В Ташкент

Из Саги о Викторе. В Ташкент

Ничто так не успокаивает взволнованные чувства, как стук колёс. И днём и ночью, и в часы бодрствования, и сквозь сон он неизменно напоминает тебе о том, что ты в пути; он вплетает свою дорожную тему в любые размышления, о чём бы ты ни думал, неизменно возвращая мысль к цели твоего пути.
 Ташкент... Это слово сейчас действительно звучало для многих как имя обетованной земли, какого-то волшебного места, где всегда тепло и куда не долетает даже отдалённое эхо войны. Ташкент это хлеб для голодных и мир для всех.
 Ташкент так далеко, что фашистам до него никогда не добраться. Это было самоочевидной истиной.  Вот почему от одного его названия люди испытывали облегчение, их лица озарял свет надежды, тёплый и щедрый, как далёкое южное солнце.
 Наверное, если бы речь шла о путешествии в какой-то другой город, мать не отпустила бы его так легко. Хотя, конечно, она понимала, какая далёкая и небезопасная дорога предстоит её сыну, волшебное солнечное слово и на неё подействовало умиротворяюще, а ещё то, что он едет к Марусе,к который она относилась как к родной дочери.
" Вот и хорошо! - радостно приговаривала мать, собирая его в дорогу. - Молодец, сынок! Поезжай. Только как приедешь, не забудь сразу написать нам. Ничего, доберёшься!"
 А отец довольно улыбался в седеющие усы. Как будто и он, и мать все эти дни с тех пор, как речь пошла о возможной оккупации, только и мечтали, но не смели даже заикнуться о том, чего удалось добиться брату Мише.
Такие мысли закрадывались Виктору в голову, вклинивались в его раздумья о предстоящей работе под началом товарища Коваленко. Но пока стучали колёса, они словно бы твердили всё то же бодрящее одним своим звучанием сказочное слово: "Ташкент! Ташкент!"  И перед глазами всплывали картинки из книжек: люди в полосатых халатах и тюбетейках, с пиалами в руках, яркие узорчатые ковры, арбузы и зелёный чай.
Но стоило поезду остановиться, а колёсам перестать стучать, призрак рассеивался. Ташкент был так далеко, что его словно и не было вовсе, а война - вот она, рядом, её можно потрогать, протянув руку. Ведь раненые солдаты в вагоне это и есть война, реальная, осязаемая, расписавшаяся на живых человеческих телах, отпечатавшаяся в мозгу, пронзившая сердце.
 Вот они, опалённые смертоносным чёрным огнём, тяжело дышат, стонут во сне, бредят, в который раз попадая в роковую минуту, которая расколола их жизнь на "до" и "после".
 Раненых в вагоне было много. Их сопровождал военный фельдшер, к которому все обращались по отчеству - " Петрович", а имени его никто не знал. Это был коренастый человек крестьянского склада, настоящий русский мужик с узловатыми мозолистыми руками, с давно небритыми, переросшими усами, где ничего не стоило запутаться крошкам хлеба и махорки, которую он курил на каждой станции и полустанке, где бы не остановился поезд, и которую у него стреляли раненые.
 Один из раненых, молодой пехотный лейтенант  с перебинтованной головой, Иван Варежкин, обладая таким богатством, как газетная бумага, делился с Петровичем, который в свою очередь отсыпал ему махры, и они крутили "козьи ножки". На лице у Варежкина был свободен от бинтов только один левый глаз, большой, серо-голубой, подвижный и живой. Из разговоров Петровича с лейтенантом Виктор понял ещё в первый день совместного пути, что фашисты разбомбили госпиталь, и уцелевшие раненые своим спасением были обязаны фельдшеру.
- Что, Варежкин, болит? - осторожно спросил Петрович. Его хрипловатый прокуренный голос отчётливо прозвучал в ночной тишине среди сонного дыхания других пассажиров.
- Ничего, батя, терпимо, - тихонько попытался отшутиться лейтенант.
- Да не ври ты! - мягко укорил его Петрович. - На то оно и осколочное, чтоб покоя не давать.
- И ладно бы так, а только глаз бы сохранить! - встрепенулся вдруг Варежкин. - Ты верно знаешь, что я потеряю глаз? Что его уже не спасти?
- Куда ещё вернее? - глубоко вздохнул фельдшер. - Оттого он так у тебя и болит. Когда повреждены ткани глазного яблока...
- Петрович! - перебил лейтенант, не в силах слышать от этого простоватого мужика книжные, будто бы ненастоящие слова, так мало ему подходящее и так плохо вяжущиеся с его обликом и всеми повадками. - Петрович, мне девятнадцать будет только в январе!
- У тебя осколочное, Ваня! - упрямо напомнил Петрович. - Ты радуйся, что голова цела, и что не на оба глаза слепой. А девка твоя тебя не бросит. Ну, а если бросит, значит, не твоя она. Своей ты хоть кривой, хоть косой, а всё мил будешь. Не веришь? А ты верь, дело говорю. И чем враньём себя успокаивать, уж лучше поплачь.
- Давай покурим, батя, - попросил Варежкин шёпотом. Поезд, снижавший ход последние пять минут, наконец встал.
- Давай, - согласился Петрович.
 Виктор не спал на своей верхней полке; лежал и слушал, затаив дыхание. И отчего-то ощущал дикую неловкость от своего присутствия здесь. Его болезненно поразило то, что вот этот Иван Варежкин с забинтованной головой старше него всего на год и восемь месяцев. Сейчас этот разница казалась ему такой ничтожной!
 Наверное, Варежкин тоже рвался на фронт и оказался в первых рядах. А теперь он потерял глаз и боится, что с одним глазом его уже никто не полюбит. Виктор невольно ставил себя на место Варежкина  и думал об Анечке Соповой: как бы посмотрела на него она, если бы он стал калекой? И так же, как Варежкину, Виктору становилось страшно от одной этой мысли.
 Виктор посмотрел в сторону молодого лейтенанта при слабом свете станционного фонаря за окном. Веко единственного глаза было печально опущено. Может быть, этот Варежкин до своего ранения был хорош собой и нравился девчатам, а теперь и не догадаешься, какое же у него лицо под этими бинтами, и какое оно будет, когда бинты снимут. Отчего-то считается, будто хлопцу об этом заботиться негоже. Но когда такое случается, ведь любой станет вспоминать, каким он был, видеть себя во сне целым и невредимым, как прежде, и просыпаться с тоской на сердце. И это так же естественно, как любить Родину и хотеть её защищать. Просто каждый думает, что станет героем и готов погибнуть ради победы, если потребуется, а о том, чтобы остаться живым, но калекой, никто не хочет думать; все надеются, что это случиться с кем-то другим.
 На самом деле молодые хлопцы хотят быть красивыми не меньше, чем девчата, хоть большинство и постыдились бы в таком желании признаться. Виктор отчётливо понял это, когда услышал горькие слова Варежкина: "И ладно бы так, а только глаз бы сохранить!"
Вот ему в январе только девятнадцать исполнится, а он уже не рядовой - лейтенант. Может, из военного училища. И брат Володя на фронте тоже с первых дней войны. Виктор  от всего сердца пожелал ему удачи, а это прежде всего значит остаться целым и не попасть в плен.
 Постояв на полустанке, поезд снова тронулся. Опять стучали колёса, вагон качало и трясло. Кто-то из раненых стонал во сне, иногда были слышны какие-то бессвязные слова и фразы. На душе становилось тяжело и мутно. Наверное, оттого, что боль прямо-таки стояла в воздухе. Виктор попробовал взять себя в руки и думать о Ташкенте и о важной, полезной для Родины работе, что ждёт его там, представлять, как приедет, как встретится с Коваленко в горкоме партии.
Эти старательные усилия совместно с дружным заразительно спокойным дыханием множества спящих людей вокруг него в вагоне вдруг произвели  такой же эффект, какого он добивался когда-то в далёком детстве при помощи своих волшебных лесных человечков: едва Виктор закрыл глаза, как очутился на людной улице, щедро залитой лучами  слепяще яркого южного солнца. Кареглазых людей в тюбетейках и халатах тут было меньше, чем светловолосых людей в костюмах и платьях, а ещё попадались люди в военной форме  и оборванные исхудалые беженцы: женщины, дети, подростки. Вот светло-серое пятиэтажное здание. Виктор открывает дверь и входит. Коридор, толпа народа, телефонные звонки и кричащие голоса за дверями кабинетов, и треск пишущих машинок - всё как в Ворошиловграде, только ещё больше суеты, все куда-то бегают, кого-то ищут,  чего-то требуют. Виктор тоже начинает бегать по кабинетам: он врывается в одну дверь, спрашивает Коваленко, ему называют номер другого кабинета, он бежит туда, но оттуда его снова перенаправляют, и так много раз, и везде столпотворение, лихорадочно блестящие глаза, крики, неразбериха, хаос, которому нельзя не поддаться. Наконец, за очередной дверью Виктор сталкивается с Коваленко нос к носу.
- А-а-а, приехал! - кричит Коваленко с какой-то неестественный веселостью, а сам взмыленный, всклокоченный, на себя не похожий. - Вот и хорошо, молодец! Завтра приходи! Будет тебе тёплое местечко!
 И Виктор не успевает понять, смеётся ли над ним Коваленко, издевается ли - тот живо выпроваживает его обратно за дверь. Виктор выходит на улицу, а там откуда ни возьмись навстречу ему - Леля.
- Витя, ты что тут делаешь? - удивлённо спрашивает она.
- А ты? - ещё больше недоумевают он, потому что племянница как будто выросла на несколько лет и кажется взрослой девушкой, его ровесницей.
-  А я по поручению секретаря горкома иду эшелон встречать, - говорит Леля гордо, расправляя красные банты, что  вплетены в её косы.
- Какой эшелон? С оборудованием? - уточняет Виктор.
- Нет, Витя. С дезертирами, - очень значительно отвечает Леля. - По партийной линии. Ведь кадры всегда нужны, их надо беречь. И каждому подыскать тёплое местечко!
 Виктора будто током бьёт. И у него такое чувство, что Леля это не Леля, а кто-то другой принял её облик, и Коваленко тоже был не Коваленко. И вообще всё это ведь сон... Или бред.
"Дезертир...  Тёплое местечко," - стонет он и просыпается. Но просыпается не до конца. Вытащить себя из сна ему не удаётся, как он ни старается. Он снова проваливается сквозь убаюкивающий стук колёс и вдруг видит себя со своим оркестром в том колхозном амбаре, где укрывались вместе с ребятами и девчатами после работы в поле, когда пошёл дождь. Виктор дирижирует, оркестр играет, а девчата пляшут с явившимися в гости на танцы молодыми хлопцами в военной форме. И играет оркестр почему-то вальс "Амурские волны", долго-долго, по кругу, доигрывая и начиная заново, а пары всё кружатся, всё кружатся на волнах музыки, хотя и колёса стучат, и поезд мчится, и сонно вздыхают раненые. Наконец, Виктор просыпается снова. Он ловит себя на мысли о том, что, может быть, кто-то из тех молодых ребят в военной форме, что танцевали тогда с девчатами, теперь среди раненых в этом поезде, в этом самом вагоне.
 Именно тут Виктор и осознаёт, что он уже не спит. И почему-то вспоминается ему давний разговор об учёбе в консерватории. Маруся подала ему эту идею, а когда мать спросила его, Виктор не мог себе представить, как бы он оставил своих ребят и уехал в далекий чужой город. Теперь он бросил и ребят, и брата Мишу, отправившись в самом деле за тридевять земель.
 Поезд снова стоял на какой-то станции. Уже рассвело. В вагоне появились новые пассажиры.
- Мы близко, только до Куйбышева, - донесся до Виктора немолодой женский голос, ещё ни разу не звучавший в этом вагоне.
- А что, Куйбышев уже скоро? - спросил один из раненых.
- Да пару часов ещё, - ответил на этот раз мужской, вернее, стариковский, слегка надтреснутый голос. - Хотя, оно конечно, смотря как ехать...
- А вы до самого Ташкента? - поинтересовалась новая пассажирка.
- С чего вы взяли, мамаша? Мы тоже до Куйбышева, - вступил в разговор фельдшер Петрович. - нас примет центральный госпиталь. А Ташкент это тёпленькое место! - и он усмехнулся украдкой в свои сизые усы.
- И то верно, - согласился старик многозначительно. - Слишком даже тёпленькое. Ташкент не для всех!
 Варежкин и Петрович снова решили раскурить по "козьей ножке".
- Чего это, Ваня? Как будто прокламация? - удивился фельдшер,  беря протянутый ему для самокрутки кусок бумаги.
- Это, батя, немецкая листовка из Брянска. Фрицы такие с самолётов разбрасывают над оккупированными городами. И пишут там, будто бы они Москву уже взяли.
- Вот же сволота! - воскликнул возмущённо старик. – Да их из-под Москвы-то погнали! Али вы не слыхали? Только вчера по радио передали!
- А ты, дедуля, верно говоришь? Сам слышал? - засомневался Петрович.
- Вот те крест! А не веришь - погоди до Куйбышева, там уж точно объявят! Это ж такое дело...
 Новость в миг отозвалось по вагону криком ликования. И Виктор тоже кричал "ура" вместе со всеми. У него даже слёзы выступили на глазах. И радость смешалась с горечью. Перед ним как наяву вставало серьёзное лицо Михаила, звучали его убедительные слова, которыми он так ловко обманул брата.
"Эх, Миша, Миша! Как же ты можешь так со мной поступать? Из любви ко мне ты хочешь сделать из меня дезертира! Ты же коммунист!" -  мысленно упрекал он брата.
 Виктор отвернулся к стене и закрыл лицо руками. Невыносимо больно было его сердцу само то, что в нём рождается этот ропот. Сердце Виктора знало, что его старший брат не может поступать недостойно. Как бы там ни было... Не может! Ведь всему, что Виктор считал важным в жизни, во что верил, научил его Михаил, который сам служил для него лучшим примером того, каким должен быть настоящий коммунист. Как же мог Миша одним-единственным поступком перечеркнуть в глазах брата всё то, чему учил его своей жизнью? Что-то крылось за этим. Здесь должна быть какая-то веская причина!
 А поезд всё стоял. В вагоне говорили, будто бы это из-за встречного поезда, который придётся пропустить. Но время шло, а никакого встречного поезда не было. Тогда среди пассажиров пошёл другой слух: впереди повреждены железнодорожные пути, на их ремонт может уйти несколько часов. Петрович не раз бегал на станцию и возвращался в вагон.
- Ну, что там слышно, батя? - беспокоились раненые.
- Пути впереди вроде как чинят, а сколько стоять будем, неизвестно, -  отозвался фельдшер.
- Эдак мы засветло на месте не будем! - со вздохом проворчал старик, рассказавший новость о разгроме немцев под Москвой.
- А ты, дедуля, не ной! - одернул его Варежкин.
- Здесь на станции ещё раненые, - мрачно проговорил Петрович. - На подводах привезли. Говорят, фрицы тут где-то тоже госпитали разбомбили. Тяжёлые есть, которым операция нужна. И всем дорога в Куйбышев. А куда ж ещё? Только у нас в вагоне уже нет места. Хорошо, если в других ещё можно потесниться, но тоже вряд ли.
- Пока мы будем тут стоять, в пору ещё один вагон для них прицепить! - заметил кто-то.
- А похоже, что и прицепят! - воскликнул Петрович. - Ведь вагоны на запасном пути есть!
 Это мысль сразу подействовала на пассажиров успокаивающе, помогая смириться с ожиданием. Один Виктор по-прежнему неподвижно лежал на своей верхней полке, отвернувшись к стене и зажмурив глаза.
Если бы ему ещё пару недель назад показали его таким, каким он стал сейчас, Виктор не поверил бы. Сейчас он меньше всего походил на самого себя, энергичного, решительного, общительного, энтузиаста и оптимиста, привыкшего быть всегда в гуще людей и событий. Как же он согласился на то, чтобы занять не своё место и жить не своей жизнью? Виктор боялся думать дальше, представлять себе того раненого, который мог бы ехать в Куйбышев вот на этой верхней полке.
И тут, в который раз уже за время этого пути, словно туман окутал его, сгустился вокруг, и он провалился в сон. И вот Миша, одетый в штаны и рубаху, как какой-нибудь мужик с хутора, стоит на опушке леса. "Уходи скорее, Витя! - приказывает Мишин голос. - Беги и не оглядывайся. Один из нас двоих останется в живых. Только один. И это должен быть ты!" Виктор видит, как со всех сторон на старшего брата надвигаются зловещие темные фигуры, окружают его, хватают, вяжут ему руки за спиной. "Миша!" - беззвучно кричит Виктор и с усилием размыкает веки.
- А ему сестра старшая так и сказала, - слышен где-то рядом голос старика. - Я, говорит, знаю, что если ты не поедешь в эвакуацию, то жив не останешься. Поэтому давай, братишка!" Так вот, значит, и отправила она его в эвакуацию, а сама осталась. А в их квартиру ночью бомба попала. Так её там и убило.
" Миша! - шепчет Виктор холодеющими губами. - Миша, нет!"
 Страшная картина отпечаталась в его памяти, точно всё уже случилось наяву, или произойдет в скором будущем, если только не изменить это немедленно, сейчас же: полицаи и фашистские каратели окружают брата Мишу в лесу, и он оказывается в их руках, обречённый на страшную мучительную смерть. Виктор знает только одно: чтобы изменить это, он должен вернуться на Донбасс. Немедленно вернуться. И как только он понимает, что вернётся во что бы то ни стало, ему становится легко.
Поезд подъехал к Куйбышеву.


Рецензии