Неопись. На Реке Китмар часть 1. фрагмент 19

Андрей Геннадьевич

Восьмидесятипятилетний дед Андрей так и не научился роли старца. Слишком был непоседлив.  Сдал после бабулиной смерти, но оправился спустя время. Вероятно, прожил бы и дольше, успев и стариком побыть, если бы не затянувшая его в последние годы городская маета. Если бы больше бывал в деревне... А может и нет.
 Он был персонаж. Комический и наоборот. Напоминал героев Юрия Никулина или Михаила Ульянова. Рассеян, застенчив, артистичен, порывист, добродушен, суров, ребячлив... Любя одиночество, нуждался в компании. В городе был неряшлив, а в деревне все держал на своих местах. Там - в деревне  - его называли дядей Андреем.
  Будучи, что называется,  легким на ногу, любил далеко гулять. Например,  в соседние деревни за продуктами - пешком или на "лесопеде", как в шутку именовал велосипед. Велосипед у него был Урал - старый, сухопарый и сильный, с "восьмёркой" впереди. Дед время от времени обстоятельно чинил его. Мне он тоже подарил велосипед - складной и с маленькими колёсами. Соседские мужики, те, что были намного младше деда, ходить пешком не умели, и когда тот отправлялся в магазин – в Чернышиху или в Татинец – делали ему заказы.   
  Несмотря на то, что дедушка никогда не заискивал перед детьми, как часто делают взрослые, он как-то особенно умел завладевать вниманием маленького меня. Мы все время куда-нибудь путешествовали вместе. Он все любил делать по-настоящему.  Однажды соорудил мне лук, из которого можно было стрелять тростниковыми стрелами, с наконечниками были из жести и гвоздей. Стрела выпущенная из такого лука могла расщепить внушительную доску. Лук был как взрослый. Тетивой служил капроновый шнур сложенный вдвое и с петлей на конце, и петлю эту нужно было снимать со специального кольца, когда луком не пользовались, чтобы дерево - ясень - и ни в коем случае не жидкий орешник - отдыхало и не теряло упругости. Из свежих сосновых палок мы делали трости, вырезая перочинным ножом на коре узоры. Палка коптилась над костром, после чего кора счищалась, а места вырезов оставались темными. Получалось красиво. Из свежих осиновых палок делали дудочки.  Из каких-то реек и пленки дед склеил летучего змея.  Все мои приятели-дети ходили за дедом хвостом: "Дядя Андрей, а когда мы будем пускать змея? А ты сделаешь мне свистульку?  А нарисуй, пожалуйста, мой портрет?"...  Змея мы пошли пускать на седло - так в старину называли двойной живописный холм над озером. Глазело все Очапное. А змей не полетел: запутался в длинной нити и повредился.
   Я теперь думаю, что с нами дед навёрстывал рано закончившееся свое детство.
 
 Потом уже мои взрослые друзья и подруги по-прежнему находили в дедушке товарища.

 Я пишу это сейчас в Очапном. Цветет июнь. Давеча лазал в подпол, проверял сваи, подбивал расшатавшиеся местами клинья. Смотрел, как там внизу у дома все устроено. Забрался в труднодоступное место, где много лет никого не было. Последним там орудовал дед. Я осознал, что всем житейским навыкам - стучать молотком, вертеть отверткой, пилить, колоть, топить печь и прочее - меня, шутя и полу играя, научил  дед. Только он умел меня увлечь. А дальше моё развитие в этом направлении замерло. Он не то что бы даже обучал, а, скорее сказать, заразительно работал.
 Еще он играл на семиструнке.  Я заслушивался в детстве его старинными песнями. Осторожная бабуля Желя во время грозы выключала свет, и в полумраке дедушка брался за гитару, вопреки возражениям грозобоязненной бабули.  Больше всего я любил инструментальную пьесу, которой моего деда научил его дед. Он рассказывал, что пьесу эту показал его деду некий матрос, остановившийся на ночлег. Называлась она  "Плач Наполеона”. Я, уже после смерти деда, разыскал ноты этого произведения.  Оказалось, что " Наполеонов плач" действительно существует, но играется в другом размере другими длительностями,  что полностью меняет весь смысл и форму пьесы. Видимо, со временем повторов и передачи от одного исполнителя к другому  "из рук в руки", она видоизменилась до неузнаваемости и приобрела совершенно иные краски -  даже богаче оригинальных. Дедушкин "Плач" действительно был плачем  - не столько трагическим, сколько лиричным. В моем детском сознании “Плач Наполеона” ассоциировался со стихотворением Лермонтова “Летучий корабль”. И когда дед наигрывал эту его, я перевоплощался в Бонапарта: ходил по воображаемой палубе, стоял у воображаемого штурвала, звал маршалов, горевал о покинутой Франции - чтобы потом, безнадежно махнув рукой и надвинув на лоб треуголку, развернуть корабль обратно к скалистому острову.

 Так уже в раннем детстве я знал, что такое быть Наполеоном.

 Может, я когда-нибудь я подберу и запишу “Плач Наполеона” так, как его исполнял дед. Оно того стоит.

 В моей комнате висит семиструнка, которую дед нашел на помойке, пожалел, забрал домой  и склеил. Он знал составы клеев и сам варил их. Я бы не удивился, если бы он вдруг изготовил и струны. Инструмент работает и звучит благодарно.

Дед был  упрям и подчеркнуто последователен в своих антипатиях и предпочтениях -  и эта последовательность зачастую являлась следствием его упрямства. Заявив однажды из противоречия, что не любит  Битлз, старался придерживаться этой позы всю жизнь, но неоднократно впоследствии был уличен в тайном прослушиванием битлов. Зато ценил Высоцкого, и даже однажды посетил его концерт в Сочи, о чем потом с удовольствием вспоминал. Недолюбливал Булгакова и Чехова, восторгался Горьким, хвалил трех Толстых  - особенно Льва. Пушкина считал лучшим, приводя в пример его прозу. Не признавал Пикассо (кроме девочки на шаре), снисходительно одобрял импрессионистов, но восхищался Коровиным, превозносил Репина, Врубеля и Валентина Серова. Уважал Шаляпина, Вертинского и Утесова, а однажды пришел в неожиданный восторг от песен группы Аукцыон.

 Часто противопоставлял свои вкусы папиным. Когда при нем  восхищались гениным пением, демонстративно отмалчивался. Если хвалили папины стихи, говорил:
 – все бы ничего, но всюду чувствуется этот Блок – все “я” да “я”… Впрочем, в детстве Гена писал хорошо -  смягчался под он конец.
 Однажды намекнул в запале, что и сам пишет такие стихи, которым все мы можем только позавидовать. Правда, никто в семье этих стихов не слышал - за исключением разве что шуточных экспромтов. Роясь в старых фотографиях, я нашел бумажку со стихотворением, которое написанным его почерком:

“Уйти бы к лесному безлюдью
От шума и тягостных встреч
Уйти и измученной грудью
На теплую землю прилечь
И слушать в зеленой пустыне
Как жизни струится поток
Как тихо склоняется синий
Под солнечной лаской цветок
Узнать бы в березках стыдливых
Невинных резвушек сестер
И плакать слезами счастливых
Чтоб в сердце зажегся костер
И ждать невозможного чуда
Как в детстве любовью горя
За кружевом сосен покуда
Не вспыхнет рубином заря
Потом возвращаясь обратно
При свете мерцающих звезд
Все думать как жизнь благодатна
И мир беспечален и прост”

Может быть, это записанное дедушкой стихотворение молодого папы; может быть, собственные дедушкины стихи – кто знает. Скорее всего, второе. Мироощущение, которое есть здесь, было свойственно и дедушке, и папе, и бабусе Фае, и нам.

Дед имел слабость к нелепым шуткам и розыгрышам, глупость которых он прекрасно осознавал и тем не менее поощрял – ведь это было скорее не юмором, а своеобразной сатирой над юмором. 
  Как-то выдал зазевавшемуся поклоннику группы Кино:
- «Виктор Цой - с большой дурцой... Его песен патриоты – абсолютно идиоты!»
Присутствующие смутились, бабуля даже покраснела, а деду того и надо было.
   
  Трудно становилось, когда дед запивал. Особенно доставалось бабуле. Она даже закапывала водку в саду.  А он находил. С похмелья становился сварливым и тяжелым.  Друзья видели его обаятельным и смешным, но близкие хорошо знали и другие - куда как более трудные стороны.
  Ночами он изобретательно и заливисто храпел на все лады, а то и кричал – жутко и протяжно, произнося непонятные слова так, будто магнитофонную ленту пустили задом наперед.  Возможно, это, вкупе с частыми приступами необоснованной ярости, было следствием неустановленной фронтовой контузии.
  Будучи свободолюбивым, нуждался в надзоре. Когда не стало бабули - так растерялся, что за него тревожились. Сделался замкнутым и мрачным. Пил. Ссорился с папой.

 Ругались они, надо сказать, как Олимпийские Боги, громовыми голосами, которые сотрясали стены желтой «хрущевки»  на набережной Федоровского, выкатывались за ее пределы и разносились на Волгой и Окой, вызывая на воде волнения   и распространяясь не только в пространстве,  но и во времени, проникнув даже в четырнадцатый век, где суздальско-нижегородский князь Борис плывя на ладье в Суздаль,  был застигнут штормом в котором едва не погиб,  но вымолил себе спасение – и в благодарность основал в Суздале женский монастырь, куда впоследствии его далекие венценосные потомки много веков ссылали неугодных жен. Вот как бранились!
 
 Впрочем, когда дедушкино настроение улучшалось, то и в природе воцарялись мир и спокойствие. Ему это нравилось и он брался за кисти.

 Было время, когда дед окончательно и беспросветно захандрил, так, что задумал умереть тотчас же – и тогда с ним в Очапном произошел занимательный случай, о котором он сам потом рассказывал. Был осенний день особенно невыносимого отчаяния. Вечером он лежал на кровати и, решившись, мысленно прощался с окружающей действительностью. "И вдруг совершенно отчетливо, наяву, откуда-то грянул голос Жели:
- Андрюша!"
Интонация была повелительной и предостерегающей, какой бабуля Желя раньше часто обращалась к нему. Дед встал, осмотрелся - в доме никого. Помолился и лег. Наутро ему стало легче.
 
   Потом пришла их общая с бабулей приятельница из Татинца и на сорочьем хвосте принесла ворох сплетен о том, что бабуля якобы была изменницей –  и сплетни эти были для достоверности  снабжены разными подробностями. Очевидно, рассказчица имела свои виды, затем и старалась. Деду сороку прогнал, трескотне сперва не поверил, но после стал себя накручивать, и наконец, убедив себя в небезосновательности принесенных на хвосте сведений,  смертельно обиделся.
 Переживал сильно и долго. Но, возможно, именно обида в нужный момент вывела его из оцепенения.  И стал он постепенно возвращаться к жизни. Да как! После семидесяти заблудился в бабах.
  Они вообще любили деда.  Даже мои ровесницы. Казалось бы: застенчивый, небрежно одетый, рассеянный старик с мохнатыми  бровями, большим носом и покалеченной на фронте рукой – он таинственным образом очаровывал даже буфетчиц в барах. Особенно, если был в ударе и немного навеселе. Трезвый дед был стеснительным. Не любила его только похожая на рептилию в розовом халате городская соседка снизу, а дед, как назло, иной раз ошибался лестничной клеткой и заходил в нижнюю квартиру и даже как-то ночью завалился спать рядом с этой самой соседкой, решив в потемках или спьяну, что это его кровать. Ключ, как ни странно, подошёл.

 Будучи дальнозорким, он плохо видел вблизи. 

  Нас он то и дело выручал.  Чинил, что другие не могли: допотопные электрощиты, выпавшие из гнезд двери,  радиаторы, обогреватели, сгоревшие гирлянды и прочее. Под какой-то Новый год мы не успели обзавестись елкой – все  раскупили – и дед соорудил елку из швабры, просверлив дырки ручным сверлом и вставив в отверстия еловые ветки.   
  В то же время был удивительным паникёром.  Но, паникуя и причитая, все устраивал.
 Вот мама ведет меня из детсада: март, лёд с трещинами... Около такой трещины я встал и задумался вслух. «Вот я сейчас туда упаду, тело провалится, а щеки зацепятся за края. Я повисну и буду висеть. Мимо пойдет дедушка Андрей, увидит меня и скажет:  - ай-ай-ай!  Это же Сашенька висит! И выручит.»
 Круг дедовских интересов и знаний был весьма широк. Все мои обрывочные вынес из  физики, химии или астрономии; что касается горения, гниения, вращения, относительности, бесконечности, движения, оптики и прочих явлений материального мира –  я знаю из наших бесед с дедом. Он подарил мне  на день рождения увлекательную книгу Я.И. Перельмана об астрономии и геометрии. Еще мне досталась от него дореволюционная  книга по астрономии с картинками, на которых лунная поверхность изображена искаженно, как ее представляли раньше, и смотрится гораздо интереснее, чем та Луна, которую мы видим на скучных современных космических снимках.
 На луну мы с дедушкой смотрели через подзорную трубу, наблюдая горы и трещинки на ее поверхности.

 Кстати, они до сих пор там есть.
 
  Когда в Очапном сооружали так называемый водопровод, селе наблюдалось необыкновенное оживление. Мужики - и среди них мой дед - ходили со значительным видом, обменивались инженерными соображениями и шуршали какими-то чертежами. Затем поставили водонапорную башню. Она была сделана из исполинской железной трубы, которая долгое время лежала поперек деревни, а мы, отроки, залезали туда учиться плохому. Например, курили, не догадываясь при этом, что дым выходит из обоих концов и виден всем, да к тому же труба многократно усиливала наш кашель и заговорщицкий шепот. Потом трубу покрасили, поставили вертикально, укрепив железными тросами, на макушку ее поместили флюгер в виде железного треугольного флага – и из расставленных по деревне кранов полилась вода, закачанная перед этим  из старинной колоды  специальным насосом  в башню. Должность «водяного» - человека, следящего за насосом – была почетной. Когда старшее поколение ушло, водопровод забыли. Трубы проржавели, утонул насос в колоде, а Новые Старшие - те из них, что более сручные - просверлили на своих участках частные колодцы. Я же по старой памяти хожу за водой на Барский ключ, гремя пустыми ведрами под гору, а в гору – полными. Похоже, что кроме меня на Барский  теперь никто не ходит. Хотя и зря: вода из него - самая вкусная.
 А водонапорная башня стоит до сих пор и видна издалека и на макушке ее вращается треугольный железный флажок, выкрашенный когда-то дедушкой Андреем бордовой краской, потому что красной не оказалось. Бордовой краски тогда ушло полбанки.  Другая половина до сих пор у нас в подполе.
 
 После бабули Жели влиять на деда могла лишь тетя Ариша. Они дружили. Она подолгу гостила в Очапном, помогала в хозяйстве, принимала участие во всех семейных торжествах, давала советы, разрешала споры. В ее присутствии дед  не распускался в пьянстве, становился сдержаннее и разговаривал «умным» голосом. Она подтрунивала над его рассеянностью, по-дружески наставляла и даже критиковала в глаза - не получая взамен обычных в таких случаях с нами эмоциональных отповедей  нетерпимого к критике деда. Через тетю Аришу даже можно было дедово упрямство в тех случаях, когда другие способы не работали. Она могла его пожурить, а он ее побаивался.
 Однажды, возвращаясь зимним вечерним переулком от тети Ариши, дед подвергся нападению хулиганов. Они пытались вырвать у него из рук сумку с красками и банкой маринованных груздей, ожидая, что без труда справятся с пенсионером в кроличьей шапке. Но не тут-то было. Они пытались повалить его на лед, а он не только дал отпор хулиганам, но даже поколотил слегка - и они разбежались.
 
 В последние годы он с тетей Ариши общался мало. Очевидно, стал тяготиться ее влиянием. Она была властной, он - свободолюбивым. Кроме того, в Очапном  завелась подруга, а тетя Ариша видимо ревновала, считая, что "та женщина" слишком проста для художника А. Г. Мочалова.
 Ее звали Рима, была она из Очапного, слыла чудаковатой: представлялась экстрасенсом, использовала магические маятники из гаек и видела духов. Соседи насторожились. Впрочем,  дед в пору их дружбы заметно помолодел и настроение его улучшилось. Они вместе ходили на этюды, и он много и плодотворно работал в этот период. Появилась целая серия летних и осенних пейзажей - очень легких, на некоторых красным или синим  мазком присутствует Рима. 

 Тем временем, деду перевалило за восемьдесят.
 
 Когда Рима стала болеть, за деда разразилась целая война, с привлечением сплетен, заговоров, колдовства и прочих занимательных вещей. Он, в силу своей мягкости, не мог выпутаться. К тому же ему это и льстило в какой-то степени. Чем и пользовались...
- "Выпьем?
- Выпьем!"
  Дед утомлялся. Новым знакомым от него было всегда что-то нужно, а он не умел отказать. Его сватали, но он неизменно избегал семейных пут, сохраняя верность бабуле. Остальное же не было значительным и относилось к категории похождений.  В период дружбы с Римой он успокоился по поводу  тех сплетен, а может убедился в их  безосновательности...

  Приятно было наблюдать, когда он увлекался какой-нибудь картиной. Тогда он забывал обо всем другом. К сожалению, большинство последних его работ остались незаконченными. Многочисленные знакомые заказывали ему портреты своих родственников, он не мог отказать, это отвлекало от задуманного. Беря много бесплатных заказов, он часто откладывал их, они залеживались, на него обижались.
 
 В городе у него была мастерская – уютная, пропахшая скипидаром и сыростью комната с продавленным диваном и клетчатыми занавесками. Располагалась она в подвале старинного деревянного двухэтажного дома, на верхнем этаже которого жила древняя графиня Велигорская; ей  было лет сто, и она слыла колдуньей. Дед как-то зашел к ней в гости, и она - вековая - согнувшись, мыла пол тряпкой и бодро  причитала:  «много машин и пыльно.  Грязь да шум - так и помрешь раньше своего века!».  Умерла она лет ста с лишним, и вскоре дом снесли, а мастерские упразднили.
 А что это была за мастерская! Несколько поколений Мочаловых  прятались в ней – работали и не только. Это было, своего рода, убежище. В соседних помещениях тоже обитали художники и, встречаясь, нередко бражничали вместе - в мастерской это считалось почти не зазорно.  Я помню, что кроме запаха скипидара там стоял неистребимый аромат рыбки тюльки, которая была излюбленной закуской у художников, видимо, в виду дешевизны. Иногда дедушка или папа оставались ночевать прямо на том самом продавленном диване («проснулся в мастерской» - звучало задумчиво и несколько рассеяно). Когда они пропадали, то дома говорили - «в мастерской, наверняка, с Беккером или Скопой встретились» - и через некоторое время шли спасать. Тогда дед сопротивлялся, представляя это покушением на личную свободу. Но однажды, когда бабуля обиделась и не пошла за ним, день на третий дедушка позвонил и жалобным "кроличьим" голосом протянул:

 –  «Желя! Ну почему ты меня не забираешь?»

В мастерской хранился божественный хлам:  кипы старых тетрадей, набросков, чертежей, журналов; письма, подрамники,  пепельницы, гипсовые головы,  эскизы, этюды, пластинки, слайды – все это громоздилось и представляло для маленького меня объект необъяснимого интереса.   Когда мастерские расселили, что-то из этого оказалось в Очапном, а что-то было утрачено.  Дедушка грустил о мастерской, несмотря на то, что хлопот с ней было не мало. То и дело ее заливало. Когда ликвидировались последствия одного из потопов и в мастерскую приехали телевизионщики, снимающие сюжет о затонувших живописцах, камера случайно выхватила проходившего мимо папу Гену, а художник Скопа, дающий интервью, чтобы подчеркнуть значимость мастерской сказал в папину сторону: «а вот идет, например,  Мочалов – художник с мировым именем!». Папа, в ту пору игравший в бизнесмена вдалеке от живописи, был  замечен через телевизор знакомыми представителями торгового люда, которые стали смотреть на него с уважительно-подозрительным любопытством. 
 
  Последней заметной работой стал «автопортрет с огурцом». Работа, к сожалению, теперь утрачена. А тогда союзом художников готовилась очередная выставка, приуроченная к шестидесятилетию Победы. Деда, как одного из старейших работающих фронтовиков-художников, пригласили.  По условиям каждый из участников предоставлял минимум одну новую картину. В данном случае нужна была тематика Победы, и художникам-ветеранам предложили приготовить свои парадные победоносные  автопортреты – желательно с регалиями, в военизированном стиле и с героическим подтекстом. Не любящему официозности деду  это было скучно и он придумал свой сюжет.  Писался автопортрет в Очапном. На нем дед, в повседневном пиджачке и матерчатой фуражке, стоя у круглого стола, держит граненый стакан; на столе призывно лежит малосольный огурец - очень вкусно написанный: чувствуется, что хрустящий. Дед с портрета как бы приглашает выпить за Победу. И никакой патетики. Получилось великолепно.
  Дед  повез его к выставкому на трамвае, как всегда замешкавшись, второпях, в последний момент доделывая и не закончив как следует раму. А рамы он всегда оформлял сам, с использованием гипса, горошин и прочих премудростей - в зависимости от того, что требовалос.  На выставкоме ему попеняли, дескать, "что уж вы, Андрей Геннадьевич, раму сырую принесли, да еще не закрепили как следует?". "Мне не двадцать восемь, а восемьдесят два - могу себе позволить" – был ответ, встреченный аплодисментами присутствующих.
 
 Портрет этот был подарен родственникам.  Говорят, он погиб из-за неправильного хранения в сыром помещении. Много позже на чердаке я нашел ранний эскиз этого портрета,  набросанный углем на куске смятого крафта и повесил его на веранде. 

 Дед изрядно негодовал на папины увлечения предпринимательством. Выручил сына, отдав все деньги с проданных в Америку работ. Тогда львиная доля лучших дедушкиных и бабулиных картин  уехала за океан с заезжими коллекционерами. Но изрядным гонораром  - наибольшим, что они когда либо  получали - воспользоваться так и не удалось.
 
- "Ну, как там мой <.....> бизнесмен?" - спросил первым делом сидящий с мужиками на очапновской лавочке дед заехавшего проездом в Очапное друга семьи.

 В умных устах деда слово «бизнес», произнесенное на русский манер,  было ругательством.

 Папа обижался на дедушку, что сеет слухи. Возможно, дед и правда был невоздержан в манере сетовать на близких разным знакомым. Слова, которым он  часто не предавал особого значения, иные воспринимали всерьез.

  Заигравшись  в делового человека,  папа Гена заблудился в предпринимательских лабиринтах.  Лишившись квартир, обрел многомиллионные долги. За ним и за нами даже охотились  кожаные головорезы  в коротких куртках и кошмарных круглых шапках из гладкого меха. Время было, как всегда, интересное. На улицах постреливали. Кожаные  громили рынки, врывались в квартиры и  учиняли расправы над задолжавшими деловыми  и их семьями.  Дед подолгу ждал пенсии, которую задерживали и в ту пору часто бедствовал. Папа ходил в кожаном плаще и торговал нефтью, карандашами и китайским витаминами.  Разыскивая папу, стайка бандитов пришла к деду в квартиру. Папа отчаянно просил никого не пускать. Но дед открыл и пригласил гостей на кухню. При виде его они растерялись. Неизвестно, о чем они разговаривали за закрытой кухонной дверью, но уходили гости спокойно, уважительно прощались с дедом, просили повлиять на сына, чтобы тот не занимался впредь не своим делом. Один из них заметил, что Геннадию очень повезло с отцом и тем, что они с ним встретились. Дед проводил их наставлениями, что стыдно здоровым парням заниматься непотребством и обещал поговорить с сыном.
 Узнав обо всем папа был в недоумении. После этого от него отстали.

 Папа Генна традиционно порицал  дедушку Андрея за пьянство, безалаберность и хождение в уличной обуви по чистому полу.

  В другой раз личности посерьезнее явились в мастерскую.  Эти хотели сделать заказ, суля невиданные по тем временам гонорары. Дескать, они слышали о  дедушке  как о художнике  много хорошего. Работа была не сложная - сделать несколько копий с миниатюр, которые тут же они и предоставили. Главным условием было соблюдение тайны. В оригиналах дед узнал бесценные экспонаты, по-видимому, украденные. От него требовалось сделать на замену им качественную подделку. Рискуя - ибо он поневоле оказался свидетелем - дед категорически отказался выполнять такую работу и жутковатых работодателей выпроводил.  «Мне рисковать нечем, я стар.  А уважение к себе терять не хочу» - объяснял он.

 Случай о щедрости. Я был мал. Папа принес исполинского вяленого леща. Я спал. Они уселись с мамой при малом свете и стали разделывать рыбину на газете. Это был деликатес и они предвкушали. Семью одной рыбой не накормишь - решили они - насладимся вдвоем.  Вдруг скрипнула дверь и в проеме возник дедушка Андрей, держащий крошечного вяленого окунька.
- «Ребята, а я рыбку достал! Может, съедим вместе?» - радостно спросил он. И посмотрел на Гену с Леной. Свет из соседней комнаты осветил их заговорщицкие поблескивающие рыбьим жирком лица, столик с газетой и разделанного леща. После неуклюжей паузы дедушка как-то смутился за них и за леща,  и, сказав что-то невнятно-извиняющееся, стушевался, чтобы не усугублять неловкую ситуацию.
 Леща они тогда не доели - расхотелось.
   
  Дед никогда не помнил деньрожденческих дат.  Так однажды, внезапно вернувшись из деревни, попал на застолье по случаю моего двадцатисемилетия. От неожиданности он растерялся.  Потом пошел в магазин и вернулся с арбузом. Вскоре разгулялся, воодушевился и даже спел, всех очаровав. К ночи наша компания перетекла на квартиру подруги-художницы.  Но у деда остался поверженный праздником и спящий басист Алеша. Назавтра он,  пьяненький и довольный, рассказывал:
 - Проснулся, лежу с закрытыми глазами и думаю, что я дома; и планирую, как сейчас встану и позанимаюсь на клавишах или на басу. Открываю глаза - а надо мной твой дед реет. И говорит: «есть, Алеша, такая нехорошая вещь, как похмелье. Давай-ка мы  с тобой его выпьем!» – и  поводил перед моим лицом бутылочкой прохладного шампанского. И пили мы его, закусывая  фасолью..."

  Лучшее блюдом, из тех, что по вдохновению готовил дед, была жареная с луком и грибами картошка. При этом лук добавлялся в конце. Еще была рыба с луком.  Приковыляешь, бывало, усталый из Татинца,  гудя ободранными ногами - а дома дед картошкой кормит. Праздник.  По оплошности недожаренная картошка называлась «картошкой с просырью».  От бабули Фаи еще был унаследован рецепт "густарька" густой суп-жаркое из картошки с птицей, настоянный в чугунке.  Туда шел лук,  круглый перец, лавровые листья и постное масло. Как дед говаривал - «ум отъешь!». Себе он перчил перченое, и все мазал горчицей - так, что  краснел и чихал сквозь слезы. Таинство приготовления «густарька» я перенял. Важны не ингредиенты, а чувства. Нельзя ничего взвешивать, измерять и смотреть на часы - так не получится. Пробовать можно из кастрюли.

   В последние год-два деда завел дружбу с некой Катей из соседнего дома. Ей было чуть больше тридцати.  В целом это была беззлобная, несколько непутевая особа с богатым прошлым, непростой жизнью, парализованной мамой, за которой ухаживала.  Дед часто пропадал у них дома. Папа ругался:  «надо бы деду ехать в деревню, а  здесь он с пути сбивается». В общем, так оно и было. Проводы подгулявшего деда в деревню были трудным и часто неблагодарным делом. Нужно было не только поймать его, но и собрать, привести, сопротивляющегося, на вокзал и водрузить в автобус. А он, сославшись на то, что забыл какую-то вещь, сходил где-нибудь, возвращался и колобродил неделями пуще прежнего. 
 
  Город сбивал с толку. Деревня собирала. В родных местах и похмелье воздушнее.
 
  Пили в Очапном трое: дядя Сережа, дядя Женя и дядя Андрей. В полночь собрались вскрыть оставшуюся ёмкость, но могучий дядя Женя вдруг свалился в мокрую траву и богатырски заснул. Остальные двое пытались разбудить его - тщетно. Семейное свойство Терёшиных - спать беспробудно. Оставлять в мокрой траве товарища нельзя.   
- «Ну что же» - сказал вдруг дед – «будем катить!» 
  Сперва припрятали оставшуюся бутылку.
  Дивная, обласканная луной очапновская  ночь стрекотала цикадами. Дед принес из дома две милицейские шинели. Одну они подкладывали вперед, переваливали на нее тело дяди Жени, потом подкладывали другую, снова переворачивали, освобождая первую, которую опять кидали вперед и, таким образом, катили. Катили долго. Час ли, два ли. Катили заботливо, и луна плескалась на их натруженных спинах. Когда докатили  порога дома, дядя Женя неожиданно встал и молча скрылся в избе. Они забрали шинели и пошли назад – протрезвевшие, с вполне справедливым желанием опохмелиться. Но, вернувшись к исходной точке,  обнаружили, что начисто забыли, куда отнесли бутылку. Всю ночь они искали свой алкоголь, но так и не нашли.  Гулкая  темнота посерела, как папиросный пепел, и завозился дряблый, промозглый туман. Легли спать трезвыми, похмельными и усталыми. И только утром следующего дня дедушка обнаружил непочатую водку на видном месте в беседке сада. Когда он принес ее дяде Сереже, пить уже не  хотелось.

 -  «А что вы будете делать, когда погаснет лампочка?» - сказал про заходящее солнце дед, обращаясь к какой-то шумной компании, что, расположившись на нашей набережной, громко и неуклюже любовалась знаменитым закатном.

 Дед редко болел, а за год до смерти вдруг расхворался, стал таять на глазах. Непонятно было, что с ним. Вызывали врачей - все махнули рукой. А он вдруг оправился.
 Некоторое время спустя, я переехал к нему. Тогда у меня был период некоторой растерянности. В довершение сломалась единственная на тот момент гитара, мой основной инструмент, благозвучный канадец. На него сел знакомый грузный поэт и раздавил в щепки. Я расстроился и обрил наголо голову. Дедушка, узнав об этом, дал мне денег на другую гитару.
 Из чувства такта он не донимал вопросами.  Как-то той осенью он подошел к западному окну, поглядел на озябшую Волгу и произнес: - «Пора к зиме готовиться» - надел на голову шапку с ушами и удалился в свою комнату. Мне стало тогда веселее.
В моем блокноте того времени есть такая запись:
 
«Мой дед сказал сегодня мне:
Пора готовиться к зиме!

А я пил с девой запасной
Сегодня пиво под сосной.

Пришел домой из под сосны
С унылым чувством не-весны.

Но дед мне все растолковал:
Ты верно болен и устал.

Зачем кидаться в омут грез
Тем, кто на всех пирах тверез?

Зачем мы курим фимиам
У бренных ног невзрачных дам?

Украдкой день меняет цвет.
Сидим на кухне - я и дед»

Да, целую зиму мы соседствовали вместе. Курили тайком друг от друга в разные форточки. Когда я пришел обритый наголо, дед,  всегда ругавший «патлы» ( «волос длинен, да ум короток»), неожиданно расстроился: «что ты наделал! Где волосы?! Эх ты…»  «Да ладно, вырастут» - говорю. А он горестно: - «так ведь я не доживу!»
Я удивился, но принял за кокетство, ибо дед казался бодрым и не по возрасту непоседливым. Помню, впрочем,  как он  упал ни с того ни с сего.  Однако, тут же поднялся и сделал вид, что случайно поскользнулся.
 В последний год он все реже ночевал дома. Редко ездил в деревню. Им овладела какая-то тяга к бродяжничеству. Все больше общался с новыми знакомыми, с той же  Катькой. Попивал легкое белое вино. Когда мы с ним беседовали, он часто рассказывал о прошлом и был, видимо, благодарен, находя в моем лице заинтересованного слушателя.
  Ко мне являлись разные гости. Заночевала как-то знакомая балерина. Дед явился поздно и лег спать в соседней комнате, не обнаружив нас. Утром он ушел и запер нас в квартире, по рассеянности забрав с собой все ключи – в том числе и мои. А за балериной явился ее молодой человек, стоял под дверью и негодовал. Мы же не могли открыть ему дверь, и наши сбивчивые оправдания про ключи и ушедшего дедушку звучали глупо и неубедительно. Он посчитал, что мы специально не открываем и обижено ушел. К тому же в доме отключили воду, а нам страшно хотелось пить после бурного вечера. По счастью, мне удалось дозвониться до дедушки. Он вернулся виноватый и открыл нас. Помню, что я ругался тогда, и потом нам было неловко.

 Один пианист зимней ночью привел стайку авангардных художниц. Сидим на кухне на кухне, пьем горячее вино. Стук в дверь. Появляется дед – хмельной и молодцеватый. На нем кальсоны и тапочки, в которых и шел по снегу. «А я Катьку на хрен послал!» – заявил он и сделал широкий жест рукой. Такая откровенность с его стороны была не привычна. Но сейчас он обратился к нам не как к внукам, а как к товарищам. В руках у него зеленела бутылка шампанского.
- «Так и шел в белье?» - недоумеваю я.
– «Так и шел» - говорит.
 Представляю его художницам: – «Мой дедушка. Художник.»
« Мне восемьдесят шесть!» – целует девушкам руки по очереди...
Спустя время стучит незнакомец - простоватый и беззлобный на вид.
- «Я Андрею Геннадьевичу вещи принес им забытые».
 Выдает ботинки, пальто, брюки и пиджак в пакете, паспорт и какую-то мелочь. Уходит.
 Дальше мы все вместе пьем шампанское и дед что-то рассказывает. Одна из девиц ест его глазами - и тут я впервые узрел воочию слюни вожделения, стекающие по юному подбородку. Когда он отправился спать, она заявила, что более сильного впечатления на нее «еще ни один мужик еще не производил».
 Затем я уехал в Москву. Записывал  музыку, волочился, влюблялся, кутил на чьи-то деньги – в общем, лечился от последствий трудного  супружества, заново осваивая свободу. Когда вернулся домой, была весна. Не застав деда дома я позвонил ему.  Он был у Катьки и пригласил меня зайти. Мы встретились на лестничной площадке. Дедушка выглядел помолодевшим, улыбался и смотрел как-то необыкновенно внимательно. На нем был свежий джинсовый костюм.
-  «Вот, обзавелся обновками», сказал он. Я заметил ему, что эдак он выглядит совсем молодежно, дед посмеялся и рассказал, что на девятое мая съездил в Балахну к брату Коле, что и папа был. Я снова приятно  удивился – дед последние несколько лет пренебрегал этой традицией, то ли от недомогания, то ли по рассеянности. А тут взял и съездил, как раньше. Так мы коротко поговорили и он вручил мне несколько бумажек, понимая, что из Москвы я приехал без денег.
 Тем временем моя жизнь возвращалась в привычную колею, наметились концерты, образовалась работа. Я стал реже бывать дома. Через несколько дней после той встречи был день рождения деда. Помню, что вернувшись с каких–то именинных посиделок, я застал дома папу, пришедшего поздравить деда. Однако деда дома не было, и папа сильно негодовал. Наконец явился пьяный именинник, и они стали громко препираться с папой.
- «Чего же вы ничего не приготовили?!»
– «А ты где ходишь? Пришли поздравить, а ему хоть бы хны! Нализался!»
- «Я стар, а ты дурак - и уши холодны!"
Сказав сыну дурака, дед лег спать и залился храпом. Папа, раздосадованный, ушел.   Я, проголодавшись, сварил кастрюлю гороха. Дед проснулся и гороху обрадовался:
– «горох я всегда любил. Очень хорошая еда - горох» – сказал он с некоторым умилением, чуть окая на слове «горох». Съел птичью дозу моего варева, сказал, что устал и лег спать дальше.
  На следующее утро, рано, сквозь сон я услышал, как дед ходит по квартире, куда-то собираясь. Думая, что я сплю (дед был скуп на открытую ласку, видно, стесняясь ее), он подошел к моей кровати, коротко погладил по голове, накрыл покрывалом пробормотав что-то ласковое. Я решил не просыпаться и слышал, как закрылась дверь и дальше – неторопливые знакомые шаги в подъезде,  насовсем, как оказалось, уходящие...
 Через четыре дня, вечером жаркого майского дня, когда я был на сцене, мне позвонил папа и сказал, что умер дед. Выпив пол пузырька корвалолу, полбутылки виски и две кружки пива я доиграл этот небывалый концерт, который, к тому же, шел в прямом эфире на радио и в процессе ведущая задавала нам немыслимые по своей неуместности вопросы. Друг довез меня домой.

 Оказывается, дед умер у Кати. Сходил в магазин, вернулся и отправился в душ. После душа выпил вина и прилег. Потом ему стало нехорошо, он попросил открыть форточку, сказал, что не хватает воздуха, стал задыхаться и умер.
   
 Ночью мы сидели с мамой, читали стихи и я пил пиво.
 
 Папа предлагал хоронить в городе, как ветерана войны - бесплатно. Я воспротивился, сказал, что дед хотел в Очапном.  И поехал туда со своим дядей. По счастью была суббота, и в деревне на выходные собрался народ.  У одного из  моих "чапенских" приятелей к в этот день родился сын, чье появление на свет и отмечали. А тут я с известием о кончине деда – дяди Андрея - Андрюши для самых старших.  Водки было выпито немерено – за оба события. Причем, на жаре. Готовиться к похоронам помогала вся деревня. Признаться, я не ожидал такой отзывчивости и по-настоящему  почувствовал, насколько дед был любим. Съездили за священником в Работки. Сначала тот не соглашался ехать, а мы объясняли, что казенный военный катафалк не поедет в Работки. Узнав о прадедушке священнике, батюшка согласился приехать сам.
 Нашли на кладбище заросли, в которых, по словам деда, затерялись могилы его родных. Вроде как дедушка Яков и брат Витенька были там.  У самого деда так и не дошли руки расчистить это место, и мы руководствовались приблизительными воспоминаниями. Меня к работе не допустили, под предлогом того, что близкие не должны копать сами. А работы было непочатый край – кусты, колючие заросли, корни сирени не давали рыть.  Надо было успеть завтрашнего утра.
 Перед рассветом я зашел к соседу Жене, по его просьбе, чтобы разбудить его и пойти вместе на кладбище. Но его мама сообщила, что Женя ночью ушел на рыбалку, еще не возвращался и значит спит где-то пьяный. Придя на кладбище один, я увидел яму, вырытую честь по чести, на расчищенной от зарослей сирени площадке, а в яме - богатыря Женю, совершенно трезвого и усталого, который, как оказалось, всю ночь, борясь с корнями, копал, и докопался глубоко до крышки уцелевшего дубового гроба – чьего–то из наших предков – на который и клали потом дедушкин.
- «Готово вроде» – сказал Женя и вытер пот.
Я силился благодарить, но он ответил емко:
 – «Хорош. Все на этом холме будем»
 На следующий день приехали два автобуса. Разношерстая публика – очапенцы, родственники, друзья, мои приятели музыканты собрались под водонапорной башней у памятника ветеранам, наблюдали отпевание, провожали, бросали землю.
Похороны были грустными и веселыми – человеческими. В деревне оставили два ящика водки и говорят, дедушкины поминки надолго запомнятся местным. Я это знаю уже понаслышке, ибо мы уехали в город. Особенно очапенцам запомнилась чернокожая Энджи, уроженка Намибии, друг папиной семьи. «Смугленькой-то налей!» – говорили мужики. А потом из-за нее кто-то вроде как даже подрался. Отчего-то приняли ее за одну из подружек деда.
 После всех поминальных обрядов, я, не спавший и пивший все эти дни, но почему-то не опьяневший, вызвонил одну свою знакомую и гулял с ней всю ночь по городу. Она выбросила за какой-то забор туфли на каблуках, которые ей натирали и я из солидарности выбросил свои кеды. Потом мы пришли ко мне и долго не спали, и в наполненности друг другом  разыгрывали партию про упоение, утрату, бренность, неизменность, старость и молодость, рождение и смерть и  все между всем - и пили это, пили... 

 А на следующий день я проснулся и стал не сначала писать эту книгу.

*******

Сохранилась фотография моложавого дедушки, стоящего в царственной позе на исполинском камне на фоне финского залива. На обратной стороне фотографии его почерком написаны пародийные строчки:

«Здесь, на брегу пустынных волн
Когда-то Петр стоял. И полн
Был череп мудрости великой.
И чудо! Этот берег дикий
Стал многолюдно заселен.
Теперь уж здесь стоит не он –
Его преемник, дань эпохи.
И череп тоже думой полн...
Но мудрости в башке – ни крохи!»

Однажды он прочитал это своим друзьям и один из них решил, что что не дед, а кто–то другой на него написал пасквиль. И даже предложил поколотить обидчика. Вот так.

Здесь наш сумасшедший снимает с головы все предметы и произносит – «Господи, хорошо-то как!»
 



конец первой части


Рецензии