de omnibus dubitandum 100. 378

ЧАСТЬ СОТАЯ (1869-1871)

    Глава 100.378.  РУССКИЙ КРЕСТЬЯНИН С «ИЛИАДОЙ», ПОД РАКИТОВЫМ КУСТОМ…

    И вот все. Мосты сожжены. Еще недавно был я солидным человеком. У меня  была должность, с которой никто не имел права меня снять. Я сам отказался от нее. Я подал в отставку, и отставка принята. Кто же я теперь?  Странствующий рыцарь, надеющийся стать студентом. Зачем? Допустим, я поступлю в университет, выучусь в нем, если не надоест, и стану доктором.
 
    Но доктором я стану не раньше, чем через пять лет. В самом лучшем случае. Причем заметьте, доктором начинающим. Мне двадцать восемь лет. Прибавьте пять. В тридцать три года я смогу стать начинающим доктором. Правда, с этой  специальностью в России я не пропаду. Но смогу ли я еще им быть? А впрочем,  пожалуй, смогу. Меня уже не страшит ни вид крови, ни вид человеческих болезней. Я все это видел, будучи следователем. Но почему же я все-таки еду? Вовсе не потому, что мне захотелось менять профессию. А потому, что я люблю эту женщину с правильными чертами лица и одухотворенным взором. Я сам убедил ее, что женщина тоже должна узнать свое призвание и найти свое место в жизни.
   
    И вот тройка с бубенцами, пароход, а теперь поезд, уносящий меня в тревожную неизвестность.
   
    За окном мелькают привычные российские пейзажи. Лес, поле, крестьянин,  лениво бредущий за сохою, которую тянет тощая лошаденка. Появляются и отходят назад бедные деревушки с курными избами, крытыми облезлой соломой, заплеванные деревянные вокзалы с пьяными и убогими, прикрытыми жалкими лохмотьями, обрубками, безногими и безносыми - откуда их столько берется! -  которые тянут к окнам кто руки, а кто культяпки:
   
    - Пода-айте копе-е-ечку!
   
    - Да зачем она тебе, эта копеечка?
   
    - Погорельцы мы, барин, погорельцы. Изба сгорела, лошадь сдохла,  детишек семеро, и все мал-мала-меньше.
   
    - Не слушайте их, ваше благородие. Погорельцы! Работать не хочут, вот  и попрошайничают. А денег небось не меньше, чем у нас с вами. Трудиться надо, милая, бог труд уважает.
    
    Меняются в вагоне соседи. Был купчишка невзрачный, первый раз ехал в  поезде, удивлялся, как он с этих железок не съезжает. Был лихой гвардейский  поручик с грудным ребенком - молодая жена померла, оставила. Поручик вез  потомка в деревню к родителям. Ребенок плакал,ходил под себя. - Пардон, мадам! - поручик менял пеленки, брезгливо топорщил усы.

    Поручика сменил чиновник в вицмундире.
   
    - Стало быть, учиться едете?
   
    - Угу.
   
    - Не поздно ли?
   
    - Учиться, как жениться и повеситься, никогда не опоздается.
   
    - Это верно. И на кого же, коли не секрет?
   
    - На врача.
   
    - Ну что ж, верное дело. Самая, можно сказать, выгодная профессия. "Хотя ежели с умом, так на любом поприще можно отличиться. Возьмите, к примеру, меня. Я живу в Варшаве, служу делопроизводителем. Ну и что, живу! Не подмажешь, не поедешь. Придете вы ко мне какую бумагу оформить, я вам с улыбочкой: пожалуйте, рад стараться. А не подмажете, уж так расстараюсь, что бумага ваша на одном месте пролежит без движения, покуда не пожелтеет.
 
    Вот так. а как же? Жить хочут все, а денег никому не хватает.
   
    Был еще неопрятно одетый господин со щекой, раздутой чудовищным  флюсом.
   
    - А позвольте вас спросить, господин будущий доктор, кого и от чего лечить собираетесь?
   
    - Да знаете, мы с женой решили, когда выучимся, построим в деревне  бесплатную больницу для мужиков.
   
    - Бесплатную больницу! А хлеба вы им бесплатного дадите? А может, вы мужика от труда его тяжкого разогнете? Тогда он и болеть не будет и больницы ему ваши не нужны будут совершенно. Не лечить мужика надо, а топор ему в руки дать, а уж дальше он сам полечится. Ну ничего, еще немного, еще годочков пять-шесть, а потом...
   
    - Что потом?
   
    - Ничего, господин будущий доктор. Вглядитесь внимательно в мое лицо. Вы еще увидите его на портретах.
 
    От Москвы три станции проехал церемонный человек с сильно выпяченной  грудью и выпученными глазами.
   
    - Молодой человек, не угостите ли папироской, - подошел он ко мне.
   
    Я угостил. Он закурил, поклонился:
   
    - Благодарю вас, позвольте представиться. Литератор Скурлатский.
   
    - Кандидат прав Филиппов, - отрекомендовался я,
   
    - Далеко ли изволите ехать?
   
    - В Швейцарию.
   
    - На отдых?
   
    - На отдых. - Мне наскучило вдаваться в подробности.
   
    - Прекрасная страна, - мечтательно вздохнул Скурлатский. - Какие  живописные виды. Между прочим, должен вам сказать, что из Женевы в Лозанну  замечательнее всего путешествовать на велосипеде. Прекрасная дорога, прекрасный пейзаж, удовольствие необычайное. А какие люди! Совершенно другой дух. Свободные из поколения в поколение. Культура в самом последнем пастухе невероятная,
   
    - Вы много раз бывали в Швейцарии?
   
    - Бывал, как не бывать, - задумчиво сказал он, пуская дым на оконное  стекло, - Всю Европу объездил. Помнится, как-то с Николаем Васильевичем  Гоголем поехали мы в Неаполь...
   
    - Вы знали Гоголя? - заинтересовался я,
   
    - Не только знал, но и был весьма дружен, - сказал он со сдержанным  достоинством. - Особенно в последние годы, когда Николай Васильевич вообще сторонился людей, чуждых ему по духу. Он часто жаловался, что вокруг слишком мало людей, с которыми можно поговорить. "Для меня - бывало говаривал он, - вообще уже никого не осталось После смерти Пушкина только вы да еще два-три человека"
   
    - А Пушкина вы тоже знали?
   
    - Знавал и Пушкина, - вздохнул он, - Учились вместе в лицее.
   
    - Позвольте, - не понял я, - Как это могло быть? Пушкину сейчас было бы за семьдесят, вам же на вид не более пятидесяти.
   
    - Да, да, - покорно согласился Скурлатский, - Я просто раньше пошел учиться.
   
    "Лет за двадцать до своего рождения", - отметил я про себя,   

    - А простите, какие же книги вы написали? Мне что-то ничего вашего не попадалось.
   
    - Ничего удивительного, - скромно сказал Скурлатский,

    - Издавать книги  - дело в наше время довольно трудное. Серьезные вещи не пропустит цензура, а писать что-нибудь на потеху нашей праздной публике - дело, извините меня,  мало привлекательное,
   
    - Но, однако, некоторые все же ухитряются говорить дельные вещи даже и  через цензуру,
   
    - В том-то и дело, что ухитряются. Но так можно и самого себя  перехитрить. А если написать что-нибудь в полную силу, так где это  напечатаешь? Разве что в "Колоколе", а? - Он вдруг приложил руку к груди,  выпучил еще больше глаза и засмеялся громким квакающим смехом.  Перестал он смеяться так же неожиданно, как начал.
   
    - Да, - сказал он серьезно, - Литература - дело ответственное и  тяжелое, Приходится иногда говорить нелицеприятные вещи не только власть имущим, но и ближайшим друзьям. С Николаем Некрасовым два года не кланялся. - Помните эту историю, когда он посвятил стихи Муравьеву, бывшему в то время председателем следственной комиссии по делу Каракозова:
 
   Бокал заздравый поднимая,
   Еще раз выпить нам пора
   Здоровье миротворца края...
   Так много ж лет ему... ура!
 
    Я тогда сказал: "Николай, я тебя понимаю, тебе нужно сохранить журнал, но даже ради такой цели называть палача миротворцем вряд ли стоит". А? Как вы считаете? После этого три года не разговаривали...
   
    - Вы сказали - два.
   
    - Я сказал: два года не кланялись. А не разговаривали три. И что вы  думаете? Пошло ему на пользу. "Кому на Руси жить хорошо?" читали? Неплохая  вещь, очень неплохая. С отдельными срывами, но неплохая. Кстати, не встречалась ли вам в "Сыне Отечества" моя статья об этом его сочинении?
   
    - Нет, кажется, не попадалась, - смутился я.
   
    - Жаль, за литературой надо следить. Впрочем, статейка у меня, кажется, случайно с собой... - Он полез в боковой карман и достал аккуратно сложенную, потертую по краям вырезку из газеты. - Да, вот она. С вашего разрешения, я вам кусок зачитаю. Так. Здесь я говорю сперва о рассказах  Михаила (я имею в виду Щедрина), а вот дальше... вот оно. "Что же затем касается до стихотворения г. Некрасова "Кому на Руси жить хорошо?", то мы и продолжение его относим также к лучшим стихотворениям этого поэта, как и начало. Однако местами наш желчный поэт... Чувствуете определение: "желчный  поэт"! ...наш желчный поэт стал уже пересаливать. Для примера возьмем описание ярмарки деревенской, когда в лавочку с книгами пришли офени. Юмор  этой сцены, так сказать, деланный, неестественный, и остроумие тут  натянутое. Она заканчивается несбыточным желанием:
   
Э-э! Эх! придет ли времечко,
   Когда (приди желанное!..)
   Дадут понять крестьянину,
   Что розь портрет портретику,
   Что книга книге розь?
   Когда мужик не Блюхера
   И не милорда глупого -
   Белинского и Гоголя
   С базара понесет?
 
    Этого, конечно, я пропустить не смог и говорю: "Смело можно сказать, что такие времена вряд ли когда наступят, и мысль поэта о том, что когда-то наши крестьяне дойдут до того, что станут читать даже Белинского, напоминает собою те бредни, когда русский крестьянин представлялся неразлучным с "Илиадой" Гомера, читающим ее под ракитовым кустом и увлекающимся красотами этого, бесспорно, великого произведения". А? Каково?
   
    Он снова выпучил глаза, перевел их с меня на Веру, с Веры на Лиду, приложил руку к груди и разразился таким громким квакающим смехом, что ребенок, которого женщина проносила на руках мимо нас, испугался и заплакал.


Рецензии