Бухара Время джиннов

   Дом на три семьи – вкруговую три входа – стоял на краю города. Именно, на краю, а не в пригороде или на какой-то жалкой окраине без магазинов, хороших дорог, канализации. Правда, этого действительно не было, впрочем, в городе и ближе к центру не везде это было. На краю потому, что тянулся жилой массив, рядом стояли большие жилые здания, не многоэтажки, город таковыми особо не страдал, а просто большие: длинный многосемейный – не барак, хотя в длину в чем-то сродни ему – не то на три, не то четыре семьи; какие-то еще здания, хоть и одно-двухэтажные, но не производственные, а административные. 
   
   Наконец, как бы ограничивая территорию города в этой части, вдоль него шла тупиковая, крайне редко оживавшая железнодорожная ветка, и, с обеих ее сторон, две, где поуже, где, раздавшись, пошире, полосы небольших домов. Частью – служебные квартиры от производств и городской администрации, но по виду уже не отличимые от частных. И даже называлось всё это не Окраинной или Пригородной, а Крайней улицей либо переулком. Хотя в какой-то период именовалось и Степной. 

   К слову, железнодорожная ветка, точнее говоря, место переезда и, конечно, перехода через нее, стало для меня первым учителем местного языка. Дважды в день, по пути в школу и обратно, я читал: “ Саклангиз поездан!”. Эта фраза в моей памяти, хотя я надпись не видел уже пятьдесят лет, сохранилась до сих пор упрямей всех других.

   По логике, у дома оставалась четвертая сторона, можно было сделать еще одно парадное, но не то фантазии чиновников не хватило, не то на одну из семей на четверых одной комнаты показалось мало и им выделили две. Остальным по большой комнате на троих. Вероятно, решили, что и так достаточно. Но не все так думали. Отец пристроил к дому комнату. Сосед – курятник. Другой сосед – курятню отдельно.
   
   Кстати, отец то ли подражая Елизавете II, то ли из зависти деревенским, а может, как сторожа квартиры, завел в доме еще и собаку. Сильную, умную, что ее и погубило. От ума часто бывает плохо. Здесь же – он от нее избавился. Но не из-за куска чего-то по словам известного стишка о попе, а из-за избытка сообразительности: как в два захода передушить всех кур соседа. (Не поддавалась воспитанию не трогать чужое.)

   Еще конкретики: в доме две квартиры с окнами и парадными – парадными, которых в действительности не было –  выходили в сторону пустыря, начинавшегося метров за пятнадцать, и тянувшемся до большого арыка. Наша полоска земли до пустыря решала многие житейские проблемы.  Во-первых, беседка из винограда зонтом листьев, спасая от солнца, укрывавшая двор. Был сарайчик, в котором некоторое время жил подросток-джейран, изумительное совершенство природы: живостью характера, атлетизмом, точенностью ног – такие ноги “не видал я сроду”, и огромными глазами – воплощением всего прекрасного, что есть не только в бедной пустыне, но, казалось, и вообще на Земле. На грядке рос десяток кустов помидоров. И десяток роскошных, по среднеазиатским меркам, кустов любимых или уважаемых в семье роз. Последние, к тому же, вкупе с какими-то другими растениями, в какой-то мере выполняли роль фигового листка и декорации заведения в конце участка.

   Земельные клочки от пустыря отделял кичик арык. Когда воду где-то пускали, надо было раскопать пересыпь и запустить ее в свои канавы, дабы вдоволь пропитать землю. Поскольку участки были песчаные, почти как в недалекой пустыне, то, так называемый полив, могут понять и прочувствовать только местные жители. Остальные видят лишь процесс. Водой из шланга – у дома был водопровод – летом несколько раз в день поливали и двор. Это уже для прохлады и образования земляной корки.

   Арык за пустырем был полноводным: шириной в пару метров, глубиной чуть ли не до пояса, но порой, выше колен – точно. Как обычно для арыков и каналов, он скрывался в зарослях сорных растений. К сожалению, или, быть может, к счастью, в него я ни разу не макал даже ноги, и мне осталось неведомо ощущение его воды. 

   Полоса пустыря, с растыканными в песке кочками многотерпеливого янтака, в одну сторону упиралась в шоссе в аэропорт и тюрьму, и, раздельно, в соседний город, где была настоящая чугунка со станцией и вокзалом. Шоссе окружали поливные поля и невысокие, летом с пышными кронами, тутовники. По трактам сновали машины и, реже, – задумчивый дехканин на ишаке или арбе с большущими колесами.
 
   В другую сторону, расширяясь, пустырь уходил далеко. В том “далеко” был небольшой остаток какой-то, изрытой норками, как хороший сыр, глиняной стены. В компании дважды ходил к ней. Уж не мед ли диких пчел в норках искали – не помнится. Зато вижу, как на впихнутую кем-то для проверки палку, возмущенно показалась серая голова. Я ее понимаю: ежели каждый будет тебе в глаза палками тыкать, то и мы, люди, с кулаками бросимся, а вот она, стесненная норкой, может только тебе в очи плюнуть. Зато – ядом. Это был туда мой последний поход.
 
   А еще пустырь, если и не изобиловал, то всегда на нем в достатке бродили худые ишаки. Откуда они приходили, как возникали на пустыре – никто не ведал. Догадывались, что большинство из них много работали, а когда состарились или надорвались на работах, их просто выгнали. Обычная судьба. Местные ребята отлавливали, что не составляло особого труда, и катались на них. Так было днем. А вот когда в городе наступала темная среднеазиатская ночь, даже больше – глубо-кая...

   Тишина. На куполе башни медресе Чор-Минор в своем двухвековом гнезде, не просыпаясь, меняет ногу аист; потерявшись в множестве стеганых одеял, вторые сны смотрят дети в доме напротив; спят в гостиницах, ночью застигнутые в городе, путники. В выси алмазной гранью серебра блестят далекие звезды, беззвучно вокруг оси поворачивается Земля. Нирвана.

   И вдруг простуженным хрипом, с надрывом, со свистом в груди, раздирает темноту ночи истошный многократный вопль: “И-а”… Проснется путник, с перепугу взлает собака, вдалеке, как эхо, повторится крик и над благословенной Землей повиснет разбуженная тишина. Звуком, будто про себя, еще воркнет разбуженная горлица, где-то сонно подаст голос петух. Но вот в кустах и пожухлой траве, услышится осторожный стрекот цикады, и, всё живое, успокаиваясь, понемногу впадает в дрёму.

   Но за мгновения до возвращения сна, укрывающую город тишину вновь рвет истошный крик несчастного животного. То ли оно не может до кого-то докричаться, чтобы рассказать о своей нелегкой доле, пожаловаться на судьбу. То ли ужас берет его от предстоящей уже скоро тяжелой, как и вчера, как будет завтра, послезавтра работы, за которую человек, по неразумению своему или врожденной жестокости, отблагодарит его палкой. И оно, теряя веру, что его услышат, выкрикивает и выкрикивает свое горе в темноту – всему сущему на Земле, холодной Луне, мирозданию.

   А может оно увидело джиннов, и, охраняя нас, подобно тому как “... сонный сторож стучит мертвой колотушкой”, своим криком отпугивает их.

  И отчаянные, рвущие душу крики, не давая уснуть, будут повторяться и повторяться до первых петухов, пока те не увидят ангела*.
(1971, 2007)

   * ”Когда кричат петухи, просите у Аллаха побольше, ибо они увидели ангела. Когда вы слышите крик осла, то прибегайте к помощи Аллаха от Шайтана, ибо осел увидел Шайтана.” (Бухари, Бадуль-халк: 15, №3127, 3/ 1202; Муслим, Аз-Зикру ва дуа:20, №7096, 8/85).


Рецензии