Осколки

О С К О Л К И

Рассказывают, что тролли стащили у черта зеркало, но, пос¬сорившись, разбили его, и оно разлетелось по миру десятками тысяч осколков. Зеркало было не простое, а чертово, и оскол¬ки его обладали необычными свойствами - они разнесли по всему миру зло. Попадает такой осколок в глаз человеку, и с тех пор все, что он видит, кажется безобразным; попадет в сердце - и оно леденеет... Так и носятся по свету осколки чертова зеркала, поражая то одного, то другого.
Нас было десять или двенадцать, а может больше - двадцать или тридцать. Мы никогда не собирались все вместе, и я не ви¬дел многих по нескольку лет. Мы друзья, если кто-то считает, что друзья это те, кто рискует жизнью друг из-за друга или проводит много времени вмес¬те. Нас сейчас шестеро, и мы встретились в баре одного грязного городка, по соседству с которым запахло жареным.
Мы друзья, потому что не раз рисковали жизнью друг ради друга? Мы рисковали ею просто так, потому что мы - люди без родины, люди, с выгоревшими дотла душами, люди, которые ви¬дели столько ужасов и мерзостей за свою жизнь, что их хватит на несколько поколений...
Случайные встречи в барах сотен раскиданных по миру горо¬дов. Мы - стервятники, охотники за падалью, ландскнехты колеб¬лющихся диктаторских тронов: у нас нет дома, и ветер удачи гонит нас, как перекати-поле, из одной страны в другую. Мы знакомы давно, - я говорю про "стариков" - знакомы с раз¬рушенных войной улиц европейских столиц, с лесов и гор, за¬битых бродягами, с облав, с каторжных тюрем, с лагерей для перемещенных лиц и солдат, вытянувших не тот жребий; знакомы с неразберихи, вызванной падением империй; с тех тысяч грязных дел, для которых в послевоенные годы нужны были отчаянные люди, хорошо владеющие оружием.
Рыжий Брайтон, Овца Сенкевич, - я не знаю точно, кто они, так же, как не знаю, и кто другие. Они мало говорят о себе, а что говорят, - врут. Овца, кажется, поляк или украинец. Не то он бывший узник концлагеря, не то бывший полицай. Накурив¬шись конопли, он рассказывает о том, как пахнет горелое чело¬веческое мясо и как хрустят кости, когда их ломают. И еще он бредит колодцами, засыпанными трупами. Помню, один раз в Син¬гапуре, валяясь на циновке, он бормотал: "Хватит, на сегод¬ня хватит... Их надо добить, герр оберштурмфюрер... больше земли... уберите же, уберите... Не смотри так... Она движет¬ся, она колышется, пустите по ним танки герр оберштурмфюрер, пусть утрамбуют. Они встанут. Я говорю вам: они встанут..."
Порою мне становилось не по себе от его бреда. Овца рано полысел, и у него гнилые зубы, но в целом он еще ничего. Я знаю его с 49. Не то он полицай, не то бывший узник концлагеря. А может, ни то, ни другое, ни третье...
За ним, кроме наркотиков, водится только одна слабость: он любит маленьких девочек. Не то чтобы молоденьких, нет, именно маленьких. Здесь можно достать. В местах, где неспо¬койно, на такие вещи никто не обращает внимание. Ему нравит¬ся, когда они кричат.
Наверное, он просто псих, потому, что какой прок от дев¬чонки лет десяти? Но это неважно - тут кругом психи. Среди обитателей "дна" и прифронтовых городов, в местах, где давно забыли нормальные законы и знают лишь один закон, - закон силы, приходится встречаться с такими личностями, что Овца Сенкевич с его маленькими девочками, кажется не таким уж и неприятным. Сенкевич - скотина, но таких удивительно много вокруг нас, мне иногда начинает казаться, что весь мир сос¬тоит из подонков.
У.Черчиль И.В.Сталину 18 июля 1942 г.
"... В дополнение к совместным операциям на Севере мы рассматриваем вопрос о том, как помочь Вам на Вашем южном фланге. Если мы сможем отбросить Роммеля, то мы могли бы осенью послать мощные воздушные силы для операций на левом фланге Вашего фронта. Трудности снабжения этих сил по трансиранскому маршруту без сокращения поставок Вам, разумеется, будут значительными, но я надеюсь в ближайшем будущем представить Вам детальные предложения. Мы должны сначала разбить Роммеля. бои идут сейчас напря¬женные.
Немцы непрестанно направляют в Африку все больше людей и самолетов, однако к генералу Окинлену подходят большие подкрепления, и предстоящее прибытие мощных английских и американских соединений тяжелых бомбардировщиков должно обеспечить безопас¬ность в восточной части Средиземного моря и блокировать порты снабжения Роммеля - Тобрук и Бенгази.»
У.Черчилль И.В.Сталину 31 августа 1942 г.
"Роммель начал наступление, к которому мы гото¬вились. Теперь может произойти значительное сражение".

Узкие кривые улочки, расплавленные полученным солнцем дома отгорожены непроницаемыми глиняными стенами. Такие же не¬проницаемые стены между нами и местными жителями. Бесстраст¬ные лица, глаза, которые смотрят сквозь тебя; мы здесь чужие, мы здесь незваные гости, и нас ненавидят. Есть другой Каир - Каир ресторанов, Каир баров и прочих увеселительных заведе¬ний, - Каир, построенный для развлечения приезжих и местной аристократии. Но и там, где мы веселимся и пьем с дешевыми женщинами, нас ненавидят. Нас ненавидят проститутки, которые пошли на панель потому, что появились мы. Они неправы, я знаю. Эта страна нищая не из-за нас, а потому, что они нежизнеспособны: их прошлое мешает будущему. Но они ненавидят нас.
Небольшой погребок, лица плохо видны в табачном дыму. У стойки сидят накрашенные женщины. Их три, и они старше, чем хотят казаться. Майк О'Сулливан жмет в углу за столиком хорошенькую девушку. Он пьян, она, кажется, тоже.
Мы с Симоном подошли и сели рядом. У нас есть бутылка. Симон сказал, что от шлюх из бара его тошнит, и я добавил, что к тому же можно подхватить что-нибудь не совсем приличное.
- Майкл, дружище, - говорит Симон, - я дам тебе пять фунтов, поделись девчонкой? Я постился уже целую неделю.
Потом, улыбаясь так, как может улыбаться только Симон, он глядит в темные бархатные глаза девушки. - Хочешь, чтобы я тоже был с тобой сегодня? Я дам тебе три фунта.
Девочка улыбается, раскрыв свой коралловый ротик.
- Идите к черту, - пьяно ревет Майкл. - Я знаю тебя, Симон, если тебе дать палец, то ты откусишь всю руку. Иди к черту, мы обойдемся без тебя.
Ты дурак, Майкл, потому что эта девочка ненавидит и тебя, и меня, и Симона, которому она улыбнулась. В этой страна женщины привыкли улыбаться тому, кого ненавидят, здесь они умеют обнимать и ласкаться ненавидя. Ты дурак, Майкл О'Сулливан, потому что утром ты не вернешься в казарму, а через двое суток твой раздувшийся труп, обвитый водорослями, всплы¬вет в вонючем бассейне на окраине города. Для тебя война кончится, не успев начаться. Но кто знает, может, тебе еще повезло.
...Впереди путаница проволочных заграждений. Я стою в неглубоком - по пояс - окопчике, вырытом наспех в сухой земле. Футах в десяти справа - Джеймс Райли, слева - Симон. Винтов¬ка Симона, как и моя, лежит с ним рядом, а сам он пристально вглядывается в желтую даль. Пустыня. Воздух дрожит над рас¬каленными барханами.
Утро, поэтому еще не очень жарко; мы уже допили виски, которое купили позавчера в городском магазинчике, и теперь изредка, по очереди, прикладываемся к бутыли с водой.
Симон - красавец: высокий, светловолосый, с чуть смугло¬ватым от природы аристократическим лицом. Эту ночь он провел весело и теперь хочет спать. Смотришь на него и думаешь, что война ему развлечение. Симон - мой школьный друг, но он и командир, - такие люди должны быть командирами. На нем даже нелепая солдатская форма сидит ладно, и она даже красиво пропотела на его спине. Симон хочет спать, и пожалуй, вот-вот заснет. Пусть спит - еще тридцать пар глаз наблюдают за зыбкой от нагретого воздуха линией горизонта.
Приказ: ждать немцев и отбивать их атаки до прихода подкреплений. Мы ждем. Многим еще нет девятнадцати, и это их первый бой. Немцы? Мы встретим их так, что второй раз они  сюда не полезут. Но временами на душе становится тревожно: вспоминаю погрузку раненых на транспорт в Каире - небритые, изможденные лица, гипсовые повязки, забинтованные, словно мумии, безглазые головы, тошнотворный запах лазарета...
Трогаю рукой винтовку и смотрю на ее вороненый ствол, - она вселяет в душу уверенность - я не беззащитен, со мною оружие, настоящее оружие. Я чувствую неожиданную неж¬ность к своей винтовке...
Никто не увидел их первым, как-то сразу их заметили многие. Сердце замерло в тоскливом предчувствии. Танки. Они выплыли неожиданно: там, видно, была низина. Километра два, и если теперь внимательно прислушаться, то слышен неясный гул. Их шесть... нет, восемь. Люки подняты. Они ползут мед¬ленно, удивительно медленно, словно в замедленной киносъем¬ке, ползут, словно черные жуки, нехотя как будто перевали¬ваясь на редких барханах и подминая под себя чахлые кустики; паутинки орудий то поднимаются, то опускаются: дым и пыль стелятся шлейфами позади них.
Ожидание становится невыносимым. Мозгляк и маменькин сыночек - зачем таких только берут в армию - Коулси дико завизжал и выстрелил. Этот выстрел - удар кнутом по нашим туго натянутым нервам.
Симон проснулся. Противотанковые гранаты есть только у него - целая связка - три штуки.
Нас было тридцать человек. Сколько осталось в живых? Я точно не знаю, но думаю, что не больше десяти. Мы бросили наши бесполезные винтовки и побежали впереди танков, как тушканчики перед машиной. Немцы даже не тратили на нас патроны: они просто давили гусеницами; и страшный шелест песка под ними, и крики тех, кто, выбиваясь из сил, падал, кто закрывал голову руками, словно надеясь защитить ее от мно¬готонных чудовищ, покрытых облезлой, облупившейся на солнце краской. Немцы даже и не подумали спрятаться, они открыли люки, и сверху на нас смотрели такие же молодые парни, как и мы. Но в лицах этих парней была смерть. В их улыбках, в их глазах был смертный приговор всем нам.
Мы бежим, карабкаемся по склонам барханов, вязнем в песке, который осыпается под нашими ногами, а танки, как в кошмарном сне, все ближе и ближе.,.
Война не любит маменьких сынков, и Коулси первый, кажет¬ся, расстрелян на гребне бархана. Нет, не всем так повезло: немцы не тратят попусту патроны - немцы удивительно эконом¬ны, - они давят нас гусеницами: они, уверенные в своей без¬наказанности, играют с нами, как кошка с мышкой.
Война любит таких, как Симон - она как женщина: любит красивых и удачливых. Красавчик, баловень удачи, покоритель женских сердец Симон бежит в мокрой рубашке слева от меня. Вот он, загнанный, прижатый к россыпи камней, оборачивается лицом к танку. Я вижу все это, потому что стою сверху. Из всех нас только у Симона есть гранаты: он швыряет их из-за спины, продержав две секунды со снятым кольцом. Но танк в тридцати футах от него...
Война, как женщина: любит сильных и удачливых, война не любит маменьких сынков, вроде Коулси. Коулси читал мне свои стихи - там было слишком много сантиментов. Симон, сегодня ночью веселившийся с девушкой, ползет по песку, а за ним во¬лочатся его внутренности, выпавшие из вспоротого осколком живота. Он ползет мимо горящего танка, ползет неизвестно зaчем, ползет, как таракан, на которого наступили ногой, а за ним  волочатся облепленные песком кровоточащие кишки, сначала такие странно-розовые, а теперь напоминающие бифштекс, обваленный в сухарях. Я не могу оторваться от этого зрелища, от судорожно скрюченных его рук, от его кровото¬чащего лица. Я был рядом, я спустился вниз, когда понял, что из горящего танка больше никто не вылезет. Я жалел потом, что не ушел.
Он ничего не понимал и ничего не говорил - только хри¬пел, и, цепляясь скрюченными пальцами за песок, полз. А по¬том он увидел меня, и лицо его перекосилось в крике отчая-ния и боли.
- Ник! Пристрели меня, ради бога!
Но я не мог застрелить его: я бросил свое ружье, когда убегал. Симон ругает меня:
- Ник, сволочь, не оставляй меня... Убей меня как-нибудь, - уже не кричит, а несвязно и зло бормочет, задыхаясь, Симон. - Мне больно, пойми: мне же очень больно... Мне очень больно.
Я разбил ему голову камнем, - он сам упросил меня сделать это. У меня был нож, но мне почему-то не пришло в голову использовать его: на время что-то сломалось в моем мозгу, и я перестал соображать.
У него была крепкая голова, и у меня не получилось с первого раза, но я убил его, и он больше не мучался, потому что после третьего удара на моих пальцах оказалось что-то кровавое и студенистое, и это был его мозг. Потом меня вырвало, и я испугался, что потеряю сознание и меня прикончат немцы; бледный, шатаясь, я побрел перпендикуляр¬но направлению, в котором исчезли танки. Смерть обошла ме¬ня стороной; танки исчезли впереди, но дальше здесь оставаться было опасно, и я ушел.
Война не любит хлюпиков. Война любит сильных людей. Мой друг, красавец и весельчак, остался непогребенным в песках Египта. И тогда, на войне, я понял, что раздавленный труп красавца разлагается так же, как раздавленный труп урода, и ни одна из прежде сходивших по нему с ума девушек не различит их в смерти. 
Нас было тридцать молодых - половине не было еще и двадцати - парней. Я не знаю, сколько осталось в живых после того боя, но думаю, что не больше десяти. А война все продол-жалась, война - рвала наши чудом уцелевшие тела...
Зачем нас вырвали из наших теплых домов и загнали в гни¬лую сырость окопов? Зачем оторвали от наших девушек, от их теплых губ? Где вы теперь, наши первые подружки, где ты, наша молодость? Я не продавал Гитлеру оружие. Симон тоже. Господа фабриканты выпестовали наци - пусть сами и отправ¬ляются на фронт. В мясорубку, на мясной фарш... Мы. Хотим. ЖИТЬ.
Мы лежим, уткнувшись носом в окопную грязь, стараясь съежиться, сделаться как можно меньше, исчезнуть, раствори¬ться, слиться с грязью... Наши беззащитные, согнутые спи¬ны перепахивают своими стофунтовыми снарядами тяжелые гаубицы. Дрожит земля, уши, кажется, уже не различают отдельных разрывов в сплошном грохоте; но нет, вот недалеко разорвался снаряд, и грохот, страшный удар заполнил все вокруг, разом перекрыв звон в ушах. Земля ходит ходуном, словно по ней живой, невидимый великан бьет палкой.
Девочки, девочки, - где же вы наши теплые ласковые де¬вочки? Ничего нет, есть лишь грязь и смерть посреди этой грязи.
Боже мой, как отвратительно воет снаряд на излете! Где вы, девочки? Придите, спрячьте нас от этого смертоносного града... Что за ч;дная пашня, что за ч;дный посев на удоб¬ренных нашей кровью полях, и что за ч;дные, видно, будут всходы!
Зачем в мире существует такая несправедливость: почему я в восемнадцать лет должен гнить здесь, в окопе? Почему наше поколение имеет право жить только на костылях? Когда на Сицилии мне хотели отрезать руку, то я не позволил: кому нужен человек без руки?
Рука не загнила, рука осталась при мне, но сам я вновь попал в окопы, чтобы меня либо добили, либо искалечили: я плачу жизнью за то, что у меня две руки. Кто приду¬мал закон, что право на жизнь имеет только искалеченный, кто загнал нас в окопы, кто ответит за тысячи убитых? Кто отве¬тит за то, что нас научили убивать?
Где-то существовал мир, в котором люди читали стихи и слушали музыку, любили друг друга и где считалось преступлением убить человека. Нас вырвали оттуда, мы уже несколько месяцев живем в другом измерении, в мире, где достоинство человека определяется метрами, на которые он способен швырнуть гранату.
...Прижаться вплотную к земле, слиться с нею так, чтобы стать неразличимым, а затем, словно червяк, ползти вперед, сжимая в руке связку гранат. Подползти к танку как можно ближе, сорвать кольцо и швырнуть связку.
Когда ты приподнимаешься для броска, то те несколько мгно¬вений, которые требуются, чтобы размахнуться, бросить грана¬ту и лечь, кажутся удивительно долгими и емкими, потому что в эти мгновения твоя грудь защищена от пулемета только полотном, мгновения, когда так сильно ощущаешь свою беззащитность перед разящим свинцом, мгновения, когда с любой стороны может раз¬даться твоя пулеметная очередь.
Мне приходилось слышать много пулеметных трелей, но из боев я вынес уверенность, что у каждого человека есть его, специально ему предназначенная очередь, - последняя в его жизни.
Личное и секретное послание от премьер-министра г-на Уинстона Черчилля маршалу И. В. Сталину 24 апреля 1943 г.
2. Я телеграфирую Вам о том, как Сикорский реагировал на вышеупомянутые соображения. Его положение весьма трудное. Будучи далеким от про-германских настроений или сговоров с немцами, он находится под угрозой свержения его поляками, ко¬торые считают, что он недостаточно защищал свой народ от Советов. Если он уйдет, мы получим кого-нибудь почище.
Я помню Париж сорок пятого года... Следы уличных боев: провалы забитых окон, заставленные фанерными щитами витрины магазинов. Машин на улицах мало. Изредка проезжает патруль¬ный "Виллис", ощетинившийся автоматами союзников. Необычно тихо и малолюдно. Несколько серо одетых женщин с тощими сумками быстро идут вдоль стен; проехало двое мужчин на велосипедах - на головах береты.
Центральные улицы более оживленны: открыто несколько кафе по соседству с обгорелым скелетом четырехэтажного жи¬лого дома. У дверей кафе стоят женщины – пять-шесть; одна накрашена и в модной шляпке, две другие смотрят в землю, когда их бесцеремонно разглядывают проходящие мимо офице¬ры или штатские в мешковато сидящих шерстяных костюмах.
Жизнь продолжается. Живым нужно есть, а едят те, у кого есть деньги. Эти женщины, быть может, даже не рассчиты¬вают, что им заплатят: достаточно сытного обеда в кафе и теплой постели.
Нас носит по дорогам послевоенного мира, никому не нужных, ни на что не годных. Перекати-поле, оторванные от родины.
Прошла война, прокатилась по миру, оставляя за собой убитых и искалеченных. Все должно было стать лучше, иначе: люди должны были поумнеть. Но ничего не изменилось: лишь только одни стали еще богаче, другие - еще беднее.
По миру раскиданы тысячи бывших заплечных дел мастеров, бандеровцев, власовцев, полицаев, перемещенных лиц и еще бог весть кого, прошедших медные трубы, прошедших ад нацизма с той или с другой стороны. Освенцим мог закалить, но мог и навсег¬да сломать человека. Наци довели до совершенства систему превращения людей в животных.
Носит по миру и нас, раненных войной туда, куда не доберется ни один врач.
Я не сделал за свою жизнь ни одной детали, не выточил на станке даже ручки к молотку, мои руки не знают, что такое нормальная работа. Я умею лишь одно - убивать. Я умею это де¬лать в совершенстве, из пулемета любой известной системы, автомата или пистолета. Еще я умею взрывать мосты и дома. И я предлагаю по недорогой цене свои услуги тем, кто в них нужда¬ется.
И покупатели находятся. Нас покупают вместе с потроха¬ми, спасают от суда, кормят и одевают. Когда в нас надобность, то десятки врачей следят за нашим здоровьем, к нашим услугам все мыслимые развлечения, дорогие курорты и спортзалы. Убий¬цы должны обладать хорошим здоровьем и находиться в хорошей спортив¬ной форде.
Если бы к любому из нас вдруг применили уголовный кодекс и привлекли к суду, то преступлений хватило бы не на один смертный приговор.

Существует много способов убить человека. Даже неспециа¬лист в этом деле назовет пару десятков. Впрочем, в век все¬общей специализации появились спецы и в этой области - дипло¬мированные убийцы.
Мы начали с любительства, - теперь же стали профессио¬налами. Наши университеты - спецшколы ЦРУ, "Интэллиндженс сервис", ОАС, бесчисленные лагеря по обучению убийц в странах Латинской Америки. Янки платили нам после войны впятеро, вдесятеро меньше, чем заплатили бы несколько лет спустя - после войны появилось много безработных убийц, и цены на них упали.
Заунывное пиликанье охрипшей скрипки в дешевом баре, где собираются торговцы наркотиками, матросы и прочий портовый сброд. За столом сидят два человека: Андрей Желябов, по проз¬вищу Дино, и Курт Загнер, по прозвищу Скрипач, - бывший зак¬люченный концентрационного лагеря и бывший эсэсовец. Сидят, пьют водку и сильно разбавленное пиво, разговаривают про де¬вочек и карточные долги. Комья грязи, слетевшие с колеса истории при его быстром повороте; правые и виноватые, мы остались один на один с судом своей совести: палачи и их жертвы, - кто их рассудит?
- Когда на планете заговорили пушки, то стало неслышно поэтов, - громко сказал худой человек за соседним столиком. У него вместо правой кисти была каучуковая подделка. - Ког¬да миллионы людей за год за годом гнили в окопной грязи, то вместе с ними гнила любовь... Когда цветы поливали свинцом и слезами, а поля вместо навоза удобряли людьми – перегорали человеческие сердца.
- Эй ты, - крикнул Скрипач. - В окопах гнила не любовь, в окопах гнил я. Понятно?
Овца Сенкевич сказал, что однорукий его раздражает и ему надо проломить голову. Дино дал Сенкевичу здоровенную оплеу¬ху и выбил у него пистолет. Сенкевич вытер кровь из разбитой губы и сразу стал угодливо улыбаться: когда Сенкевича били, то он становился похожим на побитую дворняжку - не хватало только поджатого хвоста.
- Закрой рот, противно смотреть на твои гнилые зубы, - сказал Дино. - Ты, наверное, так же улыбался своим хозяевам из Треблинки. Подлая тварь.
Человек с черной кистью подошел к Дино и протянул руку:
- Спасибо, товарищ.
- Катись, пока цел! - со злостью процедил Скрипач, - у моего друга просто сегодня день тоски по прошлому...
- Фу ты, фашист недобитый, - схватил его за воротник Дино. Мы их с трудом растащили.
Дино один из немногих, в биографии которого меньше белых пятен, чем у остальных. Его часто называют Иваном, потому что он русский, и я знаю, что почти всю войну он дрался с нем¬цами; он рассказывал мне свою историю, это очень страшная история. Он честнее многих, и он не предавал родины, но ни¬когда не сможет вернуться. Его жизнь - сплошная мука, может быть большая, чем у остальных, потому что он очень тоскует по своей России, потому что у него, я знаю, точно, в глубине души постоянно стоит ужас перед содеянным. Такое порой впечатление, что он верит в бога и потому боится, что за грехи здесь, на Земле, ему придется отвечать на небе после смерти. Нет уж, людям наших профессий в бога лучше не верить. Лучше не верить ни во что.
Дело было в Индокитае. Я уже говорил, что мы не были дру¬зьями в том смысле, как это обычно понимают, и все же нам случалось выручать друг друга в таких переделках, в которых нередко пасуют и настоящие друзья. Бывало, что мы сближались друг с другом, до откровенности.
Однажды, в ожидании какого-то особого задания, которое босс должен был привезти в Гонконг, мы с Дино-Желябовым за¬стряли недели на две в двухместном номере какой-то паршивой гостиницы. Деньги у нас были, но не в таком количестве, что¬бы можно было найти приличную женщину, а с дешевыми из ниж¬него бара мы связываться не рисковали. Оставалось одно - пить.
Мы с Дино накупили виски, риса, сосисок, соусов и прово¬дили время довольно мило, чередуя возлияния с продолжитель¬ным храпением на кроватях, кишащих клопами. Тогда-то мне и удалось услышать историю Дино.
...В сорок втором году Андрею исполнилось восемнадцать лет, и он, придя однажды домой с завода Сталина, где работал не то токарем, не то фрезеровщиком, обнаружил дома повестку. К вечеру следующего дня началась его солдатская жизнь. Трусом он не был, физически - здоров, - война щадила его, ему везло, и, провоевав почти год, он получил лишь пару пустячных ос¬колочных царапин на руках.
Андрей познакомился с девушкой, служившей радисткой в их части. Через пару дней их отношения стали вполне серьезными, С неделю все было в порядке. На передовой затишье - Та¬ня прибегала к землянке Андрея.
Капитан-комбат стал проявлять пристальную заботу о радист¬ке и пару раз свозил ее в город. Таня как-то странно переме¬нилась, но Андрей еще ни о чем не догадывался.
Он стоял на часах у штабной землянки. Прошел капитан с де¬вушкой. Ему показалось, что он узнал ее. Еще с час, мучаясь и дрожа от нетерпения, он постигал различия между рядовым и ко¬мандным составом Красной Армии.
Женщина вышла, и капитан целовал завитки волос на ее шее. Андрей узнал ее. Она узнала Андрея. Капитан тоже и, скоман¬довав "кругом”, отправил куда подальше.
У Андрея больше не было девушки. У него был штык. Острый штык, который входит в тело легко. У комбата была любовница и пистолет. Он не успел выстрелить. Капитан был убит на фрон¬те, в драке. Он остался лежать, скорчившись около землянки, а со всех сторон сбегались солдаты, потревоженные криком Тани...
Андрей ушел к немцам. Ему больше ничего не оставалось. Была такая РОА. Дино воевал за немцев недолго. Дахау. Он будет, несмотря на это, мучиться всю жизнь, потому что не хо¬тел быть предателем. Дахау не искупит его вины. Вины? Мы остались один на один со своей совестью. Победители и побеж¬денные, убитые и убийцы.
Пьяный Желябов бормотал:
- Когда на город спускается смог и воздух кажется напол¬ненным гарью, когда ветер дует к городу и несет на него облака ядовитого дыма, мне кажется, что это растекается в воз¬духе смрад от непогашенных печей Дахау и Майданека... Слышишь, я тебе говорю, ты не был там, тебе страшно повезло - и всем, кто не был там, страшно повезло. Мне мерещится, что топки продолжают пылать и скоро придет черед и мне превратиться в дешевое удобрение для полей... А потом придет и твоя очередь. Завтра, или через год, но придет, если не погасят топки Дахау...
Мы сидели в Кейптауне без дела. Мы - это Иван, Овца, Ры¬жий Брайтон, Пенке Остряк, Богуслав, Курт-Скрипач, Курт-Бабник и я, пришли два типа, одетых по-походному, и выгнали Дино из-зa стойки. Если бы они тронули, к примеру, Овцу или Скрипача, то я бы и не подумал вмешиваться, но тут это было дело чести.
О, как они дрались! Я понимаю толк в этом, - далеко не каждый может показать класс. По-моему, это было джиу-джитсу.
В полицию попали мы с Овцой, - остальным удалось скрыться. Я понял, что на этот раз нам крышка, потому что за разбитый бар нужно платить и платить много - на доллары тысячи полторы. Мы с Овцой совсем скисли, потому что для иностранцев без денег друзья-буры строят специальные тюрьмы, немногим лучше, чем для цветных. Цементные поды и холодно.
Но тут пришли эти два хмыря, уже с заклеенными ссадинами, и с ними какой-то большой чин из кейптаунской полиции. Они сказали, что все улажено и мы свободны, но при условии, что соберем всех остальных. Я сказал им, что лучше об этом поговорить за выпивкой. Они согласились.

Вместе с ними мы пошли в бар и распили пару бутылок. Тог¬да я сказал им, что не знаю остальных. Они стали смеяться, хлопать меня по плечу. Сказали, что я зря беспокоюсь, потому что они не из полиции. Я завел их в отдельный кабинет, и они немного струхнули, когда Овца сбегал за Рыжим Брайтоном и Кур¬том Бабником.
Эти типы предложили нам непыльную работенку в Конго. Сенкевич скривился и сказал, что не желает быть слугой черномазо¬го. Богуслав оборвал его:
- А хоть самого дьявола, если он не побрезгует принять от нас услуги. Сколько нам будут платить?
- Тысячу в месяц на всем готовом...
Курт скривился:
- Маловато.
- Плюс 500 за каждого красного: за уши.
В Конго было много работы, но за нее хорошо платили. Через два года нам пришлось убраться оттуда, и снова потянулись дни ожидания, когда где-нибудь возникнет надобность в наших услугах.
Когда Хильда Щульц, по прозвищу Ева, прошла "высшие кур¬сы" обучения нашему ремеслу в спецшколе СД, третий рейх до¬живал последние дни. У семнадцатилетней Хильды хватило ума не разделить с рейхом печального финала: в апреле сорок пято¬го она "случайно" попала к союзникам.
В третьем рейхе хорошо учили, - там была своего рода классика. Теперь Ева уже редко сама занимается грязными делами - она вращается в более высоких сферах. Она красива до сих пор, несмотря на бурную жизнь. Впрочем, я знаю Еву: ей глубоко безразличны все мужчины на свете, и она бывает чувственной только тогда, когда ей надо.
Я сидел в Маниле баз дела. Хильда свела меня с этими джен¬тльменами.
Нас привезли в большой особняк за городом, усадили в мяг¬кие кресла, принесли по рюмке коньяку. Шторы закрыли и показали коротенький фильм: какой-то человек выступает на митинге, потом - он же, - дома, с женой и детьми; идет в парламент;
снова где-то выступает. Пара десятков фотографий, - он же в фас и в профиль, с какими-то чиновниками, с полицейскими.
Этот человек не сделал мне ничего плохого, и особой ненависти к нему я не испытывал; эмоции в этом деле вообще мало занимают меня, потому что зa годы работы убийцей чувства мои притупились. Привыкаешь ко всему…
…На улицу вышел пожилой человек в плаще и фетровой шляпе. Наверное, он только что попрощался с женой перед тем как уйти на работу. Он думает, что идет на работу. Он идет на смерть. Он еще не знает, что вышел из дома в последний раз, что последний раз видит жену, что видит небо последние мгновения...
Все происходит по-будничному, просто: я и Сверчок загора¬живаем ему дорогу, он даже не успевает испугаться - Скрипач бьет его сзади по голове кастетом.
Затем мы вталкиваем обмякшее тело, еще живое, но уже достоверно мертвое, в машину и увозим на пустынный берег. Выбрасываем из машины и разряжаем в него наши автоматы; труп, с привязанным к ногам свинцом-грузом, сбрасываем с обрыва в воду и неугомонный парламентарий, подняв тучу брызг, тихо идет на дно на пищу рыбам.
Конечно, все это не так уж нам нравится, хотя среди нас есть и садисты, для которых поглумиться над человеком высшая радость. Это не очень нравится мне, потому что подобные дела оставляют мутный осадок в душе. Но работа есть работа. Один - делает табуретки, другой - автоматы, а мне война оставила лишь одну профессию - убивать.
Я - убийца, и я не боюсь этого слова. У каждого своя рабо¬та: один делает гвозди, другой - машины, третий - деньги. Ко¬нечно, продавать пулеметы почетнее, чем стрелять из них, но кто-то ведь должен и стрелять? Меня не спрашивали, хочу или нет, когда, обрядив в "хаки", дали в руки винтовку и приказали: "Убивай!  убивай или убьют тебя».
А когда война кончилась, то оказалось, что на нашу профессию большой спрос. Правительствам не нужны были учителя и агрономы - но зато повсеместно требо¬вались убийцы. Конечно, делать пулеметы почетнее, чем убивать из них...
Дансинг. Лондон. Прошло двадцать пять лет. На смену нам пришло поколение, не видевшее войны. На смену убитому поко¬лению пришло потерянное поколение. На смену убитым - те, кто не хочет жить.
Дансинг. Лондон. Девица в брюках, парни, - танцуют мало, больше сидят с тупыми выражениями на лицах. "Цветы жизни"... Я их терпеть не могу. Так. Они уже к восемнадцати-двадцати годам нахватались столько всякой дряни, что воображают, что знают все; если им скучно жить, то они люди высшей породы по сравнению с нами -"стариками".
Что понимает в жизни вон та девица в мини, дергающаяся напротив какого-то сопляка в круглых очках? Энергичные дви¬жения ее таза достойны лучшего применения.
- Эй, - говорю я одной, она кажется заснула со своим коктейлем, - хочешь выпить?
Вялое оживление. Она смотрит на меня и кивает. Светлые волосы кивают вместе с ней. Она не красавица, но несомненно, хорошенькая.
- С двойным коньяком.
- Мне тоже. - Я при последних деньгах, но сегодня мне это безразлично. - Бармен, вот пять фунтов. Мне комнату на сегодня.
Мы пьем с девушкой и не задаем лишних вопросов друг дру¬гу. Она видит во мне еще нестарого мужчину, который угощает. Эти, новые, не очень-то щепетильны в подобных вопросах.
В наше время женщинам платили - теперь это не обязатель¬но: бывает и наоборот. Теперь миром правит "любовь". Пусть правит что угодно.
Я беру подружку под руку, и мы идем наверх. Она не упира¬ется, хотя идет без охоты.
Раздеваю ее, и она стоит опустив руки. Ей все равно: это сразу видно, когда женщине все равно. Но мне наплевать, потому что мне тоже все давно безразлично, потому что эта девчонка не нужна мне так же, как и я не нужен ей.
У нее хорошая фигурка и нежная прохладная кожа. Я не трачу времени, чтобы разжечь ее, мне все равно. Понемногу она вхо¬дит во вкус, появляется кое-какое оживление. У нее нежные губ¬ки, и она, кажется, совсем молоденькая,
Я перевернулся на бок, чиркнул, закуривая, спичкой. Ког¬да спичка вспыхнула, она неуверенно прикрылась одеялом. У нее хорошая фигурка. Бедра, правда, неширокие, но это теперь мод¬но, а талия хорошо подчеркивает ее женский пол.
 ¬- Дай мне тоже. Нет, не надо целую. Мне только пару раз затянуться.
- Сколько тебе лет?
- Какое это имеет значение? Я же не спрашиваю, сколько тебе?
Значит, я прав: ей, видно, еще нет и семнадцати. Я докуриваю сигарету и некоторое время лежу молча. Потом сбрасываю с нее одеяло...
Часов в двенадцать она говорит:
- Мне пора, - и зажигает лампочку. - Меня зовут Лис. А тебя? - она сидит на кровати и зашнуровывает рваные кеды.
- Ты старый, - отпускает она напоследок комплимент, - но я люблю настоящих мужчин.
- Оставайся до утра.
- Нет. Извини, но меня ждут. - И продолжает сидеть на кровати. Я устал, потом мне надоел этот сосунок, который даже как женщина лишь за эрзац сойдет.
- Тогда убирайся к черту. Я хочу спать.
- Дай пару фунтов.
- Иди к черту, такого уговора не было.
Она обижается. - Я же просто взаймы прошу.
Переворачиваюсь на живот и говорю:
- У меня нет больше ни гроша, понятно?
- Ну... Так бы сразу и сказал.
- На что тебе два фута?
- Мне хочется выпить и поесть. Я с утра ничего не ела...
Она сказала это просто, по-человечески. Но я отвык от такого чувства как жалость, мне не до сантиментов. И потом, какое мне дело до этой девчонки?
- У меня в сумке есть коньяк. Пей, но не все.
- Спасибо, - она тыкает носом мне в щеку и уходит.
Мы любили жизнь. Нам было всего восемнадцать-двадцать лет, когда нас швырнули в грязь окопов, согнали в концентрацион¬ные лагеря. Мы не сделали ничего плохого, наше поколение ни¬чем не заслужило той страшной участи, которая выпала на его долю. Новому поколению и не снилось то, что пришлось нам вынести. Они больше нашего заслуживают испытания войной: они уже устали жить, они тысячами вскрывают себе вены...
А мы так хотели жить! Хотел жить Симон и Коулси, хотел жить Иван. Красавчик Симон любил вино. Красавчика Симона любили девушки. Еще он был способным математиком и что-то не¬пременно мечтал открыть. Он бы открыл, я знаю его. Его высохшие кости белеют под жарким африканским солнцем. Зачем? Почему он?
Новое поколение тянет коктейли и любит друг друга от ску¬ки. Их, по справедливости, надо было гноить в окопах, а не нас, тех, кто так любил жизнь.

...Носит по миру осколки минувшей войны, носит по миру того, кто не должен был вернуться с войны, тех, кто был навсегда искалечен войной.
Москва, ноябрь 1975 г.


Рецензии