Весёлое горе

 КАК СИБИРЬ ОБЖИВАЛАСЬ
Цельное лето, от рекоплава до рекостава, от Георгия до Покрова, стучали топоры, жИгали пилы на месте будущего острожка, над самым крутояром Иртыша. Работа кипела всенравно, с полной готовностью и охотой. И много успели казаки. Напослед за един дых, окромя воинских и житьих ухожей, аккурат, опосля Ильи, поставили обыденную всеградскую церквушку, названную Ильинской, как и острог.
Беспутный поп-расстрига Лексей Кудря (чьих он, откель сам – не многие ведали) к часу молитвы выглядел сосредоточенным до удивления. Дажеть повсеместный волос свой разделил на усы, бороду и протчее, как полагается пастырю. Пятидесятник Прохор сын Перфильев кивнул важно, Кудря выступил наперёд. Оглядывал казаков, осаживал кустами хмурых бровей встречные улыбочки: не ровен, дескать, час, неча зубы скалить.
- Всеказачий предок наш, Ермак Тимофеич, - бумкнул могутным басом Кудря, поправляя на груди ладанку из выползка степной гадюки, - для сибирцев аки Адам для человеков. От буй-атамана и ватаги его, удалой дружинушки, пошла стать и отвага Рати Царёвой и наследников её – казаков войска сибирского, победных в полях ратных и мирно-пашеских. Тому есть и тому бысть во веки веков! Как вспоённые Доном и Волгой ермачи, так мы, хваля Бога, испиваем святую влагу Иртыша, Енисея и Амура…
С неожиданной проникновенностью сказывал бывший батюшка. Откуда что взялось, якри его! Окончательно стих изумлённый и растроганный сход, внимая словам высоким и торжественным. Вдумывались в смысл и сами будто подымались, делаясь изнутри лёгкими на добро, просветлённо-праздничными. Качал седыми лохмами старый Керженцов: истинно, что вначале было Слово, вишь как людей прошибает, почище зелена-вина сердца достаёт, не токмо голову бередит. И мнилось старому, что не зря жизнь проживается средь диких вод, зверей и людей тамошних, которые бывают не мягше нравами. Не ему, не поколению его, так детям либо правнукам завзятых жильцов станется Сибирь родной матерью, житным и благословенным домом. Дай-то, Бог! Приведи, Матерь Богородица, православных заступница!
Верилось, хотелось верить!
За хлопотами едва хватились: обзимье на дворе! Хлёсткий вдарил морозец, аж белина по травам, словно холсты растянули. Старшой послал ертаулов на реку глянуть, что там и как. Те явились, обглядывают, глазу нечем зацепиться. Дозорные на местах – всё обычно. А вот и новость…
Ближе к тому берегу неспокойная вода морщилась переплёсками, крупной рябью, у сваленных полоем берёз ходила кругами. Но далее, коли пристально глянуть, над тёмной от обрыва заводью тускло высвечивалась то сталь, то серебро рыбьих спин - выкатывался, играл, переваливаясь над поверхностью зажиревший сибирский осётр. Обочь стрежня сваливалась рунАми прогонистая иртышская стерлядка.
Рыба сбивалась, чуяла наступленье холодов. Тут ей и зимовать в наново вымытой отбойным течением ямине-карчаге. Радуясь удаче, бывалые добытчики пометили себе: надоть послать казаков, не мешкая, срубить для приметы верхушки сосен спроть каменистого мыска. Сия карчага – дар божий. Будет чего поострожить, как лёд скуёт реку. В прикуску со стерляжьей щербой зимогорить, поди, куда сходнее, нежели с одной мучной болтушкой, прости её, Господи!
Вдруг из-за стрелки взлаял лисовин – чем-то досадили зверя. Ертаулы встрепенулись, потаились за ухоронками. Не зверь тявкал – кричал дозорный, подавая условленный знак: не один на реке!
Ждали недолго – вот и расшива, на ней человек с десять разных. Отрядный послал Игната остановить посудину. Казак вышел к приплёску без боязни, со штуцером на изготовке – дуло положено на согнутом левом локте, правая кисть на цевье, где и скоба и курок рядышком. Секунда – грянет выстрел, а там далее – выручай, сестра златоустовская (шашка) да младший брательник кожемякин (ножик засапожный). Встрял Игнат в разговор с плывущими гостями:
- Откель правитесь, православные?
- Издалече, служивый, из села Вралихино на речке Повирухе. Слыхал, таковских? Коли нет, так не замай нас. Со вранья пошлин не берут…
- Э нет, дядя, причаливай, не то сей мент стрелю, дружина набегёт. Мы сами туман на белый свет наводим. От твово бреху спотычка, а мы врём, так не пролезешь…
На расшиве чуток погутарили меж собой, потом вдарили потесями и скоро лодка ли, плот – не разберёшь, ткнулся в берег. Лопастной (рулевой) стоя окрестился на Восток. Его и двух дюжих мужиков ертаулы спровадили для рапросу к пятидесятнику.
А у того дело сладилось порядком. На свой страх принял Перфильев прибывших по Иртышу крестьян. Страх в чём? Оне по виду и как сами сказывают – не беглые. Не каторжники, к примеру, али приписные с рудников-копей. Таких лавливали казаки не единожды. У прибытых ноздри целы, затылки не бриты, на руках-ногах мозлей не бывало от кандальных «ожерелий» - их долго видать. По-божески рассуждая – куда сплавщикам, с зимой на носу? Оно и без того люди знающие рассуждают: водой плывучи, что со вдовой живучи. А здесь беда совсем. Пропадут.
Дак это с одной стороны рассудить. А с другой? Ни бумаг, ни каких иных поручательств, даже изустных. Одно крестное целование и божба, чему в Сибири через раз верят и то в хорошую погоду… Тут-то страх не поддельный. Взыщут за службу слабую.
Однако, не взирая на опаски, по-христиански повёл Прохор старшого из плотовщиков в избу, других людей тоже по кутам разобрали. Слово за слово – разговор у Перфильева с глазу на глаз:
- Чё не пожилось в Расее-то? Небось, не бедовали, по ухваткам твоим вижу…
- Ничё, грех жаловаться. Токо муторно там, как вокруг глянуть. Народишко не живёт – колотится. Всё одну полосу елозит – другой нету, в залежь не покидают, назёма не кладут – без скотины взять негде, вот и выпахивают землицу, перестаёт рожать. За век токо и прибыток, что горб да кила. То и меня ждало. А ещё другое звало – воля… Энто как бессонница… Да ты, атаман, глянь иной раз: у Савраски овса без выгребу, а он на простор рвётся, путы терзает. Так и человек, навроде.
- Растолкуй проще, не городи тут…
- Могу и прямо… Не схотелось килы и горба. Нам бы теперя на землю сесть, а там свинья не съест. Жито даётся мне в руки, ей-ей, скажу не хвалясь… Сами-то не сеете, не молотите, чую, так другим дозвольте, господа-станишники…
- Н-да, не всяк пашню пашет, а всяк хлеб ест, - пластал ломти да приговаривал по-хозяйски Прохор, будто отвечая вопросительному взгляду мужика на краюху, - я бы, может, хоть сёдни за чапыги взялся, а служба другой заботой неволит. Что ж теперь, и мне кидать лямку насоветуешь? В расшиву манатки бросить, да плыть за счастьем? Нет, брат. Судьба – она не всякому по Якову. Таков, значицца, удел казакам выпал. Сами-то чем без земли пробавлялись?
- А ты, мил-человек, не пытай много, возьми да оставь. Тогда и увидишь. А чё сейчас короба наговаривать? Нешто… Говорю делом: мы тебе провиант поставим не хуже казны царской. Ведаю, и овёс с ячменём тута колос дадут. Земли окрест не меряно, по ходу три огроменные елани с реки приметил, от острожка неподалёку. Десятин по тридцать-сорок  кажная… Два сына со мной, один по-кузнечному петрит, внучата на подходе. Подсоби семенами на перво время, скотиной какой на тягло, железом – опосля токо спрашивай хлебушко… Не пожалкуешь, крестом-Богом прошу…
На том и сошлись. Под стенами острога возникла слободка. По имени ватажника её и прозвали Никифоровской.
Никифор слова на ветер не бросил – поселенцы начали ломить столь яро, как одни русские мужики и могут. Первый раз налегли на свал. Новины и кой-где оставшиеся от казаков невеликие залоги пахали, переваливая пласты коренной целины и задерневших прежних посевов. К зиме успели и с перепашкой, продвоив майскую работу. Кажин раз скородили суковатками (деревянные бороны) из подходящего краснотала на болотах.
Собрали урожай, стали хлопотать о мельничке, тут и до тобольского исправника через слухи дошла новость. Прислал человека, тот нудьгу затеял вокруг слободских, едва Перфильев дело уладил. Бумаги, ли что – выправили, далее Никифоровы хозяиновали без помех.  Помалу иные мужики примыкали втихую, слободка ширилась.
В каком-то годе наехал ухарь, выкупил у вдовицы просторную избу, угоил споро, и – пожалте, православные! Дверь украсилась залихватски размалёванной вывеской «Козюкин и сыновья». А ниже буквиц сих – помельче: «продажа роспивочная, и продажа питей на вынос».
Над красотой этой по-старинному, от царя Петра правилу, зеленели густой хвоей две еловые ветки, прибитые накось. Внутри зайдёшь коли – другая невидаль. Сзади кабатчика, на ярусной полке, среди четвертей и шкаликов со штофами самоходно двигалась, шипела, скреблась, позванивала выпускная кукла - сделанная на симАх (шарниры) и пружинах рукотворная невидаль. В немецком наряде, с фарфоровым лицом и белокурыми кудельками настоящей диковиной гляделась тут, за тыщи и тыщи вёрст от Бремена, поделка немецкого мейстера. В постные дни целовальник в непременной рубахе из лександрийки (бумажная красная ткань) за сёмик (полкопейки) дозволял поглядеть на куклу и казачьим детям, которые росточком выглядывали чуть выше прилавка.
Казаки начали мешаться с крестьянскими семьями. Положил зачин приказной Акинфий Грошев. Ввечеру  стукнул в избёшку на затулье слободки.
- Гляжу, одна хозяинуешь? – оглядел скудное жилище.
- Вдовая я, другой год с дочкой бедую, как мужика мово лихоманка истрепала…
- Долгонько, нешто нашего брата не отыскалось в округе?
- Старый – стар, малый – мал, а середовой бы и в ряд, а где ж его взять…
На неделе с согласия схода и пятидесятника доставил Грошев себе жинку, ту самую вдовицу из слободки. Опосля смелее двинулось, уже и за девками незамужними казаки поехали.  Реже, но и наоборот случалось.
- По себе я – дочь казачья Муравлёва, - бойко откликнулась на расспросы сурьёзных путников хозяйка умёта (постоялого двора при пути на острог, ставший заштатным городком), - да муженька мне родитель с маменькой спроворили прям за зависть. Ни выпрячи-впрячи, ни в ухабе сберечи, ни от солнышка затулье, ни от дождя епанча. Мужичья кость, даром кумовьёв ихних. Либо на умёт позарился тятя…
- Детвы зато вон сколько настрогали, семеро по лавкам. Иль соседи помогали? – подзадорил один из путников.
- Свойские, не греши языком, сударик. На энтот случай и моего хватало. Дак и трудов, прости Господи… Ваше дело не рожать, застегнулся да бежать….
- Язва ты, однако, - восхитился седок помоложе.
- У дороги живём, умёт третий годок одна держу. Слабину дашь, зачнут щипать кому не лень, будто горох у межи.
…Обживел ещё один уголок бескрайней моей родины. От казаков и слободских являлся особый народец – сибирцы, сибиряки. Ходовой, расторопный, на всё ярый, что под «жизню попадат». От ярёмного поту в трудах до лени, ровно у медведя в берлоге. От лихого кистеня до креста истового. От любови без берегов до ненависти черней июльской тучи. От забубённости до…Вобчем, много чего мешалось, слитным делалось, на веки веков настаивалось добрым человечьим матерьялом.

 ШОРОХ
Стоял март, но и зима стояла. С неделю гудел буран, света белого не видать. Теперь, особенно ночами, стегали рьяные морозы не добрее крещенских. Напрасно иные хозяева к полудню отворяли ворота – скотина не торопилась в денники. В затишке бокогрей гладил лучами, зато с другого бока леденило почём зря. Куры, сунувшись на искрящийся свет, скоро вертались обратно на двор, поджимая лапы. Умные гуси собирали корм сидя, жалеючи лапы. Приходилось, как и в январе, носить им глызки снега заместо водопоя. Молча, лишь по крайней, видать, надобности летали пернатые зимогоры – варьзи (вороны сероплёкие), сороки, чилики (воробьи), тихие фифики (снегири) сорили на коноплянниках. Случайно спробует когда голосок какая-нибудь дерзкая синичка, да тут и смолкнет конфузно, будто подавившись ячменным зёрнышком. Минул Тимофей Весняк, Авдокея Капельница-Плющиха грядёт, а теплом не пахло.
По-зимнему курилась труба над станичным правлением Аиртавской станицы. Там кого-то ждали. Исполняющий должность атамана (настоящий болел с месяц уже) старший урядник Бабкин расхаживал от стола к двери, на лавках смолили самосад несколько казаков. Наконец, мёрзло заскрипели доски крыльца. Побухав в сенях пимами, ввалился с клубами пара Степан Савельев. Скинул полушубок у порога, обеими руками пригладил волосы да и облапил ладонями железный бок круглой печи-голландки – видать, с пару сошли, как натёр снегом, красные.
- Ну как? Съездил? – нетерпеливо встретил его Бабкин.
- Ага, - Степан теперь налаживался закурить на стуле у той же печки, шебаршился в чембарах (шубные, мехом внутрь штаны из дублёной овчины), в стёганой безрукавке-телогрейке, отыскивая кисет ещё непослушными пальцами.
- Якри его! – не сдержался зауряд-атаман, - прям терпежа нету, сказывай, давай, что там за шорох ползёт?
- Миней Фролыч, помилуй, с самой Лобановской терпел, морозяка, конь не стоит, дай хучь дыхалку налажу, кашель бьёт в тепле, ети его, - и впрямь разбухыкался гонец.
- Да у тебя пальцы на крюк замёрзли, ты до вечера цыгарку не скрутишь, Матвей, набей ему трубку да зажги…
- Энто можно. Меня один раз не с куревом в пути приспичило, морозило покрепше нонешного, дак хоть репку пой, братцы…
- Хватя! Вспомнил он, ещё чего…
Чтоб не стоять над Савельевым, Бабкин прошагал к окну в переднем углу, поскрёб, отдышал кружок на стекле. И правда, давит марток, надевай семь порток. У савельевского Карьки с-под ветру закуржавело бок от дыханья. На переменных рысях шли, отметил Мина, на ветерке с востоку, торока казак успел дома скинуть, но за ворота не заходил, и впрямь торопился – разведчик в старшем уряднике Бабкине никогда не умирал. Крикнул дежурного, велел накрыть попоной нагретого коня, опосля сыпануть бестарку с казённого овсяника, пока хозяин тут с рапортом. Вернулся.
- У своих был?
- Ну-да, у брательника сродного, Петра. Значит, так было дело, сказываю… Пред месяцем прибыл в Лобановскую – темно уже. Повдоль крайнего к озеру порядка добежал до их дома по-тихому. Вскоростях, как скотину на ночь прибрали, сусед явился, погодя на огонёк ещё двое. Долгонько посидели, штофа, на который ты монету ссудил, не хватило, зато душевно говорили… Злые все…
- Оскалисся на такие дела…
- Да что за дела-то, болтают, а про что?
- Тихо, казаки! Стёпша, а ты - по порядку. Кто из Кокчетавской к лобанче наведывался? Глыбко копал? Откель огни горят? До нас шорох дойдёт, либо обойдётся?
- Значица, так… Обскажу, как сам разумел. Являлся к ним в Лобановскую помощник атамана есаул Кубрин.
- Наказного, войскового? – резко обернулся Миней от окна.
- Да не, отдельского, с Кокчетавской. Сначала приставал к чинам правления станичного, к выборным. Что и как, дескать, вы понимаете в своих обязанностях, по дукументам елозил, бумагами шебаршился. Брательник в них не шибко петрит, зато есаул часами читает да в книжечку свою чиркает чего-то, опять листает да корябает. Сам болезный навроде, тряпицей бесперечь лоб обтирает, но въедливый, быдто буравчик в слабую осину лезет…
- Как же! Нездоров собаке жареный гусь! Засудят снохарей, как пить дать.
- Ага! Жалей их, – поглядел Бабкин на вошедших в правление казаков, молча указал на лавки, - сказывали им добры-люди: что творите? Не, они же сами с усами…
- Службой не повертишь, энто она казака всяко ставит…
- Вертись, коли взялся! Нерадивость до босоты доводит…
- Ты Апроську свою поучи… Глянь, братцы! От стариков хода нет, и этот туда же, наущает…
- Будя вам, чисто переярки цепляетесь… Сказывай, Степан Андреич!
- Урядника Хорева, помощника, значит, Пожидаева - станичного атамана, нахлобучил изрядно. Много указывал. Ну, тот попервам Незнам Незнамычем притворился, а когда офицер образумил: знаешь ты или не знаешь уставу, всё одно отвечать – зачал валить на атамана. Пожидаева, то есть… Дескать, как тот ему, помощнику, велел, то он и сполнял. А не велел, так не совался. К примеру, атаман сам сборы объявлял. Циркуляры и прочее при себе держит, об них никому ни гу-гу, семь печатей…
- От гнида Хорев! Иль хорёк вонький, – отозвался Миней, - сам метит, небось, насеку взять…
- Не, Фролыч, не похоже, - Степан раскурил, наконец, собственноручную самокрутку, и взаправду, словно баушка отшептала, перестал бухыкать, - мне друзьяки растолковали. У них сходы тяжело идут. Десятские выборных не оповещают по домам, кому атаман буркнет, тот явится или подумает. Приговоры пишут, как выгодно, а не как обстоит, мимо дела, то есть. Смекай: без атамана такие пироги не состряпаешь…
- Кого еще пытал проверяющий?
- Казначея ихнего, Максимов, кажись. Он нашим озёрским (аиртавские Максимовы, жили ближе к озеру) своим доводится, правда, пятым колесом к телеге. Прямо извёл того. Как же ты, грит, за четыре месяца собрал 50 копеек недоимок? Насмехался: сапоги, поди, всмятку разбил в трудах столь тяжких? Сидишь, мол, токо марками почтовыми торгуешь, более нет пользы. А Максимов спит и видит избавиться от казначейства, обрыдло оно ему. Так и доложил Кубрину, тот эти, как их, от зараза… На носу с пружинками и снурком…
- Пенсне, ты дело говори, не отвлекайся, - осердился Бабкин.
- Вот-вот, очками тычет Максимову в глаза, как ближе подбежал. Через суд пойдёшь от должности! Тебя доверенные не шевелили, сами тоже бездельники, денежную кассу не проверяли сроду, не то чтобы раз в месяц, как положено, развели мухлёжь…
- Тррр, Савельев! Тратыр (стой, по-кыргызски), - зауряд-атаман отыскал взглядом нужного казака, - Филипьев, на пятницу ты, Атасов, Горохводацкий, Плужников, ещё кто у нас доверенные, сберётесь, и Щербинина, нашего казначея, сверите. И чтоб пропись была, ясно? Кто, что, скоко в наличности…Давай дальше, Савельев…
- Ещё Кубрин почётных и выборных судей призывал на беседы. На станичном складе, в аммуничнике, сукна не нашёл в должном наличие. Как вы, грит, наряд (призыв) в полк провожать думаете? Ни совести, ни мозгов, толкует…
- Тута верно, - поддакнул старый Чепелев, пришкандылял, уселся в переднем углу, - кум Ефим тем летом сказывал: лобановские пять лет долгу имеют. Малышеву (известный поставщик) за сёдлы поболе трёх тыщь набежало, нет ращёту, одне расписки, потому как у снохачей немало вздорных хозяв, несоузные люди.
- Крепко: три тыщи! – крякнул приказной Еремеев, - а к сёдлам, полагаю, лошадёшек ещё надоть куплять? Сукнишко, бельишко байковое и бумазейное, шапочки казачьи… Не кажная семья найдёт справу. А в станичном сундуке прусаки тенета вяжут…
- Ты хоть не сепети, - вспылил Бабкин, - средь нашенских, прям, все ангелы, пущай далее сказывает, не лезьте…
- Оно верно, брательник об том же толковал, - продолжил Савельев, - писарям и сторожам, земскому ямщику жалованья не платят. О подмоге вдовам, калекам, сиротам и сказать нечего, ни полушки.
- Куда ещё нос совал офицер отдельский?
- Да везде… Пожарный обоз глядел, ругался. В хлебный магазин*, само собой. Там – ячмень, рожь затхлая, провеять не сдагадались… Опять атаману камушки в огород.
- Миньша, а ты должон знать лобановского атамана, наезжий будто? - опять перебил рассказчика старик Чепелев.
 Бабкин покривился, не до любопытства час, но перечить старику нельзя.
- Пожидаев… Стревались раза четыре… Впервой, в 11-м годе, около Лобановских бугорков. Мне передали, что он там со своими вынюхивают чего-то. Ну, я – туда, Гришка Корнилов да Василей Корниенко, Хиврич, со мной. Застали их, сначала на толстом голосе, непутёвым матом орал, потом спокойнее, как мы доложились про себя…
- От, заразы! – не сдержался Степан, - сами всю жизню рубят, а на сторонних валят. У свойственников, Мишки и Лексея Савельевых, сырая сосна за огородчиком свалена. И не прячут шибко, страху нет. У Гришки Хорева сруб новый, у Ивана Усатова, Ларьки Ольхова – таки же. Сам видал, знаю.
- Об том же и мы Пожидаеву высказали примерно…Подозрение у него, будто аиртавичи их юртовой лес таскают. Сказанул им: в своём глазу хорошенько поглядите, потом к суседям искать лезьте…
- Что за человек-то? Про лес всё талдычите мне, - укорил старик Чепелев.
- Урядник. Около полувека на возраст, но дюжий. Сам с Пресногорьковской, там атаманил. В Лобановскую его Кокчетав послал, Омск затвердил. Токо, слыхал, может брешут, Пожидаев самолично вызвался в Лобановскую.
- А, тады съедят его… Лобанча, она жиганистая, - утешился старик сообщением, - оне, варнаки, Маслова и с ним казначея годов несколько тому смертию побили…За то убивство и отлучили их от права атаманов себе избирать. Хотя Пожидаева, может, и не тронут, да кто знат, чё чёрт творит, покель Бог спит?
- Ведомо нам всё, Артём Кузьмич. Дозволь Степана дослушать…
- Ну да, ещё лесничих спрашивал, Якова Сергеева, Сеньку Косарева. Те правду не скрыли. Что лобановские в юртовом наделе с общественным лесом обходятся вольно. Как в стары времена порубщиков лобановцы хотят ловить сами, но только одних сторонних, кого за станичными грани поймают с лесом. Своих пальцем не трогают. Яшка с Сенькой, как при должностях люди, - против такого порядка. Пожидаеву выказывали про самовольство, тот смалчивал, а казаки грозились вышибать из седла лесников и лесничих, коли мешаться будут. Ещё сказывают, будто проверяющий, есаул Кубрин самый, на кукан взял Кузьмина Степана и Яковлева, как самых бузотёров.
- Постой, каких это Яковлевых?
- Василий, кажись, Филимона Яковлева сын…
- А-а, это его дочкА снохой у Заруцких? Варька? Ну да, Варвара… Заноза добрая. Я-то думал: в кого? В тятьку, стал быть. А Кузьмин чего полез в кунку? Станичный судья, всё –жки, в годах уже… Раз попал на прицел, теперь тяжко сойтить будет…
- В закопёрщиках молодых и нет, отставные сплошняком… В обчем, есаул Лобановскую пропахал скрозь, вдоль и поперёк. Зачем, спрашивает, проулки перегородили – застройку станицы нарушаете? Зачем назём в озеро валите? Зверовал об кажной мелочи…
- Да, рапорт Кубрин составит – будь здоров, кум, не кашляй! Скорей бы наш атаман на ноги стал, а то у меня ум за разум, башка раскалывается, ровно пуряя** перепил, - скрипнул зубами Бабкин.      
- Ты погодь, Минька, серкой дристать, - не дал договорить недавно зашедший в правление  старик Сильченко, - Егоров пущай лечится крепше, а ты в оба гляди, сам ремнём ишшо на одну дырку подсупонься, казакам подпруги подтяни… Энто ты ладно допетрил – Савельева в Лобановскую заслать, теперь прикинем, чего нам ждать, коли чего…
Да, шороху лобановские станичники действительно дали. На все полковые округа разошлось. Кончилось громко. Летом наезжал в станицу сам исполняющий должность атамана Первого военного отдела войсковой старшина Власов. Крутил сопатки, как жеребцам перед кастрацией. Отбыл в крайнем неудовольствии. В рапорте о «противоправных действиях выборных и других жителей станицы Лобановской», жёстко отметил, что «направление действий» казаков «терпимо быть не может».
А 30 июня 1914 года по Войску стукнул карающий приказ, во исполнение которого лобановские казаки Василий Яковлев (51 год), Степан Кузьмин, Степан Крухмалев (Крохмалёв – у нас был зять с Лобанова), Трофим Карпов (47 лет), Владимир Михайлов (54 года), Иван Талыгин и челкарец (пос. Челкарский был приписан к Лобановской) Никита Бондаренко подлежали выселению и отправке в распоряжение атамана Третьего отдела Сибирского казачьего войска сроком на один год.
Аиртавских шорох тоже коснулся. Старшим конвоя сопровождения назначили вахмистра Воронкина Василия, с ним четверо казаков. Получили 320 рублей прогонных и через Омск под ружьём повезли соседей в далёкий Усть-Каменногорск – штабной городок Третьего отдела Сибирского войска.
В августе грянула война с германцами и неожиданно смягчила участь высланных. Ранее прошения родни о милости непременно отклонялись. На очередном письме от возрастной казачьей жены Гликерии Талыгиной, Его Превосходительство наказной атаман Сибирского казачьего войска так и вовсе начертал в раздражении: «Ни под каким видом более ко мне не входить с ходатайством». Слёзные мольбы на гербовой бумаге по адресу губернатора и даже на Высочайшее имя не давали толку. Шибко, видать, досадовали власти на лобановское казачество.
Лишь как вдарили мобилизационный сполох, на Гликерию и её товарок по несчастью – Варвару Кузьмину, Агафью Карпову, Матрёну Яковлеву, Аксинью Михайлову и других - слетел луч надежды от сообщения его высокоблагородия атамана Первого (Кокчетавского) отдела на предмет амнистии. К счастью, надежды не обманулись. В начале 1915 года, 5 января, вернулись Никита Бондаренко с Иваном Карповым, за ними прибыли остальные.
----------------------------------------
*В каждой экономической деревне, казачьем поселении со времён Екатерины Второй имелись так называемые хлебные магазины. Проще говоря – ссыпные пункты, амбары, где хранился годовой запас зерна, регулярно обновляемый. Это был страховой запас империи. В посёлке (впоследствии -  станица) Аиртавском такой магазин был сложен из самана, огромный, простоял до 1970-х годов. Из его обтёрханных понизу стен мы пацанами выковыривали пули, попадались винтовочные, о происхождении которых старшие намекали: с гражданской застряли…
** Пуряй по-мордовски – медовый квас, от  пуре – брага.   

ЧЕРНАЯ СОЛЬ
- Повинен ми, владыка, - очередным стоном-выдохом каялся отец Феофатий, аканский батюшка.
- Как смел ты вносить в алтарь сию богомерзскую смесь! – взрокотал вновь епископ Омский и Семипалатинский Григорий, малый ростом, великий басом однако, - али не толковались во семинарии святые решения Стоглавого собора при метрополите Макарии в царствование государя Ивана Василича? Чего молчишь?
Епископ протянул руку, и монах тотчас подал книгу старинного кожаного переплёту в серебряных бляшках с крупным изумрудом на титуле.
- Не мне, ему дай, - иерарх досадливо указал перстом на покаянного, и вновь возвысил голос, - открой место нужное, читай громко и ясно, чтобы греховодство твое своеличное и пакостное явнее проступило.
Чернец преподнёс вызванному к плахе раскрытый на ковёрной закладке фолиант. Опальный поп, перекрестившись, принял и начал читать ткнутое место:
- Заповедати…
- Пропусти, бестолочь, далее начинай, - прервал епископ, - с соли где… сыскал?
- Соли бы попы под престол в Великий четверг, - робостно продолжил Феофатий, - не клали и до седмаго четверга по Велице дни не держали, понеже такова прелесть еллинская и хула еретическая…
- Каков пункт? – оборвав, спросил владыка, и сам же ответил, - двадцать шестый, главы сорока первой, а каков приговор, ежели кто поперёк Стоглавого собора, тля ты неразумная, рыскнёт? Метлой очищающей гнать, долой из служителей церкви Христовой! Поделом! Ибо сказано: прелесть и хула! Даже вонь с той соли серная, сатанинский выдох! Пасхальное яйцо да в эдакую скверну тыкать, каково? И где? В станице казачьей, а? Идолы! Идолища мерзкия, анафема вам, неслухи…
Епископ поднялся с усталым кряхом и, обернувшись на иконы, широко осенялся очистительным крестом. Омская епархия с год, чуть более как установлена, и попустительствовать владыка не намерен с первых своих действий. Повадишь, потом тяжельче станет, полоть – так ростки, нежели взнявшуюся крепь…
- А некие пречестные, честные ли? – вопрос вздел руку Григория «под высь», - отцы заместо преграды бесовству языческому всеглупо освящают его, под престол тую смрадь воровски кладут! – говорил он кому-то четвёртому, тайному среди присутствующих, говорил с надрывом для сердца, - ужо мне, грешному… Молчи! И ты тоже, - рыкнул епископ на движения попа аканского и чернеца, пытавшихся, очевидно, скорее не оправдаться, но утешить самого владыку. Проводили под локти на кресло. Сел, отпыхиваясь гневом и сожалеющей печалью. Виделось: задумался премного опечаленный отче, убитый явлением глубоко заблудшего сына – и жалко, а как попустишь?
- Доживёте, нас не станет когда, не только соль пережигать воочию станете, но и зиму хоронить, нагишом на Купалу скакать козлищами похотливыми, шибчее язычников завзятых. Попустительство в малом опасно… Не заметите, а там уж - поздно. Неистовство возобладает дичайшее. Станете и солому палить, и мёртвых кликать, будто для жизни живой из гнилых гробов. Прости, прости мя, Господи! И рядом с крестом животворящим навесите ладанки с чёрной солью, и за репу, и за корову ею поминать да молить станете, а не милость Божию и Святое воспомоществование призывати. Не молитвами, а заговорами правиться народ побудите. Отринет вас паства затем, кликунов бесноватых призовёт заместо вас…
Проникновенно, то ли им, то ли себе сказывал иерарх. Тишал голос, рокотали сожалеющие слова отчаянных предсказаний. И вдруг – возглас!
- Но покуда живы мы, не дадим, не дам! Отца Феофатия станицы Аканбурлукской  готовить к извержению из сана! Без прекословий! Ежели кого ещё приметим, всех к ответу неминуемому призову! – пристукнул посохом из единорога, искустно обточенного дара крещённых вотяков. И, не глянув на павшего в колени завтрашнего расстригу, отдёрнув руку от благословения, согбенно шагнул к распахнутым створкам личных покоев. Таков оборот означал для ослушника единое: пошёл вон!
- Жить как? – рюмил поп в сенях, слёзы купно выбегали и капали.
- Даже в острогах люди прозябают, а тебе и «лисичек» (парные кандалы) не навесили, - сугубо утешил прислужник, постарелый в чину пелымский из бывших городовых казак, - обопнёсся помалу, пристроишься где, голод, он не тётка, обвыкай теперь… Себя вини. Не поважай беса, пребывал бы на приходе по сю пору.
- Просили многия, в ногах валялись…
- Хм, просили… Ты не девка, мало ли. Они плачут просят, а ты, реви, не давай. Послаб духом, мягко верил, оттого довелось. Давай-ка, ходи с Богом! Провожу до просвирни, мне по пути. Семейство большое? Ого, плодовит ты…
Происшествие громкое, на всю, почитай, епархию разнеслось. Более по реакции его преосвященства. Жесткой, без пощады. Но богопротивного явления строгость, увы, не пресекла. Поверье затаилось, глубже «ушло в народ». Слишком долгим и окрепшим жило убеждение паствы, не исключая казачества сибирского, в чудодейственные свойства четверговой или чёрной соли. Ею разговлялись на Пасху, макая варёные яйца, добавляли в семена хлебные и овощные, поливали грядки, лечили скот. Готовили раз в год, на Страстной четверг, перекаливая ровными долями с квасной гущей на дровах в русской печи. Получалась рыхлая крахмалистая мякоть с пепельной структурой тёмных кристалликов, пахнущая поленьями, дымком, серной водой и мгновенно растворяющаяся во рту. Наибольшее действо, по мнению народа, имела чёрная соль, тайком освящённая неким покладистым батюшкой, который где-нить да сыщется обязательно, а молва тут же помножит услужливый адресок. Аканский батюшка на том и попался…

УРОК
Трещали напоследок дрова в печи-голландке, прогорая. Аиртавский поп уже сделал наставление истопнику за припоздание, и сейчас, не отойдя нервами от строгости, приступил к уроку, нажучивая вострым глазом всякого из пошевелившихся казачат. Обходилось покуда без линейки по рукам и гороха в углу под коленами.
- Канон есть установище апостолов, вселенских и поместных соборов о вере и церковных обрядах, - загудел священник внушающим гласом, - все каноны сведены в Кормчую книгу. О том человеку православному следует знать непременно. Особенно казаку. Чепелев, так говорю? Пошто скорчился? Спину прямо. Тебе в седле служить.
В классе муха пролетела – было бы слыхать. Да какие мухи в декабре. Оглядев парнишек и не заметив непорядка, отец Макарий (Воронцов) продолжил. Не сразу, но с минутами голос его оборачивался в бархат, мягчел, словно медь на огне.
- Аще каноном зовут церковную песнь, в похвалу названного Святого али праздника церкви, которую читают либо поют на заутренях и вечерях. Для чего песни те сводят в Канонники, особые книги. Запоминай, Евдунов, и всех касаемо. На дому надлежит вам заучить, что есть Каноны и Кормчая книга. К другому уроку взыщу. Аще повторить указую двунадесятые праздники, такоже имена Святых церкви нашей православной, особо чтимых в казачестве.
Поджидая, пока ученики записывают задания, смотрел в окно. Белым-бело после вьюги и давешней пороши. Рдеет меж двойных рам ссохшая, однако не потерявшая цвет кисть боярки. Недоступные ягоды дратуют синиц, вот и ещё подлетела, домогается без надежды… Н-да, а сколько людей вот так об жизнь долбится, аки пичуга об стекло?
- Запомните вот что. Многая паства из беспутства своего и недомыслия путает канон с кануном. А то есть понятия разные. Будто окунь и заяц. Тебе смешно, Щербинин? Экий ты… Продолжаю следом: что есть канОн вы давеча услышали, и будете знать накрепко. Что есть канУн? То означает день али вечер пред днём, о котором идёт речь. В день сей, кануном реченый, свершается канун, особое моление, молебствие, празднование какому из угодников, накануне дня памяти его. Завтра, припустим для примеру, день памяти Николая Угодника, сегодня – будет канун. И день, и моление. Ухватили? Понятно, Атасов? Проверю…
Ну-к, поднимись Токарев, ступай ко мне. Держи пузырёк. Капай лекарство сие счётом, по пяти капель на приём, в рюмочку водицы. Утром и вечером. И давай пить баушке своей, Варваре Яковлевне. Из города, скажи ей, капли эти, саморучно их куплял в войсковой аптеке. Это – без сумлениев, а денег не приму, передай решительно. За ради Христа ей от меня. Иди с Богом… Теперя за житие примемся. Кто у нас читал прежде? Заруцкий? Сегодня стала очередь Лиморенки, приступай, Илья…

СТРАСТИ
- А не боисся, Фрол Кузьмич? – ощерился Николай, с шумом выдвигаясь из-за стола опосля рассчёту.
- Спужал, ажник встать немочно, - хмыкнул Зотов, простецки смахивая деньги в прискрынок стола, ровно крошки в ладонь.
- Слыхал, небось, как в Акмолинске купца ободрали?
- Люди всяко сбрешут, и ты с ними… А что, в сам-деле? – окрестившись, хозяин обернулся туловом.
- Навроде барана. Сказывают – в бане. Париться любил. Один. Никого чтоб рядом. От и попарился… Знатно проняло….
- Да говори толком! Нешто…
- В точности! Семья пождала хозяина – нету и нету. Боязно заходить в баньку-то, с крутым карахтером жил, а надоть. Зашли, а там - кровищи… Кожа мешком снятая и купец навроде говяды на полкУ расположен, - застёгивался Николай, блестя глазами у порога.
- Свят, свят… Кожу прям сняли?
- Да говорю же! Шибко в долг любил давать. Как ты. Попов его фамилия. Гильдейский купец. Деньги тожеть посчитает, а векселя там, расписки долговые обещается порвать, в огонь кинуть – всё, дескать, мил-человек, в расчете мы. Сам не рвёт, курва, не кидает, снова, в другорядь, то есть, предъявляет, да в суд волочёт, ежли человек возражает... Живодёр, одним словом. Нашёлся жиган, самого ободрал…
- Да ты, гляжу, не меня ли Поповым энтим стрОжишь? – перебил Зотов высоким голосом, - у меня, вот крест, по-честному, али как?
- По честному, по честному, - поддразнил Николай, берясь за папаху, - а прОцент? Пуд ли, рупь отпустишь, а ворочАешь по полутора? С кыргызов, поди, и того более? Известно…
- Но-но, ты своё считай, - построжал Зотов, задетый за мошну и оттого сразу смелея, - за шиворот никого к себе не тащу, сами лезете: дай да дай! Не ндравицца давалка, ходи к другому. Хучь ты, к примеру… Задарма и чирей не сядет, почесать надоть. А вам бы и рыбку съесть и на хер сесть….
- Ты думай, Фрол Кузьмич, - загадочно попрощался Николай, - а я рассказал, потому как ты сам просил.
- Айда по здорову, ночь подступает, поздно лясы точить пустопорожние.
Выйдя, Зотов махнул работнику открывать ворота, сам двинулся спускать с цепей знаменитых своих сторожей. Не умеющие лаять по-собачьи, волкособы, нагнув огромны башки меж расставленных передних лап, уже молча стояли у будок по углам просторной завозни.
Опосля долго ворочался на постели. Назавтре не поленился съездить к Маслову, разузнать, где правда, где брехня. Пристав подтвердил: всё в точности, с мёртвого, живого ли ещё, но кожу сняли прям в бане. А кто? Полгода ищут. Страсти египетские, народ какой плОдится. Кажный третий, что ни выскочит из кунки, то Каинова печать…

ВЕСТОНОШИ
Не успели в Аиртавском посёлке оглянуться, подкатил Илия Громогласный (20 июля по ст. стилю). В поле никто не поехал, скота на выгоны не пустил. Обжидались дождя, чтобы посулил мало пожаров – ан, в напраслину, с утра ни тучки. Завзятые пчельники на Зареченском куту, затеялись перегонять пчёл, подчищать ульи, подрезывать соты – их день.
В посёлке по обычаю готовили ильинское блюдо - бараньи головы. Корниловские ребяты гоношились к выезду на волков, поскольку старый Качан (прозвище Корниловых) наущал, что аккурат с Ильи Пророка открываются норы, само то зорить выводки прибылых. К слову припоминались другие приметы, благо день на то горазд в народной памяти.
- До Ильи и под кустом сушит, а после Ильи и на кусту мокнет цельные сутки, покуда посохнет, - замечала соседка соседке, развешивая рухлядишку, на речке выполосканную.
- Муха кусает до Ильина дня – питается, а после Ильина – запасается, - стропалили малых ребят старики на их жалобы о вдруг кусачих тварях, - у ей нос таперьча отрос, чичас она до мяса пробирает, язва...
- С Ильи работнику две угоды настаёт: ночь длинна, не то, что пролетьем, да вода холодна, одной чеплажкой напьёшься, - приговаривали сенокосчики и пахари.
 - До Ильи казак купается, а с Ильи с озером прощевается, - вторила молодёжь, зная при том, что старикам назначен для «закрытия сезона» иной день – на Аграфёну-купальницу (23 июня ст. стиля).
Аккурат на Илью, когда Аиртавский увеличился населением едва ли не втрое за счёт казаков, прибывших с заимок побаниться, детишек да очаги проведать, из Арыка вот они - двое верховых нарисовались. Кони, справа, сам вид наезжих указывал, что люди при службе стоят. Не обычной, а на самой что ни есть военной. От Мордвы (южный край посёлка, где первопоселенцами обживалась мордва) ребятки проводили их до правления, сбегали за атаманом, тот уж сам поспешал навстречу при всей форме, насекой машет на широком шаге…
Намётанный взгляд не обманул, урядник и приказный назвались посыльными от пребывающего в походе Кокчетавского отряда в штабную станицу. На росе выехали с Якшов, идут без привалов и кормёжки. С важным, поди, «стафетом», вишь как гонят, - определили местные, присматриваясь к коням с глубокими ямками у маклаков. Да только не важным пакетом приполошились посёльщики – то не редкое для казаков дело. Волновало иное. В отряде, который мотался чёрти где по степям киргизским, находились аиртавичи. Молва о вестоношах разнеслась, к крестовому дому правления почапали вездесущие старики, за ними и прочие скорой ходой. Узнать хоть с полслова, как там родичи службу ломают. А может и она – их.
- Не велено, - встрел ходоков дневальный, - просили обождать, господа старики, звиняйте, - с прочими он уже не церемонился, - куды прёшь, Матвей Терич, заворачивай, кликнут, когда надоть…
- Значитца, окромя стафета есть кое-што на словах, - догадался Иван Максимыч Игринёв, устраиваясь на завалинку, привычно складывая мослатые руки на батожок,- а ты, Василей, гони мальцов отсель, чтоб не верещали, не мешались.
- Небось, опеть коканец уросит? – спрашивал у Игренёва, приставляя руку лодочкой к уху, зело глуховатый Корниенко Павел Афанасьевич, - его, слышь-ка, с ходу бить следоват, шибко зловредный басурманец… Туды чичас бы сотника Машина опеть заслать*.
Старого никто не слушал. Скоро не только завалинка, просторная скамейка, крыльцо были обсижены казаками, но и коновязь, жердёвая загородка вокруг амуничника-овсянника, кое-кто оприходывал и пожарный навес… Ждали. Но из правления – ни гу-гу. А там говорили без крика, серьёзно.
- Ты погоди, не напирай зазря, - увещевал приказного аиртавский атаман Фёдор Куприянович Николаев, - зашёл с задов да ругаешься. Конешно, Фрол Агеев – человек сам по себе не подарочный. Ну, упрям. Ну, спорить горазд. Так ты погляди, голова садовая, прислушайся… Из-за чего бузит, что ему против шерсти. Иной раз ведь дело собчает, за антирес высказывается, пользы ради старается, не за себя, за всех, за работу общую. Резкий казак – это да! А у вас в отряде всё квёлые служат, на манер имантавских чебаков?
- Как хошь, атаман, а в степу некогда уросы унимать, - возражал урядник, опорожняя другую кружку квасу, - он уже и намахивался, а нам, которы в должностях, нековды…
- Ну-ну… Вы мне станете пули лить, как в отрядах служится?
- Зачем… не про то мы…
- А я про то! Про то самое! Смекай, Андрей Силыч, ты казачина годами старше. Хоть у вас в Зеренде, хоть у них вон в Бобыках - везде мельницы не по ветру, а супротив ветра хлебушек мелют. Уловил? Иль другой случай. Ты, вон, по мшаре али корчажнику незнамому, какую слегу для опоры берёшь? Сухую, желательно берёзовую, она твёрже. Чтоб не гнулась, не хряснула спичкой, когда случай грянет. Надёжная чтоб была…
- Далёко забрёл, Куприяныч, не разберу об чём, поближе растолкуйся.
- Дак на Фролку и опирайтесь! Он поперёк, а вы по-умному используйте. На то и командиры!  Он не из таких, как нашенский Митяй, тьфу ты, запамятовал, - приказной тут же подсказал фамилию: Токарев, - во, он самый. Такие в рот глядят и повторяют, что начальство скажет, всегда чутьё по ветру, с податными спинами, чего изволите… С ними - куда ни шло, когда петух жареный на столе, возле штофа пристроен. Они и нальют, и подпоют, и спляшут. А когда тот петух тебя в зад клюёт, тогда тех телят даром не надо, тогда фролки пригождаются… Попомни. И вахмистру сотенному Плужникову перескажи, я его знаю простым казаком ещё. Как старый вояка говорю. А не послухаете меня, Фролку, пуще того, притеснять вздумаете – не взыщите. До Отдела дойду, в Омск… Последнее моё слово. Всё!
- Дневальный! - тут же распахнулась дверь – проводи до ночлега, коней оприходуй как следоват, скажи Шаврину, чтоб ячменя отпустил по двойной даче, завтра на петухах им на штабную править. Опосля ко мне смотайся, пусть Макаровна баранью голову отдаст, гостей попотчевать. Прощевайте, пух в изголовье!
- Рысь пестра снаружи, Фёдор Куприяныч, а человек лукав изнутри, - перед порогом остановился урядник, тон его был извинительный, - в себе носит, не показывает, не серчай, коли что, за свово земляка, вахмистр наказывал посоветоваться, другие ваши смирно служат…
- Совет я выказал. Найдите ключик, чтоб открылся казак, потом не нарадуетесь.
- Э, кабы знатьё, медведя руками не изнудишь, показаться человека токо жизня заставит…
- Тогда не спешите, придёт и Фролке час.
Молчком вышли из сенок на крыльцо. Дневальный отправился с приезжими ко вдове Паруньке Вислобрюховой (Параскева Фёдорова), где нынче по жерёбу (жребию) определен поселковый умёт (гостевой ночлег).
- Скажу, чтоб все слыхали: кланяются наши казаки! Здоровы и веселы, примерно служат! За Ишимом-рекой в рейде, правятся к горам Улутавским, однако на зиму старший наряд будем домой ждать, на льготу, - зычно выкрикивал Николаев в толпу аиртавичей, - теперь заходьте  в правление отцы иль братовья отрядных, расскажу про ваших, что услышал в отдельности! Особливо от Джусиков (Агеевых) кто присутствует – их Фролка премного успевает, у начальника на виду.
Никто не приметил, как остро переглянулись вестоноши и атаман на последних словах,  как усмешливо крутнул головой приказной. Затем проезжие двинулись обходным проулком, ведя в поводу и впрямь шибко сдороженных коней.
* - герой Коканского похода, за смелый ночной штурм Андижана возглавляемой им четвёртой сотне сибирского казачьего №1 полка, по представлению легендарного в будущем генерала Скобелева, Величайше пожалованы георгиевские Серебряные трубы – высшая степень отличия кавалерийских частей Российской империи. 

КОМИССИЯ
Третий день как грянула в Аиртавский посёлок комиссия из штабной Кокчетавской станицы. Меж казачьими чинами включены по ремонтным надобностям от Омского военного округа ротмистр Уншлих и губернский секретарь Зудов. Чины казачьи обычаи знали, оттого пребывали свойски, а с последними двумя – манерные истории.
- Алё маршир! – взвизгнул вчера Уншлих на горделивого казака, от гнева перепутав обычное для русского барина «пшёл вон!». Однако казус неожиданно ситуацию и разрядил. Войтенко не мог знать бранного значения чужеродных слов «пылкого немчика», оттого не оскорбился и, удивлённо глянув на ротмистра, достойно сделал «налево кругом», пошёл от него «навсегда подальше», как любил выражаться приказной Шейкин.
Однако дело, хошь не хошь, заставляло общаться. Ротмистр и тут намерился «поставить себя»:
- Я имею предписание штаба округа при обещанной поддержке Войскового хозяйственного управления, - для внушительности он говорил стоя, на манер Бонопарта заложив руку за борт белого кителя, - осмотреть местные табуны на предмет пригодности киргизских лошадей. Для артиллерии наряжено двести сорок, для обозных нужд – триста пятьдесят голов.
Говорил чисто, лишь в конце вильнул: «вы оказывать помощь»…
С полчаса перечислял пункты. Варлаам Потапов, аиртавский атаман, слушал, потом плюнул. Пальцы кончились по счёту запрашиваемых услуг и требований чрезмерно пунктуального кавалериста. Для себя привычно решил: хер с ним, война план покажет… Однако глаза таращил, обозначая верх внимания к офицеру из комиссии. После общего разговора подошёл отдельно, козырнул для разрешения обратиться:
- Так что, не извольте беспокоиться, господин ротмистр. Останетесь премного довольны. Казаки для конвоя снаряжены, при огневом и холодном оружии. В одном только сумление берёт, насмелюсь подсказать…
- Вас ист… Что такое? - сделал стойку Уншлих, закрутив колечки кайзеровских  усов.
- Насчёт цены - энто не нашего ума дела. Как сами сговоритесь с киргизцами, так и ладно. Однакож, дозвольте сообщить, красная цена самой доброй лошади теперь не больше шести десяток целковых. А вот насчёт ранжиру, - Варлаам сделал паузу, - по росту, какой назвать изволили, на тыщу вёрст не сыщем. Истинно. Стоило бы потрафить…
Видя, как багровеет лицо ротмистра, Потапов оглянулся, ища подкрепления у казачьих офицеров, куривших чуть поодаль крыльца правления.
- Не серчайте, ваше благородие. Здеся кони, супротив расейских – мизгири… Два аршина с парой вершков для пушкарей да ещё верховых, то бишь, к сёдлам прирученных, – энто разве что в Тургай за ними править, в Николаевский уезд (1). А тут кругом - «без вершков» лошадки. Иные и до двух аршин не дотягивают. Даже для обоза не годны, ежели вы полагаете иметь поверх аршинов вершок с четвертью. Сумлеваемся…
Пока немец набирал воздуха для возмущённой тирады, сотник Григорьев, подойдя, взялся урезонить конфликт намеренно деловитой фразой:
- Урядник верно говорит. Это вам, наш дорогой герр Уншлих, не туркестанский Геок-Тепе. Там у трухменцев я самолично видывал аргамаков в три-четыре вершка (2). Свои соображения мы в Кокчетаве высказывали, армейцам следовало прислушаться, снестись со штабом… Впрочем, скоро сами убедитесь, Фёдор Карлович.
Сказать, что Уншлих огорчился – мало. Истый службист терпеть не мог «непорадку». А тут ситуация оборачивалась конфузом, возникала угроза неисполнения приказа. Хуже расстрела… И всё-таки, поразмыслив, он взял себя в руки, не стал паниковать. Последующее поведение и толковые действия подтвердили его стоящий характер, умение ставить интересы дела выше личных бзиков. Что вызвало уважение казачьих офицеров и рядовых: умеет, дескать, и себе натянуть удила, ежли служба велит…
Быстрыми разъездами в аулы поблизости ротмистр прояснил положение и, сделав выводы, нарядил вестового с нужной бумагой до Кокчетавской. А там пусть сообразят и, если сочтут, донесут до Омска. Это был запрос на снижение требований и, разумеется, уменьшение цены за конскую голову.
Сотник Григорьев припомнил давнего знакомца. Пужайкин Осип Данилович. Тоже сотник, только в отставке. Долгое время живёт на даче, здесь неподалёку от Аиртава. Главное – служил в Хозяйственном управлении войска, аккурат – ведал ремонтным составом. Расспросить бы, может дело посоветует. Отправили за ним брыкушу, сотник не замедлил. Обрадовался встрече, оказался сведущ. Не пожалели…
- В Омском уезде, - открыл импровизированную лекцию Осип Данилыч, - мне известны три завода, говорят их восемь стало. Наиболее приличный, как водится, - Пужайкин кивнул в сторону ротмистра, - у немца, кандидата сельского хозяйства Штумпфа. Семь жеребцов. Четыре своих густых орловских кровей да три казённых «англичанина». К ним держит восемьдесят с лишком плодовых кобыл. Большинство местного приплода, улучшенной орловской породы, а штук тридцать – кузнецких и верховых. У Фёдорова неплохой завод, кажись, вёрст за полтораста от Омска. На два жеребца английской и арденской породы и дюжину кобыл, может чуть больше.
- Не густо, Осип Данилыч… Не зря, однако, сибирских казаков со стороны дразнят пехотой на конях: шибко уж незадачливы скакуны наши…
- Из области Войска Донского, - старик недовольно скосился на офицера, но продолжил, - лет пятнадцать тому привозили сорок пять кобыл английских чистокровок, с ними - карабашек, кузнецких и орлово-растопчинских. Отдали заводу Шевченко, туда же за сёт казны жеребцов присовокупили. Знаю Джанайдарова, он в Атбасаре держит четыре сотни плодовых кобыл кыргыской породы. К ним подпускают жеребцов, в крови которых есть чистокровки и улучшенные степняки. Оно, конечно, лучше, чем ничего: всё-таки лошадка растёт поболе обычных четырнадцати вершков, но…
- Позвольте, а как же конноплодовые косяки, - встрял чиновник Зудов, - в Хозяйственном управлении нас обнадёжили…
- Так а я про что, молодой человек? Оттуда Сибирское войско всегда рассчитывает брать на ремонт. Слышал, теперь на цельную сотню таких косяков замахнулись. Замах-то на рубль, да удар на копейку получается пока. Разъясняю… Косячные жеребцы по казне отпускаются из Оренбуржской и Кустанайской конюшен государственного коннозаводства. Аж по десять в год, на всё наше войско. При беглом счёте, коли принять, что на жеребца назначается от семи, но не больше пятнадцати кобыл, а выжеребка случается примерно наполовину, то когда мы заимеем нужное число действительно строевых коней? Не скоро, господа…
- Тут ещё глядеть надо, каких кобыл поведут к тем производителям… Наши казачки ушлые, - вставил Григорьев.
- Согласен. Однако мера сказана. От одного хозяина в косяк допускать не больше трёх кобыл при росте один аршин пятнадцать вершков, на крепких ногах, при сильном складе. Полагаю, кому приказано, те проследят за порядком… Заковыка в другом, на мой взгляд, господа. Опаздываем, куда раньше следовало дело ставить. Увы, но опять управление рассылает комиссии за местным поголовьем…
Несколько ценных пожеланий старый сотник всё же дал. Снабдил некоторыми адресами.
В ожидании ответа комиссия зря время не теряла. Проскочили до Аккан-Бурлука и дальше, где под прикрытием горных кряжей и отдельных сопок, в затишках сосновых боров и берёзовых да осиновых колков находились зимовья богатых кайсаков, на которые указал Пужайкин. Те показывали косяки, офицеры вели предварительные переговоры на предмет закупок. Для Уншлиха и Зудова практически всё выглядело откровением. Они убеждались, насколько глубоко казачество Кокчетавского внешнего округа, так называемых «степовых» (3) станиц, знало местное коневодство. Что характерно: здешние ермачи массово владели киргизским говором, общались свойски, промашек при оценках товара случалось меньше.
Обстановка прояснялась. Комиссия видела, что киргизская лошадь ростом под указанные мерки не попадает. Передние ноги коротковаты, голова выглядит тяжёлой при малой стати. Зато отменно приспособлена для суровых условий Сибири. Спина и ноги очень хороши при широкой и крепкой кости. При этом удивительно поворотлива, совкая под седлом. Рог на копытах прочный на зависть другим породам. Благодаря естественному отбору, поскольку киргизским лошадям приходится долгие зимы жить на подножном корме, долбить снег и лёд. При слабых копытах – верная гибель. Иной жеребёнок только на ноги встанет, а уже гребёт сугробы.
Киргизские лошади кидаются вперёд, не сдают назад, не пятятся. На скудном корме проявляют чрезвычайную выносливость. На почтовых станциях нередко наблюдается картина. На перемену подставляют слегка объезженного коренника, а пристяжных – прямо из табуна, абсолютно дикошарых. Как только путник усаживается, а ямщик разбирает вожжи, тройку пускают по направлению. Начинается гонка. Первую пару вёрст несутся с наибольшей резвостью, далее, естественно, медленнее. Но, втянувшись, скачут до конца прогона. А это бывает и сорок, и полсотни вёрст. При том, что к весне на лошадушек без жалости не глянуть: кожа да кости, рёбра выпирают наперечёт. Мал золотник, да дорог – это про них поговорка.
Суть да дело – прибыл в Аиртав ответ. В Омске сделали поправки. Для первого контракта дозволено закупать менее рослых, но не ниже одного аршина и пятнадцати с половиной вершков. По 55 рублей. При росте в два аршина с четвертью вершка давать 75 целковых. Цены держать до 1 мая, после снизить на десять процентов. Требовалось объяснять  торговцам, что закупленные табуны по возрасту, росту, складу будут приниматься в Оренбурге. Наличие заразных болезней и покалеченности проверяется в Москве при доставке лошадей по чугунке. За проезд платит казна. Торговец рассчитывает проводников, включая пропитание, фураж, охрану, а также недоуздки по четыре рубля на каждую лошадь.
В конце бумаги - предписание. Сообщать кочевникам, что правительство намечает через некоторое время провести конскую перепись (4). Владельцев лошадей «с вершками» ждут высокие цены и большие выгоды. Киргизам следовало внушать, чтобы они чаще обращались в конюшни государственных конных заводов, брали оттуда племенных жеребцов.
Вошкались цельный месяц. Пора покидать Аиртав. Потапов дал прощальный вечер. В горнице крестового дома – целиком комиссия расположена и аиртавские жители по выбору.
- Ву ле ву, мадмуазель? – клонился чиновник Зудов над плечиком учительницы, протягивая корзинку с печеньем. Полине показалось, что угодник намеренно шаркнул штиблетой по плахам, чтоб задеть и её коленку. Насилу «отмерсилась» от наянного ферта. Но тот, не признавая ретирад на дамских фронтах, горячил свои мечтания, уповая на личное обаяние и щедрые порции наливки. А тут ещё Уншлих после каждой рюмки поощрительно вскрикивал в сторону ловеласа: форверст! айнц, цвай, драй… Не прямой атакой так в обклад штурмовал Зудов прелестные холмы красавицы из практически благородных выпускниц Омского училища.
Видя круги и манёвры наезжего куртизана, внутреннеслужащий казак Вербицкий досадливо поводил могутными плечами. Так жеребцы пенят удила, требуя отдать поводА. На что Варлаам строго поглядывал через стол: Иван, мотри у меня! Овдовевшему недавно кавалеру оставалось коситься на зудовские вольты: ух, и разорю, брандахлыст, твои любовные колчаны, пообломаю амурные стрелы, дай час…
В ночь и на другое утро «после бала» тянуло тучами, зарядило на сутки дождём и ветром, схолодало. Много переговорено по службе и душам, комиссия и хозяева чаще молчали, делая вид, что угубились в бумаги и записи. Губернский секретарь по-байроновски и подолгу выстаивал у окна в правлении с видом на мельничную запруду, ходил неслышно, избегая стульев. «Фурункулус» - объяснился на вопрос о нежелании присаживаться.
 -Как бы не так, - кинуло на ум Потапову, - уж не Ванька ли выпорол, варнак?
Перестрел героя Коканда у пожарного навеса, наставил строгие усы: а коли дознаются? Тот сделал бараньи глаза: да ты об чём, атаман?
Варлаам успокоился слегка. Уж ежели сразу не пожаловался губернский чин, теперь и вовсе постесняется…
Как наладилось с погодой, ротмистра и чиновника немедля препроводили в Сырымбет, к султанше Валихановой, смотреть конский состав для обозных нужд округа. Навёрстывать служебные надобности как будто, а получилось – от греха скорей и подалее. Казачьи офицеры тоже попрощались – у них дела в Арыкбалыкской и в станицах по Аккан-Бурлуку.

1 - уездный городок Николаев, Тургайской области – будущий Кустанай, где действовал государственный конный завод.
2 - имеется в виду поверх размера в два аршина. «Безвершковые» - значит не выше тех самых двух аршинов.
3 - расположенных в степи, дальше к югу от старых казачьих селений на Горькой линии.
4 - состоялась в 1893 году.
 
СБОРЫ НЕДОЛГИ
Третья сотня первого Ермака Тимофеева сибирского казачьего полка составлялась по росписи из очередных нарядов Аиртавского и Челкарского посёлков, приписанных к станице Лобановской. Лобановцы с казаками Имантавского посёлка станицы Арыкбалыкской одно время формировала четвёртую сотню. На сборы в летние лагеря третья и четвёртая обычно шли в Кокчетав совместно.
Селения у ермачей-сибирцев ставились друг от дружки в дистанции дневного конного пробега – вёрст 10-12, где с небольшим гаком. Оттого раньше других снимались имантавцы. Им дальше всех. В Лобановской мешались с полусотней местных. Аиртавичи бором меж Большим и Малым Аиртавскими озёрами держали путь к челкарцам. В посёлке все воссоединялись. Иной раз делали днёвку, а чаще после полуторачасовой поверки правились на Чаглинку, к лагерям пред штабной станицей Кокчетавской в полусотне вёрст отсель.
Следовало бы слышать, как встречались будущие полчаны, знакомились, заводили дружбу, ведь служба впереди, а там – мало ли что и как… Выйдем же на околицу Челкарского посёлка с полуденной стороны. Вот по тракту празднично показалась четвёртая сотня. Третья встречает её пеши, выставляясь по улице следования стихийными шпалерами, вперемежку с челкарскими мирными жителями, где видны и аиртавские, приехавшие проводить земляков. Снуёт детва. Грянул последний запев, команда спешиться, и попадают лобановские снохари вместе с имантавскими бармашатниками, ровно с ковшом на брагу. Берут их в переплёт челкары-хвосторезы и аиртавичи-шалфейники. Последние чувствуют себя в сей момент как дома: сотня-то с челкарскими – общая, своя…
- Энто хтой-тось нарисовался тута? Да как скоро! Быдто с конопели опосля нужды на воздуси скочил…
- Эй, бармашатники, это вы через забор козу пряниками неделю потчевали, думали, что девка?
- Дак им, что девка, что коза, абы мокро было…
- Гы-гы-гы…
От конных рядов неслось не слаще. Побаутки, приговорки передавались от старших, из года в год, копились и не старели, без них не хватало бы чего, навроде соли в домашности…
- Челкарцы-то, гля-ка, братцы! Сами кобели да ещё и собак завели!
- Эва, невидаль – шалфейники с Ертава, никак? Энто их старики внуков шпыняют, чтоб не шшалкали холодных подсолнушков – охолОнисся, пАря, глотошница (ангина) задавит…
- В Ертаве скус знают. Там гостей копчёным льдом потчуют…
- Челкары! Седлай порты, надевай коня! Чё рты раззявили?
- Братцы, а на што в полку нам энти бармашатники? Оне ж ровно козлы на конюшне…
- Тырр! Не трогать имантавских!
- Энто с какого антиресу?
- Атаман заставил их намедни хрен рылом копать, поголовно устамши!
- То и зырю: на зубах мозоли, волосья распухли…
- Мозговина у тебя, Евсей, с полковой казан, а ума с джиндак (грецкий орех).
Хохот, выкрики, здоровканья меж своих, сродственников, сватовьёв… Но доставалось в той пачечной стрельбе всем подряд без разбору. Так загибали, аж солнышко смеялось…
- Аиртавичи, мотри, к умным навроде попали, а из дураков не выехали…
- Зато у них кони лихие, всех встречных обгоняют!
- Серьга-сватёнок, ты чё нос свесил? Лобановско озеро небось зажгли?
- Ты его не замай! Понурая свинка глыбже роет!
- Слыхали? Имантав городом сделалси!
- Иди ты!
- Как же. Таперьча там одна труба, четыре избы, восемь улиц!
- Ганька! Чернявский! Ты пошто мышу в зубах дёржишь? Сплюнь!
- Кака мышь тебе? Энто усы у Игната наросли….
- Ха-ха-ха…
- Ты, Шурей, попомни: шутил волк с жеребцом, инда зубы в горсти унёс…
- Говорено: плохого волка теляты лижут, шутю я…
- Лобанча – казаки паратые, у них в станице завсегда кони на кОзлах, сами в хомутах…
- Айда, полчаны! Вали ермачи! Рви кочки, равняй бугры, держи хвост козырём…
Вроде – веселье корогодом, в настроение каждый, а нет-нет да и мелькнёт… Нет, не печаль, ей своя очередь будет, а так -  грустинка: лагеря – оно, конечно, не служба, а всё разлука, как ни как. Где-тось, чё-тось на проверку берётся. Чувства ли, клятвы, может просто слова…
Смехи примолкают. Туда-сюда, прошелестели полтора часа бивуака, вновь трубачи репетуют команды – поход на штабную. А на пути ещё – крестьянское село Еленинское. И здесь старики, слободный народ, детва высыпали. Казаки едут!
- Айда с нами, лебёдушки! – подбоченился Илюха Алексеев, - вместях царю послужим в крепости Верной, прыгай в седло!
Девушки рассмеялись, зашушукались.
- Когда купишь, тогда и облупишь, - звонко отозвалась смелая, в кумачёвом полушалке.
- Ты чьих будешь, черноглазая? Лупетка, навроде, знакомая…
- Глякось, пачпорт испрашивает! – отвечали ему, - баяли, казак будто, а он полицейской части, червивой масти…
- Лухман он, а не казак, лампас токо начепил!
- Эки языки, язьви вас…
- Кинь! Других найдём, заберём. Больно уросливы. Лыком по парче не шьют, Илюшка…
А тут уже команда есаула прерывает разговор: запевалы – вперёд! Стал быть, взовьётся строевая песня – походная подруга полка: Сибирь, Сибирь… летят журавли…

МАЗУРИКИ
Другой день бурлит, толкается, радуется и горюет Константиновская ярмарка. Всякий люд собрала купля, мена, продажа. Где скупость, где тароватость… Тьма товару и разговоров всяких.
- Рыбка-то мелковата больно, язьви тя, сор не рыба! – сбивали цену у вонького воза.
- Самый скус, станишник! Чисть да в котелок! Уха, что у митрополита станет. Сам посуди: меленькая рыбка куда лучше большого таракана…
В сторонке внушают назидательный урок. По всему видать, обмишулился детина, теперь в его покатый обнаженный лоб доставал кулачком, поднимаясь на цыпках, сухонький прасол: маленька добычка лучше большого накладу! Тебе, сукино племя, скоко говорено! Ко-гда слу-хать от-ца зач-нё-те, ироды!
- Сто рупь да двадцать, да маленьких пятнадцать – вся цена, православные! Даром отдаю, прям дарю в руки белые! – неслось от шорных рядов.
- Ох, и ловок ты погляжу: ведметь в лесу, а шкура продана! – восхищалась вёртким офеней по виду барыня, по одёже и стати кабы не поповна, силясь вернуть опрометчиво взятую с лотка склянку.
- Торговать надо умеючи. Купец, что стрелец, барыня моя: попал – так с полем, а напуделял (промахнулся), так заряд пропал!
- С вами свяжись… Потом и рада заплакать да смех одолел.
Привлечённые разговором остановились бухарцы в белых чалмах, кумекая и разбирая слова, сыплющиеся горохом. Лотошник уже им втолковывал:
-Продать, что блоху споймать! Тута, бачка, без сноровки не выйдет. Бельмес?
Густело народу, с краёв подваливало. Заметны людские тропы к рядам с крепкими, пьяными да хмельными напитками. В штофах, бутылях, а то и вёдрами отпускались вина, водки, пиво и мёды. Взнимался над площадью слитный шум ярмарочных звуков.
- Машисто живёшь, Авдей Нилыч! – громко встречал знакомца осанистый ермач (сибирский казак), - закупился ого-го, товар в кошёвку не влазит! Дай Бог…
- Дык деньги – что? – ему отвечали басисто, - мухино сало! По рукам размажутся и нет их. А товар вот он…
- Слухай, Сёмушка, сподарил бы мне хучь зеркальце по-свойски, - завязывались меж младого народу тонюсенькие отношения, да тут же и рвались:
- Э, Манечка, СподарИшь уехал в Париж, а остался брат его КупИшь. Однако ж в честь встречи да за ваши васильковые глазки на урон рыскую, так и быть, держите кулёк жамок на память, мамзель-мерси…
- Сам такие ешь, жидомор (скупой), в роте и без жамок холодно…
А вон – тоже картина! Султан шефствует. С семейством. На киргизёнке наопаш надета накидка, навроде гусарской епанечки, однакож без цыфровки и кутасов, шитая гарусом по зелёному рытому бархату. Вещь, прямо сказать, нездешняя, зело баская средь степного барахла. Даже тут, где красок хватает, - приметливая. Повернули к походной мечети, раскинута с краю. Мулла – казанский татарин – прилаживает лестнницу к дощатому минарету.
На свороте, как бы в проулке к мелошным рядам, встал кабак, столбом упёрся в его крыльцо ражий человек в колотковой дохе, а с ним рядом, заходя то от перильцев, то со ступеньки, фификом (снегирь) скакал мелкий гость:
- То и кумекаю, что акмолинский барышник без креста совсем. Товар хорош, спору нет, да цена-то, цена, якри его! Заворотил два ста с «мешком» (мешок – 25 руб.) Двести двадцать пять ассигнациями, смекашь? Да што ты как бык осалычился! Стоит, глазами хлопает. Нахлобучат бесамыги (нахальные) нас, говорю тебе…
Где толпы – там и пересуды, молвы. У самоваров с бубликами, парит чай и сбитень, собрался женский кружок, слушают богомолку сыздаля под аппетитный дымок:
- А ещё, сказывали, объявилась манья, манА горькая, старуха безобразная с клюкою, бродит по сёлам, ищет погубленного ею сына. От неё, где ни побывает, дурное гнездится…
- С-с-спадя! – осеняются все крестным знамением, само истово – кайсачка крещённая, мелко и часто по плоской груди с приговором для себя: «парани похх!».
За рядами, поодаль от бойких мест, «ходила по музыке» (на их языке) ватажка мазуриков. Судя по бойкости, не из местных, а из гастрольщиков, кабы не из самой Расеи. Да  тут любому из их брата место найдётся. Ярмарка для мошенников и жулья – покос…
- Лафа тута, степуха, - радовался щеголистый при фартовых усиках «челэк» с глазами неуловимыми – один на мельницу глядит, другой на кузницу воротит, - окромя фараона (будочника) ни бутырей (городовых), ни михнюток (жандармов).
- А клюй (пристав) вон его тормозил! Стрелы (казаков) полно.
- Ништяк. У клюя самогО веснухи (часы) выначить не слАбо.
- Кто чего срубил?
- Я у аршина (купец) шишку (бумажник) сымел.
- Вот ещё лоханка (табакерка), рыжая (золотая) ли чё ли? Рябой у стрелы шмель (кошелёк) выначил.
- Считай бабки! Лады. Теперь слухай. Карась теплуху (шуба) увёл, надоть скамейку (лошадь) взять, мелочёвку в лепень (платок) завязать, остальное в теплуху и сваливать.
- Сивый, с жуликами (мальчишки-подсобники) оттарань всё мешку (скупщик краденного). Вечером дуван на хазе поделим. Теперя – ша! Разошлись без атасу.
А ярмарка шумит, понужая народ ко всякому, что ни деется в жизни человеческой…
 
НЕПОТРЕБСТВО
Весна возвращала сильные духи земли. Всё, что хладной порой являлось робким напоминанием забытой мелодии ароматов лета, было убрано и хранилось в стогах сена, в кладях у казачьих риг. Только там нет-нет да ухватывались запахи бывших трав и жита. Несмелые, чужие посреди белого царства, они  вызывали тихую грусть, легко печалили о далёком. Всё прочее зима держала пресным – снег, лёд, ветер да и самые дни.
Но прозвенел сосульками март, глянул солнышком апрель. Зверьё и скотина жадно втягивали новости проталин, кислинку обтаивающих муравейников, волглого корья лесов. Скоро, вот-вот прянут на затишках смелые ростки травы, дерзко выклюнутся первоцветы, стрельнут почки, разворачиваясь свежей зеленью, задымят черёмухи и таволожка, а там… Обилие запахов станет привычным. Глаз тоже обвыкнется, захватывая вместо скучной белизны сочность новоявляемых красок. Даже праздники перестают быть зимними.
На Святой зарядили дождички. Тихие, без грома и грозовых туч. Который день, то хмарило с прохладой, (но от холодов Бог миловал), то шелестело прелым бусом или, сказать по-киргизски, - магычкой на павшей листве и жухлой огудине в огородах. А то затягивало, хоть огонь засвечивай средь бела дня, и тогда летели сверху осеняющие капли, по-настоящему обмачивая человечьи и скотьи ухожи, прясла, конопляники и престрашные ракиты у запруды с мельницей. Частые струйки занавешивали серой кисеёй сопки, лесные опушки, просёлки. Тогда всё хлюпало, сочилось, опять выступала вода, ревела от бесприютности чья-нибудь коровёшка. На дворе не угадать: апрель настал либо октябрь вернулся.
Пасхалии и погоды не для работы расповадили казаков. Оно ведь хоть как возьми, одно дозволенное в праздники заделье – прибрать за скотиной, которую кой-кто мастырился выпускать на выгоны. Где, по справным семьям в особенности, благостно чИнились, ходили христосоваться по родичам, не пропускали службы в станичном храме. Где лодырничали, прибираясь по мелочам пред выездом на пашню, наведывались верхами – телегой не проехать – на заимки…
А вот в избе давнишнего бобыля – Парамона Шейкина – как разговелись, так и продолжали гулять. Иные менялись, устамши, зато Мишка Щербинин, Федька Лукьянов да Пашка Царевский – ни за порог! Разве что на двор лисиц драть (блевать) или на кучу сбегать… И так до среды, считай. Великой! Отцы варнаков являлись к бобылю с увещеваниями по-хорошему, по-плохому, со скандалом прям, а без толку. Оно и ясно: разговаривать с кем? Пьяному же, что совой об пень, слова отцовские, потому как в стельку и без продыху. Ровно с  ума сошли…
Беспокойство копилось, пора бы и сделать что-то против непотребства. Атаману сказать – себе станет дороже, хозяйству убыток выйдет, потому как Атасов заграбастает на земские  повинности али в холодную запрёт, а работать кому? Другие способы довелось искать, пробовать. 
Первой решилась Капа (Капитолина) Лукьянова, Федькина матерь. Перестрела под случай отца Василья, пожалилась, прося Христа ради наставить заблудших. Попенял батюшка за промахи воспитания молодёжи и слабое почтение к нуждам церкви всей их родовы, Лукьяновых то бишь, однако не отказал.
За часом двинулся к речке, где стоял двор Шейкина. Из трубы – пахучий дымок, собачка взлаяла на гулкий стук посоха в ворота, брякнул засов: здрассте вам…
- Что же ты, греховодник, благословения даже не просишь? – батюшка сразу решил натянуть поводья, взять истое право наставника, - веди сейчас же в вертеп свой окаянный!
- С вами по чести поздоровкались, отец Василей, - не смутился хозяин, - а коли устав наш не по ндраву, так ходили б мимо… вам нашего зАулка до недели хватит…
Меж тем взошли. Из живописцев один бы Верещагин пришёлся впору – картина его кисти предстала перед очами пастыря: апофеоз гульбы…
Час был давненько, сказать, не ранний, а на конике живым валетом угнездились два казака и храпели задышливво, ровно мерины в тесных хомутах. Спроть их, у порога, где рукомойник, заместо скамейки с шайкой стоял курчавенький телок, недельного, не дольше, отёлу. С полатей свешивалась пола шинели, а с-под неё – бахрома женской шали. Простенок украшали два лубка, из которых один был срамной, с непотребной надписью: «мужик Пашка поел кашки»…
 Со стола спрыгнула кошка, ей там ловить нечего: пилюстки капустные в колотой по краям чеплажке, засохлые лужицы, крашенные яички вперемежку с головками лука, пустой противень, где были шкварки, на краях – две четверти с-под вина. Что ни погляди -изжамкано, надкусано, пролито, беспутно…
Из человеческого - разгоралась печь, тянуло живым теплом, оставался покуда нетраченным запах берестяной разжижки. На загнетке закипал самовар, синела горка колотого сахара. Лишь эти признаки домашности останавливали сказать: хлев заместо жилища.
Поп широко окрестился на божницу в красном углу, испрашивая у ликов ободрения и крепости духа и отвращаясь от мирских гадостей.
- Дык с чем пожаловали, отче? – Шейкин успел от души насовать под бока спящим, те очумело подымали кудлатые головы, таращились на рясу и крест, - кумпанию хотите составить?
Отец Василий возмущенно глянул и выдохнул, молча пока продвигаясь к единственному стульчаку. Только сел, обдулся платочком с душистой водой, как через порог явился новый гость ли, постоялец.
- О, аккурат и Микита Семёныч вертается, - встретил моложавого казака хозяин, - он у нас отлучался за нужным делом, теперя очухаемся… Разговеемся ещё да споём чё-нить, а, святой отец? Из духовного? На улице-то праздничек, погулять не грех…
- Праведен муж весь день ликует, то правда есть, - забасил о.Василий, - однако не про таких сие. Коих узрел пред очами. А потому не стану метать бисер…Вы доколь ещё беса намерены тешить? Да ещё во Святой недели!  Осатанели! Не спеть вам катавасию никольим способом. Каким чередом ни ставь образы ваши, всё выйдет немочно. Ибо на человеков мало схожи. Дорвались, последнее что-ли допиваете?
- Мы в церковну кружку сроду не заглядывали, своего хватает, - с вызовом ответствовал хозяин.
- Стыд и срам вавилонский, - рявкнул батюшка, гася попытку перечить, отчего  кот, на всяк случай, шеметом метнулся через дырку в подпол, хотя хмельного в рот не брал, - станицу осодомили, во грехе погрязли по самые ноздри! Оттого дух нечестив, дышать от вас нечем, и рожи поганые…
Долгонько честил по всякому, грозился анафемой, ежели к вечеру беспутство не прекратят. Особо взъярился, когда «на огонёк» заглянули две подружки известные – посохом вытолкал, яко коз блудливых от оклунка, топотал следом по улице аж до плаца, пока страмотницы не догадались непарно свернуть в заулки.
В избе взялись было после ухода попа и отгремевших отповедей за хиханьки да хаханьки, однако Шейкин вдруг так понужнул яро – выперлись прочь, похватав одёжу как попало, разбредаясь по дворам всяк на свою «живодёрню» с «мыловарней»…

ЗНАЙ МЕРУ
- В России, у вас, с ума сойти можно. Простое дело – заказать выпивку, и тут без порядку, - жаловался Иван Фёдорыч, он же Йоган Франц Теске, бергешворен (горный чиновник 12 класса) с кокчетавских приисков купца Твердохлебова Зосимы  Иваныча.
Ему возражал мосье Говядов с телеграфной станции, значительный и покуда тверёзый:
- Извольте, херр хороший, как нет-с? Не стоит личную вашу неосведомлённость превращать в наветы, пардон, по русским обычаям. Да-с! Могу засвидетельствовать хоть в крайности, что ещё в 1744 годе указом Сената в имперскую систему мер жидкостей введена вполне обиходная даже для иноземцев мера – бутылка. Что непонятно? Варум?
- Йя, йя, - усмехнулся немец, тыкая рукой за стойку, - бутилька. Какая? Вот такая или такая? Семеро на лавках у вас, так? Просил - столько, мало-мало, для аппетит… А слуга нёс ошень мног… Надо пить, так? Потом валять траву? Зерр гут! Русски пьёт без мер, он мер не знает… Вы пропадайте без мер, Дмитри…
- Не пытайтесь паясничать, мин херц! Указ чётко давал знать, что в ведре полагается иметь 13 бутылок с третью. То бишь, бутылка составляет три сороковых части ведра. Сороковка! Ферштеен?
Однако Теске саркастически делал гримасу и покачивался всем торсом от недоверчивого зюйда к решительному норду. Что делало тон телеграфиста наступательным:
- Однако это совсем не значит, что до указа лили без меры. Положительно заявляю! Да и сегодня кроме бутылки есть достаточно всяких ёмкостей. Так я говорю, Фатеич?
Фатеич, кабатчик, осклабился от польщения, приосанился:
- Вестимо так-с, господин Говядов. Меры наличествуют, без их торговли нет-с, обманство сплошное явится…
- Ну! Русским же языком… Поясни басурману, - приглашал в дискуссию телеграфист в новеньком мундире. Его потихоньку разбирало, бледнел лицом.
- Так что, в бочке имеется 40 ведёр вина, - целовальник налёг туловом на стойку, ровно профессор на кафедру, - кады мастеровые с салотопки гуляют, так мы их заказы сполняем. Им, в порядке начала, для затравки, по иному сказать, выпустить полведра требуется, али, скажем, четверть – будет сполнено. Чика в чику. Опосля уже по-всякому меряем… А не то взять – «осьмуха» али «крушка». Энто кады сапожники в одиночку, до драки, потребляют али кузнец станичный Иван Пантелеич. Он чаще с устатку али для простору души… Тут и думать неча – восьмая, шешнадцатая части от ведра – цедим в мерку. Мишка порции подаёт, ежли аппетит возник у гостя, у меня строго…
- А ведро? Вас ист шортово ведро? – опять встрял немец, переставая качаться и лыбиться, его, видно, многое вводило в обиду от русской жизни, не одна лишь сибирская пространственность далей, сердец и метрических понятий.
- Обнаковенно, знаем-с… В казённом ведре ныне значится ровно 10 штофов, где 16 винных али 20 пивных бутылок, 100 чарок, 200 шкаликов… Публика заказывает, обслуживаем, как же-с… А ежели старых мер взять, тогда посуду тую следоват по-иному считать…
- Найн, - заорал бергешворен Теске, забывая многие слова на чужом языке, - нихт бутилька! Шельма, гросс больван ист Фатеичи…
- Ну, вот как с ними? И что за нация упрямая?  – разводил распахнутыми руками телеграфист перед кабатчиком, - уже били их. Державу целиком и так, по одному, а всё никак не втемяшим, всё-то сердятся.
- Что русскому попутно, то германцу, видать, встреч, - сочувственно вздыхал кабатчик,- оставьте его, Митрий Палыч. В собаку мясом не накидаешься…
Было поздно. Фатеич провожал почтовую на Пресногорьковскую. Помалу разошлись местные казаки. Лишь Теске храпел на широкой лавке сбоку огромной печи, закуток стеснительно укрыли занавесью из рогожи. Телеграфист оставался за столом. Подперев локтем голову, долго и не мигая, смотрел на свечу пред собой. Думы его, судя по плоской мимике лица, вытягивались безмерно…

ВЕСЁЛОЕ ГОРЕ
Прямо сказать, незавидный кочевал аул. Досталось, видать, нынешней зимой и людям, и скоту. Разъезд молча стоял, а мимо брели киргизские пожитки – пяток доходяжных коровёшек, отощавший донельзя косячок лошадей, поодаль семенили овечки на беглый перечёт. В ярме с пустыми передками вышагивала пара быков по четвёртой траве (1). К телеге подвязана ещё пара, поменьше. Напослед вывернул из-за ракитового болотца клочкастый верблюд в длинных оглоблях с невообразимо скрипучей, как принято у азиатцев, арбой. Меж огромных колёс помещались долгие дровни с разобранной юртой. Соскочив с дробин, бежала апайка (2). Евсей толкнул коня встреч.
- Исусу, Исусу, - приближаясь, кричала женщина. Шагов за десять бросилась, прямо на грязцу и с колен кланялась до земли, не переставая осеняться широким знамением, - Исусу Хрест ради, Мати Свят, Исусу слави…
- Братцы, да она кабы не крещённая? И ехаристю (3), поди, знавала, – донеслось средь казаков. Кайсачка, услыхав предположения, скоро приблизилась к разъезду, к Илье, сказавшему те слова, опять бухнулась на коленки. Казаки скучились, смущение возникло.
- Хрест, есть хрест, - шебаршила из-за пазухи гайтан, засветлела бляшка нательного крестика, тут же протянула на узкой ладони, - Отчу… имя твое…
Илья, соскочив с седла, поднял апайку. Ободряя, тоже осенился: свои, мол, свои, сестрица во Христе… Платье на ней– невообразимые ремки. На коленях и рукавах, где локти, промокло наскрозь, но киргизке – бары-бер. Оборачиваясь на вставшую арбу, на опасливо подходящих подростков, парнишку и девчонку поменьше, указуя на повозки с коровами в оглоблях, на группу замерших верховых обочь обоза, она силилась что-то объяснить сквозь душивший её то ли кашель, то ли плач.
- Ты по-свойски джиргочь, кто ты? – по киргизски перебил женщину Евсей.
Сразу выявилась история…
 Апайка эта, парнишка с девчонкой да ещё малое дитё в арбе – осколок семьи казака Полиенко. Так написано на клочке материи печатными буквицами, поданном заместо пачпорта. Родом со станицы Котуркульской, что подалее отсель, от речки Акан-Бурлука, то бишь, вёрст за полтораста к восходной стороне.
Оженился станичник, жена его - Гаухар, дочь бия, в церкви нареклась Глафирой, Груней. Детишек нарожали. Не пожилось однако - помер Полиенко скоротечной горячкой, остудившись третьей назади зимой. Деверь апайки на их степной обычай плюнул, в жёны Груню – вдову брата своего не принял (4). Станица была готова стариков послушать, а те потрясли бородами да хмыкнули приговор: откель явилась кыргызка, туда пущай и откочёвывает. Не казачья жена будто…
Она и убралась в отцовский аул, кинув избу в станице, забрав скотину да из одёжи что. Мужняя родня вдогон тоже слова не молвила, ни бе, ни ме, ни кукареку о судьбе сирот. Одна Полиенчиха в голос жалковала, но кто бабу послухает. У них с малолетства судьбина песенная: я плакать не смею, тужить не велят…
Всё ничего, кабы вслед за мужем не лишилась Глафира-Гаухар и отца. Брат младший в ту пору оказался не в силах – мал возрастом, пришлось ей брать бразды правления, но иные родичи стали вбок поглядывать, оттого справный аул начал хиреть. Ныне и вовсе беда – прихватил джут, зашиб скотинку немногим не дочиста. А кыргызу без скотины – амба. Теперь кочуют на летовку, нуждой битые вдоль и поперёк.
- Чем-то бы помочь, братцы, - по-русски проговорил Евсей, и повторил растерянно, - только чем?
Женщина встревожено оглядывала лица, понимая, о чём речь. Взяв за руки сына и дочь, зажав на миг у себя, подтолкнула вперёд. Даже худоба и туземный наряд не скрывали симпатичный их облик, какой почти всегда удаётся меж русских и киргизок. Парнишка сдвинул  суслячий малахай на затылок, вдруг ткнул себя в грудь, потом также в Илью напротив:
- Мишка! Мен орыс, сен орыс, - блеснул зубами на чумазом лице, - паси бох…
- Шустрый, - посмеялись казаки, да не очень весело, однако одобрили, - за русского себя держит, молодца, жиган…
Ендовицкий Семён вытащил шашку, дал подержать мальчонке. Тот восхищённо оглядывал клинок, ногтем пробуя остроту лёза. Кызымка (5) дичилась, зашла за мать, пужливо сверкая неожиданно светлыми глазками.
- Просит взять, считает их детями казачьими, - переводил Евсей, хотя все, кажись, и без того сдагадались, - желает, чтоб середь своих, в нашенском племени возросли. Что ответить, братцы?
- А ты бери аюром всех, - подкузьмил Пашка Дейкин, - сглянь, при формах бабёнка, что грудя, что курдюк, будто и не кыргызка-плоскодонка. Сводить в баньку, подкормить, дак и за милую душу… Ей, поди, и тридцати не стукнуло?
- Зубы нечего скалить, - осадил урядник Шеин Пётр Никифорыч, - дело сурьёзно, не хаханьки…
Прочувствовав смысл слов, женщина негодующе глянула на Дейкина, запахнула колени и резко надвинула суровый платок. Стыд стемнил лицо. «Парони бох» - шептала дрогнувшими губами. Но сразу с решимостью вскинула взгляд на примолкнувший в мыслях разъезд. Когда о судьбе детей беспокойство, ничто матери не помеха, даже собственное бесчестье. Детей ради, на многое готова, если стоящая. Казакам показывали истину: за родную кровь - и курица лютый зверь! Глафира – стоящая, по многому заметно. Тянула руки, как к иконам тянут. Просила, как хлеба просят…
- Парнишку, ежли она согласна, возьму, - дрогнул голосом Архип Филипьев.
Казаки смолчали, хотя про себя, наверное, каждый вздумал: ещё бы! В самую пору, если знать, что у Филипьева по лавкам четверо и все девки. И всё же изумились: с пелёнок знали Архипку, сроду первым не кидается, сзади не отстаёт, но тут – показал себя фланговым, хоть ты что думай! Чистый фортель, не всяк горазд. Энто, брат, не фунт изюма на подобное выйти.
А Филипьев торопил Евсея. Обскажи, дескать, кыргызке момент случая, чего даром стоять. Отдаст – так и покончим…
Несчастье – оно никогда глаз не радует, тяготит и печалит, кого ни возьми. Женщина, сознав предложение, заплакала. Глухо, как плачут сироты и пленники. Дети облапили, поддерживают её. Мать качалась, подняв лицо к пустым небесам. Ясно казакам - шибко истязалась нуждой, обратала беда навроде петли. Пред видом сами опечалились – тута взвоешь! И нугой томит, и надежда манит – пополам сердце рвётся. Не всякое сдюжит горький выбор. А здесь, крути не крути, всёж-ки – женщина, матерь человеческая!
Словно студёным ветром пронимало под рубахами…
А энти - слепились втроём, чуть не голосят. Казаки порешили, что раздумала апайка, испугалась разлуки, не пустит. Стали разбирать поводья, строиться. Ан, нет… Дочку прижала, а сынка рукой отвела, отстранила, подтолкнула силком к русским. Иди! Отрезанный ломоть. Паняй в отцовское племя, там  отныне мыкай долю. Парнишка ох как не хотел, на лицо боязно глянуть – до того переменилось, прям не узнать давешнего хлопца с белозубой улыбкой. Однако не стал перечить, мгновенно повзрослев душой…
Разъезд, мало годя, отъехал, зная по себе: долгие проводы – лишние слёзы. Шеин с места приказал взять намашистой рысью – аж комья полетели из-под копыт. Раздирающий крик раздался вослед: опырмай (6), увижу ли тебя, мой сын…
Сколь ни ехал Архип с кыргызёнком в одном седле, тот оглядывался. Скрылись за увалом лески и сопки, ближе к Лобановской станице настал сосняк с березняками, а Мишатка всё горевал. Неслышно, но чуял казак за спиной судорожные всхлипы. Оглоушило дитёнка, будто ударом соила (7) снесло с седла на полном скаку.
Жизнь – она, конечно, и в ауле несладкая. Как пить дать. Тощие, в лохмотах… Да мать же там оставил, сестру, родичей каких-никаких – вот потеря. Вместе бедовать легче. Сейчас в чужие люди везут, совсем чужие. Одному быть… Трепетало малое сердечко, ровно синичка в ястребиных лапах.
Казаку тоже неспокойно. Сам решился, а жинка как? Для неё мальчонка - обуза поболее, чем ему. Как оно в семье сладится, девчатки уже большенькие, поймут ли? Ворохтается Архип на стременах, трубочки смалит подряд… Получается, что он, нестой того ветра на мельнице. Ежели дунул, начал молоть, дальше грех останавливаться. Хоть искры с глаз - крути жернова да ворочай ветрилом, коли взялся. Сдумаешь бросить в неровён час, от людей за сироту такого наслушаешься, уши свянут, со двора беги…
- Не жалкуешь, сосед? – подъехал сбоку Николай Шаврин, и сразу отстал после молчаливого взмаха камчи (8) и сумрачного взгляда товарища. От лишних слов слабеют руки… Не желал Филипьев в сей миг тратить решимость в пустопорожних разговорах. Больше не трогали его до самого дома.
Таким манером объявился Михаил среди аиртавичей. Пришлось Архипу, не мешкая, с запиской батюшки смотаться в Котуркульскую церковь. Тамошний поп сверился по метрическим книгам, и всё подтвердилось. Мишка – крещёный, как есть - казачий сын. Утрясли дело с фамилией-отчеством, переписав на Филипьева. Атаман подсобил, по строевой части, через Кокчетавский военный отдел.
От киргизцев впоследствие никаких домыслов, как отрезали. Ни гостей, ни вестей. А может с матерью что стало? Парнишка окончательно обрусел, даже лицом высветлился. С первого взгляда сроду не определишь азиатцем. Чернявых среди казаков немало, опять же мордвы полно в Аиртаве. Речью правильный, ухватками аульного ничем не напоминает и подавно. Зато с конями ему равных нет! Тут Мишаня – джигит родчий, самостный! Обратает любого дикаря, кобылицу подоит, строевика научит службе… Только не разговаривают с ним покорные лошадки.
Кажись, недавно Архипин двор по-новому зажил, а уж с десяток лет долой, будто сморгнули. В станице дни сгорают на прах, словно совки-мотыльки, что на костёр слетаются. Вечная колгота с пашнями, сенокосами, скотиной да ухожами при дворах и заимках. А ещё – учебные лагеря, служба первой очереди, земские отработки, отрядные походы на льготе…
Спокоя нет. Верно про себя полагают ермачи (9): весёлое горе – казачья жизнь. Вдогон прибавляют маленько гордясь: жизнь собачья, зато слава казачья…
Туда-сюда – пора Михалке в полк собираться, на царскую службу. Проводили по-людски, как сподобает. Сам Архип ходил гоголем: как же, и у него сын лямку воинскую тянет, его двор – семейственный, не халам-балам, не хата крайняя, а опора для Сибирского войска и Державы…
Меж тем, годы настали неспокойные, разразилась война. Сибирцев двинули на Кавказский фронт. Поначалу в резервах стояли, откуда разве что в конвои отвлекали к высоким штабным лицам, навроде его превосходительства генерала Юденича. Вскорости приложились настоящие дела, при которых славы, конечно, больше, но и к смерти ближе.
Захватила военная сутолока. Прежнее отодвинулось в памяти. Одно напоминало далёкие свойские края – заснеженные склоны кавказских предгорий и забитые буранами ущелья. Правда, горы там солидней родимых кокчетавских сопок, снега да кручи сильнее выматывали и людей, и коней. Это больше походило на суровый Тянь-Шань в приграничьях с Китаем, где спокон веку служили сибирцы.
В тот день по команде главного штаба Первый Сибирский Ермака Тимофеева казачий полк походными колоннами двигался в сторону Ардагана. Шли спешно, вплоть до сумерек, которые здесь падают внезапно, оттого затемно батовали коней у места приготовленного бивуака. Следовало упредить вражескую армию…
Уже бы и укладываться – шумнуло боевое охранение сбоку ущелья. К третьей сотне прибился обоз. Бегут от турок, особливо – от яростных курдов. Сплошь армяне: старики, дети, женщины почтенного возраста, молодых прячут.
К сотенному обратились старцы, обличьем чисто волхвы библейские: живописные ремки с балдахинами, витые пояса, бороды белые, посохи выше голов… Попросились поставить телеги за линию часовых. Есаул дозволил.
Через полчаса бабы их подошли, нанесли к кострам казачьим сыр, лепёшки, отдельно - тутовую водку в кувшине для офицерских джаламеек (10).
В горах тишало, унимался грохот обвалов. На тёмной закатной стороне отрога, выше пластов сырого тумана красным пятном показался костёр. Может, бандиты жгли. Может, одинокий чабан с винтовкой в руках. Далеко разносило дымом. Над подковой молодого месяца высветилась походная удача казаков – звезда. Вскоре и лагерь умолк. Лишь плакал ребёнок, и слышался негромкий печальный напев.
- Что она поёт? – спросил Михаил Филипьев у старика, коротающего тоже ночь у костра.
- А что поют матери? колыбельная… старая, очень старая, - ответил дед, очнувшись от дум, пошевелив огонь, продолжил, - под неё меня качала бабушка… давно… там, за Араратом…
Помолчав, сам тихо запел, но вскоре смолк, то ли не стерпев дыханьем, то ли всхлипнув. 
- Знаешь… мать просит его: расти, сынок, защити Родину…говорит ему: сынок, проснись, оборони меня…
Будто от дымка протёр глаза, выдохнул:
- Мой сын не проснётся… Самвел его звали…
Вздохнул Мишка – везде горе, и тут беда. Избивают люди друг друга, цельные народы гоняет война, ровно ветер куст кермека (11) через бескрайнюю степь. Да и есть ли на земле огромной хоть крохоток, где хорошо человеку, где тихое счастье?
Утром армяне засобирались. От их обоза пришёл ночной собеседник, и прямо – к Филипьеву. Михаил даже сконфузился пред товарищами, когда тот стал настойчиво вручать кинжал. Чуть взял оружие, старик молвил: оборони нас, сынок. И все его соплеменники от возов смотрели с надеждой на сибирцев – старики, женщины, дети.
В седле уже, на пути, Филипьев потянул за рукоять - из потёртых ножен благородной изморозью отсветился клинок старинной выделки карабахских мастеров.
А через восемь лет в далёкой от гор Араратских Сибири, на дворе белоказака станицы Аиртавской Филипьева во время обыска подали комиссару найденное холодное оружие – тот самый кинжал. Это коли не расстрел, то плюс лет пять тюряги, куда вовсю торили этапы сибирские казаки. Протоколами тогда не заморачивались, комиссар  сунул улику за отворот кожанки. Погодь, дескать, до поры…
Когда спровадились, остался наодин с названной матерью Михаила (сами-то ермачи – в бегах опосля восстания). Глянул в окошко, как ревбойцы отошли со двора, шагнул к хозяйке:
- Откуда он? – вытащил клинок.
- С войны турецкой сын принёс, - смело отвечала казачка, терять ей нечего. Ну и обсказала суть. Крепко задумался на лавке тов. Акопян, комиссар самый, потом решительно встал, положил кинжал на стол.
- Спасибо, мать, - сказал, целуя руки баушке Филипьевой, - а это спрячь подальше…
Прошумели ещё лета да зимы. Крепче рубцевались раны гражданской, которую в Синегорье понужали Колчаковской. Иных из казаков аиртавских не стало, которые далече… Упокоились Архип с Любавой, не пожилось двум их дочерям, сгинули в тифозных бараках вербовочных контор да этапных пересылок. Старшая со средней разъехались, одна в Семиречье вдовой небо коптит, другая – в Свердловске, на Уралмаше будто, за милиционером.
Но всё же, вопреки всему, двор Филипьевых не выдуло злыми ветрами расказачивания, раскулачивания. Не удалось сорвать с земли, пустить по ветру. Покрепче нагрянувших передряг оказался семейный корешок.
Это как, иной раз, берёзку ли, сосёнку в сопках приметишь. И за что, скажи, уцепится сердёшная в щели гранитной, чем пробавляется на скале гольной среди каменной нежити? Прям, диво берёт. А – зеленеет! Стволик, веточки нужда всяко крутит, а деревцу нипочём! Ростиком невзрачно, зато сердцевина витая, крепкая, неподатная топору и бурелому. Внизу таких сроду не сыщешь.
А ещё думали станичники, что, видать, в добрый час надоумило Архипа взять приёмыша в семью - не прогадал! Неужто столь далеко загадывал в том разъезде?
Правда, отлучался Михал Архипыч на некоторые годы из Аиртава, не по своей воле. Стало можно – опять вернулся к куреню, где возрастал. Один, по второй жене вдовец, сивый и задубелый в холодных краях. Главное – живой, не калека. А седина соболя не портит. Худобу и северную бледность Ивдельлага скрывала широкая кость отца да природная смуглость матери. С Клавдией Сивцовой сошёлся, у той два дитёнка от мужа, с Анненковым без вестей канувшего. Зажили вместях, всё полегче.
Пару ли, тройку лет минуло, чаще и чаще пропадать стал Мишаня. Нет, не совсем, а, сказать бы, продолжительно отлучался. Напечёт ему Клавка базбиков (12) ли, подорожников каких – смотря какой мучицей разживутся – кинет котомку за спину да и подался со двора. Где-тось, сказывали, под Якшинским озером, дымила кизяками киргизская летовка – туда хаживал. Наряды (13) его из тех, кто помнил, откуда Мишка в Аиртав прибыл,  переглядывались догадливо: кровя зовут, стал быть, по матери-то – степняк чистый! Кто позлей жил – свой вывод делал: сколь не корми волка…
Может и была правда в тех догадках, да не вся. Глафира-Гаухара давно приказала долго жить. Сестра Мишани замуж вышла, за Балхаш-озеро отчалила. Ни слуху, ни духу много лет. Одна родня осталась - брат младший Окубай и дядя. Вместе кочуют. Сам Токтагул постарел крепко, однако люди держались возле него. Советская власть разрешала безосёдлость, кучковались по привычке.
В аул к дядюшке повадился Михаил Филипьев. Родня – роднёй, но и заработка ради. В двадцать девятом году, ли чё ли, в Акане совхоз организовался, мясного направления – по-культурному сказать. Подряжался с аульцами скот пасти. Брали бычков два-три гурта, угоняли в степь до осени, нагуливать на вольных травах. Через дядю записывали навроде сезонного работника.
В Аиртаве не в жилу пришлось. Здесь помянуть надобно… Казачество сибирское, ежли кто с головой, проживали справно. Рубля на полтины не ломали, это редко кто… Но и не сорили почём зря. Орлянку (14) службой отстаивали, каждая копейка в мозолях или с кровушкой.
Теперь станицу порушили, коммуну пробовали налаживать. Раза три. Не получалось у комбедов. Названия на кумачёвых вывесках лепили звучные – «Красный путь», «Товарищ Исаак Бабель», «Заветы  2-го Интернационала». Начало верное, потому как даже корова без имени – мясо. Только далее звона дело не двигалось, упиралось в пустые амбары, виляло в бурьяны, хилилось плетнями. Не один станичник головой качал на хозяйство, с богатых усадеб собранное в общий котёл: пришло махом – сойдёт прахом. К тому и шло в судорогах быстрогаснущих починов, организуемых в Кокчетавском уезде…
Путёвые казаки нового чурались, а бишара (15) – она у себя никогда порядка не добивалась, что о большем рассуждать. В шалое время бойкий народец навострился делить, зато умножать – с этим туго, хоть тресни. Вот и взяло кота поперёк живота…
А в Аканском поставили хозяйство без ревпорывов, деловито, обычным макаром управлялись. Здраво рассудить, совхоз – это контора, а в степи – то же тебе джайляу (16), лишь привесы животине обеспечивай.
Сделался Мишаня завзятым гуртоправом. Бригадир у балагана показывался раза три за лето. Набегал на ходке (17) скот глянуть, заодно мучицы на болтушку-затирку пастухам подкинуть, соли или аванец выдать. Вот и вся, почитай, власть. На море ковылей безбрежных не грех было о воле возмечтать…
Пастухи в гости друг к другу наезжали, чтобы совсем не задичать. Михаил к дяде наведывался. Того по старой памяти за бия почитали, хотя какой он теперь бий… Филипьев чтил как старшего в материном роду.
Агашка (18) тот, Токтагул самый, чуял давнюю вину за сёстриных детишек, с которыми неладно всё-таки в ауле обошлись, принимал племянника сердечно. Гордился перед сородичами его героической судьбой. Всякий раз брал в руки кинжал, просил ещё рассказать про кавказский случай.
Прошло и то лето тридцать шестого года. Подросший нагульный скот отправили по мясокомбинатам. Маток угнали на зимовья. Гуртоправам оформили отпуска. Перед отъездом в Аиртав Филипьев приехал в аул погостить, заодно попрощаться до сезона. Впрочем, оно ещё как срастётся… Бий прихварывал изрядно. Кумыс, барсучий жир, курдючное сало, травяные настои слабо помогали. Хотя, кто знает: может ими и держался. Говорил – осень, тоже пора перебираться ближе к русским. У них – сельпо, «карасин», фельдшер, баня…
Жаркий горел огонь в юрте, но, как говорится, в старой кости сугрева нет, оттого бий кутался в стёганый на вате халат, поджав ноги в пайпаках (19). Походил на старого нахохлённого беркута. Выпивали маленько, плеская в кисюшки из поллитровки, которую дядя велел принести в честь племянникова приезда. Сам не пил, лишь при встречах дозволял себе, уважить всегда старался. Знал русскую сторону младшего родича – казак же! Кыргызского Михаил по жизни не чурался. Однако помнил завет матери и знал себя русским. Токтагул велел в ауле признавать сие обстоятельство безоговорочным. У старика давно уже всё, что касалось Гаухар, почиталось священным.
День ветреный, мглистый с утра. С низких туч принималось то крапать, то сыпать колючим бусом. Срывались холодные вихри.
- Того уж не воротишь, мой ага, дымом сволокло, - проронил Михаил, выслушав очередную историю дяди. Как всегда они говорили по-русски. Дядя за этим строго следил почему-то…
- Тучи назад гонит, отары вертаются…Осень, потом снова весна через зиму… Год Мыши, через дюжину лет – снова настанет… Кружится мир, нас кружит...Иншалла…
- Нет, Токе, не всё подряд чередом движется… Скажу четыре вещи, которые не возвращаются: стрела, слово, время и возможности.
Старый киргиз склонил голову, крепко задумался.
- Ты стал мудрым, как твой дед Уалий, мир его праху…Ты хорошо сказал, - внимательно глянул на Мишаню.
- Не я…Старики у нас.
- Умный люди…Стрела, слово, время и… как ещё? – и тут же столковал по-своему, - а, это сёдни хочешь – бери, завтра хочешь – нету? Убежит. Так?
- Вроде того, - усмехаясь, подтвердил казак, - возможности… пока кипит – вари! пройдёт твоё время – забудь. Хватишься, ан нет: близок локоть, а не укусишь.
Ага вдруг засмеялся, выпрямился молодо, вскинув руки, хлопнул широченными рукавами одёжи, сильней напомнив ловчую птицу, воскликнул:
- Слушай! На базар, Таинша ездил. Коня не купил! Быр, жети (20), - показал все пальцы два раза, - столько прошло…
- Двадцать лет?
- Давасать, ага… Не, трисать! Окубай ниже стремени ходил… Какой конь, а… Тулпар (21)…Джибага (22)…Шипкий конь! Я не брал. Жалко… Теперь не куплю, да? Сапсем рухлый стал. Нет, не…можность? – опять смеялся бий, тряся реденькой, но длинной бородой.
В юрту сменить дастархан (23) вошла юная девушка. Токтагул совсем развеселился. В кольцо из указательного и большого пальцев  шустро туда-сюда вставлял палец правой руки и, кивая на копошившуюся с посудой девицу, заливался:
- Кызым бар (24), можность жок, а! Бери девку, тебе поздно нету! Ты – пока джигит! Уруситов тебе натаскает… Не хочешь? Гляди! Можность не вернётся, сам сказал!  Ой-бой, я баурсак (25) уйма жрал, целый казан, теперь можность нету, - показывал, хохоча, на свои голые дёсны.
Они выпили ещё, водочки, чаю. Ждали Окубая…
Юрта дяди стояла на пологом склоне у двух могучих берёз. Другие аульные жилища – по склону ниже. А саженей на десять выше начиналась опушка частого осинника. Соседство берёз и осин осенью выглядело красочно. Издали казалось, будто полыхнуло на ветру русское дерево от алых углей окаянной рощицы.
Сильным порывом дёрнуло хлипкую дверку, закинуло рогожку полога, из очага порхнуло искрами и золой. Кызымка испуганно кинулась поправлять, хозяин остановил, жестом велел покинуть.
Теперь Михаил и стареющий вождь молча глядели в дверной проём, на картину осени в косячной раме. Густо летели золотые пятаки сверху, вздымалась позёмка из красных листьев внизу, вдали пригибало стаю гусей, доносились тоскливые звуки.
Слитно думали оба: всё проходит постепенно, кроме жизни. Жизнь пролетит. Сдует быстро охапку отведённых лет, как тот лиственный сор, как кочующих птиц в зябких сумерках.
Рвёт ветер жалкие кроны. Рвёт время прощальные дни…
Казак почувствовал взгляд, сам посмотрел на доброго киргизца. Тот сидел, проникновенно замерев от печального вида за дверью кочевого  жилища. На тёмном лице посвёркивали слёзы.
- Неможность, Мишка, - шелестели его слова, - мумкин емес (26), коня не купил – зачем теперь? кызым бар – зачем кызым? жизнь есть – зачем?
_________________________________________________
1 – четвёртый год.
2 – женщина (с казахского), уменьшительно,  в обрусевшем произношении.
3 – евхаристия - святое причастие.
4 -  по степному обычаю вдову брал в жёны брат покойного.
5 -  молодая девушка, уменьшительно.
6 -  возглас отчаяния.
7 – длинный шест с петлёй на конце для ловли лошадей; служит также ударным оружием.
8 -  ремённая витая плеть, нагайка.
9 – общепризнанное прозвание сибирских казаков по имени Ермака.
10 – офицерская палатка из кожи, распространённая в казачьих соединениях Туркестана.
11 – трава, перекати-поле.
12 – стряпня сдобная, из пресного теста – подорожники.
13 – сверстники; от «наряд» - список одновременного призыва в полк первой очереди.
14 – гербовое золото, серебро в монетах.
15 – голодранцы.
16 – летние пастбища.
17 – лёгкая одноконная тележка на две оси.
18 – дядюшка.
19 – войлочные чулки под кожаные сапоги выше колен.
20 - счёт по-киргизски.
21 - сказочный конь.
22 – иноходец.
23 - скатерть, в прямом значение, здесь: переменить блюдо.
24 - девушка есть.
25- жареное в бараньем сале либо коровьем масле фигурное тесто с тугим промесом.
 26 – невозможно.

РАЗНЫЕ ПОДХОДЫ
Пребывание британской миссии в Кокчетавском приказе задерживалось по недоброй воле здешней погоды. Который день пурга качала белые занавеси снега, и легко было спутать зыбкое небо с земной твердью. О дороге к Акмолинску не заходило и речи. Уже поделаны все возможные официальные визиты. Казачьи офицеры приглашали в своё собрание гостей издалёка, сами побывали на ответном рауте, давали обед местные прасолы… Оставалось спать либо коротать время за вечерами частного, так сказать, порядка. Они не делали кокчетавцам неудобств, напротив, вынужденное пребывание англичан превращалось в яркое событие нонешней зимы.
Сегодня собрались в просторных покоях купца Терентьева. На чай с порядком надоевшим вистом. И, конечно, для разговоров. Тем более, что ожидание пути делало отношения короче, а беседы откровеннее.
- Уж не скажу, откуда повелось, - докторально говорил старший полковой адъютант Истомин, - но Россия подаёт миру не лучший пример земельных приобретений. Старая истина француза Руссо, что завоёвывать легче, чем управлять, в Отечестве нашем приобретает вид несчастья.
- Вы, русские, по природе двойственны, - субалтерн-лейтенант Стросби оригинально перекатил мундштук трубки из одного угла рта в другой, щурясь, выбирал подходящую карту, - у вас на гербе орёл имеет две головы, а смотрят они в разные стороны, ес!
- Не понял вашей аллегории, Джим, - сотник Колмаков глядел через стакан на бликующий свечами канделябр каслинского литья.
- Припустим, - Стросби путал это слово с глаголом «предположим», - вы ставите цель сделать благо государству, престолу, - англичанин звучно щёлкнул рубашкой «джокера» о голую столешницу, - так - чёрт дери! - идите к ней не оборачиваясь, не поглядывая лево-право. Марш-марш, неумолимо вперёд!
- Опять неубедительны с примерами, - сотник проводил глазами выигрыш, который Стросби согрёб со столешницы, - пошли на Казань – взяли. Двинулись в Сибирь – наша. До Тихого океана пробежали, можно сказать, бегом. Разве не решительно? И что?
Колмаков прямо взирал на рыжеватую переносицу британца.
- Вы смещаете акценты разговора, - поддержал соотечественника Скотт Роджерс, коммивояжер, - лейтенант под целью полагает не простое установление границ – это вы совершаете показательно, он под целью обозначает вопрос: как управлять потом и ради чего? какая польза? в материальном смысле, без патетики… Это вы делаете неубедительно. Это мы  имеем темой диспута, не так ли?
- Благодарю вас, Роджерс, - Стросби сдавал новые карты, - в самую точку…
  - В России мужик умнее барина. Дайте закончить, - торговый агент миссии смешно морщил лоб и тогда брови уходили высоко-высоко, нос выпячивался, лицо делалось похожим на грим арлекина, - мужик говорит: догонять один заяц! Двух нельзя – убегут оба, в руках пусто. Ваше правительство хочет затравить и то, и это. В Азии не будете иметь зайца, вы здесь ничего не поймаете, айм сори, у меня тайм-аут…
Британец кутался, чтобы выйти на двор, не забывая вслух посмеяться русскому определению непростой в буран процедуры: «до ветру»…
- Всё верно, господа сибирцы. Бритты продвижение рубежей полагают этапом непрерывного захвата территорий. Им мало столбить границы. Главное - прибрать к рукам обнаруженные богатства, - Фалалеев, капитан корпуса военных топографов, виртуозно тасовал колоду, - Британия сколько из Индии добра вывозит? Для одного чая понадобилось отдельный флот снарядить, клипера непрерывно снуют. Приплюсуйте изумруды, сапфиры, копру…А что мы? Сибирь размером побольше Индии, но два десятка обозов с мягкой рухлядью за целый год мало сравнимы с британским ясаком за месяц един. Стоило ли расширяться Сибирью, тратить силы ради тысячи соболей? Так ставит вопрос мистер Роджерс, говоря о подходах…
- О, да… Это звучит правдиво, - вернулся к столу Стросби, - мы несём флаг его величества за моря, в колонии для выгоды. Это есть цель. Во имя Британии! Такой политик. Побеждённый обязан платить.
- Вы считаете себя победителями?
- Бесспорно одно: мы – хозяева, - лейтенанта, видать, крепко пробрало на дворе и он крепко хлебнул из кружки, - имеем право распоряжаться приобретённым. Индия – приз Англии. Когда указания плохо слушают, их повторяют британские пушки. Это убедительно. Ваша русская натура велит вам держать на столе и Евангелие, и планы Генштаба. Одна голова орла читает псалмы, другая – картографию войсковых операций. Это нельзя. Это есть два зайца. Поход лучше отложить, если не решили, кем станете после удачи – хозяевами или миссионерами. Русские идут, не зная. Туземцы плохо понимают, кто явился: повелитель или сосед? воин или поп? Как управлять после такого? Мистер Истомин прав – это несчастье!
- Так что нам делать?
- У вас в руках бокал неплохого вина. Вы же не собираетесь влить туда бражки из кабака напротив? Ме-до-ву-ха! Политика смесей также не терпит. Один подход - властвуйте и берите по праву хозяина, другой - айм сорри, вытирайте сопли местным дикарям и не жалуйтесь, получая в ответ дерзости и хамство. Так бывает. Так есть, - коммивояжер извинительно развёл руками. Его слова напористо подхватил военный:
- Мы тоже учим цивилизации, но только для того, чтобы туземцы лучше работали на нас, приносили больше пользы его величеству, Британии. Это есть выгода! Нам. Это все понимают чётко! Оттого не возникает претензий. Суть управления колониями – напор. Цель такого управления – благо короля. Цель определяет величину силу. Сила обеспечивает цель. Это есть математик политики. Не мешайте вино и бражку, - расхохотался Стросби, - голова болеть будет. Политик России бывает…Как это? О, бурда! Ес! Прошу простить покорно на слове…
- Хорошо, допустим. Однако не станете же утверждать, будто одни русские столь беспечны? –  Колмаков от выпитого странно бледнел.
- Привык судить о том, что сам видел, знаю. Путешествовал мало. Но есть муж моей сестры… зять? Он из Нового Света. Испания и Португалия имели там определённые цели на золото. Вывозят до сих пор. Станет невыгодно – бросят. Они – европейцы, думают как мы.
- А как же Северные Штаты?
- Обсудим… Да, наблюдаем другой пример. Всякий сброд и немного порядочных людей решили там создать государство. Олл райт! У них получается. В отличие от вашей Сибири. Потому что сэр Винчестер и мистер Кольт перещёлкают аборигенов, чтобы впоследствии некому было предъявлять права на занятые переселенцами территории. Отсутствует истец – отсутствуют иски. Пройдёт сто лет, всё забудется! Ни один суд не оспорит. Англосакцы получили для жительства целый континент! Отличный бизнес!
- Зачем же Англия индусов в живых оставляет при виде такого успешного примера заокеанских колонистов?
- У нас римское право, господа, а не кольты. При этом своё мы возьмём обязательно, иными  способами. Но Россия так не действует, она хочет по-своему! Вы поднимаете туземцев до своего уровня. Это есть промах в политик. За промахи платят. Ждите, боюсь, вам предъявят счёт…
- В колониях, Джим, вы всегда будете чужими, а чужих не жалуют. Поймут, подучатся – прогонят взашей! Вместе с вашей хвалёной юриспруденцией. Которая, кстати, бедных индусов вовсе не защищает. Вы вертите законами, как дышлом… А мы хотим одним домом жить, обращая аборигенов в соотечественники. За добро добром платят. О каких вы счётах рассуждаете, Бог с вами?
- Браво! Гюйс вам в руки! – не смутился британец, обращаясь к топографу, - но каждое предприятие имеет срок окупаемости и время чистых прибыльных накоплений. Это экономик. Индия – хороший бизнес. И пока он закончится, Британия сумеет извлечь выгоду, взять своё. Это будет колоссаль! Сибирь я много не знаю. Видел Самарканд, Бухара, Киргизская степь. У России нет бизнеса, есть, повторю ещё раз, миссия. Вы тратитесь, и будете много и много. Вы полагаетесь на плуги и школы, мы - на артиллерию и казармы. Мы видим сроки, вы шагаете в бесконечность. Это похвально, это есть высокая мораль, но… В будущем Бог рассудит Англию и Россию. Мы будем видеть, кто был прав. Только не обольщайтесь!
- Да от чего же? – всплеснул руками усевшийся в кресло Терентьев, - как негоциант, я чувствую за вашими разговорами прямо-таки ощутимую тревогу для собственного дела, нечто опасное грядёт, остерегаете или как? Объяснитесь, сударь…
- Миссия – это тоже проект. Но другого свойства. С точки зрения бизнеса - абсолютно сомнительный. Мой опыт подсказывает, что через время аборигены, поднятые вашими усилиями и затратами, начнут восхищаться своим немытым прошлым. Забудут рубища, драные юрты и повальный мор. Прошлое превратят в золотую легенду, предков сделают идолами. Мысль о том, какой великой истории русские их лишили непрошенным явлением, станет убеждением и лишит покоя. Придёт недовольство, на нём они вырастят ненависть. Дайте срок…
- Да вы философ, стратег… Эк, куда заглядываете…
- Это необходимо. Вам, вашему будущему… Продолжу. Мысль сделается философией, национальным поведением. Вашу миссию назовут насилием, ваши старания - колониальным гнётом, ваш приход - завоеванием. Про нас, бриттов, индусы скажут: да, плохие были парни, но и хорошее оставили. Монета, господа, всегда понятней проповеди, материальное идёт впереди духовного. Пастыря с крестом в руках туземцы съедят, человека со стеклянными бусами объявят жрецом, а кто будет иметь винчестер в руках – станет хозяином…
- Извините, Джим, в вас говорит зависть, - капитан старался быть комильфо, несмотря на раздражение, - след русского плуга, хлебные нивы вместо полей боя никак не способны породить чувства, о которых вы только что живописали. Подобные намерения более очевидны у подвластных вам индусов, у сипаев, изведавших и барское поведение, и британскую картечь…
Раздражение Фалалеева объяснимо. Его испытывала значительная часть офицерства и чиновников, обеспечивающих практическое управление в южных пределах Западной Сибири. Причиной служили указания Санкт-Петербурга о том, чтобы киргиз-кайсаков к российскому подданству «доброю манерою приводить», как увещевала государыня Екатерина II. Сия «манера» заключала сущее опекунство кочевников, тонко чувствующих дармовщинку. Их обходили многие подати, воинская обязанность, имперское правосудие. Они вольны сохранять обычаи, подчас и дикие, маршруты кочёвок. Их султаны получали чины сразу от майора. Доходило до того, что на казённый кошт выписывались из Казани муллы, они проповедовали и учили исламу кайсаков, считающих себя магометанами. А недавно предписано организовать охрану солдатами и казаками молельных мест, мазарок и мечетей в Степи! Каково…
Глядя на такую заботу, управленцы-сибирцы выносили нелицеприятное для столицы мнение: толику бы внимания и щедрот обратить на нужды православных. Тех же крестьян, переселяющихся из недр России в неласковые края.
Сейчас британцы говорили правду, но слышать критику от иноземцев обидно.
- О, мы с вами не пророки. Всё в руках Провидения. Мой соотечественник, Джонатан Свифт, если его моя кружка ни с кем иным не путает, выразился однажды: бывают услуги столь великие, за которые можно расплатиться только неблагодарностью. А! Неплохо, джентльмены?
- Истинно английский парадокс! Признать следует…
Разговор исчерпался. Первая партия гостей  собралась на выход с вожатыми из казаков. Буран не стихал, сотрясая, кажись, прочно рубленые из сосны стены покоев, однако и по домам пора. Оставались увлечённые игрой, да холостяки. Среди них и старший адъютант. На просторную оттоманку подсел Стросби:
- Делайте услуги, Сергей Петрович! Чем больше успеете, тем увесистее получите в ответ. Англия понесла затраты, и когда окупим их в тысячу раз, в миллион, Индия станет нам безынтересна. Возрастут расходы, риски – уйдём, не снимая шляпы. И не ожидая благодарностей. Это излишне. Куш взят, проект успешно завершён, у нас лёгкое сердце, никаких обид. Мои внуки, возможно, правнуки увидят, как закончит миссию Россия. Печально для неё. Это случится, Серж, я знаю азиатов! Они глядят на ваши руки, держите вы Библию, толстый кошелёк или револьвер, а потом глядят вам в лицо и выбирают линию поведения. Я говорю секрет?
- Мы станем менять отношения, просвещать грамотой, у меня есть друзья среди киргизов, толковые люди. Двое-трое из них – готовые европейцы…
- О, кей! – Стросби стал навеселе ещё более, - вы сами видите разницу, потому и сопоставляете: азиат, европеец… И они нас сравнивают. Всегда. Но одним целым вам с ними не стать. Монолита из частей нет в природе. Вы хотите склеить? Он будет иметь стыки, которые при напряжении превращаются в трещины - наступает разлом. Британия и Индия, чёрт бы её побрал, - две разные вещи. Мы с ними не целое, и не хотим единения. Понимаете? Трескаться способна только Россия со своими союзниками. Мне жаль, но вы разломитесь!
- Ужо вам, Джим! Вы столь трагичны в своих прорицаниях и, по-моему, излишне, - хозяин вновь приглашал к столу. Горячим предлагалось истинно сибирское блюдо - лосиные губы с хреном, естественно, под водочку.
-  Один момент. Господин Терентьев, - обратился Стросби к хозяину, - предположим, вы потеряли шляпу - это обидно. Но вы найдёте способ заиметь другую. Купите, отнимите силой, украдёте, наконец…
- Да Бог с вами! – крестился купец.
- Это метафор, скъюз ми… Потерять глаз, руку, ногу – будет другое. Не купите, не снимите, не украдёте. Индия – шляпа. Степь вы желаете иметь частью тела, и даже частью сердца… Это – неумно и затратно, вы ничего не получите взамен. Потеряете безвозвратно, лишитесь… Будет больно…
- Хватит, Стросби, сыт вашими сентенциями, мне пора, - Сергей Петрович вставал из-за стола, не отчётливо делая прощальный жест, - честь имею, джентльмены!..
На возглас медленно поднялись капитан и британец. Остальные – не помогло и горячее - дремали после частых порций. Азартное противостояние русских и англичан по части выпивки не минуло и Кокчетав - далёкий уездный городок, сейчас штормующий в бешено вздыбленной степи. Истомин унял желание субалтерн-лейтенанта на проводы, вышел один. В сенях подал шинель казак Еремеев из драбантов. Зажёг от жировой коптюшки громоздкий фонарь, подались с офицером в гудящий за воротами буран. Башлыки едва спасали лица от секущих зарядов колючего буса.
С грехом пополам дошли до места, придерживаясь подветренной стороны уличного порядка. Есаул затребовал самовар. Ожидая, в накинутом по-домашнему полушубке, глядел в узкое окно своего приюта. В тусклой мгле полнолуния пятном выделялся фонарь дома напротив. Аршинную надпись «Колониальные товары» не углядеть. Но стукнуло на улице, хрястнуло, и пятна не стало. В процарапанной полоске худо отлитого стекла носились причудливые вихри, стонали бесы, гонимые ледяной рукой разгульной стужи. Тьма без просвета. Холод. Вселенское одиночество.
Истомину вдруг остро захотелось любви, понимания, сердечного тепла… Женщин, друзей, всего человечества. Обнять с участием, пожалеть бы всех и заодно – себя. Нет, этого не понять бриттам с их апломбом мировых наставников. Они уедут, а казачество продолжит здесь, посреди Сибири, растрачиваться силами, сердцами, а придёт кому час – и жизнями. Без скупости. Нас не переделать…

Комментарий. Неплохой иллюстрацией к миниатюре «Разные подходы» служит реальный случай. Генерал-губернатор Туркестана К.П. фон Кауфман предложил взыскать с Китая контрибуцию для покрытия наших расходов, связанных с подавлением антикитайского мятежа и возвращением Восточного Туркестана в лоно Поднебесной. Наши затраты (прямые и косвенные, например, упущенная выгода российских купцов и промышленников) генерал оценил в 120 миллионов рублей. Взысканные средства направить на строительство железной дороги Оренбург-Ташкент.
И что? Как ни странно, возмутился российский МИД. Как? Сие невозможно – фыркали паркетные шаркуны, Россия – могучая держава, у неё хватит достоинства не сшибать рубли, где ни попадя… И потом: что скажет Европа?
Самое поразительное: эти, прямо сказать, дурацкие настроения дипломатов, рьяно поддержал… министр финансов России генерал Самуил Грейг. Тот самый, который на проекте о строительстве железной дороги неизменно чертил резолюцию: у казны денег нет!
Когда Кауфман деньги нашёл, вельможа изобразил другую позу, помпезно объявив: «России неприлично уподобляться торгашеству Англии, не пропускающей случая обогащаться за счёт эксплуатируемых ею наций» ( В.С.Кадников, «Из истории Кульджинского вопроса»). 
Возмущённый до предела светским фатовством и наплевательским отношением к истинным интересам Отечества, Константин Петрович ответил министру, не скрывая издёвки: «Ваше высокопревосходительство напоминает мне гордого испанского гранда, на плечах которого надет плащ, весь украшенный древними гербами и знаками высокого достоинства; только печально, что под плащом он тщательно скрывает пустую и дырявую суму». ( В.С.Кадников).
Грейг побежал жаловаться, но государь счёл нужным только пожурить туркестанского губернатора. Дело кончилось тем, что Джунгарию, Кашгарию, Илийский край китайцы получили, считай, даром. Россия выставила пять миллионов рублей. За восемь лет сплошных своих расходов. Одна доставка войск, транспортов с боевым припасом, продовольствием, фуражом стоила много больше. При дорожном плече из центра Туркестана до Кульджи в 950 вёрст непростой местности и реальных угрозах нападения. Китайцы умудрились и те жалкие пять миллионов растянуть по срокам и до конца не выплатить.

ЯРМАРКА
Село Лавровское казакам Аиртавского выселка знакомо. Оно на пути в старую штабную станицу Пресновскую.  Останавливались, как приспичит, либо на ночь. Обзавелись знакомцами не хужее родни. За ради уважения наведывались в гости друг к дружке, на Святой там, иль на Троицу когда. Один из поводов – ярмарочные дни в престольные праздники. Вот и теперь из Аиртавского сподобились наведаться к лавровцам сколько-то домов. С пяток, ли чё ли… Отбыли накануне.
Под торжище в селе отводилась главная улица и две других шире иных, от серёдки села на обе руки. В означенных местах хозяева ближних дворов по наряду старосты и под надзором десятских откидывали снег. Проулки на порядок слева и справа также чистились до мёрзлоты. За церковью заливали горку и каток с карусели из тележных колес и санок, привязанных к жердям – на забаву молодёжи и детворы.
На площади, али на плацу, коли сказать по-казачьи, крУгом ставились лавки, балаганы, куда тут же подкатывали гружёные поклажей торговые сани. В заулках мостили походные жаровни, а то и просто железные бочки для сугрева людей или просто потрафить праздничному настроению – без огня в Сибири веселье не обходится.
На мглистой рани балаганы уже зовут людей к товарам. На развалах – калачи, мясо и пироги, холсты и полотна, ряднина и сукно, штуки бумазеи разной, полушубки, пимы, платки и шали, мохнатки и треухи. Похаживают с лотками штучного товару сонные ещё офени. Посля от них не отвяжешься. Там, у постав и подмостей, зазывают к себе шорники, кожемяки, горшечники. Подалее, через проулок, попадаешь на край села, где устроены жердевые денники, в расколах и загородках стоит рогатый скот, орут бараны, есть и лошади. Сбоку одного пристроился с клетками, укрытыми попонами торговец живыми гусями. А ещё далее - юрта, пара верблюдов. На другую сторону штабелями сложены свиные, бараньи, стоймя - говяжьи туши, в коробах – битая птица. Через сугроб отведено место рыбному ряду. Хлопают себя по бокам торговцы у плетёных корзин с окунями, престрашными щуками, у одного аканича бойкая суета, потому как и товар ходовой – якшинский нерестовый налим с печенью в ладошку.
На восходе морозец крепчает, звончей скрип обувки и полозьев, народ подтягивается к церкви. Батюшка поздравляет с престольным праздником, благословляет ярмарку, что и означает её благолепное открытие. Запылали жаровни, вспыхнули дрова в бочках. Пошли по улицам крестьянки с мужьями, шебаршатся поживее гости. Все при доброй одёже, приветливы. Из соседних селений наезжают кошёвки, а то и привычные розвальни, накрытые для опрятности какой-нить дерюжкой. В них либо степенные «хозявы» в крытых шубах, либо «мОлодешь» битком, которая выпросилась у тяти не за ради покупок, а чаще - поглазеть, «взбрыкнуть кровями». На пАрах прибывают казаки, а нет-нет да и шумнут, гляди, бубенцами одна-две тройки из уезда. Расцветает ярмарка красным, зелёным и синим, а где и лазоревым бархатом завидной епанчи, а всё другое берёт на себя цвет сибирской зимы – охряные оттенки дублёных полушубков, тулупов, бекеш и малахаев. Пахнет уже вовсю снедью, жаркОе гонит слюну почище винного стакашка на пресном снеговом воздухе.
У скотины толкутся одни мужики, без баб. Сюда же заглядывают и казаки. Тут дела варят серьёзные. Нередка крупная нехорошая брань. Бывает, торг  прерывается коротким, но яростным мордобоем. Купца и покупателя тут же разводят, иногда драчунов и самих под бока возьмут: стыдились бы, храмовый праздник, а вы тут осьмушку не поделили…
Товар и живность расходятся бойчее. Всё чаще бьют по рукам, наспорившись до взаимного уважения. То из того проулка, то из того конца улицы, либо из этого правятся умиротворённые ватажки пить магарыч. Скрипят мёрзлой обувкой к избе, где над обновленной вывеской мохнатятся прибитые вчера вечером сосновые ветки – петровский знак питейного заведения. По крыльцу через большую дверь попадают в вожделенную духоту просторного покоя, где жарко топится печь, на широких плахах нанесли грязцы, а на долгих свежеструганных столах ставится питие и закуска. За стойкой упёрся в жаркОй плисовой рубахе при чёрном кашемировом жилете сам хозяин. В руках чистейший утиральник, коим он обмахивает лоб, стойку, блестящую бляху на грудной цепочке тусклого карасиного блеску. Усердно вертятся два нанятых ради ярмарки половых в долгих белых рубахах и кожаных фартуках ниже колен. Покуда «тверёзые», а потому в полном значении собственных движений.
Солнышко, опоясавшись радужным пояском, само веселей глядит на православный сибирский народец, усмехаясь по-доброму холодными лучами: у самого щека горит, а людишкам – бары-бер, до чего же шустрые, язва, за что и люблю… От изб, от возков, от площади и с закоулков отбегают мужики и гости. Это те, кто проводив хозяйку восвояси или к тряпичному ряду, где «мужеску полу неча рот зявить», у неё же и отпросился испить стаканчик за ради праздничка, ярманки ради. Даром что-ли сказано: тута хоть в убыток продать, да магарыч выпить. Денёк-то какой разыгралси, ххосподя! – крестились уже на бегу к заветному крыльцу под ветками.
Едва пополудни, робкие поначалу заслышались песни, бренькнули струны. К вечеру терялись напевы и слова даже у женских хоров. За углом стань – ни бе, ни ме, ни кукареку, мало чего разберёшь. Хмель и усталость брали своё, да и зима подгартала под крышу, не уступая градусами крепкому зелию. Заведенье теперь шумело молодыми голосами – там маленько выпивали традиционную «мировую» участники обязательной по поводу ярмарки драки стенка на стенку. Кабатчик выставил ведро за удаль. Полоскали битые мурсалы зеленым вином, гордо ощупывали треснувшие рёбра, показнО считали зубы друг у дружки. На огонёк и бодрые голоса подтягивались девицы, будто бы купить мятных жАмок, джиндаков, халвы, пряников, леденцов. Кабатчик тароват…
Погостевав, довольные покупками, зарядив ружья на случай волков, уже по раннему темнУ отбывали домой наезжие аиртавичи, зазвав хозяев к себе на зимнего Николу, когда в выселке их – Никольская ярмарка. С троекратным наказом: быть непременно, во избежание отказных обид…

НАКАЗАЛИ
Прямо сказать: сибирские казаки конокрадов шибко не жаловали. Оправданно! Упрут коня-строевика в какой семье – большая потеря. Бытовал самосуд. В Аиртавской станице слыхивал от дедов. Поймают лихомана, могут на «корчажку» посадить. Просто делалось. Вяжут руки и ноги, подымают вора и с маху бьют задом (корчажкой) об землю. Раз да ещё. «Нутро сушили», отбивались внутренние органы. Последствия ужасные, не мешкая, спроваживали наказанного из станицы на своих ногах, так что греха за казаками вроде и не числилось. Поскольку конокрад сам помалкивал.
Скажу о другом способе. Припрягали варнака заместо пристяжной к борзой лошадке и – в путь! Возница кнутом раз по оглобле хлестнёт, другой раз – по спиняке «пристяжного». Гнал с версту ли, может, полторы. Тут как пойдёт, какова прыть и мочь у вора лошадного. Опосля прибывают к колодцу, где ждут казаки с цибаркой ледяной воды. Запалённому конокраду заливали её силком, пил «вдосталь». Ещё купали, окатывали в одёже.  И тоже милостиво: а таперича иди с Богом, не поминай лихом да не попадайся. Хотя догадывались: житья молодцу – с пол-года, чахотка накроет, ежели в горячке за неделю не сгорит. Правда, редкий выживал, выхаркивая лёгкие лет за пять.
Третий способ – каверзный. Скрутили раз цыгана. А в народе тогда слух держался: ромалы от пелеменей – ровно чёрт от ладана бегут. Не в дугу сибирская стряпня им, ужасно себя чувствуют при одном дажеть запахе их, не то чтобы есть. Ну и решили этого наказать. Два казака держат, третий пелемени в рот ему пихает. Цыган отбивался, орал резаным поросёнком. А куды денисси… Сглонул один, другой, третий, замолчал. Ему – реанимацию, оплеуху, то бишь, тут же выписали: эй, не помер ли? А вор глаза отворил и бает на духу: православные, каюсь оченно, токо просьбу сполните: нехай один дёржит, а пельмени пусть двое теперь мне в рот суют. Ну не язва ли! Раскушал…

 ПЕРВАЯ БОРОЗДА
- Тять, а пошто у Шаровки земля вся в комках?
- Кому Шаровка, а тебе дядя Ваня…
- Все зовут…
- А у нас что? Земля она и есть земля.
- Не… у нас без комков, ровная, будто постеля…
- Ну-к, держи вожжи, закурю покель…У них, вишь, как могло выйти. В том гОде поспешил Иван метать, рановато с сохой выехал, от и наворотил по сырому. Комки опосля на камень засохли. Дожжей мало сыпануло, не размякли, не рассыпались. Он бороной думал их разбить, ан не совсем сгадало. Крупны развалил, а мелкие хахаряшками накатались по пашне, быдто галька. Да и зерна взяли чуть, так, один пух, потому как пашаницу метёльник забил… Ты вожжи подбери, распустил ниже оглобель, едешь, мужика навроде.
- Деда Митя сказал: поняйте, земля поспела…он что, пробовал её?
- Ага, на зуб, прям в рот ладошкой, не видал разве?
- Ну не смеись…земля же не ягода, как спеть?
- Энто ты зря, Кольша! Куда ягоде, малине дажеть, до земли-матушки. Ягода что? Зелёная – она и дураку видать. Покраснела – ешь. У землицы всё по иному, она бывает спелой по-разному. Для пахоты – одно, для сева – другое, назём возить – опять же час подходящий нужен, чтобы потрафить ей.
- Тебе дедка подсказывает, а ты мне станешь, да?
- Кады как… Дедка лучше знает. В энтом деле много сноровок да затесей есть. Овёс взять. Как сеять, чтоб не прогадать? Поглядывай, слухай… Лягвы (лягушки) квачут, ветрянки (первоцвет, сон-трава) раскрылись, на старых пеньках красны козявки греются, ползают – сей овёс! Стары люди всегда примечали, знают, это мы дураками сдохнем…
- И ты?
- Я тебе вот, за таки речи! Слазь, приехали. Просфорку баушкину не потерял? А то будет нам выговор…
Разгрузившись да настроив соху для весеннего взмёта, Степан помолился на четыре стороны и повёл первую борозду. Оставил дело, прошёл вдоль клина и на том конце почина, опять осенившись, съел просфорку. Особенную, припасённую матерью для такого случая, благовещенскую. Сынишка с-под руки смотрел на отца, крестясь да кланяясь пашне.
- Ну, таперча давай, Серко, - Степан пучком травы обтёр шею мерина, - запыхался? Энто с непривычки, брат, за зиму и я отвык. Далее до белых мух нам с тобой не просыхать…
- И Мурому с Февралём, и Гнедку с Карькой, - встрял парнишка.
- Ярмо да хомуты на всех найдём, Миколай Степаныч, и тебя не прозабудем…
Казак проверял взглядом темнеющую влагой борозду, куда уже мостились налетевшие с озера чайки и пара грачей. Потрогал сошные оглобли, взялся опустить чересседельник, сынишка тут же:
- Это ты на што, тять?
- Чуток поглубже надо взять, вот и опускаю, а выше поднять оглобли на чересседельнике – мельче лемех станет резать, понял? А земля спелая, поглянь-ка.
Степан сжал комок, бросил с ладони, от стука тот рассыпался.
- Шаровка, дядя Ваня, метал, когда ишшо грязца была, липкая в отвале…
- Понял! За чапиги пустишь, тять?
- Успеешь…Счас пару кругов дам, Серко духом пообвыкнется, войдёт в работу, а то рыскает покель.
- И тогда спробую?
- Погодь… Никуды не денется твоя пахота. На нас, слава Богу, стЕпу хватит. Кругов сколь-то обойду, Серка выпрягим, ячменьку ему сыпанём, сами поедим. Солнце уже вона где… Завошкались с тобой. Опосля коня напоишь, за леском болотце есть. Мне сбрую прожировать надо, за зиму огрубела ли чё ли, осенью вроде смазывал… Вишь, шлея как шоркает… Боронку причепим, от тогда твоя работа! Пахоть оскородишь, как показывал давеча. А я в жердовник наведаюсь, черноталу на колья тюкну, надо бы прясла обновить на заимке, бураном повалило. А там и вечер, домой пора…
- Тять, стожок там объеденный, это кто? Скотина в станице…
- А коза, косуля, лось, кабарожка – не скот что ли? Лесной только, не дворовый…Ветер сугробом прясло замёл, от они, ровно через мостик, к сену подбирались…Оно же скусней горькой осины, поди. Нас не убудет, а им поддержка. Айда, с Богом…

ТРИЗНА
По скончанию литургии тучи сволокло, глянуло солнышко, осветив ризу священника у одра. Оцветились минуту назад казавшиеся серыми и сплошь блёклыми костюмы и лица посёльщиков. Ярче стали платки, ремни и лампасы. Ощутимо степлело…
Будто очнувшись от мороки, заржал оседланный конь. Ему провожать почившего казака в последний поход. До самого погоста.
Зажигались свечи к началу отпевания. Строго и недвижно гляделось застывшее навеки лицо казака, словно через закрытые веки силился он лучше рассмотреть кокарду покоящейся на груди фуражки, а через убор – сложенные ладони, мосластые и плоские, шибко разбитые многолетней заботой. Мирной и ратной. Руки теперь гляделись удивительно праздными. Серьга в правом ухе напоминала, что уходит в небесную сотню последний казак в роду. В роду природных станичников Ефановых.
- Блаженны непорочнии в путь, ходящие в законе Господне, - нараспев проговаривал дьячок скорбные слова.
А полчане-наряды Ефанова качали седыми головами в горьких усмешках. Увы и увы, однако ермачами служба правит не одной божьей колеёй. Сплошь и рядом грешными бывают тяжкие пути. Да и как остаться блаженными и непорочными среди кровавой надсады погонь и стычек, неправедности везде и у всех? Ежели с зыбки приготовляют к кровавому бою, а присяга зовёт к мужеству и победам, то…
Более по душе восприялись служаками последующие напевы псалма, что живёт казак в миру, где «воистину суета всяческая, житие же сень соне, ибо всуе мятётся всякий земнородный, якоже рече Писание». Заковыристо, но в точку, язьви его…
Крякнули одобрительно, один да другой. Вишь, в святых книгах сказано, стал быть, не баран чихал… Осудить каждый сможет, ты, мил человек, сам спробуй хотя бы черпак казачьей мурцовки вкусить. Хоть в полку, хоть на льготе, где пашня да покосы, скотина, двор да семья. Почище войны встаёт за плечами каждодневный труд и морока. В суете мятёмся, где блаженны с непорочными вряд ли живут.
- Аминь, аминь, глаголю вам, яко грядет час и ныне есть, егда мертвии услышат глас Сына Божия и, услышавши, оживут, - звучало божественное благословение. Звякало кадило, пахло ладаном. Копилась печаль, ровно воск на отекающих свечах.
Народ зашевелился понемногу, понимая, что отпевание близится к завершению. Сказаны и пропеты псаломы о тяготах и прелестях моря житейского, об алкающих тихого пристанища средь окаянных бурь. И, конечно, о вечной памяти. Куда без неё человекам, да ещё в казачьих чинах. Полынь – и та о себе  помнит, без корней не живёт…
Получил Павел Сидорыч Ефанов прощение ко всякому прегрешению в жизни своей, вольному и невольному. «Яко да Господь Бог учинит душу его, идеже праведние упокаиваются» - допевались скорбные надежды о неизведанным покое.
Настал миг последнего целования… Старуха-жена, две сестры покойного, дочери его с зятевьями, внуки. Кажись, густые посевы оставлял казак, надолго бы хватило, кабы сын хоть един народился. А без того – пресекался ефановский корень. Слыл давним, от редутов Горькой линии, отныне – сплыл. Утащит время, ровно битый лёд на Ишиме…
Отдали посёльщики последнее целование, атаману пристало дело. Печальное, скорбное вдвойне, но обычай требуется сполнить. Вытянул верный ефановский клинок, поцеловал доброе и честное оружие ермачей – звенящую в атаках златоустовскую сталь – и, удобно перехвативши руками по обе стороны надпила, хрупнул шашку. Половинки сложил в гроб под прощальное крестное знамение боевых товарищей усопшего.
- Господня земля и исполнение её, - произносил батюшка, набирая горсть жирного сибирского чернозёму…Заропотали комки по полатям надгробья, ровно перестуки копыт убегающего в никуда казачьего коня. Аминь…

ЗАШЕЛЕЦ*
История затеялась тем летом. Начиналась с шепотков, бабьих пересудов. О божьем будто человеке, ни с того, ни с сего явленном в пещёрке на левом боку Расколотой сопки, которая кудрявится сосняком к полудню от Аиртавского посёлка Лобановской станицы.
Потом громче заговорили, будто зашелец тот Слово знает и многому понятие даёт, будто бы почище попов в церквах.
За пролетьем, глядь, народец в распадок потянулся, к пещёрке. В одиночку, парами… Уже и тропа набита по мхам, навроде волчьей. Ертавскому батюшке Василию строгое предписание от благочинного: разузнать про ересь, не то до Омска дойдёт, не возрадуемся всем клиром…
Съездил поп жейдаком на кобыле своей игреневой в означенные дебри, но схимник об имени смолчал и к беседе не дался. Закричал на благочестивое приветствие, артачился позой и словесами, изображая сугубую праведность, потом и вовсе – плевки заместо речей метал.
Дажеть Аввакума-протопопа нечестивого упомянул, над патриархами ставил выше. Не давал глагол един вставить, страмил подряд властвующих, не исключая правительства и – неслыханно! - самого Государя… 
Заслышав последнее, ертавский священник сообразил и приободрился, передал в точности по начальству. С нажимом на мерзкие слова по мирским адресам. И у благочинного отлегло, будто пуд камней с рамен спал: смутьян, стал быть, бунтовщик! А сие не церковное дело, то для властей изжога, их служба, сами пущай налегают.
Так и отписал в епархию: никак новая пугачёвщина затевается, будь неладно помянута!
Атаманы дело знали, у них не заржавело. Полетел стафет по команде… Добралось до станичного, тот указал аиртавскому отрядить казаков и доставить в тёмную, коли заерепенится, даже силком. Отдать исправнику, пущай разбирается - по гражданскому ведомству случай.
Поселковый атаман Щербинин, изведав путь у батюшки, отправился имать зашельца самолично, при конвое из урядника Максимова и казака Сильченко со знаком отличия. Для сурьёзу. Так сам решил, чтобы, ежели что, при козырях быть.
Пещёрка и впрямь сыскалась в знакомом месте – невдалеке от Водопада, с которого бежит ручей, начало поселковой речки Пра. Слева от истока – Лохматая сопка, справа – бок Расколотой. Коней сбатовали в черёмуховых кустах. И верно сделали, удалось подойти тихо.
Схимника зазыкали на полянке, подобравшись вплотную к стану. Стол у него тут врытый на четырёх сутунках. Во главе сам сидит, горох лущит зелёный, с ботвы прямо, сытится.
Жилистый, при здоровье и в силАх… Космы седелые. Ряса, клобук жомканные, где и заплаты, низы лохматятся, рыжелые сапоги надеты, левый без каблука. Обочь расположены, на обе руки, женщины не старых лет, пятеро, более никого до самой пещёрки.
Нежданно случилось, бабёнки охнули, когда казаки из-за дерев возникли. Вскинулись бежать, но зашелец рукой осадил. Прилипли к жерди, глазами зыркают. То на казаков, то на вожатого. Не здешние…
- Сбирайся, мил-человек, доставим, куда велено, - мирно предложил атаман.
Однако ладом не получилось. Слово за слово, шаг за шажком – уже и скандал. Голосом возвысился чернец. Откель-то народ взялся. Человек до десяти натекло, мелькали ещё за соснами…
- Не Эдемский (райский) сад узреваю в горах кокчетавских, - петухом вскочил на стол беглый ритор, - но сад Гефсиманский (1) мне даруется. Не за ради спасения своего молю Господа, яко Он молился Богу-Отцу, но за ради душ христианских, покуда не червивых скверной и бесчестием! Уповаю еси…
- Ты охолонь, слазий вниз, какой-никакой, а стол под тобой, не гоже ногами попирать, - увещевали казаки, пробуя стащить на землю, всю в иголках и сене, - служба наша такая. Для порядка доставим, не на казни египетские… ну пачпорт испросят, изотчество твоё и гуляй далее. Сибирь просторная…
- Прощевайте, братия, - не унимался бес, других распаляя на брань, - просите за меня Господа нашего «живота в мире и покаянии скончати»…
- Ты чего буровишь, - осердился Максимов, - сдался на сто лет… живо собирайся, не то под ручки белые примем.
Меж тем народ возроптывал. Не понять чей, откуда, хотя лица и знакомые навроде показывались. Да рассматривать некогда, дело на бузу поворачивало…
Проповедник спрыгнул на землю, от казаков в сторону норовит двигаться, людями явно загораживается, вопить не перестаёт, шебуршит и склоняет. Но с каждым мигом он сознавал грядущее поражение: никто не встанет на защиту, нет, не насмелятся, слабы духом, не то бараны, не то ироды. Отчаяние терзало зашельца, обуревала злоба на всех. Видел: толпа опять сошлась, а не паства. Как и дотоле в иных местах. Всуе беседы и проповеди - пред свиньями бисер метал. Оттого пуще гневался…
- Что град ваш еси? – закипали пеной чёрные уста, он обращался уже к человечеству, - Содом и Гоморра вместях, Вавилон смрадный! Речено Акалисом (2): «яростным вином блуда своего напоил все народы!». И вы опоены, воочую! – тыкал в нарядчиков и незадавшихся попутчиков собственного верования, - зрю нутро смердящее, и нет вам помазанья! От сосцов пёсьих вскормлены, не от матерей человецих! Не за истинное хлопочите, златому Тельцу угождаетесь. Купил вас Сотона с потрохами. Тьмы и тьмы вас, а не зрю средь вас человека! Тьфу вам, тьфу…
Люди понурились, кто крестился, кто стоял, опустив плечи, свесив головы, ровно в самом разе оплёванный. Казаки ждали, когда выговорится, спадёт жар. Но из вида не выпускали. В таком виде человек на лихое способен. Нагляделись при службе на дервишей коканских. С полдня, бывало, скачут да вертятся, беснуются в криках, а потом ничего, стихают, бери тогда их навроде овечек. Но этот чернец восставал и грозился, не идя на убыль.
- Ужо вам, Каин первый град строил, брата убил, Авеля. Смертию попрал! И вы, отродье Каиново, кровью человечьей мараны, в геенне огненной сгинете, без дна и покрышки, - на чём свет понужал казаков.
- А ну, бери его, - Щербинин указал на пламенного ритора, - вяжи в торока.
Однако – незадача! Схимник вдруг отскочил из круга, спиной к кусту щипиги, расторопно достал с-под низу драной одёжи изрядный ножик. Думал спугать нарядчиков, а попался…
Речами немало смущал казаков – не по себе им стало, а когда лёзом зачал воздуси крестить, полосовать пред собой, страха ради, тотчас сомнительного благочестия лишился, истинным варнаком предстал. А беглых вязать – дело ермачам привычное…
Полетел наземь нож, выбитый ловким ударом. Урядник согнул  кулаком под дых, кавалер заломил руки за спину. Заткнули, чтоб не орал вередными прелестями, отвели к коням, кинули на заводного поперёк седла.
- Трогай, - скучно распорядился отрядный.
- Кабы не из скопцов сей схизматик, - молвил Сильченко, когда отъехали, - в Ишиме видал, ковды в Пелым их правили. Неистовые люди…
- Похоже на то, - подтвердил атаман, - наши двоеданы поморцами себя числют среди староверов. За царя молятся в своих молельнях, тропари себе сочинили подобающие. У аканичей – таковые есть, у нас сват оттуда. Хотя в Щучинском, сказывали, есть немоляки, не поминают Государя святым словом, не нашей, бают, он веры. А этот ни на кого не похожий. Истый скопец…
За час ли, полтора выбрались на опушку. Провожатые, что перебегали и прятались  меж стволов, поотстали, не насмелились отбивать вожака. Казаки с облегчением вложили шашки в ножны. Щербинин скомандовал перейти на рысь. Пленённого заболтало, начал противиться, но тут же схлопотал нагайкой во всю спину – заводная под ним с испугу взяла галопом, натянув повода…
             
* человек из других краёв.
1 – по преданию сад при селении Гефсимания, где Христос молился Богу-Отцу до того, как был схвачен стражниками Пилата (Евангелие от Матфея, XXVI, 36-39).
2 – искажено: Апокалипсис.

ЭКСПЕДИЦИЯ
Прям с утра ко двору Наума Осипыча Емельянова прибежал рассыльный из малолетков Васька Атасов. Айдате, доложил, в правление, какой-тось чин на шарабане прибыл, навроде из штабной станицы.
Старик не стал мешкать, явился тотчас. Не соврал Васька: всё как есть. Атаман аиртавский Михаил Григорич Григорьев назвал Емельянова вставшему навстречу человеку в мундирном кафтане, без погон, но с петлицами и пуговицами в орлах. Тот сам представился. Из высокоблагородиев, по гражданскому ведомству.
Какая-то экспедиция, Емельянов не разобрал. Да и не упомнить мудреного слова: этнографическая. И не из Кокчетавской, а из самого что ни на есть Омска, где войсковой атаман местом располагает.
Осипыч на пороге сробел, после слов гостя – того тошней, однако когда ему обхождение выказали – за стол сразу, к самовару с едва початой сахарной головой и магазейными баранками, через чашку-другую обстановку оценил, приосанился.
- Нас интересует, уважаемый Наум Осипович, быт и условия жизни сибирских казаков вообще и выселка Аиртавский, в частности, как неотъемлемой части, так сказать, - пояснял гость баритоном с расстановкой, - я вас расспрошу, а вы скажете, как понимаете аспект. Если не возражаете, конечно…
- Знамо дело… Спедиции нам, известно… Мы в конвое при их благородии Воробьёве служивали, аж до Железинской по Иртышу…
- Согласный он, - атаман тянулся наступить на ногу, не достал - бровями показывал старику не разводить турусов. Не спрашивают – не сплясывай, для служилого это золотое правило.
Он не зря послал именно за Емельяновым. Казаку маленько за пятьдесят, словоохотный, не зуёк, прости Господи, пред начальством робеет в меру, не делается истуканом, в беседе здрав. Оно так и получилось. Чин чинарём расстались. Старик, одаренный серебром за услуги, от крыльца правления пришпорился иноходью. Гость оставил в книге присутствия благодарственную запись в сторону атаманского содействия и обхождения. Ладно вышло для всех…
 С час погодя, чиновник качался в параконном шарабане на обратной дороге и, переложив разговор на свой язык, с удовлетворением перечитывал беглую запись:
«В лице старого казака Емельянова выселка Аиртавского Лобановской станицы нашёл замечательного собеседника. Открыл он наш разговор мною прежде неслыханной приговоркой: без ухожей дом волдырь! Я восхитился образной меткости казачьего языка в очередной раз. И после замечал у рассказчика моего массу примечательностей в говоре. О коих возьмусь порассуждать отдельно, чтобы не заслонить главной цели настоящей экспедиции.
Двор аиртавского и, следует полагать, сибирских казаков степовых станиц Кокчетавского военного отдела, - столбы да переклады. Накатом на тех балках-перекладах из толстоватых брёвен размещается жердовник в один ряд. С невеликим разбегом либо плотно друг ко дружке. Последнее обязательно в овчарнях, чтобы не проникали волки. На том накатнике расстилается солома, слоем пяди в три-четыре. Либо огудина распространённого здесь картофеля, что, впрочем, признаётся хуже, а потому используется в одни худые годы за недостатком пшеничной соломы.
Столбы, переклады, кровля устраиваются для повети. Она укрывает двор от снегов, холодов зимних. Летом поветь раскрывают посреди двора, чтобы солнце и сквозняки сушили и обдували внутренности постройки.
На месте стен казачьего подворья ставятся заплоты из соснового или листвянного подтоварника, коим зовут бревёшки толщиною в четверть. Заплотом обнесены ухожи справных станичников и посёльщиков. На задах у менее зажиточных делаются так называемые «назьмянки» – суть турлучные стены, где в опалубку из жердовника плотно набивается навоз рогатого скота. Они неприглядны, оттого их делают подальше от людских глаз. Городить назьмянки в сторону улицы и проулка запрещено порядком. Замечательный комментарий казака Емельянова по сему случаю: «в дому – как хошь, а нА людях – как велят!».
Со двора мы видим входы. Высокие пороги у сибирцев обязательны, признаются защитой от холодов по низу жилья. Через сени – собственно вход в дом казака, через иные двери и воротца попадаете в амбарушку и к погребу, в баню, в пригоны скота, к сеннику.
Бывает со двора крытый доступ к колодцу, коли он вырыт тут же. Тут видим сруб с воротом. У других колодец располагается вне границ двора, открыто. Там различим привычный для центральных и западных российских губерний «журавель». На столбе крепится перевес, на одном его конце – груз, на другом шест с вертлюгом, а к нему снизу – железная цепка с крюком на карабинчике для ведёрной дужки. Впрочем, ведро многажды заменяется железной либо деревянной бадейкой, называемой «цыбок».
Вдруг пришлось отвлечься от занимательного чтения. Одна из лошадей всхрапнула, возница обернулся, показал кнутовищем:
- Благоволите глянуть, ваш высбродь…
По краю колка неслись косули, а следом, то показываясь, то пропадая в высокой траве, три или четыре волка. Занятые погоней, звери не обращали внимания на повозку. Не помешал им выстрел из  револьвера, сделанный впопыхах, по молодецкому воодушевлению – скрылись в берёзовом прогале за кустами ярой кипрейной поросли.
Картина лесной жизни взбодрила и отвлекла, читать расхотелось. Чиновник плотно облокотился на кожаный постав, задумался и уже покойно дремал, сонно вскидываясь на ухабах.

ОРКЕСТР
По омской улице вышагивал духовой оркестр пожарной команды. Маняшу ошеломило всё: звуки, блеск и мерная хода принаряженных в одинаковую робу музыкантов. Она просто не могла оторвать глаз от низкого, тучного тамбумажора. Тот двигался впереди, краснолицый, со свирепыми глазами, развевающимися по ветру необыкновенными бакенбардами и усами а ля Николай I. Он вскидывал слегка вбок и  кверху в такт поступи оркестра увитую лентами штангу, звенящую нарядными подвесками триангелей, потом ловко передерживал её внизу в положение «у пояса», будто давая миг для ликующего удара литавр. Дзынь!
Затем штанга вновь яростно, как выпад штыком, подбрасывалась к небесам, выше сияющих касок, начищенных сильней солнца, триангели опять рассыпались хрустальными звуками, но ленты уже рушились, летели вниз. Бум!
 И дрожало у людей внутри от могучего барабана, закладывалось в ушах от пронзительной флейты и печальных валторнов, погудывало в голове от рявкающих басов максимус-тубы и вздымался дух от мужественной партии серебряных труб… Квартальный надзиратель под такты марша вдруг сделал саблей «под высь!», артель работных, на всяк случай, крестилась на собор широко и истово, да и чинные прохожие останавливались, пропуская мимо торжественное шествие одухотворённых музыкантов...
- Ты чего? – отец нагнулся к плачущей Маняше, царапнув щёку широким галуном старшего урядника, неловко прижал к себе, успокаивая и утешая.
А что сказать-то? Оркестр - её первое в жизни сверкающее и шумящее чудо, уже далеко и не вернётся. Теперь как поведать подружкам в станице о радостном восторге, как обрисовать словами это краткое, но такое восхитительное приключение?

ЯСНЫМ ЛИ ДНЁМ
На балдаевском дворе не успело обсохнуть после ночного дождика. Квёлый, а вымочил. В тени держалась сырая прохлада, зато на солнышке топило вовсю. Накатные плахи перед конюшней парили ровно по-весеннему, хоть запоздало.
Все пригоны - настежь, чтоб «протягивало» сквознячком. Валил изнутри амбарУшки, завОзни, скотьих ухожей дух казачьего достатка. Отсель да оттуда напахивало старым салом, духовито потягивало груздями от выставленных порожних кадушек, робко доносило берёзовыми вениками с вешал; иной раз ветерок приглушал остальное затхлым теплом назьма от воротчиков не чищенного ещё овечника, либо шибало псиной из собачьего угла, но тут и освежало дёгтярной струёй с новёхоньких колёсных ступиц…
На улице набирало ход молоденькое сибирское летечко. До жарких Петровок далёко, пока что задумчиво и долго-долго стоят закаты. Вечерние зори перетекают в прохладу и росы рассветных, недолго перебегая пару лесков за Танькиным логом. «Дав ночи полчаса», - певуче сказал Александр Сергеич.
Май попрощался недавно, настаивается вёдро ясных дней пролетья, однако стихают беззаботные, кажись, вчера птичьи граи да напевы. Вечно голодная детва уже широко растягивает красные рты в жёлтых заедах – таскай им и таскай, не до праздных песен. Одно и стало, что зарянка в коноплянике за станицей в полчаса отпоёт колыбельную, да от бора заслышится молитвенное навечерие горлиц.
Посветлу – каждый снуёт у гнёзд, отринуло беззаботное порханье. Редко когда сядут ласточки на прясло, журчат осторожно. Видать, самчик ободряет усталую вусмерть подругу. Или жалеет… Одни чилики беспутные на дворе толкутся, но – заботно, не  шумным гамузом. А так – не слыхать ни скворцов, ни синичек, ни сизарей даже. Занята птица, летний день и у неё год кормит…
Станица изрядно обезлюдела, примолкла: казачество мобилизовано потными деньками летней страды. Балдаева сноха – Пелагея – сидела на крыльце в ворохе мешков. Орудуя костяным крючком, штопала дыры. Нежданно брякнула щеколда, отворилась воротняя калитка, ступил через высокую, (чтоб люляты на улицу не сквозили со двора), подворотню дебёлый, но уже траченный казак. Женщинка соскочила со ступеней, утирая руки фартуком, двинулась навстречу.
- Здорово дневали, сваты, - треснутым голосом приветствовал гость.
- Слава Богу, Микита Ульяныч, - ответствовала с поклоном.
- Всё ли ладОм у вас? – казак сдвинул фуражку со лба: припотел на ходу…
- Спаси Христос, живём помаленьку, - голубино ворковала молодайка, - маменька с Верой хлебы ставят, взойдёте, сватуля, али кого кликнуть вам?
- Тьфу ты, с головы долой… У вас же в середу пекут (1), а я и не туда, старый пенёк… Погодь пока, сяду, отпыхаюсь, - умащивался на чурбаке возле главного переклада, убирал плат, доставал трубочку и кисет.
- Гляжу, мешки спортили, ли чё ли? – показал на крыльцо с ворохом посконной тары.
- Грех прям, дядь Микита… Сказать стыдно, обмишулились. К Паске ещё молоть собрались, тятя велел Федьке с Сергеем насыпать пашеницы дюжину, а тут – дожжики зарядили, буран сорвался перед Вербной, то да сё… Хватились, а мешки мыши сгрызли. Тятя серчал, супонью намахивался. Теперь вот – штопаю с кудели.
- Н-да… Мыши – животна домовая, зазря портить не станет. Она как? Бегит по мешку проверить: завязан али раскрыт? Ежели нет – пользуется, зерно трескает, от муки, опять же, не отстанет. А коли доступ закрыт, тогда зубами блудить начинает, грызёт снизу. Оттого казаки мешков никогда не торочат наглухо. Всё одно съест, зараза, зато вехотьё целое будет.
- Едак, едак, дядь Микиша, - Пелагея не решалась заняться прежней работай, ну-как старик в обиду примет?
- Ты седай, чего стоять… В другой раз зайду. Ваши на заимке? СкорОдят? (2)
- Другой день сёдни… Тятя обещался на полдень за хлебом подъехать али послать кого, покель не слыхать…
- Поспеете со стряпнёй, – казак с удовольствием вдохнул запах родимого печева, донёсшийся с ветерком, нагнувшим потяги от трубы, - вишь, уже корочкой взялся, христовый…
- Доспеет хлебушко, отдохнёт к обеду. У вас так и не проходит, чую?
- Глотошница? Навязалась проклятущая, чичас хоть пить и говорить дозволяет. Хуже горькой редьки припала, ети её! За кадык хватает, прям как кобель зайца… Когда-то задавит, управится, небось…
- Господь с вами, свят-свят, рази так можно думать, - закрестилась Пелагея.
- Будя, ты – не попадья, я – не энтот… Чтоб утешить. Сергею свому передай, нехай заскочит. Путы ему справил, цепками соединил, уже никакая роса не возьмёт, не растянутся, только пусть ремни захватные ладом прожирует…
Молодайка проводила гостя до калитки, вернулась к мешкам. Скоро вышла Вера, золовка, опустилась на ступеньку, развязала платок.
- Шешнадцать листов… Не присели с самой затопли, - доложилась о кухонных делах.
- А сама где, свекровушка родимая?
- Пластом на коник повалилась, на час, грит, не шевельти…
- К тому и я с мешками поспею.
Затихло на дворе. День разгорелся…
_____________________________________________________
1 – у линейских сибирских казаков в некоторых станицах и посёлках пекли хлебы, стряпались (шаньги, пироги, каральки, подорожники) обычно раз в неделю, каждая семья в свой день, зная это, соседи бегали к ним взять огня. Автор застал привычку (обычай?) в 1950-х. Мама снаряжала с крохотной латкой, шеметом бежал через проулок, Надежда Прокопьевна отряжала из печи 2-3 огромных красных угля (головёшку нельзя!). Пулей несёшь обратно, к маме с растопкой наготове. Помню это зимой, потемну, мороз, звёзды… Греет кой-когда то тепло через варежки от «прометеева» огня для семьи. Полагаю, причина не в экономии спичек – старину чтили. Но обычай вскорости угас.
Простите, не сдержусь, заодно скажу о другой обязанности казачат. Накануне следует взять косарь – широкий большой ножик, им ещё мама при большой уборке полы скоблит до бела, красить их при совхозе уже стали, когда деньги увидели вместо колхозных «крестиков-ноликов». Тем косарём наколоть, нащипать лучин для растопки, пучком сложить их под печью, за занавесочку. Лучины не абы какие. Толк казачонок знает. Лучшие – берёзовые, такое полешко отыскивается в поленнице. Колоть тяжельче, зато без заноз как сосновые и не трещат, не «стреляют» искрами, как осиновые. В придачу к лучинам следует надрать бересты для тех же целей.
2 – боронят.

ПОСЛЕ ВЬЮГИ
Больше седмицы и кипело, и ревело, и валило, и мело… Окромя как по ветру кони не шли, что ни делай. Да и всадникам не сходно: башлыки зашвыривало снегом, секло лица, слепило глаза… Потому и оказались казаки чёрте где. На озере Ток-Тас, близ коего стояла Банновка в три сотни дворов. Повезло: на ветряную мельницу наехали в белой мгле, соседние потом разглядели, а уж после заслышали колокол с церкви, которому надлежало гудеть при непогоде для бедующих путников. Ими оказался небольшой отряд казаков станицы Лобановской в ту зиму девятого года.
Расположились купно у справного мужика Казыдуба. Сам хозяин - из переселенцев местечка Еремеевка Золотоношского уезда Полтавской губернии. На порядок по леву руку стояли избы прибывших из другой губернии - Екатеринославской. За десяток лет Банновка помаленьку обжилась, наплод пошёл, душ в селе добавилось тыщь до полторы. Детва – вся теперь местная, стал быть, уроженцы-сибиряки Тургайской области Николаевского (Кустанайского) уезда Фёдоровской волости. Говорок ещё сказывается, а лад в семьях уже скрозь русачий.
Кто присвистнул, кто крякнул из ермачей, впервые услышав, куда их прижало бураном. Надо же! Из дому правились на Якши, оттуда взяли на Сандыктавскую, ан ветрюга с северо-востока дунул и погнал по степи перекати-полем. В противоположную, получается, сторону. Не зацепились, разминулись с большим селом Кийма, Ишим где-то по перемётам проскочили… Эва, куда прибило!
В Сибири многое свершается медленно, тягуче, а бывает – вдруг! Вот и теперь, пригорюнились, на неделю думали застрять, ан на другие сутки разом стишало в степи, к ночи вызвездило и такой хряпнул мороз – сороки падали. Староста отговаривал недолго – от вьюги Бог миловал, от лютого холода тоже не спрячешься нигде, окромя жилья людского. А его тут – реденько, в здешней степи. Дороги к тому же заметены – коням по брюхо плотного снега, через дыхалки холод в нутро напустится, бездорожье сил лишит - вёрст на десять хватит, не более, тогда уже никакой костерок не согреет, не подживит. Знали про то и сами отрядные…
Банновцы не гнали, наоборот. В дедах-прадедах они сами, оказалось, из сечевых козаков, славного запорожского помесу. Оттого у некоторых и фамилии будто только что с самой Хортицы взятые. Казыдуб тот же, через проулок – семья Бычехвиста Трофима. На задах по другому порядку – Непыйпиво. Средь казаков в отряде аиртавичей насыпано, челкарцев с украинскими корнями. Да и лобановские встречаются. С Харьковщины, со Старобелья. Хозяева пили, поминая прошлое, гости во здравие настоящего не отставали.
Лиморенко и здесь отличился запевальным голосом. И хотя сам уже был внуком казачьим, истым сибирцем, но хохлацкие песни баушки и деда добре помнил. Затягивал, другие подхватывали и про зелёный гай, и про Галю молодую, про ещё что-то щемящее из далёкой и навсегда покинутой «неньки». Гарно спивали, до слёз. Братались вечной дружбою, люди русские…
Дня через два, к Власию в аккурат, отпустило. Дунул сыроватый южак, обмякла морозная стынь, завиднелись, наконец-то, талы и камыш на озёрном берегу, открылись дали. Наутре отряд выбросился на отдохнувших конях за околицу, у шести ветряков дали прощальный залп в знак благодарности и ушли на восток в надежде разглядеть к вечеру синеющую бровку Якшинских сопок. Далее по Бурлукам – распахнутся места уже исконно свои, родчие. Дома потеряли, поди, все жданки проели…

КАЗУС
- Говори толком, пошто запалился? – атаман, не оборачиваясь, продолжал рассматривать седло на столе, выправляя путлища к стременам.
- Казус, Пётр Егорыч! – вытолкнул скрозь частое дыхание вломившийся в правление урядник Атасов и запаленно прихилился к косяку, - с плацу… тама Минька Попятыч (Вербицкий) Султана порезал.
- Порезал? Что такое! И брось энти выкрутасы! «Казус»… нахватались, - шагнул навстреч Пётр Егорович Фёдоров, атаман Аиртавской станицы.
- Лагерчаны, стал быть, рубили лозу, деревянными по первам, как следоват, - впопыхах докладывал бегун, стирая пальцем капли с бровей, - тута Минька, на грех, со своим клинком, гляньте, грит, каким макаром сподобает… Дистанцию прошёл, а обратно, на вольте, Султан осадился. Попяткин ему шашкой по урезу… Бой задел, цвыркнуло…
- Ух, тебе счас,  чтоб тожеть цвыркнуло… Пьяный, что ль? – хватая фуражку, заорал атаман, метнулся за дверь.
- Никак нет, тверёзый он, - семенил курбастенький (небольшого роста, широкогрудый) урядник, прижимая ножны шашки, - выпимши кто б до плацу пустил. В том и каз…, дело, то есть, ни в едином глазе, мы и не туда…
- Я покажу вам туда-не туда… Распустились, старые квочки! Ежли всурьёз рана, как шубу наружу тебя выверну. Коня спохабили, - ругался на весь проулок атаман, на плацу встал вкопано пред кучкой молодых казаков, которым нынче в лагерь сбираться.
- К Винтовкину, фершалу, увели, - объяснили лагерчаны досадное отсутствие Султана и его седока.
- Не серчай, Егорыч, - утешал Фёдорова окончательно взмокший Атасов, - исподнее порвали на бинт, супонькой враз  жилу перетянули, пороху с патронов подсыпали… Помнишь, как под Верной? В точности сделал. Уняли кровя лошадке, Винтовкин ушлый – прочее толком сделает, забудь…
- Шерсть выстригли круг раны?
- Да кака там рана, окстись? Вскользь, шкурку снял, в два пальца не ширше…
- Ширше я вам сделаю. Аж свистеть будет. Миньку ко мне! - атаман крутанулся «налево-кругом», - писаря кликни, пару стариков зови, с кем встренисси. Вместях зайдёте, ответишь…
- За что! Голимый пустяк, - взмолился приободрившийся было урядник.
- Пустяк! Казус тебе! Шуточки-прибауточки бл…кие! – не сдерживал голоса Пётр Егорович, - самого путного коня сувечили! Он скоко казаков выучил! Базар на плацу, а не воинское занятие! На фланкировке руку вывихнули, в классе ухи на студень рубите, сёдни – того тошней. Ждать, когда напрочь посекутся заместо лозы? А на джигитовке что ждать?
Перед крыльцом правления среди подошедших на суматоху казаков атаман нашёл взглядом дежурного малолетку.
- Еремеев, сыщи Кирьяна Гуржеева, пущай ключи от холодной захватит…
- Един мент, господин атаман! – откозырял казачок, спустил подбородный ремешок на большеватой фуражке, чтобы не спала, рысью побежал к нужному двору.
Однако судьба Попятыча миновала - холодная (отгороженный угол в аммуничнике) пустой оказалась и на сей раз. В ходе учинённых разбирательств установлено несколько вящих оправданий. Рассудили, что Вербицкий, как старослужащий казак к тому же имеющий нашивки «охотника» и полковые призы за стрельбу, неоспоримо мог встревать в ход преподавания. Сие не возбранялось. Показать нечто своё, научить… Устав – уставом, но опыт бывалых тожеть не хухры-мухры.
Да и сам случай (казус) не на ровном месте возник. Султан под Минькой объехался, как по маслу. Погарцевали до поту, конь обмялся, к казаку сноровился… Сбой уже на дистанции произошёл. По веской для жеребца причине. Даже под седлом умелого и опытного рубаки, под чёткими поводами и посылами не смог устоять от зова плоти. Уж шибко ветерок нанёс на плац запах охочей кобылы из денника Мирона Кобыляцкого. А как заржала – и вовсе.
Дёрнулся Султан, опоздал с виражём у талового прута, аккурат на замахе боевого клинка. Ну и схлопотал… Пущенная кровь пришлась будто бы и кстати – убавился пыл, присмирел «жених», когда жёстко обратали казаки, корду заместо аркана приспособив.
Что до случая на фланкировке, о котором поминул атаман, там тожеть не просто. Крутили шашки, вроде получалось. Казус в том, что Иван Шаврин открылся левшой, но Атасов гнул его действовать правой, как все. И – никак! С деревянной наладился, крутил, а с настоящей казачьей подругой – едва себя не снахратил. До смерти прозвали Карноухим, хотя уши - оба при нём. Только шрамик махонький на косточке правого…

НА СЕНОКОСЕ
- Сабаська! – обрадовался ребятёнок. Заторопился навстречу, но неподатная вязель спутала ноги, кувыркнулся плашмя в могутную травень. Скрылся. Волчица прыгнула глянуть, но парень вставал сам.
Не терпелось ему нарушить одиночество. Оно пугало даже сибирца. Лес да лес. Синички порхают, а глазами не ухватишь. Кажись рядом, а нет их. Чёрная желна давеча обрушилась поодаль боярки, заорала дурниной, словно на колючки попала, раз да другой повторило эхо лешачьи вопли дурковатой птицы. Далёко ястреб визгливо уросит. Атайки пролетели с сопки на озеро, переругиваясь. Ещё белка суетливо попрыгала, поцокала, дернула облезлым хвостом и убралась успокоенная.  Более никого за росное утро. Несвычна малОму вольность средь полян и дерев. Делай, что хочешь без окриков – радоваться бы, а надоело. Домой тянет, а в какую сторону править – не знает. Заплутал…
Вчера провёл цельный день, за ним - вечер, ночь холодная еле кончилась, даром, что короткая.
А всё она, бабочка. Сманула красоткой, баская такая, с красеньким ободком. Подбежал, руку протянул – спорхнула на стебелёк кровохлёбки, потом на морковнике устроилась. Летунки сиреневые то сведёт, то распустит, а посерёдке их – два пятна сжелта, навроде очей. На кружки те обзарился, притягивали. Много пытался словить озорного мотылька. На том кустике, на энтом, ещё подалее… Скоро пропала бабочка за ракитником, как и отцовский балаган. С косами, граблями, горячими руками матери.
Сутки одиночества дались тяжко. Стомился ловец бабочек, трясся мокрый от росы по пояс, в сапожках хлюпает, озяб. Нет мочи звать на подмогу. Тогда собачка и явилась. Села неподалёку, зырит скрозь куст щипиги. Ушами вострыми водит, нос морщит, зубы скалит, лыбится чему-то. Ростом одинаковы, ежели приблизительно смерить, приятны друг дружке, сказать – оба радые, что встрелись.
- Пальма, айда, - подзывал пацанёнок, окликая на манер соседской сучки, мастью схожей, - слузить, Пальма! Уззы, взять! Лапу дай, кому велел…
Он был маленьким, а всё же человеком. Ему обрыдло бояться, уроненный страхами, до волдырей искусанный лютым в эту пору комарьём, он вознамерился обрести видовой апломб, тысячелетиями унаследованный в крови людского племени. Сам не понимал – инстинкты верховодили, звали. Конечно, одной хватки клыками, рывка вполовину хватило бы «сабаське» показать, чья сейчас власть и кто хозяин на этой поляне полной солнца и шмелей в густющей траве. Но она терпела, словно потакая дерзостям.
Тайный расклад сил оставался неведом заблудышу. Не сознавая природных  тонкостей, он по наитию отстаивал место в этой жизни, которая, покуда щадя, подсказывала способы.
Что-то дошло до малого умишка либо сердчишко подсказало, и парнишка бросил командовать, смирился голоском, с облегчением найденного сироты подчинился иной власти, врастяжку произнёс давешнее: сабаська… И обхватил руками толком не слинявшую шаль матёрой. Волчице сильней напахнуло дымом кострищ, хлебной корочкой, квасной кислинкой, прочим человечьим обиходом, не выветрившимся за время блужданий.
Смертельной опасностью для лесного зверья разило от ребёнка. Для серых – подавно. Однако ненавистные ощущения и врождённую робость перед человеком у неё сейчас пересиливал дитячий дух. Грудной, беззащитный. Он напомнил ей недельных волчат, столь же беспомощных и в лесу никому не нужных, кроме неё. Где они? – коротко взвыла дикая мать.
А найдёныш – рядом, не собирается никуда. Наоборот, схилился близко, угреваясь, смелее тиснулся к боку, поглаживал мощную её спину. Серая свернулась кольцом, шевельнула поленом (хвост), щедро лизнула распахнутое лицо, искусанное, зарёванное, оттого солёное, навроде озёрных камней после бурной погоды.
Солнышко меж тем бралось за работу. Роса высохла, давешний аромат трав заглушался летучими струями хвои и смолы, которые чуток унимали зудящих кровопийц. Потягивало земляникой со старой гари. Запахи бора густели от тепла, настаивались. Ветерок не остужал тени и, поняв, что не совладать с ярыми лучами, облегчённо рассупонился, затих совсем, свернувшись где-тось неподалёку.
Как и эти двое – малыш и зверь. Устроились на сквознячке, на толстой постели сосновых иголок. Проваливаясь в сон, вздрагивал парнишка горькими всхлипами – подрагивали в ответ уши волчицы. Изредка голову поднимала и, оглядевшись, успокаивала морду на лапах.
Чувствуя защиту, маленький человек инстинктивно расслаблялся, отпускаясь натянутыми жилками после страхов и казалось ему - неминучего горя. Стало легче.  «Сабаська» рядом, в обиду не даст, значит, и тятя с мамкой сыщутся. Обождать, только… Доверчиво и крепко сморился казачок.
Вдруг волчица, сама ослабшая в забытой истоме рядом с дитём, пусть и человечьим, вскинула голову. Мгновенно причуяла опасность, засекла источник. Сторожко, пригнув лобастую башку, крался волк. Средь травы не видел, но чувствовал человеческий дух. Как же сильно он  напоминал тот, который разорением накрыл логово. Зверь готовился мстить, держись, лютый враг!
Волчица и вожак встретились взглядами, и она всё поняла.
Дитю, от которого шло милое тепло её осиротелому сердцу, пощады не ждать. В десяти шагах пружинились сильные ноги для решающего броска, дыбилась шерсть на крутом загривке, обнажались клыки ходового убийцы. Жеребцов пускал в расход, что ему комочек спящей плоти… Два прыжка и всё будет кончено.
Она первой выметнулась навстречу, приглушённо рыча, сшиблась грудью. Волк опешил, хотя не дал сбить себя неожиданной атакой ни с того, ни с сего сбрендившей подруги. Крутнувшись, отбил плечом лязгнувшие у самой шеи зубы и замер, удивлённый донельзя. Обернувшись, увидел, кого столь яростно защищала. Духи лесные! Там точно лежал человек. Малый, недвижный, но определённо живой.
Серый с любопытством посмотрел на ощетинившуюся волчицу. Откуда добыча, и как понимать?  Впрочем, пищу с подобной яростью не защищают, тут скрывалось другое и ему хотелось знать – что?
Разве она забыла горе их семьи, принесённое человеком? Или успела простить гибель своих детей? Машинально сделал шаг, и схлопотал другой бросок. Следующие попытки оставили её неумолимой. Подпускать не думала. Видать, не в духе…
Волк потрусил через поляну. Пересёк, остановился – волчица не спускала глаз в угрожающей стойке, катала в горле предупреждающий рык. Ну-ну, как скажешь… Пропал за низкими лапами смыкающихся сосен. Она вернулась к мальчишке.
Может два часа минуло, может и меньше… Сон освежил его. Открыв глаза, улыбнулся склонённой к нему волчьей морде: сабаська, ты здесь, не бросила…
День опрокинулся на другую половину. Нежилось благословенное в нашенских краях молоденькое лето. Обжились и самые запоздалые птицы, напропалую свистала иволга, кукушка не жалеючи считала людям и всему живому долгие годы.
Однако сибирская земелька по сию пору не шибко прогрелась с зимы, тянуло с промороженных глубин остатней стылостью. Оттого зазяб парнишка, пока лежал, вдобавок урчало пузцо, и снова завлекала тоска. Слёзы потекли, горько и безысходно. Уже и «сабаська» не в стать и утешенье. Она рядом, а где люди? Серчал, укоряя зверя просьбами: домой хочу, ищи…
От поляны потихоньку сдвинулись. В чаще обдало урёмной сыростью, в мочажине мальчишка догадался напасть на кислянки, жевал покуда скулы не свело. Дальше ухватил знакомые щетинки борового лука, не горького в отличие от чеснока, пёрышко которого пришлось заедать листочком оскомного щавеля. Совал волчице нарваные пУчки, та с деланным интересом нюхала, смешно фыркала, чтобы потешить мальца, отворачивалась. Пробовал настоять, скормить силком – легко повалила, строго прижав лапой: хватит баловать, знай меру…
Так и шалались день, считай, пока не склонилось солнышко до лесных вершин. Потянулись тени, на дородной берёзе посреди вырубки ухода рюмил зяблик, у стройных сосен баюкала детушек ближняя горлица, ей вторили соседки. Звучало в бору птичье навечерие. Рябенькая пичуга стеряла, раззява, поршка и теперь шебуршилась, покаённо звала в кустах боярышника: вить-а-вить? Найдёт, до теми далёковато…
У нас закаты долгие, при ведренной погоде – считай, до полночи цветут июньские зорьки. Однако в осинничке, где оказались, схолодало. Зяблик, намолив дождиков после четверга, умолк. Теперь рюмсал парнишка. В одиночку. Волчица то ли отлучилась, то ли пропала, брёл, куда глаза глядят. Хотелось сухарика, хотелось к мамушке повиниться в опрометчивости, хотелось жить…
Безнадёга и прохлада сводили плечики, хоть и крепился изо всех силёнок. Убывали они, невеликие… Вздрогнул от хруста ветки – вернулась волчица. Села рядом, наклоняя голову то влево, то вправо, вслушивалась в жалостные стоны ребёнка. Он осип с первого дня, когда кричал о помощи, голосишко стерял. Пробовал звать, а не мог… Беззвучные лились слёзки, размазывал по грязным щекам. Серая заскулила, сочувствуя.
Вдруг ей несносно стало глядеть и слушать. Придвинулась, боднула головой – парнишка от неожиданности свалился. Отошла, призывно припала на передние лапы. Он поднялся, потопал. Она опять отбежала шагов на двадцать, ждёт. Так несколько раз. Послушно брёл за лохматой нянькой, с час не останавливались. Миновали березняк, пошла сосна. Трава редела на былинки, стало свободней под ногами, а дальше и веселей, как легла тележная дорога. Мягкая поначалу, не шибко езженная, а после развилки повилась торной, с песком в свежих колеях, в выпирающих наружу корнях.
Устамши на переходе, напились из промоины. Дав передохнуть, вожатая повела вперёд. Увы, лес продолжался, чаще заплетались шаги и сердчишко путника вновь теряло надежду. Но «сабаська» тянула, верталась, тормошила за одёжку, не давая ни стоять, ни садиться. И так до опушки, вдруг расступившейся перед выгоном.
Посветлело на прогале. МалОй усмотрел околицу станицы, припустил рысцой, спотыкаясь, не поспевая за горячим желанием бежать скорей.
И его завидели у крайних домов. Вскрикнули женские голоса. Из последних припустил казачишко, ему навстречу стайкой чиликов порхнула ребятня, но завидев трусившего за дружком огромного волка, замерла в испуганном изумлении. Зверюга через несколько саженей тоже уселся на обочине, сподлобья провожая убегающего пацанёнка.
Его встрели. Мать не знала толком, что сперва делать – пороть неслуха либо ласкать.
Хлопнуло ружейным дуплетом – казаки выскочили. Волчице бы скрыться, а она замешкалась. Непростительно. В лесу денег нет, за всё платят шкурой. За каждое промедление спрашивают верхний потолок цены.
Кинулась в чащу со всех махов, за ней на бешеном карьере, обрезая путь, шли на сближение два всадника, а вназирку стлался борзый волкодав. Развязка складывалась не в пользу зверя. Пёс паратый, а казачьи пули ещё скорее. Судя по всему, погоня возьмёт своё.
Беглянку накрывали топот и жаркое дыхание. Она уже решала, как продать жизнь дороже, и тут сзади от куста конского щавеля метнулась серая тень. Через мгновение кубарем катались собака и вожак…
Она напрасно думала днём, что теми атаками отвадила его от человечика. Скрывшись с поляны, волк до вечера крался рядом. На всякий случай. Теперь его случай настал. Он собирался сомкнуть челюсти на горле пса, когда подскочили всадники, казак скользнул с седла, блеснул нож. Волчица перемахнула заросли вишарника и могла оторваться совсем, но затаилась. Из-за спасительной листвы видела, как человек поднялся, как шаталась кудлатая собака, харкая шерстью и кровью. Больше не поднялся никто…
- Доспел? – спрашивали в станице догонщиков, видя притороченную тушу матёрого зверя.
- Не, волчица, за которой гнались, убёгла, этот вперехват выметнулся, дуралей. Буяна смял, ладно мы приняли, здоровущий, клыки на цельный вершок…
- Лазарь, сымай бирюка скорей, вишь у лошадей бока ходуном ходят, обомлели до жути, аж хвосты трясутся…
В дому спасёныша успокоились. Сам он, накормленный, натурсученный да обцелованный, спал без задних ног. Молодайка Щербининых собралась простирнуть загвазданную одежонку да сунулась из баньки в удивлении.
- Баушка, глянь, у Васятки рубашёнка вся в шерсти волчьей, энто как?
- А не тронули его, - определила старая казачка, оглядев тряпицу, - знамо, и не собирались…Ежли захотели и косточек бы не нашли от парнишки…
- Дак пошто так, бабунька, зверьё же лютое? – ещё изумлялась сноха.
- То и есть. Она Ваську из лесу вывела. А наши умники думали – гонится, съест. Заместо поклона, мужа её ободрали. Вот и ряди: где волки, где человеки…
-Х-х-осподя, - молодайка крестилась в сторону леса, не веря догадке, но дивясь невидали.
Скоро вся станица признала спасение мальца редким. Осенялись иные тайком и въяве, когда закатными сумерками слышали за выгоном тоскливый вой. Погодя неделю - затихло, и случай забылся за прочими.
Дольше помнили у Щербининых. Их старики глыбко вздыхали за подходящим разговором, словно винились пред мохнатой душой безвинно загибшего зверя.

ПАШЕНИЧКА
- От варнак, ты пошто куль развязал? – шумнул Степан на внука, да остановилась рука, занесённая для крепкого подзатыльника: слишком серьёзно глянули на него снизу родные савельевские глаза.
- Деда, а он взаправду живой?
- Хлеб? Живой, как ему не стать живым? – сразу понял Степан, истомлено садясь рядом на чурбак. Гришутка продолжал глядеть на горсть пшеничных зёрнышек.
- И дышит?
- И дышит, и пьёт, и ест.
- А чем, деда? Гляжу – не шевелится никак…
- Ну-к, дай горсть, - заскорузлые, расплющенные работой пальцы едва удерживали махонькое житное семечко, - гляди сюда…
Внук юркнул меж дедовых колен, чтоб поближе усматривать да и слушать заодно.
- Пашаничка Христовая…Отсель вот, с беленького венчика, пустит глазок, далее -росточек из пупка на две лапки. Одна лапка даст стеблинку, которая землицу пробуровит к свету, к солнышку. Как выглянет – сразу всходные листочки развернёт, зазеленеет пашня. А другая лапка, насупротив, в корешок обратится, он  глыбже направится. Становой корень, а от него мочки, чтоб соки брать и наверх подавать. Земля-матерь питает…
- Кабы не живое, - налаживал трубочку Степан, - то и не росло бы, а оно растёт, жито – не зря зовётся… От всходных листочков стебельки нагонит, на кажном - одно коленко, другое, над ними – колосок. Отцветёт хлебушко, станет наливаться. Молочком сладимым, потом затвердеет навроде воску, не хватишься – шурухтит колосок твёрдым ядрышком…
Наговаривал казак, что когда-то от дедушки своего слыхал, что сам заприметил в дружбе с полем. Пускал табачный дымок в сторону, чтоб парнишке не попадало. Отдыхали оба. Пригревшись, Гришка клонил, а потом совсем опустил головёнку на колени деда, слушал.
- Погодь-ка, - Степан сыпнул в рот жменьку зёрнышек, с хрустом разжевал. Скоро, отойдя отрубями, образовался тугой комочек теста, - на-ко, спробуй, скусно…
Теплые губы внука ухватили жвачку с пальца. И до того проняла эта беззащитная доверчивость крепкое казачье сердце, аж застило. Господи! Какой он ещё маленький, его старший внук, семя его. А Нюшка, Митрий, те ещё малей. Дай силов, Господи… Пропадут, ежели что. Вишь, как молосный телёнок к пальцу сунулся. И верно: сосунок…
- А пшеничка тожеть помирает?
- Что ты, Гришаня, что ты… Хлеб – он вечный.
- Если живой, тогда и помирать должен, - поднял лицо парнишка, крепко думал, аж морщинку собрал, - ты был маленький, сейчас старый, потом помрёшь, как дедушко Фёдор, тятя за тобой…
- Дак то люди, скот разный тоже к тому… А хлеб лишь обновляется. Одно зёрнышко родит горсть, напитает нас, семена оставит, от них – всходы новые, и снова на ту же песню.
- Как зима и лето? – пробовал догадаться Гришка.
- Навроде того, - запахивал армячиной млелого внука Степан, - люди, верно ты сказал, рождаются, свет белый коптят, отходят… Хлебушко успевают сеять в свой черёд, детям передают, те – своим… Люди разные, а хлеб один… Вечный, говорю, нескончаемый, покуль воля Божья…
Внук шибко сопел, себе самому рассказывал старый казак житие пшеничного зёрнышка.
Смеркалось. Громадный шатёр неба нависал над заимкой, бричкой с мешками, над двумя сибирцами – большим и малым, бодрствующим и беззаботно спящим. И встать бы Степану, да какое-то просветление удерживало. Не сказать - печаль, но и радости не было повода…
Как там сын в далёкой Маньчжурии, жив ли, здоров? Не сшиблен пулей японской, не снят ли саблей с седла? Как внучат поднимать, вдруг да чего? На землю родимую надёжа, на Сибирь-матушку, да на живую силу пшеничного зёрнышка. Накрой казачество спасительным платом своим, Мати Пресвятая Богородица!
Едва не молился Савельев Степан, не шибко поспешающий в церковь средь суеты буден. Зато теперь поискать на всей большой земле горячей и пуще искренних, в смущённой душе рождающихся мыслей и слов матёрого ермача.
Прижимал к себе и кутал самое дорогое в мире подлунном – дитя малое да горсть хлебных семян. Затих, и первая звёзда боялась шелохнуться от присутствия внезапно открывшихся тайн и истин.

НА ЗЕМСКОЙ
В зиму 1891 года киргизские волости на Ишим-реке попали под опалу небес. Туземное население степи горестно разводило руками. Куян джыл – Год зайца, ничего не сделать. Издавна повелось, что он несёт джут, сильнейший за предыдущие двенадцать лет. Настал, дескать, черёд божественного гнева за грехи человеков. Одно было непонятно: наказывал и верховодил то ли исламский покровитель кайсаков, то ли наш, христианский. Убеждались в другом: кара отпускалась не жалеючи…
Заместо афанасьевских морозов – крепчайших в Сибири пред мартовскими буранами – южак занавесил окоёмы, сколь глаза глядят, сырыми зяблыми туманами с тухлыми припахами недалёких сарыкопинских озёр. От их стоялых вод дуло бесперечь…
Через ночь ли, две затхлая мутная хмарь обратилась ледяным дождём. На мёрзлую землю налилось воды коню под бабки. В низинах, где вырастали, уходили под снег лучшие травы, плескались огромные лывы.
Манкое тепло тут и кончилось. Хряпнула стужа. Настоящий караул! По степи зверю и скоту ходить немочно, не то что тебеневать (выбивать копытами корм из-под снега). Особенно тяжко досталось баранам – в довесок ко всему их придавили ледяные панцыри промороженной шерсти.
Бедствие! Джут! Во всех грозных ипостасях. За ночь у атбасарского волостного старшины пало три сотни коней. Узун-кулак (слухи, толки) донёс, будто на зимних тебенёвках близ Аккан-Бурлука у султана Валиханова из трёхтысячного табуна справных лошадушек в два дня осталось полторы сотни доходяг. Кобылы, зачуяв собственную погибель от бескормицы, скидывали приплоды, что грозило аулам  на год остаться без молодняка.
В уездные столицы трёх внешних округов – Акмолинска, Кокчетава, Каркаралинска - понеслись отчаянные мольбы киргизских родов о срочном спасении. Положение обрело мрачные виды. Благословенный край – Сары-Арка, о котором любили распевать акыны и жирау, грозил обернуться могилой.
Кочевники не имели серьёзной привычки накашивать сена на зиму, исстари полагались на волю случая, оттого выглядели беспомощно, как и их обречённые стада. Массовый падёж в отарах и косяках открылся мгновенно, нарастал снежным комом, пущенным по склонам заледенелых, безжалостных пространств.
Киргиз-кайсаки уповали на смягчение гнева Всевышнего. И на русских.
Царский министр граф Воронцов-Дашков для бедствующего населения закупал киргизских лошадей. Брали косяками, без брака, то есть всех подряд – низкорослых, с бельмами, не взирая на возраст. Не до жиру! Закупили очень порядочно – под сорок тысяч голов. За каждую лошадку казна выложила вкруговую по 32 рубля. Раздавали бесплатно. «Жалко нету» –  благодарно радовались приободрённые такой помощью степняки.
Генерал-губернатор Западной Сибири, видя последствия джута и упреждая ещё больший урон, этой же зимой распорядился организовать заготовку, закупая корма в селениях, наладить доставку и сопровождение сенных обозов в Приишимье. Казачеству предписывалось совершить транспортировку в счёт войсковых земских обязательств. Дополнительно по линии гражданского правления для денежного воспомоществования киргизским аулам открылась подписка среди городской интеллигенции. Отдельно жертвовали уездные дворяне, епархия и купечество. Средства направлялись для незамедлительной поддержки бедствующим номадам.
 Первый (Кокчетавский) военный отдел Сибирского казачьего войска срочно мобилизовался на спасение несчастных киргизцев и их скота. От штаба веером понеслись всадники с особыми значками на пиках. Предписания и разнарядки отдельского атамана мигом доставлены в седельных сумках вестоношей по всем кокчетавским станицам и казачьим посёлкам. Там действовали, не мешкая. В ворота казачьих дворов стучали деревянными колотушками посыльные из малолеток: сполох - сбор немедля по земской надобности!
Стук да бряк возник и в посёлке Аиртавском Лобановской станицы. И схожие говоры, шум да канитель…
- Чего тарабанишь тут? Куды вы его? Он в Туркестане наскрозь стреляный, рубаный, - полошилась жёнка Прохора Короля, - на своём курене едва дюжит, Монька хозяйство ташшит, хуть парнишка совсем, не в силах… Наддай в обратну!
- Зря базлаешь, тёта Капа (Капитолина), за что? - крутился верхИ посыльный перед калиткой сбоку могутных плаховых ворот, - мне колотушку дали,  оповестить велено…стал быть, сбираться надоть дяде Прошке, повестка из самого отделу…
- Кака-така повестка? Кто назначил? Энто всё станичная лобанча мутит, на посельщиках ертавских отыгрывается… Сами не хотят, дураков нашли… Ананьич на льготе третьей очереди, в запас скоро, куды ему? – напирала хозяйка.
- Атамана наряд, Михал Сергеича, - казачок не мог утихомирить борзого киргиза под новёхоньким седлом, аж папаха сдвинулась, -  обоз войскового сена, кажись. А перед Паской другой наряд, на соль будет. Ажник за Иртыш куда-то. Дак, что передать в правление, отказ по болести?
- Постой, оглашенный, спутал совсем, - услышав про далёкий маршрут на Иртыш, потишала казачка, видом под хороший гак к тридцати годкам. Властно поймав нащёчный ремень уздечки, деловито пытала гонца, - сено от христьян закупать станут? Небось, себе попутно прикупить с руки? Оно у еленовских мужиков дешевше… Э, ничё не знаешь! Айда с Богом, бестолочь.
И тут же взнялась новым криком, на весь заулок:
- Прохор! Ананьич! Сбирайся по сполоху! Наряд тебе от Коровина… Али в Кокчетавску спроводят…
Нарочный, поняв, что поручение исполнено, припустил рысью в заулок. Повестки следовало огласить ещё на шести дворах.
С завозни объявилась стайка кур, за ними – сам Прохор Ананьевич Фёдоров, по-улишному – Король, с тёсаным подтоварником на плече и щепой в бороде. Интересной масти, сказать бы так, выглядел этот казак с сухой прогонистой статью. Навроде нанинающего кунеть зайца. В волосьях по лицу и на голове доставало и чёрных, и пегих, и совершенно белых волос. Словно линял не волосьями, а цельными за раз прядями.
- Что за шум, а драки нету? – брошенный с переворотом топор ловко чокнул лёзом в мёрзлый чурбак.
- Вестовой токо убыл, Ерька Лимарь… Сенной обоз наши снаряжают, тебя занарядили, - спокойно докладывала Капитолина мужу.
- Распорядилась, туды в качель… Сама и поедешь, коль ушлая… Совсем вышибло: безнарядный я, по болестям…
- Припёрло, видать, Коровину… Ничё. Лучше за сеном сгонять, чем за солью. Коня ухайдакивать чёрти где, прости Господи.  На Иртыше, Варька Сугуриха сказывала, одни варнаки селятся, из кандальников, туды токо попади…
- Сдалась твоя Варька! Мне куды? Когда наряд?
- Ступай в правление, тама, Ерька грит, планты (планы) обскажут.
- Энто и без сопливых скользко, про другое мыслю - чичас зашлют, где раки зимуют, нахлебаюсь мурцовки до бровей, а как пахать, сеять, сенокос с дровами, коли устамши…
 - Ну-к, чтож, от службы не уйдёшь, милай. Зря не прибедняйся, ещё надолго хватит. Мне ль не знать… Я на подорожники квашню поставлю покель. Мокеюшка! Баньку отцу стопи. Веники в амбарушке на крайней жерди висят, энти бери. Ох, Мати Пресвятая Богородица, никакого спокою… Колгота и колгота одна.
В правлении для Короля всё переиначилось. По заслуженной причине. Состояла она в том, что имел он слабость – держал приличный выезд. Конь на бег ярый, сбруя ну и дрожки,  само собой. С обводами кузовка не без изящества, с крашенным деревом вплоть до лакированных спиц, кованными чекушками в манерных ступицах на мази… Запрягал выездного в наборную сбрую с медными насечками, четырьма глухарями* по бокам шлей, с исетскими бормотушками** под расписной дугой.
Шагом за двором не сквозил. Не для того держался выезд. Только убористой рысью. Даже конь понимал, нужную хОду знал, дотепный. За дровнями, санями с назьмом – был мерин и мерин, каких в каждом казачьем дворе по два-три. Зато как ставили под файную дугу, накидывали сбрую с блёстками и в треньчиках - вожжи тянет, удила зачинает грызть, пахИ пенит, а как аллюр примет – полковому командиру не грех такую коляску подать. Совершенно другая скотина!
Не сколь о лошади, сколь про дрожки историйка возникла. Как-то на Никольской ярманке, что сбиралась в престольный праздник посёлковой церкви, ухватил Прошка у заезжего офени картинку. Изрядную, на вощёной бумаге. Расписан на злачёных «воздухах» (фон) герб Российской империи, а «по траве» (понизу) - список дней тезоименитства царствующих особ. Прошка надпись подрезал, а герб удачно пришпандорил к высокому задку дрожек. На передке бы форсистей, но грёбостно: грязь от копыт, хвост рядом, да и корона под сапогами у возницы помещается. Назади – футы-нуты, баско гляделась.
Раскатывал лихо года два, молодых мчал на свадьбах, красовался на масленницах, на Троицах, в станицу и до самого Кокчетава езживал. Пока на конфуз не напоролся. С уезда по казённым надобностям исправник в Аиртав прибыл. Увидал дрожки, аж затрясся. Ладно, что Прохор – казачьего сословия, без каталажки обошлось. Подогнали красоту к аммуничнику, где атаман втихаря и самолично кинжалом наклейку с орлом соскрёб. Исправник рядом стоял, покуда экзекуция не довершилась. Гневно наскакивал, шипел, ровно гусак. «Селёдкой» (саблей) своей по голяшкам, будто крылом хлопал. «Ишь ты, король бургунский нашёлся, - слюной брызгал на казака, - с гербом разъезжает, жук навозный! Ладно, в Кокчетав не припёрся, болван!». «Бывали и тамока», - усмехнулся про себя Ананьич, но смолчал от греха дальше.
Шипеньем со слюнями и кончилось. Остались вместо картинки бороздки от кинжального лёза, и прозвище для Прохора – Король. Просто – Король, без приставки, поскольку о Бургундии исправник сам, поди, толком не ведал. А в Аиртаве и подавно. Коровин божился, что никому не передавал ругачку исправника, но мало ему веры: втроём за сарайкой находились, более никого рядом, не ветром же нанесло да к Фёдорову приклеилось…
Так вот, в правлении велели ему не сани готовить, а дрожки на зимнем ходу. Знамо дело! Имелись у Короля на тот случай фигуристые полозья. Возок предназначался для офицера с отрядной казной, заготовки фуражные финансами обставлять, как сподобает: кому (имярек) наличными заплачено, сколько и за что…
Отряд сколотился нешуточный. К аиртавичам подбавили казаков с Имантавского, Челкарского, Якшинского посёлков. За Бобыками встрелись аканичи, сандыктавцы. Под три сотни возов. Цельный транспорт! Двинулись на крестьянское село Кийминское – две сотни вёрст с гаком. Там – большой сбор, а оттуда уже ехать к Ишим-реке. Получилось в растяжку. Гружёные сани скрипели по зимникам отдельной колонной, другие брали сено по ходу движения в переселенческих деревеньках, а были третьи – эти шмыгали по омётам, затягивали бастрыки в стороне от генерального тракта.
Расчет с крестьянами производился на месте, звонкой войсковой монетой. Так что, Король стоял в триедином лице: за хозяина дрожек, за кучера и за охрану казённых средств, которыми ведал седок - хорунжий войскового хозяйственного управления. Оба в форме для строя с огневым и холодным оружием. Не наряд к земской повинности, а служба натуральная у Ананьича получалась. Спроворить сенца для себя подешевше, на что Капа намекала и его стропалила, никак немочно: некогда, да и строго при офицере…
Капитолина, узнав про нескладуху с затеей поживиться дешёвым сеном для прибыльной перепродажи, явилась в правление с претензиями: отзывайте Фёдорова, хворый он, загибнет в степу…
- Ишь, ладно удумали, кыргызцы! – строго выговаривала, подбоченившись, Капитолина в правлении, - что ни год – джут у них! Везите сена, кормите ихних баранов. Нам чё-то никто не везёт, сами цельно лето пластаемся, травы косим до кругов в очах... Вертайте мово казака, хватит! На своём дворе хлопот полон рот. Никто за нас не спроворит их…
- Не твоего ума дело, по-доброму отвечаю, - осаживал языкатую жинку атаман.
А ей – байдюже! Слово за слово – докалякались. Коровин её чуть не по большой матушке спровадил за порог: хватилась! где их теперь сыскать?
На улице перестрел Санька Корнилов: не метай икру, кума, Ананьичу служба особо зачтётся опосля отряда, могут и деньгами наградить…
На двор свой взошла обнадёженной, хоть какие-то жданки заместо кукиша. Тут же, правда, беса помянула в сердцах. Зачтётся! А чем, какой-такой монетой? От, башка простодырая, не узнала у кума. Колгота, язьви её, с мыслей сшибает.
Вернулись казаки не то две, не то три недели спустя. Король позже. Нахватались и буранов, и морозов на вольных просторах Сары-Арки. Поддавал марток – надевай семь порток, якри его! Кто даже кунался в ледяные воды Ишима, Терсаккана, Нуры и Тургая с их незамерзающими ключами и быстринами. В скоротечной горячке сгиб внутреннеслужащий казак из Якшов.
Зато сотни и тысячи пудов сена, зернового прикормка доставили по отдалённым местам, тем и спасли ядро киргизского скота, людей выручили. Вытягивали казачьи отряды из голодных лап смерти цельные аулы, снабдив кочевой народ дармовой для него мукой, крупами, солью, путной одёжей.
Какие уроки извлекались после того, как переживались джуты – истинные природные бедствия? Никакие, можно сказать… Во всяком случае среди степных кочевников. Получше обстоял вопрос у русских. Гражданское и военное управления огромной по площади Акмолинской области старались обеспечить более серьёзные объёмы страховых кормовых запасов. Например, Кокчетавский уезд в 1915 году со своими 7,4 миллиона сенных копен занимал второе место вслед за Омским, у которого имелось сокровище – Иртышская пойма. Петропавловский накашивал 3,8 миллиона, Акмолинский – 2,8 миллиона копен. Это по сену. А что, например, с зерновым фуражом, с соломой, которая при беде тоже служит подспорьем? Слабо, очень слабо. У кокчетавских крестьян и казаков посевная площадь составляла почти триста тысяч десятин. Сеяли в основном яровую пшеницу, ячмень, овёс, просо, озимую рожь, гречиху, лён. Несмотря на пропаганду, безвозмездную помощь, вплоть до бесплатной раздачи семян и орудий, киргизское население Синегорья к земледелию оставалось, мягко говоря, равнодушным. Во всяком случае, пять с половиной тысяч десятин обрабатываемой джатаками (по сведениям чиновников) земли погоды не делали абсолютно. Нужна оседлость, готовность к тяжёлому физическому труду, знания… К этому всему, фигурально выражаясь, номады Сары-Арки не тяготели исторически. Стало быть, спасение попавших в джут аулов продолжало оставаться основной заботой русских властей и поселений. Ныне помнит ли кто?
________________________________________________
*кожаные ремешки, связанные по форме колокольчика, естественно, беззвучные, оттого – «глухарчики».
**мелкие металлические колокольчики, производства Исетского завода на Урале, смело конкурировали с валдайскими по громкости и чистоте звона; подвешенные россыпью звучали вперебой – «бормотали».

ОТКУДА МЫ
Вид с сопки захватывал дух. Выпуклую грудь озера перепахивали валы с белыми гривами – ломил тугой ветер с полуночной стороны. Сосняк тоже ходил волнами в переливах от раскачивающихся вершин. На левую руку, верстах в шести, открывались порядки Аиртавского выселка, наполовину заслонённые сопкой помельче, всяко заросшей разнолесьем. Вихри доносили от подножия с длинной поляной и приметами тележных колёс вязкие запахи цветущего лабазника, розовых кашек, не облетелых по урёмам жёлтых и синих ветрянок, кукушкиных слёзок, иных ароматов припоздалой весны.
- Ваш бродь, - зычно донеслось снизу, - айдате ужинать.
Хорунжий махнул рукой: слышим, но со спуском задержались. Не торопился спутник молодого офицера – высокий, худощавый человек в охотничьем платье. Его да двух чиновников особой экспедиции из самого Омска и сопровождал казачий конвой в поездке по Акмолинской области.
- Тому скоро четверть века, как в Сибири живу, а не нагляжусь, - сощурившись на ветер, коллежский асессор Алексей Сергеевич Головин не отворачивал лица и глаз, сквозивших по далёкому берегу той стороны озера, простор которого подчёркивала размытая линия увала с зелёной полоской неразличимых отсель берёз, - везде по-разному, картины пёстрые, зато размах, мощь едины. Какая страна! Как прав Ломоносов! Не находите?
- Соглашусь, поди. Только сравнивать мне не с чем, - улыбнулся хорунжий, - здесь родился и возрос. Тут и обитаем в среде казачества.
- Из новоприбранных родитель?
- Из природных. Дедушко Маркел утверждает, будто от Мещеряка (соратник Ермака) наш род. От предка и фамилия – Мещеряковы.
- Любопытно… Однако давайте-ка спускаться, Николай Дмитрич, - Головин охотно принял руку хорунжего, спрыгивая со скального уступа, продолжили идти по вилючей с крутым наклоном звериной тропке, - будем вечер коротать, поспрашиваю родословную. Со студенчества увлечён, но не продвинулся далее пары публикаций в «Русском инвалиде»…
- О чём же интерес ваш? – скорее вежливо, нежели любознательно спросил офицер. Его более занимал усмотренный непорядок в батовке лошадей конвоя. Жеребцы грызлись и визжали, поставленные неосторожно близко.
- Этнография, наука есть. О породах людей, расами именуемых, происхождении народов, как формировались, вызревали, обретая присущие нравы, внешность… Сибиряки те же…Кержаки, чалдоны – одно, казачество – своё, самоеды, кайсаки, алтайцы… Запыхался что-то.
Через недолго опустились до места. Ветер тут шумел поверху и только на серёдке обширной елани мог путать ковыльные пряди. С краю её сноровисто и привычно разбит бивуак. Джаламейки начальства установлены юртом в уютном закутке меж раскидистых боярок и кустов вишарника, набирающего цвет. Прутья лабазника (таволожки) все в пуху соцветий, заботливо вырублены и отнесены прочь. Чтоб голову не дурманили – утверждал драбант хорунжего Еремеев. На траве меж палаток уже расстелена скатерть с походной снедью.
- Спробуйте горячего! – казак тащил на палке изрядный казанок с выбивающимся паром, - щерба, ваш бродь, не хуже метрополичей случилась.
- Откуда же, Степан?
- Дак вы на пути командовали Корнилову с дробовиком на болотца за Лавровским глянуть. Мишка и глянул: пару серых, да шилохвостей сколь, а ещё на турухтанчиков набрёл… Я пяток забарабал, даром – куличок, а скус почище петушачьего. Опосля в тот навар окуней кинул. Как похлебаете горячего, мигом рыбку поднесу, - за разговором казак споро расставил посуду, разлил душистую уху, щербу, коли по-сибирски сказать, приговаривал, - ертавский окунь славу имеет первого в Кочетке (Синегорье, так ещё называли Кокчетавский уезд). В теперешнюю пору он икряной – так и вовсе спасу нет. Наливай что-ли, Сильченко, да не плёскай на хлеб-то, криворукий… Рыба посуху не ходит, примите во здравие и за ложки…
Проглотив водки из порционной ендовы, закусили скородой, боровым луком, приевшейся солониной с провиантского лагушкА, припали к мискам с хлёбовом.
- У-у, - крутнул головой один из чиновников, - митрополичья говоришь, Степан? Ей-Богу, мало едал подобного, - и, глядя на отнесённую в сторону ложку, заключил, - решительно одобряю! Весьма и весьма недурно-с. Правда, костра не чувствуется.
Головин усмехнулся, пояснил. У сибирцев ежели ёдово «с дымком», так кашевару взбучку дадут заместо похвалы: недоглядел! Это у городских людей дымок за смак почитается.  Сам поинтересовался у Еремеева: окуня, дескать, чую в похлёбке, а  птицу, турухтанов то есть, не ухватываю. Казак пояснил, что угольков кинул, когда петушки кипели, уголь вытянул на себя мясной запах. Добавку взяли все… 
- Ну, учумурил, - хорунжий недовольно встретил Степана, который полчаса спустя подавал окуня на огромном куске бересты.
- Ничё, ваш бродь, берёза – дерево чистое, давеча ободрал да распанахал. Вы с мисок прихлёбывайте, юшки погорячей плесну, так оно пользительней, а более посуды где настачишься? Куличков, уток подавать?
Едоки заступились за Степана, от дичи отказались. Пластанная со спины рыба белела на изнанке бересты толстыми спинами, рдели  икряные мешочки с полосками жира, выглядывали красные плавники брачного окунёвого наряда. Почти бескостный, уваренный в крепком бульоне трёхпёрстник шёл блюдом «на ура». Устосовали, отвалились, велели подать чай попозже: некуда, брюхо занято…
Меж тем вечерело. Ветер тишал. Тучи ещё неслись, дыбилось и гремело Аиртав-озеро разбулгаченной зыбью по камням и плитам недалекого берега, но сосны, берёзы на опушке примолкали, уплотнялись запахи на поляне, сгибли сквозняки меж стволами. Зато вздымался комар. Казаки принялись мастерить дымокуры. 
- Теперь бы соловьёв вместо писка этих каналий послушать, – Головин заложил уголёк в набитую трубку, пыхнул табачным дымком в облачко гнуса.
- Здесь не удастся.
- Отчего? В Щучьем самолично наблюдал. Пётр Иваныч, даже экземпляр добыл для коллекции. Отсель дотуда вёрст сто, отчего же здесь не поют?
- Не берусь объяснять причины, Алексей Сергеевич, но в Аиртаве соловьёв не услышите. Ни на Большом, ни на Малом озёрах, в выселке самом, по речке вверх – нет их. Хотя местность будто и располагает – ручьи, речки есть, чернолесья полно… Однако, чую, вы о другом собирались спросить?
- Ну что ж, давайте сделаем вечерний променад, а за сим вернёмся к костру. Еремееву прикажите огонь подживить. Посидим, вечера теперь нескончаемы. Как там у Пушкина: заря спешит сменить другую, дав ночи полчаса? Да, пусть принесут с брички баул мой. Там, знаете, к беседе кое-что найдётся, полханём по единой, а может и поболе разохотимся. На природе оно, знаете…
Затихал лагерь. Уходили очертания, слышней делались звуки. На небе залысевало, облака валились к востоку, закатная сторона счищалась, красный диск недавно севшего за Лысую сопку солнца обещал конец ветровеям. Теперь шиповниковым цветом нежилась долгая заря сибирских широт. Сбоку вершины Острой сопки глянула первая звезда. Комар брал силу, несмотря на завесы пахучего дыма. Вернулись скоро.
- Давайте-ка за беседой, - Головин приглащающе поднял походный стаканчик, запрокинул хлёстко, крякнул от жгучего глотка крепчайшего рома.
- У вас любопытное лицо, Николай Дмитрич. Облик, порода, если точнее. Да вы не конфузьтесь… Средь сибирцев встречается. Полагаю, пестуется особый евроазиатский тип. Минует с пяток поколений и явится он, отличимый устоявшимся видом, сплавом тех, кто живёт и жил тут. Ежели не прибудет, конечно, иных масштабных примесей. На манер наших недавних переселений (1849-50 г.г.). Вам интересно?
- Мудрёно, признаюсь…
- Мне по душе ваша искренность… Видите ли, интересно знать откуда человек, чей последователь. Документы, записи – прекрасно! Не всегда они есть. Читать по облику увлекательней.
- Вы умеете?
- Ну… Учусь. Способы существуют. Ваше здоровье… Погорячее чайку мне добавьте, будьте любезны, спасибо! Замечательный настой у чая…Знакомо будто…
- Это шалфей, Алексей Сергеевич. Здешние казаки до сей травки большие любители, и знают толк.
- Чувствуется… О родове ещё спрошу: прадедов помните? Откуда они?
- Папенька и маменька - петропавловские. Дед по батюшке – с той же крепости, дед по матушке, с Тобольска, городовой казак…
- Тамошних родственников знаете?
- Тётка будто учительствует в гимназии, точно не ведаю, брат в Пелыме из сродных по службе проживает, остальных затрудняюсь, разсеяло…
- Вот! Общая болезнь. Память не держит корней. У дворян ещё как-то, у простого народа, да и у вас, казачества, сплошь пробелы. Церковные записи есть да не всегда дельное от них. А лицо, образ без фальши объяснят… В роду остяки бывали?
- Не слышал…
- А мне сдаётся… Подбородок мягко в скулы заходит, усы, опять же, не так чтобы знатные, вОлос вообще…
- Правда ваша, мало бреюсь…Еремеев, ступай, мы сами схозяйничаем.
- Благодарствуйте. Только про полынь обскажите их высокородию… А комарь посля полуночи ляжет, росой примочит его…
- Ладно, вы, действительно, Алексей Сергеевич, полынок с постели не выкидывайте, его Еремеев от блох стелит. Новые кошмы у киргизцев взяли, а там… Не вывели пока.
- Пустое… Сплю, как убитый в походах… Но ради справедливости, надо сообщить: смешанные браки с кочевницами не часты, для становления нового типа не особо влиятельны.
- Слышал, будто дозволялось кызымок, девиц по-нашему, выкупать для супружества, как возрастом дойдут. Но редко делалось, видимо…
- Местные красавицы, безусловно, мало впечатляют, да на безрыбье…Казаки, как выражались старые писцы, «имали на постель для блудного воровства» каждую из доступных женщин. Посулами, лестью, где и силой…Такое осуждалось и духовенством, и властью. Зато было другое. Наверняка, видели литвинов, немцев, черкесов, шведов даже в этих краях. Чаще в городках потомство их встретите. Белобрысых, длиннолицых, долговязых. Ещё прилив – от ссыльных. Поляков тех же. Мужской пол давал породу великороссов, малороссов, крещёных кайсаков, калмыков, джунгар. Из гулящих людей, где немало разных кровей. По женской линии тоже смесь…. Покупки давно отошли, хотя, правда ваша, статистика не блистала обилием. Чаще киргизцы крестились добровольно, иные неоднократно по разным церквям. Получат выгоды и растворяются в степи, сыщи… У зырян, остяков, селькупов слово твёрже, крещение воспринимали серьёзней. Потому вас спросил, не обессудьте….
- Мне вовсе не обидно, причин не вижу к неудовольству даже малому…
- Вот и правильно! А то встречал собеседников, доложу вам… Как та барыня: щенка ей продай, да чтоб не сукин сын! Каково? У меня жена из грузинок, и? Казаки принимали всех. Да, в старину умыкали невест, когда в деревни наезжали. На ярмарки, по иной потребности, а когда и намеренно. До судов доходило, а там – ползёт улита, пока до приговора – у мнимой пленницы дитё в люльке пищит. Как теперь? Мировая…
Кстати, правительство шло навстречу казачеству, понимая, что голод по женской части препятствовал колонизации. Принуждённо набирали жёнок и девиц в ближних от тракта селеньях, отсылали на линию. А слыхивали ли вы, дражайший Николай Дмитрич, про обычай отдавать в картому? Нет? Нечто вроде аренды. Отбывая в поход, казак по сговору оставлял жену желающему за оплату. С возвратом или с обратным выкупом.
- А дети народятся, куда их, чьими зачислялись?
- Слыхивали: чей бычок не скакал, а теля наше? Истинно сибирское изречение! Думаю, с тех обычаев повелось. Вместе с женой после картомы принимал казак и прижитых ею детей, воспитывал как своих. Под строгим призором общества. Попробуй обидеть! Бывало, отцы семейств закладывали жён, дочерей, родственниц. А ещё частые и надолго отлучки по службе порождали многожёнство в той ещё «старой Сибири». Нередко казаки возвращались с инородками в прежние семьи. И продолжали жить расширенным юртом. Видите, какие породы примешивались, каждая имеет следы. Преобладает европейский тип, поскольку много славян. Из коренных великорусских губерний, менее – Малороссии, Полесья.
- Посему приток их неразличим в потомстве? Русские, одна кровь…Неужто меня в Москве за инородцы примут?
- Не примут. Верно. Но есть штрихи. При навыке среди русаков нетрудно выделить поморца, тавричанина, сибирца, донского казака…. И внешне, и по говору, ухваткам. У одних – долгая и степенная северная печаль, у других – бойкая черноглазая непоседливость…
- У нас в полку офицеры из донских, уральских, из армейской кавалерии есть. Выделяются некоторые. На особь – кавказцы, немцы.
- Инородцы слишком очевидны, мой друг. Встречаются вещи любопытнее. Правда, следует говорить уже не о породе людей, но их сословности. Имею, например, выкладки из старых рапортов, где сообщается о формировании специальных партий из колодниц для распределения в казачьих поселениях.
- Вот даже как?
- Да-с… В году, кажется, 1759-м в Верх-Иртышские крепости отдали 90 женщин. В другой раз по прибытию в Тобольск преступниц осмотрели и кто моложе 40 лет, распределили.
- Не потому ли ругаются порой: у, варначье отродье!
- Намекают на родовые корни? А что? Не ангельские личности этапом брели в Сибирь. Отнюдь. В Томск однажды пригнали 75 преступниц. 27 мужей прищучили, десять – детоубийцы, восемь – обычные душегубки. Остальные так: семеро за поджог, четверо – за побег, парочка – за злостное колдовство. Но разобраны до единой. Потомство от них растворилось. Однако племя каторжников составляет совершенно незначительную часть. Рассудите: в 1793 году замужем за сибирскими казаками записаны: из их дочерей – 841, крестьянок – 441, драгунских – 223, солдатских – 191, а ещё 24 мещанки и 71 дочь колодников или ссыльных. Пожалте лицезреть сословный портрет матери сибирского казачества не совсем уже и дальней поры. Как вам?
- Что сказать, намешано…
- Так замечательно! Днём далековато киргиз заметили. Помните? Четверо, вроде в малахае один. А казак ваш, Кондрат, даже масти лошадей разглядел… Необычайно острый глаз. Расспросил, в родне, говорит, таранчи имеются… Конечно, и худое при смешение цепляется, но лучшего больше. А что до чистоты русской крови, то ищите в духовенстве нашем…
Еремеев, ухватив разговор начальства, завёл похожий в кругу односумов. Темами всегда озадачивал, выдавая за собственные. Оттого слыл умным, первого разбору человеком.
- Народы, оне тожеть, навроде людей, - Степан выговаривал веско, так, когда плотно поедят, а спать покуда рано и дозволяется языком почесать без ущерба для дел, - от глянь: робяты Вани Косого (Корниенко) – все шалопутные, колготистые. В драке с ног скоро валятся, получит в зубы – брык, катится полешком. Тут же вскакивает, со сдачей норовит. Их бить и бить приходится да присматривать, чтоб ни сбоку, ни со спины снова не кинулись. Лёгкие на кулак, а не уймёшь. Теперя возьми гнездо Семёна Карнача (Максимов). Хучь Ваньку ихнева. Энти не катаются после кажного кулака, их и слегой (большая жердь) не сразу собьёшь. Шатнутся, и так ответят, что рыло набок, коли проворонишь. Сурьёзные. Но ежли с копылков долой, так не вскакивают, лежат смирно, без памяти, чунают долго. Бойцы с них – покель на ногах, на свежей голове. Свалишь - бери и себе передых. И народы так. К примеру, мы, казачество, и вобче Расея…
…Выстрел рванул тишину. Отчётливо пропела пуля высоко над костром, и сразу обрисовались всадники, закричали от кустов боярки: отзовись, православные!
- Здесь чиновник по особым поручениям коллежский асессор Головин с конвоем. С кем имею честь? – прозвучал ответ.
- Атаман Аиртавского выселка станицы Лобановской урядник Сафронов, ваше высокоблагородие, со мной двое, - казаки спешились, - дозвольте ближе ийтить…
Оказалось, атаману донесли об отряде на заре, он и прибыл самолично узнать, что к чему, а в случае надобности предложить содействие.
- Стрелять зачем, братец? – зевнул Головин, дослушав рапорт.
- С Туркестана привычка, ваш скобродь. Там нОчем громко подходить к лагерю али биваку следоват, ежли без паролю. Не то стрелить могут, свои же. Подумают, что крадучись, коли не шумнуть…
               
ШУТКА
С бабкой Мокинчихой (Шеиной) неладное случилось в одну зимнюю ночь. Вечером ещё гостила у золовки своей, почитай, на другом конце станицы. Рыжиков солёных скусила, щербы окунёвой, шанежку с парёнками (сушеная морковка, резаная), пресных (печево не сдобное), взвару с мочёной костянки хлебнула – среда (постный день). Посветлу домой подыгала, ходовАя старушка. И вот…
В четверг аккурат, на утрЕ, молодайка от суседей за огоньком набёгла (серянки, спички, то бишь, берегли, сподручней за угольком послать у кого топится, да готовым себе печь распалить), стучала в ворота – ни гу-гу, в окно зыркнула – сидит кулёмой на полу середь избы, недвижна… Казаки поветь над крылечком разобрали, в дыру нырнули, засовы сняли – в избу: точно! Как есть живая, глазами водит, токо мычит без разделения членов, лытками безсильна. Лужинка на половице и дух назёмный.
Казаков жёнки выперли за порог, Мокинчиху на коник положили, помыли-переодели, кругом прибрались, казну сродственникам передали.
- Чё с тобой, баушка? – внуча жалостно пытала, а без толку: таращится, яко пленный хунгуз, и хоть об стенку горохом ей. Послали за попом, за Хомовной, пусть пошепчет, можа сглаз какой? Хотя – кому и на што сдалась старая? Кладка-то не тронута, ежели бы каторжник беглый вломился, первым бы смыкнул. До обеда и проваландались, покель Мишка не объявился, холостяга КочанОв (Корниловых). Всё и обсказал...
Сдумали они с нарядами (казаки одного призыва) вечёрку сделать, а с деньжатами загвоздка: крупных нет, мелки по рубашке разбежались… Тогда ватажка лагерчан (кому летом в лагеря под Кокчетавом сбираться) отрядила его, Мишку энтого, сгонять до Мокинчихи, перенять с полтины, ли чё ли, чтоб в лавке ледяных петушков, джиндаков (грецкий орех) да жамков (мятных пряников) фунта два-три для девчат в кульки завернуть. Потрафит – так и поболе. Ну, Мишка – парень наянный, у мёртвого прикурить выпросит, тут же и явился монету надыбать. Изба не заперта, взошёл. Баушка без наличия.
- Хозявы, живы-здоровы? – на всяк случай шумнул. Тишина. Чисто. Хоть плюнь, хоть дунь… На лавку сел у порога, жданки кончаются уже сладу нет: куды запропастилась, карга? Вечереет шибко - сиделец лавку замкнёт, товарищи Мишку наскобунают, а то и бухометени дадут - дело проворонил-сгубил…Чу, щеколда будто брякнула, в сенках шебуршится хтой-тось, кабы сама явилась не запылилась. И тут не иначе бес дёрнул парня, маханул под стол, затих под лавкой в красном углу. По сю пору, убей, в толк не возьмёт: зачем?
Точно, Мокинчиха прибыла, на зады, видать, перед нОчем сходила. Разболоклась верхним салопом, дудяшник (верхонка, мордовская рубаха с вышивкой) скинула, на загнетке огонёк махонький в плошке-жировке вздула. Мишке тут бы и вылезти с потёмок, да сдержался чё-то…В избе денежкой навроде звякнули. Старушка меж тем опустилась на пол прям в кути, рядом, токо спиной к столу сгнездилась. Каки-то монеты с-под панёвы вынает. Другой рукой плашку в полу под лавкой поддела, узолок внизу обнаружился, развязывает, кряхтит довольно. Слева баушка серебро с медью приходует, справа ассигнациями шуршит, гумажки разминает. Смотреть Мишке плохо, но догадывается по горке и стопке – на домовину баушка изрядно скопила, лишек останется. Не даром станичных малолетков и холостягов который год ссужает, выжига старая.
Тута бабку, даром глуховата, чуйка взяла - не одна здесь! Заозиралась туды-суды, перекрестилась: чур мене, чур… Назад не глянула, шея и поясница не те. Беглым дозором обошлась. Обратно за своё. Копейки добавила, которы позычила сёдни, считает прибыток, ротом плёмкат.
Мишка шутить сдумал. На карачках пододвинулся да руку к горке монетов протягивает. На пути пальцы козой состроил, ровно для малого ребятёнка, ногтями по полу скыргочет. Ёрник беспутный, язва тунеядная, не человек… Самому бы…
Мокинчиха увидала, навроде бежать сунулась, борзо так ногой дёрнула, а как Мишка сдуру сголосил «бе-е» по-бараньи – передумала. Обмякла, хрюкнув, отдалась на милость случая вся целиком.  Потекло, ретирадным местом (нужник) наддало. Шутнику не до смеху уже, к ней лицом: это я, грит, Татьяна Спиридоновна, шуткую, и то, и сё… Тормошит, вольты круг старухи на коленках с полчаса нарезал, а она ровно пенёк с глазами сделалась, ни бе, ни ме, ни кукареку. Спугался, да ходу, косоглазый житель... Через дыру в назьмянке (стены двора турлучные) едва пролез, изгваздался. Никому ни слова, думал, сама очухается, а оно вишь как обернулось. Весь сказ его. В избе разговоры:
- Могла и кони кинуть, кабы Глафирьке не приспичило с угольком…
- От, варнак, язви тя, удумал чё…
- Я бы померла…Ну-ко, сказать просто: одна, на ночь глядя, а тут…
- Дак от тебя Мишка не побёг бы, он уже знает, поди, чем молодух в память вертают…
- Э-эх, токо охальничать, ничё вас не дёржит, страмотников...
- Обездвижет, не приведи, Господь, кому ходить? Варюха сама хворат бесперечь…
Тут с коника молчание прервалось басистым требованием: узолок отдайте! Получив мошну на руки, Мокинчиха сделалась на ум ятной, словно и не пережила немилосердной ночи. Слабёхонько, но встала. У шкапчика в кутном углу жбанчик стоял, со свёкольником. Она, значит, - туда, черпнула полную чеплажку да и выцедила в мах. А потом той долбленой посудинкой так заехала Мишке в лоб, токо деревяшки полетели, одна держалка в кулаке у баушки торчит… Здорово цокнуло! Парня в сенки вытолкали, чтоб не ерепенился, хозяйку под боки, обратно на постелю уложили.
Там она и выговорилась. Да столь рясно и увесисто, что прибывший со святыми дарами батюшка вынужден был срочно покинуть обчество. Следом спровадили вон молодух и казаков, кто присягу ещё не принимал. Оченно разошлась старушка, горячо выражая радость вновь обретённой возможности жить.
Куда что делось от ночных страхов… Оживела баушка. До румянцев девичьих на щеках! Всё красноречие мужа своего Мокея, на которое тот, сказывали, был донельзя горазд, помнила, оказывается, замечательно. Что и доказала безостановочной декламацией – уши вяли. Хомовна токо уняла, сбрызнув крещенской водой с божницы.

ПОКАЯНЬЕ
Где-то в той стороне, к Бабыкам, штука вышла, об ней стары люди сказывали. Посёлок тама-ка стоял казачий, в нём церква, при ней – поп. Не молоденький – серёдка на половинке годами. Всем взял, токо борода рыжа. Не то чтобы с огнёвкой сравнить, а примерно полОвой, али сказать, - буланой масти. Седина зАчала выбиваться, тут и бес в ребро. Шепотки от уха к уху, с проулка в улицу: «скоромным»-то батюшка наш не брезгат. Особо, когда матушка прихворнёт али чижолая ходит.
В мае, ли чё ли, прибежал к нему верховой. Нездешний. Благословенье взял, в ноги прям на дворе бухается… Прости, грит, святый отец, кобылу твою игреневую тем летом я увёл…
- Это как же? – вздёрнулся отче, шаг назад аж сделал, - а кыргызы-барымтачи признавались, кун за что отдали?
- Не верь, самолично я повинен, - упёрся человек, убивается, - цыганам кобылу прОдал, да барыш не впрок, измаялся, сыми вину, совесть ослобони, пропадаю…
Нагнал поп морщин на крупный лоб, бородищу в кулаки забрал – «антиресно»! С лошадки давно уж ни вестей, ни костей, а тут – нате-пожалте. Ой, думать надо. С конокрадами казаки люты, кабы не устосовали этого жальщика…
- Вот что, сыне мой, - оборачивается к коленопреклоннику, - грех сниму, когда на обществе новость эту заявишь, знак дам, согласен?
- Заявлю, батюшка, ох заявлю, уж мочи нету терпеть! – зудит неутешный, да опеть мордой к сапогам самым лезет. Мотри-ка, горе како неутешно у человека, страсти евангельски…
Ага... После обедни народ принаряженный не спешит с паперти, густо стоит. Благодатью веет, скворец свистит, сирень слыхать – ласково на душе…
- Православные! – раздалось от врат, все ажник дрогнули, на священника удивительно смотрят, он перстом указует, - что сей раб Божий молвит, то истинно!
И вперёд того подталкивает, не робей, дескать, давай, лЕгчи душу…
- Посёльщики! Казачество сибирско! – на весь окрест возрыдал мнимый грешник, - знайте: у кого дети рыжы, они от попа вашего, он отец им не токо духо-о-в-най!
Гнидник свой на голову, да ходу. Оградка хряснула – атаманский наряд вдогон. Средь народу кто в смех, кто в гнев, батюшку отваживают, повалился, где стоял… А одна оторва в сторонке, дымку (платочек, навроде газового) на головке бедовой поправила, лыбится: будет таперьчи сыры места обходить...
Вот такую побасёнку слышал давным-давно.
               
ТЕЩИНЫ БЛИНЫ
В Аиртавской станице Паша Елисеев жил. За малый рост прозвали – Неправдин человек. Ну, вроде как понарошку (невзаправду) родителями сделанный. А так – казак ничего, не сказать - фланговый, но и не вахлак какой-нить. Тёща у него не сказать, чтоб старая, однако скуповатая. А коли в глаза: жадная! Такие и в ретирадном месте (отхожее) встают когда, то оглядываются: «можа то добро ишшо куды сгодится?».
А тут – мАсленка! По станице цельну неделю – дымы, кутерьма веселая. Ребятишки назьмы жгут, холостяги – объедки с яслей вечерами палят, на кошевках катаются, казачек щупают… Ну и – хошь-не-хошь – а зятя блинами прикормить следоват. Обычай такой. Зовёт Пашу середь недели, на Лакомку. Сковородку нашла с пятак, можа чуть ширше, лАточку с маслом махонькую, с лампадку, ей-бо. Жадная, куды денесси…
Усадила в красный угол, сама у печи туды-сюды, блины с загнетки мечет. Лицо пылает. Не от жару – со злости. Ведь энтот варнак, што делат, што вытворят! По миру пустит. Нашла Любка урода, язьви в душу! Не по одному, а по два блина на раз заворачивает! Не смазывает помазком слойно, как люди, а макает в латку огроменным тем кусом да в хайло, в хайло себе… Масло черпат, ровно туеском, аж по бороде текёт. Без перебою, чисто молотилка немецка. Верно кума Нюра сказывала: зятёк-то ваш в корень рос. Аршин с шапкой, а жрать – на косу сажень, не хуже аздыра записного. Чичас вона разохотился, и Мишку-гвардейца за пояс заткнёт!
- Да што ты по два да по два! – не сдержалась. Да такому зятьку упрёк, что дунец (мельчайшая дробь, бекасинник) медведю.
- Ну, я ж не зверь какой, мама, чтоб по три. Вы и так еле поспеваете, - Паша за словом в карман никогда не лез.
               
ИСУС МИХАЛЫЧ
Сдаётся, что священники не только в Аиртавской, но и в других станицах Первого (Кокчетавского) военного отдела, а может и по всему Сибирскому войску подбирались сплошь с воинским понятием. О чём толкую? Об именных списках казачьих полков. В отличие от «крупы» (пехоты) совсем чуть в них Сосипатров, Фелоклеистов, Гервасиев и прочих замысловатых имен, произношение которых без разбегу не перескочить. Конечно, мелькало и у нас, но редко.
Возможно, принимая младенцев на крещение, попы глядели не только в святцы, а и наперёд думали, каково будет командирам, от вахмистра до есаула, или (дай-то, Господи!) самому войсковому атаману, окликнуть будущего героя перед строем в торжественном месте?
Вот и говорю: либо сами служители догадались, либо им подсказали, вежливо, но настойчиво звякнув шпорой.
В нашей фамилии, сколько помню вглубь, носили царские имена – Николай, Александр, Иван, Пётр, апостольские – Андрей, Павел, Варфаломей, были также Степаны, Никиты, Куприян. То есть, без библейских заковыристостей. В связи с этим, озвучу осознанное предположение: видимо, у притча с паствой завязывались и личные отношения. Не без того! И даже так, что притч дозволял себе те отношения, как мы ныне выражаемся, отстраивать.
Добавлю также, что в Аиртавской между станичным обществом и священнослужителями  царили понимание и доброе согласие. Редактор Омских Епархиальных новостей отец Климент (Скальский) отмечал в справочнике 1900 года, что в Аиртавском (тогда – посёлок, станицей стал в 1910 г.) церковь во имя святителя и чудотворца Николая, однопрестольная, зданием деревянная, на каменном фундаменте, в связи с таковою колокольнею, вместительна и крепка, построена в 1873 г. на средства прихожан. 300 десятин отведены притчу для беспрепятственного пользования. Священник и диакон помещаются в удобных домах, построенных на средства казаков, а псаломщик – на квартире, нанимаемой от общества за 40 руб. в год. Капитал церковный – 300 руб., братского кружечного дохода бывает за год до 250 целковых.
Нормально… А как в сих процессах без инструментов (теперь бы сказали) влияния? Действенным со стороны священства было и то, о чём толкую: имянаречение!
Глянем на скорую руку…Допустим, 5 мая батюшка имел право записать младенца Нафанаилом, а мог и Фёдором, Климентом, Лукой, Гавриилом. Аиртавские казачата обычно выныривали из купели Федьками да Гаврями. Смотрим следующий день, где выбор между Георгием и Тавифой…(Вот как бы в сотне того Тавифу кликали, а?) Листнём на 9 июня, где встречаются Ферапонт и Нил, от которых будто лаптями тянет, и тут же – Иоанн, то бишь Ванечка, коих по станицам и полкам – пруд пруди.
Священник выбирал не абы как. Добрый казак в отцах – ребятёнок получал славное имя. Где-то проштрафился станичник – дитё его получало имя так себе. А коли нагрубил попу, скажем, на сенокосе – получит такое, что едва выговорит. Оттого некоторые, зная грех за собой, перед крестинами посылали в дом батюшки, дьячка либо пономаря молодайку «чего-нибудь сунуть». Сальца там, маслица топлёного, десяток яичек. Не волновались лишь уважаемые люди – кавалеры, казаки с нашивками, атаман, само собой. Хотя и тут шлея заскакивала. Об одном таком «из ряда вон» вспомнилось.
Филипьевых в Аиртавской знавали как природных казаков, с полка на обзаведение наряжены, когда наши «с Расеи» прибывали крестьянами, хоть и государственными. Тут получали казачество. Само собой и батюшка об том ведал, и потому обширный клан носил имена сплошь веские, наподряд строевые. Раз только вильнуло не поймешь куда – к добру ли, худу? Поп кукиш под рясой крутил или, напротив, переусердствовал. Сдаётся, не маненько.
Короче, вынесли кумовья на церковное крыльцо малого с именем Иисус! Во как! Старый Филипьев – казак из флангОвых, здоровущий, так крякнул при известии, аж варьзя (ворона) с колокольни рухнула…Но –  речено: Иисус Михайлович (кажись?). Смутно помнится тот старик, по улишному – Сус. А потомство его – Сусы. Потом в сельсовете имя переписали, не в струе, тассазать…
Покуда родчее носил, курьёзы случались. Об одном слыхал от Ивана Яковлевича Заруцкого, ли чё ли? Впрочем, не важно…
Густо вечерело. С Кокчетавского тракту валко вкатывалась в волостное село имени товарища Володарского подвода. Дажеть – полподводы, из ранешных полковых канцелярских двуколок, с остатками смолёной рогожи на дугах. Зато ящик целый, его перекрашивали, но орлы проступали. Тишком шутковали: совецка олифа пожиже царской вышла. Упиканный донельзя меринок долго тянул таратайку крайней к озеру улицей, стал спроть избы с низами.
Тучки какие-то нашли, окончательно стемнело. Возница под вялый собачий брех зашел в воротчики, стукнул кнутовищем в переплёт:
- Хозявы! живы есь? отворяй…
- Чего людей булгачишь?
- Обдорожился, пусти…
- Не разберу, хто ломится-то?
-  Дак Исус я…
В окне огонёк шибко моргнул, замолчали было.
- Какой ещё … Шары залил, блукаешь нОчем, ехай отселяя, богохульник!
- Иисус, говорю, с Ертава, сродственник…
- Твои сродственники в яру лошадь, поди, доедают…отыскался…чичас на ухват подыму!
Наталья Кузьминишна тряслась, как овечий хвост, да форсу не теряла, басом варнака отваживала. Суседи в третьем годе погорели, её двор на отшибе маненько оказался, одна, детишки на печке, сделат, што хошь… Тот, навроде, закуривать наладился, кресалом  брякает. И вдруг ей зашло в голову, прям обухом: обожди! да не Филипьев ли Сус? Сродна сестра за ним! Лет пять не видались…Створку крадучись отчинила:
- Эй, а бабу твою как звать-величать?
- Это у вас тута бабы, - полуношник пыхнул искрами, - а у нас – жёны казачьи…
- Не лайся, отвечай путём!
- Лизавета свет Сергевна, - противно отвечая, обиженно загнусавил тот, - стафет твоей милости посылала, а ты на порог не пускаешь, изгаляисси…
- Екуни-вани! обожди-ка…
Признавши, фитиль ярче привернула, в сенках засовами шумит: от, язьви в душу, совсем людей затуркали, страху насЕлили…Гостю, опять же, упрек: Михалыч, ты тожеть, заладил - Исус, Исус… Ведь ночь, почитай… Прям волосья под шашмурой шевелятся. Толкай ворота, коня приходуй…
- Иисус и есть, чё сделашь – поп крестил. Ладно, зови хоть горшком, токо в печку не ставь, - посмеялись.
Ранешных засолов давно не осталось, одне кадушки пустые от них, колхозными дарами не разжились покель. От артельного изобилья - чугунок с картошкой «в мундире» да хлебца чуть. Сама глаза прячет, обмирает нутром: гость поест, што детишкам завтре дать?
Иисус сумку седельную (тожеть ранешная ещё, с казачьей службы в полку) расстегнул, сала четвертушку достал, ножик нацелил, да убрал – заместо гостинца детве отдашь, в городе за наборный ремешок сменял. В память о службе в крепости Верной (г.Алма-Ата) берёг… Картоху не чистил, коврижку чуть клюнул – сыт. Наталья уже в слёзы: поешь, день на колёсах поди… Тот ни в какую.
Наутре отвёз уездную бумагу в волисполком да  в Аиртав ходу. Примерно так было...

ТРЯПИШНА БАРЫШНЯ
После колчаковской в станицу повадился ездить красный актив из крестьянского села Кривоозерного. Это волостное село, в восемнадцати верстах от Аиртавской. (Кривинку скоро переименовали в честь командира товарища Володарского, по-теперешнему, то бишь, по-казахски – Саумалколь, а бывшая казачья станица – ауыл Айыртау. Завсегда так: строить – некому, таблички менять – много охотников). Кучер и двое-трое ответственных «волостников» в бричке под парой, маненько пьяные. Не местные, видать по ухваткам, «откель-то с Рассеи».
Среди них нет-нет да наедет молодая чернявая женщина. Красна косынка, кожана куртка, городски кОты на ногах, при нагане, с папироской. Всё, как положено. И – дотепная, спасу нет.
С тракта сразу тарахтят на тарантасе в избу, где флаг вывешен. Там с комбедом тары-бары по «текушшему» моменту, опосля – по домам, глянуть в большевистский прищур, чем кулацко-казачий элемент дышит, обыскать при нужде.
По воспоминаниям старших, женщина та без чего-нибудь, с пустыми, так сказать, руками из Аиртавской не уезжала. Слабость имела свой изрядный нос в сундуки и прискрынки сунуть, нюхнуть-глянуть с революцьонной бдительностью, а вдруг там – ливорверт, к примеру? Контры и вредительства не находила, однако не вертаться же простоволосой. Как не показать недобитым колчаковцам и куркулям «хто в доме хозяин»…То шалю сграбастает, то кацавейку понаряднее,  в общем, мало чем брезговала. 
Спустя несколько визитов, аиртавичи ей прозвище склеили: «Тряпишна барышня». Правда, скоро исчезла. Не иначе на повышение двинули либо на обучение в комуч.
ЧуднО! В шестидесятых уже, желая кольнуть подругу по поводу чрезмерного увлечения нарядами, бывалоча, говорили со смехом либо осуждающе: Надька, ну что ты как Тряпичная барышня в ремках (вещи, барахло всяко) роисся… Прозвище нарицательным стало, хотя многие и не подозревали, кто и когда был причиной его появления. 
               
БЕЛАЯ ЛОШАДЬ
Унялась гражданская…
И дураку стало ясно, что Советской власти жить долго. Доходила до самых твердолобых и другая мысль-поговорка: от осени к лету поворота нету. Локти кусать и то поздно. Теперь бы «зиму» пережить…
В Аиртавской станице, ровно после чумы. Люди вдоль заборов и прясел норовят, а не «середь» улицы ходить. Притихли, и всё притихло. Кого из казаков частым ситом новая власть провеяла – живут помаленьку. Иные – далече…
На коне теперь – сельсоветчики. Один из них (обойдусь без фамилий, чей-то дед, чья-то баушка, неохота бередить) раз в неделю вечерами захаживает в мордовский конец, по ложку правит к избе у речки, ближе к ключику (роднику).
Его там сразу – в передний угол, последнее из печи, из подпола, с амбарушки – на стол! Выпивает, закусывает…Бровями дёрнет – детва шеметом лезет на полати, женщины – за порог, хозяин гнёт шею к гостю, ровно пристяжная на сторону; разговор, стал быть, заворачивает на «сурьёзнай».
Сплюнув окуневую кость с рыбника, гость гундит в ухо: опеть в уезде про белу лошадь споминали…И, отваливаясь от стола, обтирая клейкие руки об вехотку, нагоняет жути погромче: понЯл! не дыши! Опасливый взгляд на окно, и вновь тише: покель отваживаю, на хвосторезов тычу (на челкарских), однако чижало…ПонЯл!!
Хозяин только что не рыдает: дак научи, што делать, Изот Яковлич?!
- Ну-ну, меня, Понтя, слухай, - у гостя проклёвывается добрый «карахтер», -  и держись, само собой, понЯл! Момент ныне вострый! Контра кругом …Хмм, н-да…Перед первой просекой, на гари твой стожок?
- Мой, Яковлич, неделю пластался…
- Теляты у меня чегой-то дришшут, можа сенца им лесного, а?
- Весь скирдок доставлю, Изот Яковлич, куды скинуть, скажи токо…
- Дак в сенник и определи, Спирьке скажу, чтоб назавтре дыру разобрал, с повети и спустишь… Ну, пошел я, однако…Мотри!
Гость, рыгая сыто, глубже засовывает поллитру ханьжи (хлебной самогонки) за пазуху шинели, стукает воротней калиткой. Ребятишки свешивают головенки с полатей, смотрят на объедки пирога. Из сеней просачиваются жена, тёща, старшая дочь, тихо воют. Хозяин скрипит зубами, сронив голову на беспомощные руки.
А что произошло, что за «бела лошадь»?
Когда закаруселило в гражданску-колчаковскую, аиртавским казакам куда? Мобилизация! На конь, да к Верховному, он объявил. Понтелеймон (Понтя) - тоже, ясное дело: урядник, кавалер. Под Еленовкой ли, может за Челкарским поселком разъезд хорунжего Горохводацкого (подлинный участник, аиртавич) схлестнулся с авангардом красных. Понтя и ссадил с белого коня их командира. Шашкой. Коня поймал. Хороших кровей, за версту видать, карабаир. Сдуру, оказалось. Опосля еле отбрехался от кованного красавца: не мой, не знаю, не видал…
Вроде утряслось, но тут после ранения Изотка вернулся. Он, оказалось, всё знал, потому как аккурат среди красных конников в авангарде том был. Его Понтелеймон в скоротечности боя не признал, зато тот срисовал земляка на раз. Как явился в станицу, сразу и разъяснил бывшему уряднику, что  и почём меж ними будет отныне.
Ребром поставил: белая гвардия летала, дескать, высоко да села недалеко, красная гвардия верх взяла, потому меня станешь слухать. И объяснил: почему… Большого командира, говорит, ты порубал. Будто бы самого тов. Володарского, чьим именем Кривоозерное будет перекрещено. Ищут, кто сгубил героя да на его белой лошади ускакал, дённо и нощно ищут. Вся чека в ружьё поставлена…
Понтя после разговора в бега наладился, но Изотка предостерёг: заявлю, за Лобановские бугры скользнуть не успеешь…
Теперь он – футы-нуты! Изотий Яковлевич! Не стой того: прежде Макей был лакей, а ныне у Макея два лакея… По советской линии шибко вперед подался. Чисто атаман станичный, ежели бы по-ранешному сказать. Ну и захаживает к Понте. Стращает белой лошадью, шантажирует, прямо сказать, за драбанта тайного дёржит.
…Не знаю, чем меж ними закончилось. Может, Отечественная война  всё списала. Сыновья Понтелеймона жили в Свердловске, дочь в Киргизии. Сам рано чё-то помер. Племя Изота не в родителя удалось. «Совецка линия» на нём загнулась, дети вышли в пролетарский тираж невеликих разрядов, а как люди – так себе. Корова ревёт, медведь ревёт, черти знат, кто кого дерёт… Вот и в семье их не разберёшь сроду, каждый на рожон лезет. Крикливы, хвастливы, скандальны. Куст тот, жа не та ягода. Хотя и по-иному сказать впору: на болоте всё гнилью пахнет. В спину Спиридона, старого для меня дядьки, пацаном слышал презрительно-брошенное: у, белая лошадь!
Из расспросов и отрывочных ответов составилась эта история. Что и как доподлинно – у кого теперь спросишь?
               
ШКАПЧИК
На воспоминанья о прошлом в старшей родне крайне скупы были. Пацаном что спросишь – отцу всё «нековды лясы точить», баушка скоса глянет: тебе на што?
Один раз зимой делаю уроки, спротив, на лавке ближе к кути, – баба Поля за куделью. Прялкой ещё не разжились. Тянет шерсть, на пальцы поплевывая, веретеном внизу журчит и мурлычет псалмы. Ничего не понятно, да и не слушаю. Вдруг смолкает, оборачивается:
- Тебе назавтре к хфельшерице?
- Сбегу, уколит ещё…
Помолчала, куржак на шипке поскребла, в проулок глянула: сугробы под ставни, морозяка! Боярка на вате меж рамами и та в изморози.
- Чего бегать, сходи…
- Ага, тебе бы…
- С кем говОришь, - вскидывается Ефремовна, но сразу и подозрительно мягчает, - ты послухай, сходи…Тама-ка – шкапчик. Как зайдешь – на праву руку. Должон стоять. Ножки витые, сам красенький, тута – дверки, прискрынка два, балясинки форсисты, стёкла с виноградами…
Назавтра класс весь подчистую сводили на прививку. Дома чуть ноги за порог, варежки не скинул, баушка, видать, все жданки* проела, тут как тут:
- Не сбёг?
- Сбегишь! Фёдор Яковлич (директор школы Плужников) отцом настращал…
- Шкапчик-то?
- Да стоит, токо белый, не красенький.
- Ножки,  дверки?..
- Целые, всё цело.
- Он! Наш! Кум Варфашка до колчаковской ишшо делал…
- Забрать надо!
- Один забирал. Ладно не догнали, а то бы притруску дали, молчи уж…Да не брякни кому, что просила глянуть. Пимы на печку брось, дров в голланку принеси, затопить успею, покель мать с отцом явятся, - баушка уже в привычном духе, не забалуешь, только и вздохнула напоследок, - надо же, стоит!
…Допетрил потом, много позже. Оказывается, шкаф тот – из савельевского дома, когда расказачивали, раскулачивали. Помимо прочего распределяли и мебель, даже «мягку рухлядь» трясли: тулупы, овчину выделанную, попоны…По наряду шкаф попал в фельдшерский пункт, где перекрашен в «медицинский» цвет и стоял благополучно с двадцать какого-то года.
Что удивительно? Время - конец 1950-х, два сына бабушки Поли с медалями пришли с войны, Советскую Родину отстаивали, третий  канул без вести на фронте, в стране 20 съезд провели, реабилитации начались, но в голове жены казака-колчаковца навеки впаялось: попробуй, контра, рыпнись со своим шкапчиком!
Догадался и про то, почему ей именно он помнился, хотя, было дело, даже дом раскатали, крестовый был со связями…У нас в кути стоял почти такой же. Сработанный сыном деда Варфашки – моим крёстным, Петром Варфаломеевичем Савельевым. Видимо потому и вздыхала баушка молчком иной раз по оригиналу, на дубликат глядя… Кстати говоря, про фамильную собственность в порядке реституции мы с брательником тоже нигде не заикнулись, хотя навроде и бояться уже некого. Видать, гены предостерегли: а хрен его знат, куды завтре ветер дунет. Шуткую, хотя…
* Жданки, жданики – особые пироги для встречи жданных гостей. Здесь: нетерпеливое ожидание.
               
ЧЕРНОУСКА
Когда погорит сосняк, пару-тройку лет минует, и на гари, глядишь, кипрей в рост вымахивает, за ним чернолесье показывается – осина да берёза, боярышник. С годик погодя, средь жёсткой резухи-осоки сосёнки ёжиками выбились. Теперь, считай, дело на лад повернуло… Дай срок, хвойник рванёт к солнцу, листвяка обгонит- приглушит, и зашумит высоко, зазвенит медью весёлый бор. От беды - и нет ничего. Года многое рубцуют…
Так и в Аиртавской станице… Ударили сполохи, прокатилась пожаром колчаковская, людей побило, хозяйство разором шаит. Беда погромыхивает, тревожит зарницами, напоминая арестами, высылкой. Лютуют особые совещания, тройки. У власти в «текушшем моменте» - директива т. Свердлова, расказачивают…
Но среди пАгуби и ростки видать. Кажись, зимой только молодые у Еремеевых сошлись, ан, послухай, уже и дитё пищит в зыбке, материны сосцы турзучит, тянется на место деда своего Петра, в 21-м стрелянного. На Мордве детвы подсыпало у Шавриных, в Заречье у Чепелевых сноха принесла. Жизнь, в большом смысле, к стенке не поставишь, то не человечьего ума право, руки коротки…
А тут, давеча, едва покойником не прошибло.
По санному первопутку со взвод солдат накатил. Густо их насело в четыре кошёвки. Из Кривинки, ли чё ли… Не нашенски. Главный - в потресканой коже, «крупа» - тоже в нешибко-новом, а ещё - желтолицый маньчжур при душегрейке на рыбьем меху, онучах и навроде калош с загнутыми носами. Не берёт инородца морозец, пожар мировой революции, не иначе, греет. Токо бесперечь жуёт табак, а то с ногтя марафет в нос втягивает. Другие в отряде – терпеть можно, энтот наскрозь психован. Чуть что, сразу кОбур лапает, у его он здоровый, поленом мотается на сыромяти. В проулке волкодава Евдуновых стрелил не за што.
Однако не псину заготавливать прибыли, а «чонить» (от ЧОН –части особого назначения) - трясти хлеб. Двинулись по дворам тех, у кого забарабать покель шанец светит. Их в прежде богатой станице маненько осталось, спешить надо. У Войтенко Захара Николаича разговор с порога резкий: где спрятал? Солдатня штыками землю на амбарушке, у клуни пыряет – копани ищет. Маньчжур мимо колодца за баню глянул, а там - прикладок не смолоченный. Меры на четыре…Колосья пеплом вроде взялись иль гнильцой. Ревбойца накрыло, завизжал, пена у рта закипела. Припадочно кричит что – не разобрать, а смысл враждебен: хлеб гноить, когда пролетарьят в голоде, положу контру! Маузер потянул…Николаич белей скатёрки сделался, в заплот спиной влип, хозяйка на шум глянула – дурниной орёт.
Ладно Авдей Сивцов, сельсоветчик, на руке у чоновца повис, заряда три в землю ушли, покель оба на мёрзлу огудину не повалились. Авдей колосья лапнул с прикладка, обшелушил, дунул и суёт жменьку под узки глаза. В ладони – будто червонного золота кто сыпанул, зерно к зерну самородное, хлебушко Христовый… Гляди! – толкует «товаришшу с Востоку». Черноуска! Чтоб знал, брат, пшеничка такая есть! Прикладок - не гнилой вовсе!
Едва успокоили пламенного, (недобитого в Японску хунгуза - матерился Войтенко опосля всего). На ровном месте могла споткнуться его жизнь, оплошай Сивцов. Отнесли бы за Варфалино болото (так у нас по-свойски называли могилки), потому как ЧОНу кулацкий выпад померещился…
На землях Сибирского войска высевались разные сорта. Тыщи десятин превосходной арнаутки, выспевающей до звона гирки. Урожай с них – валютный сибирский хлеб. По-свойски - брызг. За него дрались на мировых биржах.
Сеялись сорта и попроще. Для себя в основном. Но тоже, не охвостье какое-нибудь, а - менее прихотливые гарновка, чернотурка ли, черноуска… С колючим колосом, а ости – бурого, с черна цвета. На корню – не так, а когда скопнят – прям в глаза несбычно кидается. Кому невдомёк, тот жалкует: погноили зерно, хозявы-раззявы. На самом деле, такую пшеницу спокойно скашивали, суслоны везли к ригам на заимках, там скирдовали снопы до поры, а волглые подсушивали в овинах да смолачивали неспешно… Аккурат в эти вот, октябрьские-ноябрьские дни. КлАди кто и до нови не трогал, ничего с зерном не делалось, окромя мышей. Черноуску на «чижолый год» ертавский казак оставил, маньчжур психанул, не знамши…
Прикладок Войтенко наутре под кумачёвый флаг свёз весь дочиста, от греха подальше.

БАГРОУС И ДРУГИЕ
В Аиртавской станице редкая фамилия не подменялась прозвищем. Были казаки, которые носили индивидуальные, присваемые, так сказать, при жизни. Какие забывались вместе с обладателем, какие передавались потомкам. Кто сильно обижался на прозвища, в драку лез, кто относился снисходительно, когда слышал… Казусов с этим происходила масса уже и в советское время.
 Бабка Горшолёпиха, к примеру…Решил, что прозвали её по мужу - гончару. Значит, кумекаю дальше, в родной станице посуду делали? Во как! Расспрашиваю старших, они смеются: какие горшки-крынки, ты что? Объясняют: бабку ту молодой женой привез Фёдор, казак ертавский, ажник с посёлка Айдабульского, где все подчистую горшолёпами, горшечниками прозывались. Только и всего…
  В 60-е приехала в гости крёстная (лёля, лёлька) из Караганды. Наняла такси в райцентре, подкатила к аиртавской конторе, где люди стояли. Спрашивает: Савельев Николай Андреевич где живёт? В ответ, словно обухом: а нигде, нет такого! Лёлька уточняет: жена у него Тоня, дети…Тебе, деваха, русским языком сказано: нету в Ертаве таких, нам ли не знать! Как могли «утешили»: можа в Лобанове где, али, рази што, в Челкаре?…
Крёстная - в слёзы, такси уехало, автобус ходит по престольным праздникам, куда на вечер с чемоданом? Ладно, бабка Апроська, она же – Попятчиха, (на самом деле – Евфросинья Захаровна Вербицкая) мимо проходила, услышала. Как нет?! А Колька Балдай вам кто? Местные глаза округлили, руками хлоп себя по ляжкам: дык, и правда - Савельев! Тут же оправдались: от, что бы сразу не спросить – Балдай? А то морочат голову приезжие…
Другие Савельевы звались Павлатины, ещё одни – Варфалины. Были третьи – забыл как. Они – из природных казаков, может даже ермаковского корня. Отчего Балдаевы? Дед отца – Степан - имел обык громко говорить, базлать, балдаить (по-мордовски), хотя не глухой был, урядник. Когда ругался али малолетков на плацу строил – того тошней, орал, сказывали, на три порядка слыхать. Балдай, одним словом, а мы за ним – Балдаи, Балдаевы, балдаяты.
У отца был брат Александр. Кроме родчего удостаивался двух личных прозвищ: Багроус и Македон. С первым ясно. Отпускал усы, они рыжие полезли – спасу нет! Сбрил, а прозвище схлопотал. За что - Македоном? Дядя сапёром воевал, на переправах в ледяной воде вусмерть уханькал невеликое своё здоровье, особенно спину и все какие ни есть суставы. По молодости – куда ни шло, постарше стал – криком кричал бывалоча. Ходил особенно, оберегая кости от лишних движений. Прихватит боль, так его на руках до трактора доносили. По-казачьи, как раненого, двое из рук «стульчик» делают, подводят под задницу – едет дядя, словно на троне. Чисто Александр Македонский. Ну и прицепили: Македон! Как он в кабине терпел – разговор другой.
Кстати, жена у него – тётя Маруся, Манёка –  звалась по-уличному Победа, хотя по мужу Савельева, в девичестве Евдунова. Почему? Глаза у неё были огромные, голубые, блескучие, слегка навыкат. Нашелся остряк, сравнил их с фарами известной послевоенной легковушки.
 Ещё вспомнилось…
Из райгазеты «Ленинский путь» на уборку корреспондент прибыл, передовиков спрашивает. Иван Однорог, бригадир, ему показывает: видите СК-4 с флажком? За штурвалом степного корабля -  коммунист наш, товарищ Македон, сходите, и пока он зерно Родине из бункера отгружает, портрет успеете сделать! Корреспондент рысью по стерне зашуршал к комбайну. Что такое? Галопом летит обратно, фотоаппарат по пузу бьёт, блокнот на растрёпку… За ним дядя наладился с изрядным молотком в руках, но встал, лишь обрывки «интервью» доносятся. Сапёры, они ятно выражаются! 
 Кто стоял рядом с летучкой – сварщик Соболев, мастер-наладчик Сашка Заруцкий, заправщик Абрамкин – икают от сдавленного хохота. Бригадир и мускулом на лице не повёл.
  - Так быстро, товарищ? – участливо встречает запалённого репортёра.
  - Слова не успел сказать, поздоровался, фамилию уточнил, он за кувалду сразу…
  - А как уточнили?
  - Ну как сказали, у меня записано, вот: Македон…
  - Ах, да, да, да, поня-ятненько… Моя недоработка, извините. Понимаете ли, какой здеся оборот…Он у нас хороший, даже отзывчивый, Македон энтот, но – карахтерный! Покуда три нормы не сделает – не подходи! Сам ужасно боюсь! Наверно, у него только две нормы есть. Вы посидите в красном уголку на стане, он третью намолотит – сфотографируете.
 Однако корреспондентом в загонке уже не пахло, даже компот не выпил. И такое бывало в станице.               

УРОКИ ЖИЗНИ          
Вероятно, мы росли (1950-60 годы) примерно так же, как и дореволюционные казачата. С поправкой – «шибко вольные стали». А как не стать? В ранешном единоличном хозяйстве малец всегда и для всех был на виду, рядом. Его многие «струнили» - родители, старики (не только кровные, но и станичные), братья, сёстры. В дому и по нескольку семей жили – воспитателей хватало. Не забалуешь. Лет с 12-14, считай, тятька на полный разряд ставил, уже и на заимку брали пособлять*. Со школой вообще не заморачивались. Один-два класса станичной и шабашили.
Отец в семье родился первым парнем, образование для всех станичных старших детей имел классическое: «полтора и коридор». Потому как дед Андрей отрубил: а дрова с кем пилить? Младшим везло больше, могли и все 4 класса кончить.
При колхозе – детям ходу прибавилось, слава Октябрю! А доглядАть особо оказалось некому. Мать с отцом на работе бесперечь, с утра до ночи, дедов у нас… редко у кого осталось. Войны, рассказачивания-раскулачивания, лагеря, переселения повыбили, обредили их едва не начисто. Старшие дети от младших сами виляли. По себе знаю. Возни много, кому охота... Оставались баушки. Их, конечно, «слУхались», однако норовили через раз, припасая для этого подходящие случаи.
У родителей нас затевалось четверо. Двое (сестра и брат) померли, остались мы с Сашкой, он на 5 лет младше. Разница в летах огромная, если один школьную лямку за партой тянет, другой ещё мимо поганого ведра промахивается, хоть и подсвечиваешь ему. Попозже дело, правда, веселей тронулось. Благодаря тому, что попал братка под умело налаженное наставничество (которое он, гад, так и не оценил) и начал уроки усваивать.
Вот кое-что из суровых будней той далекой уже жизни. Скажем: посылается малОй на двор (ну, по естественным надобностям, условно говоря) и там заполошно орёт, будто на вилы сел, прям на все четыре рожка. Баушка с криком « а бодай бы тебя!» споро выскакивает наружу, ищет, где его, варнака, угораздило.
В энтот секунд мне следоват быстро залезть в её персональный (для нас заветный) сундучок под родительской кроватью в горнице, отмычкой отщёлкнуть замочек, набрать конфет из нетленных припасов, оставить «всё как лежало» и захлопнуться. Чу! Санька орёт в другой раз. Это его баушка нашла, ухо вертит: чего орал, окаянный? Братка заученно отвечает: петуха дрАжнил… («легенды» прорабатывались тщательно). Стукают дверью, я – спешу навстречу, нагоняя озабоченность: ой, что там было, баб Поль? Делаюсь патошным: мной теперь хоть лавки мой, ещё и дресвы подсыпай… Чё по дому сделать – скажи токо, отвори уста, баушка (где-то в книжке прочитал выражение).
Оно, конечно, - риск, но без него «жись пресная» и потом: младшего-то учить надоть, покель сам в силах, как дед Варфашка выражается…Зато опосля весело и бодро шуршим обёртками на печке. Признаться, в схеме случались и проколы. Пелагея Ефремовна глуховатой была, зато нюх – лежать, Мухтар! Управившись в кути, лезла к нам на печь передохнуть до обеда. Обёртки мы (не уси усёного – дерзил Сашка) конспиративно прятали в вязанки лука, но духман карамели или начинки из повидла иногда не успевал выветриться и мгновенно улавливался баушкой.
С горестным возгласом «опеть, ироды!» катилась по печным приступкам вниз, на скамейку, в горницу к сундучку. Мы замирали – считай, момент истины! Всегда же на грани провала ходишь… Увы, чаще звучало: вайаваккай (возглас по-мордовски), крапивно семя, кады токо подавитесь! Засекла, узолок не так сложил.
Теперь – сполох! Вылетали на двор в калошах, чунях на босу ногу в какой на себе верхонке, а то и без. Задействовали схему на случай разоблачения. Пока баушка отводит душу, трясёмся у крыльца, изображая сирот казанских, бухыкаем якобы в жестокой простуде. Наконец, в клубах пара открывается дверь, баушка стоит на приступке, открывается первый тур переговоров:
- А ну марш в избу!
- Не-е, скобунать будешь, - давит слезу младшая сторона.
- Марш, кому сказано, балдаи чортовы! – это она дратует нас тем, будто её Чернявские из Имантава получше нас будут, Савельевых с Аиртава. Да слыхали не раз! С чего взяла только? Обижаемся смертельно, делаем вид, что конфетный инцидент с энтого момента (как бытовая мелочь) уже совершенно не причем, вопрос дорастает до нравственных высот – за родову, за Балдаёв страдаем, невесть по каким статьям мстят нам, энти бармашатники (прозвище имантавских)…
- Ну и сотанА с вами, мёрзни волчий хвост!
Ага, ничья в раунде. Холод давит, трясёт уже без поддавков, всерьез. За дверью – молчок, прибавляем громкость и кашляем так, что от страху уже все синички и чилики со двора вылетели, а Бобка цепь натянул, выть собрался. Мелкий готов сдаться, гундит: конфеты, дескать, съедены, а за удовольствие и фраер платит. Чтобы отвлечь от страданий, загадки проговариваю:
- А вот скажи – два кума Абакума, две кумы Авдотьи, пять Фалалеев да десять Сергеев – это чё такое?
- Сани от Пегарей, оглобли, полозья да, энти, копылья. Ты вчерась нагадывал, домой хочу…
Чую, брательник на пределе. От дрезгун ёканый, дело губит… Ставлю крайнее условие: считаю до 50, не откроет  – сдаёмся. На цифре 27 (не, ну интуиция для жигана – первая вещь!) переговоры возобновляются.  Стороны находят компромисс. Баушка пальцем нас не трогает (гОвны пёсьи! – это она уже от бессилия, поскольку, как прочитаю позже в умной книжке: сильные выражения есть признак слабости), обскажет ситуацию вечером, а уж мать нам задаст «лампасеек»! Мы довольны: вечером – это когда ещё…
Взлетаем на печку, отгораживаемся пимами (тут лежат самокатные чёсанки - выходные валенки родителей, бабушкины магазинные помягче, ну и наши). Она укладывается с краю, затихает. Всхлипывает, пуская слюнку, Сашка: готов. Мне зачем средь бела дня спать? Осторожно беру мешочек со «скотным двором», перелажу через спящих. Баушка шевельнулась, тревожу напоследок: можно в горницу?  Она сердито задёргивает ситцевую занавеску: делайте, што хотите! ни духу от вас, ни передышки…  Расцениваю сие как знак согласия. Впереди ждёт серьёзное дело. 

* тонкий нюанс! Разница в смысловых значениях схожих слов, а именно: «пособлять» - работать наравне, рядом, ломить вовсю, без скидок; «поДсоблять» - помогать, где-то сбоку, подать-принести, если и работать, то вторым номером… Так в станице Аиртавской понимали. Забылось, а тут вдруг нашлось.
               
КРЁСТНЫЙ
В Аиртавской – зрелая осень…
Опустели, заугрюмились незвучные леса под серенькой печалью когда-тось блескучего неба, откуда нет-нет да ударит тихий колокол последних журавлей. Сжомкали  хмель на плетнях молодецкие предзимки, на сронённое семя спорыша в проулках станицами слетались квёлые чилики (воробьи). Прибывали зимогорить синички, добавилось сорок, гляди, и фифики (снегири) вот-вот нарисуются. Скотина шумела свежей соломой в яслях, звучно хрумала покуда в охотку, набивая сычуги. На улицах обзИмело изрядно, хотелось снега.
И то сказать: обычный ход вещей, божья череда явлений. Коли бы не одна встреча…
Встреча с целинщиками, как их аиртавичи звали. Нови у нас не подымали, наезжали со стороны. У них – сухой закон, от и ныряли. За водкой. Явились, не запылились, и в тот день. Мы с Шуркой Панёнком (Максимов) к лавке  чё-то припёрлись после уроков. А, спомнил! Тётя Нюся Сивцова, продавщица, назади магАзина выставляла под хлипкий навес тару. Её и шерстили. В обёрточной бумаге искали обломки печенюжек, пряников, подушечек (конфеты таки были).
Смех, летом пачку «Байкала» надыбали. Половина папиросок замочена, нам остатка хватило. В бурьянах выкурили, к вечеру едва оклемались, ровно желтуха потрепала. Но главное – бочонки с-под повидла. Небольшие, вроде лагушков, токо фанерные. Как ни орудовала совком т.Нюся, а борозды оставались. Их скоблили. Свежие – пальцем указательным снизу вверх, затвердеет – щепочкой. И в рот. Иногда – в тавлинку, младших побаловать. У нас с Шуркой – по спиногрызу.
Народ подтягивается, подвоза товару ожидает. В станице ещё десятилетка работала – старшеклассницы щебечут. У нас квартировала, Фаей, кажись, звали. Ну, разговоры там, семечки, женщины в основном…Аккурат и они подъехали. Целинщики. На ГАЗ-63 (так, по-моему?) вездеход трясучий до припадков. С шатучего борта упал ястребом один, кручёный из себя. На нас тут же в стойку: у, бассота… Шофер при годах, закурил, хмуро скат пнул. Третий дверку открыл, но в кабине остался.
Мы тару кинули (продавщица с обеда топает, нельзя, чтоб застукала под навесом), на него уставились. Те двое в кирзе, одёжа таковска, этот сидит в хромовых сапогах, каких и в клубе не встретить. Голяшки гармонью, низы с каблучком доброго товару, а блеску! В такой обувке разве что Петушок (уличное прозвище, фамилию забыл) на сцене клуба выступал. Цыганочку с выходом выделывал, «Яблочко» танцевал, он во флоте научился…
Другое на госте одёвано тожеть из первого разбору. Кустюм бостоновый, счерна, на плечи кинутый, штаны в стрелках с низким напуском. Рубаха навроде цыганской, рукавами широкая с перехватами у предплечий, по горячему шёлку алые стебельки. Ворсистая фурага дикенького (сероватая) цвету и дуло взгляда с-под козырька.
Отэто урка дак урка! На такого опер-волкодав нужон, другим не споймать.
Впрочем, у Микиты Сергеича – амнистия. Кого из Рассеи-матушки пачками отправляли Ермаку латы чистить (т.е. в Сибирь, на выселение либо в каталажку), тех по закону оформляли на земледельческие подвиги. Теперь не ловят, а пущают с нар. На целину. Чтоб кукурузу для народа сеяли. Ага, как же…Нам с Шуркой тогда на двоих 16-ти не было, и то дошло: эти насеют…Хрен «сияюшших» вершин дождёмся, хотя дядя Хрущёв по радио (со столба у конторы) обещал: нонешнее (мы с Шуркой, стал быть) поколение совецких людей будет жить при куммунизьме! Не, видать, нам самим мантулить придётся. Как в воду глядели…
Ладно, т.Нюра вернулась, но замок не открывает, опасается приблудных, средь женщин замешалась. Баутки стихли, наезжие тоже не из говорливых. На грех, Уля-гром Сюндрина (Ульяна Еремеева) подваливает, шагов за десять на Сивцову: Нюська, чё не открывашь? третий час уже…
На неё с укоризной: от ботало коровье! Уля не поймёт, зато те сообразили. Кручёный завихлялся, на полусогнутых, едва мотнёй не метёт, на женщин двинулся, с улыбкой страмной и словами ещё хуже…
Уля-гром, глянув на сробелых подруг, загудела было и встреч пошла, (а идтить было чем, «буфера», как у МАЗа, по словам Толи Белоногова), но сникла. Шофёр встрял зло и громко: а ну цыть! марш в стойло… Ежу понятно – за ним не заржавеет.
- Чё за кИпешь? – из кабины интересуется, - разберись, Пузырь…
- Ментом, Князь, всё в чику сделаем, - вильнул кручёный к т.Нюсе, она в плаще заметная, - где ключи, лярва, или мне фомку достать? Нам бухла семь флаконов белой и чаю пачек сорок, сечёшь? Не трясись, овца, базар конкретный. Бабки при нас, ляжку жгут…
Что остаётся? За подмогой послали, вроде, да когда защита прибудет? Невесело открыла. Женщины, одни сплавились от греха, иные в лавку затулились - не оставлять же Нюську наодин с этими. Внутри саманка тесная, с одной слеповатой лампочкой, селёдкой шибает в нос…
Шофёр ступил к прилавку, энтот - в машине, Пузырь отвлёкся. Средь учениц – файная девушка, подружки отскочили, а он её к стенке отделил, жмёт, пальтишко распахнул, руками блудит…Мы сунулись: отойди, фашист! Он шуганул – будь здоров, от пендаля мне на неделю хватило кособочиться. Давай камнями пулять, в девчонку попало, бросили. Князь за лобовым стеклом лыбится, фиксой поблескивает. Н-да, не задался в станице денёк – чё тут скажешь…
Глядь, мой крёстный (Пётр Варфаломеевич Савельев) за куревом в лавку свернул. Мы к нему: так и так, целинщики-гады…
Детская память – цепкая. Те десять, от силы – пятнадцать минут врезались посекундно и в цвете. Крёстный спокойный. Даже выпимши не дозволял себе материться зря, на глотку брать. В кампаниях отопьёт пол-стакашка да курит. Потом ещё… Примется чё-нить рассказывать в нескончаемых подробностях и отступлениях, на сонный измор собеседника. Что кот-баюн мурчит.
По-хорошему и здесь начал. Кручёного попросил: ну, хватя, в самом деле, чё взялся, дети кругом… Как-то так, наверное. Тот на арапа попёр. Ну, ты покойник, – орёт поросёнком резанным, - устосую чичас, глаз на ж…у натяну. Похабности опускаю.
Да, надо сказать про уголовников, понятней станет. Обычно они людей срисовывают в момент, быстро определяют, кто чего стоит. А тут расслабились на воле, промашку дали. Крёстный сам по себе не видный, в спецовке – того более невзрачный. 50-е годы, какая справа в колхозе «Урожай»? Форменная куфайка, хэбэшный пиджачишко, кепка-блин, линялая рубашка, штаны с заплатой на коленке, обувка с брезентовыми голяшками. Белявый, с васильками в глазах, брови выцветшие… Не увидали крепкую шею, разворот плечей, пружинистую поступь… Нарвались, можно сказать.
Пузырь кинулся на раз смять, запинать. Мы потеряли его: куда делся? А он отдыхает… Сапогами дугу по воздуху описал и - спиной об землю. Нутро отбило. Силов достало на пузо перевернуться, так и затих, окурки навроде перебирает – перед входом их набросано.
А Варфалич шофера встречает. Тот на шум выскочил из лавки, монтировку цапнул. Сильным тычком, будто ломиком, в живот целил. Мимо. Крестный сразу наказал. Согнул прямым под дых и вырубил чётким боковым в челюсть, токо зубы по-волчьи клацнули. Вдогонку выписал ногой в брюхо. Готов!
Остался выход Князя… В рубашке с подножки скочил. Лениво, позёвывая. Скучно ему от пустяков, размяться что ли… Пригожий, зараза, и – опасный, сдаля чувствуется.
- Ехайте, ребяты, - крёстный запыхался с непривычки, - нашли с кем связываться…
- Мы поедем, - негромко успокоил варнак, - а ты щас полетишь…вон туда…
На облачко показал, из голенища потянул изумительную финку. По блатному: перо, пёрышко. Перо и есть, жар-птицы. Пошёл по кругу, тасует ножик в руках, то лёзо блестнёт, то ручка наборной радугой высветится. Красиво и жутко.
- Вали его, Князь, - сплюнул кровью шофер.
- Поучи фуфло на киче, - даже не глянул главарь, - тута двое уже пробовали.
Крёстный пиджачек скинул, схилился, руки ладошками вперёд, сторожит финку, не пускает за спину. В глазах Петра Варфаломеевича заместо васильков – морозная сталь, сизая, зябкая. Все оцепенели…
Рассказывать долго, а быстро кончилось. Молниеносный замах и выпад, но Варфалич не отпрянул, а нырнул, как под ветку в лесу, с уклоном влево. На пустом ударе целинщик провалился вперёд и тут же схлопотал сзади рубящий удар ребром ладони по шее. Силы точной, карающей.
Голова сболтнулась, перебрав полусогнутыми, Князь плоско финишировал мордой в пыль. Аж фурага покатилась… Очухаться крёстный не дал, завернул руки, обезоружил. (Куда финка делась? Мы с Шуркой убились, не нашли).
Тут подоспели из столярки, на велосипеде с кузни д.Павел Корниенко. Чё с этими делать? Повязать да в милицию? Передумали. Валандаться, делов иных нет, ли чё ли?
- Значица так, - огласил «приговор обчества» бригадир Воронкин, - вас тут не было, мы вас не видали. Другой раз явитесь, али кто приблудится, на себя пеняйте. Здеся не степ, тута казаки проживали. Через пять минут, чтоб вами не воняло…
Князь закаменел от унижения. Шофёр тряс головой, цикая красной жижкой.
- Лады, лады, начальничек, лишку не бери на грудя, - завихлялся Пузырь, но кузнец взял вперехват и кинул его, словно куль, в кузов машины.
Вечером взахлёб рассказываю своим. Мама в страхе руки сложила, к тяте, который в дверь с работы: слыхал? с кумой Марусей стрелись, она плачет…кум Пётр как?
Тятя успокоительно хмыкнул: дак он в пограничниках служил, их там всяко стропалят на калган брать…
               
НЕ ПОНЯТЬ
Поранился Павел на страсть божию. Главно, при пустяковом деле. Кабы в деляне иль на рубке ухода – куда ни шло. А тут поехал талов тюкнуть на плетень, и – на тебе. Топоры казачьи на бритву точены, чуть мимо – панахают не жалеючи, что мясо, что кость.
 Как вышло тем утром? Бес дёрнул на весу рубить… Отыграло лёзо с гибкого прута на ногу, да по жиле возле паха, где самый бой. Исподницу порвал, жгутом стянул, а как в телегу заволокся, как Рыжка (кобыла его) домой доставила – не помнит, в глазах стемнело.
Таньша, жинка, супружница, то есть, кинулась в крик – кады успел нажраться середь недели!? – после разгляделась, саму отпаивали. С раны кровища пластом лезет, загустела стюднем…К Маруське бы, её час, она кровь заговаривает, да как?
На Троицу гуляли вместе. Мария Павлу – снохой приходится, за младшим его брательником, и разругались вдрызг-вдрабаган. Сноху выматерил, охАрмал всяко, страмИл. С какими глазами к ней сейчас? Царица Небесная! А куды боле? Фельдшерица вчерась отъехала, в район с почты звонить – к ночи будут, неделю лило, путь развезло, поди…
Маруся собралась сразу, прибёгли с посыльщиком-парнишкой, душа в горле стукотит! Пашку с телеги снесли уж на землю, штанину, голяшку порезали…Таньше опять дурно, валится, помощница с неё…Ладно, суседки собрались. Маруся к ране склонилась, ойкает тихонько, головой качает.
- Прости…меня, - повинился Павел в два выдоха.
- Не шевелься, лежи вонэнто…- она понимала: тут без паники надо, строже, чтобы надежду не сгасить. Его сейчас снова вырубит…
- Глыбко…попал? – спрашивает, сам глаза под лоб заводит.
- Не промахнулси, - отвечает Маня, а внутри дрожь:  плохо всё, ой как плохо…
- Теперя…што?… - казак будто тишал от накатной дрёмы.
Маруся поднялась. Родня к ней: либо отходит? не молчи! Сказала правду: боюсь, чижолый он. Таня и вовсе заблажила, детей подгарнула к подолу: сиротки, спокидает нас оборона наша державушка…
- Замолчь! – зазвенела голосом Маруся, - чичас же замолчь! Чтоб не слыхала! Льду с погреба несите. Воду грей…
Нашла взглядом тот самый топор, с ним к Пашке села, кренится, плачет про себя, молитвы или заговоры шепчет. А из раны текёт и текёт. Не достают слова, маловато в них сил. То давно известно. Платком с головы обтёрла топор, кофту с рукава скинула…
- Ты што сдумала, Марфа! – двинулись было к ней.
- Не подходь! Детей уведите, - кажись, вот-вот порвётся внутри Маруси какая-то донельзя натянутая струна. Люди отпрянули, замерли поодаль. А она топором по руке своей – раз! Ахнули, когда плеснуло по белой коже, на траву даже…
- Не надо бы…зря уж, - Пашка почуял, что к ране горячее прижали.
- Тебя не спросила…
- Строжишься…не простила…
- Ничё, сестрой кровной стану, материть меньше будешь, молчи уж…
Замерли оба. Соседки ремков (одёжка всяка, ношенная) нанесли, укрыли. Пашка бредил, Маруся молилась. Долгонько сидели так на траве перед двором. Кобылу отвели пастись, из людей кто остался хозяйку успокаивать, детишков доглядать. Старух отогнали – не поминки вам…
С час минуло – Маруся зашевелилась вставать, ей подсобили. Не узнать, прям, женщынку. Люди – рядом, а она – далеко… Лицом умучена, губы скусаны, вся ровно пеплом посыпана. Под руки - в дом, Пашку следом, очухался вроде… Дивуются все. У обоих раны коркой на глазах прям ссыхаются… Поздно вечером, уже опосля коров (стадо пригнали с пастбищ), поспела из района врачица, зашила-заштопала, всё другое сделала, ехать с дому больной наотрез отказался.
- Ничего не пойму, Сергей Иванович! – взволнованно мерила шагами ординаторскую только что прибывшая из Аиртава врач-хирург, - у меня за плечами, извините, Первый медицинский, но я - в прострации. Рубленая рана, потери крови ужасные…Чего можно нашептать? Зачем она себя топором? Ну, согласитесь, шаманство дикое! А ведь на дворе 1959 год! Самый раз плюнуть да растереть! Только я своими глазами результат видела. Он поразителен, представьте! Хотя его быть не должно в сложившихся обстоятельствах, понимаете? Не-дол-жно! Это даже названия не имеет. Прямое переливание крови? Ха! У телеги, без анализов, катетеров? Ой, да о чём я? Там полный абсурд! Мистика в кубе! Но она - Маруся, или как её?- добилась! Объясните…
- Вы, голубушка, успокойтесь. И много не рассказывайте другим, не поймут. Суть не в том, сколько классов та казачка окончила. У них, знаете ли, особенная специфика, воля, характер, - ещё и веру хотел добавить старый доктор, да смолчал, обойдясь общими фразами.
А врачица, прижавшись лбом к холодному стеклу, расслабленно думала, глядя в жидкую темноту сибирской ночи: решилась бы она ради спасения другого человека переступить болевой порог и, говоря прямо, рискнуть собой столь же самозабвенно?
Зябко повела плечами от неожиданного озноба перед макси-кардинальным и, слава Богу, умозрительным выбором. Плеснула в стаканчик ещё…
Врать себе бессмысленно: не смогла бы, нет…
               
ЧТО ТУТ СДЕЛАЕШЬ…
Земельный вопрос как эхо социально-экономического и сословного поражения сибирского казачества слышался ещё в 1970-х. Припомню подходящий эпизод в бывшей станице Аиртавской. До революции её казаки служили в полках, составляющих гордость Сибирского и Российского казачества. Имела три сотни с лишком дворов, пару десятков мельниц, два заводика, ярмарку, дала имя названию волости (позже и району), со школой- десятилеткой до 60-х. Но постепенно сделалась медвежьим углом, без путной дороги, связи и докатилась до статуса второго отделения совхоза «Шалкарский».
Район давно переименовали, нарезали по-новому. Аиртав, уже переделанный в село, попал туда единственным из казачьих поселений. На нём, может, и отыгрывались. О прошлом старики помалкивали. Нам, молодежи, бары-бер было.
Как-то  приспичило мне, молодому специалисту, ехать в Антоновку, на центральную усадьбу совхоза. Напрямую – грязь. Надо по грейдеру через районное село Володарское. Выделили «хозяйку»-  ГАЗ-51 с тентом и лавками вдоль бортов с просьбой: обратно захватишь из райцентра инженера-землеустроителя. Захватил, трясёмся на безбожной щебёнке в кузове, в кабине – бухгалтерша. Спустились с увала к Харламке, тут - мостик… Землемер, пожилой мужчина, кричит: считай, дома, аиртавская земля пошла! Смотрю удивленно, не выдерживаю: до грани еще наскачемся, уважаемый.
Вечером выпивали маленько, покурить вышли, разговор возобновился.
- Ты ертавский? Так слушай, по старому межеванию ваша станичная земля действительно под Володаровку доходила, на мостике – грань, коли по грейдеру. Потому и показал тогда, как ехали. Самые черноземы, покосы, леса. Так-то, казачок! Обыграли вас мужики…
Нас позвали, бишбармак поспел, землемер тему замял. Не сказать, будто эпизод в душу запал, в 22 года у старшего сержанта запаса другие думки, хрен с ними, с гранями. Жизнь впереди, берегов не видать! Всё вокруг моё и наше!
Но после того как в 90-х родина забормотала не по-русски, настойчиво показывая в сторону вокзала: кет, кет… и после того, как «моё и наше» скоренько оформилось в независимое и суверенное «ихнее» с неприкрытым намерением оставить «не титульных» байгушами, - после этого думки переменились. И многое стало в голову приходить относительно «земельного вопроса».
Теперь, с личного бугра в 65 лет, соглашусь: обыграли! (Эх, кабы мужики одни). Это цепляет, ровно заусеница. Как того землемера, хотя не узнал, откуда он родом был со своей печалью, непонятой мною по дурости тогда. Сейчас – понимаю.
От Аиртавской до Володарского (прежде – село Кривинка, Кривоозёрское) двадцать вёрст. Советская грань между ними – на девятом километре от станицы, старая была – на девятнадцатом. Получилось, десять вёрст только в одну сторону от казаков забарабали. А коли поумней бы поступить Советской власти? Оставить земли Сибирского казачества на территории трёх отделов в отдельном административном управлении, скажем, в статусе Области Войска Сибирского? Ведь была же Область Войска Донского при царе.
Резоны имелись весомые. Это же понимать надо. На отчуждаемой от РСФСР землице находились не просто десятины пашни, покосов, лесов. Там – помимо населения столетних станиц и посёлков - родовые казачьи заимки, риги, овины, пригоны для скота…Там – кровавые мозоли, обильный пот, разочарования и радости…Там – первые свидания, всходы любви, а кто и кричал в баньке первым вздохом, пуповина у многих зарыта…Оттуда, бывалоча, кого и увозили в бричке ногами вперёд с диагнозом: «сердце зашлось»…А ещё шли за кордон знаменитейшая сибирская пшеница - брызг, коровье масло, мягкая рухлядь (меха), кожи, да мало ли чего! Эквивалентом чистого золота!
Добрая сложилась бы Область, стоило комиссарам вперед, за красный флаг подальше глянуть. Профукали момент, сгорел в бреду мировой революции. Сложись иначе, и в 1990-х могло по-иному выйти… Казачье сословие завсегда умело держать границы на замке.
Как раз на девятом километре чуть вбок от пути в райцентр, где-то с 1850-го, стояла меж березовых да осиновых околков Савельевская заимка. С рассказачивания остались ямки, бугорки под дерниной, болотце, где поили скот. Отец сколь ни начинал рассказывать не мог закончить, матерился на нас с братом за расспросы: чего вы мне душу вынаете! Теперь, поди, земля сровнялась и эхо умолкло.
Станичные земли – край куличий, малый, его чикали-сшивали на классовую стёжку. Это бы пережить можно, да и переболело к тому сроку. Спустя 70 лет грянул гром перестройки ёканой - Сибирь по швам лопнула! Вот тут – да…
Миллионы гектаров, десятки тысяч «русскоязычных» семей отвалились от России-матушки разом, перекреститься не успели. Становились чужими уже не по классовому признаку, копай глубже. Оно же как? Границы при создании СССР наркомовскими карандашиками наносились едва заметные, вроде понарошку. Гимн вон как гордо начинался: «Союз нерушимый…». Дело только плохо кончилось…
После развала мягкий пушок советских административных границ вчерашние «сестры» заменили на жесткие иглы государственных, статусное размежевание обидами и кровью по сю пору сочится. Впрочем, не исключено, и это всё заровняется, как на нашей заимке, зарубцуется. Только, как сказал поэт Рождественский: время лечит, но разве помнить легче?
Не легче, нет. Поди не каблук оторвался...

Мы жили по-соседству
Глава 1.
Припоминается время 1950-х годов. Не так давно закончилась война. Умер Сталин. Уже писался доклад двадцатому съезду, интеллигенция грезила оттепелью, пролетариат радовался отмене карточек и снижению цен. А что в деревне? Далёкой, сибирской, к примеру?
Было трудно, бедно в смысле материальном. Одно согревало и светило – детство, молодость, надежды на лучшее. Были и другие радости, конечно. Находили даже в малостях. А как иначе? Ведь если упереться в корыто, ничего не видя дальше жратвы, - захрюкаешь через годок-другой… Мы жили другим, жили просто. С мозолями в буднях, с весельем на редкие праздники. И хватало, не жаловались. 
Наш пятистенок и изба соседей срублены угловыми, накось через улицу. Центральную, прямую с юга на север. На север улица уходила до камышей и осоки совместного устья речки Пра и яра, впадающих в Большое Аиртавское озеро. На южном конце в старое время упиралась в берёзовую рощу по-над яром. Когда её вырубили первопоселенцы, заканчивалась невдалеке от соснового леса, который звался Бор, Борок. Это уже при нас, в 1950-е. На северном конце улицы обитали Озёры, озерчаны,  в центре – Вокзал, на противоположном – Мордва, мы то есть. 
За сто лет до того Аиртав значился казачьим посёлком станицы Лобановской, строился по атаманской шнуровке, строго и прямоугольно. Чёткими порядками – четыре двора в улицу, два – в проулок. В 1910 году (некоторые считают – с 1907 г.) высочайше объявлен  станицей, но порядок застройки, есественно, остался прежним. Поэтому места жилищ, если их уже нет воочию, угадать нетрудно. Судя по пустошам, домов кругом, что по улицам, что по проулкам и даже за яром, который тёк только весной на наших задах, находилась уйма. Бывало, два двора стоят, двух нету. А то из трёх – один. Пропали…
За другим яром, впадающем в речку со стороны Лобановской грани, то есть, с востока, пустых мест тоже хватало. Бывало, идёшь по улицам – там кто-то жил, там… Про кого-то помнят,  а кому-то уже – полный аминь… Ровно и не теплили очагов, не свивалось здесь простое человеческое счастье.
А ещё, сказывают, на той стороне штук пять ветряков хлебушек аиртавский смалывали. Это помимо водяной. На выгоне около Лысой сопки и Серых камушков, возле могилок – это западная сторона, стояло ещё десятка полтора мельниц. Две последних мы застали ребятишками, катались на ветрилах, лазили по пыльному нутру высоких срубов. Колхозу ветряки и водяная не понадобились, пустили электрическую, на ток свезли огромные деревянные валы – остатки былого ремесла и насущных надобностей. Все иные причиндалы исчезли. Даже жернова. 
На старых назьмах бывших дворов выбухивала страшенного роста конопель, никому, кроме пацанов, уже не нужная. В пахучих зарослях игрались «в убит» ( в войну), молотили семена фуражками, ловили «поршков» - молодых зарянок, матеря их грусто распевали долгими летними закатами.
В амбарушке, помню, находил станок для мялки стеблей, деревянные чесалки, похожие на конские гребешки для грив и хвостов. Ими вычёсывали кострыку. 
В «ранешно время» из семян конопли давили масло цельными, баушка сказывала, цибарками. Стебли тоже пускались в дело, их возами замачивали в речке, аж рыба соловела, казачата черпали пескариков и вьюнков руками. Окуньки попадались, карасики. После мочки и трёпки-чёски из поскони ткали дерюгу, шили мешки, а кто и щеголял в портках, обдирая до крови коленки наигрубейшим «сибирским шёлком».
Много забылось, немало и помнилось в те годы. От тяти, от баушки, соседей старших. Бывшая станица обращалась в медвежий угол. У жителей - три выбора, три пути. Одна часть оставалась на родчей земле. Молодёжь настойчиво уезжала. Третью часть - стариков и хворых - выносили ногами вперёд за Варфалино болото, так у аиртавичей шифровались могилки.

Глава 2.
При колхозе «Урожай» за нашим домом, ближе к Борку, находился «общий двор» со скотиной в заплотных базах. Тут же – саманный пятистенок навроде сторожки и конторки бригадной. Тилипались колхозники за баранами, за кастратами, за курями и прочим, на что партия укажет. По-старинке: вилы, лопаты, брички да сани, кони да быки…
Когда курей держали, они нам огород едва не кончили. Даже картошке доставалось от вечно рыскающей колхозной птички. Пером чисто белые, крупненькие. Соберутся - ровно сугробы. По осени ор петушков разносился во всю ивановскую. Куда девал мясо советский Хап Халапыч  – неведомо. Аиртаву крылышка не доставалось. Аккурат после птичьего нашествия, тятя порешил заменить обычный плетень высоким штакетником из тёсанного топором тонкого жердовника. Менял пролётами, хлопот достало года на четыре. Периметр у двадцати соток с гаком – не халам-балам. Пока городил, кур пришла команда извести. Извели. В те годы под козырёк брали дисциплинированно…
Дальше, по соседскому порядку, через пустошь, где бузовали конский щавель, лебеда и паслён, ютилась в избёнке без двора не старая ещё Грибаниха. Грибанова или Грибановская, уже забыл. На Рождество хаживали к ней «славить», на Пасху – «христосоваться». По-вдовьи чистенькое жильё, на земляном полу половички, вязанные из тряпочек. В некие зимы волки, кончив очередную хозяйкину Пальму, едва порог не грызли в отчаянности. Рассветами выли на сугробах, чуть отбежав от околицы. Особенно в войну, однако и в пятидесятых пошаливали крепко. Потом уж за серых взялись бывшие фронтовики…
Саманка на общем дворе осталась в памяти ярким пятном. Она считалась штабом, куда мы слетались после школы и тягучих взрослых «планёрок». Шубутились, потягивали ещё дымящиеся окурки, по команде дежурного с удовольствием натапливали плиту, отвозили назём на быках, жарили пшеничку, горох, резаную картошку. Лишь бы дозволил одним тут похозяиновать. Свинец плавили, пугачи делали, да мало ли… Воля казаку дороже злата!
Жизнь удавалась во многих смыслах, пока матери штаб не разорили, унюхав опасность пребывания на общем дворе. Буквально. Махорка и самосад пропитывали не одну одёжу, ядрёный духман изо рта разил за версту. Попались неосторожные малята-шмакодявки, а взялись за большаков.  Дежурный понужнул нас от саманки, замок вешал. Закатилось мимолётное счастье пацанское…
Вскорости сверху зачали шибко близить деревню к городу. Тятя, грит, ажник не поспевали. Штаны лопались от широкой поступи. Колхоз «Урожай» приказал долго жить. Вскорости Микиту убрали. Хрущёва. Тогда ясно стало, что высшая стадия человеческого счастья наступит, когда свинья на белку залает…
Аиртавичей оформили по новому классовому статусу - рабочими совхоза «Комаровский». Совхозу «общий двор» показался отрыжкой, на «баланец» не взяли, развалили, чтоб с инвентарного учёта снять. Доски, всякий строительный шурум-бурум куда-то свезли. Саманку, правда, оставили. А что? Нормальный дом, на две большие комнаты, по-моему… Приспособили под квартиру. Там Петро Крахмалёв жил с молодой семьёй, потом агроном-казах. Последний факт для Аиртава редчайший, а вообще-то единственный. Чтобы в полеводстве казахи работали. Позже, помню, приехал джигит, освоивший трактор. Ещё позже прислали парторга, но это уже по национальной разнарядке. «Хазяин страна» как-никак…Следовало обозначить. А так в коллективе – русаки все, потомки сибирских казаков. В обеих полеводческих бригадах. Агронома прозвали «Не хандри» за постоянную присказку в речи. Вообще-то, хороший был человек, семья тоже. Прожил недолго, после похорон - родня уехала, дом  сравняли с землёй. Подпола не было, потому и ямки не осталось. Тогда же, может чуток позже и Грибаниху увёз сын ли, дочка.
Так мы оказались крайними на центральной улице неумолимо пустеющей станицы. Кстати, дореволюционной численности дворов и населения Аиртав не достиг даже в лучшие, брежневские, годы советской истории.
Стали жить в отделение №2 совхоза «Комаровский», а после очередной реорганизации – в совхозе «Шалкарский» под тем же номером. Родители тростили сыновьям с младых соплей: учись, варнак, не то угораздит быкам хвосты крутить. «А сам, тятя, почему здесь?» - интересовался наследник. Тут же схлопатывал по шапке за дерзкий вопрос, в Аиртаве звучащий укором. И повторял проторенный родителем путь: восемь классов, Лобановское училище механизации, трактор с комбайном. Или короче – шёл «на базу», т.е. в животноводство, непобедимый и вечный «ударный фронт» советской деревни. Кто побойчее – заканчивали автошколу ДОСААФ, садились в престижные по сравнению с тракторными кабинки грузовиков. Кому везло – устраивались в номерную Кокчетавскую автоколонну, где с квартирами очередь веселей продвигалась, чтоб потом наезжать к родне городскими гостями. Жить в Кокчетаве – это был высокий статус!
Никто особо не удерживал, комсомол пытался мямлить о том, чтобы «всем классом остаться на производстве» да кто кого уже слушал? Бежали массово и бойко. Клуб в будний вечер – шаром покати. Случалось, у бильярдного стола с треснутыми шарами сыграть не с кем. В субботу молодёжь наезжала, по летним отпускам к родне… Тогда повеселей. А так – везде пустые хлопоты.
Хотя место, в смысле природы, предки нашли для проживания сказочное. Курорт! Родимый казачий край, Синегорье. Три озера под боком – Большое Аиртавское, малый Аиртавчик, Глухое. Чуть далее – Лобановское, Белое, Имантавское, Арыкское… Сопки в соснах, березняки  да осинники, чернотал да ракитники, покосы, пашни - глазом краёв не взять…

Глава 3.
Фамилия соседей – Максимовы. По-уличному – Пановы, ПанЫ. Сам – дядя Пашка, Павел Маркович. Сама – тётя Надя, Надежда Прокопьевна, по себе (в девичестве) – Вербицкая, по-уличному Бухрякова. Коренные аиртавичи, от казаков-первопоселенцев со Старобелья, далёкой и забытой Харьковщины. Семья сборная, что не редкость после недавней войны. После первого брака у него – Вовка, Толька, у неё – Колька (от погибшего отца-краснофлотца Куликова у парнишки осталась карточка и личное прозвище – Кулик, у т.Нади от первого мужа – песня навзрыд: «когда наш эсминец на рейде стоял, матрос там с любимой прощался»). Росли в семье двое общих – Шурка с Пашкой. Пятеро сыновей. Последние – мои дружки, а первые – старше. Вовка вскорости ушёл во взрослую жизнь где-то в Свердловске, ли чё ли. Кулик женихался уже, бритвой отчима нас пугал, когда брался скоблить подбородок под нашими восхищёнными взглядами.
В колхозе Пан трудился сдержанно, Паниха – крайне спорадически, разве по субботникам и воскрестникам, в сенокос – реже. Ещё - на току в уборку, зернопулем пшеничку веять или погрузчиком Родине урожай сдавать. Не по сознательности, думаю, на покос и ток ходила, а ради выделяемых сена да азатков. В зиму ягняткам похрумать и курям сыпануть. 
Привычное у семьи занятие – катать пимы. Отсюда доходы и траты. Пал Маркыч навыки взял от тестя, старого Бухряка, огромного мословатого деда Прокопа Вербицкого, тугого на оба уха и всячески лохматого. Прокопьевна мастерством владела с детства.
Жили Паны легко, с заботами на один день, нередко – искромётно. Что мне очень и очень нравилось. Как загуляют - страсть! Готов был к ним переселиться, хотя мама серчала: что ты у них всё трёшься? Не мог объяснить, но сердце тянулось…
Изба у них – обиталище вольных людей. У нас не разгуляешься, ходи на цырлах даже на первой половине. Обычно мы на печи вертелись, и то, пока Ефремовна не залезет. В кути – она с мамой управляются и вообще там казаку незачем отираться. Стол дают уроки делать, про другое забудь! Для игр – пол, летом – двор и улица. Попробуешь за рамки выйти  – баушка сразу, как кошка в дыбошки: куды на стол с гамном прётесь...
Нехорошим словом прозваны наши с Сашкой – он и есть мой братка младший - игрушки тогдашней поры: подшипники, черепки, бабки, проволочки, тюрючки...  Что сыскал, скалякал, тем и играйся. Из особых запасов предметы гордости – всякая занозистая да колючая хрень из чурбачков с гвоздями, что у тяти натырил либо сам из заплота вытягнул. Всё с улицы добыто, нередко и с назьмов, куда хозяйки валили ненужный хлам. За «валюту», помню, ходили осколки посудного фарфора с каким-нибудь затейливым золотым ободком и яркими будто живыми цветками.
В горнице только спать полагалось. На полу играть давали, но там – дорожки, круглые половички из цветастых тряпочек настелены. Скатаешь, поиграешься, а потом забудешь на место расстлать – выговор, нагоняй и вывод: более не шевельти! Оно и так. Мама порядок любила, чистюлечка наша! Кровати застелены, на родительской – штабелёк подушек с мамиными вышивками гладью, венчает который шитая атласом «думка» с кисточками на углах. А ещё синеет-голубеет «конёво покрывало» с тканым рисунком и подзором ниже свеса – шик сельских хозяек.
На кровать и дунуть нельзя, не то что игрушкой поелозить. Кругом рукоделье (мама и на заказ исполняла), цветочки, выбойки - на занавесках, наволочках и скатерти, кружевные салфетки на шкапчике и божничке. Только на сундуке баушки Поли в углу около голландки, под вешалкой с одёжой на выход, можно бы расположиться, но чуть брякнул – баушка ворчит, она сутками  нас дратует-воспитывает.
В общем, ежели рассудить, то ночевать есть где, кровать напополам с браткой, а вот дома стОящего у меня нету. Зато у Пановых – красота, особенно когда мать с отцом куда зашьются. Такой уровень воли особенно ценился у казачков лет десяти. 

Глава 4.
Через двор, куда входишь в щелястые и схилённые ворота, (калитку давней весной упёрло притвором к земле, не открывается), попадаешь в сенки. С каменной приступки из двух широких лещадей (гранитных плит), отворяешь обитую кошмой дверь.
Тут тебе открывается обзору изба за высоким, чтоб холодом меньше дуло, порогом. Сибирское жильё, очаг. Помещением поболе любой из наших комнат в пятистенке, даже без замеров видать. Слева, на шаг от косяка в сторону поперечной стены простирается русская печь. Тянется в длину на две трети самой избы, оставшаяся треть – бабий кут. На боку печи – две приступки из плах в две ладони шириной, по ним подъём на просторную лежанку. Её помазать давно не грех, глину мы вышоркали до кирпичей пода. Да всё «нековды с вами», ссылается безбедная хозяйка.
Прежде чем описать соседскую избу, напомню общие правила устройства казачьего жилища. В нашем доме они более соблюдены. Четыре вещи сразу отмечаются: печь, шкапчик, стол, лавки. Начну с лавок. Заведено так… Долгая лавка врубливается вдоль поперечной стенки, коли глядеть от порога. Числилась женской. Баушка и мама на ней устраивались рукодельничать. Тут светло, через узкий простенок - сразу два окна. На лавку садились обедать женщины и дети.
В красном углу под божничкой к долгой примыкала короткая лавка. Она - тятина, рядом садили гостя, ежли нагрянывал, а в будни – старшего сына. В этом же углу – стол.
В кути – кутная лавка. Она поуже и ниже. На неё ставили вёдра с водой, горшки, кастрюли объёмистые, под ней размещался женский шурум-бурум. В углу располагался шкапчик с посудой для стола.
 Слева, сразу от порога (если печь на правую руку) – коник. Иногда сколачивали ларь. Считался мужским местом, но у нас был общим. В ларе и мамино, и тятино «хозяйство» вперемежку. Отдыхал на конике один тятя. Мама, если можно было вздремнуть днём, шла в горницу, баушка – на печь. Нам – высоко, бывало, летали как гоголята с дупла, бились об пол до нешуточных ссадин.
Лавка у двери справа, впритык к печке, была короткой и прозывалась «нищей». Плаху многие заменяли крепкой скамейкой, куда ставилась шайка под рукомойником. На неё мог усаживаться гость, явившийся сам собой. Мама указывала нам быстрей принести для человека стул с горницы, если тот не хотел раззуваться. Приглашала: пересядь, не сиди как сирота казанская у порога. Или не указывала, если ходок ей не шибко показался. Тем самым давала понять: шибко не рассиживайся тут… Баушка говаривала, чтоб без приглашения хозяев дальше матки мы не зашагивали у чужих. Попросят – располагайся, а не скажут – сиди у порога, жопу прижми. Конкретная была наставница…
У Пановых порядок соблюдён, однако с особенностями, которые объясняются у них особым назначением предметов. К печи приставлена широкая скамья. Плотник небольно заморачивался. Даже фаску не снял. На седушке выпирают потеси, одно сказать: топорная работа. Зато увесисто, приземисто, крепко. Как требуется для пимокатов. К дверному углу на ершовом кованном гвозде навешен сливной рукомойник, стоит шайка, есть рукотёрка на берёзовом крюке с выскочившим сучком. К полу присобачено кольцо, чтоб привязывать телёнка, обычно в феврале-марте-апреле, когда на улице волков морозь.
Грубка впритык с печью. Чело отвёрнуто в куть, с порога не видать, что парится, варится иль печётся. Здесь же небольшой ставец с мелкой посудой. От него - кутная лавка повдоль глухой стенки, полка для посуды.
Сбоку чела в уголку приставлены «струменты» Надежды Прокопьевны. Сковородники, деревянная плоская лопата хлеб вынимать, заслонка, ухват, кочерга на берёзовом черенке, жестяной совок, банный голик заместо помела, гусиные крылышки золу на шестке мести...
Первоначально стоял голбец, нависали полати. Однако спальные причиндалы Пал Маркыч убрал. По производственной необходимости. Мешали с шерстью работать да и пылюги там скапливалось – задохнёшься!
Правая долгая стена с одним окном в проулок стыкуется с красным углом и божничкой, где тоскует стемневший от времени и пыли лик. За иконой лежит – нам всё известно! - припрятанный от лихого глаза увесистый медный крест и треугольник единственного д.Пашкиного письма с фронта. Строчки «химического» карандаша местами выцвели, а где в разводах, кто-то сырым капал… Разглядеть удавалось одно место, где пишет, чтоб «кустюм мой Настя продала, ежли деньги вам сгодятся».
Стена наспроть дверей обращена на закат, имеет окна на улицу и лавку на всю длину.
Мебель обиходная. Стол с некрашеной столешницей, помню, крытый клеёнкой с картинками на тему «Битая дичь». Коричневых тонов натюрморты по соломенному полю. На серёдке самобранки изображение вышоркано, внизу угадывается поднос с тетёркой, куропашками и рябчиками в перьях. В другом месте - оттиск ненашенской дичи при длинных хвостах. Потом в школе догадался: это были фазаны.

Глава 5.
Коль помянул про стол, то надо сказать, чем соседи животы питали. Прямо если, то трапезный лист (меню) хозяйка практиковала весьма незамысловатым. Кашеварила тоже без затей: как скипело, так и поспело! Зимой – щи на квашеной капусты или гольный супец. Когда с бараниной, с говядиной, но чаще попадала свинина. Поросят в Аиртаве многие держали. А вот телят-годовиков или овец – редковато. По той причине зимой - сплошная поросятина. Только по осени ёдывали молодь курей, гусей, с годами и уток, когда стали выращивать.
А Прокопьевне за валенки хозяева давали товар, из имеющегося в сенях. В разных домах - разное попадалось. Так что с мясным довольствием у Пановых было разнообразнее, чем у многих. Почему щи? Потому что свекла у соседей не росла. Зимой они огородные жерди и колья стапливали, весной как грядки сеять, ежели скотина картошку едва не вытаптывала? В то время свиньи запросто по улицам ходили, телята так же, гуси-куры, коровы после стада…
Поэтому в огороде у них всегда скудненько. Картоха да несколько подсолнушков. В углу нечаянно зацепился хрен. Ни морковки путной, ни гороха, ни огурцов, про мак и бобы, тыквы всякие не поминаю. Как и про свёклу, а без сего приварка борщ – не борщ.
Частенько по сравнению с нашим столом, Надежда Прокопьевна, опять же, у своих клиентов разживалась рыбкой. Тогда либо жарёха на большой глыбкой сковородине, где шкворчит подлива с крупным луком, бульбой напополам, красным перцем. Схлёбывали со сковородины ложками, вымакивали хлебом, стойко и напоказ вытерпливая перечный зной. Под одобрительные усмешки дяди Павла.
Варилась на плите уха или щерба, где юшка приправлена и картошкой, и пшеном. В печи пеклись и рыбники. Престрашные по нонешним меркам, на цельный хлебный лист. Сготовлено - за ушами трещит! И то: везде хорош аиртавский сетевой окунь-пятипёрстник! Однако и умелицей была тётя Надя! При этом замечу: не рылась в кулинарных рецептах, готовила машисто, на скорую руку, бесшабашно, как и жили они семьёй. Чую и догадываюсь сейчас: сподобил бог отведывать в детстве блюда старой казачьей кухни, завезённой первопоселенцами. Бухрячиха переняла от матери, та – от своей, и всё использовала т.Надя.
Ну, скажем, мясной бульон… Простой навар, кто не едал? Но такие, как у Панихи, мне по жизни редко попадались. Особенно из покромки (мясо на рёбрах). Удивительный заварганивала консоме. По запаху, по вкусу хлёбова и варева. Страсть!
Я балдел пацаном, хлебая навар у них из общего чугунка деревянной щербатой ложкой. «Люминиевые» не катили (как сейчас говорят), поскольку блюда в их семье обычно съедались за раз, подавались с пылу-жару, а металлической ложкой губы сожгёшь. Черпали в очередь, подставляя под капли ломоть хлебушка. Пока дойдет – дуй, остужай, глотай. Мясо подавалось в деревянном корытце. Если куском фунта на три-четыре, тогда т.Надя предварительно нарезала на шестке. Если мосол, тогда сосед крошил обрезь ножом на столе. Срежет в чашку, посолит – налетай. Кость доставалась особо. Обычно Пашке – младшему, которого обслуживал старший брат – хрящики обрезал, что зубами пацанёнок не ухватывал, мозг из мосла выбить, скормить огольцу.
Незабываемое… Да и как забыть? Ну, к примеру, когда из сковороды Пал Маркыч жвакнет пред тобой прям на дощатую столешницу (клеёнку убирали в таких случаях, не знаю почему) или кусок газетки горячего окуня. Целиком, с разрезами на боках, в кольцах лука! А на лету успеет сказать: этэто ладно клюнуло у соседа, поглянь! 
По блюдам – первое там, второе, третье – хозяйка голову не забивала. Щи похлебали, тут и мясо тебе, как уже рассказывал. Картошку, рыбу нажарили – ешь да отваливайся, стол и повариху благодаря. Третье – чай, заваренный в прокопчённом чайнике литров на семь-восемь. Он громоздился на плите, подходи, наливай, сколько хочется. Помнятся металлические кружки, зелёные, с загнутыми чёрными ободками, со сколами белой  эмали по дну. Что характерно: Пал Маркыч чай шумно испивал исключительно из алюминевой, круто заваренным кипятком. Плеснёт не полную, кинет щепоть заварки, даст настояться на кружкАх плиты – потом садится. Давал пробовать, но дужку пальцами не ухватить – накалялась. У него получалось. Притерпелся, наверное. В армии, в тюрьме. Кой-когда приспосабливал посудину на костерке, где-нить в затишке. Сам не объяснялся, мы не дотумкивались, потом старшие друганы объяснили: для чифира.
На заедки (десерт) случались конфеты, печенюжки, пряники. Но – редко. Ещё реже – компоты из сушёных ягод, свёкольник, кулага, довольно частые у нас дома. Зато летом у Пановых в сенках на холодке стояла регулярная кадушка с долгоиграющим квасом. Туда периодически опускались специально испечённые тёмно-коричневые ковриги для закваски. Менялись также вишнёвые венички, смородиновые прутики, в кадушку иной раз опускались пучки польскОй (не из Польши, а с поля, дикой) мяты. Поднимешь, бывалоча, крышку, черпанёшь играющую влагу, хватишь чеплажку шибающего в нос пития… До того здорово! Настоится – вовсе дух забирает, долго отзывается в довольном брюхе. Когда не стерпишь кислоту, лицом дрогнешь – пацаны спрашивают: Москву видать?
Частенько прибежим из лесу ли, с озера голодные, дома никого. Беды нет. Толик грамотнее нас – он делал тюрю. В миску лил квас, крошил хлеб с луком… Для нас тако – долго и канительно. Пластанёшь от ковриги ломоть хлеба, черпанёшь пановского квасу да садишься на брёвна у двора. Уплетали за милую душу и вновь как огурчики: пионер всегда готов!

Глава 6.
Насколько понимаю, кормилась их семья «с колёс». Особых припасов не готовили, кроме картошки, которая сладИла, поскольку регулярно подмерзала в подполе. Не мудрено. Завалинку летом разгребали ушлые куры, хозяева плохо подсыпали её осенью, а то и вовсе не заморачивались. И ведь не горевали!
Обычная ситуация: снег летит, а у Панов запаса дров ни полешка, сенцо кончается. Даже я, послушав тятю, доходил умишком: лучший корм на весну бы оставить, а до Никольщины - Николы Зимнего (престольный праздник станичной церкви и, кстати, войсковой праздник сибирских казаков) на соломе подержать скотину. Опосля до Крещения, примерно, к соломке подмешивать сенца. А уж потом расчинать стожки полностью.
Никакого уныния! Павел Максимов волоком притащит трактором три-четыре огромные берёзы, их и ширкают цельну зиму. Дрова с них сырые, плохо зажигаются – растапливают, как уже поминал, огородным пряслом. Причём, и тут без морщин насчёт завтрашнего. Надо печку затопить – идут к берёзам и в огород. Обычно – это Колька и Толька, потом и Шурка, взрослея, начал подключаться. Сколько надо – напилят, поколят. Ни полена лишнего… Из прясла вынимают жердь или пару кольев – от винта! Запаливай!
Спальные места у Панов – на выбор. Стационар – печь, остальное убирается. Кровать то собирали, то разбирали, уносили в сенки. Чтоб не канителиться особо, стелились на полу всем подряд. Называлось – «по-цыгански». А что? Парочку навильников или оберемков соломы кошмой накрыть - перина, завалиться под тулуп да полушубки – чего ещё надо. Утром «постелю» скатал-развесил обратно, солому вместе с сором отправил в топку – порядок. И никакой стирки лишней. Простыни, пододеяльники, наволочки… Что заморачиваться? – жалел я маму, которая после работы часами мыла, шоркала, стирала, подсинивала-крахмалила, тарабанила рубЕлем пахнущие морозом бельё, постель и нашу одежонку…
Прибавить к действующей мебели в Пановой избе следует пару табуреток, невесть откуда взятый «венский» стул, пожалуй, и всё. Ах, ну как же… Скамеечка! Низенькая, сколоченная невесть кем и когда из нешибко строганных плашек. С неё так классно смотреть в приоткрытую дверку грубки.
Особенно по вечерам в зимние бураны, когда мы втроём в избе, и нам не по-детски одиноко. Даже Пашку не «пужаем», самим тревожно и робостно. В пылающем нутре плиты и гудёт, и вспыхивает. Взрагиваем при звуке и виде соскакивающих на прибитый к полу кусок жести пары-тройки алых угольков. Шурка схохлился на скамеечке, мы на коленках с боков жмёмся, тайком друг от дружки поглядывая на окошки в морозной искрящейся «шубе». Но – чу! Брякнула щеколда в сенках. Страх сменяется радостью – в клубах пара являются старшие пацаны. На чугуне алой от жары грубки мы печём пластики резаной картошки, жарим пшеницу или горох. Какие аппетитные запахи, а вкуснотище – за уши не оттащить, да под оживлённые разговоры и смех… Вернулась сказка! И вовсе не страшная.

Глава 7.
Действительно, изба Панов чаще напоминала цех, нежели жилище. Особенно, когда хозяин брался за работу. Свирепо, как и гулял.
Да, признаться, как всякий русский мастеровой Пал Маркыч Максимов был человеком пьющим. Регулярно – запойно. С неделю, а то и парочку. Потом, переболев и потишав до иноческого смирения, страдал, постился солёной капустой и квасом. Парился через день. Кончалась постная пора сутками жора – казак Максимов «брал тело», ел много и жадно, жирного и мясного. Что-то в себе «высчитав» или почуяв, набрасывался на работу. Тоже сутками, полагаю, с не меньшей страстью. По-честному, на износ…
Современные критики используют метафору – «на разрыв аорты»… Когда артистка или актёр выкладываются на экране, на сцене по-полной. Верю. Но ещё больше верю русскому мастеровому, который тоже есть творец «милостью Божией». Причём, творец вещей вполне материальных ибо его труд измеряем в зримых штуках изделий, кубах, гектарах мягкой пахоты, в тоннах и километрах… Когда отойдёт рукотворный мастер от смуты в себе – физической и духовной, последняя – прежде всего!  И схватится работАть.
(Интересное, составное слово великого нашего языка, который, как оказывается, сплошь и рядом намного умнее нас, его носителей).
Мощный глагол «работАть» – это моя несостоятельная версия - состоит из корней «раб» и «тать». То бишь, слово означает - трудиться, словно раб под бичами, и по-разбойному безжалостно, яко тать, разграбливая собственное здоровье, и самое жизнь – заодно. РаботАть – значит, трудиться истово, словно сотворяя последнюю молитву. Сколько их, беззаветных, помирало насмерть в житной борозде, за горном, валилось бездыханной грудью на верстак…
РаботАли до последнего, загнанные кнутом собственной совести, а не тягой к рублю. Ведь казнились же! Прогулял, обидел семью, обделил детишек – отрабатывай, грешная твоя душа! Потом и кровью мозолей выгоняй скверну. Оттого и пластались «на разрыв аорты». Тут я верую покрепче, чем вдохновенной игре артистов. Таков был и сибирский казак Пал Маркыч Пан в своём пимокатном ремесле.

Глава 8.
Зимний день года, к примеру, 1958-го. С уроков тороплюсь. «Куды опеть?» - риторически и с досадой сердится баушка. Родители на работе, она нянчится с трёхлетним Сашкой, моим братцем. Суть вопроса не адресная, а смысловая: зачем, и «скоко можно таскать»? Поскольку Ефремовна своим нестареющим сорочьим оком видит, а если не видит, то нутром чувствует, как сую в карман пирожки с картошкой, утащу четвертинку сала с полки в сенках, достаю луковицу из-под лавки в кути либо иную тарную снедь. Для Шурки. На уроках сёдни его не было  Он, поди, голодный дома сидит.
После недавних морозов – отпустило. Оттепель, сыровато, к пимёшкам снег липнет. Ночью мело. Проваливаясь в сугробе выше колен, пересекаю улицу накось, ко двору Пановых. Засекаю над баней урывистый дым, его пригинает к низу, мотает из стороны в сторону, сдувает к речке. Стало быть, аврал идёт, оттого Шурка не в школе. Занят делом  – раз, дополнительно с Пашкой сидит – два. Мать с отцом - в усиленном процессе, катают.
Ворота занесены, не пройти. Есть запасной вход, во двор попадаю через калитку с огородчика, её не приметает, ежели вьюжит с восходней стороны, от Лобанова, либо с полуденной, как сейчас. С тёмного угла взмыкивает Рябуха. Оборачиваясь ко мне, на свет, сверкает взорами из навозной полутьмы стойла. Наверное, непоенная с самого утра. Или с вечера нежрамши….
Колодец - у нас, тёти Нади через улицу надо ведра три-четыре нести. Рябуха выхлестает, бычишко, овечки макнутся… Две ходки на коромысле. Но сегодня работа не отпускает, «горячий цех», непрерывное производство. Старшие парни в школе лындают.  Хоть Шурка при деле. Ему «тожеть нековды». Корову управить некому. Обойдётся, не цаца.
Захожу. Точно! Сосед мой разлюбезный чешет шерсть, турзучит братца-огольца, чтоб не мешался под ногами, обучает на будущее личным примером и устным словом. Пашке летом шесть будет. Принесённый гостинец-пирожок для малого кстати: уселся, наконец, рот набил. Шурка свой зажевал. Он меня на год старше, но с первого класса учёба не задалась. Остался на второй год. Это к лучшему: меня, говорит, дождался. Не поспоришь, теперь нам веселей в один класс топать от самой Мордвы. Ему девять лет, он спец.
Скамейка от печки отставлена, шайка из-под рукомойника снята на пол. Оседлал рабочее место – сырьё подрабатывает, матери готовит полуфабрикат. На другом конце скамейки закреплён кусок доски, подбитый транспортёрной лентой и с торчащими через неё гвоздями, концы их загнуты по ходу, как бы «от себя». В руках работничек держит чесальник – обрезок доски с ручкой и тоже с лентой и гвоздями, концы которых загнуты противоположно – то есть «на себя». Такое вот устройство чесалки.
Шурка подтягивает очередной мешок с заказом. Там – фунта три белой шерсти. На детские или женские пимёшки, скорей всего, судя по весу и окрасу. Сначала теребит, выбирает репьи, хахаряшки (прилипшие катышки помёта) и прочий сор, всё летит на пол. Затем кладёт пук на чесалку, дерёт шерсть движениями «на себя», прижимая обрезок с ручкой левой рукой. Куделя тянется меж гвоздиками, расчёсывается подобающим образом. Через пять-шесть  движений, в зависимости от качества шерсти, парнишка собирает клубок, раскладывает на гвоздики и повторяет операцию до полного вспушения. Готовое сырьё  складывается в отдельный ворошок рядом с мешком, чтоб не перепутать.
Пока Шурка уминал пирожок, вызываюсь помочь. Со стороны работа простая, лёгкая. А как сел сам – чесалка скачет, шерсть комками крутится, волочиться не желает… Мастер учит с полным ртом: на край дави, сперва на тот, потом сюда нажимай. «От, б…дь, безрукая!» - это он всё съел, сердиться начинает на непутного ученика. А мне как? Признаться, что силёнок не хватает? Чем-то отбрехиваюсь, отдаю «струмент».
Берусь теребить. Шурка отдал другой мешок. Читаю записку, где указан заказчик чёсанок, исходные данные: шесть фунтов с «походом» (довеском), номер колодки, сделать к Сретенью (15 февраля). Видать, не местному человеку заказ. Паны все ноги в Аиртаве профессионально знали по размерам и «взъёмам», то есть формам ступней. Для чёсанок люди давали шерсть получше, чем для рядовых пимов. Колодка на пимах грубее будет, они жёстче от усиленной дозы кислоты. Но об этом – чуть позже…
Надо сказать, что в наших краях овечек стригли два раза в год: весной после стойла и перед зимой. Отросшая за лето «волна» считалась лучшим сырьём. А после весенней, я так понимаю, руно за зиму сваливалось, на стойловом содержании в шерсть набивалось больше сору, налипало «хахаряшек». Поярковая на пимы исключается. Однако бывало:  подсыпали для весу, чем портили сырьё.
Вываливаю шерсть. Поярковая обычно раскатывается на полу, эта лежит цельной волной, прям видно, где руно на овечке лежало, и как его ножницами состригли. Добро! Растягиваю волокна, выбираю сор, его немного. Ладные выйдут чёсанки… Скоро руки чернеют от сальной грязи, жиропот называется, под ногами на полу растёт сугробик пыли. Работёнка та ещё. По мне так сходнее картошку чистить, да уж взялся за гуж…
Шурка довольный, работа ускорилась, принимается чесать мой натереблённый ворошок, а мне поручает Пашку. Пацан наигрался бабками на печке, просится на пол, а тут за ним глаз да глаз. Лезет, куда не просят…Скоро обед, пришёл Толька со школы, старший – Колька, где-то !заженихался». Пора: десятый класс, не хухры-мухры. Может и родители явятся – с утра зашились. Точно, прибыли. Садятся за стол, Шурка отнекивается: потом, дескать, с Колькой поем…

Глава 9.
Хватаем одежонку, во двор смываемся. Нам надо, край, блиндажи достроить в сугробах. Кубометры наворачивали, прорубая тоннели в плотном снегу. Здорово потом «в убит» играть. Так у нас войнушки назывались. Увы, Шурку скоро сдёрнули. Усадили за работу… Я тоже в избу сунулся, но понял – лишний, под ногами путаюсь. А тут ещё Толька. Вряд ли поиграть получится, захомутали дружка до вечера.
Кровать у левой стены уже убрана, на том месте прибывший Колян настраивает «контрабас». Будет бить шерсть, которую начесал братка. Толик управляет скотину на дворе. А Шурке «драть» следующий задел. Это ещё три-четыре заказа.
«Контрабас» или по-правильному «струна» - это громоздкое и большое приспособление, привешенное к стене. На вид - типа огромной пилы по металлу. Рама деревянная, а вместо полотна натянута тетива (струна) из витых бараньих кишок. Соседи режут если овец, Паны забирают требуху на выделку, сами тетиву делали. Видел соседку за таким занятием.
Так вот, по той самой струне Николай бьёт особым вальком (медиатором), струна сильно вибрирует, издавая басистый несколько гундявый звук, заодно вспушивает подбрасываемые на неё кудельки. Прям до состояния пуха. Здесь тоже не с бухты-барахты надо… Умение необходимо. Точно на серёдку следует бросать, ни много и не мало, чтобы шерсть не застревала на тетиве, наворачиваясь на неё. Глядеть, что падает на пол. Если попадается нераспушённая – это брак, надо исправить повторным набросом на струну. Заодно дать втык чесальщику, чтоб смотрел пуще, что руки рОбят…
Бить шерсть – операция из всех самая пыльная. Непривычному человеку и дышать в избе пимокатов нечем. У Пановых все «обстрелены», не в диковинку. В солнечные дни мы, бывало, игрались полосами пыли в косых лучах. Свет из пары окошек ярко подсвечивал жёлтым, пыль будто сгущалась и сколько там всякого кружилось…
Осознав плотный рабочий график друга, плетусь домой. Мне тоже пора садиться за уроки. Но перед этим - управить скотину. Сменить подстилу, что тятя рано утром сгондобил. Дать по чуть-чуть в ясли корове с тёлочкой, баранам. Потом намешать для ночной выдачи соломы с сеном, чтобы с фонарём не шарашиться. Принести воды, если станут пить. Вербочка с ведро оприходует, наверное, сёдни тепло. Это в мороз на поилово шибко не тянет…

Глава 10.
Назавтра - снова у соседей. Пал Маркыча в колхозную кузню с утра потревожили, теть Надя по клиентуре зафитилила. Так что ожидается шабаш, в это время можем поиграть на улице. Это хорошо. Однако в жизни даже амалых казачат полно перемен и не все они приятные. К горькому, ети его мать, сожалению…
Только закончил  Шурка с супешником – прибыл Толик. Не успел брякнуть чугунком – дядя Павел заходит. От него пахнет угольным дымом. Помогал кузнецу оттягивать зубья для борон зиг-заг, провонялся. Аиртавичи дома в те годы одними дровами топили. Наскоро поели - ударная трудовая вахта продолжается. Шурка просит меня не раздеваться, выйти на улицу, на заготовку дров. Что ему от главного не отвлекаться. Думаю, пора сказать о топливной процедуре у соседей слегка подробнее…
Как понимаю, в семье Панов практиковался обык, каким в ранешное время располагали мастеровые казаки. Из тех, кто достаток обеспечивал ремеслом, а не пашней и табунками. Если не на сто процентов, то очень похожим образом. Сужу по реакции на жизнь соседей со стороны баушки Пелагеи и тяти, которые царя захватили. Они не осуждали. Даже обсуждали редко. Мотивировалось это устойчивым мнением: «кажный живёт как могёт» или «кажный по своему с ума сходит». Понимай: у мастеровых всё наособицу. Бывает, что и не слегка…
Скажем, дрова на зиму они никогда толком не готовили. Решали задачу авралом. В рядовых казачьих домах такое не дозволительно. Для меня, как только дорос до двуручной пилы, это стало нудьгой на цельные каникулы – ширкать с тятей на козлах всякий-разный сухостой, в основном осинник, реже сосняк, ещё меньше – берёза. Помню, мы сжигали до семи длинных и высоких, под поветь, поленниц. Каменного угля в бывшей станице долго не признавали.
Шурка с Пашкой и их старшие братья такой работы не знали. Глубокой осенью, после снегов и заморозков, решительный Павел Маркович волоком, как сказано ранее, притаскивал на гусеничном ДТ-54 пару-тройку престрашных величиною берёз, отцеплял перед избой повдоль проулка – то и были дрова на зиму.
Зашибись! По холодку, без мух и комаров, не в нудьгу и обязаловку, но в охотку для разминки и физкультуры! Так следует готовить топку. Сколько надо – отпилил, поколол, сжёг. На разжижку – жерди и колья с ограды. Потому что сухие. К весне у Максимовых  городьба сжигалась полностью, огород открывался снегам, ветрам, скотине и птице. Да и хер с ним! Зато летом не тратишь золотое времечко! Так думал и завидовал я. 
Поэтому зимний день, о котором рассказываю, для панят привычный. Берусь за колун, развалить пяток берёзовых чурбанов. Их намедни трудящая семья ненароком напилила явно побольше десятка. Не забыть, поинтересоваться: у кого из них и с чего ударил такой «ентуазизьм»?
Лафа, нам с Шуркой на улице не корячиться с пилой у занесённых буранами берёз! Сырые обрезки – беру потоньше, без сучков – легко отскакивает напополам. Пока пыхтел, освободился Шурка. Двинулся зорить огород, скоро вертается с увесистой жердиной. Тут же её - на козелки, распанахиваем двуручкой, колем. Довольно переглядываемся… Получилось три с лишним оберемка дров. Один сразу – в грубку, два – в печку, пусть маненько обтаят, подсушатся.
Растопка – это моё. Аж трясусь от древнего запаха горящей бересты. До седых волос дожил, а не расхотел, нравится. Чем? Поди, объясни… Особенно в детском возрасте. Полагаю, это кроется глубоко в человеке, может быть – в давних-давних генах. Запах тревожен и одновременно мил раздумьями о доме, как понятие – семейный очаг. Дымный аромат взывает к памяти, как и печальный зов  журавлей, крик летящего над полем чибиса: чьи вы? чьи вы? А правда, чьи? Ведь точно никто не скажет. Примерно, догадываемся, что русские. И только…
Грубка разгорается, от бересты сосновые сухие полешки обволакиваются пламенем, жарче лижут стылую берёзовую колоть… Занялось. Поленья начинают тихо «запевать», то есть шипеть-сипеть, оттаивая. Иногда из какого-то из них может прорваться мелодичный свист. Мы с Шуркой догадливо усмехаемся и начинаем пугать Пашку…
Наконец, засунули его на печку – мы избу выстудили вознёй с дровами, а вдобавок по полу тянет от двери. Засопливет пацанёнок – Шурке втык и морока. Ведро холодной воды поставили на плиту. Тёть Надя велела согреть. Зябковато. Нахохлились. Обогреваясь, двумя чиликами сидим у плиты.
Толик, обработав несколько узлов с чёсанной шерстью, убрал, наконец, дребезжащую струну, отряхнулся в сенках от пыли, сел за уроки. Нам велел заткнуться, чтоб не «сипетели». Мы и так помалкивали, однако чтобы даже случайно не нарваться на шалбан умолкаем окончательно, завороженные к тому же пляской огня за приоткрытой для тяги дверкой.
Каждый - в раздумьях. О своём и очень, помнится, серьёзном. Как и полагается в 8-9 лет от роду. Думаю: почему у нас ни грубки, ни певучих дров нет? Это сколь многого я лишён! На железках плиты можно пластики сырой картошки испечь, пшеницу или горох поджарить, без лишних глаз – свинец в баночке растопить для пугача, грузил, да мало ли!  А как раскалённый докрасна чугун светится в темноте! Как причудливо пляшут отблески пламени на потолке, если открыть один самый малый кружок! Кина не надо… Лишён!
Мама с баушкой топят у нас большую печку всякий раз. Сжарить глазунью либо подобное на скорую руку – мастырится на загнетке с кирпичами. Живого огня не вижу. Потому что от печи гонит баушка – неча тут парню делать. На загнетке чего увидишь за маминой спиной, а как прогорит – смотреть уже не на что. Была бы грубка… (Мечта исполнилась, когда уже стал большим: сложили и у нас плиту сбоку печи).
Дрова у нас завсегда сухие. Не сипят, пылают, только «разговаривают», если попадается сосна со смоляными «мешками». Дым с нашей трубы – мы бегали на улицу сравнивать, у кого вкуснее пахнет – смешанный, как и дрова. То чадной смолкой даст в нос от сосны, то горьким осинником, от шурум-бурума в виде старых досок, перекладов, подгнивших прясел и вовсе никакого духу. Не то, что у Панов. Дым у них – гольная берёза, особенно когда дрова в печке высохнут, по-настоящему возьмутся. Печалит берестой, бодрит дёгтем…
Вообще-то, сырой лес в Аиртаве, сколько помню, считался навроде заповедного. Отпускали только по загадочному «билету», за которым следует ездить в Челкар, где расположено лесничество. И который стоит уйму денег. Тятя «лишних» не зарабатывал, потому и зычит по околкам да бору, сшибает сохлое да гнилое. Удивительная пословица есть: сапожник без сапог… В Аиртаве – кругом леса: боры, рощи, карагайник по болотам… Топили хламом. В степи, где ни кустика, жители совхозных посёлков пользовались берёзовым пильняком. Готовый завозили. За копейки. А казакам без билета – немочно, лесники «пежат», можно и «загреметь». «Самовольная рубка государственного фонда» - статья называется. В казённой бумажке прочитал, когда пришёл штраф на наш адрес…
Это через год будет. Мы с Панами, кабы не единственными в Аиртаве, сидели без света и без радио до 1963 года, до нас почему-то проводов не хватило, не дотянули сразу, как всем делали. Два крайних дома по центральной улице к Борку. А после отмахнулись: ставьте столб сами, тогда подключим.
Года три тятя с Паном «вопрос решали». Нужна здоровая сырая сосна. Билет тот ёканный не получался, наверное. А нарушать не с руки. Оно ведь как: кого мишка драл, тот и пня боится… И всё же именно Пал Маркыч, (которого мишка-закон драл), проявил инициативу. Схерачил лесину и притартал на наш порядок. Без сучков, ошкурённую… Собрали помочь из двух семей, скоренько вкопали. Толька-радист скоренько явился с когтями – «зазвенели и запели провода» и здравствуй запоздалая для нас «лампочка Ильича». Радости было! А как-то прибежал с лесу – каникулы были – мама расстроенная до слёз, тятя смурной. Оказалось, лесник приезжал, акт составил, что будет? Подробностей не знаю, а будет та самая бумага, лощенная, с разводами, угрозой пахнет. Штраф впаяли, да нам-то с Шуркой что? Отдуваться родителям, а для нас «Пионерская зорька» говорит ясно, репродуктор и поёт, и «брешет» (так тятя о радио выражался всегда) с шести утра до двенадцати ночи, когда «свет дают» на дизельной электростанции.
Как д. Павел улаживал дела со своими ежегодными берёзами для зимней топки – мне неведомо до сих пор. Ведь тоже сырой лес. И тоже деловой. И не один ствол. Но обеспечивал! Без билета. Регулярно! Уж не теми ли пимами на козырный заказ лесникам? Но эти мысли придут позже. Сейчас мы греемся…
Грубка раскаляется, железо сверху берётся посерёдки малиновыми кругами, уже не усидеть рядом. Заявляются из бани дядя Пашка и теть Настя. Распаренные, полуголые и, кажись, еле живые. Там у них горячий цех. С кислотными ваннами и парами. Я собираюсь домой. Меня не держат – устали, видать, смертельно. Она очумело садится на лавку, развязывает платок, машинально перебирает слипшиеся волосы. Маркыч, кряхтя, лезет на печь, отлежаться до ужина, унять поясницу на тёплых кирпичах… Толька выносит струну во двор, на её место начинают ладить с Шуркой разобранную кровать. Это для родителей. Младшие братовья имеют печь, старшие – спят на полу.
Знаю, как немного погодя, они поужинают, чем Бог послал. Скорее всего, Колька сделает печонок в грубке, поедят горячую картошку с пилюстками и капустой, груздями солёными. Запьют чаем или квасом. Молока нет, корова в запуске перед отелом. Казаки повалятся, а тетя Надя сядет заращивать, чтоб была работа назавтра. Занятие однообразное, нудное, надолго…

Глава 11.
Заращивать – это когда из чёсаной (Шурка), перебитой на струне шерсти (Колян и Толик) делаются пайпаки, заготовки видом как огромные шерстяные носки. Необходимы хоть для чёсанок, хоть для пимов независимо от размера. Для чего, т.Надя расстилает плат изрядно засаленной плотной материи. На него по выкройкам ровным слоем укладывает шерсть, попутно растеребливая невзбитые комочки. Подбивает слои специальной палочкой, вроде шомпола, сбрызгивает водой изо рта, чтоб не тянулась за руками, плотнее ложилась. Выкройки из старой клеёнки, их три – на голяшки, ступню (перед) и для «рубашки». Последнюю она частенько делает без шаблона, по опыту. Этот пласт шерсти более тонкий и укладывается дополнительным слоем на передок.
Уложенная таким образом шерсть туго заматывается в тканевый рулон со скалкой внутри и прикатывается руками на столе. Движениями только от себя. Обратно подтягивается в исходное положение… И так многажды, разматывая, поправляя время от времени. С час мастерица тратит на пару пимов, если не больше. От этой операции даже доски на столе вытерлись, бугрятся сучками. Надо, чтобы пайпак срастился всеми деталями, стал целым «носком». Операция ответственная, от неё зависит качество обувки – ровность слоёв, их толщина. То есть, пригожесть и тёплость валенок. Надежда Прокопьевна выматывается от однотонности и многократности движений, а не бросишь – конвейер остановится…
Готовый «носок» укладывается «конвертом», завязывается матерчатым узлом, чтобы можно было опускать-вынимать в горячую воду с кислотой. По мере готовности, мастерица относит пайпаки в баню, где и замачивает на ночь, чтоб утром сразу катать.
В бане я был коротко несколько раз. Именно – как в пимокатном цеху, а не как в моечном заведении. Тесно, не повернуться, кругом опасные вещества типа кипятка и кислоты. Использовалась аккумуляторная, раствором стакан на ведро воды, по-моему. Её в предбаннике разбавляли, где стояла стеклянная бутыль в деревянном решётчатом ящике со стружками.
Баня - рабочее место дяди Павла в основном. У него – мокрый процесс. И трудозатратный. На голом торсе - клеенчатый фартук от шеи и почти до пола. Сама операция  крутой силы требует, тут не засидишься на лавочке… Пайпаки моются, слегка «варятся» в кипятке, осаживаются, надеваются на колодку. Их чешут, лупят, обстукивают всяко. Не рассусоливая, потому как в бане, что в кузне: «куй железо пока горячо»… То бишь, валяй пим, пока он не остыл. Поэтому печка топится непрерывно, с утра до вечера. Жара, пар, темно, поскольку жировая коптюшка на единственном подоконнике свету даёт мало, а лампу со стеклянным пузырём не поставишь – одна капля воды и сразу лопнет.
На полкЕ ставится подставка с наклоном и косо набитыми планками, чтоб вода стекала не на ноги. Заготовки охаживаются всякими приспособлениями - рюшиной, металлической скалкой, прокатываются рубелем. Ещё есть интересная палка из берёзы с загнутым концом – отбой. Ею, помнится, д.Павел особо молотил по взъёму, чтоб лучше садился.
Набор колодок – тут же, лежит под лавкой. Отдельно – носы, потом – правило, задник, средний, клин. Эти годятся для голяшек. На чёсанки колодки сделаны аккуратнее. Обводы выструганы мягче, всё гладкое после шкурки. Для обычных пимов – дерево без изысков обработано, где и с трещинками.
Сгондобив пару, можно хапнуть махорки или самосаду. Предварительно хлебнув воды, пимокат садится на чурбачок в накинутой на плечи «куфайке». Из-под фартука на груди – парок выбивается. Пальцы подёргиваются, табак рассыпается… Я понимаю, отчего Пал Маркыч вертит козьи ножки, а не цыгарки как тятя. Во-первых, влажные руки - газетку смочишь, она прорвётся от грубых крошек табака. Во-вторых, трясутся от напряжения. Ножка в этом смысле сподручнее, она навроде трубки засыпается тютюном. Курит с наслаждением, если не срывается в кашель. Запахнувшись, посидит пяток минут. Потом подмигивает, улыбаясь устало: сиди – не сиди… Скрывается, согнувшись, за низкой дверью бани-цеха.
Готовые пимы д.Паша выставляет в предбанник. Мокрыми, в колодках, парок идёт с них. Когда обтекут мало-мало, т.Надя или ещё кто из домашних, уносят сушить в избу. На печь или в печь, коли нет большого там жару.
Мне особенно нравилось, когда высушенные изделия выносили на сугроб перед двором на завершающую отделку. Если честно, то это и было единственно привлекательным действом в тяжёлой, грязной и потной работе пимоката.
Пал Маркыч уже в чистом обмундировании выносил жестяную банку из-под селёдки, плескал туда солярки. Мы с Шуркой изготовили костерок, сложили кучку соломы. Мастер выбивает колодки, голяшкой надевает на руку готовое изделие, макает в соляру тряпочку и смазывает пим. Тут же кивает сыну, тот кидает в костерок пучок соломы, который жарко вспыхивает. Само то! Сосед ловко обсмаливает пим, вертит над огнём. Шикарно пахнет палёной шерстью, соляровой копотью. Раз-два – готово. Толька и я хватаем обувку, чтобы тут же обшоркать куском пемзы. Белые – ещё и подпудрить мелом. Готовые поставить в сторонку.
Обработав нужную ему партию, Пал Маркыч любовно складывал три-четыре пары в мешок и торжественно отправлялся сдавать заказ клиентам. Он знал, за чем шёл… Будни кончились, начинался праздник.

Глава 12.
Если возвращался, то к вечеру первого дня, не раньше. Довольным, всё нараспашку. Полные карманы конфет («подушечки») в порванных кульках, пряников - круглых и продолговатых с загибом, мятных и простых в беловатой обливке. На сластях налипли крошки махры, табака с прикупленных для форсу папирос «Байкал», «Север», «Прибой».  Попутно – хозяин, отец, кормилец! – Пал Маркыч в первую ходку мог притартать престрашную сетку (авоську) развесной сельди, «Сайру в томате» в жестяных банках, калёные сушки, сгущёнку, даже флакон одеколона «Кармен».
Дура мышь, коли в крупе сдохла… Это не про нас. Мы уминаем яства за обе щёки. Руки липкие, пахнут рыбой, на зубах сахар скрипит. После дневного жора, опившись водой или чаем, вечерком играем в очко, на кону ходовая сейчас валюта - конфеты и пряники. Но коротко счастье…
Назавтра дядя Павел вернётся, если захочет. Без сластей-гостинцев. Мы опять с ним. Потому что будет рассказывать о войне, отхлёбывая из стакана (первый день – водку, на второй – хану). Вот примется объяснять, что делать первому номеру станкового пулемёта Максим, что второму. Фашистов он называл только местоимениями – он, они, редко когда прибегал к слову «немец» и только в единственном числе.
- Вот он, значицца, попёр, - на столе фронтовик показывает фронт атаки, месторасположение пулемётного расчёта на ротном фланге, - какая твоя залача? Ты должон подпустить. Наверняка. Чтоб тебя загодя  не обнаружили, минами не засыпали прежде положенного. На тебя же надёжа. Ты должон их побольше уложить, чтоб роте меньше досталось… А тебя убьют сразу, какая с тебя польза? Не боись, терпи, подпускай ближе. Дажеть когда лейтенант орёт. Ежли, к примеру, немцу надо по яйцам вдарить, наводи прицел на грудь, а ежели в сердце, бери по головам. Я в башку целил, мне он дохлый нужен был…
Один раз, помню, изрядно под турахом, начал учить, как уйти от служебных собак-ищеек. По воде, дескать, вернее всего. А как выходишь на бережок, сразу табаку или перцу на свой след насыпь. Мы тут не по-детски вопрос задали: откуда знаешь?
Оказалось, Пал Маркыч тот ещё гвоздь… Перед войной «шибко прижала совецка власть». Сама по себе она, может, и годилась бы, только отдельно взятые представители «патрет» ей портили. От такой нашёлся в Аиртаве. Пристал, как банный лист: идите в колхоз работать, с пимами завязывайте! Раз поскандалили, другой… «Элементом» обзывает. Ночью Павел Максимов «пустил красного петуха». Теперь не вспомню: то ли сельсовет поджёг, то ли избу сельсоветчика.  Кинулся по речке, в Борке петлял, на арыцкий тракт кругаля дал… Уходил от места преступления, следы путая, и собаки не взяли. Дошлый…
Но как ни хитрил, через пару дней взяли «под микитки да в каталашку». Срок впаяли, а тут – война, вызвался вину кровью смыть. В пехоте за «максимом» научился «Родину любить» не менее прочих…
По-трезвому не любил вспоминать о лагерях. Кто не ходит, тот не спотыкается – говорил, будто в оправдание. Тюрьма большая, да сидеть в ней тесно, - словно предупреждал нас на будущее.
Впрочем, домой тароватый пимокат после раздачи заказов и соответствующих расчетов, торопился не всегда. Тогда наши с панятами жданки оставались тщетными. А для Надежды Прокопьевны наступали тревожные дни и ночи. Бывало, Пан присылал гонца-малолетку за гармошкой. Загулял, стал-быть… Прибывал через день, два, три, к концу недели, в начале следующей… Расстёгнутый от внутреннего зноя, молча волочащий хромку за ремень по сугробу. Естественно, никаких подарков для детей, посиделок с рассказами. Дядя Павлик устамши…
Заказы пропиты. На похмелку взят аванс у сердобольного клиента. Прокопьевна вне себя, скандалы у Пановых… А что делать – жизнь! Она у русского мастерового особая, на отшибе, как изба Пал Маркыча. После гульбы долго отходит. Об этом периоде уже поминалось выше. А ещё он в «слободное» время чинит хромку, собирая её из двух-трёх старых или разбитых прежде гармоней. Мы с месяц пиликаем на «гусликах» - металлических блашках с планочкой, которая пищит, если дунуть. В избе пахнет столярным клеем. На укоризны жены Пан мычит унылую мелодию или помалкивает. Скучно ему, и нам тоже.
Но вот однажды, в день какой-то оживляется. Разговоры – по боку, закипает совместный труд. Шурка снова в школу ходит через раз. В избе и баньке Максимовых - непрерывный и жадный до пота цикл производства пимов.
До раздачи готовых изделий и расчетов с клиентурой. До новых праздников. Либо до горечи несостоявшихся…

Эпилог.
Пал Маркыч и Шурка умерли один за другим.
Ядовитые кислотные пары, ледяная водка, политура, одеколон сожгли у отца дыхалку до появления горлового рака. С  год подышал после операции через трубку, посипел разговорами, как танкист в лорингофон, - схоронили.
Шурку, думаю, взяла извечная в детстве пыль, волосня от шерсти. Забила лёгкие, туберкулёзил. В армию не взяли. Браком не сочетался. Прокашлял (сколь помню) школьные годы, юность и затих на погосте, не дотянув до тридцати. Не пожилось далее…
Пашка сочетался с Натальей. Нашенская, ертавская. Её отец носил прозвище – Король. Аиртавичи зубоскалили: ишь, сам Пан, так Королевну подавай, прочие ему не ровня…
Жили в Кокчетаве. За пару лет шустро народили троих сынков. Не близнецы. Второй парнишка в январе появился, третий – в декабре одного года. Как так? Сумей! – лыбился Пал Палыч. Увы, и он не зажился, сшибли пузырьки да шкалики в окаянные девяностые…
Колька тёть Надин, оженившись, подался в Свердловск. К родне по куликовской линии. Как там и что – не знаю, врать не буду, но с матерью не заладилось. Сноха виной, ли чё ли… Ездил в Аиртав реже и реже, пока не перестал совсем. Отчужился – вздыхала Паниха.
Прислонила она застарелую голову свою у Тольки, пасынка. (Вот как жизнь располагает, кто бы думал, а? При трёх-то рОдных сыновьях?) Забрал он мачеху в тёплые края, кабы не в Ставрополь, где давным-давно проживал с семьёй. Ни слуху, ни духу потом от них: далёко от Сибири, страна грохнулась, до писем ли? Да и кому сообщать?
Развеялось семя ещё одной аиртавской семьи. Пимокатов. На Бухряковом, деда Вербицкого пепелище, на Пановом вымахнул горький да сорный дурнишник. До поры. Потом на месте жилищ с очагами – не только их, а многих и многих – сравнялась земля,  встала трава. Трава окончательного забвения. На проулках, улицах, дворах…
Нет ничего…  Одни шрамы-ямы от родимых пепелищ, бывальских погребов и подполов. Нежиль бросается в глаза крапивой и лопухами, а где сора нет, там сгибнувшие гнёзда задернило ядрёной крепью. Стёрлись приметы полнокровной когда-то жизни сотен и тысяч казаков, освоивших дикий край, поднявших десяток станиц внешнего Кокчетавского округа. Впоследствии - Первого военного отдела Сибирского казачьего войска.
Из Аиртавской (станицей посёлок стал в 1910 г.) в третью сотню, набирались составы первого Ермака Тимофеева и Его Величества казачьего полка первой очереди, а также номера полков четыре и семь второй и третьей очереди. Плюс учебная, запасные сотни, полусотня царской лейбгвардии в Петербурге. Много верных шашек требовалось… И хватало, даже на полную мобилизацию, Отдел разом формировал три полка и пополнение в особые сотни. 
Потом не пожилось…Процесс разрушения наладился устойчивый, укоренённый директивами рассказачивания, а затем подживлённый людоедской теорией неперспективных деревень мадам Заславской. Упражнялись, экспериментировали… Грешили на НКВД в 1930-х, а при Хрущёве на кого жалиться, от кого некоторые бежали? Видно, не в Сталине беда, на которого всё свалили.
Бегали казаки, искали доли в великой стране – СССР. Побежали в 1990-х и их потомки из мест, где пуповина многих поколений зарыта. Тогда уже по причинам и вовсе серьёзным. Не стану о них распространяться. Они известны да и душу травить лишний раз – себе дороже…
Словно довлел и довлеет над нами рок изживания. При Леониде Ильиче передых случился, немного одыбались – на тебе! Перестройка, Ельцына вынесло, «парад суверенитетов». Для Аиртава, по ходу, парад - прощальный. Как у «Варяга». Исчезла станица, как легендарный русский крейсер. В чужих волнах. Времени.
Добрые жилища за бесценок или вовсе даром массово занимали аульные жители соседних мест, объявившие себя «титульными». Местных не хватало, иных из Монголии за деньги выписывали. Чтобы русских скорей вытеснить. А когда «коренные» и явившиеся оралманы дармовщиной насытились, пошли дома на слом, на дрова, на прах. И опять – ямы да руины. Как на месте при колхозе ещё строенного сельского клуба. Крышу, дерево бодро растащили, а каменная кладка не далась. Умели строить казаки, рассчитывали-то на века, а оно, вишь, как неожиданно получилось… Так и стоит посредине остатков бывшей казачьей станицы изуродованый очаг культуры.
Чему символ? Кому памятник? Нет ответа…
Будто и не шумела в уютном уголке Сибири справная казачья жизнь, затем - колхозное, совхозное село. Пропадают обжитые следы людского пребывания в родчих местах. Рушится веками действующий порядок на стройных улицах и проулках. Аиртав теперь не узнать. С видимым мщением новые жители вживляют приметы аульного кочевого прозябания, когда всё кругом делается и выглядит неряшливо, наспех, на сезон…  Почему? Как это называется? Неужели так заведено в счастливейшем из подлунных миров? И опять молчание…


                *                *                *


Рецензии