Калейдоскоп. Университеты. Этюд 12
Университеты.
Университетские годы - определенно одни из самых ярких и запоминающихся в жизни. Но для меня они спрессованы в одну плотную субстанцию с другими слоями и течениями моей жизни. И каждый слой был для меня своего рода университетом. Начало восьмидесятых. Я работаю механиком по лифтам в тресте «Лифтреммонтаж», занимаюсь парусным спортом в Центральном Яхт-клубе на Петровской косе, там же подрабатываю ремонтировщиком парусных судов. Посещаю занятия в литературном объединении «Голос Юности», пишу стихи и прозу, иногда участвую в конференциях молодых литераторов. И, пожалуй, можно было бы еще продолжать и продолжать. Но главное – все это происходит со мной одновременно. К тому же осенью 1982 года я перевелся на вечернее отделение филфака ЛГУ из истфила Горьковского университета, где закончил первый курс. Пять последующих лет я проучился на Университетской набережной до получения диплома. И что же мне запомнилось?
Во-первых, атмосфера. Потрясающий дух академизма, почтения к истории этих стен, людей, школы. Благоговение перед преподавателями витало в воздухе.
Во-вторых – невероятная требовательность. Безукоризненная и бескомпромиссная. Такой требовательности педагогов ко всем, даже к себе самим я никогда и нигде больше не встречал. Романтика места – отдельная история. Здание Филологического и Восточного факультетов находится между зданиями Двенадцати коллегий и Меньшиковским дворцом. В плане оно напоминает русскую букву «П»: внутри этой буквы закрытый двор, засаженный кустами и деревьями и каким-то образом там оказавшимся прямо по центру дворика небольшим гаражом. Впрочем, так было тогда. В гараже кипела своя жизнь. Но мы и тогда не знали чей это гараж и зачем он там. Зато шутили так. Иногда задавали кому-то вопрос: Вокруг чего базируется Ленинградская филологическая школа? И, прерывая фундаментальные домыслы и предположения, сами же отвечали:
- Да нет… вокруг гаража…
Еще мы ласково называли наше здание конюшней. А одно из крыльев – школой. Я никогда не проверял правильности этих определений, но говорили, что когда-то очень давно это здание предназначалось для размещения конюшен Меньшиковского дворца. А еще в какой-то период (кажется до войны) в одном из крыльев размещалась самая обычная школа.
Для одногруппников я был новичком. Я не сдавал с ними вместе вступительные экзамены. Не был со всеми в тех, равных условиях, когда никто никого не знал. Парней у нас было очень мало. В основном девушки. И как-то так получилось, что в основном с ребятами я и общался. Личности все они были яркие. Так что просто так забыть не получится.
Сережа Николаев. Талантливый и язвительный мизантроп. Его чувство юмора и метафоричность восприятия действительности были заточены на критическую оценку окружающих. Он как художник-карикатурист видел малозаметные детали и умело их преувеличивал. Иногда смешно. А иногда совсем даже нет. Когда при мне он злобно высмеивал кого-то «за глаза» меня не покидала мысль: а какие словесные шаржи он рисует на меня в мое отсутствие? При этом «злоба» эта в действительности не была злой. Это было всего лишь средство художественного самовыражения. Способ.
Идем мы с ним, к примеру, по Невскому. Навстречу нам — вполне цветущего вида холеный мужчина. Кровь с молоком. Щеки налитые, лоснятся. Человек как человек. Ничем не примечательный для моего примитивного взгляда. Сережка же не может просто так пройти мимо.
- Смотри, - говорит — как кожа у него на щеках натянулась. Аж лопается. Вот бы сейчас бритвочкой чиркнуть и жир брызнет...
Разве мог я тогда представить, что из нас двоих совсем не я стану профессиональным писателем, а именно он. Он написал множество книг в разных жанрах — от философских эссе до драматических произведений. И именно он, а не я член союза писателей. Так что я судить не берусь, а только пишу то, что запомнил. Им, настоящим писателям, нельзя быть обычными как все. Достоевский – тот вообще садист был. Разве его кто-нибудь осудит?
Еще был у нас Костя Голубев по прозвищу Шишок. Прозвище это ему придумал Сергей. Кто же еще? И оно подходило ему идеально. Молодой (чуть за двадцать) парень. Лысоватый, с окладистой курчавой рыжей бородой. А шишок – это существо из русской мифологии, разновидность то ли лешего, то ли домового. И, по мнению Сергея, шишок должен был выглядеть именно таким как наш Костя.
Однажды во время сессии, в день экзамена, он пришел весь помятый и всклокоченный. В бороде опилки и хлебные крошки.
- Ты где был? – спросил я его.
- Я не знаю. – отвечает он. – потому что не помню где я был. Но два часа назад я проснулся на сфинксе.
Имелся ввиду один из сфинксов на набережной недалеко от Академии художеств. Он много пил. Но это было не физиологическое пьянство. Это было пьянство социальное. Когда человек пьет потому, что это норма для его окружения. Родители у него оба были филологами. Оба преподавали в каких-то других вузах. На филфак он был как бы прикомандирован родителями. А «по жизни» он был профессиональный фанат футбольного клуба «Зенит». Да какой фанат! Таких, наверное, теперь уже больше нет. Он не пропускал ни одного зенитовского матча. Но кого этим можно удивить? А если я добавлю, что он не пропускал ни одного, даже выездного, матча? Но как ездить по городам, когда у тебя в карманах денег практически не бывает? На бутылку Агдама копить приходится? Так вот он был из когорты тех великих болельщиков, которые ездили безбилетниками на электричках в Москву, Горький, Минск и даже в Киев. Мне казалось тогда это невозможным. Но он мне рассказывал в подробностях все детали своих маршрутов. Однажды, я пошел с ним на стадион имени Кирова. Играла сборная СССР со сборной ГДР. Наши проиграли. Метро тогда на Крестовском острове не было. Специальные автобусы перевозили болельщиков от начала парка до метро «Петроградская». Но до автобусов через парк было метров пятьсот, а то и больше. И вот после матча течет унылая людская река. Вдруг человек сто немецких болельщиков выстроились в маленькую колонну, достали барабаны и запели какой-то немецкий победный марш. Нам в этот момент просто плакать захотелось от обиды. А что тут сделаешь? Друзья по соцлагерю. И вот один рыжебородый мальчишка вдруг встает во главе этой немецкой колонны и начинает петь:
«Вставай страна огромная!
Вставай на смертный бой!
С фашисткой силой темною,
С проклятою ордой!»
Когда он заканчивал строки первого куплета от немецкого построения не осталось и следа. Барабанов тоже больше уже никто не видел. Куда их умудрились запрятать?
Как-то на сессии Сережа ни с того, ни с сего говорит:
- Было у Никиты три сына…
К чему это он? - подумал я.
А он продолжил:
- Два умных, а третий Иван…
И тут до меня дошло. У нас в группе учился внук выдающегося русского советского писателя Алексея Толстого. У него и вправду было два брата. И оба были известными в разных областях учеными. А самого Ивана мне видеть еще не приходилось. Дело в том, что он вообще не ходил на занятия. Появлялся только на сессии. На сдачу зачетов и экзаменов. Но ни к зачетам, ни к экзаменам он, похоже, не готовился. Как я догадался? Очень просто. На экзамене он садился не просто на переднюю парту, но при этом еще на самую ближнюю к преподавателю. Безо всякого стеснения выкладывал (ничего не пряча) учебники и, прямо с учебников начинал списывать ответы на вопросы в билете.
И никто ему даже замечания не делал. А как тут сделаешь, когда прямо над головой висит портрет его родного деда. А внук (видели бы вы его лицо) как две капли воды похож на того, который на портрете. Конечно, не скрою, это вызывало у нас некоторую долю неприязни. Не зависть, нет, - отталкивала беззастенчивая, ничем не ограниченная наглость. Каково же было мое удивление, когда однажды сидя в переполненном читальном зале между какими-то семинарами я увидел, что в помещение зашел Толстой и запустил по рядам подписные листы. Когда до меня дошел один из этих листов я спросил у соседа: что это? Он объяснил мне, что объявляется подписка среди студентов факультета и каждый желающий сдать какую-либо сумму на приобретение Иваном Никитичем Толстым гарнитура новой югославской мебели может прямо сейчас подписаться.
Но и в отсутствии порядочности Ивана упрекнуть было нельзя. Как мне потом рассказывал Сергей, Толстой на первом курсе занял у него пять рублей. Каждый год он исправно отдавал по одному рублю. К концу учебы долг был полностью погашен, а Сережка не мог не съязвить: - до чего же измельчала наша аристократия...
Иван был крупный и высокий парень. По этой, но не только по этой причине, на перерывах в курилке он всегда был в центре внимания. Один из нас немногих он работал где-то близко к нашей будущей специальности. Экскурсоводом в одном из ленинградских музеев.
- Но… - как-то сказал он нам – платят очень мало. А скоро я буду зарабатывать большие деньги. Очень большие! Я учусь сейчас в автошколе на водителя грузовика. И меня почти уже взяли водителем Камаза. Мне вот скоро только права выдадут…
Так судьба распорядилась, что на следующий год я оказался в той самой автошколе №1, которая располагалась тогда на улице Писарева, дом 10. Как я узнал, что в той самой? Ведь Иван не говорил нам где именно он учится… А вот как.
Я поступил туда по направлению от «Горбушки». Так называли в народе автопарк к которому приписаны были все хлебовозки города. У этого парка так плохо обстояли дела с заполнением штатной численности, а попросту – с укомплектованностью водительского состава, что они давали направление на учебу в автошколу просто под устное обещание, что ты потом может быть придешь к ним работать. Форма обучения была дневная. Учились каждый день с утра до вечера. С 1 сентября по конец декабря. Набор предметов был солидный. В основном - устройство автомобиля и ПДД. Теория и практика. То есть вождение. Относились к нам почти как к курсантам. После занятий назначались дежурные, которые должны были мыть полы в классе и во всей школе. За плохое поведение отчисляли. Преподы были в почете и уважении. Наш классный руководитель был с юмором и не прочь был позаниматься самолюбованием.
-Какой сигнал светофора горит для данного транспортного средства? – загадывал он очередной ребус на схеме, где конечно не было видно самого светофора. Догадаться нужно было по косвенным признакам.
- Зеленый – попытался угадать кто-то.
- Ага, зеленый и о-о-очень ветвистый! – отвечал препод.
По классу пробегал смех, радуя того, кто сострил, и смущая того, кого сравнили с дубом.
Насаждалась атмосфера полной зависимости от своих наставников. Голос их был почти всегда повелителен.
- Вы не думайте, что все вы станете водителями. – внушал нам наш классный. Помимо тех, кого из вас отчислят за плохое поведение, всегда найдутся люди, которым в принципе не дано водить автомобиль. И никто никогда не сможет их этому научить. Вот у меня, например, в прошлом году был такой типичный экземпляр с запоминающейся фамилией - Толстой. Так это стало понятно на самом первом занятии по вождению. Мы его сразу же и отчислили.
Я свои права получил за неделю до нового 1986 года. А с Иваном нам предстояло учиться еще до середины лета. Но… возвращаюсь мысленно в 1982-й. В апреле подходил к завершению учебный год и мой второй курс в Ленинградском государственном университете. Это был особенно напряженный учебный год для меня. Прошлой осенью я перевелся из Горьковского государственного университета, где закончил первый курс отделения русской филологии на истфаке. После переезда в Ленинград было удобнее учится здесь. Но из-за разницы программ этих двух учебных заведений мне необходимо было сдать экзамены и зачеты по тем предметам, которые я раньше не проходил. И это помимо работы и регулярной учебной программы.
А тут еще эти «тысячи», будь они неладны! Что такое эти «тысячи» многие уже знать и помнить не могут. А раньше это понятие расшифровки не требовало. Каждый месяц мы должны были переводить тексты с иностранного языка. Каждый текст состоял из определенного количества знаков (букв, символов). Перевел статью размером в десять или двадцать тысяч знаков – отчитался за месячную порцию. Каждый месяц должен сдавать эту норму. Не сдал – большой беды нет. За тобой копится долг. Опять не сдал. Тоже ничего. Только долг растет. А до сессии с долгом тебя не допустят. И какой же пессимизм наступает, когда сессия на носу, а у тебя семьдесят или сто тысяч знаков долга! Почти безысходность. И вот в состоянии близком к такой безысходности я иду в дом из темно-красного кирпича, зажатое в глубине двора между зданием Двенадцати коллегий, филфаком, Меньшиковским дворцом и еще каким-то научно-производственным объединением. Там располагалась межфакультетская кафедра иностранных языков, где студенты разных факультетов сдавали свои злосчастные тысячи.
И вот однажды сдаю я перевод газетной статьи молодому аспиранту, а в глазах у меня столько неизбывной тоски, что он не выдержал и спросил:
- А что, большой долг у Вас?
- Сто тысяч. – отвечаю.
- Да, плохи Ваши дела – говорит.
И после паузы вдруг продолжает:
- А Вы, случайно, в столярном деле ничего не понимаете?
Я был очень удивлен и озадачен этим вопросом. Где английский язык (профильный для меня) и где столярное ремесло? Но ответил:
- Вообще то я столяр-краснодеревщик. Про дерево я знаю все. И с деревом могу сделать все что угодно.
И это была чистая правда. Так как до службы в армии я закончил уникальное и единственное в своем роде училище в Москве. Это было художественное училище, оно готовило специалистов для фабрики «Люкс» при ЦК КПСС. Фабрика делала уникальную мебель ручной работы, подарки для иностранных делегаций и разную всячину для оснащения съездов партии. По запаху с закрытыми глазами я мог назвать породу любого дерева, включая самые экзотические. Владел навыками маркетри, резьбой по дереву, покрытием деревянной резьбы сусальным золотом, ксилографией и многими другими техниками.
- Ну, мой дорогой, тогда вам крупно повезло.
- Я что-то не совсем понимаю – пробормотал я, опасаясь обрадоваться раньше времени.
- А что тут понимать? Наш заведующий кафедрой, профессор Ступин, ремонтирует сейчас свою дачу в Репино. Ему очень нужна помощь. Вы имеете возможность помочь ему. И у вас никогда больше не будет проблем с тысячами.
Я только посмотрел на него удивленно. И он добавил:
- Сам Ступин! Вы же знаете, кто это такой?
Я согласился. Я не знал тогда кто это такой и как этот человек добился такого авторитета и влияния. Он почти не выезжал из Репино со своей любимой дачи. Почти не бывал в университете. Но его боялись и почитали. Его уважали и превозносили. О нем ходили легенды. Это все я узнал когда стал интересоваться тем, куда влип. Пять лет он преподавал в США. Это по тем временам само по себе нечто из ряда вон. Докторскую диссертацию он написал на тему русской ненормативной лексики, а попросту говоря русского матерного языка.
И вот однажды субботним майским утром я вышел из электрички на станции Репино и после двадцатиминутной прогулки по лесной дороге я оказался на даче у Леонида Павловича. Профессор был внешности не выдающейся. Невысокого роста, слегка сутулый, крепкий. Достаточно приветливый, с юмором и даже слегка насмешливо-язвительный. В доме было уютно и обстановка была не лишена изысканного вкуса. Кругом было очень много книг – от пола и до потолка.
Но задача моя оказалась простой и примитивной. Даже слишком. Надо было шкуркой обрабатывать свежую вагонку на стенах, чтобы затем покрыть ее лаком. Почти все лето, раз в неделю, я приезжал к нему по выходным на утренней электричке и уезжал на вечерней.
Леонид Павлович вел свой особый образ жизни. Питался он тоже по-особенному. Каждое утро он ходил на станцию, где покупал домашний творог всегда у одной и той же женщины. Он сам делал из него запеканку по своему собственному рецепту. С темно-коричневой, ароматной корочкой сверху. И всегда угощал ей не только меня, но и тех, кто к нему приезжал по другим делам. А гости у него были всегда. Аспиранты, диссертанты, студенты, коллеги. С утра до ночи в доме звучала музыка. Кассетный магнитофон с тугими клавишами «выдавал» нам одесский цикл Александра Розенбаума, который я слушал тогда впервые. Хозяин обожал эти песни и не мог скрыть удовольствия, когда видел, что и другим они тоже нравятся.
Как-то утром Леонид Павлович собрался на станцию за творогом для запеканки. Уходя, он передал мне записку с наставлением:
- Леша, ко мне скоро должен приехать один аспирант. Он будет звонить с Финляндского вокзала. Ему нужно назвать вот этот номер ячейки в камере хранения и пароль от нее. Очень прошу не подвести меня. Там ведро с краской, а она мне очень нужна сегодня. Он должен мне обязательно ее привезти.
Я обещал все исполнить в точности. Акцент на важность данного звонка был столь явным, что я работал с некоторой долей напряжения, ожидая звонка телефона.
Что если я не услышу и пропущу этот звонок? Я же очень подведу своего профессора! Через полчаса напряженного ожидания раздался звонок телефона. Я подошел, снял трубку.
- Здравствуйте, могу я попросить к телефону Леонида Павловича? – раздался голос.
- Его сейчас нет – ответил я, - но я очень Вас прошу, это очень важно, в ячейке (зачитываю номер) на Финляндском вокзале Вы должны взять ведро с краской и сейчас же привезти его. Это очень, очень важно.
Человек на другом конце провода усмехнулся и сказал:
- Простите, но я не по этой части. Когда Леонид Павлович вернется, передайте ему, что звонил академик Бабкин.
Когда я рассказал о том, что произошло Леониду Павловичу, он рассмеялся:
- Академик Бабкин - это мой друг. Вы же знаете, Лёшенька, кто такой академик Бабкин?
- Нет, - ответил я честно – не знаю.
Лицо профессора стало серьезным.
- Как? – спросил он. – у вас, что, не было языкознания?
- Было – ответил я.
- И какая у вас оценка?
- Пять – отвечаю. И это была правда.
- Я позвоню и попрошу, чтобы Вам исправили ее на неуд! – он почти негодовал. Подвел меня при этом к полке с книгами. Достал с полки четыре огромных кирпича четырехтомного словаря «Иноязычных слов и выражений». На корешке каждого переплета золотыми буквами было написано «Под редакцией академика Бабкина»
- Как можно изучать предмет и не знать автора основных учебников по этому предмету? – продолжал удивляться он. – А кто, кстати, преподавал вам этот предмет?
- Профессор Молотков – в ту же секунду ответил я. Я был растерян и расстроен.
- Ха, ха, ха! – обрадовался профессор. – Тогда все понятно. Вы не должны и не могли знать кто такой академик Бабкин. Оставайтесь со своей пятеркой.
И он пояснил мне, что Бабкин и Молотков являются непримиримыми идейными противниками в научных подходах. И разногласия между ними настолько сильны и остры, что ни один из них никогда не упоминает имени своего оппонента ни в своих трудах, ни вслух при своих студентах.
Леонид Павлович много общался со мной. Не особо беспокоясь, что за постоянными разговорами очень снижается объем производимой мной работы. При этом часто задавал неожиданные вопросы как на экзамене. Однажды, показав на картинку над дверью, попросил прочитать, что там написано. На постере была изображена обезьяна, сидящая за директорским столом в роскошном кресле. Подпись гласила: «The boss is always right».
Я прочитал по-русски – "Босс всегда прав". Он сказал, чтобы я произнес по-английски. Я прочитал с отчетливым «Ол» в слове «всегда».
- Зачет, - сказал Палыч. И добавил: - некоторые аспиранты, кстати, произносят у меня это слово с ошибкой.
Как-то я набрался смелости и спросил у Палыча:
- Леонид Палыч, а это правда, что Ваша докторская диссертация посвящена исследованию русского мата?
- Правда, Лёшенька, - ответил он. – И вы не поверите, но мне десять лет не давали ее защитить.
- Кто не давал? – спросил я
- Те, от кого у нас все зависит.
Я, конечно, и сам все понимал и не стал задавать больше вопросов о том, кто бы это мог быть конкретно. Но он продолжил сам:
- Они десять лет уговаривали меня защищаться на любую другую тему. Обещали любую поддержку. Только бы я оставил в покое русский мат.
- Ну, а Вы? – спросил я.
- Я уперся и сказал, что ни на какую другую тему не согласен.
- Но почему? – удивился я.
- Видите ли, Алеша, я считаю, что отношение каждого народа к собственной ненормативной лексике напрямую отражает уровень развития его культуры. Например, в Америке первый научный труд по этому направлению вышел в свет более ста лет назад. А в Голландии, вы только вдумайтесь, - триста лет назад! Как вы думаете, о чем это говорит?
И не дожидаясь моего ответа на этот вполне риторический вопрос ответил за меня:
- О том, что в уровне развития своей культуры этот народ обгоняет нас ровно на столько же лет, насколько их словарь голландского мата старше моей докторской диссертации.
Мне это было более, чем понятно. И хотелось без сомнения сказать ему, что я с ним полностью согласен. Но я подумал, что сто человек из ста на моем месте говорили ему именно это. И конечно для него услышать такой ответ было равносильно, как и не услышать ничего.
Поэтому я, как человек, чувствующий особую симпатию к его позиции просто рассказал ему свою историю.
Первый курс я закончил в Горьковском университете им. Н.А. Лобачевского, где одним из важных предметов у нас было "Устное народное творчество". Предмет этот вел у нас профессор Мавродин – весьма известный в своей области специалист, по учебникам которого учились не только мы, но и студенты некоторых других ВУЗов. Это был невысокий сухой человек почтенного возраста, но очень подвижный. С первых лекций он внушал нам, что фольклор – это некий трепетный живой организм. И что правилом является то, что ни одно устное народное произведение не может перейти от одного его носителя к другому не претерпев хотя бы минимальных изменений. Каждый раз, когда кто-то новый запоминает сказку или былину, он хоть одно-два слова заменит или поменяет местами. А уж потом может неизменно (или почти неизменно) повторять его всю свою жизнь. И что мы, исследователи фольклора, не имеем ни малейшего права что-то менять по своему усмотрению, улучшать или править. Ибо в этот момент это творчество сразу перестает быть и живым, и устным и народным. Это был первый и основной закон данной науки. Уходя на летние каникулы, мы получили задание написать курсовую работу. Точнее, задача состояла не столько в написании, сколько в сборе материала. На выбор нам давали право взять себе целью сбора что-либо одно:
- четыре исторических песни;
- пять былин;
- десять народных сказок;
- четыреста частушек.
Переписывать их откуда-либо было категорически запрещено. Каждый объект должен был быть зафиксирован со слов живого человека, его естественного носителя и при этом под записанным текстом должны были быть зафиксированы его паспортные данные (ФИО и дата рождения), а также время и место записи. Задача, прямо скажем, не из легких. И не удивительно, что не нашлось дураков, кто взялся решать ее так как полагалось. Почти не нашлось – один оказался в наличии. И им был я. Я был тогда максималист и поэтому выбрал самый трудный путь. Все лето я упорно собирал частушки. Я расспрашивал знакомых. Потом знакомых знакомых. Потом… и так далее. Упорно записывал их паспортные данные, несмотря на то, что многих это настораживало. И неудивительно – ведь практически все частушки были матерные. И ладно бы просто матерные. Они были пошлые и грязные до безобразия. Меня это тоже несколько смущало. Это сейчас в эпоху блогеров и тиктокеров никого и ничем не удивишь. А тогда, в эпоху развитого социализма даже талантливого и популярного спортивного комментатора могли навсегда изгнать с телевидения только за то, что он однажды в порыве профессионального ража искренне ругнулся - Гол! Х**! (в смысле нет!) - штанга! во время эфира. В то же время я успокаивал себя мыслью о том, что сразу всем будет видно, что работа сделана честно. Что ничто ниоткуда не списано. Ибо списать такое просто невозможно. К тому же сразу видна уникальность и, следовательно, особая ценность материала. Остальные мои одногруппники пошли более простым и банальным путем – просто списали «свои» произведения из разных сборников. Подходили при этом, в отличие от меня, не механически, а творчески – сочиняя себе «носителей» или вставляя данные своих знакомых и родственников. Одна же студентка была особенно важной птицей. Она работала продавцом в центральном букинистическом магазине города. Мало кто способен понять, что это тогда означало. Она могла все! Достать любую книгу. А за книги тогда можно было достать вообще все, что хочешь. С ней хотели дружить все. Но она прекрасно понимала свою значимость и умела держать дистанцию. Само собой ей хотелось, чтобы ее работа была самой-самой. Она нашла совершенно уникальный сборник северного фольклора восемнадцатого века и переписала его существенную часть думая, что раз он такой уникальный, то все равно о нем никто кроме нее не знает. Она ошиблась. Она получила «неуд».
- Как вы думаете, - поинтересовался у нее профессор Мавродин - может ли историческая песня, спетая в восемнадцатом веке в Архангельской глуши и записанная тогда же известным собирателем фольклора (имярек) до каждой буквы и до запятой совпадать с ее версией, которую вы якобы записали этим летом в Горьковской области?
Все остальные получили «хорошо» и «отлично». Кроме меня. Я тоже получил «неуд». Сказать, что я был в шоке – не сказать ничего. Ведь теперь меня не допустят к занятиям на втором курсе. Я должен буду заново делать свою работу! А когда? Последние дни августа и на носу начало учебного года. Взъерошенный я прибежал на кафедру. Профессора там не было. Не было его и в городе вообще. Он еще не вернулся из экспедиции. На кафедре была только секретарь. Это была женщина лет пятидесяти, худенькая, в очках с толстыми стеклами. Она никогда не была красавицей. Как, впрочем, и умницей. А иначе, с чего бы ей всю жизнь провести в должности секретаря? Назвать ее чопорной было бы маловыразительно. Словом, синий чулок.
- За что мне «неуд»? - пристал я к ней.
- Откуда я знаю? Ждите профессора.
- Но я не могу ждать! Меня же не допустят к занятиям! – не унимался я.
В конце концов ей оказалось проще начать искать мою работу, чем избавиться от меня как-то еще. И вот она нашла ее. Открыла.
- Ну? – спросил я с нетерпением
- Да что вы все «ну» да «ну»? Давайте вместе посмотрим.
Как только она открыла и стала листать общую тетрадь на девяносто шесть листов сразу стало видно, что на каждой странице красной шариковой ручкой с жирным нажимом и явно прослеживаемой яростью проставлены огромные во весь лист кресты. То есть перечеркнуто крест-накрест все, все, все! Почти все. А в конце написано: «Неудовлетворительно! – Материал идеологически не отобран!»
- Что это значит - «материал идеологически не отобран»? спросил я у секретаря. – Это же фольклор!
Может я даже повысил голос.
- Да что вы кричите на меня? – ответила она – Ну давайте вместе сейчас посмотрим, что профессор имел ввиду.
И она наугад открыла тетрадку и стала читать вслух:
«На горе стоит цветочек
Голубой да аленькой,
Ни за что не променяю
Большой *** на маленькой»
На последней строчке дыхание у нее перехватило. Глаза наполнились не страхом, а ужасом. Она смотрела на меня и с придыханием говорила:
- Вы! Вы! Как вы могли такое написать в научной работе?
- А что же мне делать? – оправдывался я. – Где я возьму другой фольклор?
- Но может там есть что-нибудь более приличное? – предположила она. – Тогда можно часть удалить, пусть останется меньше. Пусть не будет «отлично» или «хорошо», но хотя бы «удовлетворительно»...
- Давайте посмотрим.
И она стала читать снова:
«На горе собака лает,
Под горой кобель ворчит.
Мово милово схоронили –
Из могилы *** торчит.
Я не могу в данном описании ситуации заменить буквы на звездочки как делают обычно в таких случаях - фольклор все-таки. (В данном случае звездочки проставил-таки модератор).
Эффект был тот же. Она швырнула на стол мою тетрадку и сказала, что пачкаться об мою работу она больше не будет. И чтобы я сам поступал как знаю. Ну, а я так и поступил - как знаю. В моей тетрадке осталось в лучшем случае листов 10-15. Через неделю вернулся профессор. Удовлетворенный экзекуцией и уроком, который я получил, поставил мне "удовлетворительно". А мне на тот момент большего уже и не хотелось.
И вот опять конец лета. Я возвращался в электричке из Репино. После моей последней поездки к Палычу. Я в тот момент еще не знал, зачтут ли мне долги по моим тысячам или нет. Я не знал тогда также, что Леонида Павловича ожидают впереди (и очень скоро) трагические события. Но тысячи мне зачли. И события наступили. А я узнал о них много-много позже.
Лето 1985 года было самым обычным - ни жарким, ни прохладным. И когда в конце июля я услышал как-то вечером знакомый звук ржавого скрежетания железа, то сразу понял, что в порт привезли сливы из Венгрии или Румынии и теперь их разгружают по ночам. Всю ночь на весь город раздавался этот звук похожий на грустные стоны какого-то гигантского чудовища. Как я понял, что это именно сливы разгружают? Да очень просто: как только летом впервые я слышал этот звук, то уже на другой же день на многих перекрестках появлялись столики с весами и пирамидами ящиков возле них. Справа от продавца - ящики полные слив, а слева – пустые. Вкуснейшие сливы по шестьдесят копеек за килограмм. Можно было наедаться ими досыта. Об этом явлении можно было бы и забыть из-за кажущейся сейчас его незначительности, если бы не чудесные строки Розенбаума:
«Дождь. Над Невой туман.
Львы опустили гривы.
Только подъемный кран
Нам разгружает сливы»
Я тогда работал в аварийной службе треста «Лифтреммонтаж». Сутки работаешь, трое суток выходной. Такая работа тогда была мечтой многих. Иосиф Бродский в те годы работал в таком графике истопником. На моей же работе так же было много творческих личностей. Правда творчество это было самого разного рода. Для фарцовщиков, мажоров и спекулянтов всех мастей такая работа была почти пределом мечтаний. В то время нельзя было не работать совсем. За это полагалась уголовная статья. Ты как бы тунеядец, значит место тебе в тюрьме. Даже если ты пашешь с утра до ночи, но не на государство, а на себя, то ты как бы все равно тунеядец. Если ты успешен в своем деле и зарабатываешь кучу денег, то ты можешь устроиться куда-нибудь, чтобы только числиться, а на работу не ходить. При этом и зарплату не получать, а отдавать ее начальнику. Вроде всем хорошо, но есть риск, что поймают. И тогда – все равно статья.
А тут – песня. Ты честно числишься. И даже честно ходишь на работу. Днем в аварийной службе делать все равно нечего. Линейный персонал весь на месте и сам решает все вопросы на вверенных им участках. Когда они уходят домой, то приходится поездить несколько часов на вызовы. А потом город засыпает и за ночь может один или два раза приходится смотаться по заявке.
Наш участок в то время переехал и располагался на улице Белинского в крошечном двухэтажном домике во дворе церкви Симеония и Анны напротив цирка через Фонтанку. В смене у нас было три электромеханика, два водителя и женщина - дежурный на телефоне для приема и распределения заявок. Мы были рабочие лошадки. А вот водители - белая кость. В моей смене одним из водителей был молодой парень Саша Галанин. Он был на несколько лет старше меня. Галанин был специалистом экстра-класса по ремонту двигателей автомобилей ВАЗ и зарабатывал очень большие деньги. Насколько большие я даже не знаю. Мне все равно это было не понять и не оценить.
За руль старенького Газона с кунгом ему садиться было зазорно и поэтому на вызовы он возил нас на своей новенькой "шестерке", сияющей хромированными молдингами как елочная игрушка. На работу он приходил часто с фруктами для диспетчера, а иногда с букетом цветов и шампанским.Это сразу ставило его в особое по отношению к нам положение.
Мне предстоял последний и не самый легкий шестой курс с написанием диплома, прохождением педагогической практики, подготовкой к госэкзаменам. Но пока еще было лето, а в город привезли сливы. Вот как-то солнечным вечером поехали мы с Сашей на Петроградку на вызов. У него было очень много знакомых, и он часто останавливался поздороваться с кем-то себе подобным, не выходя из машины, или перекинуться парой слов. У мечети его остановил какой-то парень. Подошел к нашему жигуленку.
- Слышь, Сань, выручай - сказал он. - Разменяй полтинник по двадцать пять рублей, а то нам не разбежаться и разменять никто не может.
- Сейчас посмотрю,- ответил Саша. Он достал из кармана брюк толстую пачку денег. Почти все были сотни, а самые мелкие - пятидесятирублевки.
- Извини , - сказал Саня - не смогу.
И мы поехали дальше. Только я уже не мог думать больше о работе. Я был романтик тогда до мозга костей и меркантильности во мне был такой минимум, какой только можно себе представить. Но жил я в такой нищете, что ни полтинник ни сотню одной бумажкой и в руках-то никогда не держал.
И я сказал ему:
- Сашь, возьми меня к себе подмастерьем или помощником. Я буду безотказно работать. Я сразу же брошу учебу и не буду заканчивать универ.
Это был порыв. Я действительно готов был все бросить. Так я устал от вечной ограниченности в средствах. Но он не задумываясь ответил:
- Знаешь, Лёх, я не возьму тебя. Потому что, если ты способен крутиться, ты должен все сделать сам. А если ты крутиться не способен, то даже я не смогу тебя чему-то научить.
Я расстроился тогда. Но сейчас мне хочется сказать: Спасибо тебе, Саня, за этот урок. Я еще не знал тогда, что пройдет каких-то четыре года и у меня в кооперативе будет два грузовичка чешской марки "АВИА". И Саша Галанин попросит меня взять его на работу водителем. И я не возьму его. Но не в отместку, а просто потому, что у нас уже были два классных водителя - Володя Живолун и Саня Самсонов. И о них тоже, конечно, будет что вспомнить.
Настала весна. Встал вопрос: идти на педпрактику или нет. Каждый должен был решить сам. От этой повинности можно было отказаться. Тогда в дипломе будет стоять специальность — "филолог-русист". А если отстреляться и провести в школе пять уроков на одну из предметных тем, то будет добавлена вторая: "преподаватель русского языка и литературы". Глупо же учиться шесть лет и из-за каких-то пяти уроков получить только одну специальность место двух. Многие не только согласились, но старались выбрать себе наиболее престижную и известную школу. Сереже Николаеву это удалось. А я не выбирал и мне досталась заурядная школа рабочей молодежи на Большом проспекте Петроградской стороны. Как раз в подобной и я учился в старших классах. Серега делился со мной потом опытом: мальчишки в его классе демонстративно выказывали пренебрежение и даже презрение к молодому практиканту. На его уроках некоторые из них надевали наушники слушали популярную тогда среди молодежи музыку. Однажды он подошел к одному из них и сказал:
-Что слушаешь?
Тот ответил.
-Ну и отстой! - сказал Сергей - слушай лучше "Наутилус Помпилиус".
Мальчишки переглянулись. В их глазах Николаев прочитал:
- Как? Он знает, что такое "Наутилус"?
Тогда об этой группе знали разве что избранные ценители рока. С этого момента он стал пользоваться у них большим авторитетом. Я же тогда не только не знал ничего о "Наутилусе", но и вообще ничего о модной музыке и о пристрастиях молодежи. Зато какой класс мне достался! Одни девчонки. И всем по семнадцать. И только три парня, которые меня в упор не желали видеть и слышать. А я не желал в упор видеть их. Они демонстративно читали что-то. А мне было все равно. Мне было двадцать шесть. Я был поэт и увлеченно рассказывал о Маяковском. Декламировал с пафосом. Девчата слушали, раскрыв рты. Смотрели на меня влюбленными глазами. А после уроков всем классом (женской его частью) провожали меня до метро "Петроградская" по Большому проспекту. И я чувствовал себя триумфатором.
Пришло время выбирать темы для дипломной. Каждый старался выбрать себе нечто самое сокровенное. Для чего не жалко было вывернуться наизнанку и прогреметь на весь филфак. И только один нашелся странный студент. И это был я. Я думал так: не фокус слиться в творческом экстазе с любимой тобой темой. А ты попробуй взять нечто до такой степени безразличное, почти противное тебе и написать об этом так, чтобы получить "отлично". Классику я сразу отмел. Слишком много там было для меня увлекательного. В современной поэзии также много было любимых - Вознесенский, Евтушенко, Рождественский и десятки других. Я был до мозга костей горожанин и мне совсем не нравились поэты, которые главной темой своего творчества выбирали деревню. Простые, бесхитростные стихи без поисков новых форм, ритмов и интересных рифм казались мне донельзя примитивными. Но даже среди них я отмел наиболее интересных как Рубцов, например. Словом, я остановил свой выбор на творчестве Ольги Фокиной. Не потому, что она показалась мне не яркой и не талантливой, нет. Она безусловное явление в литературе своего времени. Одна только песня на ее стихи «Звездочка моя ясная...» чего стоит. Просто круг ее поклонников другой. И я в него никоим образом не вписывался. И вот настал день защиты.
Захожу в аудиторию. За длинным столом заседает комиссия из трех человек. Две женщины средних лет по краям, а посередине - седовласый рослый мужчина. Не узнать его было нельзя. Это был профессор Макогоненко. Это сейчас я знаю, что это кит, настоящий мамонт был. Титан филологической науки. И личность масштаба достойного своей эпохи. Многие его боялись. Кое-кого он раздражал. Он постоянно курил кубинские сигары. На кафедре и в аудиториях. И это при том, что в старинном здании филфака, где было много дерева, сухого старинного дерева, меры противопожарной безопасности были неимоверно строгие. Только он смел такое себе позволить. Он был крупным специалистом в области русской литературы XVIII века. Но за прямой и независимый характер, за его отчаянную смелость когда надо было за кого-то заступиться он нажил себе много непримиримых врагов и был «сослан» на кафедру советской литературы. Я мало пересекался с ним. Не посещал его семинары и очень мало знал о нем. Жаль! Я так много потерял. Я упустил шанс пообщаться с интереснейшей личностью своего времени. И все же мне повезло столкнуться с ним.
Я выступил с докладом. Началось обсуждение. Вдруг женщина, сидевшая от Макогоненко справа, стала жестко критиковать мою работу. Она разложила ее на части и стала классически уничтожать каждую часть в отдельности. Затем она собрала всё воедино и стала убивать идею в целом. Она прицепилась к какому-то отдельному тезису, который не был даже главной мыслью моей работы, а был лишь одним из нескольких приведенных мной утверждений и стала доказывать его ошибочность с такой убедительностью и жаром, что я понял, что даже тройбан мне не светит. И тут, когда она наконец выговорилась, слово вдруг взял Георгий Пантелеймонович. Он заговорил так, будто он не председатель комиссии, а артист на сцене театра.
- Представьте - сказал он, что сейчас одна тысяча девятьсот тридцатый год. Поздняя осень. На улице промозглый дождь. На Дворцовом мосту стоят два совсем молодых человека и спорят. Спорят как раз на эту тему. И один из них утверждает именно то, что излагает в данной дипломной работе ее автор. Второй - прямо обратное. Хотите узнать кто были эти люди?
Все согласно закивали.
- Тот человек который был согласен с автором данной дипломной работы - был я. А моим оппонентом в разговоре был Дмитрий Лихачев.
Дмитрий Лихачев был тогда иконой. Крупнейший деятель культуры и науки, академик, директор Института русского языка и литературы АН СССР. И так далее.
Это было настолько неожиданно и сильно сказано, произвело на меня такое впечатление, что я даже не помню, что еще он говорил. Только мне за эту работу поставили "отлично". Жаль, что я не знал тогда, что Георгий Пантелеймонович всю жизнь спасал, помогал, выручал многих. И что ему в тот момент оставалось жить чуть больше трех месяцев.
В те же дни произошла еще одна парадоксальная вещь - Иван Толстой завалил защиту диплома. И его повторную защиту перенесли на осень. И как-то раз в июле, стоя на остановке на Литейном проспекте, в ожидании троллейбуса я рассматривал объявления на щите "Ленсправки". За стеклянными дверцами, закрытыми на висячий замочек, располагалось множество разнокалиберных объявлений. Чем больше размер, тем дороже размещение. И вдруг я вижу самое большое, где крупным крупными буквами написано: "Иван Толстой. Преподаватель русского языка и литературы. Готовлю к поступлению в ВУЗ. Дорого."
Интересный спектр чувств оно вызвало во мне. Сначала- отвращение. По прошествии нескольких лет - ироничную усмешку. А сейчас, напротив, что-то похожее на симпатию. Нахальство и дерзость - прямой путь к успеху. Ведь в конце-то концов молодой Сальвадор Дали и не такое себе позволял.
Очень жаль, что этот своеобычный человек, происходящий из глубоких недр русской и советской культуры, работает сейчас руководителем самой антирусской пропагандистской организации «Радио Свободная Европа» со штаб-квартирой в Праге.
А что же я? Мне тогда казалось, что я могу если не все, то почти все. Я ощущал себя чем-то вроде заряженного ружья, готового выстрелить и прогреметь. Но ведь иметь ружье мало. Надо уметь стрелять. А если даже умеешь, то надо иметь ясную цель. А вот с этим у меня были большие проблемы тогда. Слишком многого мне тогда хотелось.
Свидетельство о публикации №222051500816