеленали, установили в крестовину, а крестовину в ведро. Подмели иголки стали наряжать.
По квартире понесся дивный еловый аромат, полный волшебных предвкушений. По телевизору уже крутили предпраздничные программы, а заставки между ними были новогодние – с елочными лапами, шарами, звездами и переливающимися огнями надписями: «Новый 1982 год». Доставать елочные игрушки доверили мне. Они лежали, укутанные ватой, в старых коробках на антресолях. Подставили кухонную табуретку, а на нее еще маленькую «подножную» скамеечку, на нее бабушка ставила ноги, чтобы не затекали, когда вязала перед телевизором. Я влезла на эту пирамиду, тетя Мотя держала меня за ноги, а бабушка приготовилась принимать у меня коробки с украшениями.
Из недр антресолей одновременно пахло пыльным старьем и новыми обоями и клеенкой, которые хранила там мама. А между рулонами обоев и клеенки чего только не было, даже мои пресловутые ледянки! Антресоли казались мне очень интересным местом, не хуже чердака в старой заргандинской бильярдной. Только тот был громадным, а антресоли небольшие, под стать помещению, но все равно – настоящий «квартирный чердак»!
Коробок оказалось две. В одной игрушки были современные, купленные моими родителями, а в другой – бабушкины, старые. Бабушка сказала, что среди них попадаются даже довоенные.
Я разбирала ярко-раскрашенные фигурки из прессованного картона и ваты: тут были деды морозы с ватными бородами в санях на ватном снегу, снегурочки с ватными косами, клоун на качелях, бонбоньерки, раскрашенные шишки, спрессованные из ваты зайцы и лебеди, картонные снежинки и крохотные аэропланчики с красной звездой на боку и парашютиками внутри. В одном аэроплане стоял ватный летчик в шлеме с красной звездой и держал в руке красный флаг с написанным на нем стишком: «Гляжу, летит советский, веселый самолет, а летчик – мой знакомый, и через пять минут, в саду над вашим домом раскрыл он парашют». И подпись – Зоя Александрова.
Я вспомнила, как «веселые советские самолеты» ревели над нашим домом в Тегеране, и повесила летчика на елку первым.
За ним последовали деды морозы и снегурки и стеклянные овощи-фрукты – сеньор Помидор, лук Чиполлино, графиня Вишенка, принц Лимон, дядюшка Тыква, барон Апельсин и герцог Мандарин. Потом в ход пошли пенопластовые зверушки на прищепках – мишки, зайчики, белочки, лисички. А еще разноцветные клоуны, акробаты, домики и елочки в снегу.
Тетя Мотя протерла пыль с большой стеклянной ярко-красной пятиконечной звезды и снова принесла табуретку. Я взобралась на нее, тетя Мотя снова держала меня за ноги, а бабушка елку за ствол, чтобы не шаталась, и я успешно водрузила звезду на самую ее макушку.
В «родительской» коробке обнаружились светящиеся в темноте стеклянные шары-прожекторы и шары-многогранники, прямо как на комсомольской дискотеке. Еще там были целые свитки елочных бус из нанизанных на проволоку трубочек и бусинок из стекляруса. Гирлянды из разноцветных лампочек и целые сугробы серебряного «дождика».
Карлсону, Чебурашке с крокодилом Геной, Умке и Винни-Пуху я отвела почетные места на самых широких еловых лапах. Завершили убранство елочки сверкающие шары, бусы и дождичек. А уж когда воткнули в розетку гирлянду разноцветных лампочек наша привычная, будничная большая комната в один миг превратилась в сказочный дворец.
В последний учебный день в нашем классе состоялся новогодний «огонек». Я вызвалась принести магнитофон и составить танцевальную программу. Парты в кабинете нашей «классной» мальчики сдвинули в один угол, освободив «танцплощадку». Конечно, до комсомольской нашей дискотеке было далеко, но хотя бы никто не жался по углам и все танцевали. Даже медленные танцы.
По гороскопу наступающий 1982-й считался «годом Черной Водяной Собаки». Официально, разумеется, об этом не говорили, но по рукам ходили ротапринтные распечатки с прогнозами на будущий год и советами, как его встречать. Мне такую принесла Оля. В новогоднем наряде рекомендовалось иметь черную деталь – в тон хозяйке года, а на стол поставить то, что ее порадует – то есть, побольше мясного.
Накануне бабушка хлопотами своей подружки Ривы получила новогодний продуктовый заказ и наш стол собаке точно бы понравился. Кроме, пожалуй, мандаринов. Зато они понравились мне, оказавшись ничуть не хуже тегеранских.
Тетя Мотя приготовила холодец и пирожки с мясом, а бабушка запекла в духовке мясо по-французски – под шубой из сыра, помидоров и майонеза. На закуску был салат оливье с говяжьим языком, тетя Мотя соорудила на его верхушке «мухомор» с ножкой из яичного белка и шляпкой из помидора с майонезными точечками. А еще домашний печеночный паштет и винегрет, оба блюда приготовила бабушка, украсив дольками грецких орехов. На сладкое тетя Мотя испекла свой фирменный рулет с маком, где мака было намного больше, чем теста. По случаю такого изобилия я решила отменить жесткое голодание последних двух месяцев и покушать от души. Бабушка и тетя Мотя ужасно были этому рады.
Я надела черные шелковые штаны-«бананы», бабушка – черную узкую юбку, а тетя Мотя – черную кружевную шаль с серебристой ниткой, которую ей привезли в подарок мои родители. В 11 вечера мы сели за стол и проводили старый год: бабушка с тетей Мотей «Кагором», а я лимонадом «Буратино». В полночь под бой курантов бабушка лично выстрелила пробкой от припасенной бутылочки шампанского, налила тете Моте, себе и мне символический глоток за наступающий год. Мы прослушали торжественное поздравление советскому народу, после которого начинался новогодний «голубой огонек», которого с нетерпением ждала вся страна.
Его вели Лев Лещенко и Софико Чиаурели. Мы с бабушкой и тетей Мотей с удовольствием посмотрели все от начала и до конца, а на «Ритмах зарубежной эстрады» меня все же сморило, сказалось обильное угощение.
Некоторые номера, которые страна впервые увидела в «огоньке» наступающего 1982-го года, с той новогодней ночи не сходили с уст населения и в итоге вошли в историю.
Например, «Асисяй» клоуна Полунина, номер которого объявили, как «пантомима «Телефонный разговор»». София Ротару с группой «Машина времени» впервые исполнила песню «Я пью до дна за тех, кто в море», которая стала суперпопулярной в народе уже утром 1 января. Диктор за кадром сказала, что эта песня из нового кинофильма «Душа», в основу которого положена творческая судьба Софии Ротару. Я подумала, что надо будет обязательно его посмотреть. Наверняка Ротару решила не отставать от Пугачевой, «сповторюшничав» ее фильм «Женщина, которая поет», вышедший два года назад. Я была предана Пугачевой и считала, что переплюнуть ее невозможно при всем желании.
Моя любимица тоже выступила в «огоньке» с новинкой. Это была даже не песня, а мини-спектакль: на сцене она сидела вместе с поэтом Резником и композитором Паулсом и с бокалом в руках обращалась к кому-то, кто от нее ушел: «Мы с тобой, конечно, оба правы, ах, как правы…». Слова из пугачевской новинки «Скажем же друг другу браво!» на следующий день тоже напевала вся страна, включая малых детей, которых тащили за собой на санках родители. 1-е января 1982-го года выдалось снежным.
Еще в «Огоньке» показали маминого любимчика, а теперь и собутыльника Вахтанга Кикабидзе и Чингиза Айтматова, невольного «автора» моего сложного имени. Буба, как, оказывается, называли Вахтанга друзья, исполнил нам песню «Пожелание», а Айтматов рассказал, как играл в шахматы с гроссмейстером Карповым.
Тогда же прозвучал монолог Хазанова про попугая, который рубил «правду-матку» и потому надолго нигде не задерживался. Наутро его растащили на цитаты: «Ваш сын курит-курит-курит! Что, так много? Нет, только когда выпьет…» и «Товарищи, в зоопарке тигру не докладывают мяса!»
Во время просмотра мы с бабушкой и тетей Мотей немного поспорили о вкусах, которые разделились. Тете Моте больше всего понравилось выступление ансамбля «Березка» и песня Ротару «Счастья тебе, Земля» – тетя Мотя сказала, что она добрая.
Бабушке больше по душе оказался дуэт Магомаева с Синявской «Однозвучно гремит колокольчик» и Лев Лещенко с песней «Любовь как роза красная».
Ну а мне – Татьяна Доронина, потому что, аккомпанируя себе на гитаре, она переложила на музыку стихотворение Есенина «Никогда я не был на Босфоре», а после Тегерана Есенин стал мне еще более родным. Еще меня приятно поразило, что советское телевидение показало Хулио Иглесиаса, которого я обожала и переписывала все его новинки, с песней «Pauvres Diables» и Мирей Матье с «Santa Maria De La Mer». Обе эти песни уже были у меня на кассетах, а самих исполнителей, конечно, не было в Останкинской телестудии, их показали в рубрике «новогодний видеотелеграф», но все равно смотреть на них было интересно. Также прибалтийский певец со смешным именем Тынис Мяги, исполнивший песню «Детектив», показался мне вполне современным, не хуже зарубежных.
И все втроем, невзирая на разницу поколений и вкусов, мы смеялись над пародиями Винокура – особенно, как он, морща нос, изображал бабушкиного любимчика Льва Лещенко. И умилялись тому, как Янковский изображал барона Мюнхгаузена, одного из моих любимых персонажей. Меня безмерно восхищал этот изобретательный барон-врун, неустанно сочиняющий новые и излагающий их так артистично, что хотелось слушать и бесконечно, даже понимая, что это его фантазии…
Спать я улеглась, полная впечатлений, будто побывала на настоящем, живом концерте. Мне было очень жаль, что в своем далеком Тегеране мои родители не могут разделить с нами впечатления от новогодней программы. В их телевизоре, как обычно, заунывно поет мулла. Ну ничего, зато наверняка бимарестанты, как и в прошлом году, в новогоднюю ночь собрались на последнем этаже, выпили веселящей газировки и устроили концерт самодеятельности.
Родители позвонили наутро, поздравили нас и подтвердили, что так все и было.
Они пожелали нам всем здоровья, сил, терпения, а лично мне – успехов в учебе и не расстраивать бабу Мусю и тетю Мотю. А мы им – гражданского мужества, крепости духа и мирного неба над головой, насколько это возможно.
Во время новогодних каникул я трижды сходила на «елки» по приглашению «не школьных» подружек – Янки, Катьки и Эльки. На каждой «елки» выдавали подарки – наборы со всякими вкусностями, конфетами, вафлями и мандаринами. Больше всего в подарках мне нравилась их упаковка. Один был в жестяной коробке, изображающей заснеженную избушку, другой – в полой изнутри большой пластмассовой фигурке Деда Мороза, а третий, с кремлевской елки, куда позвала меня Элька – в красной пластиковой башне Кремля. Кремлевская елка понравилась мне меньше остальных: на ней было слишком много народу и она показалась мне менее веселой и уютной, чем праздник в Лужниках и в концертном зале «Россия». Переложив гостинцы в вазочки и конфетницы, я разместила в «избушке», «деде морозе» и «кремле» свои канцелярские принадлежности – ручки, фломастеры, карандаши и ластики.
Несколько раз за каникулы мы с Олей сходили в наш парк – раз с коньками, раз с лыжами и раз просто так – поглазеть на веселье на танцевальной веранде, на которой 1 января устроили массовые танцы.
Новогодние каникулы мне понравились, а вот третья четверть началась с ЧП.


Новый 1361-й


Мальчик из параллельного класса, перешедший в нашу школу только в этом году, нахватав двоек, выкрал и сжег журнал своего класса. Каким образом его вычислили, нам не сообщили, но исключение его из пионеров было похоже на маленькую казнь. Это был симпатичный, улыбчивый и очень модный мальчик, в школе он был популярен, и многие старались ему подражать. Своим непосредственным поведением он не был похож на обычного советского школьника – наверное, потому что до прихода в нашу школу несколько лет прожил в США, где работали его родители. Меня поразило то, что исключение из пионерской организации было обставлено не менее торжественно, чем «включение» туда. И то, что большинство друзей после этого от него отвернулись. Я не понимала, почему? Ведь из школы его не исключили, оставили с нами. А свое наказание он и так понес, лишившись пионерского галстука. Я знала, что многие ему сочувствуют, но виду не показывают, потому что «преступника» следует презирать. До происшествия я с этим мальчиком даже не здоровалась, мы не были толком знакомы, но после ЧП, наоборот, стала здороваться и улыбаться, подчеркнуто дружелюбно. Мне казалось, что так будет справедливо. Зато ему самому, похоже, было наплевать на все эти страсти вокруг него: он продолжал улыбаться и пританцовывать на переменах под слышную только ему музыку из своего плеера.
 21-го марта мы с Олей и подружками по КИДу отпраздновали у меня дома наступление 1361-го года по Солнечной хиджре. Для поддержании тематики встречи пригласили в нашу девичью компанию тегеранского Серегу. Я позвонила ему впервые за то время, что мы оба были в Москве. Он мне тоже не звонил, хотя телефон мой у него был и жили мы недалеко друг от друга, только Серега ходил в другую школу.
Наверное, мы оба хотели полностью погрузиться в московскую жизнь, прочувствовать ее. А теперь соскучились. Серега тоже был мне рад, это было заметно невооруженным глазом.
В память о тегеранских Новрузах, о которых я с упоением рассказывала, мы устроили небольшой концерт самодеятельности. Оля сыграла на гитаре, еще одна девочка на фоно, другие две спели на два голоса свежий шлягер «Я пью до дна за тех, кто в море». А я, поскольку петь и играть на инструментах мне было не дано, продекламировала стихотворение, которое обнаружила в бабушкином «Новом мире». Оно меня так поразило, что я переписала его к себе в тетрадку и выучила наизусть, хотя оно было довольно длинным. В журнале стихотворение было подписано «Д. Кедрин», но я понятия не имела, кто это. Когда жил этот поэт, и жив ли он сейчас? Но его строки трогали меня до слез:
«Как темно в этом доме!
Тут царствует грузчик багровый,
Под нетрезвую руку
Тебя колотивший не раз...
На окне моем – кукла.
От этой красотки безбровой
Как тебе оторвать
Васильки загоревшихся глаз?
…Лишь однажды я видел:
Блистали в такой же заботе
Эти синие очи,
Когда у соседских ворот
Говорил с тобой мальчик,
Что в каменном доме напротив
Красный галстучек носит,
Задорные песни поет.
Дорогая моя!
Что же будет с тобой?
Неужели
И тебе между них
Суждена эта горькая часть?
Неужели и ты
В этой доле, что смерти тяжеле,
В девять – пить,
В десять – врать
И в двенадцать -
Научишься красть?
Неужели и ты
Погрузишься в попойку и в драку,
По намекам поймешь,
Что любовь твоя -
Ходкий товар,
Углем вычернишь брови,
Нацепишь на шею – собаку,
Красный зонтик возьмешь
И пойдешь на Покровский бульвар?
…И придут комсомольцы,
И пьяного грузчика свяжут,
И нагрянут в чулан,
Где ты дремлешь, свернувшись в калач,
И оденут тебя,
И возьмут твои вещи,
И скажут:
"Дорогая!
Пойдем,
Мы дадим тебе куклу.
Не плачь!»
Пока я декламировала, в комнату вошла бабушка со своими очередными кулинарными шедеврами к чаю. В честь Новруза она просто завалила нас затейливой выпечкой собственного приготовления. Мы выпили несколько чайников чая и я ощущала себя, словно на взаправдашнем «литературном салоне», вроде того, что был у толстовской Анны Павловны Шерер.
На секунду бабушка замерла с подносом в руках, прислушиваясь к моим словам. А потом сказала:
- Это Дмитрий Кедрин, прекрасный поэт, но незаслуженно забытый. Тайна его гибели так и не раскрыта, хорошо хоть теперь начали потихоньку публиковать.
Когда я закончила чтение, все пристали к бабушке с расспросами, что за «тайна гибели»? Она ограничилась кратким сообщением, что кто-то сбросил этого замечательного поэта с поезда. Было это давно, сразу после войны. Виновного так и не нашли, а стихи Кедрина после его смерти долго нигде не печатали. И только в последнее время начали, хотя он человек редкого дара.
Я подумала, что рассказывай нам про этого Кедрина мой папа, а не бабушка, история его таинственной смерти уж точно обросла бы волнующими подробностями, запоминающимися на всю жизнь. У моего папы определенно был талант рассказчика, а еще такая же бурная фантазия, как у меня. Наверное, от него я ее и унаследовала. Ну как можно такую загадочную историю изложить всего в двух предложениях, как это сделала бабушка?! Это просто кощунственно!


Пасхальная дискотека


Пасха в том году пришлась на 18-е апреля. С четверга баба Муся и тетя Мотя принялись за генеральную уборку квартиры. А в пятницу на перемене ко мне подошел мой старший друг и покровитель Леша и таинственно шепнул, что в субботу вечером в нашем сокольническом доме культуры имени Русакова, в народе «Русак», состоится очередная «дискотека комсомольского актива». Она продлится аж до часу ночи, потому что задумана для того, чтобы молодежь не ходила на крестный ход, начинающийся в полночь в Храме Воскресения Христова в Сокольниках. Туда как раз собиралась наша тетя Мотя. Она рассказывала, что во время крестного хода батюшка с молитвой и со свитой ходит вокруг храма, а потом заходит внутрь и начинает пасхальную службу.
Леша сказал, что может провести меня на эти танцы, хоть до 14 лет туда и не положено. Но для этого я должна отпроситься из дома до полвторого ночи: раньше часа никого из клуба не выпустят, на выходе будут дежурить дружинники.
Мне так хотелось снова увидеть «комсомольские танцы», что бабушку я просто поставила в известность, что иду на них, ожидая великого противостояния. Но, судя по всему, ее подкупило слово «комсомольские» и она отпустила меня, снабдив набором предостережений, главным из которых было «не сметь подходить к церкви».
- Тете Моте еще извинительно, она крещеная и всю жизнь ходит в храм, – сказала бабушка. – А ты не смей, если не хочешь неприятностей!
«Дискотека актива» оказалась традиционно модной и веселой. Леша меня опекал, и я весь вечер спокойно протанцевала в кругу старшеклассников, никто меня не прогонял и не насмехался. Из дискотечного зала действительно невозможно было выйти с момента начала дискотеки в 9 вечера. Запустив народ внутрь, комсомольские дружинники с красными повязками на рукавах закрыли стеклянные двери, а сами дежурили снаружи.
Как и предупреждал Леша, двери открыли только в час ночи. Старший товарищ вызвался меня проводить, благо от ДК до моего дома было пять минут ходьбы.
Оказавшись на улице, мы увидели громадные толпы людей, направляющиеся к церкви.
- О, открылись дискотечные двери! – усмехнулся Леша. – И наплясавшийся комсомол потянулся к кресту.
Оказалось, дискотеки, призванные отвлечь молодое поколение от пасхальных таинств, райком ВЛКСМ велел устроить в каждом клубе района и пока поп не перестанет ходить вокруг церкви, из залов никого не выпускать. Распоряжение райкома исполнили в точности, но после окончания танцев молодежь все равно потянулась к храму.
Леша сказал, что «таскаться к церкви» стало модным именно тогда, когда все поняли, что их пытаются от этого отвлечь.
- Исключительно из духа противоречия! – вздохнул он. – Жаль, что в райкоме этого не понимают! Теперь туда тащатся те, кому хочется казаться неформальным, интеллектуальным и свободолюбивым. А судя по размерам толпы, это почти все.
Лично я смутно представляла смысл этого церковного праздника, но вот смысл сборища возле храма уловила прекрасно. Разве плохо явиться туда в дискотечном наряде (дома-то отпустили на танцы), встретить интересных старшеклассников со всего района, по-взрослому перекинуться с ними парой слов и вообще приобщиться к интересной, насыщенной жизни?! Слова «тусовка» тогда еще не существовало, но это была именно она.
Воскресным утром 18 апреля меня ждали разноцветные пасхальные яички, творожная «пасха» с изюмом, кулич и звонок от родителей. Мы с бабушкой, как всегда, схватили параллельные трубки, наперебой расспрашивая и отвечая на вопросы.
Мама сообщила, что они с папой решили забрать меня к себе в середине мая, чтобы я не мучилась аллергией на пыльцу березы, от которой уже успела отвыкнуть. И уже было договорились, что меня возьмет с собой «раиска», жена «раиса» – директора нашего госпиталя, она как раз сейчас в Москве. Но случилось непредвиденное: ей почему-то не дают выездную визу из Союза. Она плачет и не понимает, почему, ведь ее муж остается в Тегеране. Они должны были ехать в отпуск вместе, но в последний момент раиса задержали срочные дела, и его супруга уехала одна. Теперь они разлучены, и никто не может дать ответ на вопрос, что случилось? Раз за разом она просто получает молчаливый отказ в выезде из страны.
- Надо же, – удивилась бабушка, – я считала, что такое только с евреями-эмигрантами бывает! А они же командированные страной врачи! И не в Америку небось едут, а в дикую страну с чумой и войной!
- Такое со всеми бывает, – вздохнула мама. – Но мы будем ждать оказии. Либо «раиску» смилостивятся и выпустят, либо будем просить кого-то еще. Главное, чтобы ее аттестовали за год уже в начале мая, – сказала она обо мне в третьем лице и добавила: – А ты думай об учебе, а не о ерунде!
Мама в своем репертуаре, значит, не так уж у них все страшно, как рассказывают нам в программе «Время».
Но вот известие про «раискины» беды меня очень напугало. А вдруг меня тоже не пустят назад в Тегеран и даже не объяснят, почему?! А мне очень надо назад! Там меня ждет наш платан, а в нем дупло, а в дупле – подробный план того, как найти клад.
Несмотря ни на что, Тегеран оставался для меня сказочным городом детства, за высокие горы которого меня, словно девочку Элли из «Волшебника Изумрудного города», занесло ураганом истории.


Консультант Эдуард


Надо признать, что к концу учебного года я вполне смирилась с московской жизнью. Походив на дополнительные по алгебре и геометрии, с двоек перешла на твердые тройки, а иногда даже получала четверки. Но на первомайской демонстрации, куда мы отправились с Олей в нашей любимой колонне вертолетного завода, отходящей от кинотеатра «Орленок», почувствовала приближение того самого, о чем говорила мама. Всю демонстрацию я чихала, а из глаз катились слезы – это значило, что принялась опыляться береза или ольха, или обе вместе. Еще в дошкольном возрасте в институте педиатрии, где работала жена моего дяди, по настоянию мамы мне провели «аллергические пробы» и установили реакцию на пыльцу именно этих двух деревьев. Папа тогда еще посмеялся, что мне можно жить, где угодно, кроме родной средней полосы, так как эти растения характерны именно для нее. А мама добавила, что это говорит во мне туркменская кровь, «в которой нет иммунитета ни к чему кроме верблюжьих колючек, потому что больше в Туркмении ничего не растет».
Пик моей аллергии приходился на середину мая. Начиная со Дня Победы и до самого последнего звонка 25-го мая мне было особенно отвратительно: закладывало нос, слезились глаза, першило горло, дышать было тяжело и время от времени накатывали приступы удушливого кашля. Бабушка давала мне супрастин, от которого я становилась сонной и вялой, как вареная рыба. В этот период я не могла толком ни учиться, ни общаться: спала сутки напролет или ходила в слезах и соплях, завидуя товарищам по несчастью, которых родители увозили на майские праздники в Сочи.
На мое счастье, родители нашли того, кто сможет захватить с собой в Тегеран «детей полка». Правда, этим человеком оказалась мама той самой Ирки, с которой прошлым летом гулял Натик. Собственно, за Иркой она и приехала в Москву. Но даже это меня уже не смущало, главное, что я еду в Тегеран! Тем более, я знала, что этим летом Натик вообще не приедет. А если бы и приехал, мне на это плевать: раз ему нравятся такие, как Ирка, значит, такие, как он, мне ни к чему.
Мама сообщила и другую радостную весть: Серега тоже едет с нами! А это значит, что дорогу не сможет испортить даже Ирка! Билеты нам взяли на 15-е мая.
С Серегой мы тут же созвонились и принялись строить планы на лето. Не откладывая, я начала сборы. Несмотря на бабушкины призывы не торопиться и «не создавать в квартире хаос», я вытащила на середину нашей с тетей Мотей комнаты чемодан и принялась складывать туда летние наряды, которые заранее нашила мне бабушка по выкройкам из маминой «Бурды» из ткани, купленной в универмаге «Сокольники». С такими сарафанами мне любая Ирка нипочем!
Собирая вещи, я вдруг задумалась. Я не была в Тегеране так долго, целых девять месяцев! Мне вдруг вспомнилась Лоранс Пэрну с ее книжкой об уходе за младенцами, и я подумала, что это такой долгий срок, что за него можно было родить мне нового братика или сестричку. Надеюсь, мама этого не сделала.
За пару дней до моего отъезда мы с Олей сходили на прощальную прогулку в парк и как раз входили в родной подъезд, когда к нам подошел мужчина. С виду нормальный, даже симпатичный молодой человек, не больше 25-30-ти лет, насколько я в этом разбиралась. С кудрявыми темными волосами и гладким лицом, наполовину прикрытым дорогими темными очками, уж в стоимости очков, благодаря магазинам на Моссадык, отлично разбиралась! Мужчина был в длинном светлом плаще, в тот майский день на улице было дождливо.
- Здравствуйте, девочки, – промяукал он вкрадчивым бархатным голосом, словно большой кот. – Меня зовут Эдуард, я консультант детской киностудии по актерам. Мы отбираем девочек вашего возраста для съемок в фильме о школе. Я заметил вас издалека, на первый взгляд вы нам подходите. Но, конечно, нужно рассмотреть вас пристальнее.
Я тут же вспомнила свои неудавшиеся «смотрины» на киностудии имени Горького и немедленно «консультанту» поверила. Конечно, раз даже по радио объявления делают, почему бы помощникам режиссеров не ходить по улицам в поисках подходящих детей?! А уж скольких нынешних знаменитых актеров режиссеры заметили именно на улице!
- А что нужно сделать, чтобы попасть в кино? – затаив дыхание, спросила я.
- Я же сказал, рассмотреть вас более подробно, – ответил мужчина. – Нужно понять, годитесь ли вы в киноактеры, сможете ли работать перед камерой…
- А как же это понять? – уточнила обстоятельная Оля.
- Чтобы не бояться камеры, девочка должна быть раскрепощенной и уметь показывать себя. Но это долго объяснять, разговор не для улицы. Куда вы сейчас идете?
- Домой! – хором ответили мы.
- А кто у вас дома? – спросил консультант. – Мы могли бы зайти, выпить чаю и я бы все вам объяснил.
- У меня папа, мама и бабушка, – с готовностью ответила Оля. – Пойдемте, они будут рады!
- Нет, – засомневался мужчина, – так нельзя. Родители заранее обрадуются. А вдруг вы не подойдете, и они расстроятся. Зря расстраивать родителей нельзя! – назидательно добавил он и посмотрел на меня: – А у тебя кто дома?
- У меня только тетя Мотя, – сказала я правду.
- А кто это?
- Это моя няня.
- А она старенькая?
- Старенькая, – согласилась я.
- А видит и слышит она хорошо?
Этот вопрос мне не понравился, но еще не насторожил.
Тем временем мы вошли в подъезд.
- Давайте я вас провожу до квартир, только не в лифте, а по лестнице, – предложил консультант. – Так времени будет больше для разговора.
Поднимаясь с нами по лестнице, он вещал что-то про важность фильмов для детей и юношества. Достигнув своего седьмого этажа, я попыталась уйти домой, но Эдуард меня остановил:
- Куда же ты? Давай подружку сначала проводим на одиннадцатый, а потом я тебя до седьмого. Вниз всегда легче идти. Что ж ты подружку одну бросишь?
Судя по всему, уважение к просьбам старших и страх обидеть человека ни за что были во мне очень сильны. Во всяком случае, я не решилась взять и уйти домой, хотя он меня не держал. К тому же, я наткнулась на Олин отчаянный взгляд, молчаливо умолявший меня не бросать ее наедине с незнакомцем.
На одиннадцатый консультант подниматься не стал. Остановившись на лестничном пролете возле мусоропровода, он достал блокнотик и ручку, спросил Олин рост, вес и телефон, аккуратно все записал и сказал, что ей позвонят. Оля ушла к себе, а мы с работником детской киностудии пошли вниз. Он почему-то положил мне руку на талию. Я ее скинула и ускорила шаг.
- Стой! – схватил меня за рукав Эдуард. – А почему ты так себя ведешь?! Ты что, не хочешь сниматься в кино? Ну-ка, прекрати скакать по лестнице, как коза, и подойди ко мне. Подними майку и покажи, как на тебе сидят джинсы. Я должен видеть, какая у тебя талия.
Тут мамины и бабушкины «пугалки» про маньяков, предпочитающих маленьких детей, разом пронеслись в моей голове. От мгновенного осознания опасности у меня онемели ноги, потемнело в глазах и зашумело в ушах, а сердце забилось так, что я сама его слышала. На секунду я застыла, соображая, что же делать?
- Смотри, вот я же не стесняюсь, – тем временем пропел бархатным голосом Эдуард и резким движением распахнул свой плащ. Под ним было абсолютно голое мужское тело.
Я набрала в легкие воздуха, заорала, что было сил, и припустила вниз по лестнице. Опыт скоростного спуска по лестнице у меня был большой, спасибо тегеранским ежевечерним забегам в бомбоубежище. «Консультант» бросился за мной, на ходу запахивая плащ.
Тут на седьмом щелкнул замок, открылась дверь, и раздался голос тети Моти. Она звала меня.
- Тетя Мотя, на помощь! – отчаянно завопила я.
- Караул, милиция! – закричала тетя Мотя.
В ответ на наши крики стали щелкать замки других дверей. «Консультант» чертыхнулся и рысью метнулся вниз по лестнице, на ходу крикнув, что «он ко мне еще вернется, и мы продолжим».
Меня трясло и тошнило.
Это было гораздо страшнее тегеранских бомбежек, стражей исламской революции и нападающих на посольство афганцев.
Два часа я отмокала в ванной, пытаясь унять дрожь и прогнать из горла мерзкий свинцовый комок, который вставал там всегда, когда я чувствовала себя униженной. Когда кто-то посягал на мое личное пространство – в прямом или в переносном смысле.
Я не могла никого видеть и радовалась, что бабушки нет дома. Этим вечером она ушла в театр. Иначе она бы уже подняла на ноги весь уголовный розыск Москвы и вместо ванной я бы сейчас давала показания.
Потом тетя Мотя отпаивала меня горячим чаем. Она рассказала, что на самом деле крика моего на лестнице вовсе не слышала.
- Я дремала, и вдруг сердце как екнет! – говорила тетя Мотя. – Я вскочила и к дверям! Слава тебе Господи Иисусе, отвел беду! Не зря я ко всенощной ходила!
Бабушке решено было ничего не говорить. Чего ее зря тревожить, если через полтора дня я все равно уезжаю?!
Больше я не вышла из дома до самого выезда на вокзал. Даже в школу за моим годовым табелем вместо меня сходила бабушка, сказав там, что я заболела. Из-за этого «консультанта» я испытывала отвращение к собственному подъезду, к Сокольникам, к Москве и москвичам. Я даже ни с кем не простилась, только Оле позвонила и предупредила, чтобы сразу вызывала милицию, если увидит Эдуарда еще раз.
15-го мая 1982-го года, или в конце месяца ордибехешта 1361-го, если по иранскому календарю, я села в поезд Москва-Баку-Тегеран, чтобы проделать тот же путь, что и девять месяцев назад, только в обратном направлении. Это была суббота.
В 19.00 мы встретились под табло с расписанием Курского вокзала с Серегой, Иркой и ее мамой, которая, кроме своей дочери, взялась захватить и нас двоих. Нас с Серегой провожали бабушки, а Ирку с мамой – какая-то тетя. К поезду подъехали еще люди, передающие с нами письма своим остающимся в Тегеране родным и друзьям.
И снова за окном потянулись полустанки и станции, сначала с пирожками и картошкой, а потом с беляшами и чебуреками. Снова была восьмичасовая стоянка в Баку и смена «тележек» в Джульфе.

Часть 4: Тегеран-82


«Что ж, в конце концов, путь – вся цель гребцов,
Вот что нам открыли зимы с веснами…»

Из песни ансамбля «Иверия» «Арго».


Испорченное лето


Перед границей мы привычно рассовали переданные с нами письма под ковролин купе.
За прошедшие девять месяцев приветственный щит при въезде на иранскую территорию сменился: улыбчивую ханум с непокрытой головой на нем сменил строго глядящий из-под чалмы аятолла Хомейни, широким жестом указывающий на англоязычную надпись: «WELCOME TO JOMHOURI ISLAMI IRAN!» – Добро пожаловать в Исламскую Республику Иран.
В среду 19-го мая, около пяти вечера, объявили, что через четверть часа наш поезд прибывает на тегеранский вокзал. Мы прилипли к окнам.
Ирку с ее мамой должен был встречать ее отец, а нас с Серегой – мой папа, у Серегиного не было своей машины, зато наверняка, как обычно, была срочная операция.
Перрон медленно подплывал к нашим окнам: Ирка издали увидела своего папу и замахала ему рукой. Рядом с ним стоял дядя Володя, я его хорошо знала, он бывал у нас в гостях, а мы у него.  Не заметить его было сложно: высокий, видный, в красивом светлом костюме. Он тоже радостно махал рукой. Я подумала, что он встречает кого-то по работе: дядя Володя был кем-то важным в нашем консульстве и заведовал всем, связанным с оформлением документов и отправкой людей через границу.
Как только поезд остановился, дядя Володя вошел в вагон, а через секунду появился в нашем купе.
- Ну, привет! С приездом! – сказал он, чмокнув меня в щеку. – Как ты вытянулась, повзрослела! Но вид хмурый, типично московский! Ничего, сейчас наше солнышко растопит европейскую снежную королеву! Я за тобой, Сережу тоже заберу. Это твой чемодан?
- А где папа? – встревожилась я.
- Не волнуйся, твои ждут нас дома с торжественным ужином, – ответил дядя Володя. – Твой папа попросил меня вас встретить, у него были дела в другой части города и он боялся опоздать к поезду. А я все равно был рядом. У меня новая машина, сейчас увидишь! Тебе же обычно нравятся мои автомобили.
- Да! – с чувством подтвердила я.
Мне и впрямь нравились все дяди Володины авто: я всегда выбирала их, играя в Зарганде в автопрятки. У дяди Володи все было шикарное – и автомобили, и галстуки, и запонки. Я считала, что у него «отменный вкус к жизни». Это выражение я где-то вычитала и взяла на вооружение.
- Прокачу вас с ветерком! – пообещал дядя Володя, поднимая мой и Серегин чемоданы. Но свой Серега тут же стал вырывать у него из рук:
- Отдайте, я сам понесу!
Дядя Володя посмотрел на него с интересом и отпустил его чемодан:
- Как скажешь! Мужичок, весь в отца! Тащи сам. А как рука отвалится, я рядом!
- Не отвалится! – буркнул Серега. Почему-то дядя Володя ему не нравился. Может, потому что он нравился мне.
С фасада, выходящего на привокзальную площадь, на нас невозмутимо взирал гигантский аятолла Хомейни, весь в белом. На меня разом обрушились родные тегеранские запахи и звуки: смог вперемешку с дымом жаровен, пылища, духота, какофония клаксонов и криков зазывал. В конце мая в городе было уже очень жарко. Тегеранская жара отличалась от московской тем, что в ее мареве будто возникала иная реальность.
Родители встретили меня шумно и весело, а младший брат на радостях даже описался. Пока меня не было, он очень подрос, и было видно, что теперь он главный ребенок в этой семье. Он даже переехал в мою комнату!
- Твоему братику уже годик и восемь месяцев! – гордо сообщила мама, хотя я и сама могла посчитать.
- Поэтому он занял мою комнату? – мрачно уточнила я.
- Не волнуйся, - успокоил меня папа, - на днях мы переезжаем в Зарганде. В городе уже очень душно, мы только тебя ждали.
Последнюю неделю мая мы с Серегой замечательно провели в летней резиденции, торча на бассейне и обсуждая прошедший московский учебный год.
2 июня из беседы родителей за ужином я поняла, что, гуляя с братиком, папа встретил на аллее кого-то из посольских, кто сообщил ему, что исчез дядя Володя – то самый, который две недели назад встречал меня на тегеранском вокзале.
- В каком смысле исчез? – не поняла мама.
- В том, что квартира заперта, телефон не отвечает, машины нет.
- И давно?
- Говорят, с самого утра.
- Ну ты тоже скажешь – исчез! – рассмеялась мама. – Первый раз, что ли? Пусть позвонят в СОД. Наверняка выпивает с дамочками по линии культуры, первый раз, что ли?! Галя-то на Родине! Все вы такие! – и мама подозрительно уставилась на папу.
- Терпеть не могу культурных дамочек! – отшутился папа. – Я так же сказал. Но вроде в СОД звонили. Да в другое время никто бы и не хватился, мало ли где временно холостой мужчина загулял. Но комиссия здесь!
- Действительно! – спохватилась мама. – Не мог же он забыть! А с ним ничего не могло случиться?
- Ну если вдруг авария с дипломатической машиной в городе, из полиции сообщили бы в посольство...
- Ой, тьфу три раз налево! Не дай Бог! Хватит им Галиной аварии. Уж лучше любовница. К тебе не относится, – подумав, добавила мама специально для папы.
Утром 3-го июня об исчезновении дяди Володи судачило все Зарганде. Все успокаивали друг друга тем, что из Союза к нам едет какая-то важная комиссия, и к ее приезду дядя Володя уж точно найдется.
Но за следующие три дня он так и не появился. Тут уже в посольстве разволновались всерьез. Даже если он «загулял с какой-нибудь дамой», как многие предполагали, пора было объявиться.
5-го июня, в субботу, по Зарганде прошел слух, что дядю Володю похитили афганские террористы. Об этом говорили у посольского бассейна. После того, как позапрошлым летом похитили Вовкиного папу, это уже никого особо не удивляло.
Все вокруг были напряженные и все время шептались.
На выходные папа сам никуда не уезжал и даже отказался свозить маму за продуктами на Шемран. Сказал, что появляться в городе сейчас опасно, мол, у исламского режима новая волна ненависти к Советскому Союзу.
В понедельник по Зарганде пронесся слух, что дядю Володю убили. Тут уж шептаться перестали: все обсуждали это вслух. Все были напуганы: естественно, раз такое случилось с одним из советских сотрудников, значит, может случиться с каждым!
Я пыталась спросить у папы, неужели это правда?! В моей голове такое никак не укладывалось. Папа ответил, что точно еще ничего не известно. Сказал только, чтобы мы перестали подходить близко к заборам резиденции.
- Сейчас могут быть всякие провокации. Из-за забора могут бросить взрывное устройство или вообще похитить детей. Не отходи далеко от дачи вообще! Будь у бассейна иди дома, чтобы мы тебя не искали! Возможно, нам тоже придется срочно уехать.
А на следующий день объявили, что дядя Володя по собственной воле убежал из Ирана через турецкую границу по английскому паспорту и уже объявился в Лондоне.
Такой гнетущей атмосферы, как в июне 1982-го, в Зарганде не было никогда – ни в разгар исламской революции, когда иностранцев хватали в заложники, ни под иракскими бомбардировками. На каждом углу Зарганде обсуждали дядю Володю и его побег.
Не все верили, что дядя Володя действительно иностранный агент. Некоторые говорили, что он принял решение сбежать на Запад, обнаружив перед приездом комиссии пропажу секретных документов, за которые отвечал. За утерю секретной документации в СССР сажали в тюрьму, поэтому выбор у него был небольшой. А паспорт он мог и сам себе сделать, безо всякой английской разведки, благо работал он в консульстве.
Были и те, кто считал, что империалистический враг каким-то образом вынудил дядю Володю так поступить – может, угрожая жизни его близких или как-то еще шантажируя… Те, кто придерживался такого мнения, были убеждены, что нормальный человек, впечатление которого производил дядя Володя, не может вот так взять и сбежать, понимая, что никогда уже не сможет вернуться на Родину, где остаются его пожилая мать и едва восстановившаяся после аварии жена.
Как бы то ни было, больше никогда в жизни мы его не видели и ничего о нем не слышали. Но лето он нам испортил точно.
- Мы в подвешенном состоянии, – говорила мама. – Расслабляться нельзя. Может так случиться, что нам придется очень быстро собраться и уехать в один день.
Она действительно собрала все вещи, оставив только то, что нужно каждый день – посуду и одежду. В этот раз не было никаких оживленных хлопот над коробками и покупок по списку. После того, как осенью родители приплывали в отпуск на теплоходе, «барахла», как выражался папа, в Тегеране у нас осталось совсем немного.
- Повезло нам с этим «Гурьевым», – смеялся папа. – Мама на нем все кастрюли вывезла, а иначе бы на себе потащили! Так и не смог уговорить оставить!
- Тефлоновые кастрюли! – уточняла мама.
Коробки были собраны, и тут внезапно, за один вечер заболел мой братик: температура резко подскочила до 41 градуса, и беднягу буквально выворачивало наизнанку чем-то вроде болотной тины. Засыпала я под острый уксусный дух, мама с папой пропитывали им марлю и клали брату на лоб. Сквозь сон я слышала голоса доктора-аптеки и сестры-клизмы -  видимо, они приходили к нам. А, проснувшись, с ужасом увидела, что братик за одну ночь будто вдвое уменьшился. Лицо у него было зеленоватое, губы синие и он почти не шевелился. Так ни секунды и не поспавшие, мои родители сидели возле его кроватки и держали его за обе ручки – за одну мама, за другую папа. Оба были молчаливо-сосредоточены: мама не причитала и не обвиняла ни в чем папу, папа не шутил в ответ. Такое случалось с ними только в действительно экстренных ситуациях.
И мама, и папа вообще не выражали никаких эмоций – ни ужаса, ни паники, ни растерянности. В такой ситуации это выглядело странно, но я уже знала: если мои родители вдруг встали вот таким единым фронтом, случилось что-то действительно ужасное. И молчание это – предгрозовое.
Пока я наливала себе кофе, пришел дядя Басик, папа Лианки, одной из моих посольских подружек.  Папа к нему вышел, они сели рядом со мной на веранде и заговорили … на фарси. Поняв, что это из-за меня, я почувствовала легкую обиду и вместе с чашкой гордо удалилась за уличный столик возле барбекюшницы. От веранды он был довольно далеко, но я все равно услышала, что папа с дядей Басиком тут же перешли на русский. Говорили они очень тихо, но я отчетливо уловила слово «отравление». Мне стало не по себе.
Потом к папе с дядей Басиком вышла мама – должно быть, братик уснул.
- Я ее одну не оставлю! - долетело до меня ее громкое восклицание.
На нее зашикали, и все трое понизили голос почти до шепота. Я наблюдала за ними как зритель немого кино, где лишенные реплик герои выражают свое состояние мимикой и жестами. Из беззвучной пантомимы, в виде которой доходила до меня беседа между моими родителями и дядей Басиком, было ясно, что они спорят. Мама то и дело воздевала руки к небу, папа отбивал пальцами по столу «Старый барабанщик, старый барабанщик, старый барабанщик крепко спал...», а дядя Басик потрясал воздух растопыренными большим и указательным пальцами правой руки, прямо как Фрунзик Мкртчан в «Мимино».
Минут через пять папа выглянул с веранды, покрутил головой в поисках меня и найдя, крикнул, чтобы я сбегала за тетей Галей и попросила ее прийти к нам, захватив с собой аптечку. И передать, что она поедет с нами. Из слов «с нами» следовало, что я тоже куда-то еду.
Тетя Галя, она же доктор-аптека, как величал ее местный персонал нашего госпиталя, а за ним и мы все, молча взяла белый чемоданчик с большим красным крестом, предмет нашего с мальчишками вожделения (вот бы такой в наш штаб!) и пошла за мной. Все были такими странными, не похожими на себя, не смеялись, как обычно, и вообще не разговаривали. Из-за непонятности происходящего на меня напала тревога.
Папа сказал, что мы все повезем братика к врачу. Тетя Галя с аптечкой сядет с нами в «жопо», а дядя Басик поедет впереди на своей машине, показывая дорогу. Это показалось мне странным.
- Ты забыл дорогу в бимарестан? – подозрительно осведомилась я у папы. – И я не хочу никуда ехать. Я лучше тут вас подожду.
- К сожалению, в нашем госпитале нет детского врача, - ответила за него мама. – А хочешь ты или нет, никто не спрашивал. Чем отвлекать вопросами,  лучше бы помогла. Вот, неси в машину,  - и она сунула мне в руки спортивную сумку, в которую, судя по весу, утрамбовала  полшкафа.
Наша «жопо», как всегда, стояла на площадке за бимарестанским бассейном. В водительском окне, как у всех заргандинских машин, была оставлена щелка для воздуха, словно специально рассчитанная на детскую руку, взрослая бы туда не прошла. Благодаря ей, за время стоянки салон не превращался в раскаленную душегубку, а заодно и детям лишняя забава. Привычно, как при игре в автопрятки, я просунула в щель руку, подняла изнутри кнопку и открыла дверь. Кинула сумку на заднее сиденье. Потом сообразила, что раз с нами еще и тетя Галя, то с сумкой на заднем сиденье точно будет тесно. Решив  переложить ее в багажник, я полезла в бардачок за ключом (до автоматического открытия багажника оставалось еще лет 10). Шаря под кипой  инструкций к «жопо», карт города и еще каких-то бумаг, наткнулась на нечто холодное и гладкое. Вытащила и обомлела: это был пистолет, тяжелый, черный и блестящий. Очень похожий на Серегин, стреляющий пистонами, но только самый настоящий. Я как-то сразу это поняла, он пах опасностью. Даже на жаре от него будто повеяло холодком. И металлическим привкусом чего-то неведомого -  но не увлекательного, а тревожного, угрожающего, не вписывающегося в рамки привычной жизни.
Я захлопнула бардачок - и решила и впрямь не задавать родителям вопросов, раз они предпочитают все от меня скрывать.  Раз они не хотят мне ничего рассказывать, значит, и я ничего не хочу знать про их дела.
Пусть едут, куда хотят, со своим сыночком, стреляют, в кого хотят, и сумку свою в багажник сами пусть перекладывают. С этими мыслями я вытащила сумку из салона, кинула ее на землю возле заднего колеса, нажала кнопку водительской двери и захлопнула ее. Села на сумку и включила вредность: это я умела, когда хотела. Раз так, то и я не обязана уметь открывать запертые машины просовыванием руки. Раз забыли дать мне ключи, должны понимать, почему их сумка на земле, а я на ней. Не бежать же мне к ним назад с сумкой в зубах! А без нее не могу, надо же ее сторожить, раз без ключей в машину ее никак не положишь.
Конечно, сумку с детскими вещами в летней резиденции советского посольства никто бы не стащил.  Да и я спокойно дошла бы с ней назад к даче. Но, видно, моя неокрепшая психика трансформировала испуг от увиденного в обиду на родителей, поэтому я так и осталась сидеть на сумке, надутая и молчаливая. 
Они пришли сами и будто даже не заметили, что не дали мне ключи.
Мама с братиком и доктором Аптекой уселись назад, я вперед, рядом с папой. Дядя Басик ушел к своей «тойоте», притулившейся под нашим «пчелиным» - желтым в черную поперечную полоску – шлагбаумом, сооруженным из осиного ствола и раскрашенным собственноручно бимарестантами, чтобы посольские  не парковались на нашей удобной тенистой площадке.
Выехали из ворот: дядя Басик впереди, мы за ним. Я демонстративно погрузилась в созерцание видов за окном -  как обычно, опустив стекло до предела, высунувшись в него чуть ли не пояс и подставив лицо горячему тегеранскому воздуху. Никогда мне этого не запрещали, но тут случилось небывалое.
- Ну-ка подними стекло! – неожиданно резко сказал папа.
- Но мне душно! – буркнула я.
- Закрой окно, я сказал! Я включил охлаждение.
По тону я поняла, что это не шутка.  Подняла стекло и обиженно впечаталась в него носом, надеясь, что хотя бы вид моей безмолвной спины намекнет  родителям, что в этой семье к старшему ребенку относятся возмутительно – отнеси-принеси-тебя никто не спрашивал…
Маршрута от Зарганде в центр города было два, оба я знала, как свои пять пальцев, так часто меня возили по обоим. При первом варианте сначала нужно было объехать резиденцию, взобравшись на крутой пригорок, благодаря которому этот путь я любила больше. На пригорке стояли красивые виллы и  магазин товаров для дома,  витрину которого я обожала разглядывать, ее регулярно обновляли, выставляя всякие диковины.
В этот раз за стеклом появился поистине волшебный торшер: его абажур вращался по кругу, меняя цвет от бледно-голубого до густо-зеленого, а потом от лимонно-желтого до ярко-оранжевого. Я засмотрелась на это чудо… И тут мы затормозили так резко, что я сначала врезалась головой в потолок, а потом полетела лбом в бардачок. Не больно, но неприятно и неожиданно. Но в эти доли секунды я все же успела увидеть мини-грузовичок «Мазда» с открытым кузовом. Внезапно выскочив откуда-то сбоку, он отрезал нас от уехавшего вперед дяди Басика и встал поперек дороги. От удара моим лбом  бардачок распахнулся, на колени мне повалились бумаги… Я попробовала их собрать, но тут меня снова бросило вперед, словно на американских горках. Бардачок с треском захлопнулся самостоятельно. Это папа начал сдавать задом, да так быстро, что захватило дух. Все же мы были на самой вершине пригорка, а сзади бежал вниз узкий извилистый переулок. И тут мама, до этого охранявшая сон братика, которому доктор-аптека вколола жаропонижающее, столь бдительно, что не шепталась даже с сидящей рядом тетей Галей, вдруг громогласно обратилась ко мне:
- Вот о чем ты думаешь, интересно?! Ну как же так можно?! На дворе середина лета, а ты даже не думаешь выполнять задание на лето! Такая безответственность, хоть кол на голове теши! Вот выгонят тебя из твоей первой школы, будешь знать!
Обалдев от подобной неуместности и наглости (до этого мама даже ни разу не поинтересовалась, задали ли мне что-то на лето!), я мигом забыла и про грузовичок, и про бардачок, и кипя от возмущения, развернулась всем корпусом к заднему сиденью, откуда на меня возводили напраслину. Мама вперила в меня осуждающий взор и осуждающе качала головой, будто кроме моего задания на лето ее ничто не беспокоило. От такого лицемерия я окончательно вышла из себя и завопила:
- Да я весь летний список по литературе уже прочла! А больше мне ничего не задавали! Лишь бы обвинить меня в чем-нибудь!
- А тебе лишь бы дурака валять! Не напомнишь, даже учебник не откроет! – взвыла мама громче сирены взвизгнувшего где-то поблизости амбуланса.
Доктор-аптека, кажется, тоже опешила от столь внезапной смены интересов моей мамы и децибелов в ее голосе. Вид у тети Гали был растерянный. Но мама грозно зыркнула и на нее тоже и даже ткнула локтем в бок, что было совсем не похоже на мою маму, всегда напоминавшую о том, что воспитанные люди не тычут в собеседника даже пальцем, а уж локтем и подавно. Я решила, что мама сошла с ума от переживаний за братика. И будто в подтверждение моей догадки она истошно завопила:
- Галя, вот ты наверняка хорошо училась в школе!
- Да! – зычно, как солдат на построении, гаркнула в ответ доктор-аптека. – Я училась без троек и мечтала поступить в медицинский на лечебный факультет. Но прошла только на фармацевтику!
- Вот, бери пример с тети Гали! – выкрикнула моя мама.
Больной брат проснулся и раскатисто заорал, влившись в хор маминых и тети Галиных выкриков. 
- Глухие, что ли?! – буркнула я. -  И чокнутые!
Отвернувшись от этих странных женщин, я обнаружила, что мы уже у подножия пригорка, а грузовичок, перегородивший нам путь, так и остался наверху, поперек дороги. Двери его распахнуты настежь, а вокруг суетятся хозяева магазинчика с волшебным торшером.
Через минуту мы вновь стояли перед заргандинскими воротами:
- Выходи давай, - обратился папа ко мне. – Ты же все равно не хотела ехать. И ты, Галя, тоже. Побудь, пожалуйста, с дочкой до нашего возвращения.
Доктор-аптека послушно вылезла. «Жопо» развернулся и умчался в сторону переулка, выводящего на второй маршрут в центр – тот, где на пути не было ни пригорка, ни торшера.

* * *


Это были очень странные дни.
Мои родители не возвращались в Зарганде трое суток.
Я жила одна на нашей даче, кормила и опекала меня доктор Аптека, а также соседи слева и справа, и вообще все бимарестанты.
Они же не давали мне умереть от ужаса при мысли, что с моими мамой, папой и братом случилось что-то плохое. Все, как один, наши врачи рассказывали мне, что братика положили в местную детскую больницу, так как у него обнаружилась детская холера, в Иране ее называли «холеринкой». Для местных она была не какой-то жуткой и редкой средневековой заразой, как для нас, а привычной детской инфекцией. Поэтому и лечить умели ее только местные педиатры, а у нас в Советском Союзе холера - что взрослая, что детская - давно побеждена раз и навсегда. По словам взрослых, маму, разумеется, оставили  в палате с ребенком, а папа остался при ней -  иначе как мама поймет, что говорят ей местные врачи?!
Это звучало убедительно, поэтому я старалась не волноваться. Получалось не очень хорошо. Даже любимые лакомства, которыми наперебой угощали меня бимарестанты, чтобы подбодрить – ананасовый йогурт, ванильное мороженое и даже пончики с кремом -  казались мне тогда безвкусными. Несколько дней слились в один муторный, тревожный и пасмурный, несмотря на палящее солнце, день. Даже Серега не мог меня развеселить, хотя очень старался, постоянно сидя рядом на моей веранде. Я молчала, молчал и он, но никуда не уходил. Его мама тетя Вера приносила нам свежепожаренные котлеты. Забегал и Макс, тоже все время с гостинцами.
Но вкус и цвет в мою картину мира вернулись только вместе с папой. Он приехал в Зарганде через три дня – веселый, с горячим ароматным «барбари» и ящиком  «колы». Сообщил, что мой братик уже почти в полном порядке и завтра его должны выписать. Как только это произойдет, все они вернутся на дачу. 
Как и обещал, папа привез маму с братиком уже на следующий день. Братик очень похудел, ходил, покачиваясь, как пьяный, зато радостно улыбался, как прежде.
Мама, как и прежде, ворчала, папа в ответ отшучивался. Пончики приобрели привычный умопомрачительный вкус. Все вернулось на круги своя – вместе с готовностью  при необходимости быстро дособраться и сесть в поезд, идущий в Советский Союз. От чего зависит эта необходимость, я не знала, да особо и не задумывалась. Моя маленькая жизнь наладилась, а тяжелые непонятные впечатления выветрились из головы с той скоростью, с какой положено в этом безмятежном возрасте.


Дорога домой


Обычно заргандинцы начинали бронировать билеты на поезд еще в начале июля: с середины августа по конец сентября наши три вагона обычно бывали забиты. Удачей считалось вырваться в отпуск осенью, когда Москва еще не заснежена и можно поделать какие-то дела. А если повезет, еще и попасть в бархатный сезон в какой-нибудь приморский санаторий. У Серегиных родителей начало отпуска выпадало на середину сентября. По такому случаю они решили не отправлять Серегу заранее, с «приемными родителями», а ехать всем вместе. Ничего страшного, если он немного опоздает к началу учебного года. Разумеется, Серега этому был только рад. Уже в конце июля они купили два купе на 13 сентября: на себя и Серегу с Сашкой. У Макса тоже уже был билет: он уезжал вместе со своей мамой в последних числах августа, чтобы попасть в Москву к 1-му сентября.
И только со мной ничего не было ясно. До исчезновения дяди Володи мои родители тоже планировали отпуск на сентябрь, поэтому об отправке меня в Москву с кем-то речь не шла. Теперь же казалось, что они сами не знают, когда им придется ехать в Союз. И, судя по всему, о том, чтобы я успела к началу учебного года, никто не беспокоился. Иначе они заранее попросили бы взять меня с собой Максову маму.
22-го августа мама Макса устроила для нас прощальное чаепитие с пирожными из датской кондитерской, а на следующий день они с Максом уехали. На прощанье Макс подарил мне брошюру «Как исправить близорукость в домашних условиях». Наверное, стащил у своего папы доктора-глаза.
Мы с Серегой и мелким Сашкой продолжали слоняться по Зарганде, обрывая с деревьев поспевшую алычу и айву и поочередно купаясь во всех бассейнах. Тем временем наступил сентябрь. В Тегеране он ничем не отличался от летних месяцев: днем так же, как и в разгар лета, жарит солнце, прогревая воду в бассейнах до состояния супа, и ночи стоят теплые, бархатные. Только грецкие орехи наконец дозрели.
В обед 12 сентября меня ждал новый сюрприз: неожиданно рано с работы вернулся папа и заявил, что мы уезжаем завтрашним поездом. И надо срочно собираться.
- Вместе с Серегой и Сашкой! – радостно завопила я.
- Но у нас же нет билетов! – ахнула мама.
- Билетов нет, – согласился папа невесело. – Но уехать нам необходимо, и не позднее завтрашнего дня.
Это была моя последняя ночь в Тегеране. Спал в нее только мой младший брат. Мы с мамой и папой до самого рассвета собирали вещи. А с рассветом сели в наш «жопо», как я называла выданный папе в бимарестане «пежо», и отправились  на вокзал.
До тегеранского вокзала 40 лет назад, как и сегодня, можно было доехать прямо по главной улице – только в то время она называлась Моссадык, а теперь  Валиаср. Но папа почему-то без конца сворачивал в какие-то маленькие узкие переулки, выныривая из них на широкую улицу лишь ненадолго. На дорогах уже был «шулюх», так персы называют автомобильные  пробки, машины дергались туда-сюда, братика быстро укачало, и он разревелся.
- Останови на секунду! – просила мама. – Ребенка тошнит!
- Не могу, – коротко отвечал папа, продолжая петлять по крохотным улочкам.
По мере углубления на юг, где был вокзал, они становились все более кривыми и разбитыми. Кое-где глинобитные стены старых домов словно брали «жопо» в тиски, у дверей сидели отрешенные старики с пергаментной кожей и смотрели нам вслед пустыми глазами. Это был южный Тегеран, который я почти не знала – кварталы бедноты. Кожа у здешних обитателей была дочерна высушена солнцем, женщины в чадрах прошмыгивали вдоль стен как черные привидения, а разносчики газет тут не зазывали покупателей, а курили, сбросив вязанки газет прямо на пыльную щербатую мостовую. Должно быть, жители южных окраин не умели читать, и газетные торговцы в их краях не торговали, а перекуривали.
Мама сидела сзади с братом на руках и без конца оборачивалась. Я, сидя спереди рядом с папой, с ужасом наблюдала, как босоногие ребятишки гурьбой бросаются прямо под колеса.
В одном из переулков дорогу нам преградил нищий без ног. Он неожиданно выкатился на своей тележке прямо нам под капот. Глаза его затянули бельма, и было не понятно, видит он нас или не понимает, где находится. Папа чертыхнулся, заблокировал все двери и принялся сдавать назад.
- «Мазда» пикап, – сказала мама, снова обернувшись.
Машина с открытым кузовом сзади нас занимала всю улочку и, похоже, не собиралась уступать нам дорогу. Отчаянно сигналя, «жопо» пятился прямо на нее. В сантиметрах от нашего заднего бампера пикап нехотя заскрежетал и медленно пополз назад. «Жопо» напирал на него задом, рискуя поцарапать об него багажник. Мама прижала братика к себе и его стошнило. Мне тоже было нехорошо, в салоне воняло бензином и опасностью.
Улочка заканчивалась такой же узкой развилкой. Папа фактически подтолкнул пикап влево, выкрутил руль, дал по газам и метнулся вправо. Из-под колес с диким воплем выпрыгнула кошка, я закрыла лицо руками.
- Ну все-все! – папа хлопал меня по плечу. – Давай, прощайся со своей «жопо», мы почти приехали!
Мы снова ехали по Моссадык среди нормальных машин, по тротуарам шли нормальные привычные тегеранцы. Впереди маячил съезд к вокзалу.


К 10 вечера того дня - 13 сентября 1982-го года - мы уже прибыли в Табриз, столицу иранского Азербайджана.
Там наши три вагона отцепили от поезда, уходящего назад в Тегеран, и потащили электровозом к Джульфе-иранской. За окном уже было темно, но спокойного сна не предвиделось до самой азербайджанской Нахичевани. Нам предстояло пересечь две границы и две таможни и только на советской территории можно будет расслабиться.
Когда наш мини-состав громыхнул и остановился в Джульфе-иранской, приземистых построек которой в темноте не было видно вовсе, все были очень напряжены.
Вскоре наш проводник попросил всех занять свои места, согласно купленным билетам, и раздалось уже знакомое:
- Салам алейкум, пасдаран-е-энгелаб-джамхурие-ислами-Иран («Вас приветствуют стражи революции исламской республики Иран» – перс.), – и появились бородатые мужчины в беретах и американской военной форме, с автоматами за плечами.
В этот раз объясняться с ними было легче, так как с нами был мой папа.
Но быстро стало понятно, что что-то идет не так.
Обычно даже самые суровые стражи исламской революции расслаблялись и улыбались, когда слышали, что иностранец свободно говорит на их языке. А папу они вообще частенько принимали за своего, мусульманина. И даже узнав, что он «шурави», продолжали общаться доброжелательно. Так было даже в священном Куме, куда он «привез целый автобус пьяных русских женщин». Но не в этот раз. Пасдары глядели на нас исподлобья, о чем-то постоянно шушукались и на папины улыбки не отвечали, хотя он, как обычно, пытался с ними пошутить.
У родителей были дипломатические паспорта и досмотру наши вещи не подлежали. Однако пасдары, равно как и присланные в наш вагон таможенники, багажом в этот раз почти не интересовались. Надорвали всего несколько коробок из проводницкой, вяло посветили в них фонарями и снова всем своим вооруженным отрядом человек в восемь вернулись к нашему купе. Мы, как и было велено, оставались на своих местах: я на полке рядом с мамой и братом, а папа напротив нас.
Один из автоматчиков, самый рослый, вместо берета закутанный в платок, что-то грозно сказал на своем языке. Выражение его глаз скрывали черные очки «вражьей» фирмы «Rayban». Судя по повадкам, он был самый главный.
- Они требуют свидетельство о рождении ребенка, – перевел папа маме. – Покажи им, пожалуйста.
Мама извлекла из сумочки документ в синей корочке, выданный в нашем консульстве.
Главный выхватил его из маминых рук и, глядя в него, что-то громко затараторил. Его соратники тоже загалдели.
- Что они там обсуждают?! – недоумевала мама. – Там же по-русски написано!
- Не знаю, – пожал плечами папа.
Он пока тоже не понимал, куда они клонят:
- Вряд ли они понимают по-русски и даже по-английски. Но такое ощущение, что они знают, что там написано!
Тут главный сделал шаг вперед, оказавшись прямо между нами, ткнул в моего младшего братика, прижимающего к себе свой так и не дорисованный домик, и разразился какой-то грозной речью.
В процессе этой речи папа заметно бледнел. Мы с мамой не понимали ни слова, но чувствовали, что происходит что-то нехорошее. Братик вытаращил на оратора полные ужаса глаза, а потом вдруг обворожительно улыбнулся – он всегда так делал, когда ощущал, что взрослые вокруг на взводе. Персы обычно таяли при виде детской улыбки, даже если они стражи исламской революции, но не в этот раз.
Главный страж еще больше насупился, передвинул автомат за спину и потянул руки к моему брату. Мама вскочила как тигрица.
- Ирина, сядь! – закричал папа.
Одновременно закричали на своем остальные проверяющие.
- Что тут происходит? – в коридор из своего купе вышел Серегин папа.
За его спиной маячили тетя Вера, Серега и мелкий Сашка, который, не осознав весь пафос происходящего, показал в сторону главного в платке и заявил:
- О, Али-Баба!
Главарь недобро зыркнул на Сашку, указал в сторону Сережкиного семейства дулом автомата и что-то рявкнул по-своему, после чего весь вооруженный отряд с новой силой разорался на фарси.
- Не говори так, Саша! – зашептал Серегиному брату мой папа. – По-персидски «али баба» значит «вор», они понимают это слово. Но не понимают, что ты имеешь в виду сказочного персонажа! Они требуют убрать посторонних. Верочка, забери Сашу и Сережу, пожалуйста, и идите в купе от греха подальше. А Саша-большой пусть в коридоре побудет, если можно. Мало ли что…
- Да, Саша, не уходи! – испуганно попросила Серегиного папу моя мама.
Главарь постучал дулом автомата об пол, требуя тишины. Когда все замолкли, он продолжил свою грозную речь.
- Именем Аллаха и закона исламской революции, – перевел папа едва заметно дрогнувшим голосом, – они уполномочены изъять у нас гражданина, родившегося на священной земле Исламской Республики Иран.
- Это кого это? – не сразу въехал Серегин отец.
- Нашего сына! – срывающимся голосом прошептала моя мама. Она стала белая, как полотно, мне показалась, что она сейчас упадет без чувств.
Папа вступил с отрядом в какие-то переговоры. Но по его тону и лицу было понятно, что он обескуражен и в кои веки не знает, как себя вести.
Тут неожиданно в руки взяла себя мама.
- Ты нам переводи! – твердо сказала она. – Все, до единого слова! И чтобы у нас были свидетели. Саша, ты тут? – она позвала Серегиного папу.
- Да, я тут! – ответил он из коридора.
Судя по голосам, там уже сгрудились и остальные пассажиры нашего вагона – женщины и мальчишки.
- Они говорят, что в Исламской Республике Иран действует закон земли, – послушно начал переводить папа. – Тот, кто родился на священной земле победившего ислама, до своего совершеннолетия вывезен быть не может.
- Скажи им, что ребенок, родившийся в семье советских граждан, – советский гражданин! – велела мама. – И что свидетельство о рождении ему выдал консульский отдел при посольстве СССР.
- Я уже сказал, – развел руками папа, – но их это не волнует. Они говорят, что шариат не признает никаких бумажек, кроме древнего закона священной земли. Он гражданин Исламской Республики Иран по месту рождения и мы не имеем права его вывозить. Вот исполнится ему 16 лет, и тогда по местным законам он сможет сам решить, ехать ему к шурави или нет. А до этого его будут воспитывать строго по шариату, в приюте при военно-революционном комитете.
Мама схватилась за голову.
- Во, где родился, там и пригодился! – неожиданно для самой себя пошутила я. Просто устала бояться этих автоматчиков.
Мама посмотрела на меня как на врага народа.
И только мой брат не понимал, что речь о нем, и пытался разрядить обстановку, приветливо улыбаясь иностранным дядям. В своей пушистой желтой кофточке он смотрелся очень трогательно. Трудно было представить, что из него может вырасти страж исламской революции.
- Я же говорила, не пишите ребенку это жуткое место рождения! Как нарочно! – простонала мама.
- Но он же действительно родился в Тегеране! – растерянно оправдывался папа.
Но по его лицу я поняла, что теперь растерянность наигранная, он что-то придумал.
Папа что-то сказал автоматчикам на фарси и ему позволили выйти из купе. Я видела, что первым делом он подошел к нашим бимарестанским попутчицам тете Розе и тете Любе – должно быть, попросил прощения, что из-за нас такой сыр-бор. А потом вовсе вышел из вагона.
Главный автоматчик снова потянул руки к моему брату и на сей раз умудрился схватить его за желтую кофточку. Пасдар потянул его к себе, а мама к себе. Я испугалась, что сейчас они его разорвут. Брат, похоже, наконец, смекнул, что дело пахнет керосином и заорал как пожарная сирена. И тут на сцене появилась сестра-кал, во всем своем 90-килограммовом великолепии.
- Так, мальчики, что это тут у вас? – осведомилась тетя Роза, вторгшись своим пышным бюстом в самую гущу пасдаров.
Платок на голову к Джульфе она, конечно, накинула, как и все женщины в вагоне, включая меня. Но прочие свои выразительные формы чадрой прикрывать была не обязана, как иностранка.
Пасдары обомлели, будто бы никогда не видели так близко пышущей здоровьем женщины. А она продолжала напирать на них своим рубенсовским телом, оттирая их собой от моего ревущего на руках у мамы братика.
- Вы что, не видите, это же ребенок! – строго втолковывала она обалдевшим стражам исламской революции по-русски. – Ре-бе-но-чек! Он плакать без мамки будет! Уа-уа-уа! Вот так! Ты спросил, может, он еще из сиськи кушает, а?
И тетя Роза артистично показала на себе, откуда кушает малыш.
Пасдары попятились, а один даже воздел руки к потолку вагона и пожаловался на что-то Аллаху.
- Воооот! – удовлетворенно прогремела сестра-кал. – Усек? А ты его в свой революционный детдом забрать решил! Вот тебя бы от сиськи оторвали и в детдом!
Моя мама аж открыла рот. Внезапным представлением от тети Розы она была удивлена не меньше пасдаров.
Сестра-кал тем временем, неуклонно наступая всем своим богатым телом, почти оттеснила вооруженный отряд из нашего купе. Пасдары от нее пятились, видимо, опасаясь совершить "харам" – грех прикосновения к голой неверной женщине, коей в глазах Всевышнего является каждая иноверка без чадры.
Когда пасдары отступили за пределы купе и столпились в коридоре напротив нашей двери, тетя Роза с воплем "Ну что, маленький, ам-ам!" сделала вид, что расстегивает на груди блузку.
Тут же дверь нашего купе с грохотом захлопнулась с той стороны. Это сделал старший автоматчик, причем стыдливо прикрыв глаза ладонью.
Сестра-кал скорее щелкнула задвижкой и выдохнула. Мама, видимо, утратила дар речи: она только хлопала глазами, ошарашенно глядя на тетю Розу.
Братику надоело рыдать, и он спросил:
- А где те дяди?
- В детдом пошли тебя устраивать, – прошипела я. – Сиди тихо, а то отдадут!
Братик обиженно заморгал.
- Не разговаривай с ним так, – ожила мама. – Он же все понимает!
- Да ничего он не понимает! – огрызнулась я. – Даже то, что это все из-за него! Не могли в Москве его родить, что ли?!
- Так, сейчас тебя предложим вместо него! – повысила голос мама.
- Ну и пожалуйста! – надулась я. – Я давно догадывалась, что я вам не нужна! За меня бы никто не стал с пасдарами биться!
- Ну что ты, деточка, я бы стала! – успокоила меня тетя Роза. – Не до выяснения отношений сейчас! Твой отец сказал, что мы должны выиграть время, чтобы он успел куда-то позвонить из их станционной конторы. И чтобы они не слышали куда.
- Боже мой! – ахнула мама. – Но куда? В Москву? Послу в Тегеран? Да кто что может сделать с этими фанатиками в этой дыре?! Да пока они свою ноту составят и отправят, мы состаримся тут! Вместе доживем до его совершеннолетия, – мама кивнула на братика.
- Увы, понятно, что ребенок – лишь предлог, – вздохнула сестра-кал. – По каким-то причинам вас хотят задержать в стране. Других советских детей, рожденных в Иране, всегда выпускали без проблем. А тут прицепились, закон какой-то вспомнили!
Мама закрыла лицо руками.
- Э, ну ты давай не дрейфь! – затормошила ее тетя Роза. – Саша сейчас в коридоре наших стражей отвлекает, чтобы муж твой успел позвонить. Мы успели договориться. Сначала у Саши с Верой якобы случайно вывалятся письма. Пока их будут изымать-оформлять, время пройдет. А как только они освободятся, Люба сделает вид, что ей плохо. Она знаешь, как умеет обмороки изображать! Недаром она псих!
- Доктор-псих, – машинально поправила мама. – А как же письма? Их же кто-то передал!
- Ну ты нашла, о чем беспокоиться! – возмутилась сестра-кал. – Тебе что дороже – чужие письма или твой ребенок?! Я знаешь, чего больше всего боюсь?
- Чего? – встрепенулась мама. – Что они сейчас заявят, что нельзя всех из-за одних упрямых задерживать. И всех отправят, а вас оставят. Вот тогда за вас точно никто не поручится!
- Только не это! – воскликнула мама.
- Ну мы-то точно без вас никуда не поедем, – заверила сестра-кал. – А вот что за люди в других двух вагонах, мы не знаем, знакомых там нет! Так что держим оборону до последнего!
В этот раз "тележки" (колеса поезда на более широкие, подходящие для советских рельс) почему-то меняли на нашей стороне – в советской Джульфе. По большому счету это было хорошо – меньше общаться с пасдарами, но не в нашем случае. Сестра-кал была права: самое страшное – остаться на этом полном фанатиков ночном полустанке одним, без своих.
Сколько мы просидели так в купе, я не знаю. Мне показалось, что целую вечность. Но, судя по тому, что никакой паники в соседних двух вагонах не возникло, мы были в графике, и из-за нас наши три вагона все еще не опаздывали к нахичеванскому поезду - следующему составу, к которому нас должны прицепить. Иначе пассажиры бы возмущались. Для многих было важно оказаться в Москве к определенному дню, а для наших вагонов пропустить очередной состав – потерянные сутки.
Наконец двери распахнулись, и на пороге купе снова возник наш вооруженный отряд. Главный автоматчик был все так же мрачен, но уже намного вежливее. Позади маячил папа, вид у него был довольный.
Главарь торжественно-сурово произнес какую-то речь на фарси.
- Он говорит, что наш вопрос решился, и мы можем следовать в Советский Союз, – перевел папа. – Но уважаемый ага (господин – перс.) хочет напомнить нам, что, согласно закону земли, наш сын все равно остается полноправным гражданином Исламской Республики Иран. И хоть мы сейчас и вывозим его против его воли, пользуясь его несознательным возрастом, наш долг пояснить ему его статус, как только мальчик будет в состоянии его осознать. В любой момент он может обрести счастливую возможность вернуться на родину, встать под знамена исламской революции и посвятить свою жизнь служению Аллаху, за что на небесах ему воздастся в полной мере. И в отличие от «кафиров» (неверных – перс.) он обретет загробный мир в садах Эдема, а не муки в геенне огненной....
- Господи Иисусе прости меня грешную! – в сердцах пробормотала сестра-кал. – Страсти-то какие он несет!
- Ходахафез, сафар бахайр! («До свидания, счастливого пути!» – перс.) – завершил свою пламенную речь предводитель пасдаров и поправил автомат.
Остальные молча развернулись, и отряд отправился на выход.
Папа с грохотом захлопнул купе и перевел дух.
- Свидетельство о рождении ты забрал у них?! – подскочила мама. – А то теперь еще в Союз не станут пускать, скажут, что украли ребенка у персов!
- Все в порядке, успокойся уже, – сказал папа, доставая из внутреннего кармана злосчастное свидетельство о рождении.
- Сестра, рисовать! – заявил мой младший брат, как ни в чем не бывало.
- Эх ты, рисовальщик! – потрепала я его по макушке. – Чуть без тебя не остались! Теперь опять придется с тобой сидеть, пока родители на работе. А я уж понадеялась, что с тобой тут посидят!
Мама только покачала головой.
Я подумала, что все-таки люблю своего братика, и жалко было бы оставить его в Иране. Хотя с тех пор, когда младшенький мне особо надоедал, я каждый раз, как и велел главный «пасдар», исполняла свой «долг» и напоминала ему, что его ждут-не дождутся в иранском революционном детдоме.
- Кому ты позвонил? – тихонько спросила мама папу.
- Одному уважаемому мулле, имеющему вес в хомейнистской верхушке, – ответил он. – Но теперь нам надо поторапливаться за кордон, пока он жив. А то этих мулл «с весом» взрывают одного за другим, не успеешь оглянуться!
- Не из-за нас же его могут взорвать?! – испугалась мама.
- У них своих проблем хватает, – улыбнулся папа. – Но, может, этот человек просто еще не знает всего. Поэтому пошел навстречу и прямо по телефону именем Аллаха распорядился оставить нас в покое, понимая, что для каждого мусульманина сын – это святое.
- Чего – всего? – переспросила мама, но тут же осеклась.
 В этот момент наши вагончики дернулись, заскрежетали и тронулись.
Я вышла в коридор.
Купе тети Любы и тети Розы пропахло валерьянкой. Доктор-псих продолжала капать ее в стаканчик.
- Так удачно изобразила сердечный приступ, – пожаловалась она, – что теперь и впрямь сердце прихватило! В моем возрасте нельзя так нервничать!
- Да какой у тебя возраст-то? – осадила ее сестра-кал. – Не прибедняйся, Любань, ты еще ого-го-го! Вон как эти молодчики вокруг тебя хлопотали, даже нашатырь раздобыли! Я уж побоялась, что они теперь тебя вместо ребенка захотят себе оставить! Был бы у тебя мужской гарем!
- Ага, прямо тут, в станционном домике! – подхватила доктор-псих. – Жила бы на иранской границе предводительницей гарема из пасдаранов – красота!
- А что, Любань! Мужички здоровые, крепкие, непьющие и не гулящие, им шариат не велит. Защищали бы тебя.
- От кого? От проезжающих советских вагонов? Здесь даже не ездит больше никто!
- Ну да, от тлетворного влияния проезжающих мимо шурави! – расхохоталась сестра-кал.
- А я в вагончики, едущие из Москвы, потихоньку от мужей буду заглядывать и спрашивать: товарищи, люди добрые, водочки не найдется?! А то страсть как остограммиться хочется в этой мусульмании!
- Сейчас иншалла, как у вас в мусульмании говорят, до Баку доберемся и остограммимся! После перенесенного стресса нам положено! – обнадежила попутчицу тетя Роза.
- Ой, к добру ли ржем? – всплеснула руками доктор-псих и сама себе ответила: – Хотя шутка ли такое пережить! Расскажу дома – не поверят!
- А брат твой - теперь наш сын полка! – сказала мне тетя Роза. – После этого шоу на него претендует не только исламский революционный комитет, но и коллектив советского госпиталя Красного Креста и Красного Полумесяца! Ни ради кого в своей жизни я не вела себя так развязано, как ради твоего брательника!
- Я ему обязательно передам, когда он вырастет, – улыбнулась я.
- Но скажи, Люб, хорошо все же, что мы перед этим как следует подкрепились! – не унималась сестра-кал. – Как мы их уделали, а?! А будь я на диете, разве полезла бы на этих с автоматами?! Сидела бы в купе, как тощий заяц, и поджилками бы трясла!
- Ну, может, у тебя все жирное перерабатывается не в холестерин, а в энергию! – примирительно сказала доктор-псих.
- Еще в какую! – подтвердила тетя Роза, выпятив свой щедрый бюст. – В убойную прямо силушку!
В соседнем купе у Серегиных родителей радовались, что не пришлось пожертвовать ничьими письмами, которые дядя Саша с тетей Верой взялись доставить. Как и пообещал моему, Серегин папа якобы случайно высыпал перед носом у пасдаранского отряда запрещенную корреспонденцию, чтобы они отвлеклись и не мешали папе звонить. Пасдары было бросились распечатывать упавшие конверты, но везде натыкались на короткие поздравительные открытки с видами Тегерана. Они повертели их в руках, даже понюхали, но изымать не стали. Как знать, может, им все же хотелось, чтобы открытки дошли по адресу и шурави в своей заснеженной Москве увидели, как прекрасен солнечный Тегеран. Они швырнули письма назад дяде Саше, что-то грозно проворчав на своем, и уже хотели идти за моим папой, но тут у доктора-психа случился «сердечный приступ». Главному пришлось посылать подчиненного в другой вагон за нашатырем, не мог же он отпустить за ним кого-то из советских пассажиров, которые не имели права покидать свои места. Бросить иностранную пассажирку на произвол главный тоже не мог: ему пришлось бы слишком долго объяснять своему руководству, отчего на вверенном ему пункте досмотра скончалась советская докторша.
Все это потом взрослые еще много раз вспоминали и обсуждали в деталях, чокаясь и хохоча во время стоянки в Баку.
Дома
Мы вернулись в Союз в начале мехра 1361-го или в конце сентября 1982-го.
Бабушка, мамина мама, временно осталась у нас в Сокольниках, чтобы посмотреть, как я «адаптируюсь в коллектив нормальных детей».
В школу я опоздала на целый месяц. А в первый день, когда я собралась на уроки, объявили субботник по уборке пришкольной территории, что означало, что можно прийти без ненавистной школьной формы.
На дворе был теплый и солнечный сентябрьский денек, настоящий «золотоосенний», в Тегеране такие стоят до самого декабря. Я надела на себя все самое новое и лучшее из привезенного с собой: джинсы «Wrangler», майку «Адидас», американские белые кроссовки и японскую серебристую ветровку с аппликацией в виде красных гоночных машинок. А сверху куртки еще и накинула на плечи пушистый красный мохеровый свитер, завязав его рукава спереди под шеей на манер шарфа – все это был писк моды. В спортивную сумку «Монтана» засунула компактный двухкассетник «Тошиба».
- Не пойму, ты на субботник или на танцы? – удивилась бабушка, скептически наблюдавшая за этими манипуляциями.
- Меня в школе считают заграничной штучкой, – серьезно пояснила я, – а мой папа говорит, что человек стремится доигрывать собственный образ, навязанный ему окружающими. Иной пищит, а доигрывает.
- Вообще-то это Фазиль Искандер говорит, а не твой папа, – усмехнулась бабушка.
Затем она внимательно посмотрела на мою маму, которая в присутствии своей мамы традиционно скромно помалкивала, тяжело вздохнула и постановила:
- После того, чему подвергли тебя твои родители, ты уже никогда не сможешь вырасти нормальным человеком!
Возможно, бабушка была права. Но когда я выросла, наступили 90-е - и у них были совсем другие правила.


* * *


С началом 90-х перед поколением моих родителей встанет задача посложнее, чем пережить погром посольства – развалится целая страна. Воцарившиеся на ее обломках установят совсем иные правила игры: то, чем еще вчера мы гордились, станет едва ли не преступлением. Таких, кто начнет глаголить  такие же вещи, как когда-то заргандинский Роман, с каждым днем будет все больше. Это станет настоящей модой, символом свободы.
В героев вдруг превратятся те, кто еще несколько лет назад считался предателем – они будут выступать в разных зарубежных СМИ, уверяя, что вовсе не предавали Родину, а просто изнутри боролись с несправедливостью, которую насаждал советский строй. И теперь, когда даже бронзового Железного Феликса скинули с пьедестала на Лубянке, можно, наконец, в этом признаться.
Слыша все новые имена советских дипломатов, однажды вышедших из посольств СССР в разных странах и больше в них не вернувшихся, я вспомнила о нашем дяде Володе и попыталась расспросить о нем папу. Все же не каждый день становишься причастной к настоящему шпионскому скандалу фактически мирового масштаба (какая-то из западных радиостанций, благо в то время эфир вообще перестали глушить, сообщила, что наш дядя Володя жив-здоров и даже зачем-то покушался на Папу Римского).
Я подумала, а вдруг он тоже окажется борцом  за либеральные ценности и сейчас вернется домой к тете Гале?! Но папа, несмотря на наступившую демократизацию, гласность и плюрализм,  разговор не поддержал. Скупо ответил, что ни о дяде Володе, ни о тете Гале ничего не знает и быстро перевел разговор на что-то другое. Настаивать я не стала: то время и без воспоминаний десятилетней давности было богатым на приключения и впечатления.
Зато мама неожиданно раскрыла мне некоторые подробности событий лета 1982-го года, свидетельницей которых я была, но деталей не знала по малолетству.
Десятилетие спустя получили объяснения странные события и не менее странное поведение близких мне людей в роковой для нас июнь 1982-го.
Когда стало известно, что дядю Володю не похитили и не убили, а он сам, что называется, «ушел за кордон», мы должны были вместе с другими 13-ю посольскими семьями в срочном порядке покинуть Иран, сев на поезд, отправляющийся из Тегерана в Баку. Но не смогли сделать это в назначенную дату, так как буквально накануне намеченного отъезда внезапно и очень тяжело заболел мой братик, которому на тот момент было всего год и восемь месяцев. Симптомы были очень похожи на тяжелое отравление. И в Москве предположили, что ребенка могли специально отравить, чтобы задержать нас в Тегеране. Московское руководство исходило из полученной информации, что перебежчик дядя Володя сдал британской разведке всех, с кем работал, а британцы в свою очередь, желая насолить коммунистам,  передали поименный список спецслужбам Хомейни. Агентам исламской республики, конечно, хотелось не просто воспользоваться британскими подачками, но и самим получить сенсационную информацию о шпионской деятельности СССР на своей территории, ведь официально Советский Союз убеждал Хомейни во всяческом своем сочувствии и поддержке. Но для этого нужно было захватить хоть кого-нибудь из названных изменником дипломатов и выбить из них признание. Так или иначе задержать в Тегеране пытались всех «фигурантов», поименно перечисленных предателем: им подстраивали дорожные происшествия и задержания «за нарушение шариатских норм в общественном месте до выяснения». Но все были предупреждены о возможности провокаций и соблюдали предельную осторожность. В итоге к концу июня все преданные дядей Володей сотрудники благополучно оказались дома – все, кроме нас.
Вот какую подоплеку, со слов моей мамы, на самом деле имел тот странный день, когда мы повезли моего братика к врачу.
Детского врача в советском госпитале и впрямь не было, в иранский ехать было опасно, а братику тем временем становилось хуже с каждой минутой. Симптомы, похожие на отравление, появились вечером, а к утру ребенок практически умирал на руках своих родителей. Наши бимарестанты спасали его подручными средствами – кололи жаропонижающее, пытались прочистить организм, даже ставили капельницы, хотя педиатров среди наших врачей не было, как и специализированных детских препаратов. Ребенку становилось все хуже, счет шел на часы, и за поведение моего отца в подобной ситуации ручаться уже никто не мог.
- Я тогда сказала ему, - вспомнила мама, - твоя работа всегда была для нас самым главным, но когда дело касается моего ребенка, прости, но на твою работу мне плевать! Нам надо спасать сына!
Видимо, опасаясь, что папа, презрев все инструкции, может отправиться за помощью к иранским врачам, где его и сцапают спецслужбы Хомейни, Москва предпочла меньшее зло - разрешила родителям обратиться в детское отделение американского госпиталя в Тегеране. Сопровождать их поручили дяде Басику: он тоже был из тех 13 дипломатов, подлежащих срочной эвакуации в Союз,  но единственный пока не уехал. Но уезжал буквально на следующий день, с женой и двумя дочерьми, старшая из которых – Лианка -  была моей подружкой.
Утром после жуткой бессонной ночи, когда, по словам мамы, братик иногда даже переставал дышать, дядя Басик пришел к нам на дачу с известием, что мы можем обратиться к американцам. Решено было ехать всем вместе: взять меня и еще доктора Аптеку с аптечкой – на тот случай, если ребенку в пути вдруг станет еще хуже. Перед дорогой тетя Галя вколола брату жаропонижающее со снотворным, чтобы в машине он спал, не привлекая лишнее внимание криком. Дядя Басик должен был ехать впереди на своей машине – но только не потому что папа не знал дороги, как мне тогда сказали, а чтобы отслеживать и отсекать вероятные попытки нас остановить.
Заодно 40 с лишним лет спустя получил объяснение и тот факт, почему мы вдруг помчались задом с того пригорка за нашей резиденцией в Зарганде, где в витрине моего любимого магазина переливался волшебный торшер.  И почему мама с доктором Аптекой так странно себя вели: ни к селу ни к городу вспомнили про мои уроки на лето, которые вовсе не были заданы, и раскричались так, что заглушили собой сирену проезжающего амбуланса.
Тогда дорогу нам внезапно перекрыл грузовичок, невесть откуда взявшийся на узкой дороге, вынудив папу ударить по тормозам так резко, что я улетела лбом в бардачок. Появился он не случайно, а чтобы отрезать нас от уехавшего вперед нашего сопровождающего дяди Басика – по словам мамы, она сразу это поняла, хотя папа не успел сказать ей ни слова. Ничего не поняли только мы с доктором Аптекой, поскольку понятия не имели, что у нас есть какие-то дополнительные сложности кроме заболевшего ребенка. Я была поглощена своей обидой, что меня увезли из Зарганде, наплевав на мое желание остаться там с друзьями. А  тетя Галя просто решила, что за рулем грузовичка очередной местный лихач. Но, как я узнала много лет спустя, именно в тот момент, когда я наклонилась за выпавшими из бардачка бумагами, из грузовичка по нам стали стрелять.
- Не прицельно, а по колесам, - рассказывала мама, -  видимо, для острастки. Но и этого было достаточно, чтобы ты выросла заикой. Поэтому я сделала все возможное, чтобы тебя отвлечь.
- Вопросами про домашнее задание?
- Ну, как видишь, это сработало, ты тут же забыла обо всем остальном. А мне было важно лишь то, чтобы ты ничего не заметила, не поняла и не запомнила. За твоего брата в тот момент я волновалась меньше, он бы все равно ничего не понял в силу возраста.
Меня это поразило, мама открылась для меня с новой стороны. То есть, она пренебрегла сном своего заболевшего любимчика-сыночка и стала кричать на меня за несуществующие уроки, лишь бы я отвернулась и не увидела держащих нас под прицелом людей. И не услышала бы звуков пальбы, которая, если верить маминым воспоминаниям, длилась минуты две-три.
- Неужели вы с тетей Галей вопили, чтобы заглушить выстрелы?!
- Именно так. Галя сначала сама обалдела и впала в ступор. Но я ее ткнула в бок, показала глазами на тебя и она все поняла. А потом появился амбуланс с воющей сиреной и нас прикрыл.
Как выяснилось потом, амбуланс «организовал» проскочивший вперед дядя Басик. Безо всяких там сложных шпионских комбинаций, просто дал денег остановившемуся у магазина водителю и попросил его объехать пригорок и вклиниться между грузовичком и нашим «жопо». Парень честно все исполнил, поэтому часть наших выстрелов досталась карете тегеранской скорой помощи. К счастью, никто не пострадал. Только водитель амбуланса перепугался, и его потом отпаивали чаем добрые люди из магазинчика с волшебным торшером. Потом они еще долго рассказывали досужим посетителям, как через собственную витрину наблюдали настоящий боевик.
На принятие нестандартных решений – мчаться с пригорка задом, нанимать амбуланс и кричать благим матом, чтобы ребенок не вырос заикой – у взрослых были считанные секунды.
После этого инцидента родители решили продолжать путь в американский госпиталь без меня.
- Неужели вы не испугались? – спрашивала я маму.
- Испугались, конечно. Но что делать, ребенка надо было срочно показать специалисту.
В тот беспокойный день  нас с доктором Аптекой вернули в Зарганде.  Но, по уверению мамы, ни за что не бросили бы меня одну на несколько дней, вообще не появляясь. Уже на следующий день, когда братику стало получше, мама попросила папу привезти меня -  навестить братика и вообще, чтобы я была у нее перед глазами, а не «где-то там одна». Но тут, как выяснилось спустя десятилетия, возник еще один тонкий момент.
По маминым воспоминаниям, в американском госпитале их встретили любезно и очень профессионально. Братика сразу осмотрел педиатр и без колебаний поставил диагноз – холеринка.
- Это детская разновидность холеры, которую в Иране так и не победили, - пояснила мама. – Ничего хорошего, но мы были рады без памяти, что это хотя бы не попытка отравить нам ребенка. Терапию назначили правильную и проводили так интенсивно, что улучшение наступило уже на следующее утро.
Разумеется, маму поместили в палату с ребенком, который был еще слишком мал, чтобы оставить его на попечение медперсонала. А папа остался с мамой:  она не понимала по-английски и иначе не смогла бы ориентироваться в госпитале и выполнять предписания врачей. Американцы, по словам мамы, были не против, и даже любезно предоставили папе для ночевки одну из комнат отдыха.
- Госпиталь, конечно, был платный, - уточнила мама. – И платили за него мы из собственного кармана, как частные лица, не афишируя свою принадлежность к советскому посольству. Поэтому ни секунды не сомневались, что имеем право получить необходимую нашему ребенку помощь. Тем более что сначала речь шла всего об одной ночи. А ты находилась на охраняемой территории, под присмотром тети Гали.
Но, как выяснилось, так думали не все.
При том, что московское руководство само разрешило моим родителям обратиться к американским врачам, там вовсе не были уверены в том, что вся эта история с отравленным ребенком и попаданием в американский госпиталь – не инсценировка, задуманная для того, чтобы последовать примеру дяди Володи. А вдруг у моего папы изначально был с ним сговор, все же они работали в наиболее плотной связке?! А территория  американского госпиталя – это суверенная территория США, откуда человека могут спокойно перебросить  куда угодно. И задержать его без санкции американских властей не получится ни у иранцев, ни у соотечественников того, кто решил сменить родину.
Подстраховаться решили с помощью меня, оставив меня «в залог» на территории Зарганде. Характеристики моих родителей позволяли Москве надеяться, что они не убегут за кордон, бросив одного из своих детей. На этом месте я скептически заметила маме, что зря их не спросили, они бы с радостью от меня избавились.
Было решено не допускать соединения нашей семьи ни в каком составе, пока мой брат находится на американской территории. А то вдруг под предлогом его посещения туда приведут и меня, а уж оттуда нас всей семьей переправят в буржуинство, где мы все вслед за дядей Володей предадим родину. Забавно, но именно этого моя мама и требовала от папы со всей своей настойчивостью  – не родину предать, конечно, но притащить меня в палату, «чтобы я была перед глазами». 
Думаю, если бы такое рассказали мне прямо тогда, я бы долго хохотала, решив, что это шутка – где таинственные и ловкие шпионы из политических детективов и где мои родители со своим больным малюткой!
Но сейчас, спустя четыре десятка, лет смешными и нелепыми эти подозрения мне уже не кажутся. Мои родители были действительно честны и чисты перед родной страной, но по большому счету брожение умов среди советских граждан, работающих за рубежом, в тот период действительно заметно усилилось. Позже станет известно, что именно в 82-м году сразу несколько советских разведчиков в разных странах ушли к западникам. Все они были на хорошем счету. В 90-е часть из них расскажет, что уже тогда предчувствовали скорый развал того, ради чего они рискуют жизнью и семьями.
А тогда, в июне 1982-го, к родителям прямо в американский госпиталь приехал представитель нашего посольства. Справился о состоянии их младшего ребенка  и заверил,  что и со старшим – то есть, со мной - все в порядке. Мол, в Зарганде за мной присматривают и явно, и тайно -  и родители могут не беспокоиться. Но вот вывозить за пределы Зарганде  меня сейчас нежелательно и даже опасно, ведь возможны любые провокации. Да и вообще лучше моему папе сейчас не болтаться туда-сюда, показывая выставленной за ним наружке (а в этом никто даже не сомневался), что у него остается в Зарганде кто-то близкий, тем более, ребенок. Раз уж  попал в американское логово, то теперь пусть лучше не сводит глаз с сына, а то как бы чего не учинили… А дочь на охраняемой советской территории уж точно спокойно дождется родителей, никуда не денется.
Вот почему целых три дня  родители мною даже ни разу не поинтересовались: папе просто запретили покидать территорию американского госпиталя до окончательной выписки брата. А я-то думала, что за лечением своего любимчика они просто обо мне забыли!
Тогда все обошлось благополучно: братик выздоровел, отъезд нам перенесли на сентябрь. Но нас ждали еще два испытания.
В самый день отъезда, уже по дороге на вокзал, папа, по словам мамы, заметил за нами «хвост» - машину иранской наружки.  По всем правилам он стал уходить от преследователей по узким переулочкам южного Тегерана, благо ориентировался в них даже с закрытыми глазами. Но в одном из подобных переулочков  нам под колеса внезапно выкатился безногий нищий на тележке.
- Нам пришлось остановиться, нищий и не думал освобождать проезд и почему-то уставился мне своими бельмами прямо в глаза, - с содроганием вспоминала мама. – У меня, конечно, шок. И я машинально спрашиваю твоего папу: а почему он смотрит на меня, а не на тебя?  А он мне: Ирина, да он слепой! А сзади тем временем позади нас,  откуда ни возьмись, появляется пикап с кузовом и преграждает нам дорогу. И нам вообще некуда деться: впереди этот с бельмами, сзади грузовичок.  Я испугалась, что снова будут стрелять, как тогда, на пригорке.
- И снова на помощь поспешил дядя Басик? – пошутила я.
- Нет, Басенци тогда уже был в Союзе. Твой папа все равно включил заднюю передачу и стал таранить этот пикап, прямо нашим багажником. У меня ребенка вырвало прямо на руках. Но в итоге «мазда» ушла с дороги. Почему, не знаю. Может, они уже в тот момент получили команду перенести наше задержание в Джульфу.
Увенчались наши мытарства на пути на родину попыткой пасдаров отобрать моего братика на иранской границе. Наверное, если бы это у них получилось, мы бы действительно там все и остались – где-нибудь в тюрьме Эвин. Все же ребенок – самое уязвимое место своего отца, даже если он опытный и преданный родине профессионал.
К счастью, тогда, в сентябре 1982-го,  Иран мы благополучно покинули и радовались, что вернулись на Родину. А того, что она уже готовит нам новые вызовы, тогда мы еще не знали.


Рецензии