Михал Палыч, автомобиль Москвич и последний Усух

                Мы рождены, чтоб сказку сделать болью
                **************************************


Три имени собственных. И три совсем не сказочных, обыденных персонажа, оставивших след среди людей, в пространстве и времени. Попробую рассказать о них.

Сначала о времени. Это — ХХ век, он обязательно будет интересен для историков. Скорее всего, он будет назван веком мусора. Или веком глобальных перемен. Или веком глобальных войн. Он будет знаменит потерями и приобретениями. К приобретениям, скорее всего, причислят фундаментальные открытия, электричество, цифровые технологии, победы над инфекционными болезнями. К потерям отнесут горы мусора на планете, загрязнение воды, Красную книгу, бесчеловечные войны. Зарождение всепланетной лжи.

Наброски эти относятся к тому времени моей жизни, когда деревья были выше, трава зеленее, и рыба была действительно крупнее. Страна уже опомнилась от Второй мировой войны, выжившее поколение тридцатых годов, пережив и её, и жуткую послевоенную нужду, стало обзаводиться семьями и рожать детей. Я был представителем, как сейчас говорят, второй волны рождения — второй половины пятидесятых. По небу, торжественно бибикая, только-только промчался первый спутник, не везде было электричество, но в число предметов первой необходимости люди стали включать велосипеды, мотоциклы, холодильники. Предметы роскоши — ковры, хрусталь, автомобили и телевизоры пока были в далекой перспективе. Покупки еще заворачивали в бумагу, а газированная вода продавалась в стеклянных бутылках. Игрушки делали из дерева и остатков военного металла, в школах писали деревянными ручками с пером «Звездочка», окуная его в чернильницу, а шариковые ручки уже придумали, но еще не продавали.

Время было тогда такое: села еще полны детей и взрослых, работы — полно, денег и дорог — нет.

Теперь о пространстве, а точнее — о месте. Место это называется малая родина. Моя малая родина. С чудными лесными полянами, резными опушками и дымкой полей, достойными кисти живописца. И Поселком, прилепившемся к железной дороге. Меня в начальных классах посещала мысль, что Пушкина уж точно занесло в его путешествиях в наши края и только здесь у него могли родиться знаменитые строки «под голубыми небесами, великолепными коврами, блестя на солнце снег лежит…». Забытый Богом угол российской глубинки в центре Европы: маленький Поселок на границе Брянского леса. Бездорожье. Бывший партизанский край, куда и фрицы-то совались с опаской и большими силами: глухомань лесная и болотная. В соседней Украине (рядом она, в двух остановках «рабочего поезда») дороги хоть и булыжные — а были. И асфальтовые позднее появились, а тут, в родном краю — колеи, выбитые грузовиками в песчаном грунте: заедешь в такую, бросишь руль и делай что вздумается — как по рельсам машина идет, поворачивает сама — руль крутится туда-сюда.

Вот в этой европейской глухомани я и родился. Хотя по меркам того времени налет цивилизации в Поселке все же присутствовал: по стальной нитке между Москвой и Киевом через него летели составы в ближние и дальние Европы: Киев, Одессу, Львов, Кишинев, Прагу,Будапешт, Бухарест, Варну. Паровозы (техническое совершенство того времени) везли мимо нас товарные составы. На открытых платформах мы видели экономическую мощь страны: уголь, лес, цистерны, машины, трактора, комбайны, турбины, трубы. Страна отстраивалась...

Родители мои — местные. Родители моих родителей тоже местные. И их родители местные. Я думал как-то: а что их объединяло, предков, что было общего? И, посмотрев на карту своей маленькой родины, пришел к однозначному выводу: водные артерии, Тара и Сев. На мелкой карте их не найдешь. Только на крупном масштабе, на военной карте. А еще там Нерусса и Десна. Вот в этом междуречье и обитали три моих персонажа, о которых пойдет речь.

А теперь о персонажах. Они существовали (а иначе не могли) в окружении других людей. Первые два имени, как мне тогда казалось, были неразрывно связаны: человек и автомобиль. Я не представлял себе своего первого героя без автомобиля, а второго — без первого. Мне казалось, что и в туалет во дворе он выезжал на своем Москвиче. Имя и фамилия героя, в рамках жанра и философических традиций, чтоб не обиделись другие герои, несколько изменены. Герой представлен как Михаил Павлович Дорожин. По-простому звали его — Михал Палыч. Третий персонаж… О нем далее. И тоже подробно.

Михал Палыч представлял собой немногословного, но довольно эмоционального мужчину среднего роста, среднего телосложения, но не худого и, как мне казалось, средних лет. Михал Палыч, как и все люди того времени, не чурался застолий, компаний и бесхитростного веселья. На эти мероприятия он приходил аккуратно одетым, в галстуке и шляпе, обязательно с женой и пешком, хотя наши дома разделяла железная дорога и километра два пути. Безотказный в помощи, если нужно было куда-либо съездить по житейской надобности, а до места была дорога.

У него был белёный дом на окраине нашего Поселка, стоявший напротив маслозавода, под шиферной крышей; жена Нюра — женщина дородная и аккуратная, и двое детей. Семья Михал Палыча приходилась нам дальней родней по отцу. Его дети были значительно старше меня: девочка и мальчик. А еще у него был автомобиль Москвич 401 серо-голубого цвета. Его скругленная мордочка с выпуклыми фарами-глазами, дутые передние крылья, запасное колесо, поселившееся на задней оттопыренности кузова, а особенно задний фонарь для подсветки номера, напоминавший хоботок мухи, восхищали меня.

Его дом отличался тем, что в палисаде росли вишни. Весной они белым покрывалом укутывали дом, и утреннее солнце превращало его в ослепительно белое облако, жужжащее пчелами и спустившееся на землю.

Дети Михал Палыча запомнились мне позже, когда выросли: дочь — по художественной фотографии, которую она прислала моим родителям (фотогеничная, стройная, она мечтала быть артисткой), а сын… Да он взял и просто женился на моей бывшей пионервожатой! Но я никогда не связывал воедино ребят и автомобиль. У них были какие-то свои дела, своя жизнь. Меня (тогда еще мелочь) и своих родителей они не баловали вниманием. Самостоятельность — это общая черта послевоенного поколения.

Зимой Михал Палыч превращался в безлошадного гражданина. Как сейчас сказали бы — дачника. Москвичка ставил в стойло до весны: снега выпадало много, а снег — не его стихия. Да и антифриза тогда с зимним маслом не было в нашей глухомани. Иногда зимой начинался какой-либо ремонт машинки, длившийся до поздней весны: сначала все неисправное снималось, что могло — чинилось, что нет — заказывалось. Запасные части были в дефиците, стоили недешево, в нашей глухомани их надо было выписывать через Посылторг и подолгу ждать, когда их отгрузят. Но когда все приходило, то объявлялся аврал и отец оказывал посильную помощь: придержать, покрутить, помочь отрегулировать в четыре руки. Мое любопытство тоже находило применение — подать нужный гаечный ключ.

И вот наступал торжественный момент выезда. Совпадало это с майскими праздниками, когда подсыхали дороги. А дорогой в то время считалась наезженная колея от грузовиков, тракторов или конных повозок. Узкоколейный Москвич под водительством Михал Палыча проявлял чудеса проходимости и выносливости, таская на себе седоков и грузы. Иногда отец доставал к Москвичу немного бензина — бензоколонок в Поселке в то время никак не было. Иногда — ведро масла, которое бережно переливали в пустой огнетушитель, служивший канистрой. Бензин или масло можно было попросить у знакомых, работавших на грузовиках или на мотовозе на Хозветви. И если бензин можно еще было купить в керосиновой лавке, по пять с половиной послереформенных копеек за литр, то масло нужно было доставать. Не было его в продаже в керосиновой лавке. Москвичок, ездивший по бездорожью на первой или второй передаче, имел отменный аппетит, кушая не только «дешевый» бензин, но и масло.

401-й, несмотря на свои скромные размеры, вмещал в себя кроме незаменимого Михал Палыча еще четверых взрослых и иногда меня, на чьих-то коленках. Ездили мы в разные места, куда позволяла дорога, но чаще летом: на речку — половить рыбу и покупаться, в лес — по ягоды-грибы, в колхоз — за зерном-крупой. По осени приезжали в лес и набирали в мешки желудей для прокорма поросят, а то и грибов-опят. И Москвичку приходилось работать грузовичком: снимали сзади сиденье, набивали мешками салон и, поскрипывая рессорами, машинка возила добытое в поселок.

Таким образом, о двух персонажах читатель получил представление. Теперь можно перейти третьему.

Собрались родители как-то по весне поросенком обзавестись. Тогда это был вопрос жизни, каждая семья Поселка имела живность для самообеспечения по осени салом и мясом. Кое-кто из селян держал свиноматок и выращивал поросят на разведение. Их привозили в Поселок по субботам на местный базар, из разных сёл, на повозках, запряженных лошадьми. В телеги ставили большие плетеные корзины, укрытые попонами, где в тепле умещался подросший поросячий выводок. Привозили рано утром, еще в сумерках, поросята всегда пользовались спросом. Родители запоздали с покупкой, был холодный апрель, отелилась корова и все были заняты теленком. Потом наступил холодный май, а подвоз поросяток на базар сошел на нет — сезон закончился. Подсказали родственники отца из Слободки, что есть на Усухе хозяева, у которых в апреле разрешилась свиноматка — может и поделятся. Усух считался поселком, по сути будучи деревенькой на отшибе. Подбил отец на эту поездку Михал Палыча. Поехали вчетвером: кроме бессменного водителя — я, мать и отец. Сколько добирались, не помню, хотя до Усуха было километров 17-20. Мне было интересно: взрослые вели свои разговоры, я озирал новые виды, мы преодолевали ямы-лужи, а главное — я ехал на машине! До Слободки добрались без приключений, мост после половодья был уже починен и мы без препятствий перебрались на правый берег. Захватив с собой родственницу, которая знала хозяев свиноматки, двинулись дальше, в Усух. Дорога сначала петляла по селу, потом вынырнула в дубовой роще, спустилась с пригорка, и накатанной колеей закрутилась по берегу Сева. Отец упросил Палыча пустить его за руль и затем, полный чувства скрытой радости, (как же, две женщины наблюдали за его умением) вез нас до поселка. Однако хорошему всегда приходит конец, и, заболтавшись с восхищенной аудиторией, отец упустил момент переключиться на первую передачу, когда пересекали канаву. Москвичок, напрягая все силы, дергаясь, вылез из канавы и заглох. Поворчав для порядка, Палыч сам сел за руль и так мы въехали в поселок. Единственная улица шла вдоль берега речки, дома располагались с двух ее сторон — с востока и запада. На восточной стороне, немного на отшибе, располагалась начальная школа: дом средних размеров. Мне хорошо запомнилось, как в окно выглянула женщина, всплеснула руками и выскочила наружу. Это была наша дальняя родственница, тоже учительница. Как и моя мать, она в послевоенные годы закончила Трубчевское педагогическое училище. Женщины радостно обнимались, что-то говорили, а изнутри к стеклам прилипли носами местные детишки. Ученики. Наконец родители с родственниками ушли куда-то, а мы с Михал Палычем пошли по поселку. Был пасмурный день, но света было много. Улица была украшена пробивающейся зеленью ив. С восточной стороны, от огородов до опушки леса, просматривалось травяное поле, с западной — огороды смыкались с гривкой прибережной зелени речки. Дома были небольшие по нынешним меркам, одни были оштукатуренные снаружи и беленые. Другие — из непокрытого кругляка, потемневшего от времени. Крыши разные — у кого-то покрыты доской, у кого-то соломой, а у других уже белели новомодным шифером. Как писали потом в разных документах, в Усухе начитывалось тогда 25 дворов. Столбов с электрическими проводами на улице тогда еще не было. По улице то там, то здесь бродили спутанные лошади и щипали молодую траву. Металлические и других заборы перед домами отсутствовали, были загородки из горизонтальных жердей, чтобы внутрь можно было завести лошадь или корову и животное не ушло. Кое-где у дома пищала стайка малышей дошкольного возраста, явно без взрослого присмотра. Интересно было, что перед каждым домом располагалось кострище. Как я потом узнал, у селян Усуха существовал обычай: в теплое время ужин готовился на улице, на очажке; хозяйки, варя ужин на семью, успевали «управиться» — приготовить и дать корм скотине, почистить и подоить. И главное — успевали поболтать между собой. Здесь была своя жизнь — как на хуторе. Ближнее село с магазином и клубом — Слободка, в 3-4-х километрах. Тишина, гомон воробьев и какие-то спокойствие и уверенность людей этого поселка мне запомнились. Когда мы вернулись к машине, там уже стояли довольные родители. Они сторговались недорого. Мы возвращались домой, в ногах шевелился и повизгивал мешок. А в нем — кабанчик: нос пятачком, а хвостик — крючком.

В следующий раз я попал в Усух лет через восемь. Ездил сюда или нет в это время писатель Михаил Алексеев, любивший Усух и по его жителям написавший «Вишневый омут», не знаю. Скорее всего, уже нет. А мне довелось. Летом 1969 года. Это было время начала больших миграций: люди, получив паспорта, покидали деревушки и села, перебирались в более крупные поселения, люди из крупных сел и поселков направились в города. Михал Палыч с Нюрой и Москвичом недавно уехали в поисках лучшей жизни в Крым. Остался в поселке только его сын. Была прекрасная летняя пора и — каникулы! Июль месяц, пора теплых ночей, летних грозовых дождей и сенокосов. С матерью и ее двоюродной сестрой мы поехали на сенокос — ворошить и сушить уже скошенное сено. А делянка в тот и единственный раз была выделена на Усухе, что совсем не рядом. Не в самом поселке, как могут подумать неискушенные горожане, а чуть дальше — на Слиянии. Километрах в двух от поселка. Что за Слияние? Место, где Сев, неторопливо текущий среди холмов и полей, ныряет в Брянский лес, практически тут же и соединяясь с Неруссой, делая ее полноводной и менее суетливой. На Слиянии как-то выделяли сенокос и семье моего одноклассника Женьки. Он был тогда в восторге: можно было купаться и ловить рыбу.

Повез нас туда мой старший брат. Он тогда работал водителем на радиозаводе. Договорился со своим начальником, которого возил на своем «козлике», и вечером, после работы, загрузившись граблями и вилами, повез нас на Усух. Был теплый летний июльский вечер. Спустившись со Слободской горки, мы поехали вдоль речки. У дороги уже зеленела свежая трава, отросшая после раннего окоса, неподалеку от дороги мелькали столбы электролинии. То там, то тут попадались лужи, и «козлик» горделиво их перемахивал. Иногда слева от нас расступались кусты и виднелась спокойная вода Сева. Солнце уже начало окрашивать деревья и дома в тот самый, вечерний золотистый цвет, который извещает, что день еще не закончился, но уже близится вечер. Наконец мы подъехали к поселку — и я не признал его.

Школы уже не было. Нет, дом стоял, но имел неухоженный вид и кое-где выбитые стекла. От вполне успешного послевоенного селения осталось пять дворов. Брат высадил нас и уехал обратно.

Ночевать мы остались у дальней родственницы, ее дом был в самом начале поселка, спиной к речке. По традиции, вечером хозяйка готовила на костре. Картошка с грибами. На сковородке. Уже в сумерках она подоила корову, потом мы все сели в доме за стол, куда была водружена большая сковородка и мы поужинали. Перед сном я вышел на улицу. В темноте, в загоне напротив, приглушенно ржали лошади. Абсолютную тишину нарушали говор хозяйки и гостей, редкое хлопанье дверей в соседних домах, тихие звуки домашних животных. С реки иногда доносился плеск крупной рыбины. Какой-то кузнечик, из ранних, завел свою ночную скрипку: «Цеки, цеки, цеки…». Скрипнула в поле какая-то птица, раз, другой и умолкла. Бесшумный полет летучей мыши с трудом просматривался на фоне темного, июльского неба. Ее ломаный, неровный полет вдоль улицы воспринимался волшебным действом, словно она пыталась собирать с неба звезды.

Хозяйка разбудила меня уже довольно поздно, хотелось попасть на утреннюю зорьку. Я вышел из дома: легкий туман еще укрывал селение от утреннего солнца, трава была покрыта обильной росой. Звуки поселка приглушенно плыли над речкой, уходя дальше, за поворот — к лесу. Спустившись у огорода с крутого берега к воде, я тут же выстругал складным ножиком хворостину, прицепил к ней снасть с поплавком и стал ловить рыбу. Вода была столь прозрачна, что я видел каждую рыбку. Рыбки были разные: одни серебрились, как чайные ложки, другие неспешно шевелили красными плавниками; то тут, то там вертелись полосатые «матросики»-окуньки, иногда в воде посверкивало золотом — мелькал лещик или карасик. Они то носились стайками среди водорослей, то вальяжно проплывали мимо крючка. Кто-либо иногда осторожно пробовал наживку. В общем, голодной рыбы в то утро там не было. За два часа весь мой улов составил полдюжины средних уклеек. Когда я принес улов в дом, хозяйка иронично посмотрела на меня и показала на сковородку: там уже лежала зажаренная крупная плотва. «Это кошке» — показал я на свою рыбу. «А это откуда?» — спрашиваю. «Утром сын на лодке сплавал, привез» — ответила она.

Я, позднее вспоминая этот разговор, сообразил, что ловил тогда рыбу ее взрослый сын не удочкой, а сеткой, и брал он не мелочь, а крупную рыбу, и брал немного — на еду.

Когда солнце высушило росу, мы втроем пошли на покос — ворошить сено. Плечо оттягивала пара деревянных граблей, мать несла вилы, ее сестра — сумку с водой и едой. Накатанная до асфальтовой твердости дорожка вела нас вдоль речки, к опушке, где сливались воедино приречные заросли и лес. Зрелая трава вокруг была уже скошена и убрана и свежим изумрудным ежиком пробивалась наружу отава. Селение уже скрылось из виду, лес потихоньку приближался, а солнце припекало все сильнее. Наконец, впереди показалась поляна с бурыми клочками скошенной травы, и мать пояснила, что мы добрались, и теперь наша задача — перевернуть, что скошено, чтобы к вечеру высохло все и сухое сено собрать в копёшки. Начался будничный труд. В нем нет ничего романтичного. Мы переворачивали рядки и я, двенадцатилетний пацан, работал с взрослыми женщинами наравне, оттачивая умение и сноровку. К обеду мы переворошили все сено и сели отдохнуть и перекусить. Женщины вели свои неспешные разговоры о жизни, играли свой маленький театр одного зрителя: обсуждали разговор с той или иной подругой или знакомой, в лицах передавая мимику, жесты, интонацию. Лежа в пахучей траве и закрыв глаза, я представлял себя слушателем радиотеатра, где два актера перед микрофоном разыгрывали сценки по рассказам местного писателя. Звуки голосов рождали в воображении образы героев спектакля, и было в этом что-то необыкновенное: в этот спектакль вплетались голоса птиц, шум близкого леса, шуршание травы или вдруг возникший с небе громовой удар, прокатившийся эхом по полям, переходящий потом в шипение реактивного самолета, идущего высоко в небе на сверхзвуке.

Солнце грело невыносимо, и в этом небольшом оазисе стало ощутимо припаривать. Мать предложила собирать в копёшки все, что уже высохло, и мы принялись за дело — стали «грести сено». Сухая трава отличается от влажной: она звенит, пружинит, когда ее переворачиваешь или собираешь в валок, чтобы подцепить на вилы. И цвет ее — темно-зеленоватый. Недосохшая — желтоватая, не шелестит, а влажно и нехотя, глухо плюхается на другой бок, когда ее цепляешь граблями.

Незаметно выросла копёшка, за ней появилась другая. Вот уже растет третья, когда мы обратили внимание, что воздух ощутимо сгустился и стало душно. Мать заволновалась, заметалась быстрее: «Скоро будет дождь» — заметила она. Небо на глазах темнело. Мы второпях набросали еще копёшку, но четверть покоса была еще не убрана. Густая пелена, синея на глазах, скрыла солнце. «Собирай что лежит в валки и плотней — кричала мать, — дождем в валках не так промочит!» Мы стали поднимать пласты скошенной травы и закручивать ее в тугие валики. Где-то у поселка блеснуло, через секунды донесся первый раскат грома. Злой и решительный, он одним ударом опрокинул небесное ведро. От речки, в нашу сторону, потянулась полоса усиливающегося дождя, который через минуту превратился в неудержимый поток воды. Ливень застал нас посреди полянки, мгновенно промочил, и добежать до леса сухими нам не удалось. Теплый летний дождь пролился на неубранное сено. Минут десять шуршала по листьям вода, струилась по стволам деревьев, потом все быстро закончилось. Утробный рокот громового раската обрубил дождь, и он мгновенно прекратился. Облако, сыто порыкивая, уползло в лес, а поляна запарИла. Прошло совсем немного времени и уже сияло солнце, копны и валики курились паром и все вокруг напиталось ароматами скошенного подсыхающего разнотравья, будто в гигантский чайник бросили щепотку небесного дурмана… С речки доносился разудалый ор лягушачьего хора…

Мы уезжали с Усуха вечером. Сено, что подмокло, оставили подсыхать до завтра. Лучи заходящего солнца уже начинали рисовать придорожные тени, когда мы, попрощавшись с хозяйкой, забрались в «козлик» и под голосистое ржание молодого жеребца, крутившегося в загоне, покинули Усух.

Таким он и остался в моей памяти, последний Усух: пять дворов, жеребец в загоне, и чистый, прозрачный Сев.

После ухода людей остаются покинутые дома, сады. Дома медленно разрушаются, а сады дичают, но еще долго приносят свои плоды, которые, как в обиду человеку, с каждым годом становятся кислее и мельче, а деревья — колючее. Следы таких садов я встречал на местах покинутых жилищ: на Городне, на Колпинах, у Башаровки. Сейчас превратилось в безлюдную зону Безготково, год-два — и та же участь постигнет Ильинское. Но от Усуха не осталось ничего: ни кирпичей от фундаментов печей, ни куста-дерева от сада, ни следов колодца. Ничего. Грустно, но Усух ушел из жизни людей, оставшись только в истории, в памяти людской, недолговечной, да и в памятной книге, которую сподвиг написать всем миром главный администратор Поселка.
Три моих персонажа, однажды соединившись, затерялись в пространстве и времени.


Рецензии