То, что не видно

В сухой сезон река Луангва сильно пересыхает, и тогда уровень воды едва доходит до щиколоток бегемота. Но этого никому не видно, потому что никто не обращает внимания на бегемотичьи лодыжки.
Так уж случилось, что Бог родил меня женщиной – в предметном моём воплощении. В небесном же, идеальном, я есть всё, потому что нет у души моей пола. И у других душ его тоже нет. Но кто же из нас, земных и предметных, это видит?
Мы видим лишь то, что видно. А видно нам то, что показывают. Показывают же нам то, что хотят показать, а не то, что есть на самом деле. Некоторые, кстати, и сами не понимают, как у них есть на самом деле.
Позитивисты это объясняют, если переводить с философского языка на человеческий, примерно так: мир существует a priori, то есть независимо от нашего в отношении к нему познания или действия. И существует он, по всей видимости, объективно. Но как это – объективно, мы не знаем, потому что понимаем его субъективно и a posteriori – на основании опыта нашего взаимодействия с ним. Сумма субъективных представлений о мире при этом не даёт объективного знания его и понимания; следовательно, осознать объективность существования мира мы не можем, как, впрочем, и само его существование. Мало того, даже если мы когда-нибудь сможем это сделать, для мира ничего не изменится, потому что наша субъективность никоим образом не влияет на его объективность. И объективность здесь не есть «правильность», так же как субъективность не есть «ложность». Объективность – это «настоящесть», а субъективность всего лишь «кажущесть», по сути своей, прогноз, который может быть, однако же, верным или неверным.
Познать мир – предметный и непредметный, скорее всего, невозможно, и нам остаётся только видеть его. Скорее всего – потому, что помочь нам в этом может, пожалуй, только смерть, и то только при условии наличия в неизвестной непредметности Бога. Конечно же, надо учитывать разницу между макро- и микромиром. Но в микромире Бога в любом случае нет – в нём водятся только люди и боги. В макромире же людей нет, там только существуют Бог и души.
Всё это сказано для того, чтобы убедиться в том, что мир сам по себе ничего нам не показывает, но мы всё равно хотим в нём что-то видеть и потому приписываем ему то, чего в нём, вполне возможно, совсем и не существует. И ещё что-то показываем друг другу, например, счастье.
Раньше, кажется, такого пристального внимания к счастью не было. Возможно. Возможно, потому, что все как-то негласно понимали, что счастье – вещь смутно достижимая и преходящая, и довольствовались «радостью» и «удовлетворением». Это к вопросу о том, что мужчина, например, может сделать женщину счастливой только два раза: первый – женившись на ней, когда она этого захочет, и второй – разведясь с ней, когда она этого захочет. Здесь вообще следует говорить не об одном ряде расхождений, а о двух – по степени интенсивности и по степени временной протяжённости: счастье – это интенсивно, но коротко, радость – это не так интенсивно, но уже и не так коротко, удовлетворение – это неинтенсивно, но стабильно и постоянно. Если же кто-то постоянно счастлив, то это значит, что, первое, он несчастен или, второе, что по нему плачет психиатрическая клиника.
Конечно, будет ошибкой сказать, что явление это – результат нашего времени. Нет, не нашего. «Люди всё те же, просто…» Перекос в понимании разницы между своим счастьем и чужим был всегда, и шёл он всегда с разговорных обманов о том, как хорошо / прекрасно / замечательно / счастливо кто-то там с кем-то живёт.
Я мало знаю счастливых семей. Я знаю много семей, прикидывающихся счастливыми – чаще всего на людях. Одна такая пара – моя коллега и её муж, пара, которую я точно всегда считала счастливой, прожила уже вместе лет тридцать. И как-то в одном из разговоров женщина, советуя мне не выходить замуж за человека другой культуры и другого вероисповедания, сказала:
 – Им нельзя доверять, – и, подумав, дополнила, – даже нашим нельзя доверять.
Я сразу же, конечно, апеллировала к её жизни:
– Но вы-то ведь своему мужу доверяете?
На что она ответила так:
– Знаешь, тоже всякое бывало…
Вот это «всякое», которое «бывало», меня озадачило. Так я окончательно перестала верить в гармонию между мужчиной и женщиной, которая «на веки вечные», и «…долго и счастливо», и «…в один день».
Добили всех окончательно, конечно же, те самые пресловутые социальные сети, которые «исчадие ада» и верить которым можно с такой же полнотой, с какой можно верить в богатство голого человека, отдавшего тебе свою рубашку. Но мы этого не видим. И, даже если видим, идём на поводу у банальных социальных стандартов среднестатистических человеческих жизней.
Средневозрастная дама, при муже и при работе, каждый день пишет и публикует в соцсетях что-то длинное и типа-литературное, не забывая везде упоминать, безусловно, о счастье, которое их с мужем посетило. Вопрос у меня таков: муж-то где? Чтобы столько писать, нужна куча свободного времени, достижимого разве что в процессе долгого и продуктивного одиночества, потому что заниматься предметным и идеальным одновременно невозможно. Это значит, что муж от неё каждый день далеко. Значит ли это, что она лжёт – себе и другим? Да. И мы видим пересохшую реку и в ней бегемота, по щиколотки стоящего в мутной воде, а щиколотки эти не видим, потому что нам хочется верить, что всё хорошо, а если нет, то непременно будет. У других ведь вот бывает.
Человек видит и слышит то, что хочет видеть и слышать, и понимает только то, что в состоянии понять. И плевать он хотел на мир с его объективными законами, поэтому-то, может, никого и не интересуют щиколотки бегемота.
Июнем две тысячи двадцать первого года мы поехали в Можгу презентовать первый номер литературного журнала, главным редактором которого я, по случайности, являюсь до сих пор. После презентации в библиотеке мы засобирались обратно. И тут меня вдруг спросили:
– А вы торопитесь?
Времени было два, и мы никуда не торопились, потому что по такому случаю все занятия были отменены или перенесены.
– Да как бы нет…
И нас повезли туда, где я до этого никогда не была, но чего всю свою жизнь открыто боялась. Официально это называется Исправительной колонией № 6 УФСИН России по Удмуртской Республике. Колония эта мужская. Никогда не думала, что люди могут жить вне населённых пунктов, кроме, разве что больных и отшельников, хотя быть отшельником – это тоже болезнь, причём душевная. А тут как бы не так… Тут вообще всё не так: и люди другие, и место странное – внутренняя станция Люга Горьковской железной дороги Приволжского федерального округа Удмуртской Республики Можгинского района. Все остальные станции – те, которые не имеют выход к местам заключения, видимо, внешние.
Нас было трое мужчин и две женщины, включая меня, – всего пять человек. Женщин трепетно пересчитали, чтобы никого не потерять. И мы двинулись внутрь.
Не знаю, как правильно описать то, что со мной в тот момент происходило. Всё было раздвоено. Это как бы была я и не я одновременно. И я была в реальности, которая реальностью не являлась. Абсолютно безобразное ощущение непричастности к своей действительности и чувство одновременной сопричастности с временной действительностью неизвестных мне людей.
Мы сдали сумки, телефоны, деньги и взяли с собой только книги. Охрана даже подошву обуви отсканировала. Но дело даже не в этом… Черт с ней, с обувью и подошвой… Ощущение виновности в ещё не содеянном за ранее содеянное другими людьми чувствовалось мне во мне, и отколотыми от социальной скалы антисоциальными валунами оно лежало во мне на дне живота, и мне было тяжело нести эти валуны в себе, потому они утыкались острыми сколами в мою плоть и потому что они были не моими. И это ощущение реальной вины заключённых и ирреальной, вынужденной моей за них – именно это вовлекало всех нас в воронку общечеловеческого бытия – общего жития. Того, что названо общежи;тием или, вернее, общежити;м, – жизни разные, а жизненное пространство одно. Я видела этих людей впервые, по крайней мере мне так казалось, когда я смотрела им в лица. Но моё чувствование не давало мне никакой гарантии того, что нигде и никогда до этого мы с ними не пересекались. Может, в конце концов, статься и так, что, идя по соседней улице мимо совершаемого кем-то из них преступления, я чудом не была вовлечена в него. 
Шесть барьеров и входные ворота с колючей проволокой… Это дорога в сужающееся бытие замкнутых в малом пространстве людей, отгороженных от ужасов большой жизни ужасами жизни малой. Там ли, здесь ли – люди всё те же, просто мы видим мы их по-разному, потому что кто-то видит пересыхающую реку и мутную воду, а кто-то – лодыжки бегемота.
«Если вы ещё не сидите – это не ваша заслуга, это наша недоработка». Каждого есть за что… Разница только в масштабах и тем, что называется «не повезло». Смейтесь, смейтесь, знающие люди над дилетантом тюремных дел, ведь вы эксперты, встретившие новичка, мыслями ещё не окрепшего, телом трепещущего, а я посмеюсь над вами, когда вы придёте на конфликтную комиссию по русскому языку – испуганные чужой действительностью и молчаливые.
Я там была первый раз, и мне было страшно. Первый раз, говорят, всегда страшно. Но всё, как говаривала время от времени моя гинеколог, когда-то бывает в первый раз. Мои же спутники были там не впервые, и им уже было не так страшно. Я спросила у Павла, как это было когда-то у него. И он выслал мне вот что: «Первый раз было страшнее, а главное... Первый раз я читал стихи их собрата, сидельца, и в них там было, что сидят и попадаются дураки. Мне подарили шкатулку, кинули уважуху за мою любовь к крепкому чаю. Я встретил там друга по детству, в одном подъезде жили, дрались на одной стороне... Он сидел за убийство. После отсидки зашёл. Убил авторитета, чем случайно помог органам. За это его спрятали. Стал мастером наколок. Опять сидит за убийство, теперь уже сам авторитет».
Я не мастер писать о «сидельцах», ибо тема мне эта совсем не знакома. Один физик у нас, говорят, пишет о них очень хорошо, потому что подрабатывает в колонии для несовершеннолетних, а те обязаны осваивать программу средней школы, несмотря ни на что. Надо будет как-нибудь почитать. Писать вообще надо о том только, что знаешь и чувствуешь хорошо, тогда тебе начинают верить, если же иначе – всё становится вычурным. Везде сквозит фальшь, мысли натянуты, как флаги перед посольством – больше для вида, чем для дела, и текст весь этот как бутерброд, куда ты с дуру положил слишком много майонеза, который перебивает вкус, как фальшь перебивает текст. Легко бросить такую книгу, не дочитав. Писатель вообще, рассказывая о героях, всегда рассказывает о себе, поэтому посмейтесь надо мной, если я вдруг начну писать о деревне…
В зале было человек сто, хотя я могу ошибаться: в такие моменты память непременно даёт сбои, потому что важным становится не сколько, а как. Нас рассадили за долгим столом на безбожно высокой сцене, и с неё хорошо было видно их, сидельцев, лица, но не души, потому что каждый из нас прячет душу так глубоко, что сам не может сказать, где она у него находится.
Я мало пишу о любви, всё больше о смерти, чуть меньше о жизни. Это, да, понимаю, сильно смущает. Несколько лет назад редактор одного известного журнала согласился издать мои стихи. Во всём сборнике, который я ему принесла, лишь восемь произведений было о любви, именно их он и отобрал для публикации. Розовая баламуть, подумалось мне, когда я открыла страницу журнала. Представляю, как были удивлены читатели – те, кто знал меня до этой публикации, и те, кто узнал уже после.
И я не любитель времени, я поклонник безвременья. Как-то на каких-то литературных посиделках один из присутствующих, человек старой советской закалки, сказал:
– Вы хорошо пишете. Только я не могу понять, в каком времени живёт ваш лирический герой.
А мой герой не живёт, он существует, как воплощённое бытие… И именно поэтому, какая разница, к какой эпохе он принадлежит, если он принадлежит ко всем эпохам в бытийной перспективе и событийной ретроспективе? Ведь, в конце концов, чтобы любить, не надо жить в прошлом, а чтобы страдать – в будущем. И уж тем более не надо жить сейчас, чтобы умирать.
В тот раз я читала много – непривычно много для себя; видела, что меня слушают, и главное – слушают без всех этих дурацких: «Ой, давайте только не о смерти!» Будто, если ты не будешь об этом говорить, то этого никогда не случится. Отторгаемая от реальности идея смерти многих делает несчастными. И многих это губит. Не верите? Почитайте «На дне», там всё об этом есть. И поэтому всё, что нам надо, – это следовать бытийно-событийной реальности. Событие. Со-быти;. Как нечто сопричастное реальности. Может быть, если мы примем эту идею, то станем несколько более счастливыми?
Посередине какой-то строки я увидела, как один заключённый во втором ряду, тихо толкнув соседа, шепнул:
– Объяснишь мне потом вот тут, я не всё понял.
Я почувствовала, что меня услышали. Люди, проходящие испытание судьбой, услышали то, к чему были глухи люди, ею обласканные. Они увидели во мне человека с искорёженной душой, потому что люди с гладкими душами о смерти не пишут. И я не была для них женщиной, я не была мужчиной, я была для них событийным транслятором.
Летом Луанда опять пересохнет, и когда-нибудь этого никто не заметит, потому что все будут смотреть лишь на щиколотки бегемота.


Рецензии