Перемадела

«ПеремадЕла – пересидела, перетомилась в печке,
например, картошка или каша» (из диалектных словарей)



Глава 1. Санаторий

1.

В ногах – боль и цементная тяжесть. Таня открыла глаза и замерла. Что-то жёлтое сидело на ней – бесформенное, темное, чуть подрагивающее. Ни кричать, ни двигаться девочка не могла; оставалось только смотреть и сухими губами шептать те несколько слов, что научила ее бабанька.

– От баб Поли набралась? – прошелестело существо и заколыхалось от смеха. – Дура ты, дурой и помрёшь. Неужто до сих пор боишься меня? Или снова позабыла про наши беседушки-разговорчики?

Таня попыталась унять дрожь в руках; по щекам текли слёзы.

– Ой, ладноть! Я к тебе не за этим пришла – слёзки твои смотреть. По делу значит. У меня тут случай вышел… – чудовище снова затуманилось, расплылось в очертаниях от хохота. – Не случай, а загляденье! Представляешь: выбор дали! Ага. Мол, забирай, кого хошь – из троих. Я прямо-таки вся в растерянностях! Ну кого забрать, кому шейку-то срезать? Сестрёнке Любке? Или сестрёнке Галке? А может, всё-таки твоей старухе? К тебе за советом вот пришла. Ага. Кого выбираешь?
Девочка перестала дрожать и уставилась на незваную гостью. Бледность Таниного лица была заметна даже в темноте палаты, освещенной светом неполной луны и двух далеких фонарей, которые стояли у главного здания туберкулезного санатория.

 – Ты врёшь! – тихо произнесла она наконец. Сказала и сама удивилась твердой уверенности своих слов.

– Вру? А-а, аха-ха, ха-ха, ой, я не могу! Держите меня семеро!.. – Перемадела откинулась назад и смеялась, смеялась – до тех пор пока Таню не растолкала рука медсестры.

– Таблетки пора пить, Танюш! Сон, что ли, плохой видела? – доброе лицо тети Лены склоняется над ней, и маленькая пациентка понимает, что сон – это просто сон. И ничего более.

Она пьет целую горсть таблеток, «чтобы шейка не болела», как говорит медсестра. Затем наступает очередь Кати – ее соседки по кровати. У той тоже туберкулез, но другой – костный.

– Слушай, – говорит ее подруга, когда тетя Лена переходит в другой конец палаты. – Вот чего тебе сейчас больше всего из еды хочется?

– Я больше всего хочу встать! Походить… Не могу уже больше лежать! Не могу!..

– Ну не хнычь! – Катя тоже начинает всхлипывать. – И я не могу больше. Но Наталья Ивановна сказала…

– Кать, – перебивает ее подруга. – А ты кого больше всего на свете любишь?
 
– Больше всех? – переспрашивает Катька и морщит лоб. – Всех-всех?

– Ага.

– Наверно, маму. Или папу. Нет, маму… А ты?

– А я… – шепчет Таня и закрывает глаза. – А я – бабаньку. Только ты никому об этом не говори! Ладно?

2.

За месяц в этой палате она изучила всё. Трещинки в побелке потолка давно превратились в тропы, ведущие к волшебным колодцам-водопоям. Колодцев всего три – столько серых кругов от облупившейся краски над ее кроватью. По тропкам гуляют черепахи и лошади; иногда – по настроению – там появляются собаки.

Солнце в окно заглядывает всего часа на два – с семи утра. Потом оно прячется за угол корпуса. Зато убывающий лунный серп не уходит из окна – и это ее пугает. Потому что серебряная, мутная желтизна – цвет Перемаделы.

Ей казалось, что вся ее жизнь до санатория – всего лишь сон. Девять лет сна, из которых она толком помнила лишь пять.

«Какое мое самое первое воспоминание? Самое-самое первое?» – Таня спрашивает себя об этом по ночам, когда обитатели палаты спят. Неугомонная Катя сопит где-то совсем рядом и – одновременно – ужасно далеко.

«Терраска нашего дома в Сад;вке. Мать купает нас в глубоком тазу – поочередно. Сначала Любку – потому, что она самая маленькая.  Потом Галю – и в самом конце, когда вода уже совсем остынет, – меня. Это меня обижает, и я лезу в воду с неохотой…

Дверь терраски скрипит, оттуда тянет холодом. Заходит одетый в полушубок отец. “Закрывай, закрывай скорей! Девчонок купаю, не видишь, что ли?”. Мне стыдно, что отец видит меня голой. Он, большой, холодный, серьезный, быстро проходит мимо нас на кухню и снимает верхнюю одежду уже там. Затем мы все пьем чай.

А бабанька? Почему я не помню бабу Полю? Она, наверное, тогда жила у другого своего сына – Ивана, брата отца. Неужели было такое время, когда я не знала ее?

– Бабань, ну повернись ко мне, ну спи ко мне лицом!.. – в памяти всплывает новая картинка из прошлого.

– Не могу, дочка, на одном боку лежать: рука уж затекла! – слышит она в ответ шепот бабаньки.

– Ну я тогда на другую сторону перелезу! – и Таня мигом, как белка, перебирается через бабполин бок и оказывается снова нос к носу со старухой.

– И охота тебе старческую вонь нюхать! Ты уж взрослая деваха, тебе одной спать пора, – попрекала ее мать, которая ревновала дочку к свекрови.

Таня не отвечала, потому что не могла понять: о чем мама говорит? Вонь? От бабы Поли? От неё всегда пахло свечками, пряжей и сказками. Только с ней Таня чувствовала себя безопасно и могла хорошо выспаться. Только с ней рядом было спокойно и радостно…

Всё было именно так – до того момента, когда она впервые увидела желтизну, сидящую на груди у бабаньки.

3.

Это потом каждое лето она уезжала в туберкулезный санаторий и там горя не знала: сосновый лес, друзья, первые люб;ви и отдых от надоевшей Садовки. А тогда, в первый раз, пытки святой инквизиции ей показались бы благом – по сравнению с пережитым.

– Тёть Лен, – умоляла она медсестру. – Ну ослабьте хоть немного! Я не могу больше лежать на спине!

– Нельзя, нельзя, Танюш! Вот врач придёт – там посмотрим, – и давала ей очередную порцию лекарств. Потом завтрак – так же лёжа. Ее маленькое тело примотали к кровати специальными крепежами, чтобы девочка как можно меньше шевелилась.

– С туберкулезом лимфоузлов вообще не живут. Ты в рубашке родилась, понимаешь? А если будешь Наталью Ивановну слушаться – скоро поправишься! – успокаивала Таню медсестра.

Но это «скоро» тянулось, как петушки из жжённого сахара. День за днём, ночь за ночью. Особенно было тяжело, когда всё кругом спало. Если становилось совсем невмоготу – снова и снова вспоминала бабаньку.

«Она не хотела, не хотела, чтобы так всё вышло», – думала девочка. Перед глазами, как на экране, оживала картинка: баба Поля причитает, когда Таню увозят в больницу.

– Это ты её своим лечением довела! – кричала мать. – Додумалась свиным говном шею греть у девчонки!

Бабанька утирала слезы уголком головного платка и молчала.

Шея у Тани заболела месяца за два до этого. Сначала она не жаловалась. Потом, когда стало невтерпеж, шепнула бабе Поле. Та прочитала молитовку, побрызгала святой водой – но бугры под нижней челюстью становились всё больше и болели всё сильнее.

– Погреть нужно, дочка, – успокаивала ее старушка, которая звала всех внучат «дочками». – Сейчас всё поправим…

И целую неделю Таня спала с марлей и тряпицами, в которые бабанька завёртывала теплые котяхи от поросенка. На седьмой день нагноившиеся бугры прорвались свищами, и в кровь девочки попала инфекция с испачканных тряпиц. Тут уж дело дошло до врача, которую вызвала на дом мать.

– Вы понимаете, что вы наделали! Вы ведь ребенка почти до смерти довели! Если она и поправится, у нее на шее такие рубцы будут, что в ее сторону ни один мальчишка не взглянет! – отчитывала врачиха мать Тани в своем кабинете – когда та приехала в больницу на следующее утро. Тамара Яковлевна в ответ хмурила брови; она давно уже решила, кто виноват в произошедшем…

4.

Как-то утром Таня заметила, что крепёж съехал чуть в сторону. Она полдня незаметно раскачивала его и ближе к вечеру смогла освободить левую руку. Дальше – дело техники. Лунный серп осветил кусок кафельного пола, куда девочка поставила свои ноги. За полтора месяца они настолько ослабли, что подкосились, как только Таня попыталась встать. Она с тихим стоном брякнулась на бок, но удачно – ничего не повредив. Правда в шее запульсировала тупая боль – в тех местах, где начинали покрываться нежной розовой пленкой прорвавшиеся свищи.

Девочка на четвереньках поползла к заветной двери – ее ждали там бескрайние поля, реки и свежий ветер. Вот и кровать Кати, потом еще одной соседки, закованной в корсет, и – белая дверь. Чуть выпрямившись, она нажала ручку вниз, и дверь приоткрылась. Показался длинный коридор, равномерно освещенный пятнами-лампами. Холодный кафель палаты сменился теплым потертым линолеумом. Таня снова поползла, наугад выбрав направление.

Тут кто-то подтолкнул ее в бок, и она, вздрогнув, повернула голову. Темно-желтая гигантская жаба сидела рядом с ней и касалась пупырышистой мордой плеча девочки. От чудовища несло протухшей картошкой.

Таня дёрнулась и сильно ударилась затылком о стену коридора. В глазах бешеным хороводом закружились пятна-лампы.

– Чего испужалась, дурочка? – прошелестела жаба. – Я ж тебе помочь пришла, выход показать! Айда, айда, скорей, ползи за мной.

Желтое бугристое тело покатилось вперед, и передняя лапка жабы поманила Таню за собой. Девочка, как под гипнозом, поползла за неожиданным гидом, стараясь не отставать от желтизны…

Вообще-то, у тети Лены, медсестры, был муж и пятилетний сынок Славик. Но за последние полгода, когда ее смена совпадала с дежурством педиатра Сережи Ракова, она поддавалась временной слабости и шла в его каморку. Они выпивали немного спирта, курили, а потом Лена снимала халатик и позволяла Сереже делать всё то, чего не позволяла даже мужу.

Когда Таня открыла дверь, все этапы со спиртом и сигаретами были уже пройдены. Девочка проползла еще немного и услышала прерывающееся дыхание и стоны. Она оторвала руки от пола и, стоя на коленях, выпрямилась.

– Тётя Лена! – позвала маленькая пациентка. – Я заблудилась. И я боюсь жабу.
На несколько секунд в каморке, казалось, всё умерло. Потом кто-то ойкнул, чертыхнулся и над девочкой нависло пылающее лицо медсестры.

– Господи, Танюша! Ты как здесь оказалась? Боже ты мой!

Девочка плохо помнила, что случилось дальше: ее отнесли назад в палату, уложили, дали лекарство. Ей всё казалось, что откуда-то сбоку кто-то тихо квакает и поскуливает, заходясь от приступов смеха. Чтобы не слышать этого, она вспоминала Садовку и молилась словами бабанькиной молитвы.


Глава 2. Фуфаев

1.

Электрик Фуфаев приехал в Садовку поздней осенью. Листья на старых яблонях у бабки Дуси уже почернели и скукожились. Напроситься к ней в квартиранты ему посоветовали Анашкины, жившие напротив. Мол, старушка хоть и пьющая, но толковая: жить и работать не помешает.

И точно: она не мешала. Иногда правда уходила в запой на неделю, он ее сам раз пять находил в луже возле магазина и приволакивал домой. Но мешать – не мешала.
Жизнь ему портили соседи через забор. У них были три девки-погодки, и одна запала электрику в душу так, что хоть пальцы в розетку.
 
– Виданное ли дело: тебе, дурню, почти тридцать, а ей – семнадцать! Лёш, отстань от девчонки, ну что ты как банный лист, ей-богу… – бабт;, их мать, частенько ему мозги вправляла. Но Лешка тёр свои очки краем рубахи и вздыхал:

– Не могу, Тамара Яковлевна! Вот хоть режьте! Люблю Таньку – и всё тут…

Бабта лишь рукой махала в его сторону. Фуфаев таскался к Баскаковым через день, приносил дорогущий куйбышевский шоколад. На шее его болталась неизменная «Смена». Танька смеялась над ним, гнала его в шею, говорила, что у нее есть жених Валерка, он просто щас в армии. А Фуфаеву было наплевать.

– Приворожила она тебя, Лёшка, – шептала ему бабка Дуся. Фуфаев привык, что его хозяйка всегда была слегка «д;тая». Она вообще казалась ему не отсюда: ее доброта, способность отдать всё до последней нитки первому встречному была каким-то особым юродством. И он это юродство любил.

– Ну и пусть приворожила! – отвечал Лешка и хмурился. – Мне больше никого не надо!

– Так высохнешь же! Смотри какой лысенькый да худой. А ведь тридцати нет. Хочешь отворожу? Я мигом… – бабка потирала руки.

Фуфаев испуганно тряс головой и кричал:

– Не вздумай, старая! Смотри у меня!

Хозяйка избы смеялась, лукаво смотрела на него и просила денег – авансом, за жилье. Лёшка отнекивался: знал, что та пропьет. Но потом морщился и искал в карманах копеек 20. Старухе хватало.

Как-то вечером он не выдержал и поплёлся к соседям. Собака к нему привыкла и зевнула, когда Фуфаев скрипнул калиткой. Он прошел через терраску, затем на кухню и услышал храп Ефимыча за голландкой и посапыванье бабты.

Не понимая, что делают его ноги, электрик прокрался в девичью. Две сестры, Галка и Люба, спали вместе на кровати слева, а его зазноба – на той, что справа. Он тихо приземлился на стул рядом с Татьяной и, слыша стук своего сердца, взял ее руку в обе ладони. Девушка чуть приоткрыла веки, а затем снова ровно задышала. Он сидел так вечность. Потом начал целовать ее пальцы.

– Фуфаев? – зашептал хриплый спросонья Танин голос. – Ты ошалел, что ли? А ну кыш отсюда!

Лёша смотрел на нее и не двигался.

– Вот дурачок! – сказала девушка. – Ну и сиди. А я спать буду.

Через три минуты, вынув руку из его ладоней, повернулась на другой бок.

Фуфаев охранял ее сон почти час. Проскрипев половицами, он как в тумане дошел до бабдусиной избы и улёгся на старый диван в терраске. Лежал тихо-тихо и не замечал, как слёзы холодят щеки и подбородок.

«Не любит она меня и никогда не любила. Повеситься, что ли? Может, тогда хоть поплачет обо мне», – с этой мыслью он уснул.

Ему снилась Таня, у которой были двое детей и муж Валера. Тот ее бил и тряс, как грушу, а Фуфаев смотрел на это и ничего не мог поделать.


2.

В выходные всей гурьбой подались на местное Ильмень-озеро. Были три сестры Баскаковых, еще два знакомых парня с Садовки и Леша. От закрытого купальника Тани у него заныло сердце, и он долго сидел на берегу в камышах, смотря, как купается молодежь.

То, что она тонет, первым понял именно он. Девчонка отбилась от остальных и уплыла на глубину. Со стороны могло показаться, что ничего не происходит: Танина голова показывалась над поверхностью и как будто приближалась к берегу. Но его, флотского, на мякине не проведёшь: это только дураки думают, что тонущие кричат и машут руками. На самом деле там оцепенение, мертвящая паника – человек захлёбывается, а люди в десяти метрах от него этого не понимают.

Он нырнул прям в штанах, затем заработал руками так, что вспенил воду, будто моторка. Подхватил ее, почуял холодное русалочье тело под ладонями и – поволок к берегу. Тут и другие подоспели.

Пришла она в себя быстро, ее отогревали полотенцами, даже небольшой костер развели. Он всё смотрел на нее и почему-то не мог отвести взгляда от двух едва заметных шрамов по обе стороны шеи. А вечером, когда вернулись, она сказала, чтобы он пришел к крыльцу после полуночи.

Сердце колотилось, когда он крался через терраску бабы Дуси. Потом, скрипнув калиткой, почти бегом бросился к крыльцу Баскаковых. Она сидела на лавке в светлом ситцевом платье и блестела на него белками глаз.

– Кури, – приказала Таня, и Леша послушно вынул «Казбек».

– Я хочу сказать тебе – никому про это не говорила… – начала она решительно, а потом вдруг расплакалась и прижалась к нему. – Лёшенька, ведь ты спас меня от неё! Она хотела меня забрать к себе!..

– Кто? – спросил Фуфаев, не смея шевельнуться. – Кто хотел забрать?

– Перемадела, – прошептала девушка. – Она всю жизнь мне покоя не даёт. Рассказать?

Лёша согласно закивал. И зря так сделал…


3.

Сначала Таня говорила о бабе Поле – матери Ефимыча. Дескать, уж такая была старушка, что просто диво-дивное.

– Она ведь лечила, Лёш! Вот мы, еще маленькие, играем с сёстрами, там упадем или в животе если заколет. Прибежим к бабаньке – она погладит, пошепчет – и всё, бегаешь дальше. Или вот голова заболит: баба Поля за волосы подёргает, виски потрёт – встаёшь как новый…

Фуфаев кивал, старался слушать, но сам мог только любоваться Таней, мечтал, что прямо сейчас обнимет ее покрепче и начнет целовать-целовать. Он чувствовал возрастающее странное желание, которого никогда не испытывал раньше: ему хотелось проглотить ее, вобрать без остатка. Так, чтобы она была полностью его, принадлежала только ему.

– К нам со всей Садовки приходили, даже из Куйбышева раза два приезжали: все знали, что она лечит, – продолжает девушка. Ее голос звучит с особой мягкостью, когда она вспоминает о своей «бабаньке».

Однажды Ефимыч, Танин отец, нашел на крыльце сверток. Развернул, а там – отрез материи на платье. Зашел, начал расспрашивать своих.

– Да это, наверное, бабаньке принесли – за лечение, – отвечала ему бойкая на язык Галка, средняя из трёх сестёр.

– Лечение? – хмурится отец. – Отнесите обратно – тому, кто принёс. Это Бог лечит, а не она. Подарки за такое нельзя брать.

А баба Поля и не брала – ей сами всё несли: кто хлеб, кто молока, кто еще чего. «Она нам такое добро делает, а мы ей – ничего?!» – возмущалась сестра Тольки из Титовки – давнего Галкиного ухажера. И знахарке всё равно дарили подарки – за помощь и молитвы. Еда доставалась внучкам, а тряпки забирала себе Тамара Яковлевна.

– Лёш, а пойдём к нам на чердак! А? – Таня встрепенулась и вскочила на ноги. Она часто так делала, поэтому он про себя называл ее «зажигалочкой». – У тебя фонарь есть? Где он? У бабы Дуси? Тащи скорей, я тебя на задах буду ждать!

И Фуфаев помчался обратно в свою комнатушку. Он даже не спрашивал себя, зачем, что и как. Зачем ему, тридцатилетнему мужику, надо куда-то бежать, лезть на чердак, волноваться? И только ведь потому, что какая-то пигалица его пальчиком поманила!

Но внутри-то он знал, что готов ради нее хоть с крыши сигануть – его и манить не надо. Достаточно едва уловимого знака от нее, движения ресницами…

– Вот тут мое место. О нём никто не знает, я Галке одной шепнула про него. Нравится?

Они сидели в большом кругляше из старой одежды и соломы. Место напоминало гнездо, а Фуфаев, на голове которого был закреплен шахтерский фонарь, ощущал себя почти орлом. Ну, на крайний случай, – проводником в неведомое, путевым обходчиком в вечерней таинственной мгле.

– Смотри, что тут у меня! – девчонка бог весть откуда достала несколько небольших куколок, сотворённых из тряпиц, перьев и сухой травы. – Я ведь обещала тебе всё рассказать, но… боюсь. А они – нет. Вот пусть они тебе и говорят. Угу?
Лёша молчал и улыбался. Он ничего не понимал, но солнечное сплетение почему-то ныло, а сердце стучало медленнее. Ему было хорошо и плохо одновременно.

– Просто сиди и смотри! Улыбаться можешь и хлопать в ладоши тоже – только тихонько, а то мамка внизу услышит, – она прыснула, но взгляд ее тут же затуманился. Голова склонилась набок, и так они сидели молча с минуту.

– Ладно, я сейчас ширму сделаю. Ты ведь ни разу мои спектакли еще не видел? Нет? Ну и дурачок! Я их сто раз показывала – и Любке, и Галке, и Анашкины приходили. Но так даже лучше. Впечатление у тебе свежее будет.

Таня мигом выбралась из гнезда, принесла два старых стула и закрепила деревянными прищепками на их спинках посеревшее от пыли покрывальце. Затем она исчезла за ширмой, и вместе с ней куда-то делись ее куклы.

– В старые-старые времена была такая деревня Кивать, – зазвучал голос; Фуфаев вздрогнул, потому что не узнал его в первые секунды – так искусно девчонка имитировала басовито-старческие интонации. – Там жила бабка Зина – знахарка и лекарка, которую все в округе знали. Она считалась доброй, но на самом деле добра в ней не так уж и много.

Луч из фонаря на лбу электрика выхватил согбенную маленькую фигурку. Та опиралась на крохотную палочку-клюку и не мигая смотрела угольками глаз на единственного зрителя.

– Что уставился? Лечиться приехал али как? – спросила старушка, и у Фуфаева остановилось дыхание. – Ладно, сиди-сиди. Я тут человечка одного поджидаю – Шурочку из Казинки. Это в Липецкой области, слыхал про такое? Ну на нет и суда нет.

Куколка исчезла. Снова зазвучал басовитый, протяжный, совсем не Танин голос.
– Шурка приезжала к нам в Садовку давным-давно, папка с мамкой еще молодые были. А у отца был брат Иван – его семья жила от нас недалеко, через забор. У них сына тоже звали Александром, то есть Шуркой.

Грязное покрывало выплюнуло из себя длинноволосую куколку – она начала прохаживаться из стороны в сторону, ведомая гибкой девичьей рукой. Затем из серого тумана выплыла фигурка с фуражкой набекрень.

– Шурочка, как поживаешь? Не желаешь ли прогуляться со мной под ручку? – петрушечным звонким фальцетом спрашивает кукла с фуражкой.

– Ах, ах, Александр, да ты ж мал еще! И родственник мне почти! – отвечает его собеседница. – А впрочем, давай-ка свою ручку, молодец. Погуляем с тобой при луне…

Шурка из Казинки машет в сторону зрителя, и Фуфаев понимает, что роль луны играет его налобный светильник. Он тоже оказывается вовлечён в чердачный балаган, и ему от этого не по себе.

– Мамка с папкой как узнали про их роман, отнеслись к нему не очень: странные какие-то родственные связи получались, – продолжает всезнающий голос. – Но это еще цветочки! Вот Настя-то – мать отцова племянника Саши – совсем этого не одобрила.

– Ты с ума сошёл! Дурачок! Да она голь перекатная! Приехала тут из своей Казинки, дева престарелая! – верещит выпрыгнувшая из-за покрывала новая кукла – с белой головой. – Не позволю, слышишь! Вон у нас в Садовке сколько девок хороших – как грязи! Вот хоть бы Валя. Чем не пара? Вот я тебя с ней познакомлю, она тебе понравится.

Появляется черноволосая девица, с которой уходит в угол ширмы Саша, сын Ивана. Там раздаётся смех и обрывки песен. Фуфаев совсем теряется: где он и что с ним? Кукольные лица колеблются, ширма раздвигается сразу во все стороны, и он пропадает там, растворяется целиком.

– Шурка, конечно, узнала об этом и заревновала так, что мама не горюй! Она ведь даже работала где-то, но работу свою бросила. А потом одним днём засобиралась назад, чемоданы паковать стала, – продолжает голос.

– Да куда ж ты, сестрёнка, милая моя, поедешь-то? – в облике нового персонажа проскакивают узнаваемые черты бабты – Тамары Яковлевны.

– В Казинку обратно еду. Нечего мне тут делать! – огрызается Шурка.

– Да зачем этот Сашка тебе сдался, Шура? – уговаривает бабта. – Он же неровня тебе: ты его поди вдвое старше!

Лёшина спина покрывается мурашами: уж больно знакомы ему все эти интонации и собеседования-уговоры Тамары Яковлевны.

– Не твое дело! Я-то уеду, а он всё равно мой останется! Не забудет он меня никогда! Не забудет! Понятно?!

Тут что-то ударилось о шифер крыши, под которой находилось гнездо, построенное Таней. «Наверное, голубь», – подумал Фуфаев. Его голова невольно повернулась на звук, и ширма-сцена на миг погрузилась во тьму. А когда он снова вернул свет фонаря на прежнее место, то увидел желтизну. Там, где только что разыгрывалось представление, бугрилась гигантская жабья морда.

Электрик приподнялся, выпучив глаза. Крик-выдох не успел вырваться у него из легких: всё снова вернулось на прежнее место – и старые стулья, и гнездо из тряпок, и серая ширма, а на ее колеблющейся границе объявилась куколка старухи с клюкой.

– Ну? Зачем ты пришла-то? – обращается знахарка к длинноволосой фигурке. – Можешь не отвечать, знаю-знаю. А тебе не говорили разве, что бабка Зина не занимается таким? А? Ишь ты: приворожить ей надо, вынь да положь!

– Бабулечка-красотулечка, ну помоги! Я не могу жить без него понимаешь? Потерять его не могу! – отвечает ей Шурка из Казинки.

– Я-то сделаю, но ты прежде покумекай сто раз! Ведь на тебя грех непрощёный падёт – не на меня. Я-то в стороне буду, а ты и род твой мучиться будет, страдать! Ну? Делать? Или нет? Ась?

– Делай! Делай, баб Зин. Я давно решилась, мне терять нечего!

– Это ты щас так калякаешь. А потом… Хе-хе. Потом уж поздно будет. Ну?

– Делай, говорю! Не пожалею!..

Ширма неожиданно опрокинулась, и из-за неё пулей вылетела бледная, как смерть, Таня.

– Она здесь! Здесь! Лёша, бежим отсюда! Скорей!..

Фуфаев поймал зажигалочку, сжал ее горячее тело в объятиях и ощутил тяжёлое, могучее желание. Никогда за всю свою тридцатилетнюю жизнь он ничего подобного не испытывал.

– Чего ты, дурочка! Кого испугалась-то? – ее грудь высоко вздымается; она спряталась, вся вжалась в него. – Никого тут нет…

– Пойдём, пойдём, скорее! Фуфаев, миленький! Ну неужели ты ее не видел?
Леша, не отвечая, медленно приподнял девушку и положил на край гнезда. На ней было легкое ситцевое платье, под которое он запустил руки. Несколько секунд оцепенения, а потом началась борьба. Сначала она молча отбивалась, потом ночные сверчки разом смолкли, испуганные визгом такой силы, что разоспавшаяся и пьяная баба Дуся в соседней избе вздрогнула и приподняла голову на подушке.

– Лазиют тут черти, нормальным бабкам спать не дают, – пробормотала она и мгновенно заснула. До самого утра сны ее были беспокойными, с неприятным желтым оттенком.

4.

 – Так похоронили мы его – Сашку-то. Ага. Как Шурка-то уехала в свою Казинку, он сразу и женился. Да. Дочка у него народилась – года полтора ей исполнилось. И вот тут он к нам с Тамаркой стал шастать. Замучил прям… – Ефимыч выпустил дым в сторону и жестом показал Фуфаеву, что в его рюмку можно еще немного добавить.
Они помолчали.

– Ты, я гляжу, совсем перестал заходить-то к нам, – Танин отец перешёл на другую тему. – Чё вы? Рассорились, что ли, с Татьяной-то? Она тебя, говорит, даже видеть не хочет.

Фуфаев краснеет и опускает глаза. Затем хватает рюмку и чокается с Ефимычем.

– Не знаю… Да, поспорили мы с ней немножко… Ну а как он погиб-то – племяш ваш?

– Ага… – снова оживляется рассказчик. – Удавился. Вот и вся недолга. Я ведь говорю: стал он шастать к нам и допрашивать Тамарку: «Дай, мол, адресок Шурки – не могу я без нее!». А Шурка-то уже к тому времени на Украину под Полтаву куда-то съехала – из Казинок-то. И вот Тамара ему отвечает: «Не дам адреса – хоть режь! У тебя семья, дочка вон какая хорошая народилась! А ты – за прежнее!» – «Ну не могу я, Тамара Яковлевна, жить без нее невмоготу! Весь я извёлся, понимаете!».

Так он ходил-похаживал к нам, пить начал, жену, Вальку-то, бить стал. Ни дочка ему не нужна, никто не нужен. И вот в одну прекрасну ночь сообразил: дом свой поджёг, а сам – в петлю. Валька успела с дочкой выбежать, а он – готов. Такие вот пироги.

Ефимыч размял пальцами еще одну беломорину и закурил.

– У нас даже вон фотка есть – над гробом его Валька с ребёнком на руках убивается. Эх-хе-х. Нашёл себе смерть хорошу. Ванька-то, это брат мой, через два годика вслед за ним убрался. Сын ведь, не кукла какая-нибудь. Жалко…

Фуфаев тогда здорово набрался с Ефимычем – его потом бабта даже ругала за это: «Зачем, дескать, мне мужа спаиваешь?».

С Таней он смог увидеться только недели через две после чердачного светопредставления. Галка чуть глаза ему не выцарапала – не хотела его пускать ни в какую.

– Да не виноват я! – каялся перед Таниной сестрой Фуфаев. – Ум у меня помутился совсем. Да я ведь и не сделал ей ничего! Она так завизжала – я сам чуть с чердака не слетел.

– Вот и слетел бы лучше! Башку свою бы проломил дурацкую! – скалила зубы шестнадцатилетняя сестрица. – Она всю ночь проревела, пришла сама не своя. Благодари Бога, что мы родителям ничего не сказали, а то бы тебя отец с топором с крыльца спустил. Понял, Фуфаев? И шоколадки свои больше не носи нам.

Но Лёша был как телёнок: совсем присмирел, целыми днями тёрся возле забора Баскаковых и в конце концов сломал лёд сестринского сердца.

– Мы тут с Любкой будем в двух шагах! – предупредила его Галка. – Попробуй только руки распусти, понял? Мальчишек знакомых позовём, они тебе так накостыляют – костей не соберёшь!

Фуфаев вручил им целый мешок шоколада – и сёстры, милостиво приняв дары, удалились. Танька к нему вышла в пуховом платке и села рядом на лавочку.

– Простишь?

– Так уже простила. Давным-давно.

– Правда? – его лицо просияло.

– Правда, правда… Только ты, Лёш, уезжай. И чем быстрей – тем лучше.

– А что… так?

– Валерка вчера письмо прислал. На той неделе он с армии возвращается. Он ревнивый – жуть. Мне проблем не надо. Да и не люблю я тебя. Нисколечки. Слышишь?
Фуфаев сидел, опустив голову вниз. Таня увидела, как затряслись его плечи. Она сняла с него очки и поцеловала в небритую щеку.

– Ну что ты, дурачок!.. Я тебе сто раз говорила, что не люблю. А ты плачешь.

– Плачу! – кивнул он лысеющей головой. – Потому что надеялся, Тань… Я всё понял. Уеду. Мне и впрямь пора. Давно пора – тут всё уж сделано. Из Куйбышева три раза вызов присылали.

– Вот и хорошо! – девчонка легко поднялась. У нее на плечи был накинут старый отцовский пиджак, который шёл ей до невыносимости.

– Постой, – хрипло сказал он и тоже приподнялся. – Я точно уеду. Завтра же соберусь – и тю-тю. Но ты только одно знай: я тебя люблю и любить буду. Если ты с этим… с Валерой своим… Если у тебя не получится или случится чего – приезжай ко мне. Сразу. Поняла?

– Да поняла-поняла! – Таня засмеялась. – Смешной ты, Фуфаев. Глупый и смешной.
Она повернулась и открыла калитку. Он стоял и тяжело смотрел ей в спину.

– Знаешь что, Фуфаев? Если у меня будет сын – я назову его Лёшей. Понял? В честь тебя! Вот так! – она сверкнула зубами и закрыла дверь.

Электрик простоял там, наверное, с полчаса, а потом пошел к бабдусиной избе. Если бы он был чуть посмелее – точно бы развинтил розетку и – ну ее! Эту жизнь... И всё остальное.

«Сына назову Лёшей! В честь тебя…» – как его резанули эти слова! Лучше бы она ничего не говорила.

Он и не знал, что третью ночь подряд его мучают кошмары про кукол. Запоминать такие сны он стал намного позже – когда вся эта история с Татьяной растворилась, поблекла в размеренной куйбышевской повседневности.


Глава 3. Подожок

1.

Тук-тук, тук-тук, тук-тук… Стальные колёса спешат и ударяются о рельсы. Тамара Яковлевна сидит напротив согнутой старушки и смотрит на ее головной платок. Деревянные сиденья электрички утомили их обеих, прошили бока и ягодицы тупой болью. Баба Поля дремлет; ее нос почти клюёт худющие ноги, одетые в потёртые калоши.

«Господи, и что она в ней нашла? Ведь девчонка без ума от нее, жить не может без этой своей старухи. “Привези мне бабаньку! Мама, пожалуйста, привези мне бабаньку! Я не выдержу здесь, я боюсь! На денёчек только!..”. Вот заладила – и всё. Упёртая, как баран. Вся в отца – такая же упрямая».

Колёса стучат. Бабта смотрит на спящую и вспоминает, как увидела ее впервые.
Тамара тогда была молодая, статная, полненькая. «Ты ведь как помидоринка! Смотри, какая хорошенькая! И зачем ты в этот Чапаевск приехала? Кому ты здесь нужна?» – так ей выговаривала жена дядьки Никанора – брата ее отца. Она приехала в Куйбышевскую область из Казинки, потому что не могла больше жить там: колхоз, бесконечная, калечащая работа, какая-то беспросветность.

«Сколько я там ишачила – всё детство и молодость. Думала: вырвусь из деревенской дури, перееду хоть в маленький, но город… А оказалось-то. Еще хуже…» – ее мысли толкаются-перестукиваются друг с другом – в такт колёсам электрички.

С месяц она спала в дядькином зале под столом, потому что больше негде было: квартира однокомнатная, а ведь там еще жили Никанорова жена и их великовозрастная дочь, похожая на привидение.

От этакой тесноты Тамара съехала сначала в общежитие, а затем нашла уголок у одной пожилой женщины – Пелагеи Андреевны.

– Это комнатка сыночка моего Митеньки. Он во флоте сейчас служит – уж пятый год. Скоро вернётся, но пожить пока можно, – говорила хозяйка избёнки, куда решила переехать Тамара. Уже тогда Пелагею гнуло к земле – подарочек в наследство, который она подобрала от матери и передала потом Митеньке, будущему «Ефимычу».
Девушке очень понравились добрые глаза хозяйки пригородной избы, и она переехала к ней «совсем ненадолго». Кто же знал, что вернувшийся Митенька влюбится в квартирантку матери и женится на ней не раздумывая – с флотской стремительностью?

Электричка резко тормозит, а потом снова набирает скорость. Баба Поля просыпается, немного разгибается и встречается глазами с женой сына. Тук-тук, тук-тук, тук-тук – и первой все-таки опускает взгляд Тамара.

Пелагея Андреевна снова дремлет, и ей тоже что-то грезится. Стучащие колёса поезда словно передают ей право на воспоминания.

«Ну вот опять картошка перемадела! – слышится из кухни голос ее невестки. – Есть просто невозможно. Я ж тебе говорила сто раз!». Баба Поля ничего не отвечает, только пальцы ее стучат спицами: вяжется очередной носочек для самой маленькой внучки – Любочки.

Сын и его жена много работают, приходят поздно. Всё хозяйство и три дочки-погодки – на ее руках. Митеньку Пелагея Андреевна родила поздно – в сорок два года. Когда первая ее внучка Танечка появилась на свет, бабе Поле было уже за шестьдесят. Поэтому старушке тяжело, ее гнет к вечеру так, что она едва доползает до кровати.

Но невестка всё равно недовольна. То на огороде что-то недоделано, то ужин приготовлен как-то не так. Что и говорить: часто, часто у старухи жареная картошка была не такой, как привыкла Тамара.

И с Митенькой с годами пошло у них на привычку и на прохладцу. Он выпивал, задерживался на работе, часто даже не смотрел в сторону жены. Да и спали они частенько на разных койках.

«Перемадело во всей моей жизни что-то. Опостылело – хоть из дома беги». И во всём этом чудился Митенькиной жене след ее свекровки. Уж всем-то старушка была по нраву: и дети-то от нее не отходят, и из села ходят лечиться толпами – и это несмотря на то, что Тамара им сто раз запрещала.

– Развели тут поликлинику! Она что вам врач? Да она читать-то не умеет, а вы тут советы с ней советуете! – отчитывала она кумушек, которые приходили шушукаться со старушкой про свои болячки да про непутёвых мужей.

Господи, а это бесконечное вязание по ночам! Спицы: тук-тук-тук, тук-тук-тук. Совершенно не дает ей спать этот проклятый стальной звук, а она вообще-то – со второй смены пришла.

– Мама, пожалуйста, ну вяжи-то вечером или по утрам! Чего тебе не спится-то?! – бесполезно ей говорить что-то. Бес-по-лез-но…


2.

В Новокуйбышевске набивается полный вагон. Дышать становится тяжело, руки и лица пассажиров нависают отовсюду, будто хмель со старого забора. Вдруг через ряд от их кресел раздается детский плач – сильный, пронзительный. Слышно, как мать пытается успокоить ребенка, но звук растёт, расширяется, захватывает всё пространство волнами и кругами. Он напоминает скулёж, затем – визг, а потом – какую-то жутко противную скрипку.

Проходит пять, невыносимо долгих пять минут, и Тамара Яковлевна не выдерживает:
– Да успокойте ребёнка, пожалуйста! Ну дайте ему соску, что ли!

Вагон ничего не отвечает и отмалчивается, а плач продолжается. Она не могла выносить детский плач; это быстро усвоили ее собственные дочки и старались всегда плакать беззвучно. Иначе могло попасть.

Скрипка не успокаивается. Симфония нарастает, ударяет в висок, потом снова и снова, опять и опять.

– Женщина! Ну что вы в самом деле! – Тамаре удается повернуться, встать и чуть потеснить остальных пассажиров. Она видит сидящую молодую мамашку с раскрасневшимся лицом. В руках у нее – малюсенький кулёчек. Ребенку не больше трех месяцев.

– Если вы не умеете обращаться с детьми – нечего садиться в общественный транспорт! – выговаривает она сидящей, и тут же понимает, что всё это – зря. Что скандал самый зряшный и пустяковый и что на самом деле можно было бы потерпеть – и всё бы пошло своим чередом. Но пружина сжата и скручена, маховик задет, и ничего теперь уже не остановить.

– Да что вы на нее кричите! – встает на защиту молодости и неопытности какая-то пассажирка слева. – Ребенок маленький совсем, не может же она ему рот заткнуть!
– А соска зачем? Или бутылочку дать сложно, что ли? – к голосу скандала прислушивается теперь большая часть вагона.

– Не берёт он, я пыталась… – робко отвечает мать и пунцовеет еще больше. Ребёнок вздрагивает и кричит взахлеб: видимо, и ему передалась скандальная энергия.

– Дайте, дайте мне его! Дайте, говорю! Он у вас щас грыжу заработает от крика такого, – в голосе бабты звучит такая медицинская уверенность и власть, что никто не смеет возражать. Кулёчек оказывается в натруженных руках Тамары, и она, чуть прижав маленькое тельце к большой груди, пытается его убаюкать. Скрипка, которая, казалось, не могла уже взять звук выше, поднимается вверх новой симфонией и перекрывает всё вокруг. Виски бабты взрываются болью, мир вертится юлой.

Тут ее рук касается слабое тепло, и кулёк сам собой перетекает к другому человеку. Крик тут же выключается. Тишина вагона кажется неправдоподобной, как оперение павлина. Тук-тук, тук-тук, тук-тук. Стучат стальные колеса, и им вторит маленькое сердце успокоившегося ребенка.

Баба Поля держит его у себя на коленях еще минуты три, а потом – через других пассажиров – возвращает матери. До следующей станции весь вагон едет молча. Сквозь мутные двойные стёкла видны бегущие вместе с электричкой провода.
 
До туберкулезного санатория осталось всего-то три станции.

3.

– Ты, мам, в коридоре посиди, – наставляла старуху Тамара, пока они медленно ковыляли к воротам главного здания. – Она толком-то еще не оправилась, нечего ей попусту волноваться.

Пелагея Андреевна кивала на ходу, смотря себе под ноги. Мать Тани надеялась, что дочка, может, и не вспомнит про свою старуху, но не тут-то было.

– Привезла бабаньку? А? – бледная девчонка сидит на краю кровати и светит синими глазами на мать.

– Да что ж ты не идешь ко мне? Мы ж с тобой месяц целый не виделись! – спрашивает бабта, словно не слыша Таниного вопроса.

Маленькой пациентке только вчера разрешили вставать и убрали наконец-то ненавистные крепежи с ее рук и тела. Она пальцами ног касается пола и осторожно нащупывает тапочки. Мать не подходит к ней и стоит на пороге палаты: ей хочется, чтобы Таня подбежала к ней, бросилась на шею – как в драматических фильмах. Она смотрела такие в «Восходе». Но дочка не двигается.

– Ну давай же! – бабта присаживается на корточки. – Беги ко мне!

Таня делает первый неуверенный шаг и останавливается.

– Да она не может, вы что не видите? Отвыкла ходить-то. Лежала почти два месяца… – улыбается медсестра Лена. Но Тамара Яковлевна и ее не слышит.

– Дочка! Мама же к тебе приехала, иди ко мне!

Бледные щеки девочки вспыхивают розовыми пятнышками; она продолжает стоять. Бабта хмурится.

– А знаешь, кто тебя ждет в коридоре? Посмотри скорей! – Тамара Яковлевна делает шаг в сторону и приоткрывает дверь.

Там на кушетке рядом с оставленными сумками видно согнутую спину ее свекрови.
– Баба-анька! – визжит Таня и срывается с места, как зелёный лист-«вертолётик». Мать охает и едва успевает убрать руку – девчонка проскакивает через дверную щель в коридор и покрывает поцелуями седую голову бабы Поли. Медсестра округляет брови и спешит за ней.

Тамара Яковлевна вздыхает и идет проверять прикроватную тумбочку. Целования-милованья это, конечно, хорошо, но есть дела и поважнее: надо посмотреть, сколько хлама накопилось там за этакое время.


4.

– Бабань, – торопливо шепчет Таня в ухо старушке, от которой пахнет свечками и сказками. – Она снова меня мучает. Жаба желтая, гадкая.

Баба Поля кивает и ищет рукой боковой карман сумки: там конфетки для внучки.

– Молилась, дочка?

– Да-да. Не помогает. Мне страшно, бабань. Она мне ужасы всякие кажет. Пугает. Говорит, тебя заберёт. Или Галку с Любой.

Пелагея Андреевна замирает и смотрит на внучку. Старушка перестает искать конфеты и садится удивительно прямо; взгляд ее проясняется.

– Как-как она говорит? Скажи толком!

– Выбирай, говорит: кого мне забрать? Сестрёнок твоих или бабаньку?! А я боюсь!

– Вот и напрасно, – баба Поля тихонько смеется. – Я тебе дам кое-что: она к тебе и не подойдёт больше. Нашла чем девчонку пугать, идолище жёлтое!

Таня, смотря на весёлые морщинки бабаньки, тоже начинает улыбаться. Впервые за последние два месяца ей хорошо и спокойно. Баба Поля знает, что делать, уж она-то точно знает!

Потом выходит из палаты мать, и они решают посидеть на лавке возле входа в главное здание. На улице сегодня солнечно – как и в душе Татьяны.

– Вот держи! – баба Поля, улучив минутку, сует в ладонь внучке что-то продолговатое и остренькое, похожее на палочку.

– Что это? – шепчет Таня.

– Ну что вы там всё шушукуетесь? – вмешивается бабта. – Не нашушукулись еще! Тань, ты яичко варёное ела?

– Ага, мам! Ела-ела…

Девчонка егозой вертится на лавке, ей не терпится рассмотреть поближе сокровище, зажатое в ладони. Но при матери она не смеет.

– Это подож;к, – отвечает ей едва слышно старуха. – На веревочку его повесишь на шею – ни одна жаба не тронет. Запомнила?

И Таня радостно смеется в ответ: ей так хорошо вдруг стало. И бабанька, и лучи солнца, которого она не видела столько дней, и воздух, и деревья. И подожок! Всё, всё теперь будет по-прежнему, всё будет хорошо. Скоро ее выпишут – и она вернется домой к бабаньке.

Она прощалась с родными без всякого сожаления: ей казалось, что они вот-вот скоро увидятся. Таня на радостях даже забыла чмокнуть бабаньку в щеку – только рукой помахала.

Больше она Пелагею Андреевну не увидела. Когда старушка умерла, ее внучка была еще в санатории. На похороны она тоже не попала. Зачем травмировать ребенка? Девочка ведь еще толком не оправилась после болезни.


Глава 4. Дембель

1.

Валерка Сазонов вернулся с армии королём: форма как влитая, сапоги начищены. Он даже до родителей не дошел, сразу – к Татьяне.

– Ждала? – спрашивал он, ощупывая глазами каждую новую чёрточку, которая появилась в ней, пока его не было.

Таня смеялась и висла у него на шее. Она думала, что сойдёт с ума от счастья. Это только потом она узнала, что сначала он всё-таки зашел не к Баскаковым, а к бабке Дусе. Фуфаев уехал от соседки накануне вечером: запах его одеколона еще не выветрился в терраске.

– Баб Дусь, ты всё-таки через забор здесь – всё знаешь, всё видела. Скажи: Танька-то без меня с кем-нибудь ходила-гуляла?

– С парнями-то? – залепетала бабка; утреннее похмелье слетело с нее, как с белых яблонь дым. – Да ты что, Валерынька, что ты, миленькый! Да она по тебе иссохлась, яко рябина без дуба! Беги к ней, дурачок, не об чем не думай. Бабка Дуся тебя блахаславлят!

Новоявленный дембель вышёл от нее, блестя будто новый пятак. Вбежал на крылец к Баскаковым, по дороге закружил в радостном танце обомлевшую от неожиданности Тамару Яковлевну и ворвался в девичью – долгожданный, мужественный, любимый.

– Я ведь до сих пор не знаю точно, как до родителей добраться. Нам же квартиру в Наг;рном дали – переехали они из Титовки-то, пока я в армии картошку чистил, – шутил он уже за столом, опрокинув вместе с Ефимычем встречную.

– Да знаем, знаем! Чать, в посёлке живём. Тут не успеешь курам дать, а уж на другой улице кукарекают, – отвечала бабта и с одобрением поглядывала на сияющую Таньку. Мать давно не видела ее такой счастливой – наверное, со времён туберкулёзного санатория. Как похоронили свекровь, девчонка сиять перестала.
 
– Я уж у твоих родителей три раза была! Им еще и дачу дали – от консервного завода! Знаешь, какая там квартира, Валерка? Двухкомнатная, чистенькая, любо-дорого посмотреть, – тараторила старшая из сестёр Баскаковых.

Дембель не мог на нее налюбоваться. «Моя теперь, только моя! Никому ее не отдам – даже ее родителям! – думал он, наливая себе и Ефимычу. – Завтра же в ЗАГС подадим заявление. Нет, завтра выходные. Значит – в понедельник…».

– Любка, слазий-ка в подпол – за малосольными огурцами. И помидорок достань… Дим, может, курочку заколем – не всякий день дочкины женихи из армии-то возвращаются? – спрашивала мужа Тамара Яковлевна, заставляя молодых краснеть и бледнеть.

Младшая сестренка мигом слазила в подпол и передала наверх в сильные Валеркины руки всякие солёности. Любка быстро подхватывала чужое настроение – и поэтому, как и все, радовалась за сестру. А из самого дальнего подпольного угла, из кирпичной темноты фундамента на нее смотрели желтые немигающие глаза. Они тоже блестели задорным огоньком, предчувствуя скорое веселье.


2.

– Да куда мы едем-то, Валер? – кричала Татьяна в ухо своему жениху, пытаясь пересилить звук двигателя. Они неслись на мотоцикле по полевой дороге. Недавно прошел дождь, который прибил пыль и освежил краски и чувства.

– Сама увидишь! В такое место едем – закачаешься. Люблю тебя!

Оба были без шлемов; она обнимала его сзади и сквозь рубашку ощущала его мускулы, балдела от мужественного запаха и хотела так ехать всю жизнь, чтобы только любить его, чтобы только думать о нём.

«Если у меня родится сын, назову его Лёшей!» – неожиданно вспомнила она свою выходку перед Фуфаевым и рассмеялась.

– Чего смеешься? – спросил ее мотоциклист.

– Тайна! – закричала девушка. – Не скажу!

Валера ничего не ответил. Она не могла видеть, как его лоб раздвоила глубокая морщина. Он ненавидел тайны. У жены не должно быть от мужа никаких скрытых мыслей. По крайней мере, он так считает.

Остановились возле небольшого озера. Когда надоедливый мотор затих, они услышали ветер, бегающий в камышах, кряканье диких уток, разговор воды с берегом. Таня сидела на пеньке, пока ее жених ловил карасей. Он за каких-то полчаса натаскал рыбёшек на целую жарёху.

– Видишь, вон там за пригорком деревушка? Там живёт моя бабка Наташа. Хочешь: съездим к ней? Она живёт одна и будет нам рада, – спросил он девушку.

Таня ничего не ответила: она забылась, слушая озеро. Ей вспомнились волшебные колодцы, черепахи и сказки бабы Поли. Она особенно любила одну бабанькину историю – про женщину-обмерушку; Пелагея Андреевна уверяла, что это всё случилось на самом деле…

– Я вообще-то тебе вопрос задал, – он тронул ее за плечо.

– А? – очнулась Таня.

– Говорю: едем к бабке моей – мировой она человек. Вот увидишь – она тебе понравится!

Бабка Наташа ей действительно понравилась. Да и Таня приглянулась хозяйке избы.
– Я щас вам карасиков нажарю, а вы идите пока вон на сеновал – покалякайте. Дело-то молодое. А то можете и ночевать остаться, мне только за радость! – старушка их и впрямь сопроводила на сеновал. А потом они ели самых вкусных в мире карасей – таких Тане никогда больше не пришлось пробовать.

– Ты меня правда любишь? – он лежал к ней лицом, а она щекотила ему соломинкой щеки и нос.

– Конечно, люблю! Как такого не любить?

– Я серьезно!

– И я серьезно! – она засмеялась.

Он закрыл глаза и помолчал.

– У тебя был кто-нибудь до меня?

– Мальчишки? Да сотни! У меня в друзьях вся Садовка. Знаешь песню: «По Садовке шатаются парни лучше тебя. Они сильные-смелые, они…».

– Я не в этом смысле! – жених сел, повернувшись к ней спиной, и стал рассматривать свои руки.

– А в каком?

– Ты знаешь, в каком!

– Валер, да ладно…

– Ответь.

Таня привстала, и ее руки обняли его сзади – как будто они еще продолжали катиться на мотоцикле по полевой дороге.

– Я люблю тебя одного. Только тебя.

– Ты не ответила на мой вопрос! – он прижал ее ладони своими. – Пока не ответишь – не отпущу.

Они боролись с минуту, потом Таня засмеялась, и он тоже улыбнулся. В ту ночь они остались у бабы Наташи, и именно там, на сеновале, у Валеры получилось то, чего так добивался Фуфаев, отуманенный чердачным представлением.

Когда ее будущий муж заснул, Татьяна тихонько убрала его руку и вышла из сарая. Она долго смотрела на небо с крупными звездами и думала о том, что оттуда, из черной, пульсирующей глубины, кто-то, быть может, так же глядит на нее.

«Вот и всё, – думала она. – Я теперь уже никогда не буду такой, какая была прежде. Я уже женщина. И я теперь всегда буду только с Валерой…».

На самом деле она думала еще и о том, как будет об этом шептаться с сестрами и как те, боясь лишний раз вздохнуть, будут ее слушать. А она, старшая, опытная, знающая всё-всё, будет говорить и говорить. И…

Звезда прочертила огненную тропинку в черном небе и исчезла. Затем – другая.
«Если я увижу еще одну падающую звезду, то загадаю, чтобы мы с Валеркой всегда были вместе и чтобы родились дети, и чтобы…».

Третьей звезды Таня так и не дождалась: захотелось спать, и она ушла под бок к своему суженому-ряженому.

3.

На третий день после свадьбы они шли через поле из Садовки в Нагорный. Несли несколько кастрюль в сумке, оставшиеся продукты, деньги – в общем, переезжали. Тане ни о чём не хотелось говорить, она устала от свадебных впечатлений, танцев, музыки, бесконечных поздравлений. Первый день гуляли в Титовке, а второй – у ее родителей. Ефимыч с помощью заводских друзей организовал целую бочку пива: эй, народ, заходи всякий, пей сколько влезет, у моей старшей дочки свадебка!

– Тань! – она шла впереди и обернулась на его оклик.

– Да?

Они встали. Поле, которое Татьяна с детства знала, окружало их, прислушивалось к ним.

– Послушай-ка меня внимательно. Ты – моя. Никаких, сука, танцев-шманцев-обниманцев с кем-то там! Неважно, с кем! Я – муж, ты – жена. Поняла? А то не уследишь, блин. «Таня, я тебя приглашаю!» – и всё, стоило только пальцем поманить – Таня сразу же ушкандыбала. А муж сидит один, как идиот. Всё понятно? А?

Она смотрела на его глаза – две хищные, узкие щелки – и не могла узнать в них прежнего Валеру. Того, с кем она переписывалась три года, кого так ждала, кто ел с ней карасей у бабы Наташи.

– Да ты сам же танцевать не хочешь! Сидишь всё время. А мне скучно сидеть…

– Ты меня слышала. Я один раз говорю! Потом уже действую. Поняла?

Таня молча кивнула, и они пошли дальше. Она снова его опередила, чтобы не было видно ее слёз. Она уверяла себя, что это пройдет, что так не бывает, чтобы человек так быстро изменился. Наверное, тут похмелье или плохое настроение. Или что-то еще.

Через четыре дня он впервые ударил ее. И потом бил часто – долгих семь лет совместной жизни.

4.

Был Новый год. Баскаковы ёлку не наряжали, потому что дочки уже выросли, а первая внучка еще только наклёвывалась. Танин живот был заметен издалека.
– Залетай! Заходи-заходи! Мамка-папка, это Володя, Анька, Петька, еще Анька – в общем, мои самые-самые близкие друзья! Ну, чего вы там столпились на пороге-то? Заходи в зал! – десятиклассница-Любка была просто ураганом. Маленькая, с острым подбородком и бойким языком она сильно отличалась от своих более тихих и степенных сестёр. Казалось, что ее энергии хватит на всех – и Люба правда отдавала ее всем, кто просил и не просил.

За ней в зал протиснулись четверо одноклассников, которые осматривались по сторонам и не знали, что делать.

– Ну чего вы? Видите: стол накрыт! Ма-ам! Мы скушаем салатик? А? – Люба рванула к столу и схватила первую попавшуюся салатницу. – Она всё равно в терраске – не слышит. Навались ребята, ешьте – всё ваше!

Таня с Валерой сидели в соседней комнатушке, которую сёстры Баскаковы называли «отцовской». Они приехали из Тольятти всего несколько часов назад – в гости к родителям. Татьяна, услышав весёлую возню, хотела встать навстречу «молодежи», но муж схватил ее за руку и сузил глаза. Та сникла и осталась с ним.

– Ба! Танька! Ты здесь! – Люба, которая еще не видела сестру, просунула голову сквозь занавески, отгораживающие комнату от зала. Через секунду они уже обнимались и неугомонная младшенькая потащила ее в зал – в народ.

– Да вы чё? Новый год же! С ума сошли сидеть там, прятаться? – кричала на весь дом Любка. – Вот вернётесь в свой Тольятти – там и сидите по углам. А у нас – ни-ни!

Валера едва сдержал себя: так ему хотелось оттолкнуть эту егозу, сказать, что его Тане и здесь хорошо, с ним, что она беременная и что ей не до веселья. Но он так не сделал. На людях он терялся, поэтому очень не любил приезжать в Садовку.
– Мне там делать нечего! Ефимыч твой только водку пить горазд, а мать – орёт постоянно, как глухая. Чего она орёт? – высказывал он Татьяне наедине. Но нанести «визит вежливости» всё равно пришлось: родня как никак.

Школьники смеялись, кто-то даже открыл принесённое с собой шампанское, потом включили установленный на треножник черно-белый телевизор. И Любка, конечно же, объявила танцы.

– Все-все танцуем! Мам, мы щас один танец – и убежим. Мы ненадолго, у нас дела. Да выключите вы телевизор, давайте лучше радио! Там будет музыка. Настроили?
Валера остался в отцовской комнате, но Таня чувствовала на себе его тяжелый взгляд – сквозь непрозрачные, желто-коричневые занавески, похожие на ширму.

«В старые-старые времена была такая деревня Кивать. Там жила бабка Зина…» – вспомнила она зачин чердачного представления для Фуфаева и улыбнулась.
– Можно ли вас пригласить на танец? – перед ней нарисовался Володя – совсем молоденький, безусый паренёк, который сильно робел, это было видно, и поэтому вёл себя вызывающе.

– Да я… – начала Татьяна.

– Нет-нет, мадам, никакие возражения не принимаются! – десятитиклассник потянул ее за руку, и жена Валеры легко поднялась с кресла – несмотря на то, что ребенок зрел в ней уже седьмой месяц.

Запел голос Толкуновой: «Ах, любовь моя, любовь…», – и они закружились по залу родительской избы. Что-то вдруг щелкнуло в ее голове, переключилось на какую-то другую волну, и старшая дочка Баскаковых на целую минуту забыла о страшном годе, прожитом рядом с мужем.

Как это она – такая независимая, такая гордая, та, перед кем млели и падали штабелями половина садовских парней, – очутилась в этом… в этом тольяттинском болоте? Валера сначала сам устроился в инструментальный на ВАЗ, потом договорился насчет жены – на срок до самых родов. Сделал так, чтобы она всё время была на виду – и на работе, и дома.

– Почему он на тебя сегодня глядел? – допрашивал он молодую жену вечерами.

– Кто?

– Да кто, кто – со сборки приходил, Серёгин, что ли, его фамилия?

– Я не знаю. Я не обратила внимания!

– А я знаю! Смотри, чтобы я его больше рядом с тобой не видел!

Такие беседушки-разговорчики у них велись почти каждый вечер.
Ну? Разве не болото?..

Толкунова перестала петь, они остановились, и тут только Таня заметила, что ее голова лежит на плече парнишки. Она вздрогнула, дёрнулась и сразу же поглядела на занавеску. Сазонов стоял в проходе, стиснув зубы так, что выступили скулы.

– Благодарю, мадам! Премного вами обязан! – Володька поклонился с церемониями и, взяв ее бледную руку, быстро поднес к своим губам. Потом все засобирались, Любка снова что-то кричала, уговаривала кого-то остаться до «самого боя курантов». И затем они оказались вдвоем.

Таня села в кресло, чувствуя, что ноги у нее подкашиваются. Он стоял в полной тишине, не двигаясь, а затем сорвался с места и с размаху ударил ее ладонью в висок. Беременная охнула и медленно соскользнула на пол; поджав ноги под себя, она затихла, уткнувшись носом в ножку кресла.

Валера про себя решил, что не будет обращать внимания на ее театральные выходки и пошёл из зала. Но на пороге на него налетела неугомонная младшенькая.

– Да Володька шапку куда-то дел! Представляешь? А ты, Валер, ее не вида… – и тут Люба закричала.

Она ведь улавливала настроение и эмоции с полуслова: ей даже объяснять ничего не пришлось. Не прошло и минуты, а с терраски уже прибежал Ефимыч. Рядом с Таней возилась Тамара Яковлевна, Любка помчалась вызывать скорую.

К Валере, который сидел на крыльце и курил, отец вышел еще до того, как приехали врачи. Сазонов сначала даже не посмотрел в сторону Ефимыча, но тут взгляд тольяттинца скользнул вниз, и он уловил блеск металла.
 
– Слышь ты, ирод? Я тебя чтоб больше на пороге своем не видел! – и Танин отец перехватил поудобнее топор.

– Э, э! – Сазонов сам не понял, как скатился с крыльца. – Полегче. Я и милицию могу позвать.

– Таня останется здесь. А тебя чтоб здесь не было. И точка! – и дверь избы захлопнулась с такой силой, что все стёкла в терраске задребезжали.

Валера повернулся и пошел пешком в Нагорный – через заснеженное поле. Новый год он встретил в квартире родителей – перед черно-белым телевизором. Когда оттуда запела Толкунова, он по-кошачьи метнулся к розетке и выдернул шнур.
 

Глава 5. Ефимыч

1.

– Ну что, Танюш, поговорим? Отцу ничего не хочешь рассказать? – Ефимыч курил. В старости от бесконечных сигарет у него будут желтые пальцы и подбородок. Но он не знал об этом; а если бы и узнал – точно не бросил бы дымить.

– О чем, пап? О Валерке? Не, не хочу…

Таню положили в больницу на сохранение. Через три недели отпустили домой, и она вернулась к родителям. Мужа она не видела и не знала, что он приходил к Баскаковым дважды – и всякий раз сталкивался со свёкром. Дело дошло до разбитых окон.

– Ну, ежели ты не хочешь – я тогда кое-чё тебе расскажу. А ты послушай… Я когда молодой был, мамка – бабанька твоя, царствие ей небесное, – страх как за меня переживала. Я был это – не блатной, но приблатнённый маненько. Дрался, ходил на переплясы в ДэКа на Строительной. Это еще до флота, ага. И достал я где-то машинку. Соображаешь, про что калякаю, Танюш? Пистолет самодельный. Он стрелял, всё как полагается – всамделишный. А мне тогда всего-то семнадцать лет стукнуло.
Я с Валей ходил – ну Тамару-то я еще не видел, я только после армии с ней шуры-муры затеял. А тут – Валя. Красивая, ноги длинные, отец у нее из начальников, вся такая-растакая, книжки читает, а от меня – без ума. Ну, у меня тогда девчонок-то много было…

Таня слушала отца вполуха: у нее болело внизу живота, и она очень боялась за ребёнка, который скоро должен был появиться. О муже старалась не думать, хоть и плакала по ночам. Рассказы Ефимыча про бурную молодость она сто раз слышала, но любила смотреть на отца, когда он что-нибудь вспоминал. Его плечи распрямлялись, щеки розовели, и сам он становился каким-то молодым и беззащитным.

– И вот как-то раз пошли мы с ней в ДэКа, который на Берс;ли. Идем под ручку, все дела, и опа – а меня уж менты пасли. Я-то ушлый, они хитрые, а я хитрее! Пока чё да как, я раз – и машинку Вале в бюстгальтер сунул! Ага. Они сразу – обыск, туды-сюды. Я им: «Да, пожалуйста, да заради бога!». Ищут – и хер им. Нет ничего, пустой. Они у Вали-то не будут искать. Ну и всё: «Я трезвый, у меня ничё нет. Гуляю с девушкой». Отпустили. А так бы пятерик впаяли бы, Танюш. Ни за что ни про что…

Папироса в его руках потухла; Ефимыч задумался. Он уж забыл про дочку, которая было собралась встать с дивана.

– Да погоди ты, погоди… – заворчал отец. – Я ведь тебе не про то хотел сказать, про другое. Вот чтоб ты поняла. Садись-садись, отца нелишне будет послушать. Вот Валя-то – ох и любил я ее, Бог свидетель! И что-то как-то так вышло – вечерок был, мы снова на Берсоль собрались, а я возьми да за Катенькой, это Валюшкина сестра, приударил. Сидим смеемся, ну а Валя-то, понятно, взревновала. И мы потом с ней, Валькой-то, вышли, она начала меня распекать: «Ты, Митька, как кот блудливый. Уже и до сестры тебе моей дело есть!» – ну и тому подобное. А я чё – молодой, поддатенький малясь был и не выдержал, душа не стерпела, ка-ак саданул ей по лицу! Ну не сильно, конечно, так – ладонью. Но синячище потом был, был... Во всю щеку, и под глазом растеклось. Она расплакалась и домой побежала.

А я… А я, как щас помню: стою один, вечер уже, осень. Так мне, Танюш, нехорошо сделалось, так тоскливо. Пошел я тогда в заведеньице одно, меня там все как облупленного – и надрался вусмерть… И вот веришь-нет, проснулся я где-то в канаве. Там на Берсоли – ты сама знаешь, днём-то страшно ходить, а я ночью валяюсь в подворотне какой-то. Да людей-то, Бог с ними, людей-то я никогда не боялся, это меня самого по молодости стороной обходили. Но там… другое было. Я списал бы всё на пьянь да на похмелье – но мне потом еще раз… Виделось. Я тебе вот, Тань, одной рассказываю – потому что подросла ты уже, сама вон мать, и потому что люблю тебя. Вот.

Таня насторожилась и сразу забыла про свой живот. Ей почему-то вспомнился теплый линолеум туберкулезного санатория и комнатушка медсестры тёти Лены («Господи, Танюша! Ты как здесь оказалась?»).

– Что виделось-то, пап? – напомнила она Ефимычу. Ее собеседник снова задумался.
– Я сам не знаю, как это назвать. Вот сидит у меня на ногах такая… гадость. Жёлтая, как моча. И рот есть, и нос, и глаза. А кто это – не ведаю. Думаю про себя: «Ё-моё. Белочка ко мне пожаловала! Допился до желтизны!». А она… оно гогочет. Смеется так, прям животик надрывает. И говорит мне: «Ты, дурень, чего руки-то распустил? Зачем бабу бьешь? Это разве дело!». Я молчу, пытаюсь ногами пошевелить, чтобы скинуть ее с себя – и ничего не получается.

«А ты знаешь, что она тебе с Колькой, друганом твоим, изменяет? Ась? Не зна-аешь! А они-то над тобой смеются, дурында!» – и снова хохот. Меня прям заколотило от страха, загривок весь поднялся, ей-богу! Вот хочу рукой пошевелить – и никак, хоть чё делай.

«А я тебе так скажу, Митька! – говорит мне эта тварь. – Ты её, Вальку-то, в следующий раз ножичком, ножичком! А? Понял? Есть же у тебя заточка, припрятана в терраске за столом. Так ведь? Вот давай, не минжуйся, родненькый!..».
Да что с тобой, Танька?

Тут только отец заметил, что его дочь колотит крупная дрожь. Она не могла ничего с собой поделать: детский страх перед Перемаделой переплелся с боязнью за еще нерождённое сокровище.

– Ничего, пап… Это нервное. Ты ее еще раз видел?

– Может, воды тебе выпить?.. Видел. Это потом, когда во Владике служил. А тут… Короче, стряхнул я с себя это наваждение, и домой поплёлся. И прямо с порога – бряк, и мамке всё рассказал.

– Всё? – Таня смотрела на него во все глаза. – Так баба Поля уже тогда про нее знала?

– Про кого? Про желтую гадость? Так я не про нее рассказал… Ну, нет, про нее-то тоже, – два слова сказал, конечно. А я вот всё про Валю. И баба Поля, мать то есть, сказала мне тогда: «Иди-ка, Митенька, и сейчас же перед Валечкой извинись. Прям сейчас! И никогда чтобы рука твоя больше на женщину не поднималась! Слышишь?».

Знаешь, как она мне говорила это, Танюшка? Как царица какая-то. Ты же помнишь бабаньку – ты ее лучше всех помнишь, она тебя любила сильно. Это же смиренное существо, мухи не обидит. А тогда – тогда я ее испугался, веришь, нет? Вся какая-то высокая сделалась, лицо побелело. И я – шементом из дома. И к Вале. Как я до нее дорвался – не знаю: не хотела ведь она меня видеть. Руки ей целовал, Христом-Богом умолял, чтоб простила!

И с тех пор, вот – ни-ни. Никогда ни одной женщины и девушки я не бил. И к детям, девчонкам своим, не прикасался. Такой завет себе дал.

– А другой-то раз как ты ее видел? – Таня смотрела на Ефимыча, словно ребенок на фокусника.

– Кого? Жёлтую эту штуку, что ли? Э-э! – отец раздраженно махнул рукой. – Ну да, видел. Но это не к месту щас. Потом расскажу. Я тебе не для этого тут всё живописал. Ты пойми вот что, заруби себе на носу: мужик, который жену свою раз ударил, – уже на путь скользкий встал. Гадости этой. В первый-то раз его можно и простить, а можно не прощать – это твое дело. Но запомни: если он и в другой раз руки распустит – уходи от него. Даже не раздумывай, поняла? Потому что тут – всё. Как наркотик. Он по-другому не сможет больше. Поняла мысль мою?

– Ага, пап, поняла… – Таня поднялась. – Пойду приготовлю чего-нибудь. Посмотрю, где мамка.

– Иди-иди, – закивал Ефимыч. – А я посижу, покумекаю.


2.

Митеньке было пять лет, когда они с братом Федей и матерью Пелагеей Андреевной пошли из Пензенской области до Чапаевска. Добирались где на телегах, где пешкодралом. Однажды им пришлось за день отмотать пешком 60 километров. Мальчик плакал, валился на землю из-за сбитых в кровь ног; мать его тащила на руках, пока совсем не выбилась из сил.

–  Мам, давай бросим его в поле! Пусть остаётся тут! – просил Федя, который тоже плакал и тоже устал. Мать ему не отвечала и тащила Митю вперед – до ближайшего села, где можно будет переночевать.

Месяца три после этого дня мальчик вообще не мог ходить.

– На жопе полозил. Мать мне сделала как коробочку, поймала суслика – и вот я с ним игрался. Такие развлечения были, да, – рассказывал Ефимыч много раз и жене, и детям.

Он часто вспоминал про это – особенно ночью, когда жизнь в доме замирала, и он лежал один в целом мире, мучаясь бессонницей.

«Мам, давай бросим его в поле! Пусть остаётся тут!» – вот этой фразы брата он не мог забыть. Они прожили с Федором бок о бок много лет – и в родительской семье, и потом – когда стали уже самостоятельными. Братнина семья обосновалась в той же Садовке на соседней улице. Не случалось между ними ни серьезных ссор, ни обид. Но бывало Митя разговорится с ним или сядет рядом на какой-нибудь гулянке и чувствует: подкрадывается кто-то. Изнутри что-то горькое, злобное, жёлтое поднимается. И тогда он старался уйти, замолчать, опустить взгляд – лишь бы не сорваться. Фраза братца – такая детская, невинная, вызванная усталостью и возрастом – как ржавый гвоздь сидела в его голове, и ничего он с этим не мог поделать.

Однажды мать подошла к нему – уже когда у него были свои дети – приобняла его за плечи и сказала: «Век, век нам, Митенька, эту ношу нести. Бей ее, бей эту сволочь в себе – так, чтобы встать не могла. И поборешь! Верь мне, ведь я сама с ней всю жизнь живу…».

Митя тогда стоял перед согнувшейся старушкой и заворожённо смотрел на нее, не смея открыть рта, не смея задать вопрос, вертевшийся на языке: про что это она? Точнее: про кого это она?

А чего спрашивать, когда и без того известно? Так и жили.


3.

Он и в самом деле видел Перемаделу еще раз. Они с Вовкой-москвичом и Петькой из Тулы поехали тогда за молодым пополнением под Полтаву. Вообще, это была привилегия: дескать, заслужили молодцы, – за три-то года безупречной службы в рядах Краснознаменного Тихоокеанского флота. А на деле-то оказалось, что пришлось им на товарняке через всю страну – из Полтавы во Владик – тащить чуть ли не банду головорезов в 70 человек. Все как один – судимые…

– Значит так: у одного царя-батюшки дочка была – красивше нету. И талант имела: пересикнуть могла чё хошь – хоть избу, хоть гору. Ага. И указ он издал: кто, мол, накосит такой стог сена, что дочка моя пересикнуть не сможет – замуж за него отдам и полцарства-государства в придачу! – Митька небрежным жестом показывает, что ему нужна еще папироска, а лысые безпятиминут солдатики тут же организуют просимое.

Они – кто сидит, кто стоит, кто лежит – все покатываются со смеху, заглядывают ему в рот и ждут продолжения: он их так уже третий вечер развлекает. Ведь призывники, которые неделю катят в товарняке на холодных полках-нарах, – не самый прихотливый народец. А уж он-то знает, чем развлечь ребятишек. Лишь бы пырять друг друга не начали: он тут у одного уж изъял «пёрышко».

– И вот, мол, приехали тут со всех концов мастера-косари – видимо-невидимо. И кто какой стог ни накосит – хоть в десять этажей, а девчонка та встанет, раскорячится – и фьюить! Пересикнула…

– Уж я бы не стал ждать-смотреть, как она там раскорячивается. Засадил бы, – глубокомысленно замечает Гоша.

Гоша – пижон и фраер, Митька таких видал не раз, но сейчас он ему нужен – ой, как нужен! Через этого Гошу и еще одного приблатнённого он эту всю свору и держит в ежовых рукавицах. Через них, так сказать, работает. А так бы – давно бы они его выкинули из поезда. Вместе с Вовкой-москвичом и Петькой из Тулы.

– Ага, – соглашается Митька-морячок и затягивается «Казбеком». – Но тут объявился Иван – парень разбитной, поди самарец – куйбышевский…

– Чёй-то самарец, – тут же вставляет Гоша. – Поди и в Подмосковье полно ушлых.

– Кто ж возражает, – спокойно отвечает сказочник. – Пусть это будет Гоша из Подмосковья!

Новобранцы одобрительно подсмеиваются над неожиданной сменой имени главного героя. Митька продолжает:

– И вот Гоша притопал в поле с утреца, взял к;сыньку ржавую – хлыц, хлыц! Покосил там с часок, сотворил копёшку в полтора метра высотой – и спать-почивать…

– Это по-нашему… – гудит народ с дальних нар. – Молодец Гоша!

– И раз глядит: катит карета, а там, значит, царевна – расфуфыренная, в кружевах, во белых пярчаточках. «Ах-ах, жиль-сильвюпли, показывай-ка, Гошка, как накосил ты копёшку!». А парень-то не дурак был, говорит: «Давай-ка я вам сначала, многоуважаемая, воздуха накачаю! Легче, значит, будет пересикать!». Ну сказано-сделано. Накачал он ей там по полной…

– Засандалил! Ого-го, ага-га!.. – гогочат солдатики. – Это Гоша – мастак. Он такой – только успевай баб менять.

Гоша – с синеватым лысым черепом и узкими, драконьими глазами – покачивает небритым подбородком и ухмыляется. Митька вдруг чувствует к нему беспричинную ненависть – будто тот только что на его глазах растоптал ребенка. Но продолжает повествование.

– Точно так. Подфартил, в общем, ей под фартук. И вот та стала пересик;ть – а никак. Копёшка с хер да немножко, а дочка не может! Ну куда деваться – надо свадьбу справлять, а царю ой как не хочется!..

– Обещал – значит должен сделать! – это сентенция Сени – до ужаса глупого, но доброго паренька. Он сидит далеко от Гоши, потому что, как заметил Митька, у них давние «тёрки» друг с другом.

– Во-во, точно так, товарищ Сеня. И тянул царь с этим, тянул. Мял мякину в ступе – и опа: а у девки-то живот пучит, кислороду-то накачал – животик-то растёт…

– Ребёночек, значит! – замечает Сеня, и воздух вагона сотрясается от хохота – так, что даже стук стальных колёс перестает быть слышен.

4.

Митька в ту ночь проснулся от холода, который почему-то сильнее всего жалил ему горло.

– Слышь, старшой… Эй, морячок! – зашептал чей-то голос, и мгновенно пришедший в себя Ефимыч узнал нагловатые интонации Гоши. – Ты лучше лежи смирно, а то больше не проснёшься. Понял? Не трепыхайся тут!

Фраер держал у его горла небольшую изогнутую заточку и светил желтыми белками глаз. У него изо рта пахло гнилой картошкой.

– Тут, значит, такое дело. Мы с корешами не поладили с одним бакланом, выпендривался больно. Сеней звали, помнишь такого? Короче, помер он, начальник. Очнулись, смотрим: нет его нигде. Так и все будем говорить. И ты, морячок, – тоже. Усёк?

Митька молчал.

– Усёк? – Гоша сильнее надавил заточкой на кадык, и старшой кивнул. – Ну вот и славно. Всё путём будет, морячок, не минжуйся. Отдыхай спокойно!..

Тень удалилась, оставив у Митьки привкус железа во рту. Он лежал с открытыми глазами, стараясь унять стук сердца. Стальные колеса товарняка отбивали всю ту же ровную дробь.

«Когда следующая большая станция будет? В Омске? Тогда, наверное, к ментам пойду. И начальника поезда предупредить надо. И Вовке с Петькой сказать… Вот влипли, блин», – думал он.

Он лежал с пустой головой еще минут пять, а потом ему кто-то шепнул – будто на ухо: «А как же ты их без Гоши-то удержишь их? Ведь на первой же станции все разбегутся. Или скинут тебя – вместе с однополчанами твоими. Ты уж так сиди и помалкивай…».

Ефимыч приподнял голову и стал оглядываться: в темном вагоне всё спало и храпело; вагон стучал и поскрипывал, стучал и поскрипывал.

И он помалкивал. Утром сделал вид, что всё нормально. На фраера с синим черепом старался не смотреть, но всей кожей ощущал внимательный взгляд его драконьих глаз. Лишь вечером он отозвал Вовку-москвича в сторону и рассказал, что с ними теперь нет одного новобранца.

– Ефимыч, нам же всё равно голову снесут – за то, что не углядели, – говорил москвич и вздыхал.

– А так – мы вообще никого не привезём! Ты как с ними будешь управляться? Отряд ментов пригласишь – чтобы до самого Владивостока нас сопровождали? А?

– Тоже верно… Вот блин, вот подфартило-то! – сокрушался Вовка.

Петька, когда и его просветили, только рукой махнул:

– Ну сбежал парнишка – и всё! Где мы его искать будем? По головке не погладят, но хоть целыми доедем.

– То есть скроем, что ли, всё? – Митька был в страшном раздрае, кулаки его сами сжимались и разжимались. – А этой сволочи всё с рук сойдёт? Ведь он убил парнишку просто так – за здорово живёшь! Сенька глупый был, никого даже обидеть не мог!

Друзья пожимали плечами и отмалчивались.

5.

На этот раз он успел заметить тень вовремя и перехватил руку с заточкой, которая тянулась к его горлу. Теперь к нему на «ночную свиданку» заявились трое – Гошу сопровождали его кореша.

– Чего дёргаешься, морячок? Слушай сюда: мы во Владик не собираемся, делать нам там нечего… – зашептал всё тот же наглый голос. – Завтра сойдем – будет там одна станция. Ты и твои морячки – ничего не видели и не слышали. Понял?
Митька смотрел на него и действительно ничего не слышал. Он видел бесконечное поле и темный головной платок матери («Мам, давай бросим его в поле! Пусть остаётся тут!»).

– Ты чё оглох, что ли? Щас слух прочистим, если чё! – рука с заточкой, которую он, лежа на нарах, удерживал, напряглась и подкралась ближе к его кадыку…

И вот тут это произошло. Что-то взорвалось внутри Ефимыча, подкинуло его кверху, и через секунду он уже сидел на извивающемся теле Гоши и искал его горло. Загнутый небольшой нож отлетел куда-то в сторону. Две трусливые тени метнулись в темноту и затихли в глубине стучащего, скрипящего на все лады товарного вагона.
Митя добрался до цели и стал давить изо всех сил, которые удесятерялись от ярости, взорвавшей его изнутри. Фраер хрипел, изгибался и вздрагивал, а потом стал понемногу ослабевать.

«Дави его, дави его, Митька! Вот ты ведь красавчик! Он же заслужил-заслужил! Сделай, сделай то, что хочешь! Ну?!» – в двух шагах от него металось что-то мерзкое и жёлтое. Он узнал голос – его ни с чем не перепутаешь.

«Ну чего ты? Струсил? Да он перережет тебе горло сегодня же или завтра! Убей суку! Убей суку!!»

Митька, задыхаясь, смотрел на лицо фраера; метущуюся тень Перемаделы он видел лишь мельком, боковым зрением.

«Пожалей свою ма-атушку! – запричитало вдруг чудовище. – Ведь он зарежет тебя, как свинью, и Пелагея Андреевна тебя больше не увидит…».

Услышав имя матери, Ефимыч вздрогнул и отпрянул от ослабевшего тела. Гоша всхрапнул, как раненый конь, и, перевернувшись на бок, закашлялся. Митька, не глядя на него, побежал будить Вовку и Петьку. Вместе они подняли еще плохо соображающего фраера и увели к дальним нарам. Там они связали ему руки и дежурили по очереди возле него до утра. В милицию они отвели его в Иркутске…
– Ну что, Баскаков? Трое суток тебе увольнения – за выполненное задание! Не без потерь там у тебя, знаю, всё знаю. Но – заслужил, заслужил! – говорил ему подполковник, когда вызвал к себе.

– Служу Советскому Союзу! – бодро отвечал ему Митька.

В увольнении он напился вдрызг – не от радости, а просто чтобы заполнить внутреннюю пустоту после взрыва. Но пустота, зараза такая, всё не заполнялась: что-то в нем после той полтавской поездки непоправимо изменилось, и он не знал – к лучшему это или нет.


Глава 6. Хохлач

1.

Ефимыч много лет держал голубей. Сто раз хотел бросить всю эту тягомотину – ведь перья кругом да кормить, да двор от бело-серого помёта чистить, – но не бросал. Больно уж ему нравилось смотреть на них.

– Сядешь бывалоча вот так вот с утра на крыльцо, махорочки скрутишь и наблюдаешь. И душа аж трепещет: вот он ходит за ней, голубицей-то своей, обихаживает. Или желторотиков проверишь – это же всё дети, всё такие же ребятёшки. А когда пускаешь их в небо с руки, а? Божья тварь, одним словом! – говорил он Толику – однокласснику Галки, ее вечному ухажеру.

Последние два года старший Баскаков особенно полюбил Хохлача – гордого крупного самца, взявшегося из ниоткуда – из воздуха.

– Прибился к стайке моих – и всё, никуда не хочет уходить. А потом и подруга у него объявилась. Сизую такую помнишь – из прошлогодних? Вот ее себе облюбовал! – Толик кивал, а сам всё думал: как бы так измудриться и сообщить Ефимычу страшную весть. После выпускного прошло три месяца, и Галка обнаружила, что у нее пропали месячные.

Ее молодой ухажёр, как бы помягче сказать… В общем, догадывался о причинах этакого феномена.

2.

Валерка в третий раз припёрся в середине февраля. Ефимыч вышел ни свет ни заря на крылечко посмолить и услышал звук хромки. Он навострил уши, приподнялся и пошел к калитке. У двора стоял Сазонов – без шапки, в расстегнутом полушубке и с новенькой гармошкой в руках. Играл он дерзко – с перебором, со страстью.

Баскаков прислонился к открытой двери и молча наблюдал. Валерка был трезвый как стеклышко – это без сомнения. Но глаза его – дикие, с краснотою – смотрели по-пьяному весело. Через несколько минут заскрипела соседская калитка, и оттуда вывалилась бабка Дуся. В полурваном тулупе, в галошах на босу ногу и без платка. От нее за версту несло многодневным запахом всего того, что можно было по дешёвке достать в садовском магазине – там, где изредка ей наливали в долг.
– Валерий! – закричала она, еще не дойдя до играющего. – Русского давай, русского! А-а, не-ет! Чёрт с русским, давай «Подгорну…». Ах, подгорна, ах, подгорна, садовская улица! По тебе никто не ходит – ни петух, ни курица!..
Тольяттинец мгновенно перестроился под желания соседки Баскаковых; пальцы его забегали по хромке, как живые.

«Играть он умеет, хрен моржовый. И хорошо умеет!» – думал Ефимыч, а сам уже незаметно начал постукивать левой ногой в сером коротком валенке.

– Если курица пройдё-от, то петух с ума сойдёт! Раз-раз-раз! – полупьяная Дуська принялась выделывать ногами кренделя, но смотреть на нее было радостно – потому что плясала она от души, от доброты ко всему, что ее било, унижало и проклинало каждый день.

– А может, и «Семёновну» могёшь, Валерка? Эх-х, где наша не пропада-ала! Ефимыч, чё стоишь истуканом? А ну давай! Перед зеркалом стояла, примеряла трусики, чтобы пыля не попала милому на усики! Эх-эх-эх!

Ефимыч оторвал спину от двери и с серьезным видом поклонился Дуське, а потом принялся ходить вокруг нее сизым голубем – похлопывая себя по коленям.

– Вот это да! Вот узнаю Митеньку, узнаю морячка!..

Еще толком не рассвело. Ветра не было. Чистый, со вчерашнего натоптанный перед двором снег чуть похрустывал под ногами пляшущих. Хромка играла звонко, как-то освежая и подначивая.

– Я любила тебя, гад, чатыре года в аккурат, а ты меня полмесяца и то хотел повеситься! – продолжала голосить соседка.

Дверь Анашкиных заскрипела, и оттуда показалось востренькое лицо Лёльки – вечной подружки и противницы Тамары Яковлевны. Бабка Дуся приходилась ей тёткой, но роднились они мало и считались, скорее, знакомыми.

– О! О! Эк вас с утра-то развезло! – закричала старшая Анашкина, пытаясь пересилить хромку. – А это кто – Валерка, что ли? Вот ирод-то царя небесного – и ведь хватает совести приходить, после того, как с Танькой-то такое сотворил…
Но ее никто не слушал. Ефимыч подхватил Дуську под ручку, и они принялись нарезать круголя рядом с гармонистом, при этом бабка призывно замахала Лёльке, но та лишь покачала головой.

Еще минут через пять на улицу вышла Тамара Яковлевна, за ней выкатились Любка с Галькой. И вдалеке замаячила фигурка Тани. Валерка, заметив это, больше никуда не смотрел; пальцы его не уставали летать по кнопкам, а руки то и дело растягивали меха.

– Вот тоже мне – с утра в выходной чё устроили, – заворчала Тамара. – Стыдобища. Бабка Дуся – оно понятно, но этот, отец-то, куда вылез?

Однако ворчала она по-доброму; размолвки с Валеркой она не одобряла и считала, что если муж бьет, то и любит, и что беременной нечего сидеть с родителями, и что всё – глупость и надо скорее помириться.

Сазонов сделал еще несколько пробежек по кнопкам, а потом резко прервал игру и в наступившей тишине сорвал ремень гармошки с плеча и бросил ее с размаху в сугроб.

– Та-аня-а! Выходи! Люблю тебя! На коленях прощенья прошу! – Валерка и впрямь бухнулся в снег.

Любка прыснула в кулачок и быстро зашептала на ухо средней сестре: «Как в театре, ей-богу!».

– Та-аня! – звал муж. – Никогда этого не повторится больше, слышишь!
И старшая из сестёр Баскаковых вышла-таки к Валерке – плача и улыбаясь. Подошла и подняла его с колен. И потом много-много раз пожалела об этом.

3.

На свадьбу средней сестры Таня приехала уже с рождённым сокровищем. Черненькая, плаксивая, шебутная, Светочка была больше похожа на цыганку или еврейку, чем на синеглазую породу Сазоновых. Может, поэтому муж дочку сразу невзлюбил.

– Чего она орёт всё время! – бушевал Валерка, который никак не мог толком выспаться: на заводе и без того работы море, а тут – эта!

– Животик, наверно, болит! – оправдывалась Таня. – Это пройдет. Укропной водички дам сейчас.

Когда он выпивал – в основном, на выходных до, после и вовремя рыбалки – то мог в сердцах назвать дочку «вы****ком». Татьяну это задевало больше всего.

– Руки-то не распускал больше? – спрашивала Любка жену Сазонова вечером накануне свадьбы. Таня отвечала, что почти нет, и это «почти» насторожило бы Ефимыча, но не быструю младшенькую. Отцу же Таня решила даже не намекать на это.

– А ты видела костюм Толика? Черный, с галстуком? Но Галкина фата получше! А куда ее дели? А туфли? А туфли? – Любка нисколько не изменилась: выстреливала вопросы очередью; могла среди ночи вскочить и разбудить сестёр только потому, что вспомнила «что-то страшно важное, скорей-скорей, а то забуду!».

Таня очень радовалась и за Толика, и за Галку, которая была уже на восьмом месяце. Средняя сестра переживала из-за своей беременности и уверяла, что на нее все косо смотрят.

– Кто, кто косо смотрит? – ворчал Ефимыч. – Анашкины, что ли? Да нашла, кого слушать! Чё беременным замуж заказано выходить? Ты не в подворотне пузо своё нашла, а вон – от Толика. А Толик нам роднее родни.

Впрочем, сам Баскаков тоже переживал. Еще и года не прошло после Таниной свадьбы, а тут – вот те нате, хрен в томате: Галка на сносях. На выпускном, мол, учудили: пошли в лес погулять и нагуляли. Ну ничего себе выпускной!

Но Толика Ефимыч и в самом деле любил: он напоминал ему одного флотского друга, за которого Митька готов был и в огонь, и в воду. А уж про то, что паренёк в Галке душе не чаял, – тут и поминать нечего: об этом вся Садовка и Титовка знают-говорят.

– Может, не будем так широко-то – как у Тани – отмечать? – спрашивала мужа Тамара. – Ведь не потянем.

– Ничего. Корову вон продадим. Мне мать Толикова знаешь как сказала? «У вас, говорит, три дочери – вот и выдавайте каждую, как вам на ум взбредёт. А у меня Толик – один-единственный!». Так что гуляем, Тамар. Я пока еще в силах – нашабашу, заработаю.

И гуляли. Снова на дворе у Баскаковых гремело и шумело; снова красовалась бочка с пивом, а самогону – хоть залейся. Заходи честной народ, Ефимыч дочку замуж выдаёт!

Жена Сазонова пила немного, а танцевать даже не пробовала: всё-таки дочь маленькая на руках. Когда Тамара Яковлевна унесла спящую Светочку в отцовскую комнату – и тогда она не встала с места. Валерка весьма одобрял такое поведение супруги, смотрел на окружающих гоголем и не раз по просьбе Ефимыча и бабты брался за хромку.

К концу первого дня все разъехались; Татьяна отпросилась у мужа покалякать-поспать вместе с сёстрами. Сам он обосновался на терраске.

– О! О! Послушай, Таня! – Галка притягивала голову старшей к своему большому животу. – Чувствуешь, как брыкается! Точно – мальчишка, вот чувствую, что не девка.

Таня поправила бутылочку у Светочки, спящей на маленькой раскладушке, и прислонила ухо. Её в щёку чуть подтолкнуло что-то маленькое и твёрдое, она ойкнула и тихо засмеялась.

– Ну? Говорила я! Вот брыкун! – Галка светилась счастьем.

– Как назовёте-то – если мальчишка родится?

– Толька говорит, что Валеркой. У него любимого дядьку так звали.
Уголки Таниных губ опустились, и она вздохнула.

– Ну чего ты? – вдруг обиделась средняя сестра. – Чать, не один твой муж на белом свете есть. А «Валера» – красивое имя!

– Да нет, – закачала головой старшая. – Я разве против. Конечно, красивое…
– А вот и против, вот и против! – застрочила Любка с соседней койки. – Я же чувствую, что ты огорчилась.

– Да просто оно… имя это… Какое-то жестокое, понимаете?

– Имя как имя, – пожала плечами Галка и надула губы.

– А вот знаете что, девчонки, – зашептала младшенькая, чтобы разрядить обстановку. – Я давно хотела вам сказать: вы звуков не слышите?

– Каких звуков?

– А вот по ночам. Я раньше, еще в детстве, думала: наверно, ветер. Но вот как Танька в Тольятти переехала, так это дело усилилось. «У-у-у!» – как стоны такие – из подпола. А?

– Дурочка ты, Люба! – сказала Галка и передёрнула плечами от озноба. – Я и так всего боюсь, а ты меня пугаешь. Вот рожу прям щас – будешь знать!

Любка прыснула, сёстры тоже заулыбались.

– Нет, девчонки, я серьёзно! Вот стонет кто-то в подполе, а иногда – квакает.
Таня насторожилась.

– Может, жаба? – предположила беременная сестра. – Я слышала: есть такие земляные жабы – гигантские. Они не опасные, но противные.

– Думаешь? Может, и жаба. Надо в подпол вместе слазить и прибить ее там, чтоб не квакала! – Любка снова засмеялась.

Галка стала клевать носом. У Анашкиных, живших напротив, погасли окна.

– А вот еще знаете что? – зашептала неугомонная младшенькая. – Я когда одна на двор хожу, вечером особенно, – вот чёткое чувство, будто кто-то следит за мной. И взгляд такой тяжёлый – жуть.

– Да хватит, что ли! – средняя сестра в сердцах повернулась на другой бок. – Только и знаешь, что пугать. Нет ничего. Спи давай.

– Ага – нет! Вон бабка Поля нам сколько всего рассказывала – и домовые, и черти, и оборотни. Всё есть. Помнишь, Тань?

Таня молчала, притворившись спящей.

– Танька! Я тебя сейчас щекотать буду – знаю, что не спишь! – младшенькая и правда дотянулась до нее рукой.

– Люб, давай спать. Завтра второй день еще – ряженые придут, наверно.
– Точно! – младшенькая присела на кровати. – Вот здорово!

Полминуты тишины – и снова Любкин голос:

– Всё не по-людски…

– Что не по-людски?

– Ну вот после первого дня свадьбы где невеста должна ночевать? Разве не с любимым во пост;люшке? А Галка вон – с сёстрами!

– Любка, уймись! – старшая махнула в ее сторону. – Галка и так вся на нервах.

– Да, правильно, а чё им ночевать-то – всё уж при ней! – и младшенькая, вытянувшись, щелкнула по животу беременной. Все расхохотались; Светка завозилась и захныкала. Когда та утихла, Любка спросила:

– Тань, а ты помнишь одну бабанькину сказку? Я тогда мелкая еще была, но она часто ее рассказывала.

– Какую?

– Да про обмерушку. Про женщину эту? Помнишь?

– Это не сказка. Это с Настей, женой ее брата, случилось.

– Да ну?! Расскажи, а?

– Нет. Я спать хочу.

– Вот не отстану, ты меня знаешь! Вот расскажешь – и засну. А если нет…

– Ладно, ладно, – Таня повернулась к ней лицом. – Только чур не перебивать…
И они начали шептаться; сёстры, как в детстве, слушали старшую, затаив дыхание. А та рассказывала и показывала – Таня не могла иначе, любила она действо за ширмой.

4.

Давным-давно, еще до всех войн, в селе Михайло-Лебяжье жила крепкая крестьянская семья Пантелеевых. Тогда рожали помногу, и было у них семеро детей – это из тех, что в живых остались. А так – может, двенадцать душ вскормили бы.

Пелагея – самая младшенькая – росла, как цветок в поле: не то что за ней не приглядывали, а просто всем было не до нее особо-то. Кто-нибудь зыбку да качнёт, кто-нибудь жёваный мякиш в тряпице да сунет.

И вот стукнуло ей годков десять, когда пришла к ним какая-то голытьба – самый никчемный народец в округе – и принялись они у Пантелеевых зерно вытаскивать, батьку в плечо пихать, братьям смертью угрожать.

А старший братец с беременной женой жили здесь же, в большом родительском доме: им еще только собирались выделить долю.

«Настенька была откуда-то издалека, говорят, даже из-под Самары, – кость у нее худая, лицо бледненькое. Чувствительная была очень», – баба Поля непременно говорила так о ней, «о худой кости», когда в сотый раз, по просьбе внучек, пересказывала свою историю.

Увидела братнина жена, как растаскивают всё хозяйство Пантелеевых, как называют их «кулаками», как смертью грозят и – обмерла.

– Летаргический сон это! – перебивает Таню Любка. – Я точно говорю, сама читала в газете…

– Не буду рассказывать больше! – объявляет Татьяна. И молчит несколько минут – столько, сколько может вытерпеть бесконечные Любкины «ну, Тань! ну, Тань! ну, Тань!»…

– Так вот: обмерла Настя – и всё. Лежит, как мёртвая. Очухались тут немного Пантелеевы: изба пока цела, в ссылку не отправили, запасы только вымели подчистую да лошадей с коровой увели. Одним словом, жить можно.

Брат бабы Поли неделю возле своей Настеньки дневал и ночевал: «Не дам, дескать, хоронить! Она живая и даже дышит – только незаметно».

А жена его и правда: лежит-полёживает, даже не пахнет от нее. Но всему же есть мера и пределы – не век же ее на лавке держать. Похоронили. Вместе ведь с ребёночком положили в землю – месяц не доносила…

– Нет, ну вы издеваетесь, девчонки! – встревает Галка. – Специально такие истории подбираете, да?

– Цыц! – шепчет младшенькая. – Пусть конец расскажет – там самое интересное.
Беременная демонстративно зажимает уши пальцами, но через полминуты забывается и убирает руки.

– А уже на следующее утро по Лебяжке слушок: слышали якобы на кладбище крик женский. Глухой такой – как из-под земли. Муж-то Настин как про то узнал – лопату в зубы и на могилу. Никто его остановить не сумел. А тогда – крестьяне-то – чё больно закапывали, что ли? Кто как сумеет, так и положит. Видать, неглубоко засунули Настеньку-то. Вырыл он ее, вскрыл сосновый некрашеный гроб, а там – жена вниз лицом лежит, вся расцарапанная, одежда на ней изорванная. Как проснулась она – воздуха не хватало, вот она там и билась, рвала на себе всё.

– Дуры! Обе вы! – Галка зашмыгала носом. – Страсти такие на ночь говорите!

– Да ладно: ты сто раз про это от бабаньки слышала!

– То в детстве да от бабаньки! А Танька – она вон всё в лицах показывает. Жалко ведь до дрожи…

– А я вот всё думаю… – опять нарушила тишину младшенькая. Сёстры уже давно развернулись друг к другу спинами и почти заснули.

– Любка, ты угомонишься сегодня или нет?!

– Да всё-всё… Вот только скажите: как вот этот брат, Настин муж-то, себя чувствовал? Вот разрыл он могилу, увидел всё это – жену любимую, ребёночка нерождённого. И как вот…

Средняя сестра кинула в нее подушкой.

– Ладно – не хотите как хотите. Я больше с вами не разговариваю! – Любка повернулась к окну.

Через пять минут ровно засопела средняя, потом к ней присоединилась старшая. За ними вскоре заснула и неугомонная младшенькая. Старый черный электросчетчик едва заметно жужжал, отсчитывая крохи энергии для низенького холодильника «Полюс». Пару раз гавкнула бабдусина собака.

А затем из подпола, из темноты кирпичного фундамента, кто-то заукал, заквакал и завозился. Но вскоре и там всё затихло.

5.

– Не у вас ли наша овечка? Обыскали всё – всю Садовку перерыли! Пропала наша ярочка Галочка! – изба Баскаковых вмиг превратилась в одну большую ширму, в весёлый балаган каких-то баб, одетых мужиками, чумазых пастухов с кнутами, людей в военной форме, людей без формы, медведей, цыган и чёрт знает кого еще.

Таня не могла разобраться, кто из них кто – Толика в военной форме она узнала, но кто был медведем – в вывернутом наизнанку полушубке и тряпочной черной маске? Кто эти цыгане? Всё пело, ело, веселилось.

Разошлась даже сдержанная обычно Тамара Яковлевна и так отчаянно сплясала с цыганами прямо в зале, что сверху голландки стали сыпаться куски кирпичей. Снова ели и снова пили. Ефимыч, обнявшись, спел вместе с матерью Толика «Черного ворона». А потом большая часть народу схлынула на свежак – во двор, на огород и на улицу.

С чего это началось, никто так толком и не понял. Раздались крики, зазвенело разбитое стекло. Выбежавшие на крыльцо сёстры увидели немыслимое: Валерка, до сих пор еще наполовину обряженный медведем, катался в грязи с Толиком. Первый бил новоявленного жениха по голове, а второй норовил зарядить мужу Тани в бок. Ефимыч, матерясь и поминая весь Краснознаменный Тихоокеанский флот, пытался их остановить. Подключились остальные – и сумели растащить пьяных дураков.

А затем Ефимыч – такого даже Тамара Яковлевна ни разу не видела – сидел на крыльце, курил и плакал, как ребенок.

– Убили ведь, убили моего Хохлача! Голову ему свернул, сукин сын! Да как рука-то поднялась на Божью тварь!.. А!?

Свадьба совсем расстроилась. Да и уж отгуляли большую часть второго дня – так что народ стал расходиться-разъезжаться. Галя хлопотала возле суженого, обрабатывая Толику боевые раны, а Татьяна искала своего мужа – и долго не могла найти.

Детали выяснились много позже – когда через год Таня приехала в Садовку снова, – уже без мужа. Тот наотрез отказался заглянуть к садовской родне и сразу отправился к матери в Нагорный.

– Поспорили мы, – с неохотой вспоминал Толик о втором дне своей свадьбы. – Пьяные были, что с нас возьмёшь… Валерка обрядился медведем и вот ходит – пугает всех, шалит. Потом залез в голубятню и стал там зверя изображать: «Э-э! Э-э!» – ревёт, как дурак, ей-богу. Я заглянул туда, чтобы посмеяться. Кричу: «Эй, мишка! Уходи отсюда, всё равно ты голубей не ешь. Тебе мёда надо!». А он – дур-рак, блин! – поворачивается и хватает Хохлача – ну того самого, Ефимыч в нём души не чаял. Я моргнуть не успел, а он ему голову – хрясь! И нет голубя. И ревёт ведь еще! Ага. Медведь сраный, блин. Ну тут я и не выдержал…

Ефимыч подошел к Тане вечером того же дня.

– Танюшка, доченька, люблю тебя. Ты знаешь, как люблю! – отец обнял ее. – Но прошу: уезжайте. Видеть его не могу больше! Пожалуйста. Не доводи ты меня до греха – я и без того насквозь прогрешённый. Увези его отсюда, Христом-Богом заклинаю…

И Сазоновы уехали.


Глава 7. Проворонил

1.

Говорят, Ворон, который днем и ночью стерёг золото в дупле трехсотлетнего дуба, в конце концов даже не заметил, как у него увели сокровище из-под самого носа. Люди потом так и говорили: проворонил, старый, золотишко-то.

Таня стала встречаться с наладчиком Вовкой Томиным прямо на Валеркиных глазах. Вся штука была в том, что никто из них троих и не догадывался, что это – любовные свидания.

Вовка был в инструментальном на хорошем счету. Работа в руках спорилась; к станку Тани он подходил не чаще, чем ко всему остальному оборудованию.

– Привет!

– Привет!

– Как дела?

– Как сажа бела.

В общем, обычные разговорчики-беседушки. Когда Таня решила убежать с ним от Валерки, их знакомству исполнилось пять лет.


2.

Она думала, что рождение второго ребенка всё изменит. Вот появится сын, как говорится, «наследник» – и дурость из Валерки уйдет. Хотя бы к детям он станет относиться по-другому.

К Светке отец по-прежнему не горел любовью: не сажал ее себе на колени, называл «тупоголовка» и вообще замечал ее редко – хоть и жили они в однокомнатной.
Когда он ссорился с женой, – а происходило это регулярно, – попадало и дочке. Валера не мог их воспринимать по отдельности.

– И тупоголовку свою забери! – кричал он, уходя в зал. Таня оставалась на кухне, с ней там весь вечер проводила и Света.

Но на появление сына возлагались большие надежды. Во-первых, им в этом случае точно светила бы двушка, а то, кто его знает, – и трехкомнатная. Второе: муж сам ей сто раз говорил: «Дочка – это беда, а сын – радость! Роди мне богатыря! А? Постараешься?».

И Таня постаралась.

Свете исполнилось четыре года, когда родители из роддома привезли конверт с крохотным существом. У него были смешные красные ручки и ножки; он всё время плакал, и звали его Женей. Такое имя придумала мама, забыв о своем обещании Фуфаеву.

– Ну ладно! Я поехал! – объявил Валера. Они только успели зайти с укутанным в три одеяла ребенком: на дворе стоял январь, снег лепил в глаза, и, казалось, сам Бог велел оставаться дома – с детьми и женой, которая еще не пришла в себя после родов.

– Куда? – только и спросила Татьяна.

– В Нагорный. Отцу надо помочь с машиной. Послезавтра вернусь! – и всё. Был Валера и – сплыл.

Таня проревела полночи, а потом отбила родителям телеграмму. Она решила вызвать мать в Тольятти хотя бы на неделю, чтобы та помогла ей с детьми.

– И не такое бывает, дочка. Ну, уехал и уехал, хрен с ним, – успокаивала ее бабта. – Главное, чтобы ребёночек был здоровенький! Какой он вон длинный, как глиста.

Тамара Яковлевна за прошедшие годы постарела, поседела, но зато стала мягче характером. А может, на нее так повлияла долгая разлука с дочкой и рождение внуков. Одно точно: в ту неделю Таня узнала о собственной матери больше, чем за все 18 лет жизни в родительской семье.

– Вот помню: в Казинке у нас в избе полы были земляные. Холодно зимой-то. Да и осенью не лучше. Однажды мать послала меня на Головище белье за братом Толиком постирать. Ему тогда года два исполнилось. А на Головище вода студёная – жуть. Там какой-то ключ бил, всё село белье полоскало. А был сорок второй год…

И я, дурочка, косынку красную напялила, бегу на ключ-то и слышу: у-у-у-у. Гудит вверху. Стала выглядывать, а рядом со мной: тык-тык-тык. Земля мелкими холмиками вспучивается. Я и допетрить не могу, что немец по мне шмаляет. А тут опять: тык-тык-тык. Я с дороги слетела, а он назад возвращается – самолёт-то. И опять – очередью. Я ни жива ни мертва. И нет бы дуре косынку-то с головы смахнуть – так и лежу, не шелохнусь. Он полетал-полетал – и всё, только его и видели. Может, подумал, что убил. Я встала – и бегом домой. С тех пор мамка на Головище не пускала: «Полоскай, говорит, здесь, во дворе».

Таня смотрела на мать как-то по-иному, другими, взрослыми глазами. Ее всё подмывало спросить про бабу Полю, и в конце концов она не выдержала.

Валерка старался приходить в ту неделю позже обычного; вёл себя тише воды ниже травы – одним словом, не любил он гостей из Садовки.

– Мам, спросить тебя можно? – она решилась заговорить с бабтой в последний вечер перед ее возвращением в Садовку.

– Про что?

– Почему у вас с бабой Полей всегда не ладилось?

Тамара долго молчала.

– Сама не знаю, Тань. Она и детей нам на ноги поставила – сидела с ними в самое такое время. Тяжелое. Когда вы маленькие были. Но мешало нам что-то… А может, и из-за сестры.

– Из-за какой сестры? – брови Тани взметнулись вверх.

– Ну из-за Шурки. Помнишь эту историю? Племенник-то Сашка удавился ведь.

Старшая сестра Баскаковых почувствовала, что надо прямо сейчас остановиться, не нужно ни о чем расспрашивать мать. Но не смогла сдержаться. Это с ней часто бывало: приходит какое-то желание и – всё. Борись с ним, не борись – всё равно оно победит.

– Ну? А баба Поля тут причем?

– Как? – удивилась в свою очередь бабта. – Так ты не знаешь, что ли? Шурка-то, сестра моя, ворожила на племяша отцовского. Присушила она его насмерть. Вот он и повесился. И дом хотел сжечь…

– Да знаю я. А бабанька-то…

– Так бабанька ей и пособила. Уговорила ее Шурка-то. Да. Не знаю, чего она ей там посулила…

– Врёшь! – Танины щеки запылали огнём. – Не могла баба Поля так сделать! Кто угодно – только не она! К другой знахарке Шурка ездила. Я даже название села знаю – Кивать. Это не в Куйбышевской области, а…

– Да кто про это тебе наплёл-то? – усмехнулась Тамара Яковлевна. – Когда бы она успела? Шурка как узнала про Вальку эту, ну что Сашка стал с ней встречаться – так она чемоданы собрала и фьюить! Только ее и видели. А перед этим бабку Полю подбила на дело нехорошее.

– Ну не правда ведь это, мама! Мне бабанька говорила…

– Да наплела тебе старуха, наплела…

– Мама!.. – тут на их счастье заплакал Женька, и Таня занялась ребенком. Больше они к этой теме не возвращались. А больше, в принципе, и не надо.

3.

Бабта возвращалась в Садовку на автобусе. Провожать ее поехал Валерка – молча нес ее сумку, молча помог ей купить билеты, махнул рукой и – до свиданья, любимая тёщенька.

Тамара смотрела на однообразные зимние картинки за окном, на полузаброшенные сёла, скрюченные и оголенные деревья и думала о себе и дочерях.
«Вот ведь не любит меня Танька. Если и любит, то не так, как бабку Полю. А что я ей сделала? Не я ли поясницу ломала, легкие себе все загубила на заводе этом проклятом – баллоны столько лет красила! Ради себя, что ли? И какая благодарность?».

Она понимала, что своим рассказом про бабаньку сильно расстроила старшую дочку. Но не жалела об этом.

«Пусть знает правду. А чего она – создала себе икону! Святую из свекровки сделала! А то я не знаю, сколько у Пелагеи детей было – уж точно не трое братов-акробатов. Митька, Иван да Федор – это последыши. Она сама говорила, что девятерых родила, но померли все. И аборты, наверно, делала. А то нет?».

Уж сколько лет прошло после бабполиной смерти, а Тамара всё ее ревновала к Тане. Она самой себе не хотела признаться, что историю про приворот помнит смутно. Да, Шурка приехала тогда и во всём призналась: якобы приворожила она Сашку. Это так. «Вон бабка Поля ворожит – и я приворожила. Тебе, Тамарка, какое дело? Не вмешивайся!» – так, кажется, кричала сестрица из Казинки. Или нет? Или по-другому дело было?

«А про Кивать же откуда слух пошёл? Это, наверное, от Пелагеи – она девчонок настропалила: «Вот куда, мол, Шурка моталась, чтобы приворожить!». А откуда ей, согбенной старухе, знать-то? Да и что она вообще знала? Голову полечить и я могу – это массаж называется. А старуха это «ч;мером» каким-то звала. «Бабаньк, бабаньк! Головка болит!» – подбежит к ней какая-нибудь Любка – пострелёнок она, шебутная – страх! А свекровь ей: «Это ч;мер! Щас полечим!» – подёргает ей за волосы, пошепчет что-то – и всё, девчонка дальше бегать-прыгать пойдет. А что это на самом деле? Массаж. Самоубеждение…».

Автобусное сердце урчало, скучные картинки всё мелькали за окном, и глаза Тамары сами собой закрылись.

4.

Она сидела на лавке возле старой, покосившейся избы. Рядом стояла молоденькая женщина с маленьким ребенком на руках.

– Долг;нько чё-то они там! – сказала Тамара.

– Так очередь. К бабке Зине всегда очередь – к ней даже вон из Куйбышева приезжают, – отвечала молодая.

Бабта кивнула.

– А вы с чем приехали-то? – спросила ее женщина с ребенком.

– Да сама не знаю! – призналась Тамара. – Спросить вроде как надо.

– Так идёмте со мной – вместе зайдём. Раз вам недолго.

Потом они как-то очутились в небольшом тёмном коридорчике. Пахло свечками, старым деревом и чем-то медовым. Запах ей понравился.

Ее спутница приоткрыла тяжелую, обитую мягким войлоком дверь, и они увидели чёрную спину старушки. Та стояла на коленях перед большим иконостасом и клала кресты.

– Ты с ребёнком заходи, а Тамара которая – иди вон, откуда пришла! Я таких не принимаю.

– Да она, баб Зин, со мной! Только спросить бы ей… – залепетала было женщина, но тут ребёнок на ее руках встрепенулся и закричал – надсадно, звонко, будто его изнутри кололи чем-то.

Старуха в черном поднялась, повернулась к ним и стала выше ростом. Ее глаза светились, как угольки, оставшиеся после костра. Тамаре стало страшно. Ребёнок кричал всё сильнее и сильнее.

– Не любишь, когда дети плачут? Терпеть этого не можешь… Да? Ты любишь другое, уж я-то знаю. Вот если одолевает тебя какое-то желание, хотелка какая-то мучает – так тут всё. Вынь да положь! И детям ты это передала, всему своему роду. Я-то знаю.

Тамара молчала. Ее трясло. Лицо старушки вдруг удлинилось и заняло всю комнату; огненные глаза прожигали насквозь.

– Зачем пришла ко мне? Спросить? Про Шурку твою? Приезжала она, приезжала. У нее желание тогда одно было – мужика к себе прилепить. Горела этим баба. Кровь свою месячную привезла – на нее я и сделала. Я ее спрашивала: «Не пожалеешь?» – «Нет, говорит, баб Зин. Твори свое дело!». Я и сотворила, ведь ее воля – не моя. А уж что из этого вышло – сама знаешь…

Тут крыша избы задрожала и стала крошиться. Тамара закричала и – проснулась.

– Стоим десять минут. Туалет, если что, – с той стороны станции! – объявил водитель.

Бабта достала платок и вытерла лицо. Приснится же такое! Лучше бы она вообще не ездила к Сазоновым.


5.

Дети спали. Таня сидела на полу в зале и перебирала содержимое своей старой шкатулки. Мужа не будет еще часа полтора – он поехал на автовокзал провожать мать.

Слезы уже высохли, но на душе ее мёртво и пусто. Всю жизнь у нее был только один ориентир; всю жизнь она молилась словами ее молитвы. Господи, ну неужели это правда?! Неужели Шурка уговорила бабаньку на такую подлость?

– Да где же он? – шептала Таня в отчаянии. – Я же сама его сюда сунула. На гайтанчике висел. Ну что это такое?

Подожок, который ей в детстве подарила бабанька, она хранила как зеницу ока. Доставала она его лишь иногда, потому что для себя решила, что нельзя к его помощи прибегать часто. Только при крайней необходимости. Как тогда – в туберкулёзном санатории или в тот вечер, когда она устроила чердачное представление для Фуфаева. Она тогда здорово перепугалась и проспала всю ночь с этой сухой веточкой в руке.

О подожке мало кто знал – только сёстры да и то мельком. Знали, что это подарок от бабаньки. Знали, что для Тани он – дороже золота. И всё.
– Ну где? Где ты?! – подожка не было, хотя она перерыла всю шкатулку.

Устав искать, она откинулась назад и положила голову на ковер. Закрыла глаза.
«Бабанька! Скажи: как мне быть? Ну неужели всё это правда? Почему нет мне счастья в этой жизни? Что же это такое?!» – слёзы снова потекли, потом она всхлипнула еще пару раз и – успокоилась.

По голове ее гладила чья-то тёплая рука. Таня сидела на стуле, а бабанька расчесывала ей сзади волосы.

– Ой! Бабань, да не дери ты так – там спутались, наверно.

– Ничего, потерпишь-потерпишь! – приговаривала баба Поля. – Терпеть ведь тоже надо уметь, дочка. Я вот терпела – и ничего, жизнь прожила.

– Бабань, я не хочу, как ты. Ты вон и в родительской семье света белого не видела, а потом у старших Баскаковых сколько ты жила – тоже не сахар.

– Да. И у Митеньки со сношенькой вишь, как выходило. А я встану с утра, помолюсь – и к вам иду, моим детушкам. И радуюсь безмерно. За это Бог мне счастье и даровал – внучат нянчить, век долгий.

– Да ладно, бабань… Ой! – Таня вскрикнула. – Да не дери так больно, ей-богу. Расчёску, что ли, другую взять?..

– Сиди, сиди, дитятко… Счастье-то оно разное бывает. Но терпеть надо, смирять себя надо, Танечка. Ведь я вот гляжу на вас: вы уж так ее раскормили без меня-то, о-оспади! Страх Божий…

– Кого раскормили, бабань?

– А то не знаешь? В подполе-то кто у вас ночует? Давно ли ты о ней забывать стала?..

Тут ее голову дёрнуло со страшной силой, и Таня заверещала от боли. Но обернуться не смогла.

– Сиди-сиди, дитятко! – сказало то, что находилось сзади. – Мы еще не договорили с тобой…

Татьяна задрожала, узнав голос.

– Ты тут до кех пор будешь терпеть-то его? Ась? – спросила Перемадела. – Он ведь и бьет тебя, и мучает придирками каждый день. Это тебя-то – за кого половина садовских парней в огонь и в воду пошли бы? Да нахер он тебе нужен? Бросай его! И вы****ков ему оставь. Пусть воспитывает…

Чудовище опять дернуло ее изо всех сил за волосы. У бабполиной внучки брызнули слёзы.

– Бабанька, убери её!.. – застонала Таня.

– Баба-анькя-а, убери-и её, – передразнила желтизна. – Да куда она меня уберёт, если она сама – моя? Целиком и полностью! Подожок она ищет! Дурында, дурында! Аха-ха-а!

Перемадела захихикала, загоготала, завизжала и – сгинула.

Татьяна проснулась оттого, что громко заплакал сын. Она опёрлась на кулаки, чтобы подняться с пола, и зашипела от боли: в ладонь ее что-то кольнуло. Мельком глянув на раскрытую руку, она замерла. Там лежала серая гнутая палочка на гайтанчике.

Татьяна быстрым движением накинула подожок себе на шею и взяла Женю на руки. Он хотел есть и изо всех сил требовал, чтобы его желание исполнилось. Здесь и сейчас. Как можно скорее.

6.

Сначала им везло. Так везёт преступникам или святым. Валерка приболел – сидел дома почти три недели. Женю уже водили в садик, а Света пошла в этом году в первый класс.

Первый раз Таня с Томиным поцеловались между этажами – возле склада. Потом стали обедать вместе и говорить обо всём: у Володьки тоже оказалось двое детей, и с женой он жил плохо.

– Спим на разных кроватях уж год почти. По-любому разведёмся, – говорил Томин.
Таня ему нравилась – так, как могут нравиться мужчинам добрые, красивые и длинноволосые женщины. Она искренне смеялась над его редкими шутками, и он считал это успехом. Сазонова на самом деле чувствовала себя с ним раскованно и радостно – просто потому, что была уверена: Томин не разозлится из-за пустяка, не будет ревновать, не замахнется на нее и не закричит. Она уже отвыкла от того, что мужчина может смотреть на нее влюбленно, галантно подать ей при случае верхнюю одежду или рассказать анекдот.

«Вовка – то, что нужно. Как хорошо, если бы он был моим мужем! С ним – как за каменной стеной. Мы сможем с ним и детей вырастить, и жить без постоянных скандалов», – думала Татьяна, глядя на затылок спящего мужа.

К Валере она давно ничего не испытывала, кроме страха и равнодушия. Но, конечно, она и не думала, что когда-нибудь воплотит свои мечты в жизнь. Муж сам сделал всё, чтобы она «сорвалась».

Валера в последние месяцы часто работал во вторую смену: на ВАЗе случилось очередное стихийное бедствие – резко увеличились объемы заказов. Таня успевала приготовить ужин, забрать детей и уложить их спать, – пока ждала своего ненаглядного. В тот день он пришел пораньше. Был угрюмее и молчаливее обычного, но она старалась не обращать на это внимания: ее задача – вытерпеть с ним время ужина, а дальше – ночь. Там легче.

– Спят дети? – спросил он хрипло. Это были его первые слова за сегодняшний ужин.

– Да, Женя уснул, и Светка вроде собиралась.

– Тань…

– Да?

– Что у вас с Томиным?

У нее замерло сердце, и горло окаменело. Язык словно распух и отказывался двигаться. Он сузил глаза и внимательно наблюдал за ней.

– Ага. Вижу-вижу. Значит – правду народ-то говорит… – она его за эти годы отлично изучила. Его нарочито спокойный голос означал, что сейчас начнётся.

– Валер, – она едва справилась с собой. – Кто и чего говорит? Знаешь, сколько сплетников…

Договорить она не успела. Он резко приподнялся и ударил её в челюсть. Последний раз такое случилось тогда, на Новый год, – у родителей. После этого бывало, что он орал на нее, иногда тряс, как грушу. Иногда ей приходилось надевать что-нибудь с длинными рукавами, чтобы скрыть синяки от его стальных пальцев. Это было, да. Но по лицу он ее больше не бил – сдерживался. Помнил про топор Ефимыча и пляску под хромку.

Охнув, она отпрянула и прикрыла лицо руками.

– Ты что же, сука, совсем совесть потеряла? Мне на больничный нельзя уйти, а ты уже готова под первого кобеля лечь? Я те покажу! Сука!

Он ухнул ей кулаком в закрытое лицо, а потом с размаху – в плечо. Есть там такая болезненная точка, он-то знал, – чтобы рука онемела полностью. Таня закричала.
– Ори не ори – всё равно никто не придёт! – в нем проснулось острое чувство удовольствия от происходящего. Как он давно хотел ввалить ей по первое число! А то ведь спорит она тут с ним, и детей он, видишь ли, не так воспитывает, а сама-то – ****ует с кем попало!

Но тут он совершил ошибку: Танька, как белка, прыгнула в сторону выхода из кухни и прошмыгнула в зал.

– Куда?! – взревел он медведем. – Я те…

Светка спала на диване, отвернувшись лицом к стене. А вот двухлетний Женя стоял в кроватке со спинкой, сделанной из вертикальных деревянных пролетов. Кроватка была уже ему маловата, но Сазоновы не спешили с покупкой новой: ждали ключей от заветной трехкомнатной.

Мальчик внимательно смотрел на родителей, которые стояли друг против друга.

– За детей решила спрятаться? А? Да мне похер на твоих детей – они, наверно, и не мои вовсе! – на секунду поверив в сказанное, Валера раззадорил себя еще больше.

– Не подходи! – предупредила Таня. – Я заявление на тебя напишу.

– Да пиши-пиши, с-с-сука, – он кинулся к ней и стал трясти ее за плечи, словно тряпичную куклу. Фразу про заявление она произнесла вовремя: Сазонов, несмотря на клокочущую ярость, полностью осознавал себя и понимал: лишние синяки на лице жены ни к чему. Она не пыталась отбиться от него, а лишь закрыла глаза и вспомнила молитву бабаньки: «Богородица милая, светом радуйся! Господь с тобой. Благословенна ты в жёнах, благословен плод чрева твоего…».

Когда он перестал ее трясти, Таня мельком взглянула на кроватку, где стоял сын, и волосы у нее зашевелились на голове.

Женя был спокоен и сосредоточен. Он не плакал и не кричал, а просто смотрел – так, как дети смотрят на экран, где идет не слишком интересный фильм для взрослых.

«Боже, ведь на его глазах избивают мать! Я плачу и кричу, а ему – уже три года. Разве в нормальной семье дети так реагируют?! Да он еще немного подрастёт и на пару с отцом будет меня по полу лицом возить!».

И на этом ее семейная жизнь с Валерой закончилась.

 
Глава 8. После похорон

1.

– А вот всё-таки, девчонки, есть там что-нибудь? А? – спросила Любка и подперла рукой подбородок.

Они лежали в своей «девичьей» – на прежних местах. Как в старые добрые времена. Словно не было за плечами замужней жизни, уже выросших детей и… недавней отцовской смерти.

– Ты про тот свет, что ли? – уточнила Галка. – Есть, всё есть. Я вот верю. И папка верил.

Ефимыча уже давно все звали просто «дедом». Именно Галя была рядом с ним, держала его за руку, когда он уходил. Перед смертью дед высох, похудел и как-то высветлился весь изнутри.

– Вот, девчонки, как Николай Угодник, ей-богу – как на иконах пишут, такой же сделался. И спина у него выпрямилась, и голова ясная стала.

– Перед смертью всегда так, – вставила Любка.

– Нет, не всегда! – возразила Галя. – Я уж тут на похоронах в Садовке много у кого перебывала. По-разному у всех.

Ефимыча похоронили четыре дня назад; народу было много – и родственники, и соседи, и бывшие коллеги с завода. Люба и Таня увидели отца уже в гробу с венчиком на голове и иконой на груди. Поэтому они ловили каждое слово средней сестры. Она не отходила от отца последние несколько недель.

– Вот взял он мою руку в свою – это часа, наверно, за три до того, как… Спрашивает меня: «Галя, я всё-таки хорошую жизнь прожил? Как ты считаешь? А?» – «Хорошую, – говорю, – пап! Видишь, сколько у тебя и детей и внуков! Скоро и правнуки пойдут».

Он помолчал, подумал и опять меня спрашивает: «Так ты думаешь, этим жизнь человеческая и мерится? Числом детей?» – «И этим тоже, пап. Ведь все хорошие получились, в люди вышли…».

Он закивал. И долго молчал. А потом гляжу – опять меня манит. Я спрашиваю: «Пап, водички? Может, бульончику похлебаешь?». Он качает головой. Я к нему наклонилась, а он мне шепчет: «Галка, не этим, дурочка, жизнь определяется. А вот что тут у тебя! – и тычит себе в грудь. – Запомни, говорит, есть и Бог, и всё есть. Учись с собой бороться и себя отдавать. И мамка моя также меня учила». И всё.

– Больше ничего не сказал? – Таня плакала.

– Нет, – Галка нахмурила лоб. – А, вру: еще про мамку нашу сказал: «Не оставляйте, мол, Тамарку. Позаботьтесь о матери своей…».

– Ага.

Сёстры помолчали.

– Он умирать не боялся. Вот нисколечки! – опять заговорила Галя. – Спрашивал только меня, вот как ты, Любка: «Есть там что-нибудь?». А я всегда отвечала: «Есть, пап! Вот ведь и призраков люди видят, и другое всякое».

– Призраки есть, – сказала Таня тихо. – Это точно. А про тот свет бабанька говорила – помните?

– Тань, ну вот сколько лет прошло – а ты всё: бабанька-бабанька!.. – торопясь, как всегда, заговорила Люба. – А она ведь была безграмотная старуха. Думаешь, у нее какие-то знания особые были?

– Грамотность тут ни при чем! – ответила за старшую средняя. – У бабы Поли был дар – вот это точно.

– А говорят, – тут же перескочила на другую тему младшенькая. – Что такой дар, талант лечить-то, он через поколение передается. Может, он у кого-то из наших детей проявится?

– Было бы что-то – уж давно проявилось бы! – отмахнулась Галка. – А интуиции всякой и предчувствий у нас у самих полно. Вон Танька говорит, что почувствовала папкину смерть. Еще до моего звонка. Было ведь?

Таня неохотно кивнула. Она не хотела говорить сёстрам, что о смерти Ефимыча ей сказали во сне. Чей-то квакающий голос предупредил: «Дед-то ваш загибается. Митенька-то ваш!..».

Зачем об этом знать сёстрам? Она только надеялась, что ее детям способность видеть желтизну не передалась. По крайней мере, от 16-летней Светы и брата, который был помладше ее на четыре года, она ни о чем подобном не слышала.

2.

Перемадела и к ней, слава Богу, приходила нечасто. Было время, когда она почти три года работала медсестрой в доме престарелых, – вот тогда желтизна вообще ни разу ее не побеспокоила. Но стоило сменить работу, перейти в профилакторий, поруководить кем-то, разозлиться или покритиковать – и она в ту же ночь слышала визгливый, надоедливый хохот старой жабы.

С Томиным она прожила почти 12 лет – с того самого момента, как они убежали из Тольятти. Таня взяла из квартиры Сазонова только документы, двух детей и свои деньги. Через полгода она подала на развод, а потом на алименты.

Валера, узнав обо всём, хотел повеситься. Но потом привык и обзавелся новой семьей.

Через четыре года Таня впервые после побега увидела мужа на рынке в Чапаевске. Тот только хмыкнул, буркнул: «Сука…» – и перешел в другой рыночный ряд. Больше они ни разу не встречались.

3.

Когда сёстры почти заснули, а в доме у Анашкиных погасли окна, Таня, глядя на серый потолок, сказала:

– А всё-таки, девчонки, хороший у нас был отец, царствие ему небесное. Куда бы он там ни попал – баба Поля будет с ним рядом, я уверена.

– И нас пусть не оставляет! – шепнула ей в ответ младшенькая. – А то мне надоело уже одной бороться с этой желтой гадостью из подпола.











________________________________________________
Впервые опубликовано в книге:  Сафронов Е.В. Город У : [повести и рассказы]. Казань : Фэн, 2020. С. 217-275.

Аудиоверсию повести в исполнении Олега Булдакова можно послушать здесь: https://akniga.org/safronov-evgeniy-peremadela


Рецензии