Если тебя я не встречу
ВЕЧЕР НА ОМИ
На пикник компании составлялись по выбору Аглаи Сергеевны – супруги члена окружного совета от Военного министерства, действительного статского советника Аполлона Степановича Алфимова. Бестужевка, дама прогрессивная с искрой (в хороших смыслах), она слыла известной предводительницей «столичного», как посмеивалась молодёжь, впрочем, не без горделивого значения, омского общества. В её сафьяновый блокнот заносились фамилии, отмеченные не столько погонами и должностями, сколько видностью, легче сказать, дерзостью ума и поведением, успевшим сделаться вызовом общественному устою. «Люди с перчинкой» - им присваивался статут. Бывало, отдельные суждения впитывали дозы острот настоль щедрые, что его высокопревосходительство рокотало в нежнейший завиток над ухом дуайенши: перебор, Аглаша, сей ферт - не перчик, а чёрт знает что, голимый уксус с примесью сулемы…
Это - в адрес людей, за речи которых в Петербурге точно бы спросили, но здесь, на милых «брегах Оми», выслушивали. Одни сносили, как терпят долгие сибирские бураны. Другие внимали неравнодушно, третьи вызывались восторгаться, протестно нарываясь на неудовольствия своих осторожных родителей.
Пикники определяли, однако, и некий тонкий, неуловимый даже для господ на них выезжающих, политес. «Аполлон Степанович, - говорила своему чичисбею после подобных пленэров Аглая Сергеевна, - пусть они за вишнёвым вареньем и чаем побузят вволю, словесно перебесятся, Омь тот сор далёко снесёт, и дело с концом. Это лучше, нежели бросать казаков на толпы, когда жандармы проворонят зачинщиков-смутьянов». Алфимов махал руками, суеверно и сухо сплёвывая за левый эполет: что ты, что ты, голубушка! чур нас, чур!
Местом для пикников полюбилась долгая узкая коса. Река намывала её всякую вёсну по-своему, прибавляя тысячи пудов песку то в одном, то в другом месте, неизменно забирая где-то. Нынче за грядой новоявленного барьера, с четверть версты ниже прежнего, образовалась глубокая заводь с отбойным течением и порядочным омутом посредине. Здесь, на глубинке, купались мужчины. На другой стороне косы Омь бойко тормошила порожек, меленький стрежень устилала галечником – там устроены купальни для дам с тесовыми кабинками. К бережку спускалась весёленькая рощица, отдельные берёзки, осмелев, перебегали пологий и невеликий луг, едва не мешаясь с урёмными зарослями черёмухи и краснотала. Неброское сибирское очарование сквозило в пейзаже, однако достоинства избранного места ценились и по более приземлённой причине – коса простиралась на обдуве, ветер здесь редко стихал, чаще бывал свежим и сбавлял силы скоплению комаров, паутов и прочего гнуса, снося его вдоль речки. Вечерами, когда тишало, казаки столь искусно зажигали дымари, что и в предолгих сумерках здешних широт, гостям было терпимо даже при штилях.
Сегодня пикник устраивали молодые штабисты – завзятые охотники по перу. Первая выездка далась на славу, в три поля настреляли полные ягдташи, вконец умаяв переярого сеттерёнка одного из ружейников. Вволю потешились над бекасами и дупелями, высыпки которых столь удачно поднимались на дегтярных вырубках неподалёку. Домашняя кухарка Алфимовых колдовала теперь над жарким из дичи.
Впрочем, судя по всему, готовилось и добавочное «блюдо». Отнюдь не кулинарное. О госте-инкогнито догадались случайно, отбывая к Оми. Экипажи поехали, вытягиваясь кавалькадой на предмостный увал, а дрожки на дутых шинах сотника Полынова под горячим Кучумом – рысаком-орловцем чистой воды, остались. Сам сотник любезно, но настойчиво был взят в фордек (передний навес) просторного тарантаса хозяйки под видом аманата грядущей тайны. Для кого же изладили Кучума? По тому, как каменно промолчал ездовой казак Каргополов, любопытствующие сообразили: готовится «десерт» по духовной линии. От Аглаи Сергеевны, естественно, от кого ж ещё?
Бездельничали пока, каждый по своему – молодёжь разбрелась, кто солиднее возрастом – расселись «на воздухах», заняв шезлонги. Подавали русский чай с маковыми баранками и бубликами. Праздное внимание общего разговора возбуждали два заядлых оппонента – воспитатель кадетского корпуса есаул Седлевский да инженер железной дороги Вырубов.
- Господин учитель, - на природную горячность путейца указывал румянец, довольно неожиданный на впалых щеках и оттого завсегда сравниваемый с чахоточным, - ваши лекции об исключительном развитии России становятся ding an sich (нем., вещь в себе, здесь: недоступными для понимания), а от упрямства повторов - назойливыми. При всём уважении, не могу представить, чтоб ваши трактовки имели реальность. Допускаю, в невзыскательных собраньях они звучат, как сказано у классика, «задорно, подталкивают и трунят», но сообразите: есть общие законы, математики, скажем, химии, природы. Что сделаете с ними? Это, простите, не забор, чтобы перепрыгнуть, наподобие ваших кадетов…
Здесь инженер благосклонно принял одобрение своему удачному пассажу и сразу продолжил:
- Полагаю, у истории также существуют законы, поскольку она - предмет науки. Лишь отрицая их, можно рассуждать об исключительности и своеобразии нашего Отечества. Как государства, нации, народа. Вы формулируете исконность, а что она имеет общего и насколько сочетается с наукой? Это, извините, домыслы, далеко отстающие от истины. Заявляю решительно! Ибо истина и есть наука! Вы заходите дальше Аксаковых (известные братья-славянофилы), а сие слишком. Только не следует меня возводить в либералы, подозревать в хладности к «отеческим гробам». Увольте-с… Говорю как истый отчизник.
- Россию в дважды два равняется четыре не вложить никому и никогда, и вы не пытайтесь, - возражал Седлевский подчёркнуто докторально, умело закругляя фразы, - она строилась и развивалась совершенно по-своему, имея свои исторические условия. Не настаиваю, это не совсем заслуга народа. Его поместило в такое лоно само Провидение, фатум, называйте, как желаете. Вот вам и объективность, а не голословье. Объективность, созданная не сознанием. Природу русскую, климат и сообразные им жизненные уклады, обычаи не станете отрицать? Вы зря упрекаете меня в однообразном эмпиризме, Михаил Алексеевич. Заслуги великорусской нации отнюдь не мифы. Тут понадобится краткий взгляд в глубину, и без азов, извините, не обойтись.
- Ну вот, извольте; ехали за свежим воздухом, прибыли на лекцию, - внятно пробурчал заводчик Сазонтьев.
- Господа! Три слова, - есаул успокоительно воздел руку, другой принял от драбанта чашку кяхтинского чая, - героические усилия вначале группы племён, затем их общности, союз позволили им выжить. Отрезанные безмерными и опасными пространствами от опытов тысячелетних цивилизаций, они существовали наособицу. Впоследствии, войдя в соприкосновение с соседствующими народами, постоянно подвергались внешним угрозам. Но войны и природные испытания не стали помехой, русичи создали великую державу. И по размерам, и по силе влияния на мир. Не сгинули, как сонмы иных племён, далёких или порубежных. Хазары там, арии, половцы… Остались греки, но что значит их голос в Европе?
- Опять вы, есаул, придаёте банальностям лоск свежих, с пылу и жару открытий, - яростно терзал мундштук папиросы инженер, с трудом дождавшись уместной для вежливости паузы, дабы подать реплику, - ну создали, ну большие… Мы одни разве? Португалия, Испания, Британия, Германия, Австро-Венгрия… Империи! Солнце не заходит в границах… И что? Величие, мон шер, не вёрстами меряют-с…
- Ой! По-моему, к нам едут, - хорошенькая жена сотника второго сибирского казачьего полка Варенька Путинцева подавала свой театральный биноклик городскому провизору Гаевскому, указывая зонтом на лесок, из-за которого и впрямь выкатывалось издали не разобрать что. Новость заставила переменить начинавшую надоедать мизансцену – кто поднялся, отряхиваясь, кто подвинулся на лучший обзор. Раздались весёлые клики и от цветочных полян с душистыми куртинами резеды и дрёмной кашки. Не унимались одни спорщики.
- Вы положительно не хотите видеть, что великорусская цивилизация в корнях своих – цивилизация особая. Ибо наши пращуры лепили её по собственному разумению. Не по чертежам Великой Римской империи, из коих построена вся Европа. И даже от близкой нам по духу Византии мы сильно отличаемся. Поэтому плоды трудов далёких предков нахожу великими, это, надеюсь, всем очевидно. Строили собственноручно, лишь потом добавляя к национальным основам нечто европейское. От Византии, как при Олеге и Грозном. От Орды, как при князе Невском. От немцев, голландцев, как при Петре Великом. Не всегда, впрочем, удачно. Но почти всегда – с жертвами для простого народа. Далеко не пойду… Реформа 1861 года – есть благо, мужичку говорят. Мы ныне вровень с демократической Европой. Да-с… А кто нажился? Кто за мнимую выгоду до сих пор не рассчитается? Зато общины рушатся, крестьян выталкивают на отруба…
- Эва, хватили, Вениамин Петрович! – подал недовольный голос гильдейский купец Арефьев, похлопывая набалдашником трости по широченной ладони, впору – кузнеца, а не торговца, - с такими мыслями да робят воспитывать? Сумбурно, сквозит и непогодно у вас в голове, даром ваше благородие…
Есаула настойчиво отозвали, диспут смялся. Меж тем, Кучум в лёгких дрожках давал финишный рывок, его принял сам Полынов. Алфимова представила гостя – профессора императорского Томского университета Николая Михайловича Малиева, приехавшего в Омск с научной экспедицией и удачно залученного к радушному семейству.
Всё уж готово, после обязательного тура знакомств, представлений, рукопожатий и реверансов, последовало приглашение к бивуачному столу, откуда напахивало ветерком с соблазнительными ароматами.
Оставим обычные шумы и возгласы застолья, отметив разве что пылкие здравицы в честь охотников и кухарки. Сами же возвратимся на Омь к вечеру. На косе устроительница пикника, дождавшись триумфального часа своего, подавала в конце обильного фуршета на свежем воздухе умело приготовленные заедки, коли назвать по-старинному третье блюдо, то бишь, духовный десерт. Им на сей раз выступал, как и ждали, Малиев.
- Меня попросили высказаться, господа, извольте, - звучным баском взял тему профессор, поклоном относясь к Алфимову, наделяя улыбкой Аглаю Сергеевну, - так вот, разовью тезис, которым постараюсь вызвать ваш интерес. Полагаю, что русская культура в своей истории – явление отнюдь не победное. Отчего так? Числится за ней внушительный парадокс. Поясню…
Взять писателей наших, из весомых и звучных имён. Пушкин? Всю жизнь маялся, сражён на дуэли. Лермонтов? По-сути, изгой общества, друзей не видно, одной бабушке Арсеньевой и нужен был по серьёзному образу. Кончил роковым выстрелом от сослуживца. Грибоедов? Растерзан туземцами. Гоголь потрачен разумом. Полагаю, не от счастья. По чужим углам скитался, едва не приживалой. Достоевский – иртышский наш каторжник, игрок…
За редким исключением, как видите, русские гении на литературной стезе – люди несчастные, не обласканные самодержавием, обществом и Богом, прости меня грешного! Граф Толстой в анафеме – не тому ли современное доказательство? Внушающий список личных поражений, не так ли, господа? Жизнь будто не удалась…
Публика внимала. Не дождавшись ответов на риторические вопросы, оратор продолжил:
- Но чудо в том, что тяжкие судьбы выковывают звенящих истинным искусством творцов. В этом и состоит парадокс русской литературы! Так делают булат, милые дамы! Русскому самородку необходимы крайности! На сей счёт мы и поговорку создали: не было бы счастья, да несчастье помогло. Не берусь считать её совершенно справедливою во всех случаях, но зерно-то есть! Невзгоды закаляют, будят дремавшие силы, опыт несчастий делает душу вдумчивой. Немец пишет чернилами, а наш, коли талант настоящий, выводит кровью… Где европеец смеётся, глядя, например, на увечных в цирке, в балаганах на ярмарках, там православный человек сострадает. Юродивые у нас при храмах обретаются, иные вплоть до святости восходят. Наша церковь их возводит! Вот как! Таковы традиции, коренные, из глубин времени к нам протянутые. Моя мысль в том, господа, что примеры христианских праведников русским народом глубоко укоренены в сознании. Мы оказались наиболее глубокими последователями истинных верований – вот что отмечаю. И это честь, господа!
- Можно бы возразить, вы так ведь полагаете, милейшая Аглая Сергеевна? – Малиев ухватил оживление и шепоты слушателей, склонился серебряной головой, целуя руку хозяйке пикника, успев при этом ловко перехватить винный бокал с подноса медвежатного служки, - в Европе, дескать, те же праведники, из первых христиан-мучеников. И появились они куда раньше Руси… Соглашусь. Однако, как бы сказать яснее… У нас святое вершится отнюдь не по историческому наследству и даже не одними гонениями во славу Христа. Русский праведник – это часто человек покаявшийся, очистившийся, идущий к Богу стезёй бывшего грешника. У него своя Голгофа, свои бичи, свои тернии. Наш не просто идёт к Господу – он восходит!
- Не грех ли проповедуете, милейший Николай Михайлович? По-вашему: согреши, покайся и обретёшь надежду вонестись к святости? – советник председателя Войскового хозяйственного управления подполковник Пётр Степанович Герасимов оборотился в круг, неспешно вынимая из бокала то ли мушку, то ли соринку, обращаясь за немым одобрением к Алфимовой. Та примиряющее выставила ладонь, как бы делая знак: продолжайте…
- Чтобы стать праведником в глазах русского народа, - поклоном поблагодарил её Малиев, другие насторожились, фразы становились «остренькими», - следует умалить себя, признать за собой все дочиста несовершенства человеческой личности, развенчать в себе «царя природы» и не возвышаться над ближним своим. Или сослыть за юродивенького. Князь Мышкин в «Идиоте»… Отлично схвачено Достоевским! Но какова реакция русской публики? Вообразите: человеку выдан ярлык идиота, а наши симпатии на его стороне! В Европе мало такого…
К умалению себя, раскаяниям до глубин души готов человек оступившийся. Оступившийся, но отринувший грех. Мы наблюдаем разрывающие противоречия, но только в них живёт исповедник православия. Не тут ли особенность нашей веры, отличие от католичества и совсем уже не схожих с нами – кальвинизма, лютеранства? Да, за римскими холмами – прах тысячелетий, но Третий Рим – Россия! Нет, в нас не живёт спесь гордыни, чувство превосходства. Ни в коем случае! На иконах наших сплошь скорбные, а не ликующие и счастливые лики. На нас взирают рабы Господни, а не победное воинство Христово. Сравните рафаэлевы Мадонны и рублёвскую Троицу. Подумайте над разницей изображений…
Испив чашу, словно хватив сил, профессор вернулся к теме:
- И теперь, возвращаясь к литераторам, опять же ухвачусь за красную нить: лучшие творения создаются людьми в среде отчаяния, на дне его даже. Отчаяния не всегда материального, бедность там, долги, несчастия семейной жизни – нет, отчаяния более высокого. Отчаяния от собственного неверия, что когда-то удастся отыскать и вздуть в себе искру божию. Отчаяния от невозможности во тьме низости общества «найти человека», разглядеть свет, нащупать дорогу к уверованному храму, отринуть грехи. Здесь, господа, русская праведность! Коли нет её – я не вижу русского писателя! Есть беллетристика, повествования известных, так сказать, иван иванычей об удачных пажитях, интрижках с горничными, об изжогах после обеда и далее, но мы не о них сейчас. Они – не явления русской культуры, они – обочина столбовой дороги…
- То бишь, простите за реплику великодушно, вы настаиваете на известном мнении, что художник должен быть голодным? - поддел Герасимов, - сытый прозаик и хороший роман не родня друг другу? Занятно… Не потакаем ли мы снобизму, соглашаясь с подобными утверждениями?
- Ну не так прямолинейно, господа, - улыбнулся Николай Михайлович, - прошу делать скидки на метафоричность. Но по главной сути – тезис верный. Замечу попутно: мысль заставляет сосредоточиться над смыслом. Будто простое решение? Немцы тут не мудрствуют. Их Шиллер выразился ясно: голова должна воспитать сердце! А у нас разве так? Нет, господа! Совсем другое. Русский человек изначально смысл должен прочувствовать, спросить совесть, душу, а затем лишь подключить ум, принять решение. И коли дело «на душу не легло», даже думать не станет.
- Вот, вот… Потому на задворках Европы отираемся. У них путеводный маяк – таблица умножения, у нас – десять заповедей… Пока мы «совесть спрашиваем», они гешефты считают…
- Задворки? А это, сударь, с какой стороны посмотреть… Так вот, о праведности и святости в творчестве… Нынешние метания графа Льва Николаевича, наглядная, на мой взгляд, иллюстрация процесса. Не видим ли мы искания будущего - не скажу: праведника, но - проповедника? Церковь осуждает, однако не могу согласиться, что Толстой, дескать, уязвлён одной гордыней возвеличиться, поэтому ему нужны публичные старания богостроительства, богоискания. Тут бы разобраться внимательнее, действовать осторожнее.
- Однако, - протестующее завозился в шезлонге о.Гермоген, священник войскового собора, но стих, не приметив одобрительных взглядов.
- Сказано же строкой Писания: душа вопиёт! – продолжил профессор, обратясь к Гермогену, - так прислушайтесь, отцы церкви, постарайтесь понять, зачем сразу в плети? Вы уверовали в истину? Вы её знаете? Это точно?
- Истина – есть Бог! – отозвался священник, посчитавший себя не вправе пропускать столь напористые вопросы, - что истинно, то божественно и что божественно, то истинно…
- Превосходно! Но кто знает, минёт время, и вполне вероятно, что внукам нашим таланты Толстого дадут свет и надежду, как давно согревают иконы Феофана, храмы, срубленные века назад безвестными плотниками. Как светят Пушкин, Глинка...
Испытывая многое в судьбе своей, творческий человек лучше познаёт правду жизни. Ту самую правду жизни, которая всегда ближе к абсолютной истине, нежели художественный вымысел, пусть даже и гениальный. Писатель, постигающий правду жизни, получает доступ к совершенству, ибо правда жизни, облачённая в оправу художественного восприятия и отображения, становится произведением искусства. В любой из сфер - литературе, живописи, психологической эстетике…
Увы, господа, история богоспасаемого Отечества нашего полна примеров, когда свою единственную земную жизнь праведники проигрывают. Часто жизнь мучает их изъянами бытия, язвит суетой мелких каждодневных потребностей. Труды порицаются, их изгоняют из жилищ и храмов, деяния ставят под сомнение, а то и проклинаются современниками. Взамен страдальцы возвеличиваются духовно, достигают в простом народе высот искреннего почитания. И получают спасение, после покаяния и очищения от коросты греховных увлечений. Греховных – не по вящим оценкам церкви, но с позиций человеческой морали. Её устои, настоящие скрепы находятся аккурат в среде того самого простого народа. В глубинах его.
Это и назову путём праведника, путём национального русского таланта. По терниям да к звёздам! Слову таких готов внимать. Прочее для меня – пусто, несерьёзно, «без навара», как давешняя ботвинья, хотя, признаю, удалась кухарке на славу. Высокие духом делают культуру высокой. В должность можно заскочить «из грязи». Свет творчества идёт от праведников. Много их? Здесь часть моих сомнений.
- Сделайте-ка перерыв, любезный профессор, - хозяйка торжествовала, пикник становился духоподъёмным, да что там: философским вечером, - поднесут лафиты. Любаша, - поторопила служанку, - подайте Николаю Михайловичу шустовского (коньяка), лимон обновите…
- Ничуть не утомился, благодарю за потакание моим несносным привычкам, - профессор отсалютовал «привычкам» поднятием заботливо нагретой рюмки, - на кафедре и без поддержки часа на два приходится выстаивать, - и тотчас проговорил Любаше (остзейской девице Лоре, на самом деле), протягивая уже пустой сосудец, – битте, нох айн малль (пожалуйста, ещё раз)…
- Мы здесь прежним разом имели острый диспут, - заполнил закусочную паузу о. Гермоген, - о модной теперь эманципации, сиречь – о свободах женскому полу и подобное прочее. Главным адептом из нас выдвигалась, кажись, Лидочка… Из слов ваших, дражайший учёный гость, мыслю жестокий удар модному мнению, не так ли? Вы говорили о праведности, её свойствах и промыслительстве среди народа… Отмечу: не всегда бесспорно. Хотя сочувствие к сирым и убогим, духовно или телесно, не суть, - схвачено вами верно. Мой апарт (реплика) в другом смысле…
Ни единого примера из женщин. Полагаю сие красноречивейшим фактом, что их роль скромна в истории, поелику простирается в иных, не столь возвышенных сферах. Что мы и пытались внушить, очевидно, менее убедительными словами, Лидии свет Алексеевне, нашей кипучей моднице. Факт, замечу, не умаляет женщину-мать, хранительницу очага, невесту. Очевидно, ипостась такова. Зачем бунтовать против естества, восставать уготованному свыше? Вы как полагаете?
- Не только не полагаю, а решительно возражаю, отец Гермоген! – энергически отозвался профессор, по лицу которого было заметно, что шустовский не только мягчил горло, но и вздымал дух, - изначально заявлю моё кредо: женщины лучше мужчин были и есть всегда! Говорю как антрополог. Они совершеннее устроены физически. В духовном смысле - самоотверженнее нас, преданнее, искреннее в любви…
- Ба, ба, ба…В этом русле мне совершенно не хочется полемики с вами, - взмахнул, словно крылами, священник, тут же убрав широкие рукава рясы, - нам показалось, что вы излагали иные трактаты, поэтому и принял смелость вступить в рассуждения…
- А вы не шмыгайте в сторону, святой отец, русло и для вашей лодочки вполне подходящее, или, скажете, попы к женской любви мало способны? А детишек им кто промышляет? – армейский майор Поликарпов фатовски поправлял усы после продолжительной для себя реплики и выпитых рюмок.
- Фу, несносный Павел Дмитрич, - хозяйка вмешалась незамедлительно, поясняя гостю извиняюще, - не обращайте внимания, прошу вас… господин Поликарпов – известный сатир и циник…
- Замечу, что так сложилось, исторически либо по Божьему промыслу, ещё со времён библейских, а может и ранее, - спокойно продолжил Малиев, - достоинства сестёр наших попали в тень первородного греха Евы. Решили, что по её вине человек изгнан из рая. Пусть так, хотя никто из смертных сравнить не в состоянии, где и что могло бы заменить счастье любви между мужчиной и женщиной, блага материнства, благородное дело продолжения рода. Но – пусть: грех состоялся, обвиноватили женщину. Много вредного их репутации дала ересь колдовства. Хотя и здесь вина крайне сомнительна. Однако инквизиция отправляла на костёр тысячи и тысячи девушек и жён. Часто восхитительных обличьем, выдающихся по уму, за что и расплачивались по ревнивым изветам соседушек, либо по доносам отвергнутых ими блудливых монахов. Слава Богу, Святую Русь миновало сие затмение разума, православие не впадало в яростную дикость фанатизма. Мы сохранили своих красавиц и потому через их симпатическое потомство выгодно теперь отличаемся от Европы – моё частное наблюдение, господа…
- Вы столь вольно обращаетесь к скрижалям теологии, - с «уксусом» заметил Вырубов, - вы и там в звании профессора, не часом ли?
- Увы… Но рождён в семье приходского священника, впитывал, так сказать, с младых ногтей и много имею от своего кровного батюшки, - тут же отозвался Малиев, - так от чего же не замечаются добродетели женщин, коими они могут искупиться за праматерь свою? И добродетелей много! Посмотрите евангельские истории…
Ученики Христа путешествуют с ним по Палестине, что у них в мыслях? Они думают о том, как воцарится Иисус из Назарета на троне Давида, какое место займут по старшинству своему, кто воссядет возле Спасителя одесную и ошую… А женщины, следовавшие за Иисусом, просто служили ему, окружали заботой и любовью. Случились тяжкие испытания, как поступили мужчины и что сделали женщины? Пётр, «страха иудейска ради», трижды отрёкся от того, кому недавно клялся в любви, а юноша Марк, завернувшись в одеяло, бежал подальше, остальные ученики растворились в ночи.
Когда толпа злословила Иисуса, а первосвященники надсмехались над ним, унижали его, из мужчин один апостол Иоанн стоял рядом у Креста. Близко с матерью Божьей. А женщин-то в 10 раз больше! Мария из Магдалы, Мария Клеопова, Мария Иосиева, Иоанна, Марфа, Саломия, Сусонна и ещё были. Кто смог выдержать испытание? Кто проявил самоотверженность? Женщины – первые христианки! Сильному полу гордиться тут нечем!
Однако Христос – Всепрощающий. Он божественно милостив и добр к слабостям человеческим. Оттого не жёнам-мироносицам сказал, а вчера отрёкшемуся от него: ты еси, Пётр (камень), и на камени созижду церковь мою. Спаситель указал тем самым, что истовое, самосжигающее служение Вере как и аскетизм праведничества – это более для мужчин. Материнству это помеха. А грех малодушия, опять же с помощью жён-мироносиц, ученики Христа искупили сполна дальнейшей беззаветностью и мученичеством. Но роль женщин опять попала в тень. Хотя через них, по воле Божьей, перетекла в апостолов непоколебимая уверенность ради проповеди слова Христова идти на муки и смерть. Впрочем, светская жизнь, история политических событий разве не подают нам блестящих примеров величия женщин? Так что же? Отчего мы медлим с признаниями их подвига?
-Даёте кикса, профессор, - вернулся к шезлонгам отходящий в сторону реки Поликарпов, но слышавший, очевидно, окончание разговора, - Екатерина Великая… Разве не воздаётся ей полной мерою? Города в её честь, памятники… У меня орден Святой Анны, извольте к месту сказать, не для бахвальства…
- Полно, оставьте неудачные сентенции, Павел Дмитрич, не то рассержусь окончательно на вас, - Аглая выговаривала офицеру, повторно делая вид учёному гостю, ну вот, мол, убедитесь, с кем приходится иметь отношения, - спасибо, Николай Михайлович, браво. Приглашаю закусить, всё готово…
Гости вереницей спускались к косе, где закончилась суета, погасли жаровни, ветерок вдоль реки слабо колыхал растянутые над столами большие парусиновые зонты. По-девичьи робкая зацветала зорька с родинкой светлой звёздочки. Последней брела пара – та самая «модница», Лидочка, и хорунжий Калмаков, порученец при штабе конной артбригады.
- Ах, Алексис, но Пушкин, это так скучно. Признайтесь, франшеман (откровенно – фр.) трепещет ли ваше сердце от этого: «зима, крестьянин торжествует, на дровнях обновляя путь»? Фи, какая проза. Запряг мужик сани, поехал, нам с того? А возьмите Надсона: «Пусть роза сорвана, - она ещё цветёт, Пусть арфа сломана, - аккорд ещё рыдает!». Сколько чувств будоражится, какая высота их. Настоящая поэзия, мучительно-сладостная, безумно красивая в пробуждении возвышенного…
- С Надсоном вы можете лишь мечтать, даже в воспоминаниях, Лидия Алексеевна. А с Пушкиным русские люди, коли они действительно русские, живут. Да, да-с… Живут, рождаются, любят, работают и умирают. Пушкин везде, всюду, если воспринимать мир поэтической строкой. А ваш Надсон вместе с сонмом подражателей, - это, простите великодушно, грёзы, дым от свечи, девичьи вздохи на мечтательной почве…
- Ну и живите со своим Пушкиным, коли охотно…
- Да и вы будете жить, Лидия Алексеевна, не сердитесь, прошу. Другого нам, русским, не остаётся, коли самими собой быть не перестанем…
Долгий день сибирского пролетья утихал, наконец, осмерк, а через пору крепко завечерело. Со стороны киргизских степей наползала хмарь, томило, гнус выходил из себя. От усердных дымокурен першило в горле, щипало в глазах. Не терпели и кони. Бросив траву, стянулись к кострам, заботливо подожжённым казаками и возчиками. Потому мнение старших, несмотря на уговоры молодёжи, приняло верх. Скоро все повозки были взяты на дуги (запряжены) и дрожки, тарантасы, пролетки, ландо священника потянулись к городу. Холостяки, впрочем, сделали продолжение пикника. На Атаманской, побрав извозчиков, покатили в «Москву», где сразу заказали бойкой строкой казачьей напевки: «ей-ей, живо-живо, тащи пару пива, да парочку девчат, чтобы было с кем начать». А что? Омск, Сибирь, 1895 год.
… Десять лет спустя Лидия Алексеевна Ядринцева, простудно кутаясь в наброшенную на плечи беличью епанечку, слушала вызванную модистку. Та рассказывала новости, ухитряясь ловко брать замеры с поставленной на стульчак m-lle Nadine , пятилетней дочери хозяйки дома. Наденька терпеливо сносила неудобства ради нового убора ко дню Ангела.
- С японской, Лидия Алексеевна, страсти очередные. Вам нечего беспокоиться, слава Богу, Константин ваш Никифорович по гражданской служат, а матерям да жёнам офицерским не позавидуешь. Слышали, Калмаков, есаул который…
- Что? – вздрогнула хозяйка, - что с ним?
- Выключен из списков, - шепеляво из-за булавок во рту отвечала модистка.
- Говорите яснее! – чуть не крикнула Лидия, сронив муфту на ковёр.
- Умер от ран будто, - села от неожиданности белошвея, - в газетах пропечатано, сказывают… Я их благородие по Омску знаю до отбытия в Кокчетавскую. Матушка их убиваются – сын единственный…
Маленькая Надя отыскала Лидию Алексеевну в кабинете отца.
- Мамочка, мамочка, ты плачешь? – лепетала девчушка.
- Что ты, что ты, дружочек, - мать прятала в шторы залитое слезами лицо, - пойди к няне, скажи, пусть разочтётся с модисткой…
Она не могла смотреть на дочь – ей не достало сил вынести без рыданий синего взгляда глаз, очень похожих на те, что теперь навеки закрылись в далёкой Манчжурии.
«АГГЕЛ»
Глаза Манюшки часто делались и вовсе нездешними, когда она вроде как и спрашивала, и будто наперёд знала отрицательный ответ. Казалось, проверяла: ведаете ли? Становилось неуютно под спросом исподлобья. Дитё, а взыскивает, не забалуешь… Мать, приложив край фартука к губам, иной раз крадучи замирала у косяка, наблюдая, как дочка по-частому смотрела, задумавшись, в окошко.
Чуяла Таисья, слишком далёкое виделось Манюшке за стеклом, но о чём её кудельно-тягучие думки, что туманит синие глазоньки и кладёт на детский лобик тонюсенькую чёрточку будущей морщины – как разгадать и кому? Мучилась мать, неизбывная тягость томила изнывающую душу.
Про их дом догадывались в станице. Вроде не беда, но сочувствовали. А тут, надысь, сказанула ей Буравчиха, оглаушила: а ведь дочка твоя не заживётся на белом свете…
- Да ты что говоришь, баушка, Христос с тобой? – обмерла казачья жена посередь улицы, где перестрелись.
- То и сказываю, что вижу: аггел девчушка, ей в глаза посветило горним, приберёт Господь от нас, греховодников, чистоту её, - отпела ведунья да пошкрябала далее.
У матери аж волосья дыбом от слов… Поживи после такого. Обтирала слёзы, шла, пригнутая, словно под коромыслом с двумя бакырами студёной воды. Бывало, нарочито обращалась к дочке у окна:
- А мы теперь вот на улицу сходим да цыпляток покормим, - весёлым голосом окликала, шустро обнимала, тормошила ласковыми руками, - сейчас вот платочек токо повяжем да чуники на ножки взденем, где-тось у нас та обувочка? Помоги-ка сыскать, доча!
- Постой, мама, - делала движение плечами Манюшка, - не хочется… дождик скоро спустится…
- Да что ты, жаль моя, чистое нёбушко на дворе, разве что - пара облачков, айда-ка, не уроси…
И морозом продирало лопатки, когда через полчаса загонял её в избу хлынувший ни с того ни с сего обвальный ливень. Истово молилась святому образу Богородицы: да мой ли ребёнок? под моим ли сердцем ношен?
Иногда тётя Тая, чтоб отвлечь дочку и нас заманивала к ним. Робели сразу. Помню, странным казался вид, с которым встречала пацанов, суетливых и шумных с улицы, та девчушка. Спокойно, степенно, внимательно оглядывая. Со старушечьей грустью, с непостижимой печалью, неведомой для прочих. Распознавала ли, оценивала…
Так смотрят перед расставанием, казалось, она ведала наперёд о неизбежном и скором прощании. Потому запоминала, хотела ухватить больше из того, что оставит здесь, под солнцем, под небом, на зелёной траве, среди цветов и ласточек. Угадывалась ли даль, которая нам неподступна была в те сладкие годы детства?
Погодя часок, наливались горемычной пеленой глаза девчушки. Отходила к любимому окошку. Жалела, видать. Себя ли, нас? Ведь с каждым, а с Никишкой особенно, могла бы сладить взрослую жизнь. Целоваться не как с мамкой, а доведись, и то сделать, от чего детки родятся. Не дано. Почему? – скажи, Господи!
А мы, пацанва, да и никто, по-моему, из взрослых не догадывались о невысказанных мыслях, о том, что грезилось заумной головке. Верили соседке: хворает подружка ваша, оттого и слёзки на колёсках. И следом выпроваживала компанию, чтоб не дратовать Манюшку.
Но мы чуяли нетраченными сердцами: не обычная то хвороба, что-то грозное клубилось в её судьбе. Сам, помню, вздрагивал, когда, отвлёкшись, вдруг ловил её пристальный взгляд. Сидит рядом, руку протяни, а не дотянешься – далеко-далеко…
НАСТАВА
Маруся, вся измаявшись, едва спроводив коров на выпас, рысью прям побёгла к бабке Стратонихе погадать. Захватила узолок с латкой сметаны, подъярила базбиков на масле, дюжину яичек да пластушину сала. Баушка тут же спроворила требуемое. Полыхнула нагретый воск в чашку с водой, тот восстал, поплыл, старушка зачала толковать, приговаривая, что дело прояснится теперь же, а как – человеку знать не обязательно, ему только знаки подадутся верные, по ним и разуметь следует. А она, бабка Стратониха, как есть, с ума покуда не выжила, объяснит, что и к чему.
- Ты, девонька, слухай, да в ум бери. Вот она вышла крапивница, бабочка, стал быть. Оченно ятно вылилась, ровно живая. Энто, Маруся, знак тебе. Шибко ты Серьгу свово, хомутаешь. В дело, без дела под каблук норовишь сгондобить. Не шути, с огнём играшь. Терпит, терпит, да взмоет. Тута, вижу, гребешок вылился. Стал быть, не телешись, меняй ндрав скорее. Попомни, как стары люди сказывали: муж в дому, что голова на церкви; жёнка в дому, что труба на бане…
- Евдокея Стратоновна, душенька стонет…
- Погодь, не встревай, когда говОрю. Ты ко мне зАтопли (рано, до затопки печей) явилась, не я к тебе, так что слухай… Здеся капелюшечек изрядно плавает – к удаче для Серёньки, с монетой явится. Он же на ярманке с отцом? Вишь, о доме хлопочет, об тебе с ребятёнками, про родителев твоих помнит, гостинцев прихватит… Ты, Маруся, не гневи Бога, за доброго казака сосватана. Шейкины у нас из природных селены. Ндравом ты зело бойка, в Цыганковых. Молодая покель, глупишь потому. Хошь, чтоб по-твоему было, так не обязательно в шею казака толкать. Ты так исхитрись, чтобы он твоё сполнял, а думал, будто сам сдогадался. Спросит совета – скажи, да не забудь прибавить, что ум у тебя, дескать, бабий, короткий, оттого ему, хозяину, концы рубить. Иначе не бывать. Ты, мол, нитка, куда он, иголка, туда и ты за ним…
- Дак что ж, он, получается, кум королю и сват министру, - не стерпела Маруся, - на моё приданое живём, тятенька на свои, почитай, дом ему поставил, а мне и слова не скажи…
- Опять перечишь, - осердилась бабка, - ишь, заладила: «ему», «мне»… Скоко живёте, а всё кучки делишь. Брось! Не сдумай Сергею такие упрёки высказать, спортишь последнее. У вас и без того, слыхала, шерсть летит, что кошка с собакой… Он из небогатой семьи, а чистопородный, с Георгием, кавалер. И неча тебе собачиться, рази иных способов мало?
- Да какие они, способы ещё, баб Дунь? – у Маруси заблестели глаза от слёз, машинально перебирала в ладошке кусочки плавленого воска, которые, действительно, напоминали летящую бабочку и гребешок с зубчиками по краю.
- Э, милая, другого дитя народила, а кумекать не научилась. Слыхала, что ночная кукушечка дневную перекукует? Об чём это? Через постелю баба что хошь добьётся, верный способ, надёжней некуда…
- Это как? – зарделась слегка, но отважилась спросить Маруся, - отказывать, что ли? Совсем сдуреет.
- Зачем отказывать? Кто тебе говорит про такое? – усмехалась Стратониха, - долг наш бабий сполняй, заповедано нам… Самой, поди, всласть. А вот манеры, карахтер выкажи. Надумала, что ему надобно втемяшить, так и веди себя, не абы как. Губки поджимай, он – за грудя, а ты, навроде, не рада, не нать тебе вовсе такое и что потом – того и вовсе, коленки подбери…
- Ой, баушка, речи какие ведёшь, страмно мне слухать, - совсем стушевалась Маруся.
- Мужа стесняться – детей не иметь… Потому не сепети, худого от моих слов не станет. Он-то своё возьмёт. Ему, когда приспичит, не до твоих недовольствий, понарошку либо правдашних. А ты выжди. Как отвалится, на тебя поглянет безрадостную и спросит, откель, дескать, такое настроение? Ты поотнекивайся для сурьёзу: пристала, мол, ещё чего соври, а после за своё берись, начинай втемяшивать. Сумлеваюсь, скажи, может и не так это вовсе, по своей, может, бабьей глупости, рассудила, а только расстраиваюсь, из головы нейдёт, душа не на месте, дажеть удовольствие не в кон. Таким манером и веди разговор, мужик в сей момент мягкий, будто железо с горна. А дней через несколько, как он по-твоему делать зачнёт, пойдёт работа, ты ему похвалой радость доставь и так его в постели приветь, чтоб надолго запомнил. Вот как надо!
- Легко сказать…
- Собачатся да черепки бьют – дуры, а умные жёнки лаской да смиреньем берут. В далёких странах, слыхала, через постелю царей друг на дружку травят, королей ихних, а тут, подумаешь, в избе лад нельзя установить. Какой тут стыд, какая страмота? Стыд и страмота на вас глядеть. Здоровые, ладные, башкой не увечные, а ко мне бегаете: помоги, старая, за ради Христа! Плюнула бы, да иконы рядом.
- Люблю его, оттого и боязно мне, - призналась Маруся, пытаясь загладить те резкие, обидные слова о муже, что наговорила вначале, - потерять боюсь, он же чуть-что – в седло сразу…
- Девонька моя, - Стратониха устало села на лавку рядом, - тута и гадать неча. Ты гляди по сторонам да сама примечай. Вон Васька Чукрей коровёшек своих верхом домой загнать не может ввечеру. Гоняется, ровно за коканцами. А у Дейкина коровы сами ко двору вымями трясут. А почему? У Чукрея скотина окромя матюгов да черенков по боку другого не знает, так зачем ей ко злу вертаться от волюшки на свежей траве? А у Дейкиных старик болтушки наведёт из азатков (зерновой сор от веяния), али очистков с картошки, бураков каких, вдругорядь из лесу сладких навильников в ясли кинет – оттого коровы бегут сами. Скотина и та добро понимает. Ты хоть сдагадываешься, зачем слова трачу? Ну, коли так, оно и ладно, ступай себе с Богом. Вся тебе ворожба и настава. В одно ухо долетело, с другого из головы не выпусти. Мне хлеб пора ставить.
А ЖИТЬ НАДО
В трубе засабанило, внезапно с гулом потянуло огонь в печурке. Осиновые дровишки, попавшие между берёзовых поленьев, затрещали сильней, выбивая искры через притвор. Лена, вздрогнув, очнулась от невесёлых дум, которые горчали с каждым днём. Что будет? Понятно одно: с бедой осталась одна, ей платить. Усмехнулась утешению: хоть есть за что…
…Вусмерть заходилась от взрослых ласк. Всё, что испытывала в семейной постели, оказалось спичкой. Никифор сжигал её костром, испепеляя до тла. До последней кровинки выкипала. Верталась едва не пьяной, сбивчиво врала, что засиделась опять у баушки Даруньки. Утром околдованно шарилась в кути, застывая взглядом запавших глаз на печном пламени. Бывало, валился из рук сковородник, но не хватало сил ответить на ворчливые упрёки свекровки, на недоумённые взгляды деверей.
Зато к вечеру, к ночи ближе, начинала бить молодая нетерпеливая ознобь от мыслей, что опять будут колючие, расшибающие нутро поцелуи, крепкие руки прохладой стиснут её тяжелеющие мгновенно груди и ослабшие ноги сами подогнутся, не сдюживая более ожидания той самой минуты, когда придётся ей снова мучиться до стона, радоваться до слёз, быть счастливой на целый и долгий миг.
И ничего она не могла сделать, ничего. Во хмелю жила Лена, по мужу - Агеева, переставая замечать строжающие взгляды родни. Что ей муж? Другой год, как сняла серёжки*, а тоски нет. Он и рядом-то был – на сырые дрова подтопка, на прореху заплатка. Вроде нужен, вроде… Не противный, стерпливала вахловатость и всё другое в нём, как многие подружки со своими терпели, да вот явился случай с Никифором, и порвалась слабая связь. Застило. Паутинка вместо цепочки железной…
История, как ей и положено, открылась недель через несколько. Приговор станичники вынесли обычный: сучка не захочет, кобель не скочит. Девери на масленой устосовали Никифора до полусмерти, отлеживался. А что ему? Съел сало, утёрся, запёрся, сказал: не видал! Жена его, Нюська, уходила, но и обратно вернулась скоро. Елена перебралась к своим. Свёкор опосля шумной огласки прямо в снег выкинул перед воротами отца её приданое и прочие ремки.
Кажись, не такие уж несбычные дела. Видывали и хуже в казачьей станице. Не впервой кипели страсти то в тех, то в других семьях. Оно так-то так…Ежели бы не дитё, что уже стучалось под сердцем грешницы. Мать шепотком уговаривала вытравить у бабки Ёнихи, но Лена так глянула, так закричала страшными угрозами про себя, что Ефим Никитич Цыганков порешил: чему быть, то нас не миновало, чей бычок не скакал, а теля наше. Стыдобища, слава дурная на двор… А куда денешься? Перинка совести, конечно, не замена, но и жить надо…
* по старому обычаю замужние казачки на время службы мужей вынимали серёжки из ушей, вставляли их по возвращению суженых с полка.
НЕГОДЕЙНАЯ ЛЮБОВЬ
В ту зиму Японская и оспа захватили Аиртавский посёлок. В далёкой Маньчжурии воевали в полках второй и третьей очереди - четвёртом и седьмом - ертавские казаки-сибирцы. Семьи, проводившие их, терпели всяк за себя. Которые пригнулись в ожидании горестных вестей: баял народ и в газетках, грит, прописывали, что не больно-то управляется с япошками генерал Куропаткин. А которые уже поминали геройски павших, жалились над скалеченными.
Оспенная болесть – другая напасть - накрыла внезапом: один ребятёнок зачесался, другой, потом как дунуло… Горсть домов осталась, куда не заступила рябая хворь. Канала повальная струпь малых деток, сплываясь на скорбных мордашках болючей коркой. Часто звонил и отплакивался поминальный колокол: поветрие, мор…
Но - жизнь! Что ни происходит на свете, она своё берёт. Хоть небо тресни, хоть потопом мир залей – не растоптать, не потушить никому когда-то взнявшуюся искру её. Полагают: божью! Многие головы пытались дотумкать, объяснить казус, но, куда ни кинь, всё-жки чудно делается: там война казаков испытывает, тут в проулках смертушка шастает, урожай жнёт, и тут же – любовь. Да какая! Застила и захлестнула, через суету переступает, едва замечая черты и пороги.
…Мучительный стыд и неизъяснимая сладость терзались в Тайке Шавриной. То с утра – и себя на дух не надо. Выворачивает тело и душу, к иконам кидается, слёзы от греха льются. А то, ближе к вечеру, найдёт в память недавняя встреча, припомнятся въяве горячие толчки степанова тела, и забирает всю до дрожи, до бесстыдной трясучки. Куда и деваются, тают вешним снегом недавние сомнения и вопли духа. И, поглянь, снова закипает кровь, пылает лицо, глаза блестят отнюдь не смирённой влагой. Об ином кричит сердце, лишь редко, улучая момент, отзывается робким шопотом: что творишь? что делаешь, Тая? Но досада побеждает в тот миг, не раскаянье.
Меж опасных жерновов попадает человек, попала и она. Одно решение в истомлённой груди: пропадай всё пропадом! Негодейно (не ко времени) да что теперь? Ну – война, ну - болесть в посёлке… Рыдать и схимничать? А жить когда? Бабий век – воробьиный скок дольше. «Однова живём», - сказал дроля, когда сманывал…
Меж тем лето катилось. Катилась с ним и Таисия Шаврина в обнимках со Степаном Егоровым. Конец теплу известен – зима. Конца свиданий они не ведали. Не дано понимать в шалые миги, куда и когда несёт тебя кипучий поток. Редко будила тоску думка: бесконечности нет и у них впереди неминучие «морозы». Те самые, что бьют, студят, холостят декабря лютого сильнее.
Бегали мурашки недобрых предчувствий, но покуда меленько и тихонько. Тайно любить – на сполагоря жить и страсти той, ровно огня, не потаишь. Сегодня счастье через край, а завтра хлебай мурцовку до чёрного донца. Потешились – найдёт пора кашлять. И свиданки люди припомнят, и войну, и оспу. Не сжалеют. «Жись, - скажут, - жись, но за совесть держись». Хотя про себя каждый второй разведёт руками…
УРОС
- Видал, как наячила? – Терентий без смущения стряхивал с плеча мучной след сита, которым его только что, не стесняясь чужого в дому человека, угОстила жена, - чисто сотенный вахмистр разошлась…
- Глаза есть, - подтвердил Тихон, показательно сторонясь соседки. Та прошла мимо, молча сверкнув слезами, зато громко зыкнула створками горничной дверки, - поважаешь Лушку, спасу нет, как бы вам одёжей не сменяться… доспели…
- Энто к чему? Шуткуешь? – хозяин прислушивался к глухим рыданиям в горнице.
- Зачем…Так дальше пойдёт, ей чембары напяливать в саму пору. Твои. А тебе – панёву. Ейную. Да шашмуру (1) заместо папахи. В придачу. От, тогда аккурат будет, а сейчас – непорядок.
- Буровишь, Тишка, а не разберу всёж-ки, нешто насмехаешься? – соседи стали спроть друг дружки, с детства знали, кто первый ударить должен, однако медлили.
- Дак смеются над потешными, а у тебя, Терька, далёко от смехов. Разве казачий у вас в доме лад? Телега-то давно спереди лошади. Хвост собакой виляет, грёбостно со стороны видеть, а ему - бары-бер…
- Слухай, айда-ка на двор, не в службу…
- Энто можно, чего же не сойтить… Только сам попомни, наряд: мясом в собаку не накидаешься… За арапник браться пора, и давненько.
Вышли, сели на крыльце перед сенками, закурили. Каждый из своего кисета, потому как настропалились на серьёзный разговор, «карахтерный», прямо сказать. Однако, хватанув пару-тройку горчайших затяжек самосада и взяв дух, Терентий заговорил слабым голосом:
- Дитя носит… А ковды чижолая – уросит несбычайно. Иной раз хоть святых выноси. На матерь свою и то кидается. Шибко нервенная… С первым ходила, с Минькой, поучил раз супонькой, так вовсе зашлась, к бабке возили отливать. А парнишка народился – сам знаешь какой. Полчеловека… От и терплю!
- Вона, - глянул на соседа Тихон, - а я и не туды… правду бают: в кажной избе свои сухари.
- Оттого и не суди с маху. Болесть, вишь, прикучливая, арапником твоим не излечишь.
- Ладно, бывай. Завтра – как обещался: зАтопли (2) заеду.
- Сготовлюсь, - подтвердил Терентий, задерживая соседа перед воротами, - токо ты, Тишаня, что видел – никому, а то попадёт на судАчку, пойдёт гулять по языкам…
- Само собой, не сумлевайся и меня звиняй, я ж не ведал. Держись однако…
1 – женская матерчатая шапочка с затяжками, вроде волосника под платок.
2 – рано, иногда и до петухов, когда в казачьих домах начинают топить печи.
РАНДЕВУ
Исправник ждал разговора и томился им. Ждал, потому как гонорар обещан. Томился оттого, что тема острая. Кабы не влететь…
Недели три тому, назначила встречу влиятельная в губернском городе особа – супруга чина в жирнейших эполетах (1) из штаба Сибирской казачьей бригады. Желала обставить рандеву непременно тет-а-тет, нарочито случайной, подальше с глаз - в дальней аллее соборного парка.
Прибыла в скромном платье, при плотной вуали до подбородка и прочих уловках инкогнито. Исправник по роду службы ведал, что дама родом из колокольных дворян (2), однако норову в ней хватало даже для каких-нибудь «светлостей».
Прямо и настоятельно сказала суть, поручила выяснить о родной дочери. Мадемаузель бездумно связалась с неким бурбоном из запасной сотни. Тот оказался не только князем из грязи, а хуже того – бретёром с замашками морального де Сада.
Возникли слухи. Их следовало пресечь, взять меры. Но для начала - выяснить, где правда, где толки, далеко ли зашла негодейная связь. Исправнику надлежало отвеять, так сказать, зёрна от плевел. Не задаром. Тайную работу дама-поручительница оценила веско. Полицейский мигом сообразил: пожалуй, хватит на флигелёк, который давно замышлял пристроить к дому. «Лилла хютте» (3) – так уютно называла их просторное жилище курляндская жена исправника, урождённая Стефенссон.
Поручение исполнялось с максимальной деликатностью для мадемуазель и окружения, исправник подключил самых вёртких в подобных делах филеров. Материал благополучно накоплен, пора его продать.
На сей раз сошлись в нелюдном краю городского сада, за оградой которого стерляжьими чешуйками блестела излучина Иртыша. С воды веяло запахами перловиц, мокрым деревом наплавного моста и отмытых грозой молодых акаций у кованных оград.
На Серафиме Викентьевне (назовём её так) речной эфир колыхал воздушный серизовый (4) пеплум (5), осторожно разбирал причудливые складки оригинального на «диком бреге» платья. Но и этих милых шалостей хватало ветерку, чтобы дерзко приоткрывать голые руки дамы, вступившей в золотую пору своего бабьего лета.
Не без удовольствия отметив лестное для женщины смущение собеседника, подступившему с приветственным поклоном и поцелуем, особа предложила деланно прогуляться. Он не рисковал начинать визит, оборачивал разговор к погоде, оценял пасторальный вид синеющей урёмы за рекой, сообщал городские новости…
- Ах, не делайте смешного вида, Пётр Никитич, - прекратила, наконец, аки-оки влиятельная особа, - сойдёмся на том, что я сейчас – обычная мать и вполне довольствуюсь простым обхождением. А посему выкладывайте без французских забеганий в сторону, не люблю! Одна просьба: минуйте подробности, ограничьтесь главным…
- Так дьявол-то весь в деталях сокрывается, дражайшая Серафима Викентьевна! Каково без них? – невольно воскликнул визави, делая шаг навстречу.
Теперь они вновь близко, друг против друга, чтоб не говорить слышно для чужих ушей. Женщина в удивлении приподняла флер на шляпке, внимательнее и в упор глянула на собеседника.
- Повторяю: избавьте! – и вновь двинулась по дорожке, проговаривая с горечью, - приберите нюансы к анекдотам для квартальных. Соглашусь на мнение о себе, что бываю не комильфо и даже скверной, но… Вы понимаете меня? Она - дочь. И покончимьте на этом. Потрудитесь, что стало известно…
- Извольте. Быль молодцу не в укор, как говорится…
Выслушав служебно-краткий, однако исчерпывающий доклад опытного служаки, дама сделала минуэтный поворот на три четверти. Лицо её опять закрывала густая вуаль с мушками, но исправник успел заметить блеснувшие слёзы, так не вязавшиеся с улыбкой злом растянутых губ. Только и осилилась молвить:
- Вы дали слово сохранить всё между нами.
- Noblesse obeiga! (6). Будьте покойны, мадам, - хмуро обнадёжил исправник.
1 – «жирными» назывались эполеты с густым шитьём, принадлежали чинам от полковника и выше.
2 – из рода священнослужителей.
3 – (шведск.) маленькая хижина.
4 – здесь: вишнёвого цвета, от серизе (фр.) – вишня.
5 – одежда в складках, без рукавов.
6 – (лат.) звание дворянина обязывает.
СОН
- Вижу я, Маруся, будто иду где-тось в неведомом месте. Тихо, хоть мак сей. Ятно всё видать, свет кругом, хоть солнышка незаметно. Узорятся по нетовому полю небылые цветочки. А вослед наигрывают мечтательные гусли с волнительными переборами. Как волнушки у нас на озере: набежит – отхлынет, набежит – отхлынет. Сладко так на душе, ласково. Запахи вокруг, головушка хмелеет. И ветрянками свежими дунет, и медуничником, и солодиком, и мятой вроде… Томно мне и радостно, и то лишь досада, что никого рядом – одна вижу да чую Божью красу, ангельские виды.
Села я, любуюсь и плачу: за что мне, Господи, милость твоя… Венок сдумала сплесть на показ вам, себе на память. Рву цвет, свиваю, а венка не выходит. Чернеет веточка, какую выберу, былка нужная пеплом осыпается. Я уж и сержусь, рву и рву, в охапочку сбираю, ромашки там, вязель, а ничего нет - прах под ногами, юбку запорошила дочиста всю. Боязно стало, страх взял, прямо холодом по спине, аж волосья зашевелились от пустопорожнего старания. Худо и тошно на сердце вылилось, будто своровать хотела, а застали меня. Страх и стыд – оба тяготеют непомерно.
- Господи! Воля Божия…
- А тут, навроде, окликнули меня. Назад глянула, а там под берёзой Буланка наш с бричкой стоит, она травой накошена, и тятя кнутом из-за дуги машет, будто зовёт: иди сюды, доча, айда скорей…
- Да какой тебе Буланка, его уж и костей лет пять нет, волки порвали. А тятя шибко звал? Сердился?
- Чё-то ещё сказывал – не разобрала. Улыбается, и я ему тожеть. Манит, а мне не в шаг, как привязали. Жалко до смерти, горько во рту сделалось. Он рукой как-то так сделал и тронул коня, в поводу повёл. Я из-за берёзы хочу выглядеть, а их ветками застит, хуже и хуже видать, пропали вовсе. Проснулась сразу, вся зарёванная, подушка хоть выжми, изжога душит. Привиделось вот, а к чему? Зачем явилась льстивая красота, умилила потом спугала? Тятя зачем?
- Свечку поставь родителям, Царствие им Небесное! Сбирайсь, к Липовне сходим, пущай растолкует. Тебе кады рожать?
- К Покрову должно быть. Ох, боюсь я, подруженька, за мово дитятку, шибко уж бьётся, да и ношу тяжело…
А после Покрова заметали молодые вьюги два свежих креста на аиртавском погосте – один обыкновенный, рядышком с ним - махонький, чуть с-под снега видать.
ЗАВЯЗАЛСЯ УЗЕЛОК
Пору для визита Кузьма выбрал специально, чтоб на улицах народу не встретить. Когда казаки скотину управят, завтракать садятся. Начало ладное, два порядка одиночкой проскочил, но, как назло, из дому Токаревых показалась закутанная во все одёжи казачка. С бадейками на коромысле заскрипела порошей наискось улицы. У двора Михал Ефимыча Корнилова вздел худую шею колодезный журавль – туда и правилась спорая молодайка, только юбки колыхались да снежки отлетали от пимных задков, подшитых товаринками.
- Никак Любка ихняя, сноха, чёрт вынес, - ругнулся Кузьма Еремеев, резко сбавляя шаг, - обождусь пока…
Суеверий не праздновал, но по очень важному делу направлялся, чтоб и малым рисковать. Баба с пустыми вёдрами – хуже зайца иль попа встретить. Встал, мохнатки сунул подмышки, будто взаправду шарился по карманам в поисках трубочки. Медлил… Ждал, когда Любка от колодца повертается с полной посудой. На его, Кузькину, удачу.
Да вот, грех: выскочила Маняша, дочка Корнилова. Разговоры, смех, мороз им нипочём, халды, язьви их. Еремееву стоять средь станицы верстовой жердью – не с руки. Хошь не хошь – пора двигать далее. Сплюнул с досады, взял в обход, свернул проулком ко двору Никифора Соколовского. Тот седлал коня у завозни. Почелмокались. Коротко обсказал Кузя просьбу насчёт семян: уважь, дескать, по-свойски, сваты, как никак…
- Отчего не подсыпать? Есть лишку маненько, - у Никифора играл голос от шарашной мысли. Вздумалось: ладный козырь потрафит, коли со сватёнком ударят по рукам. Выгорит, так выгорит… Аж под ложечкой схолодало. Лишь бы согласился. А как не согласиться, ежели в пашню им кинуть нечего? Мысля, конечно, греховная, да стыд - не дым, глаза не ест. По любому: попытка – не пытка… Сладкой думкой обнадёжился, взял быка за рога:
- Только один уговор, - сказал вкрадчиво, - не боись, пустяшный…
Кузьма ждал продолжения, глазами хлопал. Дыханье у Соколовского спиралось, сглотнув комок, закончил:
- Арина… пущай придёт вечером...
- Куды? – постно спросил Кузьма.
- Скажу, как сговоримся.
- А на что? Работа какая есть?
- Само собой… Передком, на полчасика…
- Что-то не разберу…
- Другой год как женился, большой уже, сдагадайся, - вилял Соколовский, - ты у меня, стало быть, зычишь, я – у тебя. Взаимообразно. Кхм… Оно так водится: торгуй, чем есть…
- Ах, ты курва, - дошло до Еремеева, изумился, слова искал, - к нему по-людски… а он вона что выкомуривает…
- Чего разгавкался, - уже не играл голос у Соколовского, потому как условие поставлено, открылся торг, дело добровольное, - ты спросил, тебе отозвались. Не по нраву – ходи со двора, ищи цену, хватя тут собачиться…
- К ногтю бы, клоп кошомный, - не отступался Кузьма, от ярости в жар кидало, - да руки здесь марать об тебя, паскуда…
- Сопли утри, цуцик, - Никифор резко потянул подпругу, мерина шатнуло от рывка, переступил ногами, нарываясь на свирепый замах кулаком, - балуй мне!
- Припомню тебе, - нахлобучивал папаху обеими руками Кузьма, оборачиваясь круто, обещал, - последнее слово за мной, знай…
- Испужал, вахлак, - даже не обернулся Никифор, вымеряя путлища по себе.
Ещё что-то добавлял, однако Еремеев не слышал. Снег громко визжал на санных раскатах под каблуками надетых по важному случаю сапог. Шёл, не смахивая замерзающие на ресницах злые слёзы, чтоб стыдное никто не свидел. Конфуз получился заместо надёжи на добрый исход.
Захлестнулся между двумя ермачами крепкий узелок. Только на Японской войне и распустился, когда сгиб при заполошном набеге на портовый город Инкоу Кузьма Ильич Еремеев, приказной четвёртого полка.
ЕСЛИ ТЕБЯ Я НЕ ВСТРЕЧУ…
«Милый Пётр Нилыч! Да, именно так называю Вас в письме. Вы, всё же, старше меня, опытней. Умом, рассудочностью, но не сердцем. Здесь мы – ровня: сердце в любви всегда птенец. И оттого движения чувств его бывают неловкими, как, например, мои. Мы пока учимся летать…Не взыщите… Мне до сих пор не по себе от последней встречи. Не оправдываюсь, взываю о понимании…
Мы снова далеки. Вёрсты и вёрсты от Омска до сосновых гор, прохладного озера и белых лилий чудесного Аиртавчика. До Вас, моего спасителя… Тоскливо от мысли, что путь непреодолим. Вы так сказали папеньке, и я угадываю: у нас не разлука, но прощание без встречи, и оттого дороги меж нами сделались пропастью… И всё-таки живёт крохотная надежда, если вдруг сделаете шаг навстречу… Вы решитесь, суровый господин сотник? Не сердитесь на мою настойчивость, поверьте, то не прихоть сумасбродной курсистки, постарайтесь догадаться… Господи! Ну отчего Вы так далеко?».
А на обороте – торопливые строчки постскриптума. Совсем, видать, отчаялась милая барышня: «P.S. Я люблю Вас! Слышите? Люблю тебя! Прости дерзость и близкое обращение, на которое незаслуженно решаюсь. И если тебя я не встречу, а так, скорее всего, произойдёт, то знай, знайте, что с Вами у меня связано огромное, светлое, радостное чувство! Оно не заменит встречи. Нет, конечно. Останется навсегда. Мне это важно сказать. Прощайте, милый друг!».
В четырежды свёрнутый листок вставлен обрывок. Ему больше досталось. Штемпель: «Действующая армия». Остаток букв «чернильным» карандашом. Читалось с трудом: «пишу эти строки… не расскажут обо мне… напомнят...».
Сколько лет письмам, точнее – остаткам их, найденным случайно в фолианте «Настольный календарь колхозника. 1941 год»? Позабытым, выцветшим, потёртым на сгибах, разорванным? Поболее века...
Капитализм с царём, две мировые и прочие войны, социализм с генсеками, ликбез и космос, теперь снова капитализм, на сей раз с президентами. Глобальное потепление, перекройка границ, мировые кризисы… Уйма кардинальнейших перемен! А сердца человеческие те же.
Вот и сейчас, в миг кратчайший, пока завидую чувству давно отживших людей, струятся по эфиру мимо меня цифровые биты чьей-нибудь отчаянной «эсэмэски» с теми же мольбами о взаимности и любви.
ГВОЗДИКИ
Архип, вытаращив глаза, туго смотрел на жену. На расспросы молчком указал на горстку мелких гвоздочков.
- Сглонул, ли чё ли? – заорала Ольга.
Хотя, что было орать? Архип обречённо мотнул головой.
- Ой, лишеньки мне, - кинулась к вешалке, хватая на плечи кашемировую шалю, - сиди, я к фершалу аюром.
Скоро бухнули двери в сенках, взошёл сам Яков Винтовкин. По дороге ему обсказала, что и как. С утра муж наладился оббить большую кобылку (особый валёк у шерстобитов) для сбережения тетивы (струна из сушенных и верченых кишок, лучше - бараньих) кожаной наволочкой. Старая совсем сносилась, того и гляди разжулькает или, того хуже, надорвёт струну. А её найди сначала, да и денег стоит. Зачал стукать, а гвоздочки-то во рту, как водится у мастаков. На беду, с икотой приспичило. С первого приступу гвоздики-то и пропали, все разом – не иначе, проглотил ненароком. Теперь слухает непутный человече, как колючее железо в нутрях бродит, дожидается, когда оно требуху прорвёт, в сердце вопьётся. Смерть для казака совсем незавидная…
Фельдшер ступил к несчастному, поднял с горя свесившуюся буйную головушку. Оглядев лицо, принялся ощупывать горло, надавливать на адамово яблоко и живот. Архип глядел снизу – так ранетые лошади пристрелить умоляют.
- Много съел? – поинтересовался лекарь.
Архип показал сначала два, потом – четыре пальца.
- Жевал перед тем? – продолжал занятие Винтовкин.
Страдалец испуганно мотнул головой – скосился на жену, словно ища поддержки. Та изумлённо глянула на бесстрастного врачевателя.
- Да ты никак зубы скалишь? – заподозрила иронию, - отэто ладно! человек тута жизнию исходит, а ему весело, забрало его…
- Не шуми, Ольга! – сердито рыкнул Винтовкин, - а ты рубаху задери, на лавку ложись.
Архип сторожко, опасаясь гибельных движений, сполнял команду. А как расстегнул ремешок, потянул верхнюю и нижнюю одёжу, так сразу брякнули об пол гвоздики, один нырнул в щель меж плахами, задержался на шляпке, повис. Фельдшер нагнулся, поднял оба, третий поддел ногтем:
- Вот, стал быть, три штуки, остальные есть?
- Навроде все, - хозяин на облегчительном выдохе спустил подолы рубах, взялся за ширинку, - видать, за воротник попали, как изо рта посыпались…
- Ну, коли верно, тогда на куче дерьмо своё поковыряй ещё дня три, на всяк случай, найдешь - чего добру пропадать, сгодятся в хозяйстве, а вдругорядь, умён станешь, не всё подряд в хайло тащи.
Архип сам побродил пальцами по брюху, ровно гармонист по кнопкам, старательно вслушиваясь в себя.
- В паху беспокойство имею, навроде колоть какая-то, Яков Иваныч, - опять сделались козьи глаза у хозяина, со взглядом «внутрь», - кабы не там…
- Ольга, помоги мужу, чего стоишь, - приказывал фельдшер.
- Да как, Иваныч, чего надоть?
- Пущай лежит покеда, а ты щупай, особливо по беспокойству, может гвоздь там? Более негде ему зацепиться…
- Страмотно как-то, - женщина не решалась, стесняясь, медлила.
- Щупай скорей, кутак пропорет – тогда, считай, конец Архипке, не спасем, - сурово приказал Винтовкин, поглядывая на пунцовые уши отвернувшейся Ольги, - сейчас пойду, чтоб процедуре не мешать, а вы занимайтесь, обвыкай, ежли не умела…
Держался фельдшер из последних сил, хотя шутковать горазд был на всю Аиртавскую. Теперь бы выскочить на двор, где отхохотаться вволю. Но бес не отпускал так скоро, у порога заставил обернуться:
- Ольга, ты эта… Серьги сними, чтоб не звякали, а то гвоздик вывалится, брякнет, не услышите…
- Это как… Ах ты охальник, разъязви тя! – догадливо вскинулась хозяйка, завидев вспушённые и ходуном ходящие усы хохмача, огрела мужа утиральником, - а ты чего разлёгси… От, блудари варначьи, от я манда простодырая, во грех ввели… Ни сном, ни духом, а у них одно на уме, кобели…
…Бывальщину вскорости узнало полстаницы. Оно же как? Сказал кум куме, кума – свату, сват – брату и пошёл разговор со двора на двор… Архипщихе доставалось более всего.
- Олька, зря твой на мелкие гвоздки глаз положил, - скалились подруги, - заставь его, чёрта чубатого, нагель али косячный штырь заглонуть…. Железка куды следоват пройдёт, энто скоко ж услады для бабьего дела станет…
- Особливо, ежли шляпкой наперёд, - заходились озорницы, - она же поширше да и кованая, сносу нет…
ВЕЧЕРЕЛО
За приземистым безлесым кряжем укладывалось солнышко, высвечивая оттуда робкой под цвет шиповника зорькой. Печально утихла долгая песня цыган с час как проследовавшего по тракту табора. Умолкли фырканье лошадей, скрип колёс, плач младенца, ругань баро…
По ковыльному склону к черёмуховым берегам безвестной речки стекала и настаивалась особая – ночная – тишина. Дневное замирало, сумеречное верталось к привычному действу. Бесшумной тенью, пробно скользнула неясыть, в поёмной траве послышался коростель, в камышах ухнула выпь…
И вдруг – нарастающий топот. Припоздалый мужик, неудачливо заехавший на тракт с травенистого просёлка, испуганно заводил под уздцы лошадёнку на обочину. Тут не зевай! Кабы не фельдъегерь с самого Омска мчит, не то двигает казак со значком на грозной пике. Тогда чуть замешкался посерёдке торного пути – получай, зипун, на выбор: хлёстким ударом палаша либо жгучей плёткой по нерасторопной спине. Наш остерёгся, успел и треух с головы долой, на всякий случай. Не убудет, поди…
А гром подков по набитой колёсами глине – рядом гудёт. Задышливый храп коня… Упруго обдало яростным воздухом скорого движения. Из-за гривы свиднелась пригнутая голова всадника при фуражке с красным околышем, блеснул погон. Шибкой ходой спешит господин хорунжий…
Муть дорожная строчкой взделась за следом, встревожилась и повисла. Сумеречный всадник наскочил и – сгинул. Глушился топот взбешеного коня. Через миги хоть крестись: а были ли? уж не морок, не наваждение, не бес ли шутит к ночи ближе?
Накрылся мужик, опасливо глядя вослед замирающим нотам погони, тронул телегу, шлёпнув вожжами. Вновь тихо. Жизнь продолжилась, как ни в чём не бывало и для каждого своя. Показался бок красной луны, сова села на сухую ветку терзать жертву, не умолкал коростель, поскрипывал удаляющийся воз…
Звукам густеющей ночи, жизни вокруг нет дела до того, что версты через три, много – четыре, скачка кончилась разом. Спутались ноги пенного карабаира, рухнул подкошено, завалясь на правый бок. Полетел с седла лихой наездник, заученно отбросив стремена. Амба! Не выручили скакуна добрые стати отца-полукровки и немыслимая выносливость матери-киргизки. Хозяина не выручил, даже ценой гибели. По правде сказать: на таких заездах не выдают шансов, состоялось смертельное дерби без призов…
Продолжительно лежал офицер. Утихли стоны ли, рыдания. Сел равнодушно спиной к поверженному другу, потянул из обшлага разодранного падением бешмета некий листок. Читал в потёмках, приблизив к лицу. На почтовой бланке крупно расползлись каракули… Это они, торопливые и отчаянные буквицы, строже сполоха бросили в безумный догон. Помчал… Службу отринул, коня устосовал. Готов губиться и дальше, ставить на кон себя в крайний черёд. Потому как жизнь в овчинку сделалась. Без неё, без той, единственной… Кривило губы судорогой, давило грудь, а всё перечитывал который раз пронзительные строки: «Брильянтовый, яхонтовый, хороший. Уезжаю. Матерью прошу. Не губи. Нельзя нам. Тебя не забуду. Лиза твоя. Без щастья».
Луна вставала, поспевая, наливалась золотом. Но не грел её будто бы тёплый свет. Напротив, делалось прохладней, готовилась пасть роса. Хладно блёснул поднятый ствол в руках казачьего офицера. Молоденького, но уже столь безутешного в горьком одиночестве. Всё обмерло, и сама ночь жмурилась в ожидании рокового выстрела…
ГЛОТОК АБСЕНТА
Драбант сдёрнул медвежью полсть со щегольской кошёвки, всю в нашлепках снега от рысачьих подков. Войсковой старшина Трошков заскрипел сапогами по ступенькам, поднимаясь к правлению Отдела, скоро здоровался с дежурным офицером.
- Что там у нас, Дмитрий Фёдорович? – приглаживая волосы, собирался пройти в кабинет.
- Двое станичников, Сандыктавской да Кутуркольской, и казачья жена Максимова. С ней странно… Урождённая в посёлке Аиртавском, проживает в Аканбурлукской. Прочее желает сообщить лично. Ещё – бумаги на подпись и по войсковому интендантству запрос. Уведомляю: просроченный…
- Сие позже. Зовите Максимову, потом казаков. С ней что?
- По мужу хлопочет. На побывку после лазарета.
- Без того положено, на кой явилась?
- Преждевременно забрать, дома выхаживать.
- Зимой, даль такая… Ладно, снеситесь с доктором Завьяловым, можно ли? Увечье в деле под Улутавом?
- Так точно, Кокчетавский отряд.
Через минуту взошла женщина. Приятные черты и обличье вызвали смутное, обеспокоили отголосками. Особенно, когда по приглашению села к столу и подняла лицо совсем близко, заговорив. Трошкова захватывало необъяснимое, оттого тревожное состояние, которое хотел спрятать под равнодушием казённых вопросов.
- Казачья жена Максимова, Настасья Петровна, - свежим голосом меж тем представилась посетительница, добавила, помолчав, - от станичного атамана совет получила, за тем и приехала к вам, Вячеслав Сергеич.
- Вы меня знаете? – сердце уже стучало: неужели? И спросил следом, – по себе вас как (1), простите?
- Вербицкая, дочь Петра Лукича, урядника третьей сотни, посёлка Аиртавского георгиевский кавалер…
Трошков вскочил, обойдя стол, решительно шагнул, взял за руки поднявшуюся тоже казачку.
- Вы? Ты, Настасьюшка?
- Признали… За столько лет…
- Постой… Четыре года?
- Да уж семь годочков. Виски, вон, у вас куржачком взялись…
- А ты такая же… Нет, другая! Да что это я… Раздевайся, давай приму. Теперь чаю напьёмся, расскажешь…
Вестовой принёс, было, на разносе, однако войсковой старшина распорядился насчёт самовара в совещательную комнату. Заглянул сотник, но Трошков дела казаков уладил в коридоре, препоручив их заявления хозяйственной части. От намёка на срочные бумаги молодецки отмахнулся: обождут!
Семь лет… Господи! Конечно, переменилось многое, и они уже другие, бесспорно. От милой девушки взялась цветущая женщина. Удивительно шло ей шелковое платье дикого (серого) цвету, сизым-сизёхонькое по лифу, словно голубиный зобок. И прежде Настя не гляделась хрупкой, сейчас же материнство налило природной статью, которая туго обозначалась кокетами с опадающим низом на сокрушительно волнующие колени. А голос тот же. Говорок неспешный. И глаза, что глядят так же, даря теплом и спрашивая о чём-то, сразу побаиваясь откровенного ответа. Как досадно было забыть эти переменчивые, то робкие, то дерзкие взгляды, корился Трошков, чувствуя некую виноватость, сердечные неудобствия за собой.
Вестового из совещательной отпустил, отметив назидательный взгляд старого служаки. Взялся сам, да так брякнул посудинкой, что Настасья с милой настойчивостью упросила:
- Давайте уж я, Вячеслав Сергеич, по старой памяти…
А какая «старая память»? Ну да, мужняя жена... Двое детишек, ревниво отчего-то узналось Трошкову. В станице, небось, считается зажилой казачкой, а сколько ей? Двадцать пять? Или годком больше? Как хороша, Господи! По-другому, не как тогда, но – мила обворожительно!
Устраивать себя Анастасия Петровна не разрешила, даже проводить на крыльцо не позволила: лишнее это, Вячеслав Сергеевич, в возке деверь дожидается, ни к чему разговоры, тем паче без причин… Сказала: у знакомцев в Кокчетавской сегодня заночуют, а завтре, поранее, наладятся домой, на Аканбурлукскую, мужа с лазарета везти…
Войсковой старшина пробовал настаивать, уговаривал вечер составить наедине - как отрезала. Услышала о гостинице, обиделась: полно вам, зачем мутить чистое?
С тем и отъехала Настасья, Настенька… Трошков о встрече умолчал перед домашними, долгонько смаковал то мимолётное свидание с молодостью. Как рюмку абсента. Приятно, хоть и горчит…
___________________________________________
1 – так спрашивали девичью фамилию у мужних казачек.
ЗНАТЬЁ БЫ!
Врать не буду - не упомнить, но чей-тось дедушко в Аиртавской станице крепку силу имел, шибко «знал». Однако и сам – истый заботник, не усидит, ровно шило у него в ентом месте. Коней водил, каких в ближних станицах Первого отдела не держали. Сыновья, племянники его завсегда на отменных строевиках служили. И сроду он их, коней, то есть, не пас, не трёсся над ними. Отпускал, и ходили себе вольно, бывалоча и не путал, не то чтоб треножить… Ни киргизы-барымтачи, ни цыгане не трогали. Наутре к воротам вертаются, пить давай либо ячменю. Один раз – нету! Суседи усмешки в бороды пустили: отэто знахарь, якри его! обмишулился, быдто мужик на ярманке…А дед своих утешает: ничё, к обеду пригонят лошадушек наших.
Точно! Является варнак вЕрхом, косячок подгоняет ко двору, пару меринов, кобылу, стригунка на второй траве: забирай, хозяюшко, Христа ради, и прости нас, бес попутал, мы и не туда, чьих уводим. Ни по одной дороге уйти не удалось, не пошли кони и всё тут! Будто самих конокрадов кто на укрюк взял да целу ночь круг станицы гонял. Пока деду не вернули и «проповедь» от него не услыхали. С горя в питейную забились, атаман их, здоровый аздыр, зубами скрипел: кабы знатьё – сроду не сунулись!
Со двора у дедушки не токо кони - пучка кострыки не пропадало. А тут каким-то летом, будто бы евошнее сено вчистую свезли с покоса на Танькином логу, что за Большим Аиртавом (так Челкарское озеро в Аиртавской раньше звали) расположен. Добрый осанистый скирдяка. Тамошний аржанец – сам бы ел, да скотину не отташшишь. Старшуха, молодайки – в вой: скоко горбатились здря, штоб имя то сено мишкиным калтыком (каловый камень у медведя, образуется во время спячки навроде запора) стало! Он зыкнул: а ну сыть! располошились, ворОны…
Через день ли, два велит: ну-к, баушка, на стол через час-другой сбери… Та руки в боки, стала фитой: чего ради? Он поясняет: артель едет, сенцо наше везёт, сенник надоть набить, опосля работничков покормишь, наломаются… Не стала далее расспрашивать-уточнять, карахтер у самого – порох, на такое нарвёсси… Ан, правда! Кряхтит тележный обоз по улице, три престрашних пароконных воза, гнутые бастрыки – выше повети. По проулку сворачивают да к ним. Изволили быть еленовские мужики в азямах, старший шапку заломил: не серчай много, станишник, повинну голову меч не секёть…указуй, куды иль где копнить. Сенник набили, яко мошну первогильдейную, ещё и прикладок на задах получился ладный.
Во как! Съел волк кобылу да дровнями подавился, называется…
Ну, и ещё случай…Хозяйку дед брал в Челкарском посёлке Аиртавской станицы, у Нартовых, будто. Теперь кады- ни- кады, а наезжала туда своих проведать, матерь с отцом, родову свойскую… Тута на Анну Зимнюю, кажись, вдругорядь наладилась. ПогОстила в посёлке скоко-то, крестник на кошёвке назать повёз. Дорога сходная, по озеру, рази што ветерок встреч, арыцкий, с закатной стороны, зато снегу мало, полозья раскатисто идут…Токо хруст от подков.
Чё там да как – не знаю, она ли упросила крестника, либо он поторопился засветло в Челкаре быть – токо расстались до станицы, на ГрязЯх, перед Первой пристанью. Ничё особого! До околицы и пол-версты нету, а «баушке» той, между прочим, 45, а может и помене лет. Само то - прогуляться перед вечерей.
Ага, высадил, значит, побёг обратно, за мыском скрылся. Она чёсанками скоренько наст перебирает, хрустит, а тут и они! Грунцой с Маленькой сопки спускаются вперехват. Пять, да белы каки-то, с добрых телят ростом…Волки! У них самый гон, Волчий сват. Вот она – смертушка, кричи ни кричи, спроть ветра кто услышит? Порвут, как барьку…
Опосля сказывала: я, грит, шалю разболокала да накрылась ей, сидю, как алконост в энтой джаламейке (кожаная офицерская разборная палатка) да псалмы пою, каки на ум идут…оне рядом когтями скребут, грызуцца меж собой…не знай, сколь молилась, покель сам с Микишей да Ваньшей подскОчили, слобонили…шалю жалко, примерзла, стали отдирать - кисти поредили…
А дома что произошло, оказывается? Сам ни с того, ни с сего как заорёт сыновьям: нА конь! Двурожки (вилы деревянные, длинные) заместо пик похватали, да на озеро жейдаком, на полном карьере, будто «сполох» отрядный заЯвил. Вылетели на простор – волки на махах берегом уходят, мать сидит под шалью в желтом кругу, всё зассано волками. Зверей будто отваживали от крови, токо задни лапы задирали бесперечь. Чтоб лютость сорвать свою, ли чё ли…Что тут скажешь?
КРЕСТИК
«Погружали» меня старушки в бывшей станице Аканбурлукской (Первый (Кокчетавский) отдел Сибирского казачьего войска) сразу после рождения, а полным обрядом крестили в Карагандинском храме, куда специально привезли пятилетним по настоянию любимой бабушки Маруси Евтушенчихи (жила на Кировской шахте). Тогда батюшка надел крестик, который носил вполне осознанно. Целуя, ими божились в мальчишьих спорах, когда клялись на земле (то был самый «крутой» зарок, при этом съедалась горсть доброго сибирского чернозёму).
А тут – время в школу, в Аиртавской уже, куда нас тятя перевёз зимой 1957 года. Родная, родчая станица Савельевых. Классы – в бывшей станичной церкви о двух этажах. Хоть так. Повезло храму. Могли и под непотребное отдать – под склад, клуб или воловню.
Ну, где наша не пропадала! В школу – так в школу. Вздохнул прощально по борку, речке, озеру – хожу.
Где-то в октябре, кажись, на физкультуре разжарились, рубашки долой, а у некоторых, глядь, крестики на шее. Активисты зашумели, а мы от греха подальше по карманам их попрятали.
Дома бурчу: зачем он мне? Баушка Поля (Савелиха) сурово авторитетом давит: ты што, нехристь? Кидаюсь в диспут: тятя не носит, он рази нехристь? Попал сильно, Пелагее Ефремовне крыть нечем, «ходит» слабо: он и водку жрёт, табак смалит и ты туда? Мама помягче: сынок, носи, не показывай…
Ладно. Рубашку более не скидывал, где ни попадя. Но тут перед Седьмым готовимся в октябряты, вожатые из пионеров пришли и Васька, бригадиров сынок, с хохотком на меня тычет: а он крестик носит! Хрен ты моржовый, у меня ж тятя воевал разведчиком-наблюдателем артиллерии прорыва РГК! Есть у кого учиться быть сообразительным…
Рву ворот, аж пуговка скокнула: на, фашист, где видишь? Нетути! Не на того напал, Вася, крестик заветно схоронен до поры, или я вас не знаю, ябедников? Про стукачей тогда не слыхал.
Звездочку-то получил (мы их сами вырезали из картонки, видные такие, в девчёночью ладошку размером, кумачём обшиты), с булавкой назади, но как жить в двойственности?! Дома звездочку снимаю, крестик ношу, в школе - наоборот. Ни Христу, ни Ленину. Обоих обманываю! Ровно мизгирь меж ними, противно. С полгода горесть таскал, сам не свой…
Спасибо Марии Никитичне Савельевой, первой учительнице, скорби заметила да маме подсказала: не надо, дескать, парнишку ломать там, где и взрослые не дюжат…В одно утро взяла крестик мама и более его не видел. Обрадовался, конечно. Ещё бы, таким как все стал!
Позже, в техникуме, переписывая из замусоленной тетрадки любимого Есенина, которого было не достать, вздрогнул от строк: стыдно мне, что я в бога верил, горько мне, что не верю теперь… Кому мешал медный крестик на черненьком гайтанчике у семилетнего сибирского казачонка и вообще – почему на православие люто взъелись? Пытались вослед за Москвой и души сделать кабацкими? Зачем?
В КЛЮШКИ
Для казака лет десяти от роду, зима – мало радости, прямо сказать. Воли не дают. Сходил в школу – сиди дома, «ж… прижми», мило увещевает баушка. И то: на улице Сибирь: морозяка либо буран, света белого не видать.
Но когда возраст на другой десяток перевалит – жить получше уже. Если встрянут: куды собралси! – и слово можешь буркнуть, и даже отговориться: где мороз? шапку не опускал дажеть, куры снег за воротами клюют…
Впрочем, зима ноне строгая. Аккурат перед Святками стынь загустилась над станицей лютая. На дворе у д. Сёмки Корнилова колодезный журавель не скрипел, а визжал на весь угол, когда скотину зачинают поить. У вдовы Николаевой корова вымя отморозила. Петухам спасу нет, молодым гребни мороз укоротил под саму черепушку. На што варьзи (вороны) привычны, и те, бывало, падали, холодом сбитые. Синички, чилики (воробьи), фИфики (снегири) будто сырчики крашеные (сырчики – рождественские колбячики в женский кулак из творога со сметаной и сахаром, замороженные до стука) зимогорят, ровно чужие за порогом. Зима своих скобунает, чтоб другие боялись. Немцы там всякие, французы…
Печи топятся дённо и нощно, упирая в небо столбы. За околицей ночами - вой, а д. Васька Шейкин, сказывают, отстреливался от цельной стаи оголодавших волков, когда вертался с Лобановской. Надо у Вальки в школе поспрошать, они с краю в Заречье живут, должна лучше знать, могли и сожрать путника…
С четверга отпустило. Повьюжило, теперь – хмарно, навроде оттепели. Дымы ветром рвёт, по улицам стелет – запахи хорошо слыхать. Дровами топили, угля не знали, окромя кузницы. После школы крутанёшься в дому, да на улицу. Не, сначала - двор, само собой. Обязанности справить, пока родители на работе. Корова с телочкой корм с яслей навыкидывали – подобрать. ПостилУ освежить сухим. КотяхИ стылые откинуть.
В энтом разе – внимательней, нарваться можно. Третьего дни один не сшиб, пропустил, так именно на нём тятю угораздило поскользнуться выпимши (полУчку дали) – замечание сделал с уточнением родословной. Громко и с выражениями, которых Евдокие Мироновне (Гороховодацкая), нашей учительнице по литературе, нельзя слышать ни в коем разе. Кстати, когда она просит стих Пушкина - с выраженьем, Валерий! - рассказать, смешно прям делается. Тятю бы к доске, с «выраженьями»…
Иной раз и усмехнёшься: учителя они - вобче, навроде маленьких, сбоку от всех живут, ли чё ли? Сроду не видал, к примеру, чтобы кто из них в школьну уборну зашёл… У них – что, не как у людей?
Ругаюсь на себя: опять встал, раздумался, а дело не двигается! Овечкам кинуть полынца, а то ярка хрипло блажит, ажник в доме слыхать, тута баушка с претензией из сенцев: «кады ты ей хайло заткнёшь!». От, зараза завелась, хуже горькой редьки, когда уже зарежут? (Овцу, конечно). Двор метёлкой обмахнуть по свету, тятя утром с фонарём прибирался, натерял в потьмах…
Только потом – на улицу. Уже свистят. Куда? Вариантов несколько, но раздумывать недосуг - зимний день на синичий скок. В лес на лыжах, блиндажи в сугробах рыть, в царя сразиться (с сугроба всех растолкать, наверху стать). Постановили: айда в клюшки.
Речушка Пра у нас в Аиртавской – вёрст десять в длину. Невелика, но по-сибирски течёт с юга на север, а не как расейские – с севера на юг. Исток её в урмане, где Водопад – скалы в распадке между Расколотой сопкой и Лохматой. Из них влага точится, ручьями сбирается в единое русло. А ещё зимой снегов набивается уйма, с них Пра блажит половодьем. Капустники растащит, талы выворотит, когда «хватит лишку». В особую водополь баньки у людей кособочит, плотину у школы рвёт. (На том месте в старо время водяная мельница стояла).
Зато летом едва ключами дышит, текёт, ровно с-под быка джюрит... В межень чакчакалки (каменные трясогузки) пешком бродят. Гусиным луком, жабником (куриной слепотой), подорожником на тропках зарастает сплошь. Однако осенние хляби вновь полнят русло, морозы после Покрова настилают просторного льду – нам хватает, воды с метр, где и глубже чуток.
С обеда вроде замолаживало, а лёд почему-то тусклый. От проруби, где скотину поят, налОй вытек, другой дымится паром под Антошичьим бугром, где ключики бьют. Там Пра колено даёт, виляет, берег моет по вёснам, оттого и круча. На нашенском катке лёд заслудило в оттепель, рябью замёрз.
Да нам с того! «Матч состоится при любой погоде» - услышу от комментатора Озерова и вспомню лёд родной речки. Мы про то, дядя Коля, давно знали! Коньки привязываем к пимам, кто макает их в прорубь, чтоб верёвки примёрзли. Глызами обозначаем ворота, отыскиваем подходящий котях вместо мяча – у нас русский хоккей, шайбу не знаем. Клюшки кто принёс с собой, кто отрывает из снега прЯтушку, кто ладит новую из плетня. Игорёнок (Витька Егоров) таку холудину выломал – страсть! При всеобщем нетерпении открывается игра. Как-то так помнится…
Первенство на Мордве, полуденном конце бывшей станицы, проводилось в моё время чуть далее скотской проруби, у подножия Антошичьего бугра. Там расширялся речной заливчик, тут и каток, где играли в русский хоккей (по-нашенски: в клюшки) после уроков. Это потом, когда появятся телевизоры, покажут матчи с шайбой, будут Полупанов, Викулов, Фирсов, Пахмутова, «Трус не играет в хоккей!»…
А пока на сибирской речонке Пра игра временно отложена, идёт «овер-тайм» местного значения. Дерёмся, как разведка, молча, «в ножи», без свидетелей и «ура»… С криком нельзя. Взрослые набегут, станут тут свои порядки устанавливать, всё испортят. Как всегда. А нам самим разобраться надо. Разбираемся… Почему? Зачем? Дык ясно же: в мире справедливости мало – прибавить хотим! Мы забили, а энти – хлюздят: не было гола! Судей не держим, приходится самим пластаться за правду. Мы – за нашу, они за свою…
Без подножек, одёжу не рвать, лежачего не бить, до первой кровянки, дома не жаловаться. Последнее табу покрепше, чем у зулусов, свято и не оспаривается. Ябеда средь пацанов – вне закона… Дерёмся один на один всегда. Парой на одного – « не честно». Хочешь подсобить – становись за слабого бойца, но вдвоём не наскакивай.
На игру команды набираются отрядными. Капитанами, стало быть. Они составы назначают, ежели пацанов много собирается. Ворота выбирать, кому начинать - ручкаемся (меряемся) на палке. Чья рука наверху окажется, тот выигрывает. «Считается», если ты хоть мизинцем верх ухватил. В спорных случаях бьют шапкой по палке. Удержишь – твоя взяла, вылетела мерялка – прежний результат «не считается».
Сегодня мы с Пашкой сражаемся против Витьки с Шуркой. А надысь с Шуркой заодно выступали. Пашка и Шурка – братовья родные. И что? Команды-то разные! Казак за флаг бьётся. Родня тут по боку…
У меня нос слабый, вот и юшка показалась, будя! Сошлись на счёте 68 : 72, перестаем драться. Вбрасывание – игра опять понеслась. Мёрзлый котях вместо мяча мечется на льду, трещат клюшки (палки с загибом из плетней на капустниках по бережку), заполошный крик нападающего: «Дай!!!»…
Играли без вратарей, морозяка не давал стоять. Бортов не было, оттого силовых приёмов мало, придавливать не к чему! Однако прихватить на бедро да еще стоя на занюханных снегурках с отпиленным носом (завиток убирали, совсем уж девчачий) – это мило дело! Бывалоча, тафгай и сам готов плакать от боли, да как можно! Ты же самого Сюндрю (Еремеев Колька) завалил токо што! Эх, Филя Эспозито, повезло тебе не попасться под горячую руку казачкам на сибирском льду, устосовали бы, как Бог черепаху…
Смеркается, хотя казачье солнышко (месяц) ятно подсвечивает. Оно бы счёт сравнять, да уроки отвлекают, бодай бы их… Вон уже Уля-гром (мать Кольки) на бугре сына зычит: я тя долго ждать обязана! И потише рокотом доносится: дождёсси, варнак эдакий…
От, жэншыны, от Евины дочери! Никогда не угадать! Што бы вам, тёта Ульяна, твёрдо не определиться, а то гадай: Кольке сей мент бегти домой, али ещё пару проходов к воротам чужим сделать? Ваши жданки – энто скоко: минута, полчаса? Обе команды на вас ведь равняются, по вас плануем, что нам мамки сёдни приготовили.
Вон тёта Зоя Стешичева (Егорова) – та ясно из-за прясла д. Яши Офицера (Заруцкий) заявила сыну (правда, после пятого предупреждения): Витька, ирод, приду с магазина - не застану в избе, неделю не сядешь…Значит, пришла пора когти рвать, от речки до их дома, как от дома до лавки сельповской, примерно одинаково. Витька уже замерял. На собственной заднице. Потому и стартовал, чтоб мать не опередила. Ведь когда на нервах играешь у кого, важно не заигрываться, струна лопнет – по тебе хлестнёт, и ещё как!
Расходимся… Мне по проулку вверх от речки далее всех идти. У дома Шурки Максимова (он же Пан, как все они Пановы, по-улишному) слышу встречу его с теткой Настей под неприличные звуки: а мокрый! а в сосулях изгваздалси! а што этта такоеча! Ну и т.д. Ничего нового, увы… Шурка, уворачиваясь, заладил тожеть старое: не бу бо… Это он кается. Шагаю навстречу собственной экзекуции. МатерЯ в энтом смысле у нас, к сожалению, не оригинальны. Жениться бы скорей, что ли, с женой, поди, сподручнее казаку отговариваться.
Шагать недолго - Паны живут спроть. Гляжу: у нас в горнице огонь не горит, да и в кути будто темно, спят ли чё ли… Опа на! Неужто родители в гости ушли, стал быть, дома токо баушка с Сашкой (младший братка)? А те уже дрыхнуть должны…Стукаю притвором: точно! Счастливо опускаюсь на скамейку у печи, неловко брякаю шайкой. Баушка сверху сонно бурчит: расповадили окаянных, блукаете нОчем, почём здря…Ладно, ладно, упрёки ваши, гроссмуттер, для меня дажеть не лист банный теперь, ввиду свалившегося фарта…
От! Играет, всё-ж-ки, судьба, вертит всяко. Токо што в прах продулся с командой, зато вечерок продолжился – лафа! Шурке – наоборот: в клюшки выиграл, зато сейчас мать строгает, ровно бычка на пелемени, за уроки до ночи засадит, будет ему «жы – шы» пишется через «И» часов до десяти… А хвалился, как шли, дражнился, победитель, едрёна-копалка…
Зажигаю лампу («свет» проведут в 1963-м), под тряпочкой – треснутая стопка с хрупкой солью, подгорелые слегка печёнки (невеста черноброва попадётся), мамин каравай, крынка с молоком, моток в газете. Развернул – само то! Не, братцы, за 12 прожитых лет счастье нет-нет да встревается казаку, не всё, ясно-море, безнадёжно, как давеча на льду. «Баланец», как говорит крёстный, есть в природе – это главное. Не важно, кто за ним следит: учётчик Толька Попятыч (Вербицкий) или пред. колхоза тов.Аракелов. Выше не беру…
Молоко горчит, Вербочку бросят доить через неделю. Сало из газетки – в тятину ладонь вышиной, посередке розовое…У завфермой Махинько брали, хохлы они в этом деле дОшлые. Хошь запивай паровитую картоху с крынки, хошь заедай тающими ломтиками…Аппетит возникает волчий, жадно ем. Поламывает зубы от горячих внутри печёнок и ледяных пластушин сала. На верхосытку – краюха с молоком. Не, с таким харчем, братцы, жить не токо можно, но и нужно!
Сытость и тепло смаривают, сонно сипит фитиль в карасинке, липнут ресницы, соловею до невозможности… Какие к язвам уроки!? Для близиру достаю задачник, рядом «Родную речь». С численника в простенке срываю листок, делаю закладку на рассказе «Белолобый», якобы читал… Пусть мама (прости, прости, родная!) уверится, что примеры будто бы тоже скрозь прошёл, токо записать в тетрадку забыл (тут тетрадка, с изрисованной танками синенькой промокашкой). Не, лучше скажу: чернильцу на парте оставил, писать нечем. Достаю из сумки мешочек с пузырьком, отношу в сенки, стропалю себя: утром обратно взять в школу, не забыть… Вертаюсь скоро – ох и дюдя за порогом. Сашка-оголец бормочет на печке, с баушкой крепко приснул. Та сонно кряхтит: хватя гас жечь, ложись уже!
Задуваю лампу, тащусь в горницу. На крашенных охрой плахах – лунные пятна от окошек, то светят, то закроются – хмарь, видать, натягивает. Тяну комком конёвое покрывало (на грузди в сельпо мама выменяла) с деревянной кровати. Валюсь на тюфяк, набитый соломой (перину сделают года через три, до того ещё будет ватный матрас от солдат, они какой-то осенью, в уборку, жили в клубе). Вспыхивает мысль: пимы с коньками в сенках оставил, занесть бы… Вспыхнула и сгорела.
Потом, где-то в соседнем мире, почую шорох – тятя с печки подложит братку, шелест маминых слов и родного дыханья: «спаси и сохрани, Мати Пресвятыя Богородица, чады твои, укрой сынов моих», стук ставни об жердь задвижки и скрип акации за окном…
Вот такими буднями воспитывалась ребетня в бывших станицах благословенного Сибирского казачьего войска. Не сказать, чтобы «педметодики» шибко разнились или учителя блистали «индивидуальными подходами», но людей из нас они умели делать. Хороших, в основном…
СКОТНЫЙ ДВОР
Постой, а вы знаете, что за дело – скотный двор? Э-э…
У каждого мало-мальского казачишки обязательно был в 50-60-е годы того века, у справных – по два. Толковей держать не россыпью, а в холщовых мешочках с завязками сложенный. Увесисто гремят косточки, тряхнешь - душе масленица. Двор, знамо дело, шутейный, неправдашный, зато учил малЫх сурьёзному, всамделишнему опыту – как скотину, двор и вобче жизню казачью строить.
«Скот» это – кости или бабки, альчики, путовые суставчики коров, овечек, свиней, чуток петушиных да гусиных цевок (косточки с ног). Таскай, не зевай, когда баушка варёные на стюдень скотски ноги перебирает (говядину в Аиртавской называли – скотско мясо). Тута для казачкА, будто ярманка Атбасарская (крупная в СКВ была). Старая сердится: набирашь куды стоко? И так кругом валяются – ты, знай, откладывай липкие кости. Они (при воображении, конечно) скотиной делаются, без которой ты – не ты, а бишарА (голь по-кыргызски).
Азартно в бабки ребетня не играла. У старших, правда, захватил ещё коны всякие, залитые свинцом битки, гвоздари…Мы грех тешили в чику, об стенку, в орёл-решку, а то и в карточное очко. На шалбАны (щелчки в лоб). Деньги, заразы, не водились. В кино с яичком курьим бегали. Меняешь в магазине на деньгУ, купляешь билет у т.Лены Агеевой и – в тёмный зал.
Скоко горя бывало с тем «бартером»… Большаки подбивают одного из малЫх поспорить. Уговор: тот прячет яйцо и ежли спорщик не отыскивает, отдаёт свой пятак. Мальцу дармовщина глаза застит, соглашается, ватага «помогает», яйцо прячут в «надёжно место» - под гнидник (шапку). Спорщик шарит по одёжке для близиру, а потом бьёт по голове мальца, яйцо за уши, по лбу текёт – «кино» за так. Мальцу одни слёзы. Жалиться не моги и к тому же яичко он тоже спёр из-под курицы…
А скотный двор – не хаханьки. Бабки разбираешь на воле, чтоб никто не тыркал. Сёдни я дома один. Кум королю, сват министру, как говорит Пал Маркыч Максимов. В горнице устроился, стянув ряднинки (половички) на полу: из подпола меж плах дует. Коровы, волы, телята, бугай отдельно. Через жерди пригона – бараны. Сплюснутые бабки (забыл прозванье) – свиньи. Мослаки увесистые – лошади. Альчики – обычно бараньи и которы помельче. Гурты, отары, косяки формируешь наособь, чтоб молодняк не стоптали. Скажем, волы, мерины хоть и подложены, но на коров да кобыл иногда скачут, черти, отсюда скоту беспокойство, в хозяйстве непорядок. Следует отделить от маток. Само собой – пригоны всем городишь, денники, конюшни, завозни для инвентаря. Сенники опять же…
Круг забот нескончаемо-вечный! Казак ведь не бегает от дому, ровно бес от грому. С фонарём зимой встаёшь, с ним и вечер приканчиваешь. Кормить-поить, стойла и ясли чистить, назём возить… Под рукой должно быть всё – сани, телеги и прочее. Маракуешь их из спичечных коробков, щепочек, проволочки медной, тюрючков (пустых катушек из-под ниток) заместо передков, россыпь счётных палочек годится для перекладов, заплотин… Фантик дорогой конфеты, (сласть с год как из Караганды привозили, один остался, другие поменял с магарычом), увечная глиняная птичка… Всё сгодится! Фантик вроде – так себе, бумажка блескучая! А с головой приспособь, фанерку ею обтяни – карета золотая! Что у наказного атамана…
Свистульку-птичку и складешок весной у старьёвщика выменял на тряпки. Игрушка, ножичек были целы, да не настачишься, всё «горит». Есть солдатская пуговица, пара белых камушков с Лобановских Бугорков (высекать искры и ночью пугать Сашку), пара юрков (на них баушка мотает мытую пряжу, делались из гусиных горлышков, их при потрошении вязали в узелок и сушили). Лишнего нет. В запасе верёвочки, гартики (ремешки, супОньки), три редких гайки, увесистый медный алтын, на огороде отыскал, когда картошку рыли. Об пимы пошёркал с мелом – блестит как при царе, зараза, 1897 год. Антиресный болтик спёрли. Не иначе Шурка Пан (Максимов) уволок, он цакал, жмурился. Почечуй ему в то место! Ничё, наживём, казак у Бога не без милости…
Хозяйство знаний ждет, приходится у отца поглядывать, перенимать. Прихожи основные все имеются. Для скота и протчее. Цельный час мастырил, аж спина затекла. Зато живём – не кол да перетыка, чего уж Бога гневить…Однако животина рук просит, ей замок на морду не повесишь да пошёл свистеть. В пинджаке, как городской ухарь. Мантулишь бесперечь, хучь на Паску, хучь на Введенье, когда даже варьзя (ворона) гнезда не гондобит - грех…
Догляду всё, рук требует-зовёт. Навроде понарошку, а увлечёшься, игру за правду принимаешь…
Мудрует казачишко, расставляя кости на свой ум, а то и покрикивая на какую-нибудь бодливую шалаву, запуская матюган в сторону проклятущего подсвинка на картошке. Тута на жинку крик: куды зенки вылупила? курей повадила, стожёк спускают, по назьмянкам скрытно несутца, жировые выплёскивают, а дома детишков одной картохой давишь… Хто клуш купать в кадушках будет да под тазы «рестовывать», чтоб парить не садились, а неслись до осени, я што ль? Ну и опять по большой матушке понужаешь… Потому и ценится одиночество без взрослых, никто не мешает вести себя как они.
Сорвёсси от нервОв…А чё? Не знашь, за што хватацца. Токо прибрался – мобилизация второй очереди, германец на границах душепагубные дрюки затевает! Когда брательник рядом – оно легше всёж-ки: Саньку-малолетка на семью оставил, сам на войну аюром! А когда в отсутствии (приснул, дадон херов, на печке с баушкой) – тогда напряг… Но! Алягер ком алягер, будет петь артист Боярский, а казакам про то давно было известно. Отвоевался, победил, орденов набрал себе на грудя – домой вертаесся с-под граду Кенигсбергу (известен, его тятя брал) и опеть, как белка в колесе… Дед Хивря (Корниенко) правду грит: весёлое горе – казачья жись!
Григорий Терентич (Гороховодацкий, учитель) надысь правду в классе сказывал: круговорот воды в природе есть… Токо кумекаю: казака жизня тожеть вертит не хуже - колгота вечная и круг забот! Зато двор у сибирца – энто не дербень-дерюга (изба при мельнице), вокруг которой и прясла нет. Мельник тыкал пару берёзок, дак их кобыла Петьки Атасова, покель он молол, загрызла под корешки. Не зараза?! Все коновязи спортила, болесть у ней конская – жерди и всё подряд деревянное на щепку пускать. Никак не отвадят. Да сдалась 300 лет, чё на ум пришла?
Порыв ветра стукнул ставнями, вернул к делам. Двор-то угожен, другое свербит. Фуражировка ноне ни к чёрту. Сенозор пожёг травы. Двукосные места и на раз путём не рОдили. Про отаву не поминай… Вейник, чепыжник пришлось сшибать, чебуртала всякого в наброс, а с мочажин, степового сена – сиротская копёшка. Лесного для телятишек, бараньчиков – вобче, считанные навильники. Ладно, хучь солома ничё. Хлеб глухой вырос, а тут опосля Ильи дожжики взялись, для колоса – мёртвому припарка, зато подгон полез, теперь он заместо зелёной добавки в пожниве.
Эх, до Аксиньи Полукормки дотянуть бы…Там – Авдокея (кыргызы ругают: приманит- пригреет, потом как даст по малахаю), но за ней Алексей Тёплый (якши адам), когда всё чаще берётся дожигать снега русский (западный) ветер и от проталин травяной дух ободрят. Оно бы, по-хорошему, тягло перед весной на усиленную порцию поставить, да где кормА? Волы – они, конешно, и запаренную картошку умнут, а конь – животно строгая, ему овса, ячменя сыпь, чтоб пузо подобрал за зиму на соломе наетое. Да швах заместо зерна. Азатков не осталось, курям ведь тоже надо сыпать чё-то, и так гребешки, лапы поморозили, одна инвалидка прям на пятке бегает…Можа семена ещё раз провеять? Поддаёт думок зима-матушка, аж мозгА кипит…
От, за што лето люблю! Чичас бы паута (овод, слепень) поймать! С ним – скоро: крылья обрываешь, чтоб не улетел, дышлом за брюшко цепляешь телегу, смастыренную из тонкой медной проволочки (как и само дышло), - насекомое тянет, что тебе битюг артиллерийский (тятя сказывал, у немцев на войне престрашные лошади были, куцые). Со скотиной по теплу – куды с добром! Сейчас бы энту вон отарку кыргызам отдал до Успенья на пастьбу. Окубай – «чэлэк надёжнай». Савельевских овечек ещё дед его пас. Теперь он с тятей тамырничает, его сын Егорка (Ергазы) мой друг будет. Быков пару на заимку взять для пашни, другие две пары – по второй и третьей траве - на вЫрос, да коровёшек пяток, нЕтели – туда же. Меж болотцами да околками найдут пастьбу, ребятишки присмотрят. Или один дурак думками богат?
Крупная рогатка – не бараны дикошарые, скотина смирная. За лето масла набить, натопить. Николой Зимним, когда в станице ярманка, - продать. Тут и копеечка в кубышку, что складывается на новую лобогрейку. Комолая корова перед Троицей отгуляется, бугай ей запежит – приплод нарОдится ранний. Лучше – бычок, Февраль. В пару вон тому, что есть. Бык без пары – болкун. А в паре левый – Цоб, правый – Цобе. Знай, когда запрягаешь. Потому как Цобе в борозде держаться обучен, не выскакивать, Цоб – рядом плуг тянет. Под ярмо заводишь, «шей» говоришь, заходи, дескать, подставляйся. Потом занозки железные вставляешь… Но это – летом, а где оно, летечко. Тут – вздох и кроткий взгляд на окошки в узорах и наледи.
Вобче, рогатка у меня справная, разной масти: полОвой, калиновой, волы – мурые с лысинами…Лошадей серых и карих держу. (Акварелью кости мазюкал, крадучись от Гальки Винтовкиной, её краски тратил, мне только обещают купить). Тавро – ласточкин хвост на левом ухе, наше, фамильное. Всякого скота хватает. Живу от речки за три улицы. Как пускаю на водопой по проулку вниз к проруби, задние с ворот выходят, а первые уже вертаются, напимшись… Их тятя встревает, по пригонам да денникам, когда вёдро либо оттепель, разводит с малятами (внуки, правнуки). Н-да, детву мне придётся народить. В жёны Верку Потапову возьму, наверное. Ухлястывать пора начинать, а то время бегит, третий класс, не хватисся…
Да, с конями тожеть думать надо. Два строевика неприкасаемы, шибко не подпрягёшь – атаман фитиль вставит… Только налегке, где сено сграмадить, где дровишек слабый воз подвезти, почту в очередь сгонять до Арыка или в полковой штаб «кульерский стафет» доставить с флажком на пике, чтоб в пути никто не имал. На ломовую работу мерин есть - Карька, добра лошадь, в борозде и быку спуску не даст, терпячий. Другому мерину к осени придётся подковы сдирать, совсем зубы съел Серко. В пароконной упряжи постромки слабо тянет, на ноги падает. Иль ярманки дождаться, да туда вывесть? А ну как пофартит и мужик-вахлак под хмельком цену даст поболе станичного коновала Сильченки. За ту монету и даганчика (жеребёнок-двухлетка) себе сторговать, а? Морока…
Стойла почищены, корма задаты, у яслей хрустомень. Нет сенцА – не прогневайся соломка! Крупняк в морозы прям оберемками хватает, скорей сычуг набить, опосля поляжет отдуваться да серку жевать. Лошади с кормёжкой задержатся, долЕй всех едят, у их отрыжек не бывает. В куржаке скот – холодА пали на станицу, сиверко из-за озера давит и жгёт, ажник волкам ночами скучно – воют бесперечь, как войну сулят, язвы…
Пора и себе завтракать. Фонарь в сенках сдунешь, через порог устало ввалишься. Сама (жена казака) ложками, чашками брякает, сбирает на стол. Галушки сварганила, либо зАтирку – мучным ноздри щекочет. Устало плюхаешься на лавку в красный угол, ложку тянешь…
Тут вскрикиваю! Понарошку, но громко чересчур, баушка слышит, ругается с печки: кады уймесся, идол! спокою ни нОчем, ни днём от вас нет… В упрёках Ефремовна редко переходит на личности, обычно, когда сердится, обобщает нас с Санькой-брательником, как племя неудачное, в родове зряшное, поскольку расповажено донельзя. И мама у неё потатчица, и тятя не с той руки за нас берётся.., Ругает во множественном числе, потому как все виноваты, а путёвы люди померли давно, одна она да Кузьмовна остались на веку маяться. Вздыхают обе: кады токо Господь приберёт? Токо мне кажется: они нас пужают, чтоб мы их пуще жалели.
А чё крикнул? Да хозяйка, ети её мать, чашку с варевом сунула. Ложкой хлебанул, ровно смолу кипящую, ну и голос дал… Учишь- учишь: чё ты калишь пишшу да суёшь с огня прям. Губы есть – дуй! Это она раз так ответила. Пришлось за волосья взять. На «жэншын» у меня карахтера нет, но когда случай из ряда – тогда обык казачий велит. Люби, как душу, тряси, как грушу – от деды Карпа Егорова слыхал. Груша – дерево такое, в Расеи растёт, сам-то не видал, однако трясут за что-то… С жинкой как по-другому? Не верь коню в холе, а жене в воле. Расповадишь – на шею сядет, ноги свесит, Евина дочь. Истина – старей поповой кобылы, а плошают казаки. Только не я, моя не забалует! Возвращаюсь в тему и думаю: может, с Веркой обождать сейчас - она упрямая на вид, крапивой хлестнула. Правда, перед тем ей на новы туфлёшки сам плюнул, но жалить сразу – это перебор … Нелька Крылова тише. А, война план покажет! Бобылем не останусь!
Догадлив прикАзной: распоясался на крутую кашу! Так и я на галушки со шкварками накинулся, как остыли. Шалфейки кружку вослед. В пот бросило. Цигарку скрутил у грубки, да опеть на двор. Марафет навести. Но сначала на крылечко перед сенками лохматки (рукавицы, мехом внутрь) под зад кинешь, чтоб коки-наки не застудить (так дед Варфашка советует), посмалишь всласть, примечая недоделки. То сделать надоть бы, иное подтоварить… Бобка скулит, цепью брякает. Не, друг, жди хозяйку, её забота собаке кусок кинуть.
Берёшь грабарку, пешню (примёрзлые котяхи отбивать), вилы назёмные, метёлку. Стару постилу, объедки пригартаешь к поленнице. В субботу вывезти на кучу. Назём – к заплоту, опосля в огород. С назьмом теперь проще, скотский и конский в одну кучу, свиного уж нет, пригончик с осени пустой. Метёлкой прошёлся – двор угоен. Через часок скотину напоить из колодца и до обеда свободен.
…Что-то надоело валандаться с бабками (со скотом). Голландка не остыла, от неё теплом в дрёму кидает. Ходики поскрипывают. В окнах помглело – снег косо валит. Стянул половики под себя, к сундуку притулился у вешалки, укрылся маминой неодёванной куфайкой – чем не постеля? Кровати днём нельзя трогать. Родительска затянута конёвым покрывалом в синих узорах, снизу выглядывает простынка с вышивкой гладью и кружавчиками. Сроду, как мама, не застелишь красиво. Наша с браткой – скромнее, но также запретная до ночи. Для дневной дрёмы, ежели приспичит, есть печь и наспроть её - коник у двери в дом. Или пол…
Подваливает кот, зализывает мне вихор на лбу. Думаю о мечте. Взять бы где сторожковую доху. Как у деды Миши, который с Ивделя той зимой ненароком гОстил. Тятин тулуп рядом с ней – будто Сашкина распашёнка. Престрашной величины доха и лохматости. Поди, дюжина собак на неё ушла. В энтой одёжине и Зинку Заруцкую оженихаю на раз. Сплю…
Так, примерно, воспитывались казачата на играх, «ролевых», как бы сейчас сказали. Метода верная. Дети запоминали: ЧТО делать, а взрослые наставляли: КАК.
ЗДРАВСТВУЙ, ОРУЖИЕ!
Не знаю, чем объясняется, но страсть к оружию у пацанов станицы Аиртавской в 50-60 годы прошлого века довлела над другими. И взрослые за ту страсть, как понимаю, нас не шибко гоняли. Наверное, где-то сознавали: сгодится, для русского парня лишним не будет. Складешки (ножички о двух лезвиях, иной раз – с шильцем, буравчиком)) мы выменивали на тряпки и кости у старьевщика. Одно лето появлялся на улицах с ишаком и тележкой-двуколкой (будто с Лобановской?), дробины раскладывал лотком, где тебе и нитки-мулине, и иголки с тюрючками суровых ниток, и рыболовные крючки, и шарики со свистульками, сладкие петушки и прочий дефицит. Притом, не забывал кричать-зазывать: «Утилё»! Девчата набирали себе розовых пупсиков, шелковые ленты в три-четыре цвета. Правда, китаец скоро исчез.
Сами делали пугачи. Медную трубку где-то «присмотришь» (свистнешь) у шоферов или у дяди Пашки Куцего (Корниенко) на кузне вымолишь. Режешь её скоко надо, с одного конца заклёпываешь, загинаешь. С другого заливается свинец на палец ото дна. Оснастку дополняют гнутый гвоздь-сотка (боёк), резинка (боевая пружина). Заряд – сера одной-трёх спичечных головок, скрошенная и размолотая в стволике. Натягиваешь гвоздь на резинке, стопоришь углом на взводе, нажатие – бах! Придурки пробовали «бабах» из 10 головок, в лучшем случае оставаясь без пугача (улетал) и с копотью в ладошке, в худшем – с рубцами на всю жизнь.
Однако пугачи, складешки – для мальков. Солидных четырёх-пятипёрстников (аиртавичи меряли окуней на персты, то бишь, пальцами поперёк рыбины у спинного плавника, так же назывались 4-5 классники) интересовали пОджиги, финки, доступные ВВ и горючие материалы. Ну, например, пупсики из казеина, как показал опыт, прекрасно горели. Не хуже кино- и фотоленты, которых не достать. Из них мастырили ракеты. Кусочки куклы пакуешь в бумажную гильзу, «нос» заглушаешь, а под «сопло» спичку – летит, что спутник. (Гагарин ещё тренировался).
Когда разнюхали свойства карбида, тоже стали использовать, в основном при минном деле. Тут уже появлялись «сурьёзные ранетые». С каникул вертаешься – Озёры, Заречье, Вокзал, Мордва (станичные микрорайоны, сказать по-нонешному) друг перед дружкой шрамы выставляют. Стал быть, не зря казак в побывке дни тратил. Рубцы от аппендицита доблестью не считались.
Утоление страсти происходило втайне от взрослых. Всё крадучись. И раны лечили тайно, иначе расспросы начнутся, а ты ж не один – «товаришшов» сдавать? Опять же учёба, воспитание жизнью: во-первых, терпеть, не уросить; во-вторых, знать - как подорожник, паутину прикладывать, когда увеличительным стеклом ранку прижечь, где соплями смазать, на что, извиняюсь, струйку пустить… Йод, зелёнка, вазелин – энто всё в городе. Ежли уж припекёт – карасин есть, дёготь в тятькином ведёрке. Казак – он шилом бреется, дымом греется, ежли небо с овчинку сделалось. Мама спросит когда, заметив повязку, махнёшь рукой: ай… То есть: пустяк, лишне слова тратить.
Сашка Соболь (Соболевы – не казаки, со Свердловска наезжие) уболтал сходить к Глухому (Мёртвому, как зовут теперь) озеру, дорогу показать. Сашка – старше, при форсистом поджиге (под дуэльный пистолет сделан) и финке с наборной ручкой из цветного плекса. Глянул на обе красоты, кумекаю: н-да, завод Уралмаш – не кузня колхоза «Урожай», и вобче, без пролетарьята деревне чижало всё-ж-ки…
Ага, добрались по урману до Аиртавских сопок (две рядом, по-современному – Два Брата), поднялись на одну вершину. Вон и озеро, токо спуститься по восточному кряжу. Под скалой, где стоим, обрыв и глубокое ущелье, ветер ходит сквозняком, подталкивает в пропасть, далее – распадок и за ним зеленеют папоротником береговые топи. Тут налетела галочья стая (гнездились, ли чё ли?), под нами летают, парЯт в потоках, орут, которые совсем близко. Не пуганые, глушь тут. Сашке стрельнуть в них приспичило.
Поджиг бьёт нешутейно. Заряд-то правдашний: порох, дробь или пуля. Ствол из сталистой трубки притянут к ложу двумя скобами. Перед запальной прорезью умнО резинкой закреплены три серянки (спички), головками к дырочке. Коробкой токо чиркнуть об их – выстрел! Мы-то, дураки, с огнём к затравке лезли, пламя сгасит то ещё чё, пока приладисся, цели уж нет.
Навёл стрелок пистолет двумя руками в саму кучу, командует: давай! Чиркаю – трах! Галки – хрен с ними, товарищ в беде… Поджиг исчез, одна деревяшка на камне дымится. Сашка рядом корчится: порох, падла…
Оказалось, заместо привычного дымного «Медведя» зарядил на пробу бездымный «Сокол». Зелеными такими лопаточками. Он сильней гораздо. Убавил мерку, да мало. Оттого рвануло. Какое теперь Глухое озеро? Домой добежать бы. Это 4-5 км по бору, не менее. Большому пальцу досталось, кровь хлещет (как Ельцина первый раз увидел, так подумал грешным делом: чё-то у всех свердловских одна метка). Однако духу нельзя терять! «Нам ли растекаться слёзной лужею» – прижмёт, не токо Маяковского вспомнишь. Попластал майки, свою и Сашкину, на бинты, замотал абы как, бегим. В рубашках родились, точно! Доплелись тогда, руку не особо покалечило – это ладно.
Про везуху после Армии понял, когда, ради памяти, сходил по «местам боевой славы». Нашёл и это. Уголок глухой, и не был никто, поди, с тех пор. Вот он, сколок рукоятки, переживаю, вожу взглядом и – ёкалэмэнэ! Из сосны, перед которой тогда стояли, торчит обрубок трубки. Вбит намертво, смолой заживлён. Оцениваю баллистику, н-да…
Выходит, когда поджиг взорвался, ствол меж головами пролетел, на палец-два влево-вправо и у кого-то из нас – тыква пополам. Шумнуло, помню, рядом – думал, заряд ушёл. Вот тебе и заряд! Уже и мать перестала бы плакать…
Другой случай… Вышел как-то на улицу, Шурка Панёнок (Максимов) сидит на спорыше, чё-то ковыряется. Подгребаю – капсюли в патронах меняет. Имелось у него престаро ружьишко 28 калибра. Гильзы – с мизинец. Боёк заводской давно сбит, заместо его в дырочку с казенной части кончик гвоздика утапливался. Стрельба, как в карты: то в масть, то нет. Жало гвоздика чакнет тройку раз и тупится, капсюль не добивает, либо пружинку заедало. Тогда – осечка. Вытаскивай. И даже после выстрела, если случался, какой там инжектор? Патрон с осечкой, либо гильзу стреляную выбивали шомполом через дуло. Бывало, на «жавеле» (капсюль) глубокие царапины имелись – их эрзац-боёк чертил при переломе ружья, когда ствол при этом опрометчиво опускали вниз. Задень глубже – грохнет в руках. Да кто об том печалился?
Ага, сел спроть Шурки тожеть по-кыргызски, смотрю, как зверОвшик дело ладит. Рукастый! Шилом поддевает-выковыривает оплошавший капсюль, новый вдавливает, пристукивает череном. Для упора использует ляжку у паха, куда кулак чуть сбоку с патроном ставит. Наблатыкался.
Токо меня зАвидки взяли – бум! Заряд траву пластом задрал, отдачей гильзу мимо меня отбило, не нашли дажеть. Шурка, кричу, ты придурок, ли чё ли?! чё патрон не разрядил, гад! хучь дробь бы высыпал! Точно, тебя в Лобаново отвезти надо (там дурдом содержался). Он ладошку няньчит – выстрелом отсушило, губки тонкие, лобик серенький, прям схудал на глазах парнишка. Дык! Заряд – гвоздь рубленный, кабы в живот и мамкнуть не успел бы. А мне достанься гильзой в лобешник - писял и какал бы, где попало…
Путёвых ружей пацанами мы не имели. Зато у Витки Чубарёнка (Корниенко) на сеновале баловались настоящей трёхлинейкой. Откуда винтовка – не знаю. Хозяин сказывал, будто на Колчаке (скалы перед Малиновой сопкой) отыскал в пещёре, да Витке верить… Приклад, ствол и вобче целая, затвор передёргивался, курок цакал, обойма открывалась и даже предохранитель работал. Токо боёк сточен, патронов и штыка нет. Стал быть, не боевая, учебная, а таким у нас – полцены.
У Сусят (Филипьевы) древняя фузея имелась, калибра не менее 8-ми, с тремя гильзами, будто у бронебойки. Прорву пороха надо да дроби пуд. С отдачи того фальконета токо Сеня Шаврин на ногах устаивал, так он – аздыр под потолок. Сусят (держали орудие вдвоём-втроём, ствол на вилах в упоре) выстрелом валило враз, навроде бурелома на просеке. Наверно, про то ружьё люди говорят: дОбро бьёт, с полки упало – семь горшков вдребезги! Палили редко. Но метко. Один раз ругань на весь край устроили: накрыли удачным залпом гусей на речке. Домашних, естественно, с люлятами (гусята). Дворам пяти урон нанесли тяжкий… Пожалуй, на нашем краю – всё, весь арсенал.
Сам обзавёлся двухстволкой 16-го калибра в 13 лет. Отдал её мне Василий Игнатич Нартов. Из хвосторезов (челкарский) был, добрейшей души казачара под 2 метра ростом, в двери любые токо боком заходил. Приедет, бывалоча, с Кокчетава (там жил с тятиной племянницей), наладятся с Андреичем в бане «хану сидеть» (самогон гнать), через время слышу: ВасилЕй, ты ба шёл покурить, а то банка не набегит никак… оно бы в аккурат, токо в кадушке брага кончается, гнать станет неча, а мы ни в одном глазу. Те ещё гвардейцы были, оба-два.
Эх, про первую любовь меньше помню, чем про то ружьё.
А вообще, арсенал у пацанов менялся. Иногда с возрастом, иногда – по обстоятельствам.
Пугачи, поджиги вскорости заменились в Аиртавской вот чем. Случай толкнул. На каникулах (5-й ли, 6-й класс?) в школе печки сдумали паровым отоплением менять. Мы бегали глядеть, а там – обрезки труб. Полдюйма, три четверти, дюйм…Кому-то в голову зашло: энто же стволы готовые, ежли один конец заглушить, то…
Короче, скоро у нас на Мордве имелась цельная артбатарея. Канониры, фейерверкеры нашлись. Где заряды брать? Даже полдюймовка – не пугач в три миллиметра. Пороха не настачишься. Да и где он? Ни Медведя, ни Сокола. Давай, всёж-ки, спички крошить… Баушка первой хватилась: куды серянки деваюцца? Пришлось через магазин огневое снабжение налаживать, старших пацанов просить, поскольку т.Надя и т.Нюра (Осипова, Сивцова, продавцы сельпо) нам не отпускали. А большаки мухлюют. Мы 50 коп. наскребём, а они пару коробков кинут и на возмущение законное (грабёж ведь средь бела дня!) ещё и скобунают. У Фили пили, Филю и били, называется. Н-да, качественная артиллерия – дело дорогое для любой армии.
Залп как снаряжали? Садимся в кружок подальше от посторонних глаз, а это обычно в Борку (массив сосняка в километре от околицы), спичечные головки с нескольких коробок, доходило и до 20-30-ти, крошим на бумажку, серу сминаем в муку и засыпаем с кулька в ствол. Сверху – пыж, да не халам-балам, а потуже. Поражающая часть – гвозди, шарикоподшипники, гайки, рублёная проволка-шестёрка… Либо цельный снаряд – болт по калибру. Следом – ещё пыж. Заряженную трубу кладём на жаркие угли, ствол на рассошку, с наводкой на мишень по-зрячему (как на флешах при Бородино). Залегаем в укрытиях, ждём. Наконец, заряд воспламеняется… Выстрел, ура! Шрапнель знатно кромсала листы фанеры, старые вёдра, пеньки щЕпила…
Один раз Шурка с Пашкой Паняты (Максимовы), Витька Варфалин (Савельев), Толик Куцый (Корниенко) ну и мы с браткой собрались в поход. Со стрельбами. В августе, ли чё ли… Ну-да, уже грузди пошли. Снарядили добрый заряд. В трубу-полдюймовку серы пальца на четыре накрошили, со старого пима пыжей нарубили, ими забили ствол, роликовых подшипников заложили (Толик у отца в кузне позычил).
Отожгли костёр прям с краю Борка, «пушку» на уголья пристроили. Залегли. Что такое? Вроде подойник брякает… Мать моя-жэнщына! (Так Колька Козёл (Войтенко) любит восклицать). Прям на линию огня т.Лиза Попяткина (Вербицкая) и т.Зоя Стешичева (Егорова) являются из-за сосёнок. Сбоку ещё кто-то шарашится. Разговор лёгкий, смеютца об своём…
У нас на артиллерийском дворике паника! Чё делать?! Щас накроет – два покойника, минимум. Витька, Валька да Любка – детки их, считай, уже сироты, их матеря под прицелом. Толик вскочил было, трубу с кострища спнуть, мы не дали: не успеешь, Матросов сыскался, – три трупа станет, нам тады с Колымы до смерти не вернуться, ежли сразу не расстреляют.
Энто языком водить долго, а там, у орудия, мгновения у виска свистят, как поэт Рождественский опосля срифмует. Решаем громко крикнуть, чтоб самим, значит, не показываться, а их предупредить таким образом. Шурка дирижирует, как Лизавета Яковлевна на уроке пения: три-четыре! Базлаем истошно: ло-жись! А они, чисто квочки! Головами крутят, соображают: лечь не чижало, токо кто домогаецца… Мы вдругорядь уже со слезой орём: ложи-и-сь!
Тут – дудум! Плутонг наш рявкнул, не хуже носового с «Авроры». Ветки полетели, хвоя, где и щепа с дерев… Дым от залпа, зола с костра сходят облаком… А груздянниц не видать! От ужаса мы – ноги в руки! Аж на Колчаке попадали на камни. Запалились, в горле пискает, ноги судорогой хватает. Версты две бором, на подъём, без кнута взяли.
- Чё будет? – дрожжит голосом Витька.
- Ранетые закричали бы, стон далёко слыхать, - Шурка знает, он классом выше нас должон быть, да второгодничал.
- Значица, наповал, - у Павлика уже и нюни на колёсах.
Обратно кинулись. Прав Достоевский Ф.М.: тянет на место преступления! Нет жэнщын! Но и кровей отсутствие, одна «пушка» валяется… Нюхаемся, суетимся кругом, ровно тузики. Видать, трупы попутчицы, которы живыми остались, в Аиртав снесли, чичас в район с почты звонят: двойно жестоко убивство, присылайте конвой милицинеров!
Нас псих накрыл: отэто попали? Ежли не высша мера, то пасок по 25 на брата! А так жизня начиналась удачно! Каникулы одни чего стоят…
И тут слышим, аукаются, покликушки затеяли:
- Кума Лиза-а-а! – одна затевает.
-А-ау, кума Зоя,- другая в ответ.
- Ходи на клю-ючик!
- А чё-о-о?
- Здеся сырые грузди мостом стоят…
Ххосподя! Иногда и пионеру до Бога близко! Прости и помилуй… Успокаиваемся, события восстанавливаем, каждый не тузик теперь – Дерсу Узала, следопыт Карацюпа.
- Здеся они стояли,- у Шурки снова авторитетный басок прорезался, уверенно восстанавливает ситуацию,- заряд левее и выше прошёл…
Шагами меряем – далеко до них было, и угол не тот, факт! Духаримся теперя вовсю: чё здря кипешились? Пашке - шалбан в лоб от избытка радости, дражним: «на-по-ва-ал»…
Чтоб не нарваться ненароком, домой груздей в рубахах нанесли на жарёху, за коровами сходили – все, как штык и в чик-чику, не подкопаешься. Сурьёзными делами дети день-деньской заняты…
Сколько-то времени прошло, мама спросила: эта не вы в Борку стрЕлили? Мы с браткой в изумлении: да ты чё, мам? по живым людЯм?!
Сели охохонцами, обида согнула великая, губы постно поджаты. Смирённые донельзя парнишки в круговой напраслине и оговорах. Так каменно замолчали, и Станиславский поверил бы, а многоопытная наша мать тоже дрогнула, младшего погладила: от и ладно, что не вы, а то, вишь, варнаки каки-то сдагадались…
Мы согласно хмыкнули: конечно, дураки с присыпкой, и не лечатся!
С Генкой Редченко одно лето занялись минным делом*. Помню, пристроили под партой книжку, головы кособочим, навроде пристяжных, читаем. Сторожимся, иначе Мария Захаровна заметит. У класса - химия, у нас – «Константин Заслонов». Партизан знаменитый. Эшелоны под откос пускал у г. Ровно – немцы икали со страху.
Закончили повесть благополучно, через неделю Генка показывает хрень медненькую. Поплавок от газика бензиновый, ли чё ли. Мина! Какая мина? Генка втолковывает: заполняем порохом, с горсть уйдёт либо две, коли трамбануть, шнур подводим и – Константин Заслонов! Какой шнур? Да ты чё, с Лобанова? (В Лобановской облдурдом в те годы держали). Мочишь верёвочку, метра полтора надо, в карасин (бензин нельзя, горит быстро), запаливаешь, пока горит - убегай…
Однако не в Аиртавской станице и не мной, а самим Михайло Василичем при академии наук сказано: теория без практики – мертва есть! Вот и отвечаю корифану: язык – без костей, трепаться можно всяко… Генкину честь шибко задел – расшибся он, но пороху достал. Снарядил взрывное устройство, карасину нацедили, верёвочек набрали, БэШа (бикфордов шнур) мастачить…
На вЕлики и айда к «железке». Настоящая - за восемьдесят километров в Кокчетаве, заместо неё выбрали земляную насыпь с мостиком, где Первый околок с Борком сходятся. На серёдке – водопропуск, железобетонная труба. Само то коммуникацию рвать! Подъезжаем, блин, а тут лыва плещется с дождя, чирков спугнули. Но диверсия не отменяется, фриц не уйдёт! Не под трубу, а сверху крепим фугас, комками сохлой грязи обкладываем. Генка фитиль заделал, чиркаю спичкой, побежал огонёк, сами - шеметом в укрытие.
Напарник пальцы загинает, губами плёмкает – считает секунды, он время до взрыва замерял на пробной верёвочке у себя в огороде. Тут два раза считал – ни звука. Улугбек (звездочёт был) хренов! Выползаем из обочины глянуть… «БэШа» загас, ёканый. Земля сыровата, да и сквознячок из трубы. Зажигаем укороченный – без толку. А составы с танками гремят по «железке»! На Москву прут, пока мы тут, как эти… Генка – оптимист: в ученье чижельче, в бою легшей! Носимся, сопим, поросята чище.
Прыгнули в кювет пятый раз, отдыхиваемся. На всяк случай выглядываю и свят-свят: из околка выворачивает подвода с берёзовым подтоварником, правится на мостик – лыву миновать. Бревёшек – с полвоза, наверх пырея навильника три брошено, мягко, возницу прикачало, подрёмывает. Кобылка, (похоже, д.Мишки Бубзяя (Горохводацкий), тожеть прикимарила, токо что мордой по земле не чиркает. А чё? Возик плёвый, комарей ветер в сторону отогнал, а паутам покель рано летать… Лафа работникам гужевой тяги. На автопилоте идут.
Метры остались до мины. Фитиль шает, огонька не видать, но дымок курчавится…Мы икру мечем, не хуже чебака имантавского. Воз ведь «нашенский» и д.Мишка свой, с Гитлером воевал. Кобыла – хрен с ней, непредвиденные потери, фронтовика жалко, ежели што…От и зырим: либо крутить педали отсель, либо фитиль сгасить до беды. Плануем: один хватает шнур, другой мину, быстро отшвыриваем. Варианты – вдруг взрыв? – рассматривать поздно!
Токо встали (а подниматься тяжко было) – хлопок, пламя, комки по сторонам. Замерли метрах в трёх от невеликой воронки, будто тополя на Плющихе (в кино показывали). А сюжет развивается… У кобылы глаза сделались большими и голубыми (таких выразительных даже у женщин не видывал). После попытки стать на дыбки, шумно выдохнув спереди и сзади, лошадка взяла оглобли столь могуче, что отцу её, жеребцу Завалу, не под силу, кажись. Гужи и дуга натужно скрипнули.
Рвануть бы ей по грейдеру прямо, она как 32-й скорый «Караганда – Москва» на Аиртав могла уйти. Она, курва, зачем-то взяла вбок. Чё в голову зашло спросонки? А может у ней, как пел Высоцкий, – «толчковая левая»? В результате весь их шурум-бурум с возом, возницей и голубыми глазами отбыл под откос. Он в том месте крутенький. Мы сунулись последствия уменьшать, придавило небось, хрястнуло будто… Но присели.
Слышим: с места катастрофы жизнеутверждающий мат-перемат загремел, этажей на пять. Бубзяй кобылу всяко кроет (в смысле - костерит, страмит). Взрыва он сам не видел, вот и получается, что животно в задумчивости с «рельсов» самостоятельно сошло. Сивка-Бурка тоже не в курсАх, лежит на боку, башкой трясёт: это чё сейчас, дескать, было? Видим: справятся – не маленькие. Оглоблю вытесать – лес рядом. Главно – азарт жизни у них пробуждён.
Перекатом с грейдера, лисапеды хватаем – не было нас там! Под кустом боярки главный конструктор, потирая коленную чашечку (мне тоже комками досталось, нос и губы кровят), размышлял: механизм подрыва заряда ни к чёрту, ВВ из пороха – дорого, спробуем карбид. Но это – другая технология. Тут, как говорится, вольному воля, ходячему путь.
Хватало нам с оружием и разных каверз. С пугачом припомнилась одна. Буран загнал в избу. Игрались у Витьки Чубарёнка (отец – Чубарец, а вообще они – Корниенко). Баушка у них жила, не знай, чья матерь. Витька, подлец, её и на хвосте не держал. Мы – себе, возимся всяко в горнице. Она – себе, в кути чайку пошвыркала с басбиками, посудинкой сбрякала чё-то. Туда-сюда, собралась подремать с устатку.
Лезть высОко – печь русская у Чубарцов как-то под потолок прям сложена. Не знай, зачем… На скамейку с шайкой помойной поднялась, на приступку стала, за голбец держится, чичас токо ногу перекинуть и – дома баушка, на широкой и тёплой печной спине.
А тут внук-варнак руку ей под подол да там с пугача как бабахнет! Для хохмы, дружков потешить… Таки же обормоты. Мы и правда, кишки порвали, не токо над старушкой. Она, конечно, спужалась, не то слово. В избе выстрел и дохлый услышит, а тут под тобой рвануло. Телом шибко дрогнула, «Споди Ссусе!» вскричала, ну и Витьке на руку с пугачём опорожнилась. Всё, что скопила – внуку! Баушки наши рейтузов не признавали, Витьке всё и досталось. По справедливости. Чтоб знал.
Он руку будто ошпаренную выхватил, уставился на оружие опозоренное, лицо жалкое донельзя, аж конопушки вылезли круг носа, к рукомойнику кинулся, потом на двор выскочил… Мы – за ним одемшись, глядели, как его у заплота выворачивает, да ржали пуще. Погодя, разошлись - сами разберутся. От таковско дело было.
* Не скучно жить на белом свете… Мог ли думать, что детская шалость станет военной специальностью во время армейской службы? И когда нас разметало по волжскому песку «эхом войны» - немецкой авиабомбой в полтонны весом, вспомнил «минное дело» школьной поры. Слава Богу, что истина «сапёр ошибается один раз» миновала меня. И тогда с Генкой, и в ЧП при боевом разминировании, когда схоронили троих, остальных спасали в окружном госпитале.
НЕСКАЗАННОЕ…
В конце августа 1965 года дядя Саша Осипов отвёз нас с Кольшей (сын его) на подводе в Челкарский посёлок. Там – большак на Кокчетав, автобусы раза три в день ходят. Тракт! Сподручнее неуков, нас, то есть, спровадить.
Путь наш долог. В переносном значение – три с половиной года в Боровском лесном техникуме, отделение ПГС. Промышленное и гражданское строительство, не халам-балам.
В прямом смысле - дорога тоже не близкая, ещё и колготная. От Челкара добраться до Кокчетава - областной столицы, там пересесть на Щучинск, это ещё семьдесят вёрст, а с его автостанции, за пять копеек, маршрутным автобусом №5 протрястись в сторону куротной зоны Борового на славнейшую Бармашку (Бармашино). За конечной остановкой, посреди соснового бора и едва приметных сопочек, раскидана жменька рубленых зданий с классами, столовой, общежитием. К ним следует подняться от пруда по белокаменному каскаду памятной всем выпускникам лестницы… Сие – наследство ещё при царе открытой Лесной школы, выпускавшей лесничих для казённых нужд.
Путь изведан. Михалыч самолично тартал нас сюда на вступительные экзамены, дороги и вокзальные кассы показал-растолковал. Когда-то сам учился неподалёку – в Котуркульском техникуме на ветфельдшера. Мы же – ребяты дикошарые, хоть и по пятнадцати годочков, и наглухо сельские. Когда-никогда приходилось мороженку куплять в Володаровке (райцентр), так, бывалоча, скраснеешь раза три, вспотеешь, пока насмелишься тёте горячий двугривенный из потной ладошки отдать взамен заветного вафельного стаканчика. В уголку где-нить от сторонних глаз подалее и съешь второпях.
А теперь придётся самостоятельно аж два города форсировать, люди ровно мураши на куче снуют. Боязно.
Матеря вдогон настропалили: деньги подалее суйте – ближе возьмёте. Не то жиганы стащут, цыганки выманят. Нахлобучат вас, полоротых, тёпленькими, прям на вокзальной площади, не чикаясь… У меня, помню, кабы не все двадцать рублищ при себе! Сроду не держал в руках такой суммы. У дружка, надо полагать, она значительней – Осиповы лучше жили. Пришлось тайком свинчатки отлить для круговой обороны зашитой в трусах наличности. А то! Голыми руками казака не трожь!
Дотилипались на Карьке до Челкара, стали у магазина, ждём транспорта. Может с Арыка набегит, с Тахтаброда или с самого Чистополья. Тоска. Особенно как глянешь на синь родимых горушек, на зелёное донышко озера – когда свидимся? Век бы не видать той учёбы и автобуса заодно!
Не поминай лиха – накличешь! Вот оно, подкатило. Раздолбанный вдрабаган «пазик», зато шофёр ухарь. Содрал с нас трояк, а двадцать копеек сдачи не дал, прокуда, мелочи нет, говорит. Посулил в Пахаре или Еленовке вернуть, но мы уже чувствовали, что обманет - обманул… Сидели с комками в горле, отъезжая «в люди», к своим «университетам», как А. М. Горький прописывал в литературной автобиографии.
Через месяц-два обмялись, ничего стало. Даже «вдали от Родины». По первам вместе с Коляном жили на у тёти Моти Гордиенко на Бармашке, другой год – в посёлке стекольного завода по отдельности, а к весне перебрались в общагу друг за дружкой.
Будни не одной учёбой заняты. Аиртавские ребята с зыбки на лыжах, считай, стоят. «Дровяные», на пимах, по неезженным сугробам, по лесной чаще. А здесь – гляди! - на ботинках, «гоночные», в полладошки шириной, на распорках выгнутые, просмолённые, мазью ваксят перед каждым стартом! Оттого сами бегут. Лыжня умятая, накатанная. Мы и попёрли…
Один раз на каких-то соревнованиях трассу попутали, ушли на «десятку» заместо подростковой «пятёрки». Взяли дистанцию, кабы не соврать, за сорок пять минут, ли чё ли. Тренеры с блокнотиками к нам: айдате в секцию за «Буревестник» (союзное студенческое спортобщество), вы на «кмс» (кандидат в мастера спорта СССР) почти выбегаете! На одном здоровье, а дай вам технику, инвентарь?
Загнул тренер, однако на карандаш (на заметку) нас взяли. Еле отговорились, поскольку Миколай на борьбе шею качал с полгода, а я на футболе просунулся во вратари. Налаживался в секцию бокса, да нос слабый, рядом перчаткой махнут – у меня уже юшка хлещет. Лыжи аиртавские дошлые ребята категорически отмели: конский вид, талонов на доппитание не дают, нашли дураков…
А ещё – занимал театр. Тут без Осипова. Самодеятельный, студенческий, а на конце учёбы – в Щучинский народный звали. Челкаша играл с Юркой Красильниковым. У того драматические способности не шибко, зато в финальной мизансцене был безупречен – точно попадал камнем (мокрой тряпкой) в затылок. За что и брали. Ни разу не смазал, даже на репетициях. Зараза… Порой так приложит, аж искры из глаз пучком. Зато валился мой Челкаш натурально.
Отдыхал в другой пьеске, в «Старухе Изергиль». Играл Юношу. Роль – лафа. Лежишь себе на сцене у импровизированного костерка – лампочка, вентилятор дует, чтобы шевелить лоскутки красной материи (языки пламени), – слушаешь, что татарка старая бормочет. Её играла Фая, арматурщица с завода ЖБИ. Ингушка-красавица. Расслабишься, аж в сон кидает… Опять же, натурально, как и следовало по сценическому этюду.
Спасибо нашей преподавательнице литературы, искренней почитательнице искусства. Забыл, подлец, как звали-величали чудную женщину. Кажись, Людмила, а фамилию и как по отцу – отрубило. А ведь многим именно ей обязан. Сначала увлекла Горьким. Когда другие с ненавистью бубнили про «тело жирное в утёсах», я, с её подачи, зачитывался Горьким-романтиком. Зато впоследствие понимал, отчего Иосиф Виссарионович стихи пролетарского писателя оценивал почище «Фауста» Гёте.
Однажды, видимо, что-то разглядев во мне, тишком дала «общую» тетрадь: дома, один почитаешь, ладно? Так на меня обрушился Есенин. Сергей Александрович, поэт милостию Божией. За него в середине 1960-х уже не гоняли, но и не приветствовали. Больше ходил в рукописях. «Упала молния в ручей», - тютчевским образом пронзила поэзия могучего дара. И дрожал, и грустил, и плакал, стыдясь беззащитно… Действительно, оглушил. Ранний оказался ближе. До «Анны Снегиной» пока не дорос, видимо. Впрочем, колдовство есенинское сказывалось на многих и многих. Похожим способом. Оттого чувства мои отнюдь не оригинальны. Затеялся помянуть о них, чтобы в другом признаться. В не очень форсистом, прямо сказать…
Взахлёб прикончив тетрадь, прошёлся другой, третий раз и с глаз словно бельмы опали.
Стал уязвлён бесконечно. Мысли наехали несколько неожиданные.
- Как же так, - думалось рьяно, - мимо тех же вещей, явлений, чувств бродил в своём Аиртаве, лазил по сопкам, озёрам и лесам, а почему не видел, не слышал, не замечал, а? Рязанский парнишка приметил капустные грядки, когда их «красной водой поливает восход», а ты тягал вёдра на мамином капустнике и только ныл, что в кино опаздываешь. Немтырь ёканый, слепец! С этого дня - возьмусь, «к старому возврата больше нет».
Затем случилось и вовсе неожиданное. С какой кочки – не знаю, но аз вознёсся вдруг, обуяла гордыня. Да! Волдырь на ровном месте! Согласен четырежды. Но вскочил. Нарывает, зудит, покоя лишил…
Подумаешь, дратовал себя кичливо. «Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло» - что здесь особенного? Они в дуплах и не обитают нигде. Маху дал Серёжка… Зато у нас плачут неясыти, особенно перед дождём. Жалостно, навзрыд и одиноко. Можно сообразить стих на тему. Чибисы есть, клёны, иконка после баушки осталась… Печалей много, найдём и радостей, другое прочее. Иди, смотри, записывай.
Так рассуждала во мне сопливая, заносчивая личность неведомого роду-племени (где, что взялось – до сих пор не пойму). Есенин из деревни, - укреплял далее свои задиристые позиции, - так и мы оттуда. Не знаю почему, но воодушевило ещё одно сходство с поэтом. У него мама – Татьяна Фёдоровна, и у меня, точь в точь! А если не случайный факт?
«Изба-старуха челюстью порога жуёт вечерний мякишь тишины»… Образность, имажинизм… Подите, подите… Отныне мы сами с усами. Не пропущу, как русалки в нашем пруду ноги мыть станут, купавками перевидываясь. На журавлей не забуду запрокинуться. Ничего не оставлю без своего поэтического взора! Чудес в «моей» Сибири поболее найдётся, чем в «его» Рязани.
Мне бы не бельмы пялить, а сердцем на мир научиться смотреть. Но! Даже когда художественное видение робкими проблесками проявлялось, другая трудность поперёк встала: а как передать? Чувствую, а высказать не могу. (С тех пор собак очень и очень понимаю).Ходила молодой опарой неутолённая жажда слова, качала головушку чумной дежкой… Искал ключик, чтобы войти в храм, где властвовал Поэт.
Не способен был, не желал признаться: попусту искать, чего не теряно. Дар случайный…
Это как на концерте. Чувствуют, прям до слёз, многие из тех, кто сидит в зале. А передать чувства другим умеет один – актёр на сцене. Кого Бог поцелует в колыбели…
Теперь я седой и умный, а тогда - угорал. По боку высшая «матьеёматика», сопромат, строительные материалы и даже ж/б конструкции. Мараю бумагу, где ни попадя. Рифмы и образы бунчат в башке. Прочее мало воспринимаю. Материальное отринул.
На семестр без стипендии остался. А где червонец взять за квартиру, да и самому месяц пропитаться? Музы – они нектаром сыты, а поэту хлеба пожевать требуется. Из дома – не шибко, пришлось вагоны на станции «Курорт Боровое» разгружать. Брались, которые подороже, с углём, с цементом россыпью. Не останавливало. Ребята после «ночной» валились спать, меня тетрадки будоражили.
«Залетел петух зари мне с повети на окошко, о любви не говори, мне обманная гармошка». Снегири, сани, ветрянки и хомуты, конопляники и бани… В таком примерно роде «зажигал». И нравилось, главное – похоже! Дурачёк…
Скоро набралась стопка потолще той, «общей», которую давно вернул преподавательнице. Ладно, умный человек, В.И.Ленин на занятиях посоветовал, законспектировал у него: лучше, грит, меньше, да лучше. Слава Богу, ума достало «творчество» не обнародовать. Хотя хлестало, как из сабельной раны…
Потом начал остывать, задумываться: как же так, бегу, запыхался весь, а Есенин не приближается, наоборот, во-о-н где, будто Малиновая сопка высится? А мне до вышины Лобановских бугорков никак не дотянуться, хотя они на местности едва приметны. Не хватит ли придурятся? Заподозрил в себе: что-то не так…
Но – весна подоспела. Соловей в черёмухах на Бармашинском пруду, девушка Валя с ускоренного курса плодоовощеводов, всплеск чувств, схожий с половодьем… Ещё на пару тетрадок хватило. Ученических, в косую линейку. На каникулах, в Аиртаве, обвял по-серьёзному. «Ну, куда ты, куда ты, смешной дуралей?».
Волдырь лопнул. Ухарство, небрежение, похвальба сменились осознанным восхищением, уважением творчества великого национального поэта. Теперь я самочинно знал, каких кровей требуют стихи. Доходило: коли нет «искры», то никогда не закричать восхищённо по отношению к собственной удаче, на манер: ай да, Пушкин, ай да сукин сын! Горечь заменяла во мне безосновательную ревность. Стало быть, не дано. Хоть вой…
Добил отзыв молоденькой учительницы, которой однажды (выпимши был) продекламировал кое-что из «бармашинского цикла». Засмеялась: неплохо в основном, только всё это, Валерик, дикое подражательство, смахивающее иногда на пародию. Зачем, дескать, скворцы, если соловья можно послушать? Вонзила по рукоятку Шурочка, в самое сердце, наповал. На Маленькой сопке скончался во мне «невольник чести». Убит, как и полагается всем стОящим русским поэтам. Где-то там, средь гранитных плит, и захоронен. Ладно хоть, что сражён человеком с высшим образованием…
Одним хмурым деньком аиртавского пролетья захватил кипочку и на костерке под Колчаком сжёг одну за одной заветные тетрадки, те самые «скворечники», где гнездилось былое вдохновение. Остался пепел серый. Сгорела юность. Лучшие порывы. «Увяданья золотом охваченный, я не буду больше молодым», - хныкала опустелая душа есенинскими строфами.
А как не горевать? В августе семнадцать лет вдарит. Ждать хорошего, конечно же, поздно - с отроческим максимализмом воздыхалось под кроной понимающей сосны. Она, поди, за сто лет таких хлопцев, «в разгромленных чувствах», видала-перевидала. Утешила очередного как могла – свой же парнишка. Сопли вытер – придётся жить дальше.
А дальше бегом побежало. Армия, семья, работа…
Исполнил мечту - съездил в Константиново. В домике, где рос Сергей Есенин, чай со смотрительницей музея пил (в порядке исключения спецкору центральной газеты дозволили). Обошли усадьбу Кашиной (прообраз Анны Снегиной). Церковь ещё лежала развалиной. С обрыва Оки синели заманки Мещерских болот. На той стороне глянул сенокосы, на лунную дорожку повдоль реки… Походил по улочкам села Константинова, любовался на синие дали и близкие огороды… Щемящая грусть, недопетая печаль-кручина…Есенинский край, колыбель гения. Родники его и ключи. Окончательно у меня прояснилось и успокоилось.
…Где ныне та Бармашка? Где сопки и озёра бывшей казачьей станицы Аиртавской? Жива ли сосна-утешительница? Уже и эхо забыло там наши голоса.
Из собственного «наследия» наизусть запомнил: солнце вымокло в лужах лучами, бродит соком в берёзах апрель, серебристым ручьём над домами, льётся скворушки тёплая трель. Когда внуки маленькими были, читал. Больше за рифмы не брался. Разве что во сне. А Есенин всегда рядом, руку протяни…
PS: написал и думаю: а надо? кому интересно? А сейчас решил – не лишне. Каждый ведь куролесил по-молодости. Почитает – себя вспомнит, родинку свою. Уже хорошо, поэтому не серчайте шибко.
НА ДЕЛЯНЕ
Диплом техника-строителя и повестку из военкомата получил в одни дни. Мне и ладно, вместо кустанайского распределения отправлюсь служить. Уехал из Щучинска в Аиртав, домой. Пока то-сё, устроился лес валить до мая. Среди рубщиков – дядя Коля Ендовицкий. Наряд тятин, оба с 1913-го года. Сын деды Пети, младшенький которого, Вася, между прочим, со мной в одном классе учился. Во как! Дядь Коля ростом в отца своего, но рыхлей фигурой, плечами вислый, туловом курбАстее своего родителя - старого гвардейца.
Деляна весной пропахла, звонкая от спелого сосняка и синичек, вдалеке и косачиный ток поутру играл. Дятлы, что барабанщики на плацу, лишь желна обедню портит – орёт гнусаво и дико. Лес строевой, тянутый под небо, с редким охвостьем далеко вверху. Валим, трелюем, штабелюем, чащУ жгём… Всё по-ранешному, как в станице при царе: топоры, пилы, трелёвка лошадями, обрубка сучьев, штабель с укладкой на пузе…
Держусь Петровича, который «кады у кума чалил» (тут он скоро сглядывал скрозь решетку из указательных и средних пальцев) «стоко кубов наширкал» – с Малиновую сопку будет. Сидел перед войной. На Урале (у Сима ли чё ли?) положили товарняк со скотом на повороте. Врагу народа (машинисту) впаяли десятку, пособнику (пом. машиниста Ендовицкому) – 5 лет. Железную дорогу вспоминал миниатюрой. Дурачась, притоптывал ногами, руками изображал ход поршней и приговаривал под мнимый перестук колёс: «из сэсэра локомотив еле прёт – «рожь-пше-ни-ца, рожь-пше-ни-ца», из-за бугра к нам налегке сыпет – «духи-пудра, духи-пудра»…На что д.Ванька Чубарец (он же – Корниенко) басил: ты, Колька, видать, баланду ишшо не всю выхлебал, мотри, будет те добавка, доиграисси…
В лесу Петрович – мастак. Перенимал у него умение костры всякие (нодью, например, из двух лежалых лесин) зажигать «хучь на воде», чаи заваривать из «сумки лешего» (колотые палочки смородины, вишарника, щипиги, малины), настой от цинги кипятить, топор кидать… Для зека на лесоповале - вопросы выживания.
- Ну-к, ставь пару колушков, - настрапаляет Петрович на перекуре. Бригада с пеньков смотрит очередной номер.
- Здесь? – кричу метров за 20.
В сыром снегу креплю дрючки (земля еще стылая), меж ними с пол-метра. Петрович плюёт в прихватки, забирает «струмент» ловчей, осанится, корячась ногами. Летит щепа, сырые звуки по просеке. У казаков топоры – до бритвы точены, у Ендовики – до жути, на лёзо, будто в зеркало глядишь. Он им на спор спичку на восемь, кажись, частей щЕпил. Берёзовое топорище в ладонь само клеится. Осколком стекла выскоблено, без задоринки, солидолом пропитано, чтоб не мокло, не скользило… Центр тяжести, наклон к обуху, амплитуда замаха - всё вымеряно на конский волос. Носил в лесу по-своему: на сгибе левой руки, чтоб в случае чего «по зипуну не шариться». В чужие руки не давал, шуткуя: ага, сёдни топор, завтра Клавку (жена его) позычишь...
Заруб готов, обтаптываю снег, берёмся за пилу. Двуручка, «разлука-2»… Отлажена до остроты и развода – классом люкс. Певучая игра полотна комментируется: татарин пилу без звона и в руки не возьмёт. Оказывается, в старо время татары-артельщики подряжались у казаков пилить дрова, осталась прибаутка. Режем ствол наспроть заруба чуть наискось (уступ на пне должон быть от пильщиков). Прогонистую 50-летнюю сосну (считал по кольцам) начинает «водить» и – стерегись, пошла! Помогаю слЕгой, дерево валится с разворотом, минуя куст боярышника, попадая между колышками точь-в-точь. Аплодисменты! Их, конечно, нет, но вместо «биса-браво» бригада нагибает бор выражениями не менее восхищёнными, увы, непечатными. Довольный маэстро вертит козью ножку (другие мастырили цигарки, либо доставали папиросы «Байкал», «Прибой», «Север», мне удавалось щеголять сигаретами «Прима», игнорируя дешёвенькие «Памир» или «Южные»). И здесь у д.Коли причуда: махорку доставал моршанскую, а водку непременно шадринскую!
Трелёвщикам при таком рубщике – отъявная лафа, хлысты, как миленькие, лежат веером, не зависли, не скрестились… Подводишь лошадь с вальком, где цепь и крюк, стрОпишь комель и – вперёд, ПегАрь!
Не верь, не бойся, не проси – кредо лагерной жизни впервые услышал от Петровича. Однако, понюхав зоны, он не был злым, угрюмым, напротив, чаще со смешком, с необидной подначкой.
Как-то на обеде рассказал случай из детства. На ночь коня управил отцова - распряг, стал быть, вЫводил, сена дал и прочее. Утром мать на стол собрала. Дед Пётр (тогда молодой) интересуется: сынок, ты вчерась Зорича разнуздал? забыл? дай-кась ложку… Не дрогнувшей рукой вставил парнишке черен поперёк в рот (прикуси зубами!) и просидел Кольша завтрак, «не жрамши, одне слюни ручьем, хлебал их, ровно супчик». Вставая из-за стола, отец поинтересовался: ну как? слезу точишь, а Зорич и того не мог…вынай и попомни: конь для казака опосля матери - второй!
Была у Петровича феноменальная память на цифры. «Ежли б не энтот поворот на Симе, сидеть бы мне счетоводом в конторе, почечуй зарабатывать, – лыбился он, бывалоча,- видать, не паровоз, жизня вильнула». И правда, в уме районные сводки держал. Сподобило меня как-то наведаться в родную станицу на служебной «Волге». Ендовика номер засёк. Через долго встрелись: а твоя 00-34 бегает ишшо? Он и какое-нибудь 74-36 помнил годами. Сдружившись на деляне, мы ладили и после, а некоторые из земляков чурались его чудачеств. Скажем, имитацией лая, кошачьего визга или петушиного крика доводил до истерики домашнюю живность изрядной округи. На иных сам «клал с прибором». Наверное, у него возникала нужда общения, а мне Бог дал способность слушать. Пожалуй, на том и сошлись в марте 69-го тёртый уже «калач» и покуда не траченный жизнью «басбик». Помню с благодарностью.
ЖИВИ И ПОМНИ
Вот приметил вчера, что осыпался конопляник у старого колодца, что напАх снегом ветер, и таким далёким показалось лето. Стараешься пробудить в себе тёплое, а не получается… А может и хорошо, что несовершенна человеческая память. Нет избирательности. И пустое в ней гнездится, и главное… Но под момент нужный либо случайный, под настроение, так прихватит – и враз перед глазами былое.
Наяву вижу сенокос. Как с хрустом падают под косой зонтики морковника, пушистые колоски тимофеевки, свёкольные головки кровохлёбки. Как неслышно приникают к земле мягкие ладони подорожника с краю загонки, лесной клубники в самой гуще. Как путает прокос мышиная радость – неподатливая вязель. Будто на неделе расчёсывал литовкой густые пряди лабазника и старался не тронуть лопоухие осинки и нежелательную в корме щипигу (шиповник). Будто третьеводни шумел граблями на подсохшей кошенине, а после умаялся от вил, когда вершили коровью кормилицу – высокую скирду лесного сена. Было же, помню!
Но побурели под дождями стожьи бока, и не так ятно слышен запах бывшей травы. Глянешь на старенький тын, пожухлые, побитые бойкими утренниками листья лебеды, на пустой, без скотины, выгон и так далёко всё уходит, что и засомневаешься вдруг: да было ли?
Жалко те дни. Потому что знаю, как последним напоминанием их станет листок дикой богородской травы, обронённый на февральский сугроб. Разотрёшь меж пальцев, и тотчас робкой волной средь пресного холода коснётся души невозвратный, долгий запах прошлого лета.
Конечно, предполагаю, будет новый сенокос, но возраст делает память скупой, а надежды - застенчивей. И потому годы нашёптывают бубновую печаль: может, и будет новый-то, а тот уже точно – не вернётся. Как ни зови и не хмурься.
Тогда смотрю на моего парнишку и радуюсь: сколько у него энтих сенокосов впереди… Запомнит ли их, сынок? И тут же думаю: а сколько мне их осталось? Не, память человеческая – штука не всегда весёлая, факт.
Таки дела. Живи, как говорится, но помни…
КОЧЕТОК.
Из детства смутное припоминание, будто сосед наш Пал Маркич Максимов, а проще – Пан, блатовал тятю смотаться в Кочеток. Зачем – не знаю. Со временем забыл – это куда? Навроде – в Кокчетав, однако в Аиртаве областную столицу понужали уже по-иному. Спрашивали: куда собрался? Отвечали: в город. Ясно, в Кокчетав. Забылось крепко, думал – безвозвратно. Ан нет…
Зимой ли чё ли, отыскал книжку в сети. В.Л.Дедлов. Панорама Сибири: (Путевые заметки) – СПб. 1900 г. «Кочеток, или Сибирская Швейцария». Описываются не более и не менее, а наши родные места, други-сибирцы Первого отдела. Автор поясняет: «Одна из диковинок Сибири, которую будут смотреть, это – Кокчетавский уезд Акмолинской области, который народ окрестил именем Кочетка». Следуют уточнения в разных местах книги. «В Кочеток едут из Петропавловска…лежащего на Сибирской железной дороге, в пятистах верстах от Урала», «до Кочетка полтора дня езды, все степью, Петропавловским уездом».
Содержание любопытно взглядом со стороны, поскольку Дедлов из путешествующих. Маршрут интересно представить. Иные факты. Скажем, 1 июля (по-новому стилю это 14 число), клубника ещё не поспела. Восхитил состав травостоя на заливных лугах обоих Бурлуков: эспарцет, жёлтая люцерна, чина, вика, ковыль. Естественно, дикие. Такое сено (сплошь бобовые, считай!) мало, наверное, уступало иртышскому, которое считалось лучшим в России, а тюк его стоял мировым эталоном в Париже, рядом с кубом воронежского чернозёма. Это мне рассказывали в Павлодаре знающие люди в начале 1980-х. Аренда покоса у киргизов стоила казакам, к примеру, 20 рублей за 300 десятин. Применялись уже и конные косилки. Занятно описана перекочёвка аула…Советую почитать.
Главное для меня – подтверждение забытого, что Кокчетав действительно именовался иногда Кочетком. Называли ласково, по-свойски, с трогательной домашностью и свой штабной городок, и милое казачьему сердцу Синегорье. Особенно в разлуках.
СИНЯЯ, СИНЯЯ
За околицей снег визжит пуще, и весь день звонкий на выщелк. Солнце, будто станичный ухарь, наборным пояском обволоклось. На бугре и вовсе не дюжит щека студёного дыхания поля, расстеленного вширь и вдаль с барской небрежностью зимы. Скользишь бочком, кинув лыжные палки, поминутно оттираясь рукавицей.
В Борку согрели чуток зелень и охра сосен. Тишина от холода хрупкая. Простылые голоски синичек звенят обломанными сосульками. Хлебные крошки, что сыпнул, остались не тронутыми, как ни старался. Деревенские подмели бы до сориночки, эти – дичатся…
След волка и след белки, там ночевали косачи, пересекаю нарыск жирующих беляков посреди ракитника… Приметы вчерашней жизни. Сегодня всё устоялось, надолго замерло. Безучастны сосны, недвижны осины, молчит перепуганный недавним бураном чернотал.
Березняк спускается к речке. Белые стволы, белая невесомая пороша, белым-бело. Сонное царство – сказать, ан нет: жмёт слезу сквознячок с просеки, шевелись, давай…
Вот опушка, худолесье прибрежное, а где же протока? Русло чуть угадывается верхушками талов. Заровняла бережки метель-позёмка. Спит, видно, живая вода. Постой-ка, дальше за излучиной, блеснул обдутый кружок, ровно зеркальце. Лыжи скользят по чистому льду. С колен, словно лось, смотрю сквозь него, будто в окно отцовского пятистенника: ждут ли, помнят?
И вижу: жива речка! Шевелится шелк тины у дна, значит, неустанно бьётся живым ключом сердце родной земли, день и ночь струится синяя-синяя вода.
ГРУСТЬ
Да нет, ни о чём не жалею… Ни о ветрянке, что осыпала пыльцу на склоне не тронутой моими следами сопки. Ни о светляках в июньской ночи, когда не смог обнять одноклассницу-выпускницу, которая тогда уже звериным, женским чутьём понимала последнюю радость встречи.
Не жалею о том, что без меня поспеет и будет сорвана земляника на Второй просеке. Что не мой сын осыпет дальние росы, возвращая отцовскую юность. Что мой голос не повторит эхо взрастивших меня лесов и не мои глаза будет есть дым прибрежного на озере костра. Что не про меня завоет-заплачет вьюга в трубе отцовского пятистенника и что многое, многое – капель, гром, листопад и первый снег – повторится и будет продолжаться, не толкаясь, без очереди и… без меня.
Ничего не жалею, думая об этом. Было дано, и я брал. Только горчит на душе. От сознания неповторимости. Да, сшибаю пыльцу, обнимаю, рву землянику и радуюсь, на внуков глядя. Могу разжечь костёр и вьюгу послушать, и гром, и замереть под капелью, и опечалиться золотом берёз и восхититься инеем… Могу и тужусь, но как же далеко от родины! Там ведь, как ни крути, иное… Хоть что думай, хоть как упражняйся. Гимнастика - для чего угодно полезна, но не для чувств.
Этот свет, возможно, тем и хорош, что на нём всё неповторимо. А может, в том и прелесть, что невозвратно. Оттого и грусть, перед которой хочется встать на колени.
ПРОЩАЛЬНОЕ ДЕРБИ
Сумеете ли вы понять скороговорку конских копыт?
Попробуйте ухватить её возбуждённым слухом своим, сидя на утлой качалке позади Заграя, когда он, на полную хАкая, разогретый двумя кругами, выходит на контрольную версту, и по натянутым жилам вожжей начинает перетекать в ваши руки захватывающая мощь и трепетное нетерпение рысака-четырёхлетки. Он пока просит, умоляет, но – неудержимее шаг от шага – требует простора, обеляя пеной неподатливые покуда удила.
Дайте же воли коню! Не на тройке сидите, как у Николая Васильевича пишется, и не коренник с пристяжными взрывает испуганный снег, а звереющий от хода Заграй, и какая же русская душа не станет томливой? И вот, захваченная забытым топотом, она сама уже ждёт, эта душа, нежданного чуда, раскрываясь навстречу таинственному риску, опускается к ямщицкому опыту недалёкого предка и – пропади всё пропадом! – готова лететь незнамо куда, лишь бы свистело в ушах и знобило на ветру, и косился бы на лихом повороте закровянивший глаз душного рысака.
Вы уже сами неопытно торопите коня и сами спешите чему-то навстречу. Рысак на мгновение сбивается, но тут же правится в побежке, и вновь застится обочина от уверенного порска. Вы ловите вершину мига, край возбуждения, когда откуда-то изнутри, заторканный буднями, обсыпанный перхотью никчемных обид и пересудов, вдруг возникает вольный, даже для вас самого неожиданно сильный порыв. Он захватывает, ищет выхода, и вы орёте, будто не верстовой круг перед вами, а вся матушка-степь, орёте нечто невообразимое для современного человека: эге-гей! залё-ё-ё-тныя!
И теснится горячий комок в груди, и вскипает слеза дотоле неизведанного восторга, и пока невдомёк, да и недосуг думать, откуда что взялось…
А Заграй, умница, прибавляет, отжигает. Теперь - то не бег вовсе, но полёт. Простёрся хвост над сумятью проворных копыт разгневанного дорогой коня. Вымок, леденея от хлопьев пены, в смущении полчаса назад напяленный линялый камзол наездника. Пена ещё и ещё пухнет под сбруей, срывается с распалённого крупа Заграя. А он всё скорей, всё неистовей…
Ну, тут уж вам и черт не брат. Несётесь навстречу прошлому. К постоялому умёту в степи, к станкам для разгонных упряжек, к проломному кистеню супротив неосторожного барина… За всякое обидное слово вы теперь спросите и не дадите спуску. И что вам до унылых деревень и хаты с краю, когда впереди столбовая дорога да при буйном жеребце!
МолодцА! И не взгляд, а взор блещет с-под шапки. Не рукой гостя, а дланью хозяина правите бег бушующего рысака. И он чует, признаёт эту в вас перемену, сминая последние метры финиша! Увы, звонит колокол…
«Спасибо», - шепчете вы Заграю – чистокровному орловцу, сыну Забоя и Грации. Конюх хватает на бегу поводья, отваживает распалённого коня на круге, накрывает попоной.
Отойдя и остыв, вы обидчиво смотрите, как смирённо плетётся сникший Заграй мимо вас в полутёмный и терпкий сумрак конюшни. Протестует, вскрикивает душа, и вздрагивает рысак, заслышав кличку. Конюх недовольно осаживает взброшенную зовом голову коня, и уже укатанной сивкой топочет тот по настилу в темноту, напоследок высверкивая серой сталью подковы.
Да и вы уже не тот. Опустились плечи. Удаль унимается дрожью в коленках. И одно за другим лезет в голову, что завтра – на работу, что с начальником у вас нелады. Уйти бы, да жена в декрете, деньжат маловато и придётся опять помалкивать, не то «сократят по собственному». А куда? Велика Россия, как говорится, только отступать некуда.
Да и с этим удовольствием придётся завязывать. Дядька ваш, конюший, на пенсию собрался, а задаром кто пустит?
Не оборачиваясь, уходите прочь. Сутулитесь в худом пальтишке. На улице никто не скажет про вас, не догадается, что никто другой, а вы на Заграе сделали полчаса назад «1600» на седьмой результат сезона. Эх ты, русский человек… Впрочем, о чём это я?
ФАНТ
Масленицу в станице Аиртавской по-свойски называли Масленкой, с ударением на первом слоге, ещё - Маслёной. Праздновали тишком, пока советская власть не приплела к ней свой праздник – Проводы зимы. Стали гулять в открытую, костры жечь, представления делать, гулянки концертные устраивать. Вышло, как всегда: провозглашали одно, делали другое. Со сцены зиму провожали, дома и на улице наливали за Масленку, закусывали блинами. Повезло и на сей раз древлеславянскому языческому действу, оно и с православием подружилось много веков назад, и с атеистами поладило.
Одну Маслёну вспомнил, лет 35 тому… В Тургае имелось (есть ли сейчас?) старое крестьянское село Кийминское, по-совецки – рабочий посёлок Кийма, райцентр в Тургайской области. При нём – крупный совхоз с башковитым и разворотливым директором по фамилии (как бы не соврать) Левандовский. Молодец! Большое многопрофильное хозяйство развёл. И зерно, и животноводство, и сад-огород на диво, много чего водилось. Среди прочего – конеферма. Не абы какая, при статусе племенной по кустанайской породе верхово-упряжных лошадей.
В Кийминское тянуло: сказывалась детская ещё привязанность к коням, казачьи корни… Особые звуки, запахи, общение. Иной раз и заседлают, пробегишься по округе, кровь себе и жеребцу разгонишь… Когда и на лису с собачками затевались, тогда вообще – песня!
А тут – Проводы зимы, Маслёнка, короче. Позвонили – приехал. В Кийминском к художественной самодеятельности подстраивали русские забавы – запрягали принаряженных в ленты ладных лошадок при выездной (праздничной) сбруе. Народ усаживался в сани, кошевки, летели в раскат тройки, пары, одноупряжь… Колокольчики-бубенчики, баян, гармошки, смех, костры с ароматами шашлыка, каурдака (жареные потроха), а где и котёл изрядный с мясом варится, рядом плов мастырят… Глядишь, на скатёрке сало свиное резаное, и тут же – казы, чужук из конины лежат, блины стопкой, чак-чак, огурцы солёные, пиала горячей шурпы…Разное уживалось! На первой звезде чучело зимы сжигали.
Сейчас на Западе щеголяют толерантностью, у нас это называли дружбой. Брат (один народ) почитал брата (другой народ), сестра (одна национальность) привечала сестру (другая национальность), и неплохо получалось. Русские традиции Левандовский умно сплетал с обычаями степняков. Байгу или скачки, по-нашенски сказать, включали обязательно, и ещё – кыз-куу (догони девушку). Ну, когда она стартует верхИ, а джигиты вдогон. Самый жиган должен на скаку обнять и поцеловать девушку прям в седле – приз ему. Между прочим, взять не просто. На быстром аллюре – одна сложность. Другая в том, что девушка имеет камчу (витую из ремней плеть) и по правилам игры может огреть охочего до её талии и губ. Попадёт – мало не покажется: от умелого удара полушубки на спине лопались. Тогда не до лобызаний станет, поскольку от такого приёма самые сильные желания падали на пол-шестого…
Перед стартом кони фырчат, пар шибает из ноздрей, куржак стаивает на шеях…День выщелкнулся не особо мартовский, градусов 15 морозец, вроде солнце, а снег скорузло визжит. Под кийминскими всадниками - видные лошади, гнедые в основном, пара карих и один прям на вороного глядится, что для кустанайца редкость. Горячат их джигиты, подзуживают друг дружку, поодаль побежки пробуют. С других совхозов лошадки беспородны, так себе, но мечтать же не вредно!
А вот и героиня игры – симпатичная девушка в казахском костюме, в седле сидит – я те дам! Над шапочкой – султан из перьев филина колышится, словно дразнит: догони-догони… Не конь - тулпар под ней! Неужто Фант? Точно! Он и есть…Сын Фазана и Ноты, с родословной (зоотехник хвалился) от самого Зевса, зачинателя породы. Золотисто-рыжий. На рысях от конюшни всадницу вынес, пОвода просит, а та чуть отдаст и тут же укоротит, переменными хОдами себя подают. Знающая амазонка из Тургая. Чувствуется и видно, что конь не палкой - овсом выезжен, совкий, толпу, будто раскалённый гвоздь масло, проткнули. Судьи обозначили старт, напоминают правила игры.
Любуюсь на скакуна, с осени не видал. Породу вывели в 1951 году, в ней кровя донских, астраханских жеребцов со старых ещё заводов, от князя Дундукова включая. Работали Тургайская и Кустанайская заводские конюшни для нужд Сибирского, Семиреченского и Оренбургского казачьих войск. Женихали привозных жеребцов с кобылами местной породы. Советское коннопроизводство продолжило традиции.
Добрая получилась лошадь. Фант – в стати массивен, но голова и шея облагорожены – сдаётся, суше и длиннее, чем у маштаков. На низкой ноге, навроде карабаиров, однако в холке поболе полутора метров, а то и выше на ладонь. Чем-то на дончаков походит, но зад не вислый, да и тяжельче плотью. Нравом строгий, к публике привычен, поскольку с двухлеток в союзных дерби скачет, и теперь на ипподромах довольно. Да, у джигитов трудная задачка. Коли красавица не потрафит кому, не придержит Фанта, ни у кого нет шансов. Без тотализатора ясно.
Команда распорядителя, подстроились… «Кыз» выдвинулась на линию, те, которым «куу» предстоит, – чуть назади для положенной форы. Алга!
И здесь кызымочка совершает непоправимое – с плеча опоясывает Фанта камчой по маклаку. Чтоб круче взял. Жеребец от неожиданности и гнева аж присел…Как?! Его! Призёра многих городов! Профессионала средь шушеры, с которой на одном лугу пастись гребостно. Камчой, что собак шугают. Да он на версте из двух минут выбегает! Жокей остерегается стеком коснуться, разве перед финишем когда, а тут – на старте порют! Яростью вскипела кровь, и в сей миг Фант взял!
Жалко, стоптали следы, нельзя было замерить, но скакнул, судя по всему, тигром. От могучего рывка кызым в разноцветных одеяниях порхнула из седла бабочкой. Добро, стремена каблучками не зацепились – кувыркнулась на снежок без помех, только шапочка покатилась с перьями.
Фант бешено уходил в степь. Буран за ним да глызки скомканного снега. Ещё и задом наддал, засранец: ваши игры имел в виду, дескать, заарканьте на тебенёвке кудлатого «киргиза» в репьях, он вам и собачкой гавкнет за пучок люцерны, а с меня хватит… Конюхи поссаживали наряженных джигитов, сами – в сёдла да в погоню. Переняли к обеду, пока не набегался…
- Раушан, спятила? Фанта, камчой? - серчал директор на девушку, когда ту подняли, успокоили, ничего страшного, лёгкое потрясение, - русским языком предупреждал: нельзя даже намахиваться, а ты…
- Не пойму, как вышло, на тренировках без камчи в основном работали, а тут сунули, женихов отгонять, ну и махнула машинально, - девушке самой обидно за испорченное представление. Левандовский отмяк – Прощеное воскресение, как по-другому? Пошли блины есть, без кыз-куу, но зиму проводили, Маслёну отгуляли. Тем и кончилось.
…Печальное послесловие. Фант, увы, конец уготовил скверный. Погодя недели, пустили размять на корде, а в деннике неподалёку кобыл не увели, раздолбаи, хотя строгое правило о том. Загородь не в прямой видимости, зато запахи, когда ветерок с той стороны… Кобыл Фант причуял сразу, – жеребец же, в самом соку! – заржал, услышав заливистый призыв, заартачился. Недоуздок порвал, на конюха попёр, когда тот строгой уздой с цепкой обратать хотел, клокочет, дурниной орёт, аж в ушах закладывает…
Рабочие подбежали, глядят – не домашнее животное, зверь лютый бесится. С жердей щепки летят, лупит передом и задом, грудью ворота таранит – проволочная закрутка из шестёрки едва дюжит. Сам побился, кровище… Конюху жалко страмца, ведь на руках вырос, опять спробовал успокоить, да куда там! Смял, стоптал до смерти, ничего не успели сделать. После свечку дал, а с неё ногами об землю вдарил так – передние пясти хрястнули, кости наружу…Тут директор подъехал. За ружьём послал, пристрелили Фанта. Дуплетом. Жаканом левого ствола, чтоб не мучился. Правым – во исполнение приговора за убийство человека.
ТРЕПЕТНА
(рассказ конюха)
Эва, спомянул…Держали такую, как не знать. Многим запала. Она – от Трубача и Песни. В дедах знашь кто? Ни хрена вы не помните. Своих дедов даже… Сам Перун! Ух, и варнак… Злой, хлёсткий, зато на круге – истинный богоносец. На нём Ананьев ездил. Один и мог. Как они на Кубке Балтики тамошних объехали… Кто видел – помирать не грех.
Трепетна от Перуна рысистостью. Что тебе машинка швейная строчит. Трёхлеткой на места добегала. А карахтер – в другу сторону. До того обходительна… Сухарик ей дашь – она глаза закрывает: спасибо, мол, дяденька, токо в другой раз не следоват вам беспокоиться… Чисто барышня. Эх, ей бы пораньше народиться. При старом директоре нашем, Царствие Небесное генералу…
Когда продали её, ты ещё не уезжал? Мишка – конюх ейный – сивый, а не голосил только. Н-да, у нашего брата сейчас одно – рюмсать в рукавицу. Начальство теперь без «народного контроля», а работягам одно стало – не спрашивают, не сплясывай.
Потом Мишка её в Пятигорске, кажись, углядел. Вертается – черней тучи. Скурвили, грит, ровно бабёнку. А наш к тому времени сдумал её обратно выкупить, чтоб линию Перуна сновить. Хозяин – рот раззявил…Токо что при деньгах, а в голове про лошадей – семь без четырёх, да три улетело. Пусто. Конюшня при нём совсем смельчала. Ямская стала, а не ездОвая. Ладноть, не об ём речь…
Ты уже в городе жил – привозят. Снег токо лёг, морозно. Сходни едва ото льда оббили. В куржаке кругом чисто, бело. Смотрю на Трепетну: вот это да… Целовал ястреб курочку – оставил одни пёрышки.
Далее совсем расстроились с Мишкой. Он на пенсии, а припёрся первым. Как же Трепетна вертается. Встрелися… С ярманки оба-два. Глядим, левая лопатка у неё трусится. Как летом при слепнях. Так то – летом, а тут зима же, говорю… Какой тебе замёрзла! Я – раз руку на лопатку, а там… Рубец в палец толщиной. До кости, видать, можа до нерва какого досталось.
Другой рукой к холке, а она недоуздок тянет, жмурится. Забыла, что Мишка, что я – не приучены… В жизни не намахнулся, не то, что ударить. Хотя два перелома схлопотал да щека, вот, от Перуна память. Шерканул ладошкой по крупу – куржак смести, а это…Не скоко куржак, а седина, веришь? Какой же курве дозволяли так над лошадью изгаляться, думаю про себя, да ещё над такой, как Трепетна?
Что потом? А что. Резвости – вон до туда хватало. Запалена вчистую. Ход секётся. Задни бабки сбиты. Может вальками, если какой дурак в упряжь ставил… Руками сено подкладывал. Вил, метёлки, вобче инструмента с черенком пужалась. А под энтим делом к ней зайти, в денник даже, - хоть валерьянкой отпаивай… Досталось ей, чего там…
По весне пустили в табун. Оклемалась будто – и на тебе! Споминать тошно… Дай-ка закурить… Начала жеребиться. Куфайку на рукаве сжевала. Терпел, когда и кожу мне прихватывала, лишь бы вышла… Не вышла. Жеребчик остался…
Не, глянуть не сможешь. Ананьев сейчас старшим конюхом, как с наездников ушел. К жеребчику со стороны никого не пущает. Ну, какой-какой? Наш, орловский. Загадывать рано, но Ананьев абы что не возьмёт. Кличка – Стрепет. От Сапуна и Трепетной, значит. Не забыл, как лошадей называют? Верно. Чтоб от родителей буквы имелись.
Вишь, какая судьба незадачливая. Навроде у бабы иной. Даром, что лошадь была…
Эх, да у нас теперя всё так. С народом, к примеру, что с животиной… Ни хозяина, ни пригляду. Ездит, кто хочет. И всё кнутом, кнутом. А коня, слышь, овсом погоняют! Давай ещё по единой. Жалко, а что делать…
ХОДОК
Наткнулся в книжке на старые слова из лексикона отцов, дедов и защемило…Начал тоже перебирать в памяти, всплыло кое-что, не просто слово, а и кусочек той жизни. Например, ходОк…
У сибирских казаков – коляска под выездного коня, обычно с плетённым до уровня локтей седока кузовом. С отдельной и фигурно поднятой (под шею лебедя) седушкой для ездового, с тесовым фартуком перед его ногами. На рессорном хОде, с широкими жестяными крыльями от грязи над разновеликими (передние меньше задних раза в полтора-два) колёсами с желтыми спицами и красными ободьями.
В аиртавском колхозе «Урожай» на таком ездил тов. .Подкидышев. Смутно, но помнится… У рысака имелась звучная кличка – забыл. Курок, кажись. Кто был за ездового – словно отрезало, не припоминаю. Зато будто вчера, вижу и слышу – серый круп выезженного на овсе коня, искры подков на щебёнке, чёткий перебор вышколенной побежки, щелканье мази в ступицах и пустой рукав председателя по ветру…
И ещё - пацанячий мороз по спине, когда, бывало, вылетая из тесного конторского дворика в улицу и бешено закладываясь на поворот, рысак гневно скосится на тебя, заартачится, требуя вожжей, да и сронит клубочек пены с рьяно закушенных удил… И – уж пропали, нет никого, ничего. Только слабые запахи дёгтя, на совесть прожированной сбруи да дымка папироски. Восторг! Полный восторг! 1957 год.
УДАР ТОКОМ
Браки. №9 19.01.1911 Станицы Лобановской казак Александр Петров Крухмалев, 19, православный, первым браком. Станицы Аиртавской казачья дочь Александра Никитина Савельева, 20, православная, первым браком. Поручители - Жениха: Станицы Лобановской казаки Архип Филиппов Крухмалев и Николай Андреев. Невесты: Станицы Аиртавской казаки Стефан и Николай Савельевы.
Запись из метрической книги Лобановской церкви. Запись, как запись… Но! Невеста: Александра Никитична Савельева! Господи… Словно током ударило.
Подзываю свою внучку, гляжу в родные глаза 8-летней уроженки Волго-Донского Междуречья, за 2,5 тысячи км от Аиртавской, где сам возростал, и говорю: ну, здравствуй, Александра Никитична Савельева!
Мистика? Вроде того…Разве ведал, называя в Кокчетаве сына своего Никитой, а он здесь – дочь свою Александрой, что в 1881 году в Аиртавском посёлке (станицей станет в 1910 году) Сибирского казачьего войска уже рождалась Сашенька, которой внучка моя теперь полная тёзка?! А оно, смотри, как вышло. Ещё узнать бы, кто мы той Сашеньке, и кто она нам?
Как всё мимолётно в этом мире. И как долговечно. Спасибо Тому, кто ведёт нас, подсказывает незримо, открывает, хотя и нечасто, глаза наши на Божий свет. Да так, что иной раз аж слеза наворачивается.
КОМАНДА
Баушка Поля на фронт отдавала трёх сыновей – Николая, Александра и Павла. Младший пропал без вести. Отец, сколь помню, ладил с д.Санькой не шибко. По году не разговаривали. Не о всех причинах тут рассказывать, об одной насмелюсь.
Аиртавские братья Савельевы смахивали на братьев Савельевых из «Вечного зова». Киношный Фёдор – это тятя, Иван – это дядя. Условно, конечно. Предательства как у Федьки не было в помине. Тятя фронт прошёл, гвардеец-артиллерист, медаль «За отвагу» и другие. Но губы кривил на колхоз, «под турахом» тепло поминал «ранешну жись», хотя ухватить успел немного – с 1913 года. У дяди наград погуще, звание выше. «Сучок» был в том, что дядя имел ещё и партбилет. Потому отец с едкой, как самосад, иронией подковыривал при подходящем моменте: ну кумунисты умнаи, ну хватки, спасу нет…
При Хрущёве уже можно стало: оттепель. Прохаживался и по поводу «старшего сержанта» у братки, у самого-то – сопля на погоне: ефрейтор. Младший терпел до третьей-четвертой рюмки. Впрочем, каки «рюмки»? Пили ханУ (хлебный самогон, из сахара - чимиргес) стакашиками, ёмкостью, правда, менее гранённых. Из мутно-синего стекла. После начинался спор, с переходом в ярый. Не дрались, но пуговки скакали… Заканчивалось хряском дверей об косяк со всего маху и зароками: сдыхать буду, а суды ни ногой! провались тар-тарары! Прочее опускаю, в том числе из-за обширного, на пару абзацев, объёма. Спустя, как-то мирились и – сату-сату, опять за ту.
…Тот вечер пошёл по накатанной. Мы с Сашкой (братка мой младший) наблюдаем с печи, отодвинув занавеску. «Болеем», естественно, за тятю. Он, как всегда, играет «белыми», первым начал. Проехали тему сержантских нашивок, дошли до «партейных». Поскольку у КПСС ошибок уйма плюс уклоны разные, то тятя накрыл брательника и всю линию партии упрёками, ровно обстрелом пушечного полка артиллерии прорыва РГК, в котором воевал. Беспощадно, увесисто и плотно! Когда чуждые позиции горели щепками, перенёс огонь на личности. Вот чем, спрашивает, ты думал, когда в ряды лез, чё ты выгадал? Токо хорохоритесь да болтаете красными корками, как бугай мудями…
Тут дядя встал… Бледный, опрокинулась посудина, потекло, мама с тряпкой метнулась. Он с надрывом, со слезой в голосе: погодь, кума, не сепети… Встал против старшего брата:
- Слухай ты! На передке команду: кумунисты, вперёд! – слыхал?
Тятя рукой изобразил неопределённое, да ладно, мол, у себя на политинформациях лозунги читай либо жинке своей…
- А ты не маши, Колька, - Александр Андреич трезвел на глазах, - слыхал команду? Все подряд ямки глыбже роют, ж…ы прячут и никого не выколупать, а срывать атаку нельзя, тады политрук подымался: кумунисты – вперёд! И мы вставали, шли. Не видал? На пулемёты, под огонь! Кады дажеть штрафники лежат. На что, спрашивашь, партбилет взял в 42-м годе? Выгадать чё-нить? Дурак, и не лечисся. Не понять тебе. В партячейке таки ребяты были… От их теми командами выбило. Зато вы, из ямок которы, жить остались, теперь кочевряжетесь … Не дам!
Тятя выглядел растерянным. Вторым номером стал, не первым. Понятно: и слыхал он ту беспощадную команду, и результаты видел, просто не ожидал столь сильного хода. Расстались с братом молча и надолго. А мы дядю зауважали. Долго представляли в играх: все в окопе, а д. Санька (им быть хотелось) встаёт. Под нещадный огонь.
Молодежь сегодняшняя имеет, наверное, право усмехнуться былой, дескать, наивности советских детей, к которым себя отношу. Те, кто воспитал в себе непримиримо-жёсткое отношение к прошлому, так и сплюнут: дурили, калечили пацанов, коммуняки…
Спорить не стану. Одно беспокоит: ежели придётся, (не приведи, Господи!), то будет ли кому вставать за Родину, когда пехота ляжет, танки задымят, самолёты далеки от боя? В Красной Армии – было кому, а в современной? Какие призывы им дух взметут? Идеологии-то нет, конституционно запрещена. За «национальное достояние»? Ну да, ну да…Других вопросов нет.
На всяк случай, доложусь: сам - бывший член партии, внук колчаковского белоказака. С одной стороны, деда жалко (рано помер), с другой - жечь билет не собираюсь. Хоть пополам себя режь! Получается: мы – последние подранки далёкой гражданской войны. По большому счёту – так.
КЛУБНИЧНЫЕ ПОЛЯНЫ
От нечего делать наладился сегодня перебрать угол под навесом. Обрезки разные, тёс, старые косяки да переплёты, разный шурум-бурум деревянный. Отвалил доску в пару аршин длиной, а там…
Летом, в пору земляники, срывал рясные кисти с грядки – внучат фоткать. После прицепил букетик на гвоздок, чтоб подвяли – так вкуснее, а одна ветка упала да завалилась. С июня там. Отыскалась вот, в феврале, сохлая. Взял ягоду на зуб, лето вспомнилось. Не это, не здесь.
…Помню – жарко. Знаю, за кустом на краю леска распустила крылья тетёрка, прибрав в двойной холодок дитят. Те дотепные, не помещаются все, а место дай каждому, поближе к матери чтоб… Шпыняют заботницу, та терпит, сбрасывает с глаз дрёмную плёнку – где коршун летает, где ястреб сероплёкий, не убёг ли за кобылкой петушок рябенький? Час назад мы спугали выводок. Поди, снова собрались…
Я терплю шагов за сто от них. У пташек – отдых, у меня – заделье.
А морит! Солнышко скоро в темечко встанет. Как всякий коренной сибирец люблю его, но не шибко ли сёдни разгулялось, родимое? Баушка и мама вершат другую уже корзину. Тятя у нас плетёт их с талов, крутобокими с круглым дном – плохо стоят на ровном. Но на траве – не валятся. Для ягод у нас трёхведёрные, не меньше. Свои доли собираю в битончик молосный, мама с баушкой – в подойники «малированные». С глазурными фруктами на боках. В цинк ягоду собирать – Боже упаси, спортится.
Набрал посуду – ссыпай в «общий котёл», в корзины, то бишь. Самое удовлетворение глядеть, как твоим трудом полнится зевастая посудина из прутьев. Бегу понаблюдать, когда мама сыпет. Ведро – не битончик, корзина на глазах подаётся. И тоже радуюсь.
Клубника крупная, красная. Поляну за Третьим колком, концом к Серым Камушкам, тятя надыбал, когда я в первом классе учился. Уголок дикенький. Мочажинка неподалёку, там скарады (дикий лук, вид черемши) полно, а по низинке сенцо ладное берётся, особенно в сухие года. Тятя и сунулся туда с литовкой. Махнул, а там – ягоды. Здоровые, под голубино яйцо прям. Только бело-зелёные и твёрдые. Трава свет застит, как им спеть?
Ну, тятя же мастак у нас… Полянку быстро в валки уложил, ягоды все на солнышке оказались, пологом, сказать бы, накрыло поляну, земли не видать. Маме через сколько-то дней похвалился, привёз глянуть – ахнула бывалая сборщица. Ступать негде, с одного присяду – треть ведра, ежли с толком брать. С того лета и повадилась Савелившина на благодать…
Тятя у нас на кОнях в бригаде работает. Транспорт свой, можно сказать. Пара пегарЕй за ним закреплена. Хотя, по-честному, Пегарь – один, слева от дышла, другой, справа который, - меринок чисто гнедой масти, потому и Гнедко. Но оба, так повелось, - пегари. Водой технику колхозную обеспечивает, ну и людей, само собой: косарей, трактористов на парах, на кукурузе, огородников, скирдоправов, строителей… На подводе – две деревянные бочки. В одной питьевая вода из ключика, в другой – из речки, техническая. В промежутках, между делом, сено косит на зиму коням, корове, овечкам. Сенник надо забить, к заплоту на задах скирд поставить. Это – не халам-балам. А ещё – сухостой на дрова порубить-попилить-поколоть-сложить, семь поленниц престрашных. Каменным углем мы сроду не топились.
Ягоды для Андреича – пустяк, жинке потрафить. Не надо ей скакать по лесам. Привёз – семья взяла на зиму, будто с огорода. Варенья не варили – сахар дорогущий, язва. Потом уже я «догнал»: копейки «песок» стоил, да и тех не имели. Сушили. Мне морока с этим задельем очередная. Надо расстелить ягоду подходящим слоем на мешках пустых по всей повети над двором, а после сиди возле, как сыч, карауль от пронырливых чиликов. Иной раз курица шалопутная взлетит, подруг созовёт на богатую дармовщину…
Зла не хватает! Каникулы горят без дыма, синим пламенем. Лес, озеро, речка – мимо! Весёлое горе – казачья жизнь. Это про меня. Заместо чудес природы и заслуженного отдыха – кыш, суки! Не столько сожрут, сколько перегадят, дай волю. Дней пять трачу чудесных, на вес золота, пока высохшие, наконец, ягоды в сумки не сыпем, а сумки – на полати затырим.
Это если вёдро стоит, а коли дождик - сполох! Один раз бегал с ремками от ливня ягоды укрыть, чтоб не намокли, ну и потерял осторожность, жердь гнилую ногами отыскал. Прям перед амбарушкой. Хрясь! Где клубника, где солома с обломками, где сторож… Полетели вниз все вместе. Гамузом обрушились на Бобку, который внизу на цепи отдыхал. Ладно, сердце у пса не только верное, но и крепкое оказалось, не то кондрат запросто хватил бы. Правда, с год на меня уважительно зырил с подлобья: вот умеют же люди, дескать, такое сварганить, что ни одной собаке в башку не придёт…
- Сынка, - слышу голос, это я приснул, оказывается, оттого Бобка, жерди, дрова-трава в голову попёрли, - сбегай-ка водички принеси…
Мама увидала, что работничек выбыл ненароком, решила вернуть к трудовой деятельности. Нам поторопиться следует, потому как тятя скоро будет, полянку ещё на треть собирать, но Андреич ждать не любит. Не крикнула, пожалела, тихо позвала. Она у меня такая…
Соскакиваю, кидаюсь к лагушкУ (деревянный бочонок ведра на полтора), прикрытому в копёшке, в наклон булькаю в ковшик. Мама подаёт баушке, потом сама пьёт. Ангина у нас - семейная болезнь, потому остерегаю басом: тише, холодная! Она извинительно, как девчонка, показывает: я, медленно, маленькими глоточками. Опустила глаза, на брови висит потная капелька…
(Господи! Где вы, те благословенные мгновения и миги? Где то далёкое счастье? Когда мать твоя воду пьёт летним полднем, живая, красивая, молодая! Сколько ей – чуть за тридцать? И хоть сам уже поглядываешь по сторонам да жизнь примечать начинаешь, но многое из мира ещё в ней для тебя заключается, нерушимы и крепки пока нити от материнского сердца к тебе).
Хватаю свой битончик, кидаюсь на делянку с рвением. Что-что, а совесть у казачат моей поры имелась. И свой хлебушек детский, начиная с малого куса, с годами прибавляя, мы старались зарабатывать в семье по-людски, не отлынивали.
Ягода осталась чуть хуже, лучшая собрана в корзинах, но и эта! Лежат на стерне увесистые красные пахучие кисти сладкой спелости аиртавского лета. Стараюсь рвать чисто – мама не любит сора в ягодах. А баушка, напротив, ворчит на замечания: назём что ли? чай же пьёте? Она листья клубники мешает к вишарнику, смородине, «кирпичному», томит в печке, потом завариваем. Но мне от мамы похвалы хочется заработать. Пластаю самую крупную, попадается срослая из двух, причудливая. Некогда любоваться. Лицо щипет от пота, от паутов житья нет…
- А вон и отец едет, - разгибается мама, - айдате вершить, не то нарвёмся сейчас…
Но тятя прибывает неожиданно добрый. Где-то «принял», небось, «под дрова». Это означает следующее: наперёд взять у вдовицы «пузырёк» ханьжи (самогонки) под честное слово доставить взамен при подходящей оказии полбрички (не выше дробин) сухостоя. Бричку ежели нарубить – стоит литр и похмелок на утро. Такса железная.
Ну, теперь козыри у нас, тятя! Мама их тут же предъявляет:
- Ты чё, а? Совсем? День белый, а он как этот, под турахом, а если из правления кто увидит? - выговаривает строго, оценив ситуацию, уверенно перенимает командование на себя, - бери у матери ведро, замаялась на жаре баушка. Давайте скоренько доберём клинышек…
Гвардеец мигает мне: переживём энто, кабы хуже не стало… Идёт на край поляны, послушно рвёт. Спорю: у Андреича в пиджачке за подкладкой – шкалик недопитый, оттого и перебазировался от глаз подальше, чтоб пригубливать скрытно…
Баушка с ковшиком и мокрым платком на лбу садится у подводы в тенёк, но сразу отходит к ракитнику. У брички не усидишь. Истую правду сказал кто-то: убил Бог лето мухами! Пегари бьются ногами, хвостами секут… Хотя тятя нигролом (отработанное масло) в пахах им побрызгал – злое насекомое атакует. На лошадушек, похоже, насел четвёртый воздушный флот Геринга, не иначе. Калёный паут с зелёными фонарями на обтекателях при хищном фюзеляже бьёт с виражей почище «мессера».
Солнце за полдень. Самый зной. Хоть какого бы ветерка. Однако глаза боялись, а руки сделали. Сошлись на остатней куртинке втроём. Шабаш! С семи утра - четыре корзины, два подойника, битончик, узел из маминой кофты…Теперь грузиться на пахучую подстилку свежескошенного пырея, тяте трогаться, а мне засыпать под шелест ободьев на затравевшем просёлке. Милая дорога детства…
…Жую садовую ягодку. Напоминает и вроде забыто отдаёт колючей пылью сушёной сибирской клубники, где малым-мало слышится, нет, не запах, а мотив, нюанс, далёкий намёк на ушедшее лето.
Напоминает, а не то. Того не воротишь…
ТАРАТАЙКИ
Признаюсь, я любил тот край…
Где особые дали засасывают неосторожные души. Где всегда впечатляет громадная пустота неба. Печального в предзимье, когда горько тянет вокруг полынью и мокрым пером. Ликующего весной, когда синь наполнена гимном возвращения птичьих стай, гомоном бурных и радостных звуков. Толика пернатых гнездилась, основная масса рвалась дальше в Сибирь, вплоть до тундры и ледовитых берегов.
Кургальджинская группа озёр с устьем реки Нуры – книжное название места. Территория государственного заповедника, одного из первых в СССР. Двести км от Целинограда на юг и словно выезжал в 18-й век. Исчезали столбы с проволокой телефонной связи и прочие приметы цивилизации. Запрещены все виды хозяйственной деятельности, вплоть до выпасов скота, первозданная степь. Кругом – озёра: зеленоглазый Есей, причудливый Каражар, таинственное Кургальджино…
Сибирские казаки застали в тамошних окрестностях ещё видимые памятники ветхозаветных веков – «мазарки»-погосты, до фундамента оплывшие турлучные стены древних поселений либо менее приметные глазу полевые следы земледельческой, не кочевой культуры – запруды, арыки, обваловки…
Иные неброские поднятия населены были каменными бабами, которые с допотопной поры безучасно таращили охряное подобие глаз сквозь вёрсты, столетия и суету сует. Будто проводили когда-то, кого-то, куда-то, а теперь без устали ждут, выглядывают запредельные линии горизонтов. Ноль внимания на людей.
Никакой охоты, естественно, в том птичьем царстве не разрешалось категорически, до уголовной статьи. Однако был у меня знакомец – таксидермист Чесноков. Ему дозволялось добывать даже краснокнижных птиц для изготовления «биологических панно» (чучела на макетах среды обитания) по заявкам союзных НИИ, республиканских краеведческих музеев. С ним увязывался в интереснейшие поездки. При обязательном сопровождение кого-нибудь из орнитологов. Стреляли половинными мерками пороха, чтоб не расшибить шкурку. С близкого расстояния, иначе слабым зарядом не взять. Приходилось непросто. Хоть и заповедник, а птица настёганная (пуганная), обстрелянная на перелёте в трёх-четырёх государствах.
Кургальджино – безопасная и удобная перевалка, птичий вокзал с «комнатами» отдыха и подкормки, и потому слетались миллионы. Кого только не видел! Королевская дичь – вальдшнепы, кроншнепы, бекасы… Утки и гуси многих видов – чирки, свиязи, кряквы, широконоски, гуменник, свистулька, серый, казара… Здесь можно было видеть недвижные кресты высоко-высоко парящих пеликанов. Сюда долетали и вовсе экстравагантные стаи розовых фламинго. Гнездились на своей самой северной в мире колонии – среди группы озёр Сары-Копа.
От водоёмов - гул на километры. Весной особенно. Каждый летун – в спешке, возбуждён. Дерутся, скандалят, не хуже командированных у вокзальных касс. На плёсах – темно от водоплавающих. В степи – от повально кормящихся и отсыпающихся птиц для дальнейшего рывка к гнездовьям.
В тот раз мастер получил заказ из Ленинграда на семейство лебедей. Мне стало не по себе от перспективы, впору отказаться от поездки, но выручил орнитолог Саша Минаков: ты хотел на турухтанов глянуть – вчера подлетели. Как устоять?
Глядеть отправился один, специалисты отъехали на лебедей. Скрадок показали с вечера: естественный ровик, вроде окопчика. Захватил, чтоб накрыться, обрывок маскировочной сетки – презент ракетчиков из Державинска (там стояла дивизия РВСН), а снизу от сырости кусок клеёнки. Улёгся. Не диван, однако терпимо…
Поглядываю в бинокль. Ага, есть появ… Виражём заходит вёрткая стайка из дюжины петушков. Сели на горочке, метров за пятьдесят, то ли сурчина, то ли ещё что. Ветер ворошит оперенье, хохолки, крылышки. Сладили точок. Самчики шустро бегают, дерутся. Один хорошо сдагадался… Станет под ветер, распушится, подскочит, его порыв вздымает и кидает на соперника, тот кубарем…. А умник опять бежит на кочку, чтоб выше всех, и вновь налетает на того, кто под ветер ему. Всех валит, герой! Мы так в «царя» на сугробах играли. Н-да, где только курочки шлёндрают, глянули бы на ухаря… «О боже, какой мужчина» - по телевизору песню будут петь лет через тридцать.
Вдруг птицы шугнулись… В небе стало пусто, пора мне ноги размять.Поднимаюсь узнать, что за бугорок? Задернённый, ямки с пылью – это «ванночки» для купания, а в одном месте гнилушка виднеется. Дерево росло? Стой, откуда ему взяться – степь голимая. Копнул ножиком – точно, древесина трухлявая, отломилась, остаток глубже уходит. Достал «сапёрку», глубже взял… Догадка шибанула: уж не могилка ли с остатками креста?
Вхожу в рассуждение… Поселений ближе восьмидесяти км нет. Целину здесь не распахивали. Совхозов не строили, стал быть, погостов не может быть. Мусульмане погребают без дерева. Да и обломку по виду лет сто.
Получается – казак? Из христиан кому более ездить? Версия вполне. Тут, помнится, был путь со станиц Атбасарской, Акмолинской на Каркаралинскую. А ещё ходили караваны из Петропавловска на Иртышскую линию, по ней - до Кяхты, Семипалатинска, откуда в Кашгар, Китай. При казачьих конвоях.
Соображаю… Приболел служивый, схватило-скрутило в одночасье, барымтач с берданы ссадил, мало ли… Весёлое горе – казачья жизнь. Любое случается. Голову сложил, а - лето, жара, до дома как везти? Товарищи на месте и схоронили. На обратном пути, где лес нашли, крест прихватили, водрузили. Стоял, покуда не состарел, в час какой повалился под коршуном. Им только дай на возвышениях посидеть.
Крещусь на помин души… Возвращаюсь в ухоронку.
В линзах от полудня наблюдаю стайку. Видать, и у птичек место «намоленное». Опять турухтаны, по-нашенски – таратайки. До того шкодные, размером с куликов. Долгие ножки, клювы, статью схожи с болотной роднёй, а вот перо иное, совсем несбычное с бекасом или чибисом.
У турухтана вид шиковый, всяк петушок, когда в силах, собственным кафтанишком форсит. Ни с чьим не схожим. И ещё – воротник откладной, шалевый. В глазах рябит от разномасти… У кого жилетка голубенькая, крылышки срыжа, а по ним крапины чернявые. Воротник вороной, щёки близ клюва в жёлтых бугорках, над теменем ушки из красноватых перьев. Другой весь диконького (серого) цвета, или даже маренгового (тёмно серый, счерна), зато «жабо» и всё на голове – пенно-белое. Третий – наособь от прочих... Лапки тоже разные, то скрасна, то ссиня бывают.
Ярые бои, концерты и променады таратайки дадут на родимых гнездовьях, где-то в Заполярье, а мне показывают репетицию. Бойко шубуршится очередная ватажка голов на двадцать. Углядываю и самочек, они, как обычно, скромненькие, веснушчатого пера. Поодаль, приглядывают на заметку…
На току турухтан рьян и боек. Шею вытянет, пригнёт, растопурщится весь из себя, чтоб кафтанишко и всё прочее до последнего пёрышка выказать будущей жинке. Крылами работает вовсю, чиликает и носится по току, вспархивает, чем на тетерева схож. Кто попадётся на тропе страсти – в драку обязательно. Клювом, коготками норовит достать. Иной раз таратайки показывают фокус. Петушок столбит землицу носом подальше от себя, втыкается прям, а затем подтягивается на нём, обессилено тащится…. Вот как забирает родимого! Ни у кого не видел такой повадки. Силён! Не этим одним. Надо ещё знать, что летит птаха на русскую свою родину ажно из Южной Африки. Таких длинных путешествий не всякий орёл дюжит.
Как всё хорошее, мигом кончилась пара кургальджинских дней. Насмотрелся, наслушался, налюбовался. Напоследок, потому что покинул я те края. Стала до них целая прорва времени, вёрст и человеческой глупости. Не достать мне…
ТАТЬЯНИН ДЕНЬ
Сегодня Татьяне* Фёдоровне – 30 лет. Это мама моя. Её день, мамин. Вечером «сберутся». Из «суседей» - Пановы (Максимовы) Павел да Надежда, Павлатины (Савельевы) Иван (Однокрылый) да Марья, Попяткины (Вербицкие) Василий да Елизавета, Стешичевы (Егоровы) Михаил да Зоя.
Из родни – тятин брат младший, кум (крёстный моего младшего брата Саньки) Александр с женой кумой Марусей, крёстный мой Пётр Варфаломеич Савельев с крёстной Марусей и Кучмины (Кучма) Григорий (Сутунок)** и Клавдия.
В кути - тесно, Паниха с пасынком тащят ихний стол. Его паруют с нашим в горнице. Накрывают. Всё своё. Из магазинного – две бутылки «Московской». «Белая» - для торжества, навроде шампанского. «Ханжа» (хлебный самогон) – в зелёном чайнике литра на четыре. Забойное блюдо – две солидного размера кулебяки (мясных пирога), каждая на целый лист, на котором пекут хлеб.
Фронтовики почти все. С ними спокойней – в обиду не дадут. Ни Родину, ни детей – «токо растите и учитесь». Пал Маркыч – пехота, Иван Фёдорыч – десантник, Григорий Яковлич – танкист, дядя Санька – сапёр, тятя – гвардейский артиллерист.
У дяди Ивана нет руки, дядя Гриша безногий. Это – ерунда. «Зубами их рвать буду, ежли сунутся», - и я верю глазам с навек выжженными бровями в синих рубцах. А Павлатя одной правой кому хошь насуёт, не унести. Сам сено косит, дрова рубит-колет, дом «дёржит», корова, овечки, кобыла...
Одно плохо: семьи «гоняют» наши вояки, когда выпимши. Потом каются: Гитлер нервы снахратил, сука… Однако семьи привыкши, по себе знаю. Как белеют глаза у тяти, так мама Сашку на руки, я хватаю ремки, какие успею, и – ходу босиком. Прятаться у родни иль по соседям. Летом, днём – сойдёт, ночью и зимой по сугробам и морозу – хуже. Ладно, что праздники в колхозе «Урожай» не часты. Бегаем, но редко.
Праздничек - в разгаре.
Мы в горнице, за голландкой вертимся. Главное – в глаза не лезть, чтоб не турнули. Сценарий вечера известен. Теперь они маненько повоюют. До второго чайника. В слушателях у фронтовиков – по возрасту не воевавшие: Попятыч, Стешич, Варфалич. «Десант пленных не берёт», - зло втолковывает Павлатя. И то: куда с ними, на той стороне фронта?
Пан учит: «у «максима» прицел знать надоть, хошь по тулову бить – ставь планку на башку фрицев, на яйца наводишь – по коленкам очередь пойдёт».
Македон (д.Санька) «юнкерсов» вспоминает: «Он, сука, с трёх метров бомбу кидат, ровно картошку в лунку».
Дядя Гришка про своё: «Нас «фердинант» болванкой как ё…т, боезапас, какой остался, сработал, башня слетела на хер… Повезло, командир корпуса рядом оказался – распорядился, меня забрали, а то кровью бы сошёл… В санбате ору: ноги не трогайте! А там жэншына-врач: «каки ноги? где ты их видишь? нам тебя без ног собрать бы».
Тятя сотый раз декларирует: «Артиллерия – бог войны! Сам Сталин сказал!».
Гвардейца подначивают:«а Гитлер знашь чо сказывал? Моих, грит, зенитчиков и русских лётчиков надо кормить щикаладом! А русских зенитчиков и немецких лётчиков – соломой!». Гы-гы-гы…
«Мы - артиллерия прорыва РГК, зенитков и близко не было» - оправдывается тятя. Кажись, созрели, поднимаются покурить, то сё… После променада Пал Маркыч цапает «хромку» (гармошка такого лада), наяривает «подгорную», подпевает сипло, но приятно:
- Ты Подгорна, ты Подгорна – широкАя улица,
по тебе никто не ходит, ни петух, ни курица,
ежли курица пройдёт, то петух с ума сойдёт…
На дальнейшее духу не хватает и не надо. Дальше токо играй!
Подпол уже бумчит от дробота крепких пяток по половицам пола. Мы (я и братка, Панята – Шурка с Пашкой) устроились на печке, задёрнули занавеску, глядим, кто и на что горазд. Иные казаки тоже заходят в круг.
Взыграло ретивое у тяти, но его скоро тихомирят: садись, язва, загребаешь на всю куть, простора нету… Дак 185 см, вес под центнер… Ждём номеров. Тут забойщицами – Стешичева, Попятчиха и Манёка. То «намашкаратятся» (нарядятся в полушубки вывернутые, цыганками и т.д.), свёклой, сажей лица навозюрят, «постановку» изобразят.
Затихли гости, передых взяли минут на пяток, но не удалились, значит, пока рано до переодеваний. И тут взлетает голос, с вызовом дерзким, что мне всегда нравилось в той песне:
- Эх-да, в саду при долине, я розы рвала,
рвала и бросала под те ворота…
Встала с лавки Марья Васильевна, подбоченилась фертой. Её поддерживают подруги:
- Не смейся, казаче, что я сирота,
пришёл бы ты сватать, а я б не пошла!
Отэ-то нормально! Он прибыл, казак тот, с гонором, а она: ходи отсель, подумаешь, жених сыскался! Мы, правда, с пацанами розы покуда не видали, не росли они в аиртавских широтах вольным образом, но понимали и всецело одобряли поведение сиротки: знай наших, бляха-муха! С классовых позиций: сирота – значит, бедная…
А песня разгоняется, мизансцены захватывают компанию. Кроме Павлатихи, она из двоеданов-староверов ли чё ли… Вот и теперь потянула «шалю» на выход. Сам Павлатя – ноль внимания («в упор не вижу») на уход жены. Он, как единственный способный на мужское соло, целиком вовлечён. И «карахтер» у него само то: резкий, вспыльчивый… Песню не просто споют, а изображают. Выслушал вызов, духом не пал, отвечает за казака дядя Ваня игриво и хлёстко:
- Не бойси, дивчина, я сам не пойду,
поеду в Расею, там краше найду! – от высокого голоса жила взбухает на лбу певца.
Тоже по-нашему! Раньше времени нечего ей кочевряжиться, а то, вишь, повадилась, розы она рвёт да кидает под вороты…Цветки – надо полагать, редкие, у нас таких не сыскать, денег, поди, кучу стоют. А их об землю, в пыль да назём. Перебор!
Но гордость отказа мигом сплачивает женщин (сильны, сильны евины дочери супротив казаков, аюром восстали!) и они с некоторой злорадностью сообщают в другом куплете:
- Объехал Расею и все города,
но не нашёл краше, чем та сирота…
Да уж, не задалось у служивого чё-то, якри его… И Павлатя, и другие жалкуют: «И снова вернулся под те ворота». Женские голоса берут верх, но печально и вовсе без торжества. Выводят в конце песни непобедные слова о древней своей обиде на упущенное счастье:
- Выходит дивчина заплакынная,
по личику видно – просватынная!
Доездился, твою дивизию… Хотя оба хороши: пробросалась, девица… Это мы на печке реагируем. Полный облом!
Не, после такого финала надо выпить. Расстройство! Тятя и мама зазывают: айдате! Но гости в горницу не хотят (кабы не загулять!), тогда оттуда мигом выносятся грузди, мочёная костянка, рюмки, неизменный чайник. Пьют до дна, чтоб зла не оставлять. Потом ходят на двор. Сначала «девочки», потом «мальчики».
Приносят весть: на улице буран поднялся. Нам с Шуркой приятно, завтра в школу не тащиться. Сашке с Пашкой – бары бер: мелкота и так дома сидят! Взрослые опять по строгому настоянию мамы (не ели же ничего!) собираются в горнице. Варят пельмени. Нам разрешают вкусить на печке. Но как-то не в дугу после гостинцев, отбили аппетит мятные пряники да карамельки в «подушечках» и «колобках». Наелись как эти, с голодного краю, ажно мутит… Недаром Пал Маркыч, знакомый с «путями собшения», спросил, кивая на пустеющие прям на глазах кульки со сластью: «а гудок не слипнется?».
Створки в горницу закрываются, лампа в кути гасится, нам – отбой. Баушка Поля, стал быть, заночует у Кузьмовны, паняты – с нами. Замолкают братишки, липнут ресницы у нас с Шуркой под неясные говоры и смехи. Вот гости затянули «Над озером чаечка вьётся», она всё дальше и дальше слышится… Остатние звуки – вой в печной трубе да пристук неплотной вьюшки под ударами ветра.
* В Аиртавской, не знаю с каких пор и по каким причинам, наблюдался обычай. Несколько странный. Все мою маму звали Тоней, хотя в паспорте – Татьяна. Можно было всю жизнь звать совхозного шофёра Анатолием, Толей, а в документах он – Владимир. И это не единичные случаи. Понимаю, когда кого-то крестили Иисусом, то в быту да ещё и советском, имечко совсем не с руки, поэтому того дядьку звали Иваном. Но когда имена нормальные, зачем было менять? Мама смеялась: да пусть Тоней зовут, коли нравится…
** С д. Григорьем – история. Помню, приехали они, как Сашка только пошёл. Дядю через порог занесли, он и загремел колёсиками тачки по половицам. Едет человек без ног, сам ниже лавки, куда братку ужасом, будто ветром, занесло с пола. К парнишке руки протянул с сахарком для приветствия, а тот как заорёт, аж в ушах заложило. Испугался, кричал до заикания. Шум, колгота, тётка на Сутунка (означает обрезок кряжа) ругается: куды к дитю суёсси, ковды такой… Я рядом на лавке сидел, смотрю – он лицо жжёное шапкой закрыл, зубами скрипит. Шаркнул по рубцам, отнял прибор, в глазах слёз полно: вот оно как бывает, Валерка, а чё сделашь - жить надо! Не по-детски меня тогда передёрнуло…
ЛИЧЁЛИ
Сторона, где возрастал я, нехожалой продержалась лет двадцать после войны. Потом началось с мотоциклов и пионерских лагерей. Отсыпали грейдер. Озерко с лебяжьими гнёздами в камышках, с непугаными плёсами в лилиях и кувшинках, с берёзовой да смородиновой глухоманью на берегах сделалось доступным.
День пути по косульим тропам пешим гаком с блужданием по лесным мхам, папоротникам и костянике укоротился до получаса неторопкой машинной езды. Если, конечно, не остановят две-три неподдающиеся гатям мочажины, где техника тонула по осям, и на выручку требовался гусеничный трактор.
С того озерка временами наезжал в наш колхозный посёлок – дореволюционную станицу Аиртавскую Сибирского казачьего войска – немой Пален. Летом обитался в балагане у самого приплёска Аиртавчика – берендеева озерца нашего непуганого детства. Зимовал в Челкаре, а может в Лобанове – не упоминаю. Доставлял к нам в плетёном коробе брички справного карася с добавкой гладких линей. Рыбёха калиброванная, в женскую ладонь. В Аиртаве размер считался ходовым: само то на сковородку, ежели крупнее – теряется сласть, иной раз тиной отдаёт для кого-то вонькой…
Бодро помнится зажатая в кулаке баушкина мелочь, нашаренная ею в прискрынке, а ещё влажный дух поленовой ловитвы, сложенной на слой крапивы, а потом - бакырок живой бронзы, которую с передыхами, но хозяйски таранишь домой. Кормилец…
Молчание продавца, вид его задичалой кобылки укладывались в мальчишечьи представления о чём-то отстранённо-далёком от электричества и радио - столбы недавно шагнули по станице ошкуренным сосняком. Робостно было даже глянуть в бородатое лицо рыбака. Сыпнешь монетки в его ладонь: на все! Он молча отвесит безменом.
Бывало, являлся Пален с женой. Но отпускал товар сам. Проедут пару порядков на улице, остановятся, ждут покупателей. Потом дальше… Она редко вышагивала обочь, обычно сворачивала то к одним, то к другим дворам. После лесного молчания да ещё при муже, лишённом речи, тараторила без умолку.
- Мы таковские, от нас тожеть не назьмом пахнет, – слышалось бесперечь, - как все живём, хлеб жуём и не пеньку молимся… Кума Рая, да ты опеть чижолая, ли чё ли? Ну не язва… Займи Генку хоть на седмицу, а?
Рыбачья семья, как помнится, жила бездетной. Но казачке – байдюже! За беседами - смехи обоюдные, и прибаутки с прибавками не для нас, пацанов, и острастками шутя: а вы не слухайте, ишь, уши развесили, брысь отселя! Мы отбегали, но вальяжно. От женщин особой опасности не ждамши. С другой стороны, каждый из нас доподлинно знал, за какой надобностью петух курицу нагоняет. Поди, и у человеков также, какие там секреты?
Жену Палена звали «по-улишному» - Личёли. За приговорку, без которой она не обходилась в скорых речах. В слове том коренной сибирский житель подразумевал следующее содержание: или как? возможно ли? сам как считаешь? Ну и подобное что-нибудь по смыслу, к ситуации применительно.
Она вставляла приговорку почти в каждую фразу, для окончания. Знай, сыпалось: заснул, Пален, ли чё ли? хлебушка взять, ли чё ли? эй, тёта Маня, не видишь – текёт, в ведёрке дыра, сама не сображашь, ли чё ли?
Ну и схлопотала кликуху. Хотя – Катерина по имени. Тётя Катя, помню, лет за тридцать с чутком. С косами вокруг головы, с цветастым полушалком на шее и серыми, как утрешнее озеро, глазами. Была в ней живинка, что заставляла улыбнуться хоть раз…
Пален, кстати, тоже прозвище. Настоящее имя того человека я не знал или забыл – давно было. Ещё парнем, сказывали, уснул у костра крепко и сгубил полголовы. Мог бы насмерть, да кошма не дала огню взяться. На конском потнике устроился, устамши. Подпалился, стал Паленом.
Много тому лет отошло. Однажды побывал я по горькому случаю в родном посёлке, где давно не жил. Во вторник подгадал, на Радоницу.
Пасха в тот год поздняя выпадала, кабы не в мае. Лук в бору вовсю рвали. Его с яичками да в пирожки – первое летошное угощенье в тех краях. А так обычное к могилкам нанесли – паски, сдобу разную, печево, красные да жёлтые курьи дары, мясное. Разговелись ведь… Водку, чимиргес, «красное» – куда без них, поминки же.
Наголосились женщины по недавно почившим, наохались старушки, покряхтели казаки у свежих могилок, у старых светло повздыхали да и сели за столы в оградках или рядом. Каждая фамилия устроилась своим куренём, по родове. Тароватые накануне литовками травку смахнули в проходах – кошенина пролетьем напахивает, после ночного дождичка – грустным. Поминаем тех, кого нет теперь, хотя был ещё «в том годе», и тех, кто отошёл к небесным сотням давным-давно…
Тепло, солнышко вовсю. На выгоне – жаворонки. Сверху журчат обложными трелями, от околицы – скворцы своё наддают. Печальный чибис спрашивает у припоздалых путников за могильной оградой: чьи вы? Где-то курица снеслась, кудахчет так, ровно на золотое сподобилась. Своё берут природа и время. Им что…
А здесь, за околицей, среди пирамидок, крестов да редких памятников - светлый день, тихая скорбь, застарелая боль, никак не ставшая привычной.
Жизнь – она не только «способ существования белковых тел», как в умных книгах определяется, она шире и глубже. Хотя бы по чувствам, которые грех препарировать. Конечно, сыт да пьян, да нос в табаке – тоже способ. И что? А небо, а тучка над озером, а сопки в далёкой синеве? А час такой, как сегодня? Оно что, лишнее всё наподряд?
Мы ведь – люди! Живые сошлись по зову памяти и обычая, надо им посидеть у «отеческих гробов», понять, что каждый - не семечко сорное, а ветка от корней, которые вот тут лежат, в земле родимой, не шибко и глыбко…
Помянув двуедино, курени помалу редеют, расходятся. Старики – к дому. Помоложе – кучкуются по своему. Каждый здесь друг дружку с соплей знает. Там - сваты, тут - кумовья, а здесь - соседи. Чужаков нет, все свои. Опять поминаем. Надо. По-казачьи, гуртом, обо всех, кого память вместила…
С провожатым и я двинулся по погосту, идём тихонько. Давно не был, а Николай в Аиртаве безвыездно, будто «мотню гвоздями прибили», шуткует про себя. Прикипел, однако. Читаем таблички, надписи, встречаются без ничего, тогда спрашиваю, Кучма отвечает. Попутно узнаю о причинах, когда молодых смерть забрала.
Этот на мотоцикле разбился. Этот себя порешил. Девушка – рак… Кто – сверстники мои, некоторые – в племянники годятся, жить да жить, а они успокоились. Поровну, вижу, прибирает косая – в годах и не очень. Вроде не война, а сколько молодых сиреней, черёмух и клёнов. Расти не поспевают, а уже новые саженцы. Дай срок, взметнётся свежая роща на месте, где людей закапывают. Парадоксы беглого бытия…
У одной могилки гляжу: никак приезжая схоронена?
- Ну ты даёшь, – удивляется Романыч, - тёть Катя, Личёли. Забыл? Она же аиртавская.
Забудешь… Давно уж трамбует меня сутолока городская. Лет пятнадцать, как отчий дом оставил. Где та тишина и неспешность прежних годков, людей и лесов? Сгинуло. Скрылось. Пропало. Как серые глаза, милая приговорка и смех женщины, упокоившейся под схилённым крестом, замытом многими дождями и снегами, с белесой пометой неясыти. А ведь сколько света лучилось, как радостно проявлялась суть человечья в её искренней натуре. Припевала: эх, Ванюша, нам ли быть в печали. И вот… Трава степная, цветки диких ягод на грустное воспоминание о бывшем счастье. Неповторимом и утраченном навсегда…
Ответил бы кто: отчего так всё у нас? Непрочно, ненадолго, торопливо, легко на разлуку. Даже вечную…
ДАЙ НАЛЮБОВАТЬСЯ…
С восходной стороны озерка, прямо, почитай, к бережку его, летними долгими днями набредали жаркие сосны. Здесь местность повыше, чисто от песка, светло и солнечно, запашисто настоен воздух смолой и хвоей. Не надышаться, не наглядеться…
А вот напротив, то есть, на закатной стороне, - сумрачно и тесно от прохладного березняка и осинника, сыро от урёмных мочажин в таволожьих, вербяных и смородиновых кустах без пролазу. Там – сырая низина, оттого подкатывали к воде зелёные и пахучие валы вольного травостоя. Тоже есть на что глянуть…
Средь буйной поросли сильно и пряно давали о себе знать схожие с казачьими шашками листья аира, который будто бы и дал прозвание двум соседним озёрам - Малому (Аиртавчику, то есть) и Большому Аиртаву верстах в десяти отсель. Кое-кто из станичных хохлов суеверно, по привычке родчего Старобелья, устилал, сказывали, тем аиром полы в домах. Стойкий запах травы (вместо ладана) держался неделями, запугивая нечисть, наманивая добро. Веровали…
В прибрежной зелёной кипени углядывались шишечки стрелолиста с мягонькими колючками. Изо всех сил тянул кверху свои красенькие головки дикий клевер, изрядно битый подмаренником и запутанный вязелью с алыми огоньками цветиков, похожих на присевшую бабочку.
Там и сям отбивали себе место одиночные, могутные лопухи с престрашными сковородками мясистых листьев. Обилья и злости репьёв страшились даже лоси. Косулей и зайцев вовсе не заманить сюда, к сухой траве по колено вокруг стражистых кустов, даже в зимний осиновый пост. Не загнать даже лютому волку. Набьётся колючек в шубы – зверям дороже сытости обойдутся колтуны на шкурах, а в стужу добъёт мороз.
За подлеском, через деляны густой череды, средь первых тянутых берёзок отыскивались пУчки. В пролетье их не одревесневшие стебли, как и стебли рогоза, сочные корни лопухов щли на прикорм отчаянных путников. С добавками иных «салатов» из кукушкиных слёзок, юной крапивы, цветущих шишечек сосны, берёзовых «огуречиков», кислянок, пряных корней солодки и каменного зверобоя - да мало ли чего находил сорочий глаз подрастающего сибирца в отчем крае…
На узкой полосе земляного приплёска, сбирались вздеться невзрачными колючими соцветиями кудельки польскОй мяты, на шагу готовой окурить душным ароматом. Подалее плавали в воде плотики водокраса с цветками-недотрогами. Их белые, тонюшечьи лепестки с красноватенькой серёдушкой, едва сорванные, тут же и вяли. Изрядными куртинами обжила Аиртавчик водяная горчица, предовольно выкидывающая вверх розовые метёлки рясного цвета.
Ближе к серёдке озерца на тихой глади нежились листья купавок, жёлтых кувшинок, словно окаймляющих настоящее чудо этого лесного уголка – белоснежных, царственных лилий. Они лебедями обжили плёсы, иные, осмелев, продвигались к центру, на ширь, но потом, застигнутые шквалом прорвавшегося из-за сопок ветра, гибли на волнах. Как и всё сорванное с корней в этой жизни вокруг…
По южному и северному окоёму озера пологую линию его прибрежных подзолов пронзали весной острые пики молодого рогоза, маралок, камыша. К июлю зелень отрастала и мощной шумящей стеной огораживала почти весь, кроме верхней песчано-боровой части, берег Аиртавчика.
Дорога от станицы подходила аккурат к низкой части, упиралась в берег почти впритык и двоилась: на левую (челкарскую) и правую (лобановскую) руки, в объезд-обход озерка. Застал его берендеевым царством, без пионерских лагерей, с единственным балаганом, где прозябал рыбак – дед Пален. Мне, парнишке, почудилось тогда: под стать месту диковатый бородач-молчун, а на утлом чёлне с мережкой в руках и вовсе сказочный. Так и ждалось, что вынет сейчас не линя иль карася из ячеи, а ту самую золотую рыбку. Не вынул…
…Краса ненаглядная, до жилки своя… Зачем пробегАл второпях, спешил мимо? Ведь давались дни и годы налюбоваться дивом, тогда нетронутым и беспредельно твоим. Зачем бессонными ночами хочу вернуться в те миги и места? Кого теперь просить о возвратах и потерянном счастье? Господи, отчего всё так не прибыльно и быстро…
СТЕПЬ И МОРЕ
- Батя, а какое оно, море?
- Довезут, сынок, до места узнаешь.
- И всё же?
- Ну, примерно как степь наша – ни конца, значит, ни края.
Эшелон простучал всю страну. Была учебная рота на острове Русский. Качала парня крутая океанская волна. На третьем году неблизкая синь легла в глаза, плечи просторно развернули фламандку, стрижами пластались оранжевые с черным – огонь и дым! – косицы гвардейского экипажа вокруг крепко посаженной головы.
А потом случились тяжёлые дни урагана «Катрин». Исполняя приказ, крейсер не ушёл штормовать в открытое море. Был лихой десант добровольцев на разгромленный цунами берег с посёлком рыбзавода дружественной страны, был страшный удар волны-убийцы…
Корабль выстоял. Он бережно подставил валкий борт и шторм-трапы для усталого десанта и принял его до последнего матроса. А потом ушёл в океан, гневно расшвыривая уже мертвеющую зыбь. И сразу дали ток в операционную, в штаб отряда полетело радио: запрашиваю опытных хирургов, кровь.
…Он открыл глаза, увидел обоих. Отцовская звезда Героя Труда и звезда Героя Советского Союза на груди контр-адмирала разом качнулись навстречу его взгляду.
- Как там у вас, отец?
- Приедешь, сынок, сам глянешь.
- А степь? Как море?
- Точно, сын, ни конца, ни края…
УПАЛ И УПАЛ
Душевно сидим. На дворе – кануны Новогодья. В доме тепло. Тятя, братка меньшой и я, гость из Кокчетава. На субботу, в баньку попариться приехамши. Мама придёт попозже, как дома управится. У нас литр «Экстры», уезжать мне завтра, расслабились. Людмила, сноха, варит пелемени. Слыхать, как они мёрзло гремят из холщового мешочка в кастрюлю с кипятком. Сейчас такой духман хлынет…
Мы чинно разминаемся под грузди с пелюстками. Крякнув, Николай Андреевич обращает внимание сыновей на несомненные достоинства напитка редкостным комплиментом: не хужее ранешной «белоголовки»! (водка «Московская» с картонной пробочкой, залитой белым сургучом).
Никто нам не перечит, ибо вечер субботы – пора дозволительная и ещё Суворовым сказано, а тятей неоднократно заповедано: опосля бани портянки продай, но стопку выпей! А тут за столом – два артиллериста, сапёр. Обычаи чтим. Они, поди, как и уставы, кровью писаны. Игорёк, племяш, стоит на стуле у окошка, в пятно оттаявшее улицу наблюдает. И вдруг кричит:
- Есть! Ёбн…ся!
- Кто? – спрашиваем в один голос с браткой.
- Дяя Миська! Он сёл, сёл и…, - вдруг запнувшись, племяш резко сбавляет громкость, на шляпку гвоздя в полу внимательно уставился.
Видим сами в окошке. На улице хмарно, тащит позёмку, в сугробе фигуру в партере раскорячило. Ежли не встанет, надо будет выйти, на шасси ставить. И тут до нас доходит, чего парнишка выкрикнул, давимся от смеха, отэ-то выдал! А Людмила уже рядом:
- Сынок, а ты как сказал сейчас, а? – пока ещё вежливо переспросила.
- Ну…упал…там, - зыркает по обоям смородинками глазёнок казачок лет пяти. На мордашке проблему изображает. Дескать, в чём дело, мама, не догоню? Отец вон, дядя убедились, что не вру, правду сказал… Смещает акценты малец, ох и дошлый!
- Не, ты повтори, как сказал первый раз. Есть! А дальше какое слово было? – ласково допытывается мать.
Но парень момент прочухал окончательно. Закрылся. Теперь никто не заставит признаться. Порода такая. Знаю.
- А что случилось, Люд? – кидаюсь на выручку младой крови.
Сноха на ухо шепчет брату продолжение реплики. Санька делает изумлённый вид: да ну?! На меня машет: потом скажу. Впрочем, какие тайны? У нас же тятя рядом – транслирует по громкой связи глагол, только что звучно и по делу использованный внуком. Игорь на деда глянул исподлобья и – боком из горницы: вы тут, дескать, повспоминайте, а мне - недосуг, делов куча…
Тятя со снохой открыли педагогический диспут: вредно или не вредно ребёнку оперировать подобными выражениями. Мы с браткой демонстрируем нейтралитет, на цыпках валим из горницы покурить у плиты. Заодно просмеяться.
Интересно! Меня зовёт дядя Варева. Валера – не по силам ему. А матерок скользнул без запинки. С прочувственным смыслом. Азартно. Эмоции помогли? Мишку, видимо, он «вёл» заинтересованно, не хуже авиадиспетчера следил за ныряющей глиссадой, пока та не уткнулась в перемёт. Тогда и воскликнул на тот момент подходящее. Натура выдохнула! Тут пелемени закипели, сноха нас турнула, чтоб не толклись на кухне под боком. Эпизод забылся, а сегодня вспомнилось…
УРОК ИСТОРИИ.
Давно это было, при развитом социализме. Партия и правительство озаботились здоровым питанием для советских людей. В магазинах батоны появились. Из отрубей. Диетические, говорят. Прикупил на пробу, к обеду нарезал. Детишки в очередь жуют, да и нам с женой по вкусу. Лишь мама не берёт. Я – её: попробуй, дескать… Она помолчала, потом говорит: ешьте вы, детки, я такого хлебушка в войну наелась… У самой глаза от слёз блестят.
Вот говорим иногда: ой, да когда это было! А оно-то – недалёко вовсе, наша история. Бывает, никаких лекций не требуется. Поймёшь, и мороз по коже от глубокого смысла трёх-четырёх слов. Жаль лишь, что свидетели уходят. Вот и мамы давно уже нет…
НИКАК НЕ УСПОКОЮСЬ…
На улице сегодня – гляжу, пацанёнок играет пером. Журавля-красавки. Интересуюсь: откуда? С гордостью: папка с дядей Димой большую птицу на озере стрелили.
Ну, что вот скажешь, что сделаешь? Зачем?!
Мы росли не ангелами, однако на лебедя, ласточку, журавля ствол навести – за это свои же ребятки морду набьют. Без учителей и родителей. Да и в голову не приходило. Нельзя! Грех!
ЖУРАВЛИ, Николай Заболоцкий, 1973 г.
Луч огня ударил в сердце птичье,
Быстрый пламень вспыхнул и погас,
И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.
Два крыла, как два огромных горя,
Обняли холодную волну,
И, рыданью горестному вторя,
Журавли рванулись в вышину.
Только там, где движутся светила,
В искупленье собственного зла
Им природа снова возвратила
То, что смерть с собою унесла:
Гордый дух, высокое стремленье,
Волю непреклонную к борьбе, -
Всё, что от былого поколенья
Переходит, молодость, к тебе.
А вожак в рубашке из металла
Погружался медленно на дно,
И заря над ним образовала
Золотого зарева пятно.
Вы уж простите, всё это, отчаяние и страх мой. Не за себя! И стих, возможно, - дело сугубо личное для сентиментального дяденьки в годах. И место такой писанине в блокнотике для дневниковых записей... Хотя кто знает? Может и к месту, может и не совсем личное…
ВЕДУНЫ
Одну часть затрону – знахари. В Аиртавской станице о них, независимо от пола, поминали многозначительно, с таинственным понижением голоса по громкости и дисканту: энта (имярек)? она – у, «знает»… Мальцом со стороны внимаешь интонациям взрослых – сквозняк меж лопаток. Маракуешь умишком: чего «знает», об чём ведает? нешто колдуны?
Дед Ендовика (в «старо время» казак сибирской полусотни гвардейского полка) со скотом и птицей управлялся «суседям» на оторопь. По определению Сучьего Хвоста (первый аиртавский бич откуда-то из России): «военный дед, зуб даю»…Хотя обходительный, ласков до детвы и женщин, грамота в речах сквозит…
Но! Куплял, скажем, деда Петя нетель ли, корову – животина тем же вечером без налыгача к нему на двор со стада шагаёт. Как миленькая! Мимо родчего дома, на пригончик, где выросла, дажеть рогами не поведет. Прежняя хозяйка от ревности - в слёзы: я ли тебя не привечала, Вербочка? Дед перестренет (на пути к магазину жил): ты, Дуня, здря НАШУ коровку не забижай, она таперча вам со всех боков ЧУЖА, созналА? ну, ступай с Богом!
Евдокея, захолодев от веских ударений в словах (дедушко их как бы в лоб забивал, не мигая прицелом глаз), припускает едва не рысью, с неделю другим проулком в лавку крадётся, лишь бы деда обойтить. Не украла, а чё-то стыдно…
С птицей у Ендовики другие приёмы. Гусят, цыплят, утят до единого скрозь ступицу тележного колеса баба Катя проталкивала, перед первым выпуском на улицу, под строгим призором старого гвардейца. Осенью у людей гуси по полям да прудам вольные делались, домой если ночевать сберутся, то – лётом, с криком заполошным, провода радио и электричества рвут, расшибаются. Лисы, волки, собаки (двуногих включая) табунки изрядно редят. У Ендовицкого деды Пети их будто на шнурке вечером с пруда ведут. Сероплёких держал (белые, с серыми крыльями). Гусихи, молодые, гусак назади. Строем, в колонну по одному. Ещё бы под чибизгу (дудка из ивового прута) – так хоть билеты продавать можно, чем не цирк? Дед воротчики откроет, пересчитает: закрывай, мать, ночевать будем… Это как? А – так: «знает»! Знахарь!
Теперь – о личном. У Саньки, братки младшего, пристал лишай на лицо. Что ни делали…Росой с оконных стёкол мочили, тёплые конские «яблоки» прикладывали…Не считая вонючих донельзя мазей от врачицы (фельдшера аиртавского) Анны Васильевны. С малого пятнышка болячка за месяц до двошки разрослась. Особо не беспокоит навроде, но – на лице же! Когда врачица стала насылать в район, там, дескать, лишай вырежут либо скальпелем обцарапают, чтоб не рос – тута край! Надоть к Хомовне!
Баушка та жила за яром, третьей избой от углового пятистенка. Ага, собрались, значит, втроём: мама, Санька само собой, и я увязался. Хомовна глянула ранку, в прискрынке шкапчика порылась, к божнице отошла, с мамой тихонько об чём-то, крестятся….Мы с Санькой каральки уминаем – угощеньице, о своём шебуршим. Тут и домой пора. Даёт маме кулёчек и бумажку: присыпай вавку перед закатом, а прежде – молитовку прочитай… Дома я, конешно, нос в кулёчек засунул – мел в порошке, обнаковенный, на язык брал. Бумажку мама припрятала, да и не искал шибко. С неделю попудрили – исчезла болячка без следа! Есть вопросы?
Ещё раз ходили к Хомовне, когда появился другой братик, младенец, кричал сутками. По домашнему лечили, как водится, потом врачица колола, в больнице он волдырями пошёл, выписали. Хуже и хуже. Последняя надёжа - Хомовна. Праздник какой-то намечался, канун, кабы не Рожества…Баушка стряпалась, когда взошли, сдобой пахнет, кулагой, житом проросшим для кутьи. Опосля улицы с морозякой да сиверком навстречу – у печи уютно, ровно в сказке. Мама распеленала, Хомовна, вижу, плечами навроде обвяла, когда глянула: ты, Тоня, сядь покель на лавку, я щас…
Сама чашку берёт, молока (кажись) влила, яичко, помню, сырое взболтала и какие-то крошки кинула сверху. Отруби, ли чё ли. Подглядываю аккуратно из-за спины её, мама качает братика. Смотрю, а крупинки те плавали, плавали и в крестик выстроились. С перекладинкой, ей-бо! Которы на могилках стоят. Мама встала: ну что там? А баушка рукой по краю чашки – стук, мама смотрит – а уже нету картинки.
- Ой, сёдни мутно мне, застит, на неделе зайдёшь…
- Не томи, бабунь, скажи хоть – плохо? – не сдержалась мама, плачет.
Не призналась Хомовна и я смолчал. Мамку жалко… Братик в дни помер.
И, наконец, совсем личный опыт. С армии пришёл, май-месяц блажит, сирень, ветрянки, талы цветом бузуют. У пролетья ведь под каждым кустом если не стол, так постеля… С полгода казаковал, аж плетни трещали. А к осени насели ячмени. В ноготь, здоровущие. Один сходит, другой мостится, а то и парами. Света белого не вижу в сурьёзном смысле. В клуб через силу соберёшься – там каждый с дулей к глазам лезет. Им – смех, ржут, а мне? Главно – ничё не помогает! Всё пил, и мазал чем ни советовали, тёр золотом, готов кукарекать, гавкать лишь бы… Не, видать в район пора, врачам сдаваться. Иван Заруцкий, старший товарищ боевой, как-то заворачивает в проулок, не в сторону дома.
- Далёко наладился? – стонаю раздраженно, домой бы скорей, зубами к стенке.
- Сиди вонэнто, - дерзит шофёр обычно спокойный. Видать, на чё то решился неподатно.
Тормозит возле бабушки Катерины. Её неважно знал, жила - домик к озеру по улице. Матюгнулся на Яковлича, он ни в какую: десант – в воду! А, где мы не пропадали…
За порогом поздоровкался, доложил чьих буду, с чем явился. Усадила на табуретку, смотрит: долго терпел? Помалкиваю, а в голове: что терпел – дурак, теперь, вижу, другой раз – дурак. Ай-яй-ай…Комсомолец, за боевое разминирование медаль имеется, средне-техническое образование и – к бабке припёрся. Срамота! Дом терпимости в ленинской комнате, как называл подобные жизненные парадоксы командир учебной роты майор Погодин в школе сержантов, где служил.
У баушки рука лёгонькая, пёрышком на голову опустилась. Не стала она об косяк биться, в трубу вылетать, в лебедя или жабу оборачиваться. Одно сказала: не шевельси… Шепчет, не разберу, наговор ли, зарок какой…Щепоткой ячмени с глаз как бы снимает, за меня отбрасывает, поплёвывает вослед, ровно подсолнушки лущит. Сижу, а самого смех разбирает – спасу нет. Токо что неудобно перед старым человеком, а так бы рванул с энтой хрени. Сдюжил, откланиваюсь. Шуткую: второй сеанс когда? Забудь таперь – отвечает авторитетно.
И ведь сбылось! По сей день (тьфу-тьфу) не чесалось! Сто процентов гарантии у старушки вышло! Вот что это, а? Нет объяснения, хотя в жизни довелось приватно общаться с докторами всяческих наук и даже с парой-тройкой академиков. Когда видим удивительный результат, говорим: во! как бабка отшептала!
Н-да, большую силу «знали» наши милые старушки, Царствие им Небесное. На моей памяти (1950-60-е годы) в станице проживало их несколько. Разной специализации. И по «калибру» различались, кто сильней «знал», кто послабже. Одни с травами лечили, другие только словом…Их услуг стеснялись будто, терпели до края, но когда припирало – бежали к баушкам. Жаль, почти всё и ушло с ними.
МИО, МОЙ МИО…
Издалека-долго всматриваюсь в мальчишку, бредущего по ромашкам, ему в пояс. Там, далеко-далеко, где низкое солнце с пыльным закатом. Где тянет полынью и тишина баюнит гулкий бой перепелов в пшенице перед сопкой. Вижу: мальчишка расстроен, отчаяние ломает выцветшие бровки, слышатся редкие всхлипы, когда невмочь…
Хочется утешить, несмело шепчу: брось тревожиться, эй! Взбучка из-за пропащей коровёшки, которую вечером не встретил из стада, – небольшая твоя кручинушка. Найдётся, подоят, делов то...
Другой раз смотрю на парнишку. Подрос, стоит где-то на тракте, у магазина. Тут же – подобие автобусной остановки, бричка рядом, люди, колгота. Вроде прощаются… И он отрывисто машет вослед отъезжей телеге. Сам, видать, поедет в другую от дома сторону. Один. На долгих три с лишком года с нечастыми побывками на праздники. Тревожится, крепится однако…
Хочу объяснить, что не попутного возницу проводил он, не ему прощально махнул рукой. Это ты, мой милый, расстался с детством, с привычным укладом. Отныне солоней пойдёт. Не случайно кошки скребут… Ободряю, шепчу ему снова: не горюй, и это вполугоря, не сильно большая потеря.
Плохо вижу сержанта-сапёра - расчёт разметало старой немецкой бомбой по холодному волжскому песку. В госпитале пытаюсь бережно держать его забинтованную, как кукла, и гудящую от взрыва голову. Мне бы охладить забитые песком глаза, омыть иссечённое лицо за толстым слоем марли. Наверное, белая ткань изнутри кажется ему то красной, то чёрной, но всегда страшной пеленой - тюрьмой света. Как подарить сержантику проблеск надежды, хоть тоненький лучик. Долгой ночью пытаюсь склониться к его подушке, прошептать в окровавленные перепонки: крепись, и это ещё не беда, родной…
Могучий ЯК, по-курячьи свесив шасси, нарезал круги над рекой. Второй, третий… В салоне догадались: выжигает горючее, на борту ЧП, сейчас грохнемся… Сосед протянул стаканчик водки: давай-ка, земляк, явился черёд, минут пять жить осталось. Но я возражаю: не факт. Мне-то известно: передняя стойка выдюжит и не даст пропороть брюхо самолёту, размазать пассажиров по бетонке. Настаиваю: обойдётся и на сей раз. Не гроза это, брат, а лишь отдалённый рокот тревожных зарниц, поживёшь ещё…
…Отодвигаю альбом, сержусь на себя. К чему разглядывать фотокарточки, бередить прошлое? Чтобы потом ворочаться с полночи и хлебать сердечное?
Мне жаль того мальчика? Наверное. Ему и впрямь досталось. И там, в детстве, и вообще. Но – не одно сочувствие межит глаза и хмурит лоб. Что же? Отчего минувшее наваливается, а не прилетает лёгким облачком, много печалит и редко веселит? Отчего память не шибко светла и порою достаёт так, что берёт на разрыв измотанные нервы? Не потому ли, что память – это всегда потеря?
Пусть дней случилось много отчаянных мало беспечных, но лишь мне, с высоты теперешнего благополучия и времён, в общем-то успокоенных, понятно и ясно: главное прожито. Было - и пропало. Вот в чём дело!
В том, что мне нечего сказать мальчику. Ни успокоить, ни ободрить. Прожитое не нуждается в советах, а сочувствие иногда коробит. Лучше промолчать. Кончается пора, тускнеет будущее и грядёт час без печалей и радостей. Полновесное – всё! И что тут скажешь? О чём толковать? Не хочется врать. И нечего ответить на сокрушающее: «приплыли». Принимаю как есть… Хожу по комнате. Грустно. В голове продолжает вертеться дурацкая фраза-соболезнование: «мио, мой, мио». Ни к селу, ни к городу, а прицепилась, не отстаёт. Отворачиваюсь от зеркала, иду к столу: у меня - именины, День мученика и страстотерпца Валерия.
КОРРИДА
История подлинная, из 70-х годов прошлого столетия. Вывод: казачество проявляет себя везде и хоть когда при условии: если есть добрая закваска. Это - в назидание молодым.
…Советская туристическая группа прибыла в Испанию. Среди прочих - первый секретарь одного из придонских райкомов КПСС Волгоградской области по фамилии Старычев*. Кстати, из того района, откуда родом Емельян Пугачев, Степан Разин, известные буяны. На земле Сервантеса и Гойи встречали здорово. А как без корриды? Естественно, устроили. Антураж красочный. Арена, ярусы, ложи битком, публика пылкая. Шествие участников – матадоры со своими каудрильями (командами), альгвасили (по-нашенски сказать: помощники тореро), тут же - пикадоры пеши и верхом. С бандерильями в лентах, пиками, бунчуками и вымпелами, в плащах (капотэ называются) разноцветных.
Музыка бравурная, краски глаза скрадывают, ярчайшее зрелище, а то ж ещё как - Барселона! Наши примечают: н-да, загнивает капитализм, последняя стадия, но как-то красиво, зараза… Тут гид объясняет ритуал, что к чему на корриде. Перевёл и объявление из динамиков: кто из публики выйдет против быка – ящик шампанского от мэра города и президента арены.
Погодя, мишура опадать стала, народ успокаивается перед главным зрелищем и тут – пожалте бриться! Возглас по-русски: есть охотник против быка, дайте спробовать! Это – Старычев заявляет. Без спросу, без согласований! Из группы шикают: сдурел?! «Турист» в сером костюме, (ну, из КГБ - конторы глыбкого бурения который), сам серым сделался, в рукав вцепился: куда? сидеть! о, ёптыть… Старычев вдавил его в кресло: да погодь ты…
Уже и в микрофон смельчака представляют: совьетико туристо, донской казак Иван. (Не будешь же партработником представляться, аполитично). Короче, нету ходов назад. Удивлённые хлопки, шум, презрительные свистки... О, русский! русский! Аванте, компаньеро, (вперёд, товарищ дорогой), захотел опозориться - вот тебе верный шанс, хлебай гуано полной ложкой. Дополнительный цирк, короче, клоун бесплатно, впридачу к купленным билетам!
А Старычев по проходу на арену, к центру круга спускается, камадрилья за барьеры попрыгала с бровями на затылке от удивления: первый случай за карьеру, чтобы зритель выходил! Русо пиджак снял, рубашку закатал, (нейлоновая, белая, ёлы палы, знай нашенских!), торопит: быка давайте! чё тянуть?
Ну вот и бык… Судя по стати – на пятой траве (5 лет), мурый (чёрно-красный), за четыре пятьсот явно (более 4,5 ц), рога вразлёт приличные – шустрый зараза. Скачет яро, зыркает туда-сюда, песок или опилки в смеси с-под копыт веером…Человека заметил, тот крикнул, руками подзывает. Ну и попёр бугай на ту глупую и жалкую фигуру. Навроде ЗИЛа гружёного с прицепом разогнался.
Публика охнула. Сейчас наддаст рогами, взлетит смельчак (пьяный, поди, как все русские!) кучей неживого тряпья и грохнется. Зажмурились…
Оттого и не увидели, не поняли случившегося. Тишина… Глаза открыли - куда «автопоезд» делся? Внизу человек с колена встал, штанину отряхивает, бык рядом лежит, хвост откинул, задней ногой слабо дрыгает. Только старый пикадор оценил, как умело и жёстко встретил быка тот русский… Мгновенный захват рога и морды, торможение с приседанием на колено и сильное, резкое скручивание бычьей башки вниз и вбок. Будто услышал ещё сырой хруст сломанных позвонков в могучей шее да слабый удивлённо-телячий мык. По инерции тушу махом откинуло в сторону от борозды, дёрнулся судорогой – баста, готов!
Коллективный столбняк: это что сейчас было? В звучном безмолвие замер цирк. Лишь на арене слышится одинокий голос. Это русский разводит руками, навроде рефери в ринге, объясняет служителям: аут, амиго, чё стали? у меня и крупнее не подымались… оттаскивайте пока тёплый… давай-давай, хватит на говяду пялиться.
Голос звучал слишком буднично. Он диссонировал с трепетным замиранием публики, пребывающей в ошеломляющем и даже благоговейном восторге. Люди воочию видели, их сородич плоть от плоти, поставил на место царствующее доселе могучее животное. Как истинный царь природы. Непринуждённо и легко.
Бык добычей лежал в ногах человека! Но ярусы молчали, не веря. Такого не должно быть! Но геройство случилось! Наконец, сверху, в ложе, послышался смех дамы, с истеричным подвизгом, и он словно прорвал плотину немого изумления.
Вот тут началось! Все на ногах, повскакивали как один, орут, восхищённый свист, аж в ушах закладывает… Скандируют оглушительно: эль русо нумеро уно! Хрен поймёшь, а это оказывается (русский – номер один!) - высшее признание для тореро!
Старычев к своим двинулся. Тем же путём, что спускался, но уже героем! Его треплют в проходе, тискают. От испанок – сплошное фламенко, блин. Взоры газосваркой полыхают… Мачо, едрит твою налево! «Серый» и все наши на выручку попёрли. Но придержались вдруг. Поднялась с места знатный хлобкороб из Ферганы. Встала, как выросла, кругом губы закусили от зависти.
- Маладес! Вай, маладес, – член советской делегации Турсуной**, выступала навстречу, и людей захватывала проникновенная драматургия момента. В самом деле, есть миги в истории, когда мужчину должна встречать женщина. Никто другой. Никто!
- Джигит! – высокой грудью выдыхала Турсуной, мерцая очами и звездой Героя Социалистического Труда.
Наша делегация разом поняла, что её хлопок никогда не использовался для пошива бытовой хрени. Каждая коробочка из рук этой великолепной дочери Востока могла перерабатываться советской промышленностью только на порох. Им срывались тяжкие люки ракетных шахт, он выталкивал могутные брёвна стратегических зарядов и устойчиво держал до включения маршевых двигунов. Страшная красотой и страстная сила!
Шла Турсуной, в зрелости своей несравненна! Словно пэри явилась из миражей Азии. Из мест и веков, где над чинарами висят спелые дыни лун, где ишаками вопят старые обманутые мужья, где в кустах благоухающих роз (верь Низами!) захлёбывается от любви булбул (соловей) и ему вторит истекающий нежностью одинокий дутар!
- Меджнун!*** – сказала Турсуной перед тем, как влепить донскому казаку жгучий и быстрый, как удар эфы, поцелуй, - маладес! пусть знают! камунис!
Конечно, женщина в СССР способна подняться до небес, но когда её на мирУ возвышает отважным поступком герой мужчина, тогда – охо-хо. Да, коррида лицезрела Лейли из современного эпоса! Блистающую гордостью за мужчину, за весь советский народ, за Фергану и Воронеж, аул Мектеб и город Москву, за свою страну.
Мгновенье они стояли близко. Турсуной и Старычев. Испанки пожухли. Они (ошибочно) решили, что героя встретила его пассия. Они знали, (а это верно), что от женщин с такой сумасшедшей копной волос, с такими бессонными линиями бёдер налево не ходят…
- Айда, мой господин, - шутила она и вела героя до места в ряду. Усадила, светясь очами. Смотри, Европа! И цирк оценил бенефис страны Советов - арена взорвалась новым шквалом рукоплесканий, восторженных криков.
Ведь мы, люди, везде в основном – хорошие. Что у нас. Что у них. И настоящее, не ложное и ханжеское, быстро достигает чутких и добрых, в принципе, сердец. Искренние, настоящие чувства зрители пережили только что.
Едва уселись, тут Старычеву большой кулёк под овации подносят, глянули – там уши и хвост быка. Это зачем? Холодец варить либо как? Испанцы объяснили: данный набор субпродуктов - это особо-ценные призы победителю от президента арены! Редко тореро одно ухо или хвост по отдельности заслуживают, а тут – полный бант, три в един мах, ровно георгиевскому кавалеру! Прям смешно сделалось… Старычев вежливо намекает, показательно воротник рубашки поправляя: шампанского ящик где? Принесли. Картонный, на четыре всего бутылки. Ладно, с худой овечки, то бишь, бычка…
Назавтра газеты капстран взорвались заголовками: русский казак (набрано кириллицей) убил испанского быка! смертельные руки Москвы – кто следующий? Ну и т.п. «Серый» понял, что уйдет на пенсию младшим лейтенантом, если сразу не попрут. Из генконсульства втык получили, на удивление вялый. Вслед за шампанским и турпоездка быстро кончилась, теперь дома что?
А дома – бюро Волгоградского обкома партии. Огласили вопрос, быкобой за столиком «казнённых» личной кары ждёт, орготдел зачитывает справку, нудно и долго.
- Хорош! Всё ясно, - прихлопнул ладошкой первый, - выходка безобразная, на всю Европу прогремели, ладно хоть так кончилось, ты сам-то как, сожалеешь?
- Конечно, - встал Старычев перед товарищами в борьбе за урожай, надои молока и настриги шерсти, - туфли купил испанские, шик, следовало разуться дураку, нет, в них попёрся, ну и сломал каблук, когда бугая принял, сожалею. А насчёт исхода…Я ж сельхозник, на хуторе тятя научил со скотиной обращаться. Валил на раз, аж сдриснул ихий бык! По любому не ушёл бы. Тут жалко нету… Токо испанцам, Леонид Сергеич, тоже с языком надо бы поосторожнее, когда казаки в зале. А то раза три объявили: что, мол, нет смелых мужчин, под юбки спрятались? Как напраслину стерпеть? Тем более, там женщин полно, у меня и лопнуло…
Первый гнул голову, багровело лицо, сжимались руки. Виновник того не видел, чуть впереди и боком к президиуму стоял. Ждали взрыва, и дождались. Грохнув кулаками, первый захохотал в голос. За ним другие, слаженно и дружно. Как прописано в уставе для стальных рядов авангарда трудящихся. А Старычев растерянно улыбался. Меж раскатами секретарь «по селу» махнул ему рукой: гони, давай, с глаз в своё Жутово (так ж.д. станция при райцентре называлась), строгач без занесения…
Сказывали, будто сам Брежнев Л.И. у волгоградских товарищей случаем интересовался: правда, или вражеские голоса сбрехали? Выслушав детали, смачно пыхнул запрещенной врачами сигаретой, с расстановкой, раскатисто и с «гэканьем» будто надиктовал резолюцию: а что? молодец! наглядно показал, как мы их, бл…й, без атомной бомбы, ежели что…голыми руками! рогами в землю и шеи набок, так, Михал Андреич?
- И всё же наказать следует примерно, Леонид Ильич! – поджал Суслов и без того тонкие губы, - а то дай волю… Нас в социалистическом лагере не поймут…
- Ладно. Уже влепили. А в твоём лагере нехай найдут ещё таких, как наш… И будя об этом, - поставил точку генсек. Политбюро ждали иные дела.
____________________________________________________________
* фамилия изменена
** аналогии с Турсуной Ахуновой, Героем Социалистического Труда необоснованны.
*** имя героя из легенды «Лейли и Меджнун», особо чтимой на Востоке.
ШАЛФЕЙНИКИ
По поводу прозвища- "колдуны" - никогда не слышал. Хотя исключать не стоит. А вот прозвание "шалфейники" казаки Аиртавской станицы всегда принимали за своё, "родчее". Свидетельствую, как очевидец, потому что в пятидесятых - шестидесятых годах со стариками общался. Оно и похоже: шалфей у нас кругом рос, без него чай - не чай был. Обязательно - "молосный", то есть забеленный молоком.
Что касается того, будто у аиртавичей скот не вёлся, а потому - "колдуны", аргумент, по-моему, в части логики хромает на обе ноги. Со скотом наши казаки не имели проблем: кто хотел – держал, сколь надо, ну а лодырям никакое колдовство не подсоба… Хотя - тоже, спорить не стану.
И ещё прозвища: челкарЫ - хвосторезы и лобановцы – снохачи. Эти были в обиходе. О лобановцах легенду пересказывали, которую потом, много позже, слышал не раз и про другие селения. Оказалась расхожей и теперь сомневаюсь, что случай у соседей был всамделишним или, по крайней мере, единственным.
Итак. Будто бы начали в Лобановской станице церковный колокол поднимать, а он не идёт. Тогда старший артельщик атаману шепнул: нехай из толпы снохачи (кто со снохами имел близость недозволительную) выйдут, тогда дело сделается... Атаман объявил, снохачи (вариант – снохари), красные от стыда, отошли поодаль.
Потянули колокол - нейдёт опять. Гнёт тяжкий держит! Тут молодайки - одна да третья - закричали: тятя, чего не выходишь, был же грех... Ну и ещё группа изрядная, матерясь в кулак, вышла. Колокол подняли. Глянули, колушек на том месте какой-то вбит, верёвки обрывок… Оказалось, варнак-артельщик шутку шутканул, колокол за язык привязал, а когда над казаками поизгалялся, тогда обрезал её незаметно да дёру скорей. Лобанча, старики сказывали, ту артель где-то под Челкаром всёж-ки переняла, дали зело мужикам за проделку, но прозвище, отныне уже на всех казаков-лобановцев, приклеилось...
Почему чалкарЫ хвосторезами среди ермачей оказались… Считалось будто у них в посёлке, что чем короче обрубить-отрезать хвост у собаки, тем она злее будет. Надёжнее, в смысле охраны, сторожа. Один так решил, другой и – понеслась привычка. Казаки из Лобановской, Аиртавской приметили массовое отсечение пёсьих хвостов в Челкарском, ну и кликуху на всех посёльщиков приклеили. Слыхал такое же и с лошадиными хвостами. Только где выдумка, где точность – поди теперь, вызнай…
Занятно и другое… Так, казаков станицы Аканбурлукской называли «аканичами», а наших – «аиртавичами». Хотя, по правилам русского языка, должны быть аиртавцы, аканцы. Тоже, вроде, ладно звучит. Но! Помню, ещё в первом классе Фёдор Яковлич Плужников (директор школы) на всю жизнь вразумил: кокчетавцы, челкарцы – как хотят, то – их дело, а мы здесь – аиртавичи! Как омичи, оренбуричи…
Почему – не ведаю, но до сих пор мы – аиртавичи! Возможно, природные казаки, присланные из старых полков так решили при закладке Аиртавской. Или может среди переселенцев много жителей Оренбургской губернии попало, которые оренбуричами себя понужали…
Один раз, от стариков слыхал, по энтому случаю каверза приключилась. Будто есаул с Отдела явился в станицу с нужной инспекцией. Туда-сюда глянул-проверил, велел казаков построить, вытянулся на стременах, «комплимент» сделал ладонью к фуражке своей: здорово, аиртавцы! В ответ – ни гу-гу… Крутанул коня на месте, опять: здорово, славные аиртавцы! Тута уже и смешок на флангах: промашка, вашвысбродь… Что такое?! Ухом – к уряднику, тот чё-то шепнул, офицер коня на свечку вздёрнул, третий раз орёт, на три порядка слыхать: здарова, аиртавичи! Полусотня гаркнула так, что одна дотепная варьзя (ворона) с берёзы у правления крышу тесовую так уделала с перелыку, лопатой часа полтора счищали…
Опосля всё кокчетавское начальство прознало: в Аиртавской станице аиртавичи живут. Шалфейники тож.
КАЗАЧИЙ ГОВОР
Жены стесняться - детей не иметь... Это к тому, что в сибирском казачьем лексиконе "сучковатых" слов находилось немало и знать их не лишне. При нас, ребятне, в наше время они запускались в оборот без "всякова якова".
Сегодня на фоне придурковатых реклам "Сиалекса" и "Аликапса" слова те вряд ли "мОлодешь спортят". Даю их в "гарнире" для лучшего смыслового восприятия.
Жэншына полезла на поветь вишню раскинуть для сушки да и навернулась с лестницы, дед ворчит: от, кунка старая, куды тя кутак понёс...
У Бабкиных, которы за речкой, парнишки (держался слух) нарождались с выдающимися параметрами мужского достоинства. В первой бригаде шутковали, бывалоча:
- Ты чё опоздал, Алёша?
- Э-э, - мычал тот в ответ.
- Да оне опеть с браткой да отцом елдаками в бане перепутались, к понедельнику токо развязались, - "переводит" мычание глухонемого Алеши бригадир.
В одной семье младший брат первЕе старшего женился. На свадьбе невестке кричат, советуют: Любка, ты завтре секелем своим усы деверю пошёркай, можа скорее на манду след возьмёт да оженицца...
Стадо вечером встречали ребетня да старики, другие все - на работе ещё. Толкуют деды:
- Слышь, Пашка, а бугай на нашем конце - ни к чёрту, менять надоть...
- Салык (семенная жидкость) у его плохой, оттого телятишки слабые, коровы бесперечь яловые...
- А полтину кажный год за его отдай, бастрык суходрочий...
Встречал суждения, будто на землях сибирского казачества царило словесное целомудрие, матом редко ругались, велись благостные речи. Даже не знаю, не в кон как-то получается… Однако в Аиртавской станице да и окрест матерились безбожно, прям страшно. Особенно фронтовики. Шахматисты! Как шаг, так мат. Редко кого стеснялись, а уж «выпимши» - святых выноси… Целинники, как разлагающий в этом смысле элемент, думаю, не виноваты, они у нас и не встречались массово. От стариков слышал, будто казак «не тот пошел» с Японской, когда 4-й и 7-й полки домой вернулись. Слишком велико было разочарование, да и революционные ветерки портили традиции.
Потом – вовсё под откос, особенно – отречение царя, ну и гражданская, расказачивание, у кого лагеря, у кого вербовочные конторы, шпана кругом, там – Отечественная война… Говорится же: когда свинью палят, ей не до поросят. Так и с казачеством: не до хороших манер, выжить бы. Объяснить можно, понять – не знаю, а уж судить... Я полагаю, что старшее поколение (начала и середины 20 века) современным людям вообще не подсудно. Отцов и дедов наших судить кроме Господа Бога некому…
Но надо другое иметь в виду. Матерки – это мусор, главное – богатейший и пряный говор сибирцев, самородки которого собрать бы, сберечь. Не как архивные свитки или черепки битой двести лет назад посуды, но как вещь, в которой нуждаются постоянно, без которой жизни нет полноценной. Вот задача! В качестве вклада присовокуплю небольшой словарик.
Азатки – отвеянное, щуплое и битое зерно с половой, семенами сорняков. Сыпали «курям, оне переберут». Альчики – бабки, не крупные, а от баранов, коз, свиней.
Байдюже – как бы всё равно. Я тут колгачусь, а ей - байдюже, от якри её!
Бары-бер – примерно в том же значении, от киргизов взято. В смысле: ни холодно, ни жарко.
Бас(з)бики – постряпушки разные, печево. Ассортимент: каральки, яишные, бурсаки, подорожные, жаворонки, узолки, бублики…Все эти базбики неделями хранились – сроду никакой плесени.
Бастрык – толстая жердь для стягивания сена, соломы на возу. На передний конец её набрасывается петля с верёвкой, что крепится к передку саней либо телеги. На задний конец бастрыка (там тоже вытёсывается зарубка, чтоб затяжка не соскальзывала) перекидывается веревка, привязанная к задкам повозки, и затягивается изо всех сил.
Бат – лодка. Бздануть – в бане, кинуть ковш воды в каменку, поддать пару. Бодай бы! – ругательство, бодай бы тебя чёрт!
Вай авакай! – возглас удивления. Из мордовского, транскрипции не знаю, слышал от старушек. Руками всплеснет: вай-авакай, Петьша, у тебя и пимы пьяные, иде токо набрался, охальник! Валёк – 1. в параконной бричке имеется по вальку назади обеих лошадей. К концам вальков крепятся постромки, идущие к хомутам, заместо оглобель в одноконной упряжи. 2. толстая, слегка прогнутая деревянная лопасть с ручкой. Ею женщины на речке с маху бьют намыленное бельё. Работа называется «пра». Прать бельё. У нас речка посреди станицы, телегами свозили постирушку, на берегу лежали специально привезенные каменные плиты. Становились снохи да золовки, и стукатень вальков шла – в Лобановской слыхать. Что тебе пачечный винтовочный огонь. Оттого речку окрестили – Пра, теперь забыли. Без имени, еле живая поди…
ВарнИк – 1.кожаная либо брезентовая латка (лоскут) сложенная пополам. С внутренней стороны намазанная смолой, дёгтем, варом. Через неё пропускают нить и смолят, шоркая туда-сюда, делая дратву для подшивки пимов, сбруи 2. женск. пол.орган иносказательно. Гавкаться – ругаться, скандалить. Глазок – стекло в окне. Глухарчики, брехунки – кожаные колокольчики, подвешиваются (2-3) на поводках понизу сбруи для украшения. В моё время «брехунком» ласково звали райгазету «Ленинский путь». Глыза – кусок льдины, плотного снега. Гной – чернозём со старых огуречных грядок, в смысле: перегнивший навоз. Грабарка – совковая лопата. ДвоедАны – староверы, в Аиртавской – поморского толка. ДратовАть – 1. делать дратву 2. злить кого. Не дратуй собаку!
«Оне плачут просят, а ты реви не давай!». «Блукает, как сартакова корова». «Да оне её и на хвосте не дёржут!» (о непочтительности, например, к матери). Зафитилить – быстро пойти, поехать, как правило, без толку. Про бойкую казачку: вона, глянь, опеть зафитилила, ишь подолом быдто плац метёт, ну до того ушлая, лярва, спасу нет…
Калган – лоб, голова. Карга, варьзя – ворона. Кислянки – щавель. Круг – рыбачья снасть. Колчаки – каменные осыпи, отдельные скалы. От слов: «колоть», «отколоться». Интересный случай… Близ Аиртава высится сопка Расколотая или Малиновая, а на подступах к ней, в бору, – причудливые глыбы камня, скалы – сколки от горы. Место первопоселенцы назвали «Колчаком». Есть Ближний, есть Дальний. К адмиралу Колчаку оно никакого отношения не имеет.
Котях – замёрзший комок конского либо коровьего помёта. Взрослые назидали: учись, Валерка, не то пойдешь котяхи сшибать! В смысле: быкам хвосты крутить. А еще котяхи – это наши «шайбы», «клюшки» брали с березового колка (для мастеров) или с плетня ближайшего капустника (для остальных), а каток – лёд нашей милой речки.
Как видно, много слов с тюркскими корнями. Специально подбирал. В качестве примера взаимопроникновения. Мы в 50-тых родились – станицам уже по сто лет стукнуло. Сто! Начинали предки жить, когда на одного казака по статистике приходились десятки, сотни степняков. Среда поддавливала, была сущая потребность. Суржик – смесь русского и украинского. На землях Сибирского войска нечто похожее существовало, в меньшей, конечно, степени.
Естественно, тюркизмы липли. Их переиначивали, вводили в оборот. А как иначе? В Аиртавской многие казаки тамыров (приятелей) имели среди киргизов, на лето, например, отдавали им пасти баранов, молодняк крупного рогатого скота. Осенью стадо возвращалось с прибытком. Как общаться? Были, конечно, «немтыри», языка не знали, на пальцах договаривались да мычали друг другу…А некоторые (дед мой) свободно «джиркотали» на местном наречии. Это – в быту.
А на службе? Если ты годами мотаешься с сотней в Кульдже, Пишпеке, Кокане, по Азии то в разъезде, то в разведке, то барымту пресекаешь, то лазутчиков ловишь, а толмачи лишь при офицерах и то далеко не всегда – поможет тебе знание тюркизмов? Да зачастую это для казака-сибирца вопрос жизни и смерти.
Пишу: «тюркизмы», потому что общение складывалось не с одними киргизами (казахами), а больше - с таранчами, сартами, калмыками, джунгарами… Деталь: у нас самым прочным считался калмыцкий узел, им вязали веревки, поводья и так далее, он же легко и мгновенно развязывался.
Это всё естественно. Как и тюркские, монгольские (Якши – Янгизтау) названия речек, урочищ, озер, сопок и поселений казачьих в своем большинстве. На Кубани, на Тереке разве по-другому складывалось? Там даже одежду, танцы у горцев переняли. Беднее или богаче стали от этого? Конечно, богаче. Тут, как говорили старые аиртавичи, если акыл бар (при уме) – это джаксы, а коли акыл джёк (без ума) – совсем аман. Карачун скорее придавит.
Когда статистика переменилась, и на одного степняка стало десять русаков, переменилась и среда. Во всяком случае, потребность в знании тюркизмов из жизненной упала до нуля и переместилась в разряд праздного любопытства либо научного интереса. Говорю про советское время времен СССР. В суверенной РК, слышал, потребность приблизили к обязанности, но здесь не об этом речь.
В станицах и поселках Первого (Кокчетавского) военного отдела Сибирского казачьего войска слышались вполне оригинальные обороты, толкования. Например, о груздях. Кстати сказать, «грибов» в Аиртавской станице будто и не существовало, называли всех их «по имени». Говорили: пошла за груздями, печериц набрала, маслят привёз, на лисичек напали, сырых напластал ведер семь и т.п.. У нас в семье, при баушке, кроме сырых и сухих груздей признавались едомыми: маслята, волмянки, рыжики, синявки, краснявки. Всё! Другое что принесешь, даже белые, не говоря про коровяки, баушка гонит: куды в дом с бздюхой?! Убей, не знаю, почему так.
Мама выкидывала каждый, где замечала дырочку в корешке (ножке). Баушка осуждала: выкомуривают ишшо (капризничают, манерничают)…Сама солила в кадушке, жарила и с 2-3 дырочками, только бы груздь шляпку держал. Моё брезгливое недоумение развеяла фольклорной логикой: которых мы едим – рази черви? от те, которы нас будут ись – от те черви! Парнишку 5-6 лет морозом продрало от таких зловещих слов, насадку перестал в руки брать, покуда не убедился, что дождевые червяки казаков не трогают…
Конечно, приведена толика, малая жменька языкового богатства сибирского казачества. Многое сейчас доступно по современным коммуникационным каналам и всё-таки чувствуется мощный слой не исследованного. Потому и говорю: нужна работа «в поле» специалистов. Пусть даже при их min квалификации, но при mac настойчивости и упорства.
В связи с дискуссией о влиянии украинской мовы на говор сибирского казачества, рискну высказаться. Предположения базирую на личных (субъективных) наблюдениях и опыте. Учился в разные годы в Щучинске и Алма-Ате, впоследствии регулярно ездил и встречался с потомками сибирцев, семиреков, уральцев в западных и пяти областях Северного Казахстана (земли Сибирского войска в Приртышье, Приишимье, на мелкосопочнике вплоть до Каркаралинска, Баянаула включительно).
Попадались деды, отчётливо помнившие царские времена. Когда удавалось разговорить их «про стару жись» на том, уходящем языке - вообще катарсис! Так вот, в лексиконе стариков и их детей, внуков слов украинских, пусть даже и переиначенных, была чуть. Тюркизмы, пожалуй, чаще вставляли. И буква «Г» почти всегда произносилась отчётливо, твёрдо, без придыхов, как её употребляют украинцы. Хохла ведь от москаля скоро отличишь, только дай ему быка понужнуть…Сразу услышится: «хгэ тоби»…
В родной Аиртавской (Первый отдел) украинцев среди первопоселенцев (1849-1851 г.г.) было большинство, но станица говорила по-русски. Смею утверждать, что без насилия, без атаманской плётки общество приняло сие добровольно. Почему? Потому что в Сибирь казаковать ехали малороссы. Именно в значении, какое мы сегодня придаём данному определению. Малороссы – обрусевшие сечевики, давно переправленные с Хортицы в Старобелье (Харьковская губерния, до Белгорода рукой подать) либо чумаки (гоняли возы от оз.Эльтон на волжские пристани левого берега Волги). Из сильно разбавленной языковой среды они прибыли в плотную атмосферу исключительно русского языка, на котором говорила Сибирь. Окончательное прощание с суржиком (смесь) – объективный и естественный процесс.
Следующий ряд фактов черпаю уже из литературы по истории Сибирского войска, мемуарных записок, экспедиционных отчетов, из путевых дневников. Не встречал свидетельств тяготения сибирского казачества к мове. В отличие, скажем, от кубанцев. Полагаю, коли оно, тяготение, угадывалось, так сразу бы кто-нибудь из авторов отметил. Диалоги приводятся, прямую речь сибирцев авторы в тексты включают, вставляют местные диалектизмы – нигде следов украинского. Чёткий русский, с терпкими добавками сибирского говорка.
И, наконец…Украинский в Сибири получил распространение после столыпинских реформ. Вот тогда ехали действительно щирые носители мовы, как, например, все мои по маминой линии: Ехно (Яхно), Евтушенко «с Таврии, и с-пид Харькива». Целые сёла на землях сибирского казачества (Каховка, Драгомировка, Богодуховка и многие другие) говорили по-украински. Мои, помню, как сойдутся, так и «поихалы» по-своему «балакать». Отец только головой среди них вертит, навроде совы средь бела дня – куды попал?
Про песни и поминать не стоит, сплошные хаты, криныци тай зозули, «шо кувают», а не кукуют, как по-нашему положено. Хохлушки, чего с них взять…Массовым приливом была и целина после 1954 г., когда украинцы осваивали целые совхозы. Щиро и гарно цвела мова на сотнях полевых станов. На мой взгляд, эти две волны (столыпинское переселение и целина) чуток сбивают с толку некоторых коллег и они начинают утверждать, что украинский был сильно распространен в Сибири.
И вот тут надо уточнять. Друзья, мы же интересуемся сибирским казачеством, а не крестьянством Сибири, тоже, бесспорно, славным! Меж ними есть разница! В том числе и по данному аспекту.
Вывод примерно такой: современным исследователям сибирского казачьего языка надо крайне осторожно относиться к включению украинизмов (так можно выразиться?) в лексику служилого сословия. Советую вовсе не по моде «антихохлацкого» тренда, но ради исторической достоверности. Скорее всего, в Сибирском казачьем войске мова не имела ощутимого влияния на говор, это, если и наблюдалось, то исключительно в крестьянских более поздних поселениях, что тоже, (наверное), надо изучать.
ПО ЕРМАКОВСКИМ МЕСТАМ
Поделюсь беспокойством. Обоснованным, как представляется… Проехал зимой 2016 года Екатеринбург, Тюмень, Тобольск. Ермаковские места, истоки Сибирского казачества. Материала полно, гиды профессиональны, в музеях интересно, реставрация впечатляет, но… Как бы выразиться… Подали вам, к примеру, давно известное и любимое блюдо, только соус сделали скверный, тухлым припахивает. Сразу и блюдо не то, и хозяин не шибко радует.
О чём речь? Как потомка сибирских казаков (1-й военный отдел Сибирского казачьего войска, станицы Аканбурлукская, Аиртавская) покоробило навязываемое чувство виноватости. Рефреном, где слабо, где сильней, в экскурсионных лекциях проступал вопрос: вот зачем Ермак пришёл сюда? кто звал? Самое любопытное, что экскурсоводы, практически сплошь русские женщины, повторяя заученный текст, соли на рану подсыпают: ну да, «вторглись», безусловно – «разрушили», «было много жертв», отрицать, дескать, невозможно.
Такой в отечественной историографии тренд устанавливается, навроде «правил хорошего тона». Не для всех, только для великороссов: надо покаяться, пусть даже немножко, пусть на всякий случай, но обязательно, чтоб других уважить. То есть, «другим» становится уютно и светло, если русский для начала ножкой пред ними шаркнет: виноват-с? Странно…
- Ну что, представьте, мог поделать всадник с луком и стрелами против тяжеловооруженного русского пехотинца? - слушаем риторически-горестный вопрос экскурсовода на траверзе Чувашского мыса под Тобольском, - увы, Кучум был обречён и, понеся потери, вынужден отступить…
Ах ти, Божечки ты мой… После столь проникновенного комментария да «со слезой» слабой половине нашего туристического автобуса осталось горько зарыдать по несчастной кучумовской головушке. Ладно обошлось…
Спрашиваю на остановке: а то, что на одного «пехотинца», то бишь, спешенного казака, наскакивало по десятку конной братвы с ятаганами – это хаханьки? Да и пищаль, вы же в музее видели, – не автомат Калашникова, пока перезарядишь – в капусту успеют раза четыре порубить. Другого «тяжёлого вооружения» у ермачей не имелось!
Дискуссии не вышло, сослались на мороз. Нехай так, а как с этим: «бысть сеча зла – за руки емлюще сечахуся» - цитата из русской летописи в труде И.В.Щеглова «Хронологический перечень важнейших данных из истории Сибири. 1032-1882 г.г.»? О том жестоком бое на мысу. Какое, на хрен, преимущество в вооружении? Какие батареи из пушек? Кстати, та ещё «артиллерия»… Без лафетов, стволы не длиннее руки, а сигнальные так и за пазуху войдут. О чём толковать, когда в реальности не саблями даже – ножами из голенищ резались!
Вспомнить и учесть следует, (если правды хотим), что днями раньше в стычке на месте слияния Тобола с Иртышом, большинство ермаковцев получили ранения. Их кучумовы ребяты, (ну, которые слабо вооружены и оттого несчастны), так засыпали калёными стрелами из-за прибрежных кустов – небо стемнело. Били в упор, когда поражающая способность лука оказывалась не слабее выстрела из ружья…
«За руки емлюще» – это рукопашная шестнадцатого века! Когда кучумовцы из своей засеки полезли, один казак сразу против двух, трёх, пяти аскеров оказался… На Чувашском 107 наших полегло, самые большие потери в походе. Правда, и бой оказался крайним: Искер (столица Сибири) оказался пустым, Кучум прозорливо сбежал…
Теперь по автобусной трансляции предлагают поскорбеть за того узурпатора! Почему-то нас не просветили, «сколько зла сотвориша салтан Кучум нашей русской пермской земле, государевым городам запустение и православным христианам посечение и пленения великия» (Строгановская летопись). Помалкивай, утрись да кайся!
Почему, спросите, Кучум – «узурпатор»? Ведь его навеличивают то царём Сибирским, то ханом, то султаном. По любому – законным! Один клик на мониторе – пожалуйста, читаю околесицу, будто он – средний сын бухарского хана Муртазы, удачно сходил на Иртыш, угрожал Едигеру, местному князьцу. Тот пожаловался Ивану Грозному, и герой отстал на время. А, скорей всего, зашёл с другого боку. В 1563 г. Едигер неожиданно (?) умер, без наследников. А поскольку он был (оказывается!) одного рода с Кучумом по линии казахского (уфф!!) хана Тайбуги, которому, в свою очередь, якобы сам Чингисхан отписал Сибирь на царство, то Кучум (как ловко, а? за ручками следите?) «по праву» наследовал родовую вотчину, согласовав с родным папой.
Подобные версии массово высеивают. Отсюда и коню ясно: Ермак вторгся в пределы Сибирского государства (!) с законной легитимной властью и правителем царской крови. Понимай: Тимофеевич - агрессор! Правда, в том шурум-буруме непонятно: агрессор по отношению к кому – вотякам, вогулам, манси, сибирским татарам, киргизам, узбекам, калмыкам-орочам, ногаям?..
Зачем мы должны этой мешанине «пустого с порожним» верить? Если читаем у того же Щеглова, что Кучум «по предположению некоторых – из племени ногаев Алтаульской орды, кочевавшей около Арала, а по другим – простой узбек взял город Сибирь, князей Едигера и брата его Бекбулата убил и назвал себя Сибирским царём». Узурпатор классический! А по-нашему – пройдоха, тать с большой дороги. Опадают, как листья на липе, Чингисхан, мифические киргизы (казахи) с грамотой на Сибирь, Бухара с папой Муртазой, родовитая линия наследства…
Остаётся шустрый Кучумка, который, как Абдулла из «Белого солнца пустыни», осознав себя мужчиной, пришёл и взял Искер. Крышевал, доил «титульные народы», пока из Москвы не поинтересовались: э, за Камнем (Уральские горы), год прошёл, а ясак где? Царю Ивану, слышь, по барабану, кто ты и что на себя напяливаешь – тысячу соболей и тысячу белок вынь да положь на бочку, так ведь договаривались?
Пришлый «хан-салтан» усёк, что примитивный рэкет ему не прокатит, лет пять мягкую рухлядь Москве подгонял исправно, потом оборзел… Маметкула (то ли сына, то ли племянника, везде по-разному) посылал аж к Чусовой, на Пермь Великую. Грабили, убивали, пленили подданных Белого царя. Не будь на шее Иван Василича Ливонской войны, он бы скоро разобрался… А так пришлось через Строгановых действовать. Те нашли Ермака. Или Ермак их нашёл. Казаки побили и прогнали Кучумку. Сам нарвался! Платил бы ясак согласно грамоте, сидел себе тихо, глядишь, и далее бы «царствовал». А так - пришлось через ишимские степи на родину податься, где и сгинул в 1595 г. (Карамзин). Поди, свои и угробили. Характером, видать, неуживчивый был, Кучум Муртазаевич, или как там его по батюшке.
Можно бы понять легенды о нём, как наши сказы о Степане Разине. Оба - громкие разбойники, ничего не скажешь, но рядить азиатского баши-бузука в царские одежды, подводить к каким-то версиям о могучем правителе процветающего государства, сравнимого по территории с Московией, – от такой лапши не только уши, а и шея не сдюжит.
Во-первых, ещё разобраться следует, кто в Сибири первым оказался? Кучум явился на Иртыше в 1554 г. Правил после смерти Едигера и до побега из Искера в 1581 году. А что русские? В 1032 г. новгородец Улеб ходил за «Железные ворота» (Урал). В 1488 г. Иван Третий уже имел титул «Югорский». Югра, кстати, издавна была Новгородской данницей. Хаживали по Сибири ещё до Ермака князья Курбские (отец и сын), князь Ушатый, бывали вятичи, устюжане…А наши славные поморы? Обдорск заложили, устья Оби, Енисея, Лены изучили… Веками раньше!
Только царь взял Казань, в Москву уже поехали князьки с Тобола, Иртыша, всего обширного края просить покровительства. Договорились. Наладили отношения по державной вертикали в подобие тех времён: царь-государь – его нижайше подданные. Является Кучумка, всё рушит. Как ни крути, но выходит одно: он залез в чужой огород. А посему – вор. Это во-вторых.
Стало быть, дружина Ермака навела порядок в крае, настоящие, а не мнимые управители которого, местные князьки, имели договорные отношения с Москвой. А поскольку атаман застал на их месте самозванца, именем Кучум, да ещё и кичливого донельзя, дал тому по шапке. А далее, не видя более способов оградить мирных аборигенов от внешнего насилия в дальнейшем, с их согласия, - вторично и отныне окончательно! - взял Сибирь под защиту Белого царя на правах полноценного подданства. Остальное – частности, а зерно, полагаю, именно здесь.
В «Истории Сибири с древнейших времён» В.Н.Шунков отмечает: «едва ли подлежит сомнению, что до конца 16 века у большинства народов Сибири первобытнообщинный строй был ещё господствующим». Современный автор «Истории Сибири» Л.Г.Олех согласен: «По существу, у значительной части населения Сибири был ещё каменный век» (Новосибирск, «Сибирское соглашение», 2005 г., учебное пособие для высшего образования).
Думаю, и Ермак Тимофеевич прекрасно сознавал «детство» местных племён в отношении к государственному строительству, понимал, что как только он уйдёт, так завтра сюда непременно заявится новый «кучумка», запугает, изобъёт местных, вновь зачнёт править Сибирью на свой лад. Ситуация и складывающиеся наперёд обстоятельства принуждали атамана действовать «вдолгую». Он понимал, что не огнём и мечом, а доброю волею следует приводить инородцев под шапку Мономаха. Ермак не алкал сражений и сечи, он нёс справедливую государственность. Естественно, в понимании тех лет и порядков.
Эти факты игнорируются! По «новым прочтениям истории» государство здесь было с 13 века, или даже с Тюркского каганата первого тысячелетия. Хлестаковщина… Один соврёт – прошло, другой валяет ещё большую кучу. Читаю в Рунете опус: «Вблизи Искера стояли города: Сузгун-тура, Биум-тура, Абалак, Атика. На Тоболе и Туре: Карачин, Алымай, Акцыбар-Кале, Цы-тырла, Тархан-тура, Чингидан или Мги-тура. На Иртыше: Касим-тура и Бегиш-тура»… («тура» это «город»).
Получается, Ермак вломился в некую Гардарику (страну городов)? Спросим авторов в лоб. Кто их строил? Где следы? Молчок. Спрашиваешь настойчивее, говорят: подите…
А вот ещё заключение: «Любопытно и то, что судьба большинства этих городов после русского завоевания не прослеживается. Неизвестно, что с ними стало: были ли они разграблены и сожжены, были ли они просто брошены населением».
На что намёк? Ермак стёр с лица земли таёжные карфагены! Даже камешка не оставил… Не иначе, так было: дружина брала города, что не горело, толкли в щебень, просеивали в пыль после разбрасывали, топили, закапывали, чтоб следы скрыть… На всё рук хватало у казаков, коих оставалась горстка. Значит, в три смены действовали. Днём бьются, вечером жгут, ночью терема и палаты каменные, утварь и станки дробят, прах по урёмам ховают. Потому не осталось и слабых артефактов, ни кирпичика, ни бляшки от бурлящих производством и культурой «сибирских цивилизаций не славянского происхождения». А народы их растворились в болотах. Абсурд? Не скажите… Для многих – вполне рабочая версия.
- Здесь, - грустно указывает за морозное окно автобуса симпатичная экскурсовод из тобольских, - стояла столица Искер…
С тайным вздохом перечисляются «ушедшие в небытие» населенные пункты, крепости. Вот вам, пожалуйста, женщина явно «освежила» знания тем же Интернетом. После дозы эфирного дуста любой содрогнётся: это скоко ж городов порушил лютый Ермак, скоко людей безвинных и «лёгковооружённых» казаки побили…
Под таким «соусом» преподносят историю. Дружина, дескать, неистовствовала. При этом не дают понять: «города» - это что имеется в виду? В реальности - убогие стойбища людей даже не кочевой, но бродячей формации, с примитивным присваивающим хозяйством (ну, что нашёл, то твоё). Народ-младенец, народ неисторический – так С.М.Соловьёв называл общности, не имеющие письменности. Вся Сибирь ими была населена.
Вот, представим, стоят чумы – через неделю о «городе» напоминает бытовой мусор, скотский помёт вперемежку с человеческим. До новой луны исчезают и эти приметы бренного бытия. Загадится место – «город» переезжает на новое. Потому даже не всякая «столица» имела примитивный частокол вместо стен. Самое серьёзное фортификационное сооружение – засека (поваленный лес). Проще было убежать, чем защищаться. Что и делали изрядно все подряд.
Тогда спросим напоследок: какие-такие города-крепости штурмовали ермачи, какие несокрушимые бастионы рушили? Где руины и следы культуры? Зачем смешить небылицами?
А в итоге не смешно получается. Когда и одна экскурсовод, и другая, и все почти дундят спевшимися голосами: до завоевания, до колонизации, до вторжения здесь была чуждая русским культура, чуждая им земля и т.д. Из Ермака лепят Ф.Писсаро, Э.Кортеса, кровавого конкистадора, столь же кроваво истребляющего и порабощающего коренное население. Втолковывают с интонацией строгого воспитателя: Ваня, чужое брать нехорошо, стыдно! а коли взял полтыщи лет назад ненароком, по дури, то положи теперь на место, извинись! отойди и обещай, что больше не будешь! Кажись, приехали…
На иные историко-географические карты гляньте, что русским оставляют… Сверху от Мурмана до середины Волги вниз, влево-вправо от Мещеры скоко рук хватит – обитали финно-угры. С юга от Каспия вверх – хазары. За Уралом до Тихого – тоже было занято, на Кавказе – само-собой, Крым – чужой угол. Поднепровье – укры себе забили, остальное пространство – поляки, литва, эсты… Все древние, титульные, могучие. Папа у них – Адам, мама – Ева. О русских – ни гу-гу…
В учебники словестности гляньте: Москва, Волга и т.д. и т.д. – это, нам говорят, не русские названия, всё мы переняли от коренных народов либо от ромеев, греков, иудеев! Ну, нет руссам места на земле, упали с неба, видимо, ну и надурняка организовали государство на трёх (Евроазия плюс Америка с Аляской, Калифорнией) континентах! Десантники Провидения! После СССР, куда ни кинься, куда ни приедь – кайся! 14 бывших «сестёр» по Союзу рыдают от непрощаемых обид. Среди «дарагих рассиян» начинаются похожие судороги. Бред…
Вторжение – это взлом границ, так? Какие границы нарушил Ермак? И Кучум не ломал, их не было. Напомним: понятий «государство», «народ» в Сибири 16 века не возникло – рано. И забежавший туда за собольками тать ничего в этом смысле продвинуть не мог. И никогда не собирался. Он сам со степи, где о гранях права и пределах власти кочевники мало ведают.
Это сделал Ермак с повеления Ивана Грозного – правителя европейского государства. И то, сколько десятилетий потребовалось, сколько воевод перебывало, пока границы Сибирских владений вконец определили, подданных собрали, законы ввели, судопроизводство. Кстати, Кучум, как уголовник, вполне мог схватить приличный срок за смуту и воровство. Впрочем, у русских душа исстари широкая… Маметкула пленили, в Москву увезли, а там вместо «секир-башка» на чурбаке у Лобного места – взяли на службу царскую, во дворянство российское определили. И за такое каяться?
Сочувствие к «горькой судьбе» покорённых таёжных и тундряных племён, их «бегству из родных краёв» вместе с тюменскими татарами (брехня, аборигены тут же вернулись в стойбища, увидя миролюбие ермаковцев) подаётся выпукло, акцентировано. Да, думает страдательный человек, после ошеломительно дерзновенных трактовок историй и «Википедий», где была бы Сибирь, не возникни русские. Жили бы с йенами-евро-долларами…
Конечно, горячусь, преувеличиваю, но так обидно! И неприятный осадок, дурное послевкусие от поездки в родную Сибирь, к славным ермаковским местам остаётся. Ветерки русофобии уже и за Урал пробиваются, на Западе давно штормит. А мы помалкиваем, потакаем вольно или невольно. Для чего? Разве не видно на примере Европы, как опасно играться с толерантностью, если она ложно или однобоко трактуется. Нам бы по-нашему, по-русски чтить Родину, обычаи и языки в большой семье. Но прежде - уважать себя в истории.
Увы и ах… Не так давно фильм документальный по телеканалу «Россия», кажись, смотрел. В кадре мужик в кухлянке, обижается: детей оленеводов увозили в интернаты, сидели по 8-10 классов, потом в техникумах, институтах заставляли учиться, в посёлки забирали жить…В общем, нагнал антисоветской жути.
Теперь – красота! Он – счастлив, он вернулся к истокам. Живёт в чуме, олешки свои, ягеля полно, свобода! Детей вырастит в тундре не испорченными, понимай: в дыму костра, в холоде и грязи, на полуваренном мясе и сырой рыбной строганине, без хлеба и проклятой таблицы умножения, с шаманом заместо фельдшера. Приложит усилия – будут дети и без русского языка.
Спросить бы героя кадра: куда они такие, если выживут? Сие не волнует. Папаня (а следом - авторы фильма) продвигает основную мысль: как хорошо стало! Подразумевай - без этих, ну, догадываетесь, носатых…
Фильм показали на госканале, снят за немалые бюджетные деньги, а проводит всё ту же мысль тобольских автобусных барышень: русские виноваты, не каемся, грех носим. Называется: у Фили пили да Филю и били…
Во впечатлениях о поездке по ермаковским местам, в размышлениях об увечьях исторического воспитания меньше всего хотелось бы переводить стрелки на экскурсоводов, учителей. Скажу без обиды для них: они – «проигрыватели». Какую пластинку им «ставят», то и транслируют. Учебники, лекционный материал готовят другие. С ними нужен взыскательный разговор, чтобы не передёргивали, не врали.
Оно и раньше в трактовках российской истории (в отличие от германской, еврейской, американской и т.д.) кто только не упражнялся. Так, Екатерина II указала написать своему соплеменнику Миллеру историю России. Заметим: при наличии академика Ломоносова. Немец приобщил земляков (Байер, Шлецер и др.), приступили. По высочайшему повелению из хранилищ, монастырей свитки, рукописи, летописи к их двору повезли возами. Как они их анализировали, толком не зная либо начисто не понимая языка, – это одна сторона.
Ломоносов, например, подметил у Байера, что тот мало заботится об «исследовании правды», больше о том, «дабы показать, что он знает много языков и читал много книг». Русский академик видит коллегу в образе «идольского жреца, который, окурив себя беленою и дурманом и скорым на одной ноге вертением, закрутив свою голову дает сумнительные, темные, непонятные и совсем дикие ответы». Русских возмущает огульная критика чужестранцами летописной легенды о пребывании на Руси апостола Андрея. В своем «исступлении и палоумстве» Байер, по мнению Ломоносова, подрывает основание, на котором Петр Великий учредил орден Андрея Первозванного.
Другая сторона - ещё хуже. У немцев орднунг в крови: айнц, цвай, драй. Всё, что не входило в избранную норманнскую теорию происхождения Руси, отвозилось обратно. На костёр. Возами. Михал Василич раз пять кидался морду набить за просвещённый разбой, за то, что из русских делают унтер-меншей, да куда там… Императрица сама – чистокровная фрау. Ломоносова садили на гауптвахту, хлеб и воду. Отметим: единственного русского академика в Российской академии наук. Вот с тех пор и довлеет твёрдолобое учение герра Миллера Фридриха Герхарда. Он, кстати, издал на немецком ещё и историю Сибири в трёх томах. Чугунным установкам германских авторов российской истории следовали Карамзин, Соловьев, Ключевский… И - советские учёные.
Дорожка накатана: Рюрик, Смута, Романовы… У нас охоту отбили цитировать нечто расходящееся с «классическим» и потому «единственно правильным» учением чужеземцев об истории нашего Отечества. Нам будто неинтересны материалы и труды Ломоносова, Татищева (утраченные во многом), Ремезова, Дежнева, Хабарова, Лаптевых, Седова… Многие ли знают Е.П.Савельева с его трактовкой казачества, Ермака и т.д.? В авторитетах (Миллер тут идол) Гумбольдт, Паллас, прочие иностранцы, включая бессмертного маркиза де Кюстин с его великолепной и показательной «развесистой клюквой» посреди Москвы.
Своих ученых-историков горсть, они отсекаются от информационного поля, поскольку их сомнения нарушают вбитый на исторических кафедрах «орднунг». Государство помалкивает, антисоветизм его устраивает, хотя видно, что страдает русский мир. Так всегда было: целят в одно, попадают в Россию.
После Миллера у нас сгорело несколько крупных собраний, библиотек, не забудем пожар Москвы 1812 года, летописный архив Мусина-Пушкина. Крупнейшее для того времени книгособрание Ивана Грозного до сих пор не найдено (а не на Западе ли оно давным-давнёхонько? Предположим: не в Ватикане ли?). Нам бы за каждый свиток, листок, буковку хвататься, использовать. Кто пытается – при жизни рисковал М.Н.Задорнов, например, пусть и по-своему, – того едва ли не придурками выставляет «ученое сообщество». С другой стороны, ряд источников по той же истории Сибири, (строгановская летопись, труды Саввы Есипова, Семёна Ремизова и др.) объявляются «мифотворческими», для науки несерьёзными. Критерий проверен. Не вписываются в прокрустово ложе упёртых «норманнов». Порой сдаётся, будто «немцы» от нас до сих пор не уехали.
Тема истории популярна, число теорий сравнимо с массовостью суждений о сельском хозяйстве и футболе. Причем, той же глубины и достоверности. Зато чего с избытком – авторского восторга и апломба. Восторг заносит на небывалые «высоты разума», а апломб намертво там держит. Сидит автор на им же воздвигнутом утёсе, аки о. Феодор с краденой колбасой из «Двенадцати стульев», хрен подступишься. Всеобщий интерес должен бы радовать, как обрадовал поток туристов по ермаковским местам, да опять пресловутое «но»…
При установившихся порядках – «сам себе режиссёр» - мы имеем то в российской историографии, что имеем: каша, васюганские топи, бурелом. Ходить туда мало охоты, а надумаешь – опасно. Чтобы не сбиться на лживый путь, требуются затеси, вешки, типа указателей. В этом роль учебников, пособий. Увы, им мало веры. Однако уроки истории в школах, в учебных заведениях идут, туристы экскурсоводов слушают, интернет выплёскивает «инфу». Людей вводят в заблуждение припахивающей массой «новых прочтений». Есть, конечно, и правдивые труды. Их судьба, как у корней жень-шеня. Растут долго, попробуй ещё сыскать в буреломах, крепях мощной тайги…
Как разобраться? По-мне, самый надёжный ориентир - это чувство «своей стороны», «компас крови», оно не даст заблудиться. Надеюсь, потомкам сибирского казачества это свойственно, им понятен смысл сказанного.
И – последнее здесь замечание. У Ключевского прочитал: «Исторический закон – строгий дядька незрелых народов и бывает даже их палачом, когда их глупая детская строптивость переходит в безумную готовность к историческому самозабвению». Последние два слова подчеркнуты автором цитаты. Думаю, не случайно. Почему? Умный догадается…
На лавке у заплота
- Ты присядь-ка, что скажу… Давеча, в церкви нехорошо сделал ты, Павлуша. Нельзя ни в коем разе переходить крест, то грех на душу свою…
- Какой крест? Баушка, не было такого, я только к Петьке передвинулся…
- Того и хватило. К Петьке прошёл, а мимо кого? Там и Анцифер (Заруцкий) с женой да сыновьями стоял, а назади – бабка Митьшиха… А ты поперёд их. Они молятся, а ты ровно басурман протопал, икону застил. Оттого и перешёл крест, что они клали Николаю-Угоднику. У них же Ганька (Игнат) в полку, об нём печалуются…
- Не знал того я, баушка…
- Теперча знай. Грех это, молитовку або крест заступать, гордыня нехорошая. Ты, навроде, ближе к святым шагнул, а Бог от тебя далее отодвинулся. Так вышло. Христос завсегда за обиженных вступается. Попомни.
***
- Ты, Колька, думаешь: вот, дескать, придёт время и я, и мы, и все вместях такого дождёмся, такого наворотим! Дураки… Все дураки. Время не приходит. Оно только уходит. У-хо-дит… Как вода скрозь пальцы. И что будет завтра, через час дажеть – никто не знает. Не дано.
Зато спроси шалаву каку-нить и та мигом скажет, что надысь было. Что вчера было, то человечий промысел. Что завтре станется, то Господне, как он дозволит. Ясно? Но вам же закон не писан…По радиву один дурачок про каку-то кукурузу талдычит, про вершины куммунизьма… Брешет, а вы полоротые слухаете. За ним самим, может, чёрный воронок через год подъедет. Откуда знать! А он, вишь, о народе разоряется, да ещё на двадцать лет вперёд. Дураки…
***
- Мы ковды в Жиркенти (г.Джаркент, в Туркестане) стояли, историю спомнил… Драбантом у хорунжего мне выпало служить. Дело прошлое, так скажу: ахвицерик попался - ни рыба, ни мясо, ни мундир, ни ряса. Молодой, конечно, под носом-то взошло, а в головушке не посеяно…
Дом тот другие субалтеры (субалтерн – один из младших офицеров полка) за порядок обходили, а мой втяпался. Купчик там проживал, так хорунжий квартировать у них наладился. Хозяин, не стой вьюна, скользкий. Русак, не казачьих кровей. Выжига – среди персов поискать. Окромя скобяной торговлишки деньги в большой рост да нещадные залоги отпускал. Полагаю, тем манером мошну набил, сквалыга. Наши командиры, полагаю, у него в долгах, как в шелках значились. Продуется кто в кости или карты – туда бегит…
Это – пущай… Моего он навроде маштака обратал. И повода укоротил. Да как устроил, шельма! Пустил на постой, почитай, даром. С коштом! Хорунжий и радый сделался от щедрости. А у купчишки того в горницах аж три девахи на выданье. Смекашь? Само собой, со свечкой я коло них не стоял, токо к весне – пжалте, за ради Христа! Исайя, ликуй! (слова венчальной молитвы). Попался ахфицерик мой на средней дочке. Сорвал-таки поживу хозяин, яховитское (иезуитское) его племя! А что хорунжий? Рад бы заплакать, да смех одолел… Позновато хватился. Видать, планида такая. Меня за сим в учебную сотню направили, не знай, как он там вывернулся…
***
- Кину всё к херам собачьим, надоело, тесного сапога муторнее!
- Енто дело таковско… Женятся весело, живётся тошно. Только мотри – пробросаешься… Жёнка, Авдей, не седло, со спины не скинешь. Думать следоват, крепко мозгой корячиться. Неспроста…
- А мне, дед Ёня, опосля море по колено станет. Башка гудит, думай не думай. Отрину…
- Энто зря… Бездумно один дурак проживает. Оно же как? Стренется поумней человечишко либо варнак дажеть, за кажным гляди в оба. Так и жена, из домашних кто. Потому что у всех и при любом случае антирес имеется. Где ни возьми – скрозь.
- На лбу не написано… Вот что она задумала, на ум взяла, скажи? Всё уросит да точит! Не на ту половицу ступил, не туда сел, ничё не пойму.
- А ты зенками зря не хлопай, паря. Примечай, мозгуй… В деле всегда видать намерение, подспорье и конец. Что захотела прокуда, как норовит задумку сполнить, к чему гнёт? Всё примечай! Ей же не за здорово живёшь шлея под хвост попала. Когда разгадаешь – тута тебе и козырёк в рукав…
- Легко сказать, Иона Палыч! – опять горячился молодой казак, - я ей не богданка (подкидыш), чтоб помыкать!
***
- С какого горя нахлобучился, Якимка? Ну-к, подвинься, - блестел зубами меж усов казак по виду второй очереди.
- Привалил, ровно свинья к корыту, - недовольно встретил Антипа хозяин на лавке перед двором, - тебя токо и выглядывал, гостя жданного…
- Ну, было бы корытце, да было бы в корытце, так и свинки скоро сыщутся, - ничуть не смутился Антип, доставая из торбы половинную четверть, пластушину ладного, пальца на три, сала, головку лука.
- Энто, слышь, меняет дело, - смягчился хозяин, - айда в завозню, от греха подалее.
- Вишь, как удачно попал меж косяком и дверью, - опять смеялся Антип, располагаясь на чурбаке, изрядно засиженном курями.
- Мы же с тобой не на косых живём, наряды и протчее, - баюнил Яким, навроде кота перед чеплажкой сметаны, - а что с улицы встрел неповадно, дык с похмелья башка трешшит, звиняй…
- Лады, ладно… И наше вам с кисточкой! – гость манерно воздел локоть на прямой угол, оттопырил мизинец на стопке.
- Ага, дай Бог не последняя, - заспешил хозяин, хлобыснул вино не морщась.
***
Со штабной станицы Кокчетавской внутреннеслужащий казак Клим Царевский вернулся злее цепной собаки. Хряпнул ремнём об лавку перед крыльцом правления, справой громыхнул, ходил рассупоненный, плевался и пылил сапогами. Бывшие тут четверо станичников лукаво помалкивали, перемигиваясь пока.
- Никак снова продулся? – первым спросил полчанина Куприян Плужников, - сто раз говорено: карты да бабы к добру не ведут…
- Много понимашь… Я полтыщи сделал, за хвост их держал, жадность чёртова… Фарт надыбался. Что ни кину, то менее комитетской не вылетает. И с пудом, и полняк раз за разом. Кады другому привалит, у меня, опять же, своя такая. На кону злятся, у них то голь, то трека, ну иной раз – чека там али петух…
- Н-да, фартануло не в шутку, - восхитился чубатый Мишка Дейкин.
- Дак а я про што? За час сгондобил кубышку, оно бы и тррр. Тут, на грех, гость в тюрбане присел. По виду бухарский, а может князь казанский (татарин), их хрен разберёшь. Думаю, курдюк ему подрежу для полного себе удовольствия, да в стремя. И куды что делось?! Кидаю – мимо. Он бросает – есть. Дажеть при своих не удалось уйтить…
- Почём кон-то ставили? – полюбопытствовал степенный Никита Атасов.
- Разно… Как-то углядел, мелькнуло зелёным у бусурмана. Я радый, кабы не четвертной у него имеется… Поправлюсь, стал быть, коли в игру вернусь…
- Двадцать пять рублёв хучь и ассигнацией – денька стоящая! Не спроворил? – посочувствовал Куприян.
- То-то… С треском кон провалился. Срубил, скотина безрогая, ровно лозу шашкой. Подавиться бы ему своей шепталой (вяленые персики)… Угостил, сука…
- Гляжу, седло и торока у тебя не нашенски, - с искрой подначил Дейкин.
- Всё спустил, сказываю же… Наличность которую, тренчики серебряные, приз за стрельбу в том годе… От нехристь, кто его подослал, вражину, меня озевать. Я банчишко сдуванил, так он его увёл кучкой, в полчаса управился, нехристь…
- В пустой бочке звону больше, погремишь и ты, Климка, навроде той порожней посуды, - подвёл черту Никита.
***
- До того дотепный, якри его, - то ли хвалил, то ли хаял упомянутого в разговоре племянника Василий Дементьевич Успленёв, когда-то добрый строевой урядник из линейских, - деньгу тую, что блох ловит, хап да хап… и рука не пристаёт, гляжу…
- Нать хлопоты по нутру, фарт ему лепит, - улестил дядю сосед, тоже из природных казаков, Давыд Макарович Потанин, - иного смолой к делу не приклеишь. Много бестолочи наросло: живут в рот, а не в год… Ратуй, у племяша в карман идёт, да всё звякает.
- Карман, что пузырь: вспухнет и лопнет, а совесть останется, тады каково? Маяться, покель оскалисся, ровно кобель на мёрзлый котях да крышкой не захлобучат, токо и всего…
- У-у, вон ты куда загнул… Есть ли чему оставаться? Не видать, что парень смурной ходит, голову свесив. Бойкий, с подковыркой говОрит с кем и себя постарше… Может Лукьяшка разменял ту совесть давно и зажил слободно, а то и не имел страху божеского вовсе…
- Не забижай, Давыдыч, грех не бери на душу. Парняга нужных кровей. Отцу его, матери мало было чем стыдиться. А деды их, забыл? Как же племяшу без совести-то быть? Есть она! Не всё в деньгах меряют. Совесть – монета неразменная, но соблазнов много… Оттого баю: кабы мошна душу не заслонила, разумеешь?
- Сват, отец, пошто не взойдёте, - возникла из калитки Потаньшиха, - шаньги давно поспели, самовар на столе…
***
- Тебе и вовсе грех не знать, - выговорил внутреннеслужащий казак Павел Дудников неслужилому казаку Юрию Потапову, когда сошлись на лавке у заплота перекурить с устатку, - весь свет с отцом по торговле объездили… Средь православных как заведено? Работы – всУтерп, хлебца всУсать, одёжи всУгрев. Тошноватенько, однако живётся и эдак. А на прочих глянь… Прозябают вполбеды, вполсчастья, токо и довольства - не сгореть кабы, назьмом сырым подольше шаить. Тьфу ты, на немчурскую повадку! Нужна такая жись, скажи? Вонь – она от тех тащится, Матвеич, чья хата с краю. У их и кровь, поди, лягушачья, понял? Ихняя дорога – мимо храма, возьми это в голову себе.
***
- И тебе час добрый! – окликнулся ветхий старик Корниенко, завидев посёлкового атамана, - погодь маненько, айда на лавочку, квасу испей…
Атаман повернул коня: старика не уважить – бесчестье.
- За баранами наладился, гляжу? Эт верно. Кыргызу верь да проверь! Слыхал, часом, будто артельщики сулили явиться? Гляди в оба-два, с ними дело сурьёзное. Тароватость не выказывай изначалу. По рукам вдаряй ежёвой рукавицей… По обычаю поступай…
- Об чём толкуешь, Миней Фёдорыч? – закуривал трубочку атаман, испросив разрешения.
- Ты, Гавря, не придуряйся, сам знаешь об чём… Новые колокола пущай вызвонятся, а ковды околотятся, не треснут, дойдут до настоящего вызвону, тогда и расчёт выдашь полный мастерам. А покуль на задатке поживут…
- Не в кон им тут долго отираться…
- Тебе что за печаль? В Лобановской на ихню церкву колокол в год был куплен, поторопились с расчётом до вызвону. Опосля, грит, канителились станичники… Нам-то что гнать деньгу на рыск? Ещё послухай… Звонаря бы где выискать, чтоб красным звоном владал. А ему прикупить для перебору колоколов поменее. От красота выйдет! На радость православным, Господу на благоволение. Смекай и попомни, Гаврила Сергеич! Таков тебе сказ. Таперьча паняй с Богом, куды правился…
***
- Наскучалась я, Пашечка, не могу…
- Мне там, знашь, тожеть без пряников...
- Давай-ка сядем ещё хоть на капелюшку. Темно у заплота, никто не разглядит, а ты доскажи. Давеча начал, ан сбились мы…
- Неохота споминать… Доживал до того, что нанимался выкачивать воду в городской бане. За ночь сработаешь полтинник, бредёшь в обжираловку. Там на гривенный с сёмиком водки стакашек, штей каких да варёного осердия в ладонь спроворят, и то в рот не лезет…
- Не молчи, сказывай, легшее станет.
- Один раз оглоушился тремя подряд чарками, стал ровно бык обухом осалыченный, в голове ничё не соберу…Одно свербит: как это я, строевой казак, на дело столь препоганое сподобился? Далее чего? К золотарям примыкать? Сходнее в петлю налаживаться…
- Ххосподя, - всхлипнула со стоном женщина.
- Приятель там, Фролка, вёрткий такой, лыбится: зачем, станичник, нос повесил? выскочим! который Бог намочил, тот и высушит. Ему на такие речи говорю: ты – мужик, солдатская говядинка, твово дедушку баре за собаку выменяли в энтой Костроме вашенской. Дружок сам сказывал. Мы, говорю, в Сибири - казаки вольные, на особь всегда жили и живём. Мне твоя жизня немОчна, не под стать… Дрожишь никак, Маня? Зябко?
- То не от холоду, жаль моя…
***
- Неужель гость к нам? Ой-бой, не Мина ли Никитич! – всполошилась казачья жена Дарья Ионовна Воронкина, живо соскочив с лавки, кидаясь через воротца во двор, - отец, там Атасов, кабы не к нам, весточку от сынка нашего какую-нить…
Не ошиблось материно сердце.
- Видал, как наказывали, вашего Лексея, сподобилось, - охотно рассказывал Атасов, вчерась прибывший с самого Омску, - поклон от него вам сыновий и братний. А Сёмонька, значит, Духнов, наряд сынка вашего из Лобановской, тот приказал долго жить, н-да… Плоты на Иртыше расчаливали, а уже забереги во льдах, он и замОк ненароком, сгорел, бают, в три дня. Чахотка ли чё ли… Той осенью ещё… А Лексей живой и здоровый, подматерел, навроде шерстью перебрался, прям аздыр. Вертаться в станицу погодит. Заделье у него стоящее.
- Нешто в прикащики выбился у Терентьева? – возрадовалась было мать.
- Не… Погодь-ка, от Бог памяти не дал, выскочило… Спомнил: выжижник! Точно! Перебойщик, ежли по-другому назвать…
- Да что же такое, отец? – опять всколыхнулась Ионовна, оборотясь на мужа, - нешто ухорезом стал, выжигой каким? Сроду у нас в роду пройдох не рождалось! Лихо мне…
- Ты погодь курлыкать-то, Ионовна, - осадил Атасов, - не выжига вовсе, а вы-жиж-ник. Смекай себе разницу. Где Богу свечка, а где бесу кочерга… Оно, значит, как делается? Скупает либо сами ему наносят кто платье старое, кто ремки всякие, галуны там, платки с серебряной нитью. Лексей, стал быть, всё огнём жгёт, а серебришко-то не горит, ему остаётся. Чистенькое. А ты – выжига! Правда, работка не на кажин день. Другие разы кость пережигает, с боен которая. Опять же товар… Эт сообразить надо!
- Ладно, чё мы на лавке стрелись, как эти. Проходь, Мина Никитич, айдате все гамузом, гостям радые завсегда, не побрезгайте хлеб-солью нашей… Чё там деется ещё в Омском-городу?
***
Жара спадала, но дыху вольного не взять. Воздух густел, спирало к вечеру. Касаток днём было лишь слыхать, теперь, к коровам, опустились и сквозили ниже крыш, щебеча вдогонку друг дружке.
- К дождю, никак, клонит, - подошёл старый казак.
- Другой день пАрит, а ни капли, - пододвинулся на лавке хозяин, по виду наряд (сверстник) его, - зато паут (овод) скотину бьёт, на жаре да без ветра-то, пастух сказывал…
- Эт верно, коровы не наедаются, день-деньской на стойле да в речке по брюхо. Самый бзык теперь… О, глянь, кто-то верхом бегит. Кажись, Колька Мешкатин (Осипов), на Карьке ихнем.
- Похоже, он… навроде фершалов конь…
Всадник уже близко, по улице за ним – прошва пыли от копыт, как кнутом по земле ударили. Протянулась саженей на десять от дробной устойчивой рыси взнявшегося коня. Так и пронёсся, всадник махнул рукой заместо приветствия.
- Добрая хода, хучь в строй.
- Не, для службы куплять – деньги на ветер. У Карьки дух короткий, на версту-полторы, а там запашка возьмёт, захарчит, собьётся.
- Ну, встречного, положим, завсегда обгонит…
- Рази что… От у меня Пепел был, отэто конь! Помнишь?
- Ты, Костя, лучше сиди, ж…у прижми со своим Пеплом. Забыл, где на нём ошивался? А то Сивцов (володаровский районный военком, бывший чекист) нам чичас всё-о-о спомнит. Пасок (лет) на пять кажному. В сторону Ивдельлага. Там и оскалисся, как кобель на мёрзло гамно, живо прикопают…
- У их не заржавеет, эт верно…
***
- Гришка, энто хто на улицу вывернул?
- Игде?
- Куняешь, сивый мерин, пригрелси тута… Вона на бричке. Серко в оглоблях Сюндрин (Еремеева), а на возу – не разберу отседа.
- Дак, Трошка ихний, середний. Его кудлы (волосы), ровно у поярки (молодой кудреватой овечки).
- Похоже… Вчерась стрелись у лавки, он туды-сюды, спина, што у прикащика…Эко ты, Трохим, мордой хлопочешь, ему грю. И бровьями, и глазьми, и чутьём. Дажеть ухи двигаются. Не хуже цуцика коло сучки щенячей. Такая возгря, а не казак возрастает!
- Верно, юлить горазд. Где токо научалси…
- Такому не научают. Сразу, быдто с родимицей рождаются…
***
Вкруг пьяненького дедушки вились Васятка с Мишаней.
- Деда! Плюнь, дунь, свистни, скажи: шестью шесть тридцать шесть!
Дед, потакая внукам, просьбы сполнял, вернее молвить – пытался. Сплёвывал, попадая в бороду. Дул ещё кой-как, а свистнуть – совсем не выходило. Когда начинал счёт проговаривать, парнишки и вовсе покатывались. Смеялась и Захариха, подхихикивал себе сам старик, сердясь для близиру:
- Вот я вас, жиганы… Сдумали роднова дедушку дражнить… А дедушка ваш, поди, Кокан брал, - кургузым пальцем без ногтя указывал на серенькую медальку, заместо колодочки приживуленную дратвинкой к ветхому сукну кителя.
***
- Фух… вечер, а душно как, - Липа Нурушева (Белоногова), поставив подойник, уселась рядом, развязала платок, утирала бисер на лбу, - небось, натянет нОчем к дождю. Табак полил зря…
- Где ещё твой дождь, - отмахнулся сам Нуруш, выстукивая трубочку об лавку.
- Чичас в денник ходила - касатка токо что не в лоб стукнула, низко летают. И пены, глянь, скоко на молоке, в ладошку цельну и не опадыват… Верно, на хмарь.
- Бабские приметы – лишние слова…
- Кабы так… Табак нам твой – хромому мерину гармошка, сено не в стогнах, вот что…
- Типун на язык, навязалась со своим дожжём!
* * *
- Можно, дядь Павлик, морду патрета ополосну на огородчике?
- Да хуть сам залазь, коли вместишься. Вода с колодца, Прошка давеча налил, не согрелась поди…
- Само то! Горит, - фыркал, куная побитое лицо в кадушку, Санька Мавруда (Агеев).
- Н-да… Подкрался волк под жеребцово копыто… Где нахлопотал, Лександра?
- Ничё, дядя Паша, они заплатят… с-суки, поддёвку замарали, новая, мать заругается…
- Дак их скоко наскочило, братовьёв-то Сюндриных (Еремеевы)?
- Сказывал же… Середнего успел уговорить, с копылков сшиб, а младший - колом меня осаячил. Калган зашумел, качаюсь возле прясла, а они в четыре кулака, да по мурсалам. Ничё не могу, токо зубы стучат как на морозе, будто застыл шибко…
- Отэто друзьяков я заимел, Павел Степаныч, а? – отираясь сунутой рукотёркой, воскликнул-возрыдал Александр.
- С дружками выбор завсегда невелик, - утешал пострадавшего казачка сосед, - подле пчёлки – в медок, подле жука – в навоз. Куды карахтер тянет, там и стрянешь…
* * *
- Чё-то совсем с головы выскочило… Михей Желтобрюхов (Фёдоров) вам сват, али как?
- А никак! Сроду они нам не свои…
- Как не свои? Бабка Потаньшиха (Потанина) разве не желтобрюховского двора? Дед Серёжа Бобыль (Дейкин) оттель её брал. Ежели так, то через тёту Капу Смолину (Филипьева) вы им аккурат сватами доводитесь, родня. Она же по-отцовски - Бобылева…
- Ну-да, родня… Сыскал он… На их старушке сарафан горел, а мой дед мимо шёл, руки погрел. Не знай, может старики помнили, а мы уже не знаемся…
- Кыргызов хуже… Те грамоту не разбирают, зато родню до седьмого колена назубок скажут, самые малые пацанята…
* * *
Сбоку ворОтней калитки пятистенка Попяткиных (Вербицкие) в густелых сумерках колготилось человек несколько, сдаля не разобрать, сколько и кто. Зато разговоры слыхать:
- Я те так скажу, - выдавал сердито мужской голос, - на блудливой бабёнке только ночь не побывает! А ты, брательник, не во гнев сказать, - человек из себя поводнОй, слова поперёк сказать боишься…
- Сказывал… Бить что ли? – тихо и не обидчиво возразил, кабы не Архип, средний сын Попятычей, и после слышимого вздоха горестно заключил, видать, сто раз обдуманное, - коли вожжи порвались, за хвост не удержишь…
- Энто она сурочила его, - встрела, скорей, Глафира, сестра их, - озевала как холостягой с ней водился, теперь верёвки вьёт, лярва, сладу нет…
- Вряд ли, - материн говор едва разобрать, - сужёного-ряженого, доча, и на коне не объедешь. Ты, Архипушка, сейчас как энтот лисовин в капкане: хоть и рано, сказал, а ночевать придётся… Айдате в дом уже. Хватит людям на лясы подкидывать, и так наговорили турусов. Наша изба – нам и сор грести.
***
- Ты глянь, Читака со свово проулка, ровно саврасый выскочил. Чую, кабы иноходь не приял. Даром, что без пятки… Самому-то пийсят, али около?
- Вроде того. Он Пашке Куцему (Корниенко) наряд. Н-да, шибко ногами перебират. Сам в корень, ляжки в пристяжки. Не хлестанёшь, так не догонишь…
- Постой, дак сёдни у нас чё? Середа… Карасин же в лавку везут! Читака, небось, очередь занимать торопится, вишь как наддал…
- От, мать-перемать, я тожеть не туды… Думал, он за книжкой подался к библитекарше. Карасину другу неделю не завозят, будем сидеть впотьмах, ежли опять провороним…
- А я про што! Расшиперились на лавке, как энти… Тартай тележку свою, я за бутылью мотнусь в амбарушку…
- Успеем, Федька. Пударычу (продавец) с магазина тожеть на Малую сопку шкандылять (место продажи горючки), пока дотилипает – мы аюром (быстро) явимся при «транспорте».
- Айда, старый хрен, галопом…вон, на Голой сопке машина по тракту с Кривинки (с.Володарское) понужает, по всему – аккурат карасинка едет…
* * *
Картинки жизни ст. Аиртавской
Старая Мирониха лущила семенной горох на стеленной по полу ряднинке. Рядом вертелся внук. В замерзшие окошки проглядывал жёлтый мартовский луч.
-Баушка, ну скажи ещё раз, как мужик на базар едет?
- Вот же сказывала, пошто забыл?
- У меня не смешно…
- Ну, слухай… Сам на кобыле понужает, жена на корове, ребяты на телятах, сватья на собаках, кошки на лукошках…
Внучёк покатывался, словно горохом кто сыпал на половицы – часто и дробно, хоть негромко. Мирониха умилялась: так вся их родова смеялась…
- Ещё, баушка…
- Ну тя, совсем… ДругУ присказку спомнила. Дай-ка мне вехотку пока…
Внучек прям кинулся в куть, уже тартал тряпицу баушке, посудинку обтереть.
- Синичка села на прясло да жиркочит по-своему: синь-кафтан, синь-кафтан. А старый Бухряк от кума шёл да слышит: скинь кафтан, скинь кафтан! Взял да и скинул, без головы старик. Еле домой доволокся, замёрз, ровно волчий хвост.
- Синь-кафтан, синь-кафтан, - смеялся и прыгал по лавке парнишка румяным фификом (снегирь).
- Баушка, а я не слыхал, чтоб синичка так говорила.
- А ты послухай лучше, душа моя. Вот опосля Сорок, даст Бог солнышка, оно бок нашей Зорьке пригреет, когда тятя её на улицу пустит, тогда и синички начнут подсмеиваться над полоротыми да пьяными: скинь кафтан, скинь кафтан…
***
У Шейкиных садили капусту. Как у всех грядки накопаны не в огородах близ домов, а по бережку Пры, чтоб воду на полив иметь вольную и рядом. С колодца-то не настачишься, разве что на огурцы да табак хватает и то греть надо в кадушках. А тут – вёдрами из речки успевай черпать да ковшиками по лункам лить. Тёплая да мягкая, не хуже щёлока и вволю. Но это – позже. Сейчас главное – почин сделали.
Вскорости снох ко двору отлучили. Им идти вверх по проулку – через три улицы. Оставили баушку Липу да дочку среднего сына - Лиду. «Кантики» навести, то бишь, завершить работу как сподобает в справном казачьем хозяйстве. Внучка тоже «садила» на своей копанушке у плетня, доставая из ладошки щепочки да мусоринки. Старая учила заодно и наговору. Девчушка повторяла, смешная в серьёзной старательности:
- Не будь голенаста, будь пузаста.
- Не стань пустая, стань густая.
- Не расти красна, а расти вкусна.
- Не будь стара, а будь молода.
- Не стань мала, стань велика.
- Бабаня, а как это – голенаста?
- Ну, как Свирька Ендовицкий… Худой, ноги долгие, тонкие.
- А пузаста? Как тятина Ржанка?
- Не, Ржанка жеребчика носит… Пузаста – знать, дебёлая, крепкая. Вон как Гапа Каргаполова, видала? Не ушшипнёшь, хруст-девка…
- А пошто говоришь: красная, капуста же белая?
- Ну-к, нам красоты от капусты не ждать, зачем… Мы цветиков насеяли под энто дело…. Для скусу нам кочанов тяжельче, чтоб скрипели, сок бежал. В кадушки пелюстков скрошим ещё, груздочков, огурцов добавим, то-то объедение зимой будет.
Скоро управились с работой. И мала, и стара. Баушка сморилась под майским солнышком. Сидя на опрокинутом бакыре (большое ведро), прибирала седенькие коски под шашмурой (волосник). Лида ушла к кусту черёмухи, тихохонько глянуть на гнёздышко зарянки.
***
В избе у Куцых (Корниенко) стоял смех. Совсем разошлись, когда баушка Сюндриха (Еремеева) поднесла довольному отцу крестильный сбитень. Постаралась, густо намешала и соли, и хрену, и перцу. Ложка стоит в гуще той. Сафрон черпал одну за другой, дико морщился, слёзы шибли с глаз, зато радостно душе… Там, за цветастой занавеской, лежал в зыбке сынок, ополоснутый в купели, спелёнутый в его, отцовской, старенькой рубахе, под защитой креста животворящего. Щедрой рукой одарил молодой казак разлюбезную старушку за родительский почёт свой, только что исполненный по древлему обычаю ермачей.
***
Кряхтя, слез с саней отставной казак Царевский, привязал лошадёшку, кинув под ноги ей клок сена. Ослабил чересседельник, отпустил супонь на хомутовых клешнях. Посмотрел сбоку на одра, матюкнулся в сердцах.
Пожилая, под стать хозяину, крапчатая кобыла, не нагнулась к корму. Свеся голову, продолжила думать о долгих вёрстах назади, где остались семь ли, восемь жеребят и неисчислимые возы дров, назьма, сена, хлеба… А напереди? Будто человек, горестно вздохнула, переступив с задней левой на заднюю правую. Никому старость не в радость.
Гадать незачем: ждёт её серая, под масть шкуре, жизнь до последней недели, когда явится коновал с клещами – содрать подковы да проводить на мыловарню…
***
Перед службой царёвой заговорил, положил зарок крепкий Антоха Горочкин (Агеев). На себя, на коня своего. Чтобы домой вернуться по добру, по здорову. На свою алую горячую кровь, на чистый, подложечный пот, на слИну (слюна) тощую. А ещё спрятал до отъездной поры камень-кровавик, серо-зелёный в красных брызгах, что дед Горочка на Ургенче сдуванил.
Камень знатный, силы здоровущей! Кровь из ран останавливает, не даёт стечь до капли. Так бывалы казаки полагают. Его при себе иметь всегда – сроду не помрёшь.
И молитвы, на крайние случаи, заучил Антошка, как в отречИ (казак, подлежащий призыву в полк первой очереди) перевели, хотя вчерась шибким образом расстроился. Старый Ехрем Чаньчиков (Чепелев) за разговором молвил: от смертушки ни крестом, ни пестом не отвиляться. Сбрехал, поди, дед, а надёжи сбавил… Осадок нехороший возник, словно баба с пустыми вёдрами дорогу перешла.
***
- Поешь вот, накось… Хошь загадку сгадаю? Деревяшка везёт, костяшка сечёт, мокрый Мартын подкладывает. Что же у нас будет?
- Не знаю, - канючил Монька.
- Как же не знаешь, болесть моя, - ворковала Настасья Ивановна, - деревяшка везёт… ну-ка гляди, вишь, как везёт ложка кашку. Рот открывай скорей, от молодец. Костяшки где у нас? Тута они – зубки сахарные. Жуй, жуй! А где Мартын мокрый – язычок наш, вот он, проворный, ишь подкладыват…
- Я сам, баушка, - оживился казачишко, стал черпать саламату да баутку приговаривать.
- От и ладно, мой золотой, - осталась довольна своей проделкой Ивановна, - вози скорей, сечи быстрей, а Мартын пусть живей обворачивается…
- Ай, - вскрикнул внучок.
- Что, мой болезный?
- Язык прикусил, энтот Мартын под костяшки попался…
- Ну, варнак он едакий, от неторопь квёлая, - заругала «мартына» баушка, - ты его кисельком охолонь, испей чуток….
- Его ругаешь, а мне больно, - уросил парнишка.
***
Про ково спрашиваш? А… Ну, энтот человек у нас с намёками, навроде загадки.
Как быдто видишь, что человек, а приглядишься – сумление забирает. Слыхал: был на копке, был на топке, сидел на кружале, горел на пожаре, стал на базаре? Или по другому: молод был, сто голов кормил, а стариком стал, пеленаться стал – об чём сказано? Кумекать надо, чтоб ответить. С лёту не всегда получится. А скажешь отгадку – горшок это, так всё сразу просто делается… Вот и Гордей Желтобрюхов (Фёдоров) из таковских. Скажешь: человек – оно просто. А обскажи его, изъясни словами, каков он из себя – кумекать придётся: а человек ли? Образ людской, а думки скотски.
***
- От чё с ним, с полоротым сотвОришь? – жалилась соседке Васа (Васса) Лиморенчиха, - у всех с мужьями живут, ровно за заплотом, а с моим как середь улицы…
- Да ты погоди нюнить, взялась, - стукнула ухватом хозяйка.
- Тебе-то ладно, - уже всхлипывала Васа, - а мне как? До того простодырый, как тот мужик: сам корову дёржит, а сторонние люди молоко доют…
- У кума промеж ног морковка завсегда толще мужниной, - снимала передник Дуняша Соколовская, и продолжала, глядя поверх занавески окна, - людской Семён, как лук зелён, а наш Семён в назьме завалён. Стал быть, ты не здорово убивайся… На стороне всё краше, да сторона не наша.
- Пустые слова, Дуня, мякина язычья. Таких бус сама тебе ворох нанизаю. А мне – жить…
***
Из сенок взошёл отец Алексий, весь в снегу, с сосульками на волосьях лица. Покуда оболакивался да крестился на красный угол, ему уже подносили добрый ковш браги. Поп принял посудину обеими руками, довольно оглядел хозяина и прочих за столом никольской братчины:
- В ню же меру мерите, и вам такоже возмерится и воздастся, дети мои, - пропел нарастяг его обычный фальцет.
- Как кому верят, так тому и мерят, батюшка, - лестно ввернул Осип Шаврин.
- Во здравие ваше и мир в животах, - сдунув хмелинку, Алексий безотрывно выцедил смачную ендову, прикусил пухлую вишенку со дна заместо закуски. Спрятав руки в широких рукавах ризы, оглядывал честное собрание.
Короткая возникла тишина, казаки будто ждали чего-то. И оно произошло. Поп крякнул столь мощно и зычно, что трёхволосной кот хозяев поленом брякнулся с полатей и, скомкав когтями рогожный половичёк, без ног метнулся в подпечек. Грянул хохот – того и ждали. Среди ермачей повадка есть: выпить-то кажный дурак сумеет, а вот сопроводить…
***
У Корниловых ставили новый переклад на повети. Данила на столбе, сам Давыд снизу подсобляет. Засупонили верёвкой, тянуть накорячились… А дождик прошелестел – склизко. Данила собрался было переклад на место ухнуть, в развилку особую на столбе – петля и скользнула…
Кабы не прихватил руками, отца внизу зашибло бы, поломало вусмерть. Данила кряж-то сдержал, а спину снахратил. Неделю кособочился, не легчает. В субботу баушку Толю (Евстолия Петрова) позвали – поправить. Та, как лист перед травой, явилась. Давыд тряхнул дымчато-серебряной низкой беличьего меха: первый разбор, Дементевна, не сжалею, токо сына на ноги поставь…
Перед баней баушка дала испить некоего взвару – Данилу передёрнуло всего. Велела ложиться на лавку, да так взялась… Потом сказывал: у ентой баушки руки, не стой как у дяди Павла-кузнеца. Ладно, что слёзы ручьём у казака лились, а то сгорела бы непременно банька от искр из глаз. Мяла, парила, окатывала водой, снова принималась, но тишей и тишее. Бесперечь бормотала, сдувая и сплёвывая словечки-шептуны. «Отговариваю от раба Божия Даниила щипоты и ломоты, потяготы и позевоты, уроки и призоры, стамово и ломово, нутрено, споево, закожно и жилянко!»…
Теперь ходит парняга – байдюже. Ровно новый месяц народился.
***
Опосля Казанской, когда уже и снега пали надолго и морозы как к себе домой хаживали, явился в станицу наезжий шорник. В правлении, кому приспичило, кинули жереб (жребий), тем самым устанавливалась очередь, с какого двора начинать, какими продолжать и которым закончить пошив тулупов, полушубков, папах и прочей рухляди. Первым стал Мартян (Мартемьян) Савельев. К нему и отправился хожалый умелец. Из самой Расеи, грит, причапал. Брешет, поди…
Оглядел товар, не мешкая, расстелил овчины на полу, принялся кроить.
- За энтим делом не измучишься… Крой да пой, - балагурил, орудуя мелом, - от когда шить, тогда намаешься.
- Акуля, что шьёшь не оттуля? А я, мамушка, ещё пороть буду! – поддакнула Мартяниха, на лавке пристроившись с вязанием.
- Навроде того присказка, верно, хозяйка… Лампа у вас, гляжу, семилинейная – это хорошо, глазам ярче. А то зимний день на воробьиный скок, долго без света не поработаешь…
- Успеется. Кабы другое не помешало. Не так швецу игла, как чарочка… Тожеть про вашего брата?
- УгОстите - не откажусь, обнесёте – просить не стану. Бог миловал… Не взыскую лишний раз, - и, помолчав, спросил с коленок не поднимаясь, - полы шубейки, может, короче скроить?
- Энто к чему?
- Иные просят… У кого долгов много, дак чтоб легшее сбегАть было…
- Ды ты, никак, озоруешь словами? Ну-ну… лишь бы цыганкой (большая шубная игла) не хуже языка орудовал.
***
- Санька, ты пошто в уголкУ жмёсси, а? – Яков Сидорыч давно заметил взгляды мальчишки в свою сторону и быстрые смешки в кулачок.
- Сказывай, чего вздумал? – обернулся, строжась, и отец от стола. От мальца докука, а это уже непорядок, ибо неудовольствие гостя - упрёк хозяину.
- Спросить хОчу, - не стушевался парнишка, улыбаясь теперь в открытую.
- Давай, не боись, пытай, ну? – притянул Сашку сосед к себе.
- Дядь Яша, а ты много икаешь?
- От, якри его! да как сказать…быват… однако не чтоб… тебе к чему?
- Баушка мне привораживала: икота, икота, перейди на Федота, с Федота на Якова, а с Якова на всякова!
- От варнак, прОдал ни за грош! – вышла из кути старая Павлатиха, - рази можно такое человеку говОрить, ну-к, ступай отсель…
Казаки смеялись, Яков Сидорыч прям руками хлопнул.
- Да, паря, налетит зараза, аж кишки играют, - опять цапнул Саньку, затормошил ребятёнка, всклокочил всего, - теперя буду знать, кто наслал, чуть-что – рысью к тебе, уши драть…
- Не, не надо, - высвободился казачишка, - то же не я, баушка…
- Стал быть, Ирину свет Кузьмовну чересседельником поперёк спинки погладить?
Смеялась уже и Павлатиха.
***
- Считай, хозяин, - указывал артельщик на стенку, - подгнётные венцы… раз, два, три, четыре – все менять следует, по-хорошему…
- Четвёртый зачем?
- Здорова-корова… Как зачем? Желаешь, чтобы мы через год снова стрелись? Ежель мошна тугая, тогда оставляй, - плотник сделал защепы по знаку старшого на четвертном снизу бревне, - мотри сам… это посерёдке, а углы и того тошней, скрозь гнилью тронутые, просядут.
- Так всю амбарушку развалите мне.
- Не к месту уросишь. Лесу твоего хватит и на четвёртый ряд. А нам, что три, что пять – один ухват, небольшая канитель…
- То и зырю… «канитель» ему… Деньгу-то слупишь, небось круглую?
- Снова считай, казак. То мы за раз подважим и сменим попутно, разве день-другой лишний стратим, а то придётся за ради одного венца на то лето опять шурум-бурум весь зачинать. С неделю харчится будем. И не духом святым… Чуешь, атаман, якри тебя?
Опять поднялись, походили, постукали ещё обушком, где и лёзом дерево колупнули. Цельной пятернёй залазил под папаху ермач, скрёб затылок в сомнениях.
- У тебя в углу ларь с пашеницей, - дожимал мастеровой, - через труху, глядишь, на зерно потекёт, замочатся семена… Рыск, а?
Дожал. Ударили по рукам.
- За добрую работу плати порато, не жалкуй, - ободрял хозяина артельщик, - плохая полцены от хорошей стоит, а толку с ней?
***
Атаман определил на постой ко вдове Бубзяевой (Горохводацкая) семинариста. Бубзяиха радая: кака-никака копейка в дому звякнет. Тут время – к столу, чем Бог послал…
- Горазд ты, батюшко, на обеды, - не смолчала хозяйка, подавая изрядный кус рыбника едоку, третий ли чё ли…
- Питание, Стефанида Сергивна, есть растворение пищи живою силою и претворение ея, - проурчал, сплёвывая линёвые косточки постоялец, завтрашний ертавский учитель.
- Дак и я про то, мил-человек: силён! Хучь дородством не фланговый… Бог не насыпал…У меня кот такой в марте, худущий, ледащий, покель волосом не переберётся…
- Были бы кости…
- Едак, едак, милай…
***
- Измаял он меня, проклятущий… изломал всю, тихо плакала Лена, - дажеть как сдумаю об нём, ровно в крапиве нагишом пройдусь… Всё тело жгёт и душа заходится… На обрыве я, на самом что ни есть краюшке. Ветерком толкнёт, а не то сама качнусь – поминай, как звали…
- Да что ты! Что ты совсем! – полошилась Катерина, Бога не боишься, грех, забыла? Нельзя, молодая ещё!
- Сердце у меня седое, Катя…
***
В Аиртавской станице бытовал привезённый с Расеи обычай. Валяли попа на ниве в Пасхалию, во время хода и молитв, да приговаривали: уроди, Господи, повальный хлебушко!
Батюшка не серчал, посмеивался, ворохтаясь на землице берёзовым катышем. Поднимаясь, проникновенно осенялся крестом на Восток, умильно взывая: прости нас, грешных, за малую ересь языческую. Святого просим у Тя - хлеба насущного! Даждь нам днесь, ныне и присно, и вовеки веков…
На Никольской церкви бумчал колокол, молились все, кто слышал – далеко слыхать. Доставало ли до вышины, о которой могли только грезить? Осень покажет…
***
- Баушка, а пошто в пятницу прясть зазорно?
- Никак не можно, жаль моя… Спаситель наш, Иисус Христос, аккурат в пятОк казню одну из многих претерпел во граде иудейском. Оплевали его, страмили всяко на пятницу. Догадалась?
- Смутно, баушка.
- В книгах писано. Ещё слухай. Разве способно прясть да не поплёвывать? Ну-ка, скажи… То на кудельку, то на веретено, где пальцами сучишь пряжу, а в щепотку – так бесперечь… ну? А щепоткой той крест творим…
- Получается, что в пятницу и мы вместе с жидами плюём? Ой, лишеньки…
- Так и есть, милая… Оттого и немочно православным прясть в сей день! Господа надо отстоять от поругания, во грех не встревать с окаянными. Разумела теперь?
***
- О, воюет, казак, ажник в сенках слыхать, - повитуха взошла на порог, крестясь на передний угол, - всё ли ладно, Петровна?
- Слава Богу, не сказать, чтоб успешно, однако терпим, - ответствовала старшая сноха Джолиных (Корниенко), - баушка только прихворала, да одыбается, поди. А малец покрикивает в меру… Проходи, Анна Ильинишна, сюдой вот. Казаки наши за сеном наладились, тремя возами, в избе слободно…
К обряду всё сготовлено. Вышла из горницы родильница, младшая сноха, Таисья. С почтением поднесла повитухе хлеб-соль, мыло, вышитое полотно. Подвела, как положено, к посудине, руки омыть.
На дне таза накрест лежали ножик и веник. Черпанув святой воды, Таисья положила в ковшичек денежку, и уж «с серебра» трижды слила на руки Ильинишне. В тот самый таз, на заговорные предметы. Повитуха, в свою очередь, трижды плеснула на руки юной матери. Утёршись, расцеловались все трое. Так на девятОк опосля родов «размыли руки» по обыку сибирских казаков.
Испив чаю, отмолившись от обеда, Анна Ильинична сошла со двора. Полтина серебром – невелики деньги, Джолины - не богачи, главное – старину держать, чтоб другие не забывали. У прочих и на рубль хватает, а вместо полотенца куском доброго холста наделят – повитухе всё сгодится. Особенно уважение и почитание, приветы да хлеб-соль.
* * *
Свидетельство о публикации №222050901029