Девятое Мая

Случилось так, что несколько лет назад в самый канун великого праздника победы, мне пришлось ездить по неотложным делам в Вологду. Народ в купе подобрался разношерстный, все мужики, всем за тридцать. Не успели мы проехать Александров, как мой сосед по нижней койке раскрыл дорогую спортивную сумку и выложил на стол классический набор пассажира: еще горячую курицу гриль в блестящей алюминиевой фольге, несколько помидоров с огурцами, батон хлеба и конечно бутылку водки. Парень попался бойкий, говорливый, и с ходу разломив батон на несколько частей, он предложил нам выпить и познакомиться. Немного помявшись, мы присели у откидного столика. Сосед вытащил из сумки маленькие походные стопочки, живо разлил водку и первым подняв свою, представился – Стрелков Павел. Можно без отчества. – поморщившись добавил он, опрокинув содержимое стопки в рот едва не раздавив ее крепкими белыми зубами. -  Еду в Вологду к теще. - Мы последовали за ним с аппетитом закусив сочным куриным мясо. Не притронулся к стопке только мужичек с верхней полки надо мной. Он виновато извинился, скромно отломал кусочек хлеба и влез на свою полку. Павел как-то сразу раскраснелся почувствовал, себя хозяином положения и откинувшись на подушку с сочувствием обратился к не пьющему нашему попутчику:
- Зашитый, что ли, или так самостоятельно, через волю со змием борешься? Звать то тебя как? – несколько надменно спросил он.

Мужичок надо мной перегнулся, свесившись с полки аж по пояс и жуя хлеб спокойно сказал: «Леха Хурма, можно тоже без отчества. На зашитый, не борюсь, просто свое уже выпил». – и легко втянувшись обратно, подперев рукой седую голову, стал с высока наблюдать за нашими посиделками всем видом показывая, кто в купе в самом деле на высоте.

Третий наш купейный попутчик пожилой полковник в поношенном кителе с несколькими рядами медалей, сидевший рядом со мной удивленно посмотрел наверх и спросил: «Это что же за фамилия такая - Хурма?»
- Да кличка это! – откликнулся Павел. – Чего непонятного то… Сидел человек и всех делов. –  констатировал он со знанием дела.
- Клички это у собак – парировал Леха с верху, – а у меня погоняло…
- А почему Хурма? – никак не унимался оживившийся после рюмки полковник.
- Да, хурму очень люблю. Вот и прозвали…
- А-а… - протянул разочарованно военный, ожидавший видимо интересного рассказа или истории.
- Ну, между первой и второй… - сказал Павел и выпил стопку Лехи.
В купе заглянула проводница. Наметанным глазом оценив обстановку, предложила пива, но кроме зленого чая, который попросил Леха, заказов не прибавилось. Паша разлил по новой.
- Ну, давайте выпьем, что говорится, за нас, любимых - предложил он, и не дожидаясь остальных, поднял свою стопку.
- Подождите, - засуетился полковник – давайте выпьем за победу. Завтра же девятое мая.
- Да, за победу не выпить грех – оживился со своей полки Леха.
- Ну, так может всё-таки налить? Выпьешь? – переспросил его Павел.
- Завтра выпью, а сегодня не буду – отрезал Леха.
- Это что же за категоричность такая, завтра буду, сегодня нет? – приподняв густые брови, предававшие ему сходство с Брежневым, заинтересовано произнес полковник.
- Да была у меня одна история на транспорте, после которой я практически бросил пить. – неохотно ответил Леха. Полковник оживился:
- Что за история? Может поведаете. Дорога не близкая, самое время для душевного разговора…
-Да, рассказать можно, только никто в нее не верит, хотя все чистая правда. – как-то задумчиво произнес Леха, будто, что-то вспоминая.

В купе постучали. Проводница принесла чай. Леха свесился со своей полки, взял у нее стакан с кипятком в серебристом подстаканнике, бросил в него пакетик с зеленым чаем и неторопливо стал помешивать.

Я с интересом разглядывал его лицо. Коротко стриженные красивые седые волосы, невысокий лоб, прямой нос. Глаза темные, несколько раскосые, как будто в роду у него были татары или казахи. Говорил он неспеша, внятно, не смотря на то, что почти не шевелил губами, и рассказ его по стилю вначале чем-то напоминал Зощенко, однако, потом переменился и стал вполне индивидуальным, так, что мне подумалось, что Леха человек начитанный и неглупый.

Леха помялся, видно соображая надо ли затевать долгие разговоры и только открыл рот, как дверь распахнулась, и неуемная проводница не желая упускать заработок, заговорчески подмигнув, (почему-то именно нашему полковнику), предложила: «Может все-таки водочки?» На нее зашикали, а полковник, обиженный, что его принимают за пропойцу, вытаращил глаза и громко рявкнул: «Угомонись тетка иначе осерчаю!» Проводница в испуге шарахнулась из купе, и уже в коридоре, отойдя на приличное расстояние завопила: «Осерчают они… Я сама сейчас на кого хошь осерчаю! Тоже мне осерчатели!…» Вопли продолжались до тех пор, пока Павел не закрыл дверь, и все в ожидании обратились к Лехе.

Леха отхлебнул чая, с улыбкой оглядел нас, и заговорил.

Так вот, что касается пассажирского транспорта, рассказать я хочу вам одну историю, приключившуюся со мной в метро, на почве не умеренного увлечения спиртными напиткам. Кстати, после нее я больше и не пью. К метро эта история имеет отношение постольку-поскольку, а вот к нашему великому празднику самое прямое и рассказываю ее с самого начала, не для смеха ради, а чтобы вам товарищи мои, стало понятно, как я в этой ситуации оказался.

Друг мой, настоящий, не какой-нибудь кореш, потому как друг – это навсегда, а кореш – это сегодня корешок, а завтра оторви и выбрось, слывет человеком радушным и гостеприимным, дай Бог ему здоровья на долгие годы. Кстати тоже Леха. Каждый год, в конце августа он справляет день рождения, мощно так справляет -  водки обожрись, салату запейся. На юбилеях у него, конечно, полно всяких перцев высокопоставленных, так как и сам он, сказать справедливости ради, человек в нашем городе не последний, ну а на проходных датах у него все больше друзья да товарищи веселятся, к коим и я себя, уважаемые граждане причисляю.  Так вот, выпиваем мы день, выпиваем два, и хорошо так выпиваем – душевно… Он эти три кило пельменей в холодильнике, которые мы с Толстым, со вторым его товарищем детства, ночью съели под два литра «Солоухинской», до сих пор нам вспоминает. Это видишь ли был сюрприз нам и подарок от его сибирских друзей и коллег, с какого-то та особо засекреченного паровозостроительного завода…

Сам я, вы видите, человек не мелкий, практически метр восемьдесят если шляпу надеть, и в одно лицо легко могу съесть полулитру, а если под закуску, то и две не предел… До сих пор не понимаю, чего он так завелся. Ну съели мы эти пельмени, так под «Солоухинскую» же, а вы знаете, какой это напиток? - Леха закатил глаза и аппетитно сглотнул слюни. - Ее холодненькую с перчиком, на чесночке настоянную, эстрагончиком приправленную, во внутря – хоп, единым махом, и замираешь, чувствуешь, как она проклятая, с горчинкой, холодом да остротой горло будоражит, да по телу теплом расходится… А ты ее еще пельмешечкой или грибочком, (тещей маринованным), так это просто праздник в празднике какой-то. И если пьёшь не один, а у вас еще и друг для разговору душевного припасенный, как рояль в кустах, что бы с уважением, да что бы обсудить гипотезу Ходжа или там проблему коаллокации клеток энграммы памяти…, к примеру, считайте, что это может быть единственный день в вашей жизни прожитый не зазря…

Однако, праздник праздником, а на работу в понедельник хоть плачь, а идти надо... Долг перед страной у шпинделя отдай и никакие дни рождения здесь уже не действуют и друзья не помогут. Этак часов в восемь вечера стал я собираться домой. Мама Лехина, любезная, дай ей Бог тоже здоровья, Антонина Матвеевна, мне своих пирожков с капустой в дорогу собрала. Ешь мол Алексей, дорога впереди длинная… И надо же, как в воду смотрела. А живем мы друг от друга рукой подать, он - на севере, я - на юге. Он в Медведках, я на Каховке. Да еще до метро минут тридцать на автобусе. По московским меркам недалеко стало быть, часа полтора, и я дома. Ну я какой-никакой, а на автопилоте-то иду, еду, значит, на маршрутке, держусь, глаза таращу, вроде трезвый я как огурчик, только «Солоухинская» во мне играет, да перегаром с чесноком от меня свежим несет, так, что народ в форточки да щели разные, носы повысовывал, к стеклам потными лбами прилип в тридцатиградусной жаре утешения вроде как бы ищет. А я что? Я ничего, еду смирно, головой в разные стороны кренделя выписываю, равновесие соблюдаю. Минут этак, через десять, кто-то попытался сделать мне замечание. Мол нехорошо, гражданин, в культурном транспорте такой свиньей ездить, на что я тоже, культурно так, немного языком заплетаясь только, отвечаю: «Простите граждане хорошие, товарищи пассажиры, еду от друга любимого, сорок лет не видались, норму не соблюл, вот конфуз и получился. Прошу глубокого пардону, у метро щас все вылезут и облегчение на свежем воздухе получат, а пока ехать надо всем». На том горемыки и успокоились, видать поняли, что человек я безобидный, практически может и интеллигентный, и даже при том, что нажрался как скотина, от меня все равно культурой отдает, что поделаешь, со всяким бывает…

Подъехали к метро. А я, надо вам сказать, в каком бы состоянии не был на автопилоте всегда турникеты прохожу, и ни один контролер меня не останавливает, в памяти, без памяти, иду свечкой, самое главное в створы вписаться. Кстати, как-то в одной бесовой газетенке, прочитал я, что американский актер Шон Пен обратился к наркологам после того, как понял, что совершенно не помнит прошлой вечеринки. Эк удивил, думаю, у меня пол жизни в беспамятстве прошло, я и то себя алкоголиком не считаю. Бывает конечно неудобно, когда друзья рассказывают, что творил вчера, но этих случаев хватит по пальцам перечесть. Ну да ладно, иду. Турникет прошел, раз продолжение истории есть и кончается она помню точно не в Медведках, - значит и в поезд сел. Здесь у меня граждане родимые провал, ничего сообщить не могу, так как ни черта не помню. ..

Однако, через какое-то время очухался от того, что кто-то меня в бок толкает. Вагон, поезд по рельсам грохочет, ага думаю, еще в метро. Поворачиваюсь, рядом дедок в пиджаке коричневом и шляпе, знаете такие бело-серые в мелких дырочках, летняя, раньше все носили, меня за плечо трясет:
- Парень, парень, выходи из вагона, тебя в милицию заберут. Я за тобой уже два часа наблюдаю.

А я пьяный, пьяный, а соображаю, пургу дед гонит, у нас самая длинная линия фиолетовая и то, час с небольшим, какие два часа? Спрашиваю старика: «А где я, дед?» Тот давай меня разговорами лечить. Дескать он меня от лихих людей, да от милиции стережет, бережет и уже два часа как по кругу со мной ездит, потому как видит, что мы с ним земляки…

Какие земляки, дед ты чего, с дуба, говорю, рухнул? А он мне так с уважением: «Что ты, что ты, родимый?! У тебя кулечек распластался, а я вижу ты не в себе, вроде с устатку, ну, а я за целый день намаялся с голоду пирожка твого и поел. Знатные пироги. Такие только бабка Анастасья у нас в селе то и делает. Ты ей чай не родственник? Она все про племяша свого рассказывает, который в городу на заработках поди уже как лет десять».

Ну меркую – попал я в непонятное, спрашиваю: «Дед, а ты откуда такой взялся?», а он мне так тоненько, но бодро: «Вологодская область, село Березов Починок… Верст двести от Вологды если через райцентр, напрямки, то оно в аккурат в два раза корче бы вышло, да только топи кругом, не пройти не проехать».

И ведь что удивительно!? Друзья мои. Я никакой, где, что, не соображаю, а вот этот самый Починок навсегда запомнил. Какой говорю отец Починок? А он мне: «Березов Починок, что на Наремке». Речка такая, говорит есть, а над ней село по левому берегу. Да какое к хрени село то, церкву то еще при Сталине порушили. Кому мяшала? А сейчас только пять домов в нем и осталось. Я, Настасья Фролова, Кругловы на лето приезжают, занимают два дома, да Починки, они почитай с самого двадцатого году в селе после раскулачивания то. Слава Богу, охотники летом приезжают, совсем сгинуть не дают, кто крышу поправит, кто картоху посадить, да окучить поможут. У нас места знатные. Глухомань одним словом…

Дед, любопытствую опять, а ты каким боком в Москве-то оказался? Мядаль получать приезжал, говорит, еще за сорок четвертый, ну и пенсию как вроде подняли. И предлагает, поезд у меня только в северу, может обмоем мядаль-то? Где, когда у тебя поезд, переспрашиваю? В северу, в полночь по нашему, отвечает он мне. Закусить-то у мя нечего, а вот бутылка имеется, для начальства вез, да генерал побрезговал, свой клоповник употребил, а я откозался. Может выпьешь со мной паря, а? Надо мне выпить, душа просит, да и корешей фронтовых по такому случаю помянуть не грех. Ну как?! Твои пирожки, мой самопляс?…
 
Смотрю я на него, дедок роста не великого, лицо такое аккуратное, бородка реденькая, волосики седые из-под шляпы в разные стороны торчат, а во взгляде то, чего только не кажется, и мольба и усталость и тоски столько, сколько нет воды в его этой речке Наремке, а может и во всей Волге нашей Великой. И поверите братцы, такая меня жалость взяла, только не к старику этому, к самому себе, аж слезы по щекам покатились. Думаю, что ты дед видел то в своей жизни, кроме своих Починков, сидел небось ниже травы, тише воды при Отце-то народов, по заграницам только маршем с войсками прошел, сапоги хоть и хромовые, а латанные перелатанные, поди только по праздникам одеваешь. Пиджачок, видать тоже не твой, на плечах висит… И откуда ж думаю батя, у тебя в глаза свету столько, хоть икону пиши. Чего ждешь, на что надеешься? Сейчас хлопнем мы твою бутылку и поминай как звали… Гляжу я братцы на клифт его кримпленовый на локтях протертый, ба, а у деда руки правой нет. Рукав плоский в карман заправлен. Нет, нельзя, понимаю, деда в такой день одного оставлять, надо уважить. А тут как раз объявляют -  Комсомольская, кстати, как я на кольцо попал до сих пор в толк не возьму. Собирайся говорю старик, выходим.

Вышли мы у трех вокзалов, через дорогу перешли на Каланчевку, там у станции скверик небольшой, ну, кто москвич -  знает. В нем и определились…

Вечер фонари зажег. Жара вроде отступать начала. Прохлады натянуло. И знаете братцы, так мне хорошо сделалось рядом с дедом этим, будто от него флюиды какие-то расходятся. Обычно к этому сроку, я если резко пить бросаю, меня колбасить начинает. Ну там руки ходуном ходят, во всем теле тревожность непонятная определяется. А тут нет ничего такого. Голова светлая, руки в порядке, не мутит, даже спать как будто расхотелось. Ну, говорю я деду, давай свой самопляс, а потом я еще в ночной сбегаю, ежели всех убиенных помянуть не хватит. А сам смотрю на деда и дивлюсь, головка в шляпе тонет, носик-курносик, ушки ладно к голове пристегнуты, то есть не оттопыриваются. Ну просто старичок лесовичек, ни за что не скажешь, что на войне руку потерял, да еще так отличился, что медаль заработал…

Тут старик поднимается с лавки и мне руку левую протягивает, Тимофей Кондратьевич, говорит. Я в ответ, Леха Хурма, то есть Алексей, можно без отчества… Выпили мы за знакомство. Уже я деду предлагаю: «Давай Тимофей Кондратьевич, теперь твою медаль обмоем». Можно, говорит и достает коробочку - красную, с ладонь, может чуть меньше. Открывает, а там братцы… Геройская звезда!!! И не какая-нибудь наша современная трехцветная, а настоящая с красной колодкой, каких и было вручено, только одиннадцать тысяч за всю нашу многострадальную советскую историю. Да все кавалеры поименно перечислены в Александровском зале Кремлевского дворца наровне с Георгиевскими… А Тимофей Кондратьевич словно издевается: «Ну, а в довесок к мядали, мне еще и орден вручили. Сказали без него не положено…», и вторую коробочку достает. А в ней, мужики, орден Красной звезды. Его кровавым называли и на фронте и после в Афгане, за ранения давали при исполнении воинского долга, кто не знает…

Ну, я старика пытать, как, за что, а он отнекивается да и только. А потом и говорит: «Давай Ляксей, выпьем за тех, кто под высоткой той полег, за друзей моих ротных из девятьсот девяносто седьмого стрелкового полка. А я вот вроде там остаться был должен, да вот вернулся…». Выпили. Я молчу. Вижу старик вроде как не в себе, но ничего думаю, сейчас еще по одной и отойдет, помягчает.

Следующую он сам налил и говорит: «Теперь Алексей, помянем моего боевого товарища, кому я этой железой обязан, потому как она ему полагается. Будь проклята высота эта номер сто семьдесят восемь, восточней ориентира два, что под славным городом Севастополем… За теску, за кореша мого Фрола Кондратьевича Махтадуя. Геройская ему память и слава!» Тут дед зачем-то на часы посмотрел, а на них все еще восемь вечера. Я в это время аккурат от друга выезжал… «Батюшки, царица небесная!!! – аж подпрыгнул он. – Сколько время то?! Темень какая, а у меня все восемь, да восемь! На поезд бы не опоздать?!» И давай суетиться, по скверику семенить, у прохожих время выспрашивать. Я, конечно, свой стопарик опрокинул, а деду уже не до этого. Выяснилось, что время без двадцати двенадцать, он пуще прежнего заметался: «Где? Что? Куды бечь! На поезд не успеваю!» И все в таком духе… Ну думаю, вечер перестает быть томным, надо деда спасать. Хватаю его под мышку, в буквальном смысле, и бегом на Ярославский. Тимофей Кондратьевич орет, опаздываем, я бегу, в одной руке он трепыхается, ногами сучит, в другой пожитки и мои и ейновы, прохожие ржут, даже менты ни разу не остановили… Вобщем, успели к самому отходу. Сдал я Тимофея Кондратьевича проводнице, она тоже наш забег наблюдала, чуть не уписалась. Я стою за печень держусь, отдышаться пытаюсь, а он высунулся из тамбура, а поезд пошел уже, и кричит мне: «Лешенька, родной! Помяни Махтадуя мого, помяни! Очень это надо…! Слышь, помяни, Христом Богом прошу!», и часы свои с руки снял и мне зачем-то кинул. А я, что? Мне не трудно, тем более самогон у меня остался. Вышел я с вокзала, за палаткой табачной, за вечную память героя Махтадуя, весь остаток и употребил, а часы дедовы себе на руку застегнул.

Употребил, и пошел себе в метро, а на эскалаторе чувствую, что-то мне нехорошо, праздник ушел, один угар остался, голова затяжелела, и в сон потянуло.  Ну думаю, только бы до дома добраться, а на работу, черт бы с ней, не пойду…

В этом месте товарищи, хочу вернуться к разговору о метро. Где еще вы найдете такое проявление, любви и чуткости, как не в Московском метро. Бывало, да что бывало, так есть и сейчас, умается какой-нибудь заезжий человек, с устатку там, или просто от потери сил на каторжной работе, приляжет на диване в вагоне, и спит себе посапывает, в то время когда остальные граждане в тесноте да вони в другом конце вагона давятся, носы зажимают. Так ему родимому никто слова поперек не скажет, спи уважаемый, кто знает может и я завтра от непосильного труда, в тисках капиталистической действительности здесь же загибаться буду. Вот и отдыхает наш соотечественник, приобщается так сказать к европейской цивилизации…

Вот и я спускаюсь по эскалатору и думаю, как бы мне на месте такого маргинала не оказаться. Я конечно, не ангел, выпить люблю, но до такого скотского состояния, что бы на всю скамейку, да в обуви, не разу не напивался. Засыпал, было. Сяду себе в уголочке и дремлю до своей остановки никому не мешаю…

Нет, думаю спать мне нельзя, никак нельзя. А глаза закрываются, хоть спички вставляй. Я уже и пересадку сделал, на свою линию серую попал, пять остановок и все, дома… И чего я дурак не с того не с сего на дедовы часы посмотрел, так чисто машинально глянул. Ба! а стрелки на часах в другую сторону вращаются, да так быстро, словно лопасти вертолета. Посмотрел и видно вырубился, опять ничего не помню.  Когда пришел в себя, слышу объявление: «Бульвар Дмитрия Донского, поезд дальше не идет просьба освободить вагоны!»

Понимаю, проспал все-таки Севастопольскую, а тут как раз поезд обратно в мою сторону. Ну, нет, думаю, фиг вам, домой я все равно попаду. Сажусь в вагон и черт меня дернул опять на часы скоситься… В общем, та же хрень, открываю глаза, слышу: «Алтуфьево, поезд дальше не пойдет и так далее и тому подобное…». Пьяный – пьяный, а соображаю попал в петлю, надо, что-то делать. А, что делать? Шон Пен был прав, надо идти к наркологу или к психиатру, но потом, а сейчас, раз домой не попасть, поезда не ходят, иду к милиционеру и говорю: «Товарищ милиционер, не могу попасть домой, третий раз просыпаю свою остановку. Миленький, вот есть у меня три рубля, пусти переночевать в свой обезьянник, утром с первым поездом уйду». Он посмотрел, видит, я не бомжара позорный, не лимита, и говорит: «Спи так», и трешку мне в нагрудный карман обратно засунул. Отвел он меня к себе в отделение на станции, запустил в обезьянник, пообещал утром разбудить и ушел. Да! Подушку выделил…! Вот такие братцы дела, милицию нашу я после этого сильно уважать начал и она ко мне тоже по доброму всегда относилась.

Но история на этом не заканчивается. Улегся я на нарах, думаю, что же за чертовщина такая? Решил Тимофея Кондратьевича часы поближе рассмотреть. Поднес к глазам. Смотрю часики так себе, хоть и раритетные, видать еще довоенные, марку в темноте не разобрать, только слышу стрелки вертятся, жужжат, как стрекозовы крылья…, и опять в сон провалился…

- И вот тут-то ребята, все и началось… - Леха посерьезнел, спрыгнул с полки, обвел всех внимательным взглядом и продолжил.

 Открываю глаза и не пойму где я. Землянка, не землянка, на сарай тоже не похоже. Блиндаж какой-то. Лежанка подо мной земляная, кустами сухой травы выстелена, да тряпкой красной накрыта. Потолок бревна еловые толстенные, одно к одному. От полыни запах чумной, мухи жужжат и вроде светает. Напротив лежанки щель в стене небольшая, так в неё лучики бледно-голубые заглядывают и все ярче, все искристей, видать солнце точно на просвет этот выкатывается. Лежу озираюсь. Потом слышу где-то с наружи шаги забухали. С начало тихо, издалека, и все ближе, все ясней, отчетливей. Слева дверь из досок, заскрипела и отворилась во внутрь к лежанке, вошедшего прикрыла… Я лежу притаился вроде сплю, а из-за двери голос гортанный в мою сторону: «Курт, скотина, ты все дрыхнешь? Сейчас русские атаку начнут!» И речь-то немецкая, а я все понимаю и не удивляюсь, а напротив тоже по-немецки, толи сам, а толи за меня кто отвечает: «Никак нет, господин обер-лейтенант, я не спал, русские всю ночь убирали своих мертвых перед нашим дотом и так громко переговаривались, что мне пришлось немного пострелять. Надо было показать этим свиньям, кто пока здесь хозяин». Потом обер-лейтинант выглянул из-за двери увидел меня и давай орать: «Черт бы тебя побрал, Курт, если ты считаешь, что можно знамя Фюрера использовать вместо простыни!!! Узнает, оберштурмфюрер Мольтке, не избежать тебе штрафной роты!»

Во, думаю – веревки… Попал в непонятное, а за меня опять голос тот же отвечает, дескать мы уже давно в штрафной роте, и если дела пойдут так и дальше, русские просто утопят нас в своей крови, им даже не придется сбрасывать нас в море, а Фюрер своим приказом держать Севастополь до последнего и вовсе не оставил нам никакой надежды на спасение. Русские штурмуют третий день, слава Богу пока безрезультатно, но если им удастся обойти нас с флангов нам точно конец…

- Так какого дьявола ты разлегся?!!! – заверещал обер-лейтинант еще громче. – Живо к пулемету! Лента не заправлена, гильзы не убраны! Развел тут свинарник скотина! Может ты еще и пьян?! – Его и без того маленькие глазки превратились в щелки, он поднес свой крючковатый нос к моему лицу, мне даже показалось, что еще немного и он сунет его мне в рот. Ноздри обер-лейтинант, с торчащей из них щетиной, расширились в мощном вздохе, лицо искривила брезгливая гримаса.
- Ты становишься похожим на этих долбаных славян, Курт! – отпрянул он. – Как можно заедать коньяк чесноком, тебе родители не говорили, что это мерзко?! Живо умыться, наверно, всё-таки, придётся написать твоему отцу! … -  и он вытолкал меня из блиндажа в окоп.

Солнечный свет и холодный утренний ветерок приободрили меня. Огляделся… Отовсюду из укрытий, щелей в окоп повыползали солдаты в серых перемазанных землей и копотью френчах со свастикой.

Над окопами резко и долго звучит свисток сбора, слышатся щелчки затворов и перебранка. «Поторапливайтесь, чертовы дети, - гремит над капонирами гортанный голос фельдфебеля. – Сейчас зазвучат русские контрабасы, чтобы все у меня были готовы!».

Я выглянул за бруствер. Вниз до горизонта тянулся каменистый степной укат, местами перепаханный взрывами и гусеницами танков. Ветер трепал метелки ковыля, поднимая из развороченных воронок пыль, и гнал ее, по сморщенной прошлогодней траве, в сторону вражеских окопов. Они были далеко, почти не видные не вооруженным глазом, и мне очень захотелось, что бы их там не было, но молчаливая сосредоточенность, с какой наши гренадеры готовились к отражению атаки: натягивали каски, забивали магазины патронами, выкладывали в маленькие земляные ниши перед собой гранаты, утаптывали под ногами землю, сомнений не оставляли. Я посмотрел на часы…

Гляжу на часы – дедовы не дедовы…, вроде его только совсем новые, словно недавно купленные, и стрелки уже вертолета не крутят, без пятнадцати шесть показывают, в окошке, цифра девять застыла. «Девятое число, девятое? ..., что же у нас было девятого? – вспоминаю судорожно. – Весна, крутизна и степь в одном флаконе, значит - это где-то на юге.  Не Сталинград, за спиной у нас море…, Одесса или Севастополь? Точно! Севастополь, девятое мая сорок четвертого, наши взяли Севастополь в мае сорок четвертого и дед говорил про какую-то высоту под Севастополем… Ну спасибо тебе Починок твою мать, удружил! …».
- Курт, что за ерунда, почему ты до сих пор не у пулемёта, убей тебя гром?! –разбранился за моей спиной появившийся в окопе оберштурм фюрер Мольтке. – Ты, что же себе воображаешь, что русские свиньи сами передохнут? Нет, мой друг, это мы должны отправлять их в ад. Я, ты и весь цивилизованный мир во главе с доблестной Германской армией! Ты слыхал последнюю речь доктора Геббельса, он сказал, что именно здесь под Севастополем русский медведь найдет себе могилу…

Я развернулся и не поднимая головы, пошел к блиндажу, когда далеко в степи бухнули первые залпы советских орудий.

Говорят не боится только дурак. Мне так хотелось хоть на мгновенье потерять рассудок, чтобы перестать ощущать происходящее. Земля содрогалась по всей линии окопов. Казалось, русские вбивают в нее гигантские стальные заступы и тут же выворачивают обратно вместе с тоннами земли, камня, размолоченными кусками бревен, досок, человеческой плоти, всего того, что несколько минут назад было хорошо укрепленной глубоко эшелонированной частью нашей обороны. «Помню еще маленьким, когда удавалось бабахнуть бутылкой карбида или бомбочкой из пороха выпрошенного у соседа-охотника, внутри происходил такой выброс адреналина, охватывало такое возбуждение, что хотелось кричать и прыгать от восторга…». Теперь было не до восторгов, согнувшись в три погибели на дне стрелковой ячейки, я желал только одного, чтобы это все закончилось и молился. Не знаю была ли это молитва или скулеж насмерть перепуганного щенка, но я выл во весь голос, что бы не оглохнуть, и, что бы не дать страху парализовать себя окончательно и тот второй кричал и выл вместе со мной. Я выплевывал адреналин: «Господи, помилуй меня грешного!» - Стены окопа тряслись, меня подбрасывало взрывной волной, перетрясая все внутренности и вновь вколачивало в землю, а я все кричал: «Помилуй! ...» Заваленный землей, оглохший, я натянул на голову чью-то окровавленную шинель, свернулся как мог, и в маленькой нише под бруствером, застыл провалившись в небытие…

В ушах звенело, кто-то настойчиво пинал меня ногой. Сквозь шинель донесся, едва слышный возглас: «Скоты! …».  Я сдернул с головы шинель и едва увернулся от нового пинка, оберштурмфюрер Мольтке метался по развороченному капониру собирая уцелевших после обстрела. С левого фланга разворачиваясь веером в боевой порядок на нас двигались танки. За спиной лениво, как бы нехотя, начали огрызаться наша орудия. Степь за рвущимися в перед машинами покрылась облачками разрывов.  Артиллеристы мазали явно запаздывая с упреждением.

- Правее двадцать! – рычал в телефонную трубку Мольтке, разглядывая панораму боя в бинокль. Выстрелы стали более расчетливыми, одна из тридцатичетверок задымила и закрутилась на месте, следом наши подожгли еще две машины. Я перебросил автомат за спину и побежал по окопу к пулемёту. Далеко внизу степь покрылась маленькими, едва заметными точками. Русская пехота пошла в атаку.

«Как вши от которых нет спасенья. – подумал я мельком поглядывая на быстро приближающиеся цепи русских. – Ну ничего, мы вам вчера дали, дадим и сегодня. Отец никогда больше не назовет меня слюнтяем».

 Я ничего не мог поделать, решительность Курта подавляла мою волю, мы были наверно почти одногодки, но он был жёстче, увереннее, и не по возрасту старше меня, он не думал, действовал. Я ужаснулся, что сейчас он начнет стрелять по русским, и, вместе с ним, я стану невольным соучастником, предателем. Я даже не сразу сообразил, что в его теле, советских солдат я уже называю не своими, не нашими, а просто русскими, они стали для меня чужими, далекими, маленькими точками бегущими вверх по склону к нашим окопам. Пришла мысль: «А уж таким ли невольным? Там в своем будущем? За стакан ты бы наверно и мать родную продал бы?! Предложил тебе Тимофей Кондратьевич помянуть дружка его, так наверно и Гитлера бы помянул, лишь бы выжрать, какая разница, ведь они давно померли, убудет что ли?» Моя личность растворялась, исчезала под действием каких-то физических, а может сверхъестественных законов, перебросивших меня во времени, а может под несгибаемым фанатизмом моего двойника. Я совершенно отчетливо почувствовал себя немцем, солдатом великой Германии, стоящим здесь в связке со своими товарищами за идеалы Фюрера.

Запыхавшись мы ввалились в блиндаж, где уже знакомый мне обер-лейтинант заправлял ленту в пулемет. Сдвинув бронезаслонку, Курт оценивающе оглядел сектор обстрела и когда до ближайших наступавших осталось чуть меньше пятисот метров открыл огонь. Стрелял он расчетливо, небольшими очередями, переводя ствол MG-42 от одной группы нападавших к другой. Вот упал бегущий впереди капитан в выцветшем подбушлатнике, упал навзничь будто наткнулся на невидимую преграду, следом попадали еще пять или шесть красноармейцев. От вида, как один из них еще совсем молоденький, лет девятнадцати, получив пулю в живот, скорчился от боли и застыл у скошенного пулями куста лабазника, меня начало мутить. А Курт все водил стволом из стороны в сторону, шевеля пересохшими губами, будто подсчитывая количество убитых им врагов и не смолкающий стрекот пулемета перемешивался со звоном отлетающих в сторону раскаленных гильз. Атака русских захлебнулась. Уцелевшие, под прикрытием своих же мертвых, залегли так и не прорвавшись к нашим траншеям. Советские танки тоже потеряв с десяток машин ушли влево, прорывая оборону на стыке нашей и третьей гренадерской дивизии. Курт устало отвалился от пулемета и я почувствовал, как вяло улыбаюсь. Похоже вместе со мной мутило и его.

- Молодчина Курт, так держать! – похлопал нас по плечу, довольный обер-лейтинант, рассматривая в амбразуру степь усеянную трупами советских солдат. – Не меньше роты… - И он с лязгом закрыл бронезаслонку.

Я привалился к стене блиндажа и закрыл глаза. Мысли утонули во тьме, как в комнате с плотно завешенными шторами. Нет ничего, только тихий шепот: «Я живой, я все еще существую, им ни за что не сломить меня». Мне показалось, что Курт пытается молиться, но я ошибся, из темноты восприятия неспешной чередой поплыли картинки детской памяти: «Не надо, папа, я не хочу!» - Маленький мальчик в кожаных штанишках упрямится. Его худенькие ручки разгибаются под тяжестью охотничьего ружья. «Стреляй! Или ты навсегда останешься маменькиным сосунком! – недовольно ревет коренастый, гладковыбритый мужчина в черном мундире с серебряными петлицами. Мальчик стреляет. Отдача больно бьет в плечо, он опрокидывается навзничь, роняя ружье на засыпанную битым кирпичом дорожку. «Растяпа! – кричит мужчина, бросаясь к ружью. Не обращая внимания на рыдающего от боли сына, он бережно поднимает ружье, обтирает полированное ложе чистым носовым платком, придирчиво разглядывая, нет ли на нем царапин, и только потом бросает злой взгляд на ребенка и цедит сквозь зубы. – Бездарь ты не на что не годен. Иди к матери пусть она тебе сделает примочку».

«Он как и все пойдет на фронт! ...». Воспоминание, как и первое появляется медленно, из расплывчатого туманного калейдоскопа серых образов, становиться отчётливым. «На фронт! ... – тот же седеющий коренастый мужчина, но уже в форме штандартенфюрера СС, брезгливо смотрит на заплаканную женщину у обеденного стола и кричит. – Твой бездарь, не на что не годен. Он провалил экзамены в офицерскую школу СС, он не может и шагу ступить без твоей юбки. Он ничего не может…, даже постоять за себя. Ну ничего на восточном фронте его быстро приведут в чувство! …»

Все меняется, исчезают лица, размывается панорама, ее обрывки бегут, бегут и я уже не могу понять где мои, а где Курта, что осталось от меня самого? Где та грань, последняя черта отделяющая меня от перерождения? На чьей я стороне в этой мясорубке? Волен ли я, имею право что-то изменить, сделать или должен покорно наблюдать как умирают там за толщей земли в степи и окопах? ... Ведь они из прошлого, которое для меня давно определено, погибшие и оплаканные. Да и выжившие тоже, как Тимофей Кондратьевич дай ему Бог здоровья… Я-то здесь кто, в чужой шкуре, лишний, случайный? Или нет, все-таки не просто русские - наши, они, полегшие за высоту с номером, каких на картах боевых действий сотни, наши безымянные, не посчитанные, но наши, бросающиеся под пули и умирающие вот так просто на взлете своей жизни, не ищущие смысла в своих смертях, у этого стоящего на пути наступления красной армии нашего дота. Здесь не может быть лишних, каждый на своем месте…, маленькие винтики в движении огромных механизмов называющихся противоборствующими системами, и я, оказавшийся по воле случая, в центре этой смертельной круговерти… Почему? Зачем я здесь? Ведь дед не случайно бросил мне часы, будто хотел покаяться или оправдаться. В чем? ... Способен ли я изменить ход истории? Или мне отведена роль безмолвного иуды? ...

- Не спать, не спать! – кричит обер-лейтенант. – Они опять пошли в атаку! Русские идут! … Открываю глаза и цепляя сапогами стреляные гильзы бреду к пулемету. Над бронезаслонкой к самому толстому бревну закреплено маленькое зеркальце в деревянной рамке. Трогаю рукой трехдневную щетину и морщусь. Где тот молодец переживший арт обстрел, бомбежку, так яростно поливающий свинцом наступающие цепи противника. На меня смотрит хмурый, белобрысый, очень усталый молодой человек с закопчённым лицом.

Он явно моложе меня, но в его серых глазах было, что-то такое, что делало его старше меня на миллион лет. Он не боялся смерти или знал о ней, что-то такое, чего нам послевоенным, начитавшимся книжек, играющим в понарошную войну детям, никогда не узнать. Я вдруг отчетливо понял, что во взгляде Тимофея Кондратьевича, там в скверике на Каланчевке меня так зацепило. Я подумал, что Богу все равно, почему люди убивают друг друга, ему не все равно, что убивают. Кого-то церковь причисляет к святым, кого-то нет, но не церковь решают кого Бог любит больше. Тимофея Кондратьевича, уж не знаю за что, но Бог любил, поэтому давно ждал к себе и светил из его глаз таким покоем. В глазах же Курта Бога не было, только вековая тевтонская усталость, холодное безразличие и еще упрямство человека понимающего бессмысленность происходящего, но продолжающего доказывать себе и всем, что это не так.

«Зачем тебе это!». – вдруг спросил я Курта. Он озадачено покрутил головой и потер виски, не понимая слов. Я понял, что он не понимает по-русски и вообще не понимает откуда идут слова. «Никшизн, ханде хох, Гитлер капут!» – вывалил разом я в голову Курта все известные мне немецкие слова из курса школьной программы. «Гитлер капут» – повторил вслух обомлевший Курт, не понимая, что с ним происходит. Обер-лейтенант крякнул и недоуменно повернулся к пулемётчику. «Вас из дас?!» - переспросил обер-лейтенант и глаза его расширились. «Дас, вас! Капут говорю… Гитлер капут!», - опять заговорил я в голове у бедного парня и он как завороженный опять повторил эти слова в слух. Мою последнюю фразу услыхал влетевший в дот Мольтке, мне даже показалось, что он сейчас взорвется от злости, его глаза налились кровью, он выхватил пистолет и уже был готов пристрелить бедного Курта, но снаружи началась стрельба и он не придумал ничего лучше, как вытащить нас из блиндажа в окоп. Там поручив Курта фельдфебелю толком не объяснив в чем дело и пообещав, что если с парнем, что случится, он пристрелит обоих, оберштурмфюрер умчался корректировать огонь артиллерии. А фельдфебель погрозив Курту кулаком, всучил ему винтовку и велел стрелять по приближающимся красноармейцам. Для стрельбы позиция была явно неудачная, но она открывала обзор на сектор перед пулеметным дотом, откуда обер-лейтенант вел непрерывный огонь, и надо сказать очень точный. Весь склон перед высоткой был усеян телами советских бойцов. Наверно, когда сам стоишь за пулеметом и смотришь на происходящие со стороны, -  две большие разницы. Курт смотрел как падают наши бойцы, как они снова и снова бросаются под свинцовый ливень, и я почувствовал внутреннее напряжение, и опять его губы шевелились в беззвучном подсчете трудов дьявольской жатвы. Атака опять захлебнулась. Ветер с полуострова доносил нескончаемый человеческий стон раненых, у которых еще оставались силы в голос звали сан инструктора, и пытались ползти к своим. Кто уже не мог двигаться, хрипели и теряя остатки сил и крови смолкали и как-то оседали, становились, что ли менее заметными среди прошлогодней травы, как будто жизненный дух покидал оболочку уменьшая тело в размерах. А ветер, скользя по пологому склону высотки, покачивал редкие кусты сухой полыни, трепал волосы, задирал у раненых и убитых полы телогреек, бушлатов, пробираясь через расстёгнутые воротнички к остывающим телам и разносил скудное человеческое тепло по степи смешивая его с теплом майского солнца, но увы не способного ни отогреть, ни вернуть к жизни человеческую плоть.

Эти двое появились неожиданно. Огибая сектор обстрела пулемета они выползли из небольшого овражка на правом фланге и быстро поползли к доту. Впереди полз крупный красноармеец в черной папахе, он даже не полз, он бежал на четвереньках то и дело валясь за небольшие валуны разбросанные по склону. Следом по пластунски полз маленький красноармеец со связками гранат. Видать ноша для него была не по силам, поэтому он поднатужившись выбрасывал в перед руки с гранатами, а потом подтягивался за ними сам. Они уже почти добрались до дота, когда их заметили из наших окопов и открыли шквальный огонь. Степь вновь оживилась выстрелами. То там, то тут среди темнеющих в степи тел, стали появляться белые облачка пороховых газов. Залегшие в степи советские солдаты открыли ответный огонь, прикрывая своих товарищей…  Мы с Куртом замерли завороженные происходящим. Он было рванулся к винтовке, но я опять как заклинание произнес: «Никшизн», и он схватившись за голову отбросил ее далеко в окоп.

С Куртом творилось, что-то неладное. Сначала я почувствовал головокружение, потом нас начало тошнить. Курта вырвало, и прямо на сапоги бежавшего по окопу Мольтке. Двойственность разрывала мозг парня. Уж не знаю понял ли он, что в его голове поселился еще кто-то или он просто сходит с ума, но я почувствовал, как он начал бормотать молитву, медленно съезжая по стенке ячейки на дно окопа.

- Парень, ты что? Совсем сбрендил?! -  заорал в это же время обершрумфюрер, забывший на мгновенье куда он бежал. Он переводил разъяренный взгляд то на, что-то бормочущего Курта, то на свои загаженные сапоги. Я же слышал все, что бормочет вконец растерявшийся Курт. Повидимому, он все-таки решил, что это русский Бог поселился  у него в голове, и запрещает воевать против своей паствы, постоянно произнося с ужасным акцентом: «Никшизен и Гитлер капут», как бы заранее зная предрешеность и бесполезность сопротивления.

«Прости меня Господи, я больше никогда не буду стрелять в русских», - бормотал он, приставлял грязные пальцы к своему измазанному лбу и пытался креститься. Надо отдать должное, что оберштурмфюрер Мольтке соображал быстро. Он не стал возиться со сбрендившим парнем, а просто пнул его ногой, процедив сквозь зубы короткое: «Свинья, либо ты возьмешь себя в руки, либо я пристрелю тебя как собаку», и наконец вспомнив куда он бежал, громко заорал подзывая к себе высокого гренадера из соседней ячейки. Естественно стены окопа скрыли от меня все происходящее у дота, но по словам Мольтке, обращенные к гренадеру, я понял, что он собирается послать его на перерез русским бойцам, чтобы не допустить их к нашему пулемету. Сначала они пытались подстрелить русских из винтовок, но те видимо скрылись с линии огня, и тогда крепкий гренадер снял штык-нож с винтовки сунул его в короткий сапог, легко перебросил свое натренированное тело через бруствер и исчез.

Я молчал и Курту видимо полегчало. Он поднялся на трясущихся ногах и выглянул за бруствер. Русские под непрекращающимся огнем всё-таки доползли до нашего дота на расстояние чуть длиннее броска гранаты. Они лежали в одной из воронок метрах в пятидесяти от амбразуры. Среди вывернутого из земли щебня выглядывала русая голова маленького солдата. Она то появлялась, то исчезала за валом навороченной взрывом земли. Видимо они советовались или пережидали, когда откроется бронезаслонка в амбразуре дота. В это время воспользовавшись затишьем русские опять бросились в атаку. Ветер со степи гнал в нашу сторону неровные крики Ура. Обер-лейтенант отодвинул заслонку и пулемет опять начал свой смертельный покос слева направо и обратно. Тут из укрытия выскочил этот большой русский в черной папахе, пробежал вперед метров десять, с сильным замахом бросил связку гранат в сторону извергающего смерть пулемета, но не добросил метров пяти и взрыв разбросав маскировку и верхний накат бревен никакого вреда пулемету не принес. На мгновенье замолчав, видимо наш обер-лейтенант прочищал заложенные взрывом уши, он опять начал стрелять.
 
Я с дрожью наблюдал за происходящим и когда русский в черной папахе вновь поднялся во весь рост, чтобы повторить бросок, а на него сзади напал наш подоспевший гренадер, я не выдержал и закричал вместо Курта по русски: «Берегись сзади!». Крик мой потонул в грохоте боя, но тот как будто, что-то почувствовал и успел наклониться перебросив нападавшего гренадера через себя. Секундами позже они уже катались по перепаханной взрывами земле целясь ножами друг в друга. Не знаю, кто из них был крепче, сильнее, но гренадер изловчившись всадил свой штык нож, русскому в живот аж по самую рукоятку. Тот обмяк и хватая кровавым ртом воздух стал медленно оседать на колени, но противника не выпустил, потянув его за собой к земле. Выронив нож, русский из последних сил крутанул немца, ухватив его за горло, и, ветер донес до нас его крик: «Тимоха, давай! Родной! Бросай!». Маленький русский поднялся во весь рост и не умело, без размаха бросил свою связку гранат в сторону неумолкающего пулемета. Гранаты рванули пролетев метров пятнадцать, накрыв взрывной волной и забросав землей самого неудачливого бойца.

Немецкий гренадер наконец освободившись от умирающего русского в папахе, потряс контуженной головой и рванулся к маленькому, но тот уже пришел в себя и покачиваясь побежал к амбразуре. Только на одно мгновенье он обернулся на догоняющего его немца. Но этих секунд мне хватило, чтобы разглядеть его лицо. На аккуратной круглой голове прижатые маленькие ушки точно пристегнутые, небольшой нос, растрёпанные в разные стороны вихорки, даже с такого расстояния в маленьком русском солдате я узнал Тимофея Кондратьевича, только совсем молодого… Пробежав последние метры, он прижал к себе руки, словно пытаясь защититься от пуль и прыгнул в амбразуру, закрывая собой осатаневший зрачок пулемета…

Меньше минуты понадобилось обер-лейтенанту и подоспевшему гренадеру, что бы сбросить тело Тимофея Кондратьевича с амбразуры, но и этого хватило, чтобы наша пехота с криками: Ура, за Родину! За Тимоху! За Махтадуя! Ворвалась в немецкие окопы…
- А, что же было потом? – спросил Леху, неудовлетворенный Павел…
- А, что потом!?... Наша пехота ворвавшись в немецкие окопы никого не щадила… - устало ответил Леха и замолчал.
- А как же ты вернулся? – не унимался он….
- Не знаю. Просто проснулся в обезьяннике как загнанная лошадь весь в поту и мыле…
- Да лихо вы Алексей сочиняете. Ничего не скажешь, талант. А начал то, начал, как анекдот, а закончилось все видишь, как?! - восхищенно произнес полковник, он почему-то начал называть Леху на «Вы», а после добавил. – Да, много мы народу потеряли, героизм наших людей не исчерпаем… А на войне всякие истории случаются, это уж вы мне поверьте, как военному. Вот у нас был в части случай…
- Ничего я не сочиняю – обиженно оборвал его Леха и полез к себе на полку, потом вдруг опять свесился к нам и запальчиво почти выкрикнул:
 – Вот смотрите, часы дедовы
Мы с любопытством рассматривали часы. Действительно часы были старые видимо еще довоенные, название на посеревшем от времени циферблате подтерлось, но еще можно было разобрать несколько латинских букв…

- Скажите Алексей, - как-то официально произнес полковник. – А Вы не узнавали, что случилось потом с Куртом и другими…
- Нет, про Курта ничего сказать не могу этим пусть историки занимаются или юные следопыты. А вот про Тимофея Кондратьевича знаю. Старик умер несколько лет назад. Я теперь на девятое мая всегда езжу к нему в Починок на могилу. Там раз в год выпить себе и позволяю. Награды его хранятся в Вологодском краеведческом музее… - Леха помолчал, а потом добавил. - Да и бабке Насте хоть немного, да помогаю. Ей уже за сто перевалило, почти ослепла…  А племянник ее, Починки говорили, напился где-то в городе зимой, да и замерз пьяный в сугробе…

Все замолчали, а Павел неожиданно спросил:
- Леха, а ты не боишься, что Курт вернется за своими часами? …

Москва 2018г
Лёха Хурма


Рецензии
С ВЕЛИКИМ ПРАЗДНИКОМ ПОБЕДЫ! Я ПОМНЮ! Я ГОРЖУСЬ! СВЕТЛАЯ ПАМЯТЬ ВСЕМ ПОГИБШИМ ГЕРОЯМ!

Алексей! Творческих успехов и радости вдохновения вам желаю
С уважением, Альбина

Альбина Алдошина   09.05.2022 16:32     Заявить о нарушении
Спасибо. Вас тоже с Нашим Великим Праздником.Очень рад, что нас таких "колорадов" на этом Сайте не мало.

Лёха Синицын   09.05.2022 17:19   Заявить о нарушении
Встретиться с единомышленниками на просторах интернета - огромная радость! Вы, Алексей, правы!

БОЖЕ, ХРАНИ СВЯТУЮ РУСЬ!

Альбина Алдошина   09.05.2022 18:09   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.