Сборник Рассказы о любви

Мимолёт
Гимназисткаa
Всё проходит, но не всё возвращается на круги своя
Прощай, Риза (Auf Wiedersehen Riza)
Ты его никогда не заменишь
Откровение.
Пляши студентка
Сухой дождь
Не судите, да не судимы будете.
Вернуть потерянное
Тихо Амур
Глаза
Старик и дельфин

    Мимолёт
                «Везде поперёк каким бы ни было печалям, из которых плетётся
                жизнь наша, весело промчится блистающая радость…».
                «Мёртвые   души». Гоголь.

   Проскочив по мосту через Дон возле города Серафимович, глотнув свежего, бодрящего воздуха, а потом, окунувшись в удушающий запах бензина автозаправочной станции, расположенной примерно в метрах ста от Дона, я выезжаю на самую верхушку невысокого бугра: летом с опалённой травой, зимой оголённого, осенью, покрытого грязью, весной обсыпанного одуванчиками…
   Остановив машину, выхожу и смотрю не на Дон: могучая река, но мельчает, островки в середине появляются, а на дорогу, ведущую к Суровикину. Пустая. По сторонам хилые низкорослые посадки, запустевшая и заглохнувшая степь. Вдали горизонт. А то, что мне хочется увидеть – не видится.  И так каждый раз, когда я еду в Обливскую.
   Я останавливаюсь не потому, что меня измотала почти в тыщу вёрст дорога, забитая тяжеловесными фурами, я наловчился проскакивать между ними, а воспоминания.
   Постояв немного, я сажусь в машину. До Суровикино сотка вёрст. Они кажутся мне бесконечными. А ведь был день, когда эти вёрсты пролетали, как секундная стрелка по кругу. Иногда я притормаживаю и ползу, словно черепаха, а вдруг улыбнётся судьба, а порой срываюсь так, что стрелка на спидометре зашкаливает: не надейся, это был сон, это была мечта.
   В тот раз, в июльский распаренный день, я тормознул, увидев на верхушке бугра женщину лет двадцати пяти - тридцати, которая махала рукой.
   Стоп машина. «Добыча» в руки плывёт! Эта мысль, что греха таить, всполошилась от желания.
- Куда?
- А тебе это нужно знать? – отрезала, как бритвой перед лицом махнула.
   Я оторопел.
   Как говорят: просел одновременно в чувствах удивления и злости.
- Зачем тогда махала, чтоб я остановился?
- Я не тебе махала, прощалась с Серафимовичем. А вообще мне нужно в Суровикино.
- Садись, - успокоившись и распахнув дверцу, сказал я. -  Подвезу.
   Она, внимательно осмотрев меня, бросила.
- Только я в твои игры не играю. Понятно?
   Заинтриговала.
- Какие игры?
- А те, что выше коленочек.
- Это, как понимать?
- А так, - насмешливо ответила она. – Приглашают, а потом говорят: расплачиваться, как будешь? Деньгами или натурой. Предпочитаем натурой брать. Это твёрдая валюта. Всегда в цене.
- Я не такой, - быстро бросил я.
- Ну, конечно, - с иронией отбила она, -  я не такой, я очень хороший. Все вы мужики так говорите, - повела она с сарказмом. - Предупреждаю. – Она сжала сочные губы, блеснула не глазами, а глазищами. -  Я одному даже дверку снесла, когда вырывалась.
   Она замолчала.
- А дальше.
- Интересно стало? Или ищешь слабинку во мне, чтоб не споткнуться? А дальше вот что. – Твёрдая на голос, мне показалось, что даже слова звенят. - Захотелось ему родимому, - певуче начала она, - моих коленочек, в посадочку, да на мягку травочку.
   Как в сказке: посадочку, мягку травочку.
- А травочки не оказалось то. Выпалило Солнышко. Репейничек один остался. Сердитый и колючий страсть какой. Я со злости из внутри машины и саданула обеими ногами в дверку. Вернее, не саданула, а лягнула обоими копытами. Это для тебя, чтоб образней и понятней было, и знал мои способности. Дверка пуф и выломилась, - она развела руки в стороны. -  Как же он матерился, Боже мой, - она так сокрушённо покачала головой, что я засмеялся. – Я такого не слышала.  Бросилась бежать. Он – за мной. Мне – то легче. Я бегу без мата, а он с матом, да ещё с дверкой. Почему с дверкой до сих пор не пойму. Подарить, что ли хотел мне? Или в качестве памятника на мою могилку поставить? Чуть не задохнулся, бедняжка. Попрощались прилично. Он мне кулак показал, а я ему язык. И ты такой?
- Я выдержанный мужик, к женщинам отношусь с особым уважением и вольностей не допускаю - похвалили я себя, даже стыдно стало.
- О, - улыбнувшись, сказала она. – Выдержанный, а если я сейчас юбочку поддёрну и коленочки свои покажу.
- Не веришь мне? Тогда сделаем так. Ты согласна?
- Нет, - отсекла она.
- Я ещё не успел тебе сказать, о чём речь, а ты уже паришь: нет, - сорвался я.
- Тогда говори, - разрешительным тоном. - Это с чем я должна быть согласна?
   Я вышел из машины и направился к ней, она попятилась, потом, быстро нагнувшись, ухватила увесистый булыжник.
- Хочешь силой взять. Смотри. У меня каменюка и когти стальные. Ух. Порву и пискнуть не дам.
   Её слова подействовали на меня, и я на всякий случай стопорнул. А вдруг припечёт булыжником.
- Это. Как бы тебе попонятней сказать, - с перебоями стал говорить. -  Да. Вот так. – В таких ситуациях нужны слова лёгкие, задушевные, чтоб душу ласкали, а у меня они почему – то выходили тяжеловесными. -  Каменюку для других сохрани. Машины легковые можешь водить? – В норму вошёл.
- Да, что машины.  Начинай с тракторов. До самолёта вот не добралась. Жизнь научила даже на велосипеде ездить, - засмеялась она,
- Тогда садись за руль, а я на место пассажира. И топи.
- Ты что сбрендил? – удивлённо вздёрнулась она и выбросила булыжник.
- А почему бы и нет. Я устал, из Москвы качусь, малость вздремну, а ты вместо меня порулишь.
- А кустовые сидельцы?
- Кто такие?
- Гаишники? Из кустов выскакивают либо, когда машину увидят, либо, когда кусты горят. Во всех остальных случаях мёртво сидят, как приваренные.
- По этой дороге они не ездят. Не хлебная она. Федеральная -  другое дело.
- А если я врежусь? Машину побью?
- От этого никто не застрахован.
- Выдержанный ты или не выдержанный – не знаю, посмотрим. А то, что ты, извини, конечно, ненормальный авантюрист, - наградила она меня, – это точно, и знаешь даже очень интересно стало, - сказала она, приняв моё предложение.
   «Вот тебе и добыча, - подумал я. – Атакующий хищник. Сама кого угодно добычей сделает, а я кто в данной ситуации? Крадущийся хищник».
- А куда едешь? – спросила она, выводя машину на узкую, поклёванную дорогу.
- В Обливскую. Тестя и тёщу проведать.
- Выходит, что женат, - улыбнулась она. – А жаль. Я бы тебя сонного к церкви в Суровикино подвезла, обвенчались бы.
- Вот так. Сразу.
- А зачем ждать?
- Выходит, что ты не замужем.
- Какой догадливый. Была.  Ушла от мужа. Любил закладывать.
   Через час показалась суровикинская телевизионная вышка.
- Лихо ездишь. Сто вёрст за час взяла.
- Это я от страха, чтоб ты не передумал и не начал приставать. Ты же не сумасшедший, - ввинтила она, - чтобы на скорости сто километров в час, шарить руками по мне, хотя твоя авантюра посадить за руль совершенно незнакомого человека, говорит об обратном.  Слушай, - она повернулась лицом ко мне. – У меня хорошее предложение. Просто отличное. Соглашайся.
 У меня ёкнуло в сердце, что задумала, но не давать же задний ход.
- Выкладывай.
- У тебя машина, а не поезд. По расписанию не ходит. Давай махнём назад к Серафимовичу. Покупаемся в Дону. Как ты на это смотришь?
- Просто, - облегчённо вздохнул я. - Разворачивайся. Только внимательно. Сзади фура.
- Послушай. Я водитель или ты, - сердито сказала она.
- Ты.
- Вот тогда и помолчи, - осадила она меня.
   Часа два мы купались в Дону. Загорали. Пацанка. Она неожиданно схватывалась с места, мчалась во всю прыть к воде, отталкивалась ногами и, блеснув телом на солнце, обрушивалась в воду. Фонтан брызг, и она среди них.
- Здорово, - весело кричала она. – Это очень здорово.
   Выйдя на берег, падала на спину, раскинув руки в сторону и, прищурившись, смотрела на Солнце.
- Дразнилка, - говорил я. – Ляг на живот.
- А ты не на меня смотри, а на Солнце.  И вообще, что здесь такого, если женщина после купания ложится на песок спиной, чтобы её погреть. Может быть, у меня радикулит.
- И давно он у тебя прорезался?
- Да только сейчас. Год молчал,
- Давай массаж сделаю.
- Спасибо, но ты же говорил, что выдержанный, с особой внимательностью относишься к женщинам, вольностей не допускаешь, ну и прочую ерунду нёс. И не мешай мне. Дай полюбоваться Солнцем.
   Она немного поднялась и оперлась на локти.
- Ух, ты. Какое яркое и сочное.
- Как у тебя губы, - подбросил я. – А знаешь?
- Не знаю.
- Да ты послушай. Может быть, вспомнишь. Мы с тобой уже виделись. В монастыре, который в Серафимовиче, на Пасху. И целовались. Христос воскрес! Воистину воскрес! Может, представим, что сегодня Пасха?
- Так и стараешься подобраться поближе, - сказала она. – А знаешь, что поближе – это действительность чурбанов, а подальше друг от друга – это мечта. Смотри на Солнце. Я впервые вижу его таким.
   Она перешла на шёпот и поманила меня пальцем.
 – Ползи ко мне. Я знаю тайну проклятого места. Оно напротив монастыря на берегу Дона находится. Видишь монастырь?
- Тебя вижу, монастырь нет.
- Послушай мой добрый совет. Я ведь могу и оплеуху влепить. Так вот, - не сбавляя шёпот, понеслась она. -  Монашки беременели и когда рожали детей, то топили их в Дону. Люди, которые ходили к проклятому месту, говорили, что слышали плач новорождённых. В монастыре и чудесный камень Пресвятой Богородицы есть. Его ещё называют Монашкин камень или камень Арсении. Я одно время собиралась уйти в монашки, да услышав о проклятом месте, отказалась. Интересный монастырь. Я тебе многое могу рассказать о нём.
- Не нужно, - ответил я. – Был там. А о проклятом месте впервые слышу.
- А ещё ходила я к камню Пресвятой Богородицы. Молилась, чтоб муж бросил пить, но видишь, ушла, возвращаюсь домой. Не думаю, что это наказание для меня. Скорее всего спасение, потому что с пьющим мужиком тяжело жить. Самой можно запить. Да и разлюбила я его. А, может быть, и не любила. Выскочила в восемнадцать лет. А зачем ты ходил в монастырь? Ради интереса, любопытства?
- Нет. Счастье там искал.
- Ого. Если искал, значит, знаешь, как оно выглядит.
- Знаю.
- Тогда расскажи.
- Оно похоже на тебя.
- Я серьёзно спрашиваю, а ты.
   Она вскочила, отломила веточку от куста и стала чертить на песке.
- Что чертишь?
- Пишу, что такое счастье. Жаль, что на песке, ну, ничего. Сойдёт и на песке…
   Я поднялся и направился к ней, чтобы посмотреть, но она быстро стёрла ногой.
- Зачем?
   Она не ответила, посмотрела на монастырь, Дон, меня и стала одеваться.
- И откуда ты свалилась на мою голову, - не выдержал я. – Ехал спокойно и на тебе.
- А я знала, что ты едешь, поэтому и вышла на бугор, чтоб тебя встретить.
- Если вышла встретить меня, зачем тогда за каменюку хваталась?
- Ты не об этом думай, а скажи Богу и мне спасибо, что я не запустила её в тебя. А ведь могла от радости и шарахнуть.
   Мне пришлось только развести руками.
   Время мчалось с бешеной скоростью. Я никогда не испытывал такую жгучую ненависть к нему, но время, как вода. Ни то, ни другое в кулаке не сожмёшь и не удержишь.
- Пора ехать, - сказала она. – Тебе ещё нужно до Обливской добираться.
- А, может, заедем к тебе, - бросил я, когда сели в машину.
 - Не надо, - вздохнула она. -  Мы всё испортим.
    Она, оставив руль, потянулась. Я перехватил.
- Ты рули, рули, - выпалил я. – А то в кювет завалимся.
- Ты точно ненормальный. Я и так рулю. Нога на тормозе.
- А если в кювет кувыркнёмся, где твоя нога будет?
- А куда Бог положит, - равнодушно бросила она, -  там и будет.  А если в кювет попадём, то нужно делать вот так.
   Она резко тормознула. Хорошо, что я был пристёгнут. Иначе полёт через лобовое стекло был бы неминуем.
- Не сердись. Это жизнь. Кто – то рулит, кто – то тормозит, но все мы попадаем… Понимаешь, я никак не могу узнать, куда мы попадаем. На небеса или, извини, в собственные ароматные изделия. Не подсказывай, хотя ты и сам толком не знаешь. Я сама должна догадаться.
   Половину дороги назад она молчала.
- Что молчишь, - спросил я.
- Да, как – то на душе не хорошо. Садись за руль. Голова закружилась. Наверное, перекупалась и перегрелась.
   Я посмотрел на её лицо и вздрогнул внутри. Это было лицо женщины, словно шагнувшей в шестидесятилетний возраст. Она перехватила мои мысли, то ли интуитивно, то ли каким – то другим образом. Не понятно.
- Не удивляйся, - сказала она. – Это мимолёт.
- Это что? Болезнь такая?
- Нет, - она засмеялась. – Не пытай меня. Не скажу.
   Недалеко от поста ГАИ я остановился, как велела она.
- Вот и всё, - вздохнула она. – Простенько без обнималок и коленочек., Покатались, покатались и расстались.
   Она потянулась ко мне, слегка поцеловала в щёку и нажала на сигнал.
   Полосонуло.
- Суровикино! – закричала она. – Встречай свою дочь.
- Ну, и выходки у тебя.
- Нормальные выходки.
- Я тебе номер мобильника дам, - сказал я. – Позванивай. Сообщу, когда в следующий раз ехать буду.
- Хорошо, - ответила она.
- Свой номер оставь мне.
-- У меня пока мобильника нет.
   Она ушла, не оборачиваясь.
   Я проехал по центральной улице городка, чтобы выскочить на федеральную трассу, но передумал и стал кружить по улочкам и переулочкам в надежде увидеть её. От этой затеи я отказался, когда стало темнеть.
   Я нацелился уже на Обливскую, но передумал. Позвонил тещё и сказал, что сломался возле поворота на Михайловку. Машину загнал в сервис. В ней и переночую, а где – то к обеду выеду.
   Ночью я почти не спал. Изредка меня захватывала дрёма, и я, как наяву видел Дон, брызги фонтана и её среди них, поднимающуюся вверх. Я даже бормотал: протяни руку, чтоб я смог ухватиться за неё, но она отрицательно качала головой.
   Утром я подумал, а где собирается больше всего людей в воскресный день? На рынке. Я направился к нему. Гремела оглушающая музыка. Из палаток, забитых одеждой, доносились голоса: дёшево, недорого. На прилавках торговали свининой, телятиной… На одном конце рынка продавали цыплят, утят, кроликов… На другом – автомобильные запчасти, ковры, картины… Этот многоголосый, копошившийся ком давил на меня. В воздухе носились запахи пота, пива…Я исходил весь рынок. Запала она мне в душу. Мне хотелось увидеть её, услышать голос, сказать, а что сказать, если в голове моей был хаос. Моя жена и она.  Подходя к палаткам, я намеревался спросить, но что я мог спросить? Я не знал даже её имени. Пацанка, но это не имя, а образ: мчаться по песку и, сверкнув телом в солнечных лучах, бултыхнуться в воду, а, вынырнув, закричать: здорово! Я дошёл до отчаяния и направился к мужикам, выпивавшим на скамье в сквере.
- Мужики, поможете?
- Конечно. Что за вопрос.
- Я ищу одного человека.
- Это хорошо, что ищешь.
- Но я о нём мало, что знаю.
- Это тоже хорошо, что мало. Мы знаем больше, потому что коренные. Информация стоит сейчас дорого. Бизнес. Понимаешь?
- Понимаю
- Это тоже хорошо. Купи нам бутылку, потом обрисуй человека, скажи фамилию, улицу, номер дома, и мы отведём тебя.
   Ничего не вышло.
   Уходил я уже с опустевшего рынка. Дорогой купил чекушку «Парламент». Выехав из Суровикина, я проехал по мосту через Чир, высыхающий и зарастающей густым, почти трёх метровым камышом, свернул на степную дорожку, остановился и выпил. Гаишников я не боялся, так как знал немало дорожек в степи, ведущих к Обливской. Суровикино постепенно уходило из вида, я оглядывался, пока оно совсем не скрылось.
   Я ждал её звонка, но она не звонила. Несколько раз я собирался ехать в Обливскую, говорил жене, что хочу проведать её отца и мать, но поездки откладывались.
   Позвонила она через год.
- Почему год ни одного слова?
- Да это, ну времени не было. Это.
   Она замолчала.
- Врать ты не умеешь, - сказал я.
   Длинная пауза. Только прерывистое дыхание.
- Я боялась, сам понимаешь, чего, - и тут же быстро добавила. -  Выхожу замуж через неделю. Поздравишь или как?
   Я поздравил её, но мне было грустно.  Ощущение, что я потерял очень близкого мне человека, который промелькнул передо мной и должен был исчезнуть, но не исчез.
    Иногда я сажусь в машину и выезжаю на трассу и мне чудится, что я вижу, как она идёт по дороге.
   Дорога, дорога! Ты единственное спасение и надежда для меня, когда в душу накатывается грусть, перемешанная с тоской, когда я чувствую, что задыхаюсь среди людей, и мне хочется вырваться на машине в неизвестность.
   Колёса наматывают вёрсты с бешеной скоростью. По сторонам мелькают посадки, подлески, бескрайняя степь с полыхающим над ней солнцем, проскакивают мимо деревни, кладбища, городишки, церквушки с позолоченными колоколами, одинокие могилки с деревянными крестами, почти такие же, как и были на Руси, переходящие из века в век. А дорога всё вьётся и вьётся, и уводит в бесконечную даль.
   О чём мечтал, то не сбылось.
   О чём не думал, то случилось.
   Как хороша ты, прекрасна и пьянящая в яркий солнечный день. Блестишь, словно отполированное зеркало. Не раз ты уводила меня в густые, рослые, тенистые леса, где я, останавливаясь, находил тропинки, протоптанные охотниками за грибами. Я выходил из машины и шёл по этим тропинкам, прямым и петляющим, с чувством ожидания и мечты увидеть что – то необыкновенное, неземное, но напрасны были мои мечты, они обрушивались из – за захлестнувшей меня обыденной жизни. Чаще всего я не выбирал тропинки, а шёл напрямик, продираясь сквозь мелкорослые кусты, колючие заросли, ощущая себя иногда одиноким и забытым, иногда свободным, и тогда в порыве свободы и восторга я, заложив два пальца в рот, издавал пронзительный, мальчишеский свист, который срывал с деревьев птиц. Порой я скатывался в крутой овраг, родниковую балку или натыкался на небольшие лесные озерца, речушки, но не манили они меня, и я недолго бродил в незнакомом месте и снова возвращался назад. И ты опять расстилалась передо мной сверкающим, отливающим солнечным светом, полотном.
   Ты становилась жестокой и опасной, и не щадила меня, когда попадала в темень, когда покрывалась густым туманом, когда начинал хлестать ливневый дождь, когда леденела, и мне думалось, что ты заберешь меня к себе и страх наваливался на меня, но проходило время, и ты, вырвавшись из непогоды, снова открывалась передо мной своей свежестью, чистотой. Нет у тебя ни начала, ни конца. Как много у тебя таинственного, непознанного и скрытого. Ты, словно время, бежишь без устали по земле.
   Попадались попутчики молодые, постаревшие, и в их глазах, как казалось мне, я видел туже страсть и любовь к дороге. Мчаться мимо суетной жизни, наполненной и радостями, и горестями, не останавливаться, и пусть Судьба решит, где сделать последнюю остановку.
====================
 
   Гимназистка

   Вспоминаю тебя, когда слышу песню «Гимназистки румяные...» Нет. Это не правда. Не только тогда. Моя душа всегда рвётся к тебе. Не знаю, где ты сейчас. Помнишь меня или забыла, но не это тревожит. Не могу смириться с тем, что никогда уже не увижу твои глаза, руки… Это так. Это правда, но почему я тогда веду бесполезную борьбу с собой? Кто толкает сердце, мысли к этому? Надежда? Вера? Но я же не верю во встречу.
   Воспоминания.
   Я прилетел из Москвы в командировку в Киев. Лето. Очень захотелось искупаться. Днепр! Конечно же Днепр! Все дороги ведут к нему.
   Уверен -  это была не случайная встреча, а неизбежная. И если бы мы не познакомились, то ничего не изменилось бы в этом мире, но он переменился, потому что в нём два человека превратились в Одно.
   В этот день вечером мы гуляли по Киеву. Великолепный, величавый Крешатик. Пробивалась полнотелая Луна, нагоняя на город бледный свет, который к полуночи превратился в ярко – жгучий, постепенно угасающий. К утру он схлынул, уступив место рассветным, туманным и зыбким солнечным лучам.
   Ты была грустной и в отличие от меня уже предвидела, что в нашей судьбе было заложено то, что должно было свершиться и свершилось…
   Ты вскоре улетела в Ленинград, а я остался в Киеве.
   Аэропорт Борисполь. Вечер и исчезающий в ночном небе мигающий, зелёный огонёк. Это было красиво. Вечная борьба света и темени. Тогда я не думал об этом и не знал, что она коснётся нас.
   Мы созванивались каждый день. Слышали голоса друг друга, хотя расстояние пыталось их замять, как память пытается у меня отобрать твой образ, но душа не отдаёт.
   Слова. Они прорывались сквозь время, и тогда я чувствовал, что достаточно протянуть руку, чтобы ощутить тепло твоей ладони. Меня и сейчас не оставляет это наваждение, но действительность выбивает чувства, и чем больше она выбивает, тем больше возрастает моё сопротивление.
   После Киева мне нужно было возвращаться в Москву, но я вырвался в Ленинград.
   Ты помнишь, что первые три дня я жил в гостинице (забыл название), в номере, из окна которого было видно окно твоей квартиры в доме на Невском проспекте, а через три дня ты сказала: переезжай ко мне. Почему мне запомнилось эти слова? Потому, что они больше никогда не повторятся.
   Каждое утро я провожал тебя на работу и подолгу простаивал возле окна музыкального училища, слушая, как ты играешь на рояле.
- Уходи, ради Бога, - настаивала ты, открыв форточку. - У меня все путается в голове, когда ты стоишь под окном.
   А я не уходил, не хотел даже тогда, когда шёл дождь. Ты распахивала окно и напевала «… пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…». И мне хотелось быть пешеходом и бежать с тобой по лужам,
   В Ленинграде часто лило с неба. Я называл этот город – городом дождей.
   Пришлось купить зонт. Ты помнишь, как ветер вырвал его из моих рук, когда мы шли по мосту через Фонтанку и зашвырнул в воду.
- Первый раз вижу, как плавают зонты, - сказала ты. - Раскрытые не тонут…
   Долго тянулось время до вечера. Я осторожно заходил в твою квартиру. Там был твой запах. Я выходил и шатался по Невскому проспекту. Рядом звучала твоя музыка. Мы шли с нею в такт.
   Фонтанка, Финский залив с холодным, порывистым ветром. Исаакиевский собор со смотровой площадкой. Как красив был город с высоты, но это был город на земле.
   Глядя на тебя, мне иногда казалось, что ты родилась прежде, чем родился этот мир. Ты смеялась и спрашивала, как это может быть. Это не реально. Я настаивал на своём, потому что это говорил не мой разум, разум всегда полон сомнений, это говорило что-то сверхчувственное во мне к тебе.
   Ты помнишь свою соседку. Открытая улыбка на лице, когда встречала нас на лестничной площадке.
- Вы таки должны скоро иметь свадьбу! – восклицала она. - Ей, ей!
   А цветы. Мы покупали их огромными охапками, и ты ставила их в большие вазы. Не помню их названия, но это были необыкновенные создания. Они светились ночью. А может быть, уже и путаю, сияли не цветы, а твои глаза. А когда ты играла на пианино и пела «Гимназистки румяные, от мороза чуть пьяные...», я присаживался рядом и смотрел, как стремительно бегали твои длинные пальцы по чёрным и белым клавишам.
   Гимназистка! Мне пришлось уехать в Москву, из которой меня послали в Афганистан. Я выжил, потому что воевал не со смертью, а с людьми, у которых была такая же плоть и кровь, как у меня. Я видел их лица, они тоже были такими, как и моё. А ты боролась с той, что не имеет ни плоти, ни крови, чьё лицо никто и никогда не видел и не увидит.
   Стремительно пронеслась твоя жизнь. Полыхнула, промчалась, блеснула озаряющим, жгучим светом и расплескалась по Вселенной, из которой, как мне кажется, я часто слышу твой голос: поживи, порадуйся на своём свете, а потом приходи ко мне. Я жду.
   В Питере много кладбищ, но я знаю только одно.
=======================

   Всё проходит, но не всё возвращается на круги своя.
 
     Не отгони Сергей Вадимович, (сорок лет назад Сергей, тридцатилетний парень), в тот августовский вечер на берегу Днепра в Киеве   лохмача с заквашенными водкой глазами от девушки в синем с белыми полосками купальнике, которая сидела на песке, обхватив руками ноги и уткнувшись головой в коленки, было бы на одно грустное воспоминание меньше.
   Не познакомился бы с Никой и не думал бы все годы о ней.
   Сергей Вадимович готов был бы поверить, что это был розыгрыш, шутка, обман, месть … со стороны Ники, если бы не пожелтевшая фотография с худощавой стройной женщиной в красном платочке, концы которого были завязаны на узелок под подбородком и мальчишкой в матросском костюмчике годика два -  три. Вылитый Сергей Вадимович, каким он был в детстве, и с надписью на обратной стороне фотографии: узнаешь?
   В тот год (сорок лет назад) Сергея, поменявшего лейтенантские звёздочки, на звёздочки старшего лейтенанта, командировали по службе из Москвы в Киев.
    Стояли палящие августовские дни с зависающей дымкой, и Сергей в свободное время, которое изредка выпадало в воскресенье, уходил на Днепр. Пляж в дневное время всегда был забит отдыхающими, скучными и весёлыми разговорами, разноголосым смехом, пьяными возгласами…  Словом, всем тем, на что способны горожане, вырвавшиеся из раскалённых квартир на отдых.
    Сергею не хотелось втискиваться в гущу блестящих от пота и распаренных солнцем тел. Он уходил вверх по течению Днепра, где меньше было песка, отсыпался часа два, а после купался до одури.
   Волюшка! Без высоких погон, приказов, длительных поездок в деревню Выползово, возле которой стояла пехотная дивизия с сержантской школой, и в которой Сергей отбирал кандидатов для поступления в Высшую школу КГБ.
   В одно из воскресений он и познакомился с Никой.
- Спасибо, - сказала девушка, когда лохмач, грозясь убить и Сергея, и её, забирая по-пластунски песок, отполз.
- Ника.
   Тёплая, вздрагивающая, влажная, узкая ладошка. Каштановый, коротко стриженый волос и переливающиеся испугом тёмные глаза.
- Проводите меня, пожалуйста, -  она надела серые брюки, попрыгав на одной ноги, накинула на слегка округлившиеся плечи мужскую белую рубашку, закатав рукава выше локтей с двумя ямочками на каждом, -  а то он действительно убьёт ещё. А я драться не умею, - виновато добавила она. – Убегать могу.
- Он больше приставать не станет.
   Как она была похожа на мальчишку! Даже разговором.
- Нормальный мужик. Малость перебрал, - сказал Серей.
- Малость, не малость, - глуховато пробормотала она, бросая косые взгляды из-под слегка выгоревших черноватых бровей то на Сергея, то на захрапевшего лохмача -  а тюкнет и. – Ника развела   руками, прижав локти к бокам и разбросав ладони в сторону, как бы предлагая Сергею додумывать последствия.
   Переходя от одного берега Днепра на другой по перекидному мосту, Сергей узнал, что живёт Ника в Ленинграде (тогда ещё был Ленинград), работает воспитательницей в детском саду, а в Киев приехала в гости к родной сестре Наташе.
   В тот вечер Сергей познакомился и с Наташей, которая оглушила Сергея и Нику восклицаниями из украинских и русских слов: О! Наконец – то не одна! А то совсим таки от мужиков отбилась! А от мужиков не надо тикать!
- Перестань, Наташа, - приглушенный, словно сдавленный голос, -  Бог знаешь, что говоришь.
- Чуешь, - на ты, как к давнему знакомому, повернувшись к Сергею, сказала Наташа. -  Почему я должна переставать? Женихи гурьбой прут. Задолбали, а где Ника? А я мовчу, таки не знаю, дэ Ника.
- Да никто мне не нужен.
- Выходит, что брэшишь, - подловила Наташа, - если пришла не одна.
- Просто провожатый. Женат он. Кольцо с руки не успел сдёрнуть.
    Прокатила.
   Сергей хотел повернуться и уйти: начнут полоскать, да ещё, как о тряпку, ноги станут вытирать, две родные сестры друг за дружку станут, но ладошка Ники захватила его ладошку. Маленькая, а сжала так, что у Сергея пальцы хрустнули.
- Не обижайся, - тихо сказала Ника. – Разве это главное: женат, не женат.
- Оце дуже добре сказано, - выдавливая из голоса басовитые звуки, сказала Наташа. – Жизнь из женатых делает неженатых, а из незамужних замужних. И наоборот. Сидайте, щас дуже доброго домашнего виноградного вина жахнем.
   Сергей Вадимович уже и не помнил, о чём они ещё разговаривали. В памяти остались летняя деревянная решетчатая с куполообразной крышей кухня, увитая диким (девичьим) виноградом с мелкими черно – синими ягодами, терпкий вкус вина, осветлённая темнота лампой из коричневого узорчатого абажура, певучий и хлёсткий говор Наташки и Ника, которая подпирала порозовевшую щёку кулачком правой руки, согнутой в локте.
   Днём Сергей изучал характеристики, агентурные донесения… на кандидатов в Вышку. Всё то, что в свое время писали на него.
   После знакомства с Никой Сергей возненавидел дневное время. Стрелки часов двигались, словно сонные и разогнать их до нужной скорости не было никакой возможности.
   На встречу с Никой он вырывался в десять, одиннадцать часов вечера. Ника ждала его на том же месте, где они познакомились.
   На предложения Сергея встречаться в другом месте, где светло, люди, а здесь могут обидеть - отвечала.
- Я плохо знаю Киев и могу заблудиться. И мы не встретимся.
   До следующего признания Сергею было рукой подать, но… Сергей Вадимович, будучи ещё Сергеем, не принимал слово «люблю». Его сильное воображение при слове «люблю» доходило до мельчайших деталей, которые как бы даже раздавливали его душу. А ещё больше отречься от этого слова помогла преподавательница немецкого языка Нина Евгеньевна.
- Русский скажет, - говорила она, -  я люблю тебя! В то же время он может сказать: я люблю картошку. Немец никогда. У них оттенки. Ich liebe dich (я люблю тебя).  Ich liebe Kartoffel (я люблю картошку – никогда не скажет. Ich habe gern Kartoffel).
   Вспоминая об этом, Сергей Вадимович приходил к мысли, что нынешнее время в слове «люблю» сделало гигантский шаг. Открыто и шумно, во весь голос шагнуло на ступеньку «секс», а там, глядишь, стараниями уличных умов вытянет на поверхность и весь любовный физиологический процесс.
   В Нике Сергея поражало молчание во время бесцельных шатаний по выложенным брусчаткой улицам.
- Как ты можешь так долго молчать, - спрашивал он.
- А что говорить, - в тёмных глазах Ники проскальзывало удивление. -   И так всё ясно. Мы же на прогулке…
   Молчание Ника прерывала в гостинице, где остановился Сергей.
- Ты не свободен, Серёжа. Дети.
   Повторяющаяся каждое утро фраза для Сергея, за которой следовала другая фраза, но уже для себя.
- А я, - она выплёскивала темноту из своих глаз в глаза Сергея и подталкивала к слову, - ну, ну, говори. Как называют тех, которые гуляют с женатыми мужиками?
   Играла ли она или рвала свою душу злостью на себя -   Сергей не мог понять, глаза её оставались сухими, как не мог понять это и Сергей Вадимович в воспоминаниях, тускневших, как и глаза Ники при её следующих словах: распушённая девка я, хотя до тебя ни с кем не встречалась.  Жила в закрытой раковине, а потом раскрыла свои створки. Влипла в женатого.
   Время срезало августовские дни. Месяц спешил к своему концу. Подходило первое сентября, и Ника стала собираться в Ленинград.
- Мне ещё две недельки нужно поработать в Киеве, и я приеду к тебе в Ленинград, - сказал Сергей.
- Навсегда?
   Улыбка с горчинкой.
- А жена и дети? Оставишь?
   Не отнять у Ники умение заменять «горчинки» на насмешливость.
   Первые годы Сергей жену любил, но её вопросы, когда мы, наконец, уедем за границу, ты обещал, я здесь уже жить не могу – выбили его чувство.
   Так думал Сергей. А у Сергея Вадимовича были другие думки: не любил, а женился из-за юношеского неокрепшего и задорного чувства, из-за желания, а не из- за созревшего чувства мужчины.
- Да, дети, - отвечал Сергей. – Ты свободна.
- Была, - отвечала Ника.
   Однажды Ника в ресторане «Метро» спросила Сергея о его профессии.
- Военный офицер, - брякнул подвыпивший Сергей.
- А разве бывают гражданские офицеры?
- Пошутил.  – Сергей попытался заклеить прокол. - Окончил Сумское артиллерийское училище.
- Понятно, - улыбка пробежала по лицу Ники. – Поэтому ты не в военной форме, а в гражданке на Владимировку ходишь. Случайно увидела. Там же украинское КГБ.
- Вызывали. А что офицер не может ходить в гражданке.
- Может. Наверное, спрашивали, как пушки в сумской дивизии чистят. Только врать тебе не к лицу. Ладно. Оставим эту тему. Она ничего не изменит в наших отношениях. Артиллерист ты или какой-нибудь ещё атеист или ист для меня всё равно.
   В Ленинград Сергей провожал Нику с аэропорта «Борисполь».
   Замкнуло память Сергея Вадимовича или он сознательно подавляет её. Ему бы вспомнить руки Ники, её глаза, ладошку, да забивают слова.
- Я приеду, Ник, через две недели. Я приеду…
- Приезжай, - словно чужому ответила Ника, когда они входили в здание аэропорта, а когда она садилась в автобус, подвозивший пассажиров к трапу самолёта, отбила слова обратно. - Езжай в Москву. Дети.
   После отъезда Ники Сергей стал заглядывать чуть ли не каждый день вечерком в вино – водочные магазины и отсиживать в гостиничном номере до слипания глаз.
   «Это не выход, - говорил он, простаивая утром под холодным душем до дрожи, -  а где выход? Нужно ехать в Ленинград».
   В Ленинграде он остановился в гостинице «Астория».
   Утром Ника спешила на работу Сергей часами бродил по Невскому проспекту, уходил к Финскому заливу. Исаакиевский собор, Дворцовая площадь… его не интересовали. Чужой, холодный, дождливый город без Ники.
   Через две недели Сергей уехал в Москву. Провожала его Ника с Московского вокзала.
   День был сумрачный. Пронизывающий холодный ветер бросался в лицо, выбивая из глаз слёзы.
- Ника. Я могу самолётом улететь. Побудем ещё вместе.
- Какая разница. – Ника пожала плечами. -  Самолётом, поездом. Всё равно улетишь или уедешь…
   Планы Сергея сбила служба. Ежемесячные командировки.  Он часто звонил Нике, но намечавшуюся поездку к ней отодвигала очередная командировка.
   Заграница поставила точку на поездках Сергея в Ленинград. Двадцать четыре часа на сборы, подписка и никому ни слова куда. Просто – очередная командировка без звонков и переписки, растянувшаяся почти на два года.
   «Вот тогда я и вымер для Ники», - так думал Сергей Вадимович.
   Несколько секунд понимания и оправдания Ники и ворох минут обвинений: ведь знала, по крайней мере, догадывалась, могла же подождать…
   Подводит память Сергея Вадимовича. Ускользают главные детали. Разборханым он стал. Некоторые воспоминания точные, пробивают душу, а некоторые вызывают ненависть, горечь и злобу к себе: а я? Ведь мог дать весточку! Не в бронированной камере жил…
   «Кипяток» в душе остывает, и Сергей Вадимович смотри куда-то вдаль. Это так, но он смотрит не просто вдаль, а вдаль прошедших годов, за которыми   видит Сергея.
   «Что, Сергей, - думает он, - если бы тебе тогда в твои годы   показали и сказали: вот такое будущее может быть у тебя, чтобы ты сказал? Отказался бы? - Он ищет ответ и как бы находит его. - С твоего возраста тебе тогда трудно было что-то решать. А с моего: командировки, командировки, погоня за карьерой... И в этой погоне я прошагал мимо самого дорого в жизни.  Разница между нами в том, что ты стремился к будущему, не зная его. А я сейчас живу в нём».
   Вернувшись из-за границы, Сергей в тот же день уехал в Ленинград.
   В Ленинграде Ники не оказалось. Её родители Павел Иванович – сухонький старичок с опавшими глазами, и Евдокия Филипповна под стать своему мужу на вопрос Сергея: где Ника? – развели руками.
- Уехала она от нас давно. Забрала свои вещи и уехала. А куда – не сказала. Вот фотографию тебе оставила. С сыном. И письмо: не ищи меня, не найдешь ни меня, ни сына, так лучше для нас троих.
   Вздёрнулись нервы Сергея.  Задохнулся, словно раскаленной железной болванкой врезали под дых. Из Ленинграда в Киев сорвался. У «Тушки» (самолёт ТУ) своя скорость, а у Сергея скорость в мыслях. Проломил бы стенку салона и по воздуху помчался бы. Да ведь сказки в детстве были.
   Возле остановки такси в «Борисполе» очередь. Благо, что иностранный паспорт оказался. Он к милиционеру: посади, браток, без очереди, на поезд опаздываю, заграница… Отрывисто, бессвязно, словно из сумасшедшего дома вырвался.
   Доехал. Выскочил, словно ошпаренный.
   Летняя ажурная с куполообразной крышей кухня, увитая диким (девичьим) виноградом с мелкими чёрно – синими ягодами и Наташа. Только седой волос одолел белокурого.
- Оце дуже добре, - радостно сказала Наташа. – А Ники у меня нет.
- Так почему: оце дуже добро? – сорвался Сергей, не понимая радости Наташи.
-  Шукаешь, значит любишь. Не знаю, где она. Не пытай-таки.
- Вы все врёте! Я не верю вам.
- Це твоё дило: верить чи не верить.
- Но ведь где-то же она должна быть?
- Должна. А дэ не видаю. Шукай.
   Год Сергей, не предупреждая ни родителей Ники, ни Наташу, наезжал несколько раз в Ленинград и Киев, но Нику не находил. После очередного возвращения из-за границы развёлся с женой. Омертвила она его душу шмотьём, да тряпьём.  Потом его снова направили за границу. Вернувшись, опять начал поиски. Подключал своих друзей по Ленинграду, Киеву…, но безрезультатно. Ника словно канула в воду.
   Вечерами Сергей Вадимович достаёт фотографию, смотрит на сына и Нику, читает: не ищи меня, не найдёшь ни меня, ни сына, так лучше для нас троих. - Всё проходит, - говорит он, -  но не всё возвращается на круги своя…
   Кто же такая ты, Ника?         
   Она искала точку опоры, чтобы успокоиться, так как считала себя виноватой, что встречалась с мужчиной, который отвечал ей взаимностью, но у которого была семья: жена, дети. Она нашла точку опоры, поняв, что она любящая женщина и ушла от него, чтобы сберечь счастье его детей, оставив и в своей душе, и в его горечь разлуки.

Прощай, Риза. (Auf Wiedersehen, Riza).
   
                Моему товарищу и
                Гертруде.
   Николай Сергеевич (в то время Николай) работал контрразведчиком в особом отделе танковой дивизии. По долгу службы ему часто приходилось бывать в городах и городишках Восточной Германии. Более всего ему запомнился городок Риза на Эльбе.
   Согласно городской легенде, с которой он познакомился, будучи слушателем Высшей школы КГБ при Совете Министров СССР, своим возникновением городок обязан путешествовавшему великану (нем. Rize — «великан»). Оказавшись возле Эльбы, великан решил отдохнуть на берегу. Во время долгого пути в его сапоги набился песок и камешки. Великан стянул сапог и перевернул его. Так появился большой холм, на котором были построены первые дома Ризы.
   Николаю нравились узкие улочки городка, выстланные крепкими булыжниками, чистые, словно вымытые мылом, цветистые балконы на домах, небольшие, уютные, прохладные в жару гасштеты, куда он заходил попить пиво Radeberger (Радебергер). Часто вечерами Николай уходил к Эльбе и, глядя на неё, думал о Волге. Он не чувствовал себя одиноким, и тоска не ела его душу. Николай вспоминал посёлок, где он родился, ютившийся у подножья меловых бугров, а за ними степь. Широкая, раздольная. Как она отличалась своим простором от городка с теснившимися домами.  Заходил Николай и в костёл, поражавший его внешней массивностью и большим пространством внутри, витражными окнами к знакомому кантору Штимелю, слушал, как тот играл на органе «Токкату и фугу ре минор Баха».
   В костёле (наступала осень, особенная грусть падающих листьев и их говор: завораживающее шуршание) он познакомился с Гертрудой, она была директором школы.
   Самым запоминающимся во внешности Гертруды для Николая оказались не, сколько лицо и фигура, сколько пальцы: длинные, тонкие, подвижные, как у пианистки, но слегка почерневшие.
 - Это от клубники, - сказала она, – клубника моя страсть, в свободное время я копаюсь в земле на огороде.
- А почему   любишь выращивать клубнику, - поинтересовался он.
- Она по форме напоминает мне сердце, - ответила Гертруда.
   Они не отводили глаза друг от друга и ничего не говорили. Оба понимали, что в таких случаях безмолвие лучше, но чем оно закончится?
   О чём мечтали - не сбылось.
   О чём не думали – случилось.
   Приезжая к ней, Николай помогал собирать клубнику в небольшие короба, сделанные из коры берёзы. Делал он это неумело и часто давил ягоды, красный сок которых смешивался с землей на его пальцах. Гертруда хохотала, видя его растерянное лицо, а когда смех затихал, она смотрела куда – то вдаль и говорила: красный сок, как кровь, сколько же её впитала земля и сколько ещё впитает.
   После сбора Гертруда приглашала в дом, доставала банки с клубничным вареньем, и они пили чай. Она рассказывала ему о дневных новостях в школе, но чаще всего о том, как нужно сажать клубнику, ухаживать за ней, собирать. В отличие от других знакомых Николая немцев Гертруда никогда не упоминала о войне с СССР, хотя её отец погиб под Курском.
   Николай готовил её к вербовке, но душа противилась видеть Гертруду в качестве советского агента, и он убеждал шефа: полковника Андрея Ивановича, отказаться от неё, говоря: «Ну, какой ценный агент может быть из директора школы». Шефу было наплевать на ценность. Он гнался за числом, и если бы у него были возможности завербовать всех восточных немцев, он сделал бы.
   Николай при знакомстве представился ей переводчиком и опасался, что, когда она узнает его истинную профессию (контрразведчик), то скажет: втёрся в доверие, а он не втирался, а попался на чувствах.
   Когда вечерело, они шли в гасштет Гюнтера: добродушного толстяка с детскими глазами, которому Гертруда часто приносила клубничное варенье. Толстяк, переломив огромный, пивной живот, кланялся, целовал её руку и раскатывался громоподобным смехом. Они садились за столик, Гюнтер приносил пиво. Гертруда, сделав мелкий глоток, закуривала.
 -Тебе нельзя курить, - благодушно орал толстяк.
- Ах, отстань, - отвечала Гертруда. – Тебе нравится моё варенье?
- Спрашиваешь, - рокотал Гюнтер. – Я размешиваю варенье в пиве и пью.
- Это что-то новенькое, - бросала она. – Клубничное пиво.
   Николай слышал её глухой, надрывной кашель, видел, как дрожала сигарета в руке, как от боли расширялись серые глаза. Она чем-то болела, но допытываться считал неудобным: не лезь в душу.
- Ты знаешь, - как – то сказала она, - когда я отъезжаю на машине от Ризы и издали смотрю на неё, то холм, на котором стоит городок, кажется мне могилкой, а сам городок памятником.
   Глаза, заполненные тоской. В тот раз Николай подумал, как выдерживает она такие мысли, с которыми ведь можно   погрузиться и в сплошную темень.
   Они часто заходили к Штимелю послушать органную музыку: «Токкату и фугу ре минор Баха». Переливающиеся, громоподобные звуки, от которых дрожали витражные окна.
- Это жизнь, - говорила Гертруда с блестящими глазами, но когда орган замолкал, как тихо и холодно становилось в костёле, который казался им огромным, каменистым склепом, а глаза Гертруды гасли, словно их посыпали пеплом.
    Однажды Николай   спросил Гюнтера о болезни Гертруды, но толстяк сделал вид, что не расслышал и стал яростно протирать пивные кружки.
- Гера, - сказал он после этого. - Гюнтер и его посетители знают, что я русский и, наверное, ругают тебя за чужака, а меня ненавидят?
- Нет, - ответила она, - Они любят меня.
   Чувства нарастали, мозг лихорадило, осеним вечером, гуляя по берегу Эльбы под мелким дождём и порывистым ветром, Николай спросил.
- Как нам быть?
   Они думали, что свести свои жизни в одну, видимо, не удаться, и чем чаше ощущали безысходность, тем больше и с дикой силой она обрушивалась на них.
   Служба Николая подходила к концу. Вначале они не обращали внимания на время, жизнь казалась бесконечной, наполненной верой и надеждой, но убывающие дни перемешивали горечь с грустью.
- Должен же быть какой -  то выход, - говорил Николай.
   Быль об Афганистане.
   Между тем в это время в Афганистане полным ходом шла война. Выгорали танки и бронетранспортёры с живущими. Осколки и автоматные очереди косили ни в чём неповинных. Взлетали самолёты, переполненные самым печальным грузом 200, (Цифра «200» в данном случае обозначает среднюю массу одного такого гроба. Взрослый мужчина весит 80-100 кг, да и сам гроб был достаточно увесистым).
   Николай всячески избегал разговоров о войне, но Гертруда постоянно спрашивала.
- Тебя не отправят?
- Нет. У меня тут своей работы хватает. На днях переговорю с шефом и всё расскажу. Думаю, что он поймёт, а если нет -  поеду в Потсдам к руководству. – Мы поженимся.
   Отъезд в СССР оказался для Николая неожиданным. Он понадеялся на обещание, данное в Потсдаме.  Ему даже не удалось предупредить Гертруду и вечером попить с ней чай с клубничным вареньем, потом посидеть в гасштете Гюнтера, побродить по улочкам Ризы, сходить к Эльбе. Словом, всё то, что ему нравилось, и что он любил.
   Его увезли из Ризы в Дрезден, а оттуда в Потсдам, чтобы вместе с некоторыми его товарищами отправить в Афганистан. Единственное, что Николай успел сделать, уезжая, это сказать: прощай, Риза.
   Он верил, что война уляжется в короткой срок, о чём и говорили, надеялся вернуться в городок после её окончания и объясниться с Гертрудой в отношении своей профессии, но то, что он сказал Ризе, через год сказали над ним.
   Послесловие.
   Мне удалось узнать судьбу Гертруды. Помог мой друг Вольфганг из Германии. Живёт одна. После отъезда Николая у неё родился сын. Назвала младший Николай.
- Er ist gestorben", - sagte Gertrude im Gespr;ch. - Der Sohn sah den Vater nicht, der den verdammten Krieg get;tet hat, und sein Vater sah seinen Sohn nicht.
(- Он умер, - сказала в разговоре Гертруда. – Сын не увидел отца, которого убила проклятая война, а отец не увидел сына).
   В память о товарищах.
А как хотелось выпить после боя.
Душа горела.
Жив!
И медицинский спирт, разбавленный слезою,
Не за погибших, а за Бога пил.
Да разве можно пить за Бога?
Товарищей, ушедших, помяни.
Я отвечал: Бог выбрал им дорогу.
И скоро мы догоним их в пути.
И скажем: парни! Снова вместе.
Не выпали из жизни, посидим.
Обнимемся, закурим и как прежде
Пред новым кругом выпьем, помолчим.

 Ты никогда его не заменишь.
 
   Повскакивали мужики в бусугарне из – за столов, со страхом посмотрели на урку…
   А два часа назад   весело бежала узкая, чёрная секундная стрелка, отщёлкивая числа, на белом циферблате небольших круглых с позолоченным ободком часиках с кожаным коричневым ремешком, туго сжимавших её тонкое, словно выточенное запястье.
   Подарок Артёма. Как он? Вспоминает или там - не вспоминают. Стрелка задёргалась и остановилась. Десять часов. Она встряхнула часы, но стрелка даже не ворохнулась. Она, не столько расстроилась, сколько почувствовала непонятную тревогу. Успокоилась. Ну, да Бог с ней. Отдохнёт, а потом снова по кругу в путь. Через два часа она уедет поездом Харьков – Киев.
   В углу висела огромная икона Спасителя в большом жёлтом окладе, по бокам которого спускались концы белого полотняного полотенца. Под ней догорала жёлтая замасленная лампадка. Не раз она стояла перед Спасителем на коленях. Не помогло. Мать говорила: плохо молишься и не так просишь, но она молилась и просила так, как её учили, как она сама могла. На деревянном столе, покрытым чёрной шалью с белыми бахромками, в зале с разноцветными ряднинами, так называли большую комнату с кроватью с железными блестящими спинками и громоздким старинным коричневым комодом, лежал сплюснутый жёлтый чемодан с широкими застёгивающимися ремнями, в котором были собраны её девичьи пожитки: платья, платки, пояски... Рядом с чемоданом выплетенная в тонкую бечеву серая авоська с продуктами на дорогу, и сто рублей в кармашке ситцевого фартука на первое время.
   Мать – старуха с поредевшей иссечённой прогалистой сединой, с глубоко запавшими глазами, которые прикрывались дряблыми обвисшими, тяжёлыми веками, сидела на деревянном табурете, комкая в отполированных, мозолистых ладонях белый узорчатый влажный платок.  На её коленях лежал длинный увесистый сучковатый костыль, который она порой сдёргивала и громко стучала по полу, словно на кого-то сердилась.
- Может, не поедешь, -  мать накинула платок на глаза. -   Город большой, знакомых там нет. Оставайся. Мы тебя тут защитим.
- Да хватит меня защищать, мам. – Она думала, что забыла ещё положить в чемодан. Письма Артёма, которые она держала под подушкой. -  И какая защита от вас. - Она посмотрела на костыль. - Им от язвительных слухов и пересудов не защитишься.  Каждый день выслушиваете обо мне. Не по улице ходите, а среди ухмылок. - Горький ком ковырнул душу, но лицо пробила ободряющая улыбка. – Я там устроюсь. Поступлю в институт.
- Молодая ты.
   А сколько ей лет? Да года четыре или пять назад вылезла из-за школьной парты. Старуха точно не помнила: может, меньше, может больше. Не годы подкосили её память, а не сложившаяся жизнь дочки. Сейчас она уезжает, а не понимает, что накопившуюся боль в душе, расстоянием не выбьешь.
 - Снова споткнёшься.
- Не споткнусь, - дрогнул голос неуверенностью, она посмотрела на мать и вспомнила, как та называла ей дурочкой, когда она уезжала к Артёму. Не из-за Артёма так называла её мать.
   А ведь это действительно и было. Когда ездила к нему, она как бы становилась дурочкой. Во время поездок не помнила дорожную мешанину и кутерьму. Не запоминала лица попутчиков, разговоры, вокзалы, станции, полустанки. Путалась.  Один раз выскочила даже не на той станции. Приснился ожидавший её Артём. Пришлось сутки ожидать поезда. Насколько помнила, это было самое длинное, временное ожидание вдобавок к тому ожиданию, которое измеряется не временем, а переживаниями и болью. Окружающее в поездках воспринимала, как мглистый плотно сбитый болотный туман, в котором чётко прослеживалось только одно: лицо Артёма. А уж там, где он был, ей совсем становилось плохо. У неё возникало ощущение, что Артём умирает, и она тоже умирает с ним, что он навсегда останется там, и никогда не окажется рядом.
- Убегаешь, - мать неодобрительно покачала головой, -  выходит, что чувствуешь себя виноватой.
- Ты же знаешь, мам, что я не виновата.
- Я-то знаю, - мать подняла отяжелевшие веки, - да другие не хотят этого знать. Оставайся. Нет на тебе вины. Один раз сдашься дочка, хвост на всю жизнь подожмёшь.
   Такие мысли часто мелькали и у неё. Засеивали душу. Она посмотрела на нахмурившееся небо, которое подминало набухшими дождевыми облаками обожжённую июльским солнцем верхушку акации, ещё не оперившуюся листьями в загустевшем палисаднике. Потом, откинув взгляд к чемодану, вынула чёрную сумочку с блестящей плечевой цепочкой, достала плацкартный билет, повертела в руках: бумажка, может, на новую хорошую жизнь вывести, а как с этой жизнью? Она посмотрела на старуху. Откинуть? Сколько раз они говорили об её поездке, но старуха ни разу не сказала: оставайся, дочка, мы уже старые, догляд нужен. Так как? Догляд не за горами. Мать уже о втором костыле подумывает.  Она помяла билет в горящих руках и порвала.
- Что ты деньги дерёшь, девка, - горестно вздохнула мать. – Можно было сдать билет.
- Не билет я порвала, а себя, - она засмеялась. -  Остаюсь, -  она развеяла кусочки разорванного билета. – Теперь их не склеишь. Остаюсь.
- А Курчавый. Он же тебе дыху не даст.
- Непонятная ты, мам.  Отговариваешь ехать, а Курчавым пугаешь. Не люблю я его. Повешусь, а ему не достанусь.
- Хватит, - старуха со всей силой хватила костылём о пол. - Как - что так и за верёвку. Жизни нужно учиться, а не на верёвки её вещать. Вбивать, вколачивать в себя. - Костыль, словно заплясал. – Тянуть, держать, а не отпускать. Тьфу, - одновременно со злостью и с удовольствием сплюнула она. Не с мякинистой, а с крепко сколоченной и круто свинченной душой была старуха. – Выпороть бы тебя костылём, да задницу твою не хочется портить. Она ещё будущему мужу пригодиться. Мужики любят, - вспоминая прошлое, пропела она, - чтоб там всё было ровное, гладкое и упругое, а впереди бугристое. У тебя этого добра хватает.  Девка, хоть куда!
   А была она действительно: хоть куда. Не на скорую руку состряпанная, а, словно вышитая узорами рукодельницы её бабы Маши.
- Ну, ты, мать, и даёшь, -  с удивлением протянула она. - То плачешь, то поркой грозишься.  Мужиков приплетаешь и это...  Что-нибудь одно выбери.
- Я уже давно выбрала, - отрезала старуха. – Не видишь, что – ли.  Если б не выбрала, то с тобой тут бы не сидела, а впотьмах грешных в земле отлёживалась бы.
- Поняла. Сейчас пойду в чайную отца заберу.
- Сидит, наверное, с уркой Курчавым, - вздохнула старуха.  – Он от отца не отлипает, уговаривает и подливает. Да хрен что у него получится. Поуговаривал бы он меня, - загнула старуха слово, от которого дочка покраснела. – Да не красней. Учись жизни. На хорошего человека я это слово не натяну. А такому, как Курчавый оно в масть.
- Я и с Курчавым поговорю.  Жизни буду учить.
- Вот это по-нашему, - довольно улыбнулась старуха. - Прижми так, чтобы крякнул. А чему учить его будешь? Он крепкий. Как затвердевшее дерьмо. На грабарку не посадишь: тяжёлое. А в навоз не выбросишь: непригодное.
- Да ты чудо, мам, - она захохотала. – У тебя слова не книжные, а хозяйственные.
- Так жизнь дочка — это не книга, а хозяйство. А в хозяйстве, - весело протянула старуха, ободрённая смехом дочки, - для кого-то навоз - дерьмо, а для кого - удобрение.
- А если так. Ты вот сказала, что Курчавый любит меня. Что же мне всё время одной, да одной. Устала я, пусть берёт в жены, - бойко и быстро отстукивала она, мать улавливала её слова, но не успевала своё слово вставить и определиться: серьёзно она говорит или шутит. - Правда, а зачем вешаться. - Она танцующей завихрившейся походкой прошлась вокруг стола, юбка взметнулась до пояса, старуха возмущённо крякнула и костылём осадила её до коленных чашечек. -  Осекла меня жизнь. Так что?  - Она задорно задробила босыми ногами. -  До конца усечённой ходить. Жена Курчавого, - протянула она, блеснув белозубой улыбкой, захватившей даже её глаза. – Не кого-нибудь, - она вскинула указательный палец с красным ногтём вверх. – А самого Курчавого.
- Урка он, -  старуха сверкнула глазами, словно огонь их них пустила. – Не вздумай. Родню не позорь.
- Урка тоже человек. Сбился с дороги, а потом выпрямился.
- Он не человек, - по-бойцовски напирала старуха. - Он на тебя и на нашу семью беду нагнал, а ты замуж за него. Разговаривать с тобой даже не хочу. Головой свихнулась от Артёма. Пора забыть его.
- Артёма не трожь, - она полыхнула взглядом, не уступила матери, в душе той же закваски была. - Что было, то было. А если по-людски порассуждать
   Старуха с любопытством посмотрела на неё: хоть и дочка, а не несушка!  красивая курица! снесла одно яйцо, да с ним худо вышло, а по-людски уже хочет рассуждать, ну, ну, послушаем.
- Вы уже старые, болеете. Мне нелегко справляться с вами. А если выйду замуж за Курчавого, то всем хорошо будет.
- И тебе?
- Я не в счёт.
-Это не по-житейски, - отсекла старуха, -  это по - продажному. У меня с отцом молодость, как огонь горела, светилась. У тебя тоже ещё наладится. А ты запрячься из - за нас хочешь. Да и не верю я тебе. Сама не понимаешь, что говоришь. В мыслях ещё шатаешься.  Станем мы с отцом часто болеть. Не выдержишь. И начнёшь попрекать: я из-за вас замуж не по любви вышла. Нет. Оставлю я своё слово в стороне. Сама решай.
   Старуха поднялась с табуретки. За столом роста была мала, а как встала высокая, жилистая. Согнувшись через проём двери не в скок, а грузно прошагала.
   До чайной, которая располагалась в парке возле станции, ходу минут десять. Можно по центральной улице Интернациональная пройти, а есть и дорожки, спрятанные между густыми кустами в посадке вдоль железнодорожной насыпи. Она выбрала с лавочками возле заборов. Шла, здороваясь, не отворачиваясь, а спиной чувствовала, как насмешки на лицах осаживались.
   С первого класса она дружила с Артёмом. Сыном соседей Петровых. Когда она и Артём перешли в десятый класс, их родители стали задумываться: хочешь или не хочешь, а придётся после окончания школы свадьбу править. Удержать её и Артёма было невмоготу. Они отталкивали все поучения и советы: молоды, не закрепившиеся в жизни, охолоньте, куда спешите, успеете ещё нажиться вдвоём, так что надоест. Словом, уловки и отговорки, чтобы осадить. Но советы и поучения ломала молодая, задорная, крепкая любовь, которая не находила поддержки ни в школе: учителя наезжали комсомольскими делами: целина в Оренбургской области с трактористом Ваней Бровкиным, молодёжные таёжные новостройки, это-первое! Ни среди посельчан, которым до комсомольских дел и новостроек не было никакого дела, но: ишь ты, не успели из-за парты выскочить и сразу в постель голыми под одеяло лезут, а учиться, а в люди выходить. Институты в посёлке ценились, потому что кроме мазутного депо и тяпочного колхоза ничто больше в нём не приживалось. Бурили вышки в поисках нефти, посельчане надеялись на нефтяной рассвет, обещавший кучу грошей, но, так получалось, что буровые вышки, погостевав, уезжали, как говорят в народе, до дома, до хаты: в город, расположенный в пятидесяти километрах от посёлка.
   После окончания выпускного вечера она с Артёмом убежала на бугры в балку Дальнюю, известную тем, что в ней заворачивались первомайские праздники после колонного хождения с флагами под марши духового оркестра перед трибуной на стадионе. Там и закрутилось то, что закручивает не обветшавшая любовь, которая на словах только держится, чувства и поступки обходит, а полная сил и мечты любовь, которая не зыркает по сторонам, в углы не затыкается, не оглядывается, мозги рассуждениями не ломит, а запрягается в чувства и несётся, как шальная во всю прыть и опор. Такую любовь редко встретишь. Всё больше затёртые, пугливые, суженные, словесные, вялые, как к земле привинченные. А у них в размах шла, через край переливалась, как весеннее полноводье. Опасна такая любовь, потому что со стороны блудом кажется. Беззащитна она перед слухами и вздором, которые плетутся вокруг неё, как паутина. Мялись ландыши в балке, дурманил их запах, хмелел рассвет, пьянели слова, которые они и раньше говорили друг другу, а тут, как одурели, сшиблись и перепутались. Стегала утренняя прохлада, а им жарче становилось.
- Как в Космосе побывала, - сказала она тогда.
   Родители Артёма заметили округлившийся её живот и наотрез отказались от свадьбы: позор! шалава! ещё женой не стала, а юбку уже успела задрать! да и не перед Артёмом. Словом, накатили, понесли, расшумелись по посёлку и нашли: путалась она в железнодорожной посадке не с Артёмом, а с Курчавым Мишкой: уркой. В посёлке его кликали: Кока. Он подтверждал слухи. Вначале тих и смирён был парень, но отец и мать за водкой ни одного дня не пропускали, и его загрузили. Водочным посыльным он был. Как же не споткнуться.  Свернулась у него голова и на кулак натянулась: залепил залёту городского, приехавшего с пэтэушниками колхоз поднимать, оттащил в кусты парка первого мая. Красивый свитер (такого в посёлке ни у кого не было) пуховый с красными и чёрными полосками – ходил он в обветшалом железнодорожном кителе отца -  снял. В этом свитере, обливаясь потом при тридцати градусной жаре (молодёжь в короткорукавках, а Курчавый в свитере) он и заявился или, как говорили: припёрся на смотрины   на другой день в летний клуб. Не успел даже погреться, как его в холодную поместили. После отсидки вернулся непонятным. На мужиков, вставлявших ему: «Урка ты» ходил не с боку, а напрямую. Мужики таких заходов побаивались, так как после них синяки больше блеску глазам придавали и признали его главенство. Непонятным было то, что, поколачивая мужиков, он всегда приговаривал: это вам за дело! «Да за какое», - отбивались мужики. Курчавый не отвечал.
    Слухи, что она с Курчавым шалается, сбивали её. Тяжелела, никла, морщилась душа, наливалась боязнью, закручивалась в испуганные мысли. Не слабого характера она была: отсекала Ваню Бровкина, новостройки, советы и поучения, но то было другое, чем слухи. В неправду больше верят, чем в правду. Она опасалась, что Артём поверит Курчавому, который первый и наводил слухи. Артём слухи в голову не прибирал, Курчавому просто говорил: брось, Мишка, тень на плетень наводить, ты хоть и блатарь Кока, но мои кулаки за неё в рангах и кликухах не разбираются. Улыбка Артёма не увядала, не мелела и не мельчала, смех рассыпался, а не каменел. Он не сбивался с ноги и не запускал ноги в задворные улочки, переулочки и обходы, когда шёл с ней по посёлку. Рука не висла плетью и не отстёгивалась от её выточенной талии, наоборот, сильней и крепче прижималась на летней танцплощадке.
   Парк был вечерним отдыхом посельчан, в число которых (отдыхающих) входили в основном деповская молодёжь и мужики. Летний дощатый клуб, измазанный в жёлтую краску, был без крыши над зрительным залом с деревянными скамейками, но с крышей над сценой. С множеством щелей на боковых стенах, так что безбилетники вполне могли просматривать кинофильмы, прижавшись к щелям. Напротив, входа в клуб метрах в тридцати находилась заасфальтированная круглая танцплощадка, огороженная забором из штакетников, верхушки которых были остро затёсаны. Можно было видеть танцующих, но пробраться без билета не представлялось никакой возможности. Это были, как бы островки, окружённые густыми кустами сирени. Чайная – вытянутое одноэтажное здание с крепостными стенами -  занимала особое место. Она располагалась на оголённом пространстве. Кусты сирени вырубили для того, чтобы мужики не путались в них и не промахивались, направляясь в чайную после получки, а потом, чтобы перегруженные водкой и пивом завсегдатаи, скатившись с белокаменных ступенек при выходе, могли правильно сориентироваться на открытой местности на свой дом.
   В чайной стоял тяжёлый, наполненный перегаром воздух. Мужики оттягивались после работы в депо от липкого мазута, солярки, железных опилок.  В одном из углов чайной стоял столик с алюминиевыми ножками, за которым сидел Курчавый с её отцом, прижавшись спинами к глухой стене с намалёванной пивной кружкой с огромной шапкой пены, стекающей хлопьями до самого пола. Её отец был лыс, кряжист, приземист. О таком говорят в народе: закатанный булыжник. Курчавый в лысину ещё не вырос, чёрный волос был аккуратно уложен на голове колечками, которые напоминали крохотные воробьиные гнёздышки. Возле ног Курчавого мостился чёрный фибровый чемодан с блестящими застёжками
- Да ты пей, пей, Дмитрич, - Курчавый ловко подсовывал пивные кружки Дмитричу, который также ловко опустошал их, шумно выдыхая и нагоняя такой ветер, что пена срывалась ещё большими хлопьями, чем на стенном рисунке. - Я для будущего тестя ничего не пожалею.
- Уже и в тестя меня вывел. В какой раз. Я со счёта сбился. -  Дмитрич косовато усмехнулся. – А в зятьях никак не обоснуешься.
- Обоснуюсь. Главное терпение. Ты уговаривай её.
- А сам почему не хочешь уговаривать? Ты в женихи метишь, а не я.
- Избегает она меня. Как увидит, так и убегает.
- Если убегает, зачем гоняешься?
   Не понравился вопрос Курчавому, но виду не подал. Он подхватил новую кружку, захватил из белой солонки двумя пальцами щепотку соли, потёр ею верхнюю часть кружки, чтобы больше вкуса на пиво нагнать и пододвинул Дмитричу, потом рывком выдернул из-под стола чемодан, щёлкнул застёжками, поднял дном вверх и высыпал на стол огромные сушёные лещи, раки. Мужики, оставив кружки, с завистью смотрели, как на столе нарастала огромная рыбья и раковая куча. Курчавый, выхватив из кучи самого крупного леща, поколотил его головой о край стола, размягчая и сбивая соль, резким с оттягом ударом отшиб голову. Туловище очистил быстрыми движениями от чешуи, которая, когда он сдирал её, трещала со звуком обламывающихся сухих веток. Очистив, располосовал косарём твёрдое брюхо, вытряхнул загустевшую икру и, вытащив белые вздутые пузыри, захватил спичку, чиркнул и поднёс её к пузырям, подержал до обугления, изредка встряхивая пальцами, которые обжигало пламя, Захватив рака, отломал клешни, отдал вместе с пузырями Дмитричу и махнул рукой в сторону мужиков.
- Откуда гроши берёшь на такое добро, - закричали мужики, раздирая рыбу и круша раков.
- Загадка. Да. От чего утки плавают, мужики, - засмеялся Курчавый. – От берега. Откуда гроши беру. Из кармана. - Он повернулся к Дмитричу. – Поговори с дочерью. Должна же она тебя послушаться. Ты отец, а она дочь.
   Дмитрич согласно покивал головой, а потом потёр лысину, словно хотел показать Курчавому, что ответ на её поверхности лежит.
- Правильно сказал. Дочь она, а не теля, чтобы ей налыгач набросить и к тебе тащить.
   Он осадил кружку пива, хрипло крякнул, словно ворон.
-  Артём из её головы никак не выскочит. Загвоздка.
- Да что Артём, -  покривился Курчавый. Он разгрёб руки в сторону, словно пытался что-то выловить из воздуха. - Вот так и будешь жить на пенсии по старости. – Когда Курчавый разговаривал, всё в нём двигалось, вертелось, петушилось, колебалось, подпрыгивало, выскакивало и на месте не крепилось. - Медяки из карманов на пивную кружку вытряхивать. «Памир» вонючий курить. Оправдываться: пью, потому что жизнь у дочки не сложилась. А стану я твоим зятем, жизнь у дочки наладится, пить перестанешь. «Беломорканал», бочковое пиво. Машину купим. Внуков заведём. Лежи, покуривай, с внуками гуляй и пивко не в чайной, а дома потягивай.
   Дмитрич и в этот раз согласно покивал, но не потёр лысину, а несколько раз разляписто и размашисто похлопал по ней.
   «Ну, и старик, - усмехнулся в душе Курчавый, - всё намёками, да намёками»
- Да, что ты законопатился Артём и Артём, - сказал он. -  У меня судьба из одних ворот выскочила, у Артёма из других. Пересеклись в одной точке, а потом снова по сторонам разбежались. Артём в фу-фу. А я тут. Скажи ей, что она тебе лучшую жизнь не устроит, и матери тоже, и себе. А я, как зять, устрою. Не на её весы старость свою положи, а на мои.
- А как ты её любовь устроишь. Деньгами.
   Курчавый не ответил, а махнул рукой в сторону прилавка. В центр чайной выкатили пивную бочку. Вышибли пробку. Облепились мужики вокруг неё с благодарностью. Курчавый брезгливо и даже, как бы с сожалением посмотрел на присосавшуюся очередь.
   «Как коровы к водопою потянулись, - подумал он, - а тогда за меня не заступились, уркой посчитали и до си пор таким считают.  А если я сейчас возьму и отгоню их.  В душе обидятся: снова урка, но поверху скажут: хозяин – барин. А разве я урка?».
- Мужики! – Курчавый поднялся. За столиками притихли. - На ваш суд. Ладная у Дмитрича сейчас жизнь?
- Плохая, плохая, - загудели возле бочки. – Слушай Курчавого, Дмитрич. Прикажи дочери.
   Курчавый повернулся к Дмитричу.
- Слышал. Так, как отец?
- Опоздал зятёк, - Дмитрич снова, как вороном каркнул - Уезжает она сегодня.
- Как уезжает? Куда? – вскочил Курчавый.
- Через два часика. Она...
   Курчавый, не дослушав, метнулся к двери.
   Возле чайной её настиг тяжёлый дождь. Забили крупные капли, образуя во вмятинах мутные, грязевые лужи. Ползущие увесистые, как чёрной краской обмазанные тучи. Выметнулся порывистый ветер, который, словно подхватил её и внёс в перегарный воздух. На пороге она столкнулась с запыхавшимся Курчавым.
- А я к тебе, - выдохнул он.
- И я к тебе. Поговорить пришла. Зайдём.
- В чайную?
- Не под дождём же мокнуть.
   В чайной она мотнула головой, сбрасывая с волос тяжёлые дождевые капли, и, пробежав взглядом по мужикам, села между отцом и Курчавым
- Поговорить с тобой хочу, Миша.  – Она выпалила накрутившиеся в дороге мысли. - Замуж за тебя собралась. Выпеклась я душой от одиночества. Утром тоска, днём одиночество, вечера ещё больше тоски. Уезжать собралась, билет купила на поезда Харьков – Киев, вещи собрала, с матерью попрощалась, да подумала, что не по мне город. Выест он меня. Страшно стало. Подумала, ну кому я там нужна. Никому. Да и старость отца и матери мне одной не вытянуть.  А тут ведь нужна, - она не отрывала взгляда от Курчавого. – Нужна же. Правда. Любишь ты меня?
- Что спрашиваешь, -  выдавил окаменевший Курчавый. – Люблю.
- Ты так спокойно сказал, что не верится. Чужой стала. Отклонился. Что ж ты так безразлично и спокойно молвил?
   Она почувствовала, как в её голове заколотился противный, царапающий комок одновременно с неспокойным ощущением в душе: что-то случится неожиданное и непоправимое, но успокоила себя: ведь не всё случается, что в душе тревожится. Курчавый, вцепившись в её лицо взглядом, пытался найти отклик его слов, но затуманенные от её высказывания глаза улавливали только тусклое пятно.
- А что. Рубашку мне рвать, в грудь стучать или идиотом перед тобой стоять и шептать, слезу нагонять. Тебе раньше по-другому говорили, - зацепил Курчавый. -  Как могу, так и говорю. От своих слов не отказываюсь.
   Отец, молчавший до сих пор и с любопытством поглядывавший на дочь и с насмешкой на Курчавого, отодвинул кружку.
- Ты что, дочка, - не птичий голос подал, а гаркнул. -  За кого замуж. Он же урка!
   Притихли мужики в чайной. Посмотрели на напружинившегося Курчавого. Махнёт Дмитрича или при дочке удержится. Покосился Курчавый на мужиков и неё.
- Вы все меня уркой считаете, - сдавлено начал он, - а живу я лучше всех вас. Так, может быть, лучше уркой быть, чем мазутом умываться. – Он пробежал насмешливым взглядом по раскрасневшимся лицам. -  Да любой из вас хотел бы иметь такие карманы, как у меня. Сами говорили, что деповскую телегу тянете, а копейку вышибаете. – Курчавый медленно, словно выискивая кого – то, прошёлся между столиками. - Дело сейчас не в вас. – Он покачался со стороны в сторону. -  Если хоть кто-нибудь гавкнет на неё за её прошлое, разорву, распотрошу, - тихо, но отчётливо бросил Курчавый.
- Какой ветер на улице, - она вздрогнула, поёжилась, посмотрела на часы. -  Дождь. Как холодно.
   Секундная стрелка весело бежала, а время опаздывало. Она не знала насколько, но знала, что поезд уже мчится где-то далеко. Ей казалось, что она тоже едет в том поезде в Киев, но не одна, а с Артёмом. Раскрутилось, развернулось, вспыхнуло воображение, отдалилось от удушливого запаха чайной, отодвинуло в сторону Курчавого, обошло отца и мать и перенесло её в то время, где были цвета и краски, запах ландышей, балка Дальняя...
- Что с тобой, -  вскинулся отец, встревоженный её молчанием.
- Ничего. – Она встряхнулась и улыбнулась. - Просто вспомнила. Когда шла дождь меня застал, -  она вскинула вопросительные глаза на Курчавого. - А какое моё прошлое было?
- Ну, - почувствовал холодок Курчавый, нехотя ответил.  – Было же какое-то.
- Ты же Миша к нему сам руку приложил, - улыбнулась она. – Ты же говорил, что я по посадкам с тобой таскалась, юбку задирала. А мужики и бабы подхватывали. Так или брехал?
   Скрипнул зубами Курчавый, желваки скулы обложили: круто взяла.
- Было и это. - Не отвёл он свой взгляд, выдержал. - Винюсь. Неправду говорил.
- Честно сказал и вину с меня снял. Всё слышали. Спасибо, Миша.
- Я честно признался, что неправду говорил о тебе. И ты мне ответь честно. За Мишку Курчавого замуж хочешь выйти или за урку?
- А разве есть разница?
- Имеется.
- За урку, - усмехнулась она.
   Уловил улыбку Курчавый и побледнел.
- Если за урку, то не получится. Можешь вставать и уходить. Я за тобой не пойду.
- Что-то ты тут раскомандовался, - встрял отец.
- Помолчи. Мы сами разберёмся. Вот ты какой. - Она бросила любопытный взгляд на Курчавого. -  Не знала. Ты серьёзно? Не верится. Чем же это я тебя обидела? Уркой!
- А ты что думаешь, - вспыхнул Курчавый, -  что я обиду не могу чувствовать. Вы, как втихаря судите. - Сбойно заговорил он. – Вы меня втихаря уркой считаете за свитер, который я снял, а потом прилюдно припёрся в нём. Вы, мужики, думаете, что я из-за хвастовства наливаю вам, из-за уважения. Да нет у меня никакого уважения к вам.
- А зачем спаиваешь нас?
- Во, - засмеялся Курчавый. -  Кто не захочет, тот не сопьётся. Жалко мне вас, когда вы пятаками в кармане скребёте. А вам было жалко меня, кто-нибудь за меня заступился, - Курчавый дёрнулся лицом, -  когда меня за свитер за решётку запрятали. Сбагрили вы меня. Отец его и мать пьяницы. И он такой. Свитер снял, чтобы продать и водки купить. А я его не для этого снимал. Потом скажу, зачем.  В урки записали. А если урка, то его из людей нужно вычёркивать. Если урка, то думаете, что он воровать, красть, драться, убивать только может, пиво и водку пить, если урка, то не честный, без совести, любить не может. Всё выскребаете из души. И ты тоже думаешь, что я урка. Сказала же: за урку. Словом, пошутила. А мне больно стало. А какой я урка? – Он, не расстёгивая серый пиджак, рванул по его пуговицам, так что они веером рассыпались, сбросил на стол, загрёб на груди тёмную рубашку и с треском разорвал её на левом плече,- если б был настоящим, то на плече давно бы знак имел: татуировку с мордой улыбающегося кота. Кажется, так, - он замолчал, - я даже не знаю точно. Не интересовался. Прикрасы не наводил. А на плече что?  Голяк. Чистое плечо. На него можно положиться. – Он посмотрел на неё, -  я тебя сильнее Артёма любил и люблю.
- Да что же это за любовь у тебя была.  Ты же....
- Тебе не понять, - дрогнул Курчавый. -  Вы с Артёмом любились. А каково мне было знать это. Видеть. Побывала бы ты на моём месте. У меня в голове двоилось, троилось. Почему я с залётного свитер снял? Не поверишь. Одеться мне хотелось красиво, по-городскому, замызганный железнодорожный китель выбросить, чтоб перед тобой показаться. А тебе не до меня было. Артёмом любовалась.
   Многое не сказал Курчавый. Он помнил, как дрожащими руками стаскивал с парня свитер, понимая, что этого не стоит делать, беда будет, но беда уходила, когда он вспоминал о ней. Придя домой, он не отходил от зеркала, завтра приду, увидит она меня, а потом спрятал свитер под подушку, уснул, а проснувшись, свитера не нашёл. Мать продала его соседу Иванцову за бутылку водки. Он подрался с матерью и отцом, захватил патефон с маленьким рупором, скомпонованным в небольшой чемоданчик, граммофонную изъезженную пластинку с песней «Домино» и помчался к Иванцову, чтобы обменять патефон на свитер.
- Так что? – Она не отбивалась, не повышала голоса. -  Делиться я должна была с тобой и Артёмом?
- Помехой я был для вас. Помехой. Не повезло мне любовь мою тебе показать. Удача мимо проскочила, - глухо сказал он и, круто повернувшись, уткнулся лицом в её лицо. - Не чужая ты мне. Была бы чужая, то мимо прошёл бы. Приросла. Любовь свою я тебе злом доказывал. Слухи распускал. Гнилым на язык был, а в душе любящим. Вот такой. Ни больше и ни меньше. В реальной жизни я не имею без тебя смысла.  Помолчи, - бросил он, увидев, что она хотела перебить его. – Дай высказаться. Любовь злом можно доказать, только приобрести злом её нельзя. Это ты хотела сказать. Я и сейчас не верю тебе, что ты ко мне идёшь. Играешься. Смотри, - пригрозил он, -  и думай, что говоришь, а то беды наживёшь. Пусть урка я, но у  урки тоже гордость есть. Топтать её не советую.  - Он помолчал. -  Я не хуже Артёма. Слюбимся. Заменю я его тебе.
- А память мою тоже заменишь? Не слюбимся, Миша, - как рубанула -  Может ты и вправду гордый, не знаю, нет желания твою гордость топтать, но ты сам должен был бы давно понять: не дорос ты до Артёма. Ты его никогда не заменишь.
-  Так Артём в фу-фу. Не светит и не греет, - сорвался Курчавый.
- Да и ты руку к этому приложил, - задохнувшись, крикнула она. - Забыл!
- Я же бился, чтоб Артём от тебя отшатнулся.
   Хитро и честно говорил он. Только закруглял слова перед ней. Откатилась её память назад. Вспомнила.
   Не рассчитал тогда свои слова Курчавый на танцплощадке. Дружески улыбнулся Артёму и слух в лицо ему запустил: погулял я с ней и ребёнок от меня будет. Загвоздил его Артём, Курчавый с лёта вынес будочку «Касса», но не отстал, ещё больше наскакивать начал и железнодорожной посадкой подначивать: там он её ломал. а она не против была. Поперёк дороги стал Курчавый Артёму. Не выдержал, затуманился Артём и в чайной скосил ему висок, как вогнул, и сам на освободившееся место Курчавого сел: в Бердичевской исправительной колонии номер 70, где он в десятиградусный мороз по колено в воде срывал каменные глыбы, но не умалялась их любовь, не мельчала, а крепла, возрастала через письма, в котором каждое слово дышало и притягивало. Это был новый мир для них, но не страдальческий, не слезливый и не жалобный. В нём появлялись и рождались те слова, которые диктовала удалённая любовь.
   Первая беда подкатила в родильном отделении: родила мальчика мёртвого. Отписала Артёму, он не подогнулся: не падай и не вини себя! ещё будут и сыновья, и дочки! подал на досрочное освобождение! скоро вернусь! Ждала, ночью во сне бежала к нему, так что мать утром, глядя на её лицо, спрашивала: да неужто Артём вернулся.
   За три дня до освобождения налетело на Артёма. Сорвался с верхушки карьера, только пыль полетела и на кирке к земле приложился. Две беды и навесили на неё. Курчавый первым слово взял: мальчик от него, он ходил по посёлку даже плакал, но не в артиста он играл. Засела она в его воображении, что он и сам верил. Это было состояние, в котором он не верил в реальную жизнь. Она подавлялась снами. А когда она к Артёму в колонию ездила, переспала с тюремным начальством и подговорила, чтобы они Артёма в землю вмяли. И это было слово Курчавого. Сделала она это, потому что боялась: вернётся Артём, узнает, что она за время его отсидки с ним по балкам и посадкам гуляла и забьёт. Вот она и подстелилась, чтобы Артёма в колонии схлопнули. И это тоже было слово Курчавого.
   Задохнулась она после смерти Артёма: пустота перед лицом петлевой верёвкой вилась, а за спиной поселилась железнодорожными рельсами. Вырывал пустоту голос Артёма: не смей! живи и радуйся!
- В фу-фу Артём, - кипел Курчавый. – В фу-фу. Я ему замена.  Я, я....
    Рвало, резало, било, барабанило, раскатывалось, выворачивало и ломило её.
   Всколыхнулся в душе Артём, лицом высветился, не мелькнула мысль, что зависла её жизнь на волоске, крикнула Курчавому.
- Ты его никогда, не заменишь!
    И то ли рука Артёма через душу её пробилась, то ли её рука захватила пивную кружку и раскромсала лицо Курчавого. Крепок и бугрист был Курчавый с цепкими руками, но не только на свои руки надеялся. С пустым карманом не ходил, а косарь заточенный в нём держал, который и блеснул, как молния.
   Разлетелось пиво белыми хлопьями. Повыскакивали мужики из-за столов, а она голову на плечо отца приложила. Словно, уснула.
   Через два дня похоронили её рядом с могилой Артёма. Весной там сирень расцветает, летом от жары задыхается, осенью оголяется, а зимой белым снегом покрывается. Времена года. А что в них, если они проходят без тебя.
=====================================
Откровение
   Звонок. Звонок. Звонок. Молчание. Тревога, превращающаяся в панический страх. Субъективное состояние. На улице солнце, тёплое весеннее утро. Нет внешних причин, которые вызывали бы душевную панику. Они внутренние, вырвавшиеся из подсознания паническим воображением. Он пытается спокойном словом уйти от разыгравшееся воображения, но что слово. Само по себе оно ничего не решает. Успокоить может только «телефонное» слово: всё в порядке, не волнуйся. 
   А ведь тридцать лет назад такого не было… стёрлось? Оказывается, не стёрлось, не потерялось… пряталось в уголках памяти и души.
 Он набрал другой номер.
- Татьяна, - спросил он.
- Да.
- Вы меня узнали?  Сергей.
- Ваш голос не изменился.
- Я звоню Лире, никто не отвечает. Что – то случилось?
- Да.
- Что именно, -  задохнувшись, спросил он.
- Лира в больнице. Инфаркт. Вы её давно видели?
- Тридцать лет назад. Расстались глупо. Она недели две назад звонила мне и предложила встретиться. Я хотел бы приехать к ней в больницу.
- Врач не рекомендует. У неё слабое сердце и сломалась берцовая кость, операцию она отказалась делать. Может сердце не выдержать. Она теперь не сможет ходить. Лежачая … до конца.
- Это неправда, - сорвался он. – Она была молодая, красивая, сильная.  Посмотрите на её фотографию. 
- Вы забыли о времени. Это было тридцать лет назад. Я не советую ехать к ней. Лира стала другой. Послушайте меня. Не приезжайте. Она потеряла память и никого не узнает. Она и Вас не узнает. Она слабеет с каждым днём и в беспамятстве просит, чтобы мы привели Сергея. Вас. Не приезжайте. Я говорила Вам. Это другая Лира, да и Вы другой. Не такой, как раньше.     Пусть она в Вашей памяти остается молодой, сильной, красивой.
   В трубке пошли гудки.
   Он присел на скамейку.
- Не приезжайте к ней. Пусть она остается в Вашей памяти молодой, сильной, красивой. Дело даже не в этом. Я буду жить, а она медленно умирать. И я ничем помочь не смогу. Если я даже приеду, она не узнает меня, а может и узнает. Память порой делает чудеса.
   Он поехал в больницу. Огромное восьмиэтажное, светлое здание. От одного взгляда на него вспыхнула надежда, но камни не лечат. Он прорвался через охрану, медперсонал и оказался в её палате. Она лежала на кровати. Это была совсем, совсем не та Лира. Иссушенная старушка. Запавший глаза и неподвижность, словно прибитая гвоздями, чтобы не шевелились.
   Она открыла глаза, натянула до подбородка одеяло, словно хотела скрыться под ним, и тихо прошептала:
- Кто Вы?
- Сергей, Сергей, - чуть не закричал он. – Вспомни. Вспомни, как мы ездили с тобой отдыхать. Крым, Сочи, Адлер. Пробей свою память воспоминанием.
- Я не знаю Вас. Я боюсь Вас. Уйдите. Вы чужой человек.
   Она гнала его.  Им словно овладело безумие. Он кричал, надрываясь и захлёбываясь... Звал её, а она закрывала лицо руками…Санитары еле вытащили его из палаты. Они были сильнее, но он был сильнее в своём безумии: вы подменили её, подменили, а в голове стучало: чужой, чужой, чужой…
      А до этого (тридцать лет назад Сергея никто не тянул за руку и не шептал: зайди), в этот раз словно потянули и зашептали…
   Знакомые белые ступеньки, красный ковёр на полу высокого коридора. Отполированная коричневая дверь, за которой библиотека Центрального музея вооружённых сил РФ. Тридцать лет, когда музей назывался ещё Центральным музеем вооружённых сил СССР, он не заходил в него.
   В «Отделе выставок» за круглым столом с кипами разномастных газет, судя по их желтизне, это были газеты из архива, спиной к нему сидела она.
 - Лира, - услышал она голос.
   Отлетело время Лиры. Не задержался каштановый волос, спускавшийся ниже плеч. Его заменила короткая убелённая стрижка.
   За разговорами прошло часа два, но за это время не было сказано ни одного слова об её тёплой, узкой ладошке, когда они знакомились, её искрящихся глазах, из которых исчезал свет, когда она уезжала домой.
- Душно мне там, - говорила она. – Ночами задыхаюсь.
   Ни одного слова о том, как он встречал её в аэропорту «Борисполь», а она бежала к выходу с развивающимся каштановым волосом, махала рукой и кричала через толпу:
- Салют, я прилетела.
   Ни одного слова о том, когда они обедали вместе, из её рук выпала ложка. Она улыбнулась и сказала: смешная ложка, от моего волнения волнуются даже приборы.
   Ни одного слова о Белой Церкви – небольшом городке, расположенном в восьмидесяти километрах от Киева на реке Рось, где они, полусонные с утра, наперегонки мчались к речке, купались до одурения, катались на лодке, закрываясь зонтом от отдыхающих, и брызгали друг на друга светящимися на солнце каплями воды. А однажды, она начала прыгать в лодке, и, не удержавшись, свалилась в воду, но он успел ухватить её голову за волосы…
- Свобода!
   Они вскидывали руки вверх, словно пытались поймать свободу в воздухе.
- Завидую вам, - говорила худенькая, но уже с помутневшими глазами женщина, хозяйка дома, у которой они снимали комнату. – У меня жизнь то по кочкам голода, то по кочкам войны проскакала. Мужа война забрала. Даже детей не успела нарожать. А у вас дети есть?
- Будут, - весело отвечала она, - будут, как же без них. Мы уже и имя придумали. Для девочки своё: Валерия, для мальчика тоже своё. Серёжа. Сильное, чтоб настоящим мужчиной был.
    Она верила, не зная будущего.
- Не забегай вперёд Бога, - сурово говорила хозяйка. -  Он тропинку человеку прокладывает, а не человек Ему.
   Ни одного слова о том, как они сидели в киевском ресторане «Хуторок», и она, глядя на Днепр, сказала: как тих и спокоен он, а, повернувшись к нему, добавила: и какая буря в душе… Природа любит, но любовь людская иная, чем у природы. Как красиво здесь, какие чудные слова, певучий язык: рушники, сорочки, приветливые лица, но меня охватывает ужас, когда я думаю, что они умрут. Любовь иногда и укорачивает жизнь, и порой продлевает, но не делает её бессмертной. Как мне хочется верить в слова одного учёного, не помню фамилию, но помню слова: смерть – это пробуждение к жизни. И если это так – мы не знаем настоявшей жизни, и кто мы тогда с тобой будем?
   Ни одного слова, когда они, прилетев из Киева, прощались в аэропорту Внуково. Они стояли на остановке такси. Очередь редела, а она не могла сдвинуться с места.
-  Я не хочу ехать домой, - твердила она, но первые слова «закапывались» вторыми, -  но там моя мать и   сын.
   А он, слушая её, уже понимал, что настигнет их время и оторвет друг от друга.
   Ни одного слова, как она несколько раз уходила из дома к нему, а потом возвращалась, потому что в воспоминаниях она была там: с матерью и сыном. Он пытался помочь ей словами, но его слова вязли в её мыслях.
- Отделаться от них можно вместе с моей головой, - говорила она и добавляла, -  но ведь говорят, что время лечит.
   А время не лечило. Оно только накапливало в её памяти воспоминания прошлого и настоящего, которые срастались в болевой жгут, от которого стекленели её глаза.
  Он встретился с её мужем в кафе «Шоколадница», находившемся на противоположной стороне от ресторана «Варшава». Разговор уложился в три фразы.
- Оставь её. Она всё равно вернётся, - муж выдержал долгую паузу, - но не ко мне, а к матери и сыну. Ты их не заменишь.
   Ни одного слова о письме мужа, в котором он называл её бездушной куклой, ни о письме матери, в котором она упрекала её за измену супругу, говорила о ежедневных вызовах скорой, и что, если она не вернётся, то она вычеркнет её из своей памяти и памяти сына, что…
   «Что» и подтолкнуло его позвонить её матери.
- Подлец ты!
   Несмотря на это, он поехал. Семидесятилетняя женщина. Вместо глаз глубоко запавшие черные впадины и больные опухшие ноги.
- Я знаю, - с порога начала она. – Ты ждёшь моей смерти. Думаешь, что после этого она перестанет мотаться туда и сюда. Вот зачем ты приехал? Уговаривать меня жить с вами?  Не уговоришь. Начнёшь рассказывать о своей любви к ней. Может, и любишь крепко. Её есть за что любить. Она, когда у меня ноги отнялись, три года, как за дитём ухаживала и поставила на землю.  А с тобой, как с цепи сорвалась. Её понять можно. Она баба. Ты мужик, а понять ума не хватает. Ей от твоей любви тепло. Да и тебе не холодно. А мне холодно.
- Я понимаю Вас, - сказал он, - но…
- Никаких «но», - отрезала она. -  Если бы понимал, то мне холодно не было бы. И не греши словом «любовь». Любовь ты за пазуху кладешь, чтобы грела, а совесть как подстилку в туфли суешь и ногами топчешь. Не мало сил ты приложил, чтобы оторвать её от нас.
   А он не прикладывал силы. Он любил её.
   «Из такого пресса, - думал он тогда, - нелегко выбраться. А выбираться нужно. Иначе он раздавит и мать, и её». 
   С того времени у него и начался слом. Он стал смотреть на себя не своими глазами, а глазами её матери.
   Ни одного слова, когда он провожал её с Белорусского вокзала в город Одинцово. Они стояли возле табло с расписанием электричек. Толпа шумно и весело растекалась по вагонам.
- У нас было короткое, но наше время, -  сказал он тогда.
- Наше время, - эхом откликнулась она. – И Белая Церковь.
   Вечер был лёгкий и светлый, но немного ветреный и напоминал вечера в Белой Церкви, которые они проводили в узорчатой беседке, увитой диким виноградом, глядя на заходящее солнце и понимая, что их отпуск не вечность, а считанные дни, и они возвратятся туда, откуда приехали. К тем, от которых на время уехали.  Спать уходили, когда небо густо засеивалось звёздами…
   Тридцать лет эхо неотступно следовало за ним и привело его в замолкнувшее прошлое.
   Он смотрел на неё, но видел её словно в тумане, то ли от того, что в окно бил сильный яркий свет и слепил ему глаза, а, может быть, и от слов: не Лира, а Лира Васильевна. Добавилось слово, добавились и годы.
   Ни одного слова о прошлом. Ни одного, словно его и не было.
   Сергей Вадимович смотрит куда-то вдаль, но он смотрит не просто вдаль, а вдаль прошедших годов, за которыми видит Лиру и Сергея. И так будет до конца жизни.

Пляши студентка

   Здравствуй.   
   После «Здравствуй» чёрная жирная точка. Вика почувствовала, как в сердце хлынула тревога.   Раньше родительское письмо начиналось: «Здравствуй, доченька - студентка».
   Исчезло «доченька – студентка».
   «Дальше читать не буду», - решила Вика, глядя, словно заворожённая, на жирную чёрную точку, которая, как казалось ей, превращалась в пятно, расползавшееся по всему письму. Она пробежала взглядом по листу, скомкала и выбросила в коричневую пластмассовую ребристую корзинку для мусора.
   «Он не должен его прочитать».
    Вика присела на бежевый мягкий диван с откидными синимыми подушками и отрешено начала осматривать комнату. Белая, отполированная до блеска стенка с огромным треугольным   зеркалом, похожим на сторону пирамиды, в котором отражалось похудевшее лицо с серыми глазами…, красная электрическая бритва на гладильной доске с железными ножками крест -  накрест, голубые в полоску обои на стенах…
   «Он уйдёт, если прочитает письмо. Вот тогда и напишут: здравствуй, доченька - студентка».
   Вика вновь посмотрела в пирамидальное зеркало и увидела медленно стекающие маленькие ручейки… Зажав пальцы в кулачок, она вытерла слёзы и неожиданно для себя улыбнулась.
   «Пусть читает. Проверка на вшивость. Я ему многое простила».
   Она забилась в угол дивана, натянула до подбородка шерстяной «колючий» плед и снова уставилась в пирамидальное зеркало.
   Вика сидела в углу дивана, сжавшись в комочек, когда вошёл Виктор.
- Как чувствовал, – он не улыбнулся, не засмеялся, а спокойно. - Завалила экзамен по диамату. И забилась в угол. А…
- Хорошие новости, - перебила она. – Письмо почитай.
   Голос звонкий. Только с переломами. Красный галстук, промелькнув в зеркале, упал на гладильную доску.
 - Письмо голос сломало? Выпрямим.
- Ты прочитай вначале. Тебе дали отменную характеристику. После неё у тебя голова на ноги заработает.
   Плед отлетел в сторону и примостился возле галстука. Виктор, достав письмо с мусорной корзинки, тщательно разгладил и посмотрел на Вику.
- И этот маленький бумажный комочек загнал тебя в угол?
- Не он, а то, что написано в нём.
   Читал Виктор внимательно.
- А что, - сказал он, напружинивая лоб с родинкой. -  Хорошее письмо. Ты ожидала другого? Я на двадцать лет старше тебя. Гулял, разведённый, - он пересчитывал свои «грехи», которыми пестрело письмо. - Твои родители советуют, что тебе лучше выйти замуж не за меня, а за восьмидесятилетнего деда Кудрина. Он один, ни разу не разводился. Вот ты!  Если бы ты была на их месте, написала бы: доченька, хороший парень, выходи замуж. Или, как?  Честное письмо, Вика, но не в нашу пользу, но ситуацию нужно исправлять в нашу пользу, а не забиваться в угол, хотя он и мягкий.
- И, - оживилась Вика, -  каким образом?
- Не образом, а головой.
   Виктор взял синюю шариковую ручку и начал водить по письму.
- Что ты там черкаешь?
- Я не черкаю. Ключик ищу.
    Виктор мелькнул в зеркале. В замке входной двери щёлкнуло.
   Убежал.  Она заплакала.  Время, как бы остановилось.
   Виктор появился через полчаса.
- Где ты был?
- На почте. Телеграмму твоим родителям послал. Не они нас подогнут, а мы их.
   Он посмотрел в зеркало. Тревожные серые глаза медленно наплывали на него.
- Не они нас, а мы их, - растеряно сказала Вика. - Что ты написал им?
- Потом узнаешь.
   Виктор не мог оторваться от зеркала. Глаза разрастались и поглощали окружающее.
   - Вытри слёзы, Вик. И гриву свою причеши. А то она закрывает тебя чуть ли не до ног. Одни серые глазища.
   Он оторвался от зеркала, открыл двухстворчатый шкаф для одежды, достал чёрный костюм, белую рубашку… и стал складывать в жёлтый чемодан.
- Ты уходишь?
- Не совсем так, - ответил Виктор. – Пакуй чемодан.  Мы летим к твоим родителям. Проблему будем решать на месте.
- А письмо?
- Что письмо?  Честное письмо. Это редкость.
- И ты, - она выдержала паузу и по-детски, -  ни капельки не обиделся?
-  А на что мне обижаться? -  и всё в спокойном тоне. -  Они   написали то, что думали. Скандала не будет. Обещаю.
- Ты там меня не оставишь? Не бросишь?
   Одни вопросы и беспокойное ожидание ответов.
-  Я еду туда, чтобы жениться на тебе, свадьбу сыграть, а не для того, чтобы отвезти тебя родителям и сдать им на руки. Ты же не ребёнок. Вызывай такси до Внуково.
- А может на машине? Дорогой я успокоюсь.
- Нет. В нашем положении время нужно сжать, чтобы быстрее прийти к ясности. Один день и так завис у тебя на нервах. Хочешь второго. Так что Внуково. Самолёт. Маршрут на Волгоград, а там с хвостиком на пригородном поезде.
- А ты действительно меня любишь, Вить?
- Вика. Я тебе сколько раз говорил. Нет в моём словаре этого слова, нет в моём словаре: я твоя, ты мой, принадлежу тебе. Это языковая болтовня. Суди по моим поступкам. – Он вдруг улыбнулся и махнул рукой. – Ладно. Один раз можно.  Люблю. Точка.
- Да ты, - замялась Вика, а потом выпалила, - кэгебешник.
- Ну и что?  Думаешь, что в КГБ одни подонки? Там до чёрта полно нормальных, порядочных парней. Я это знаю. Были бы подонки, так меня уже и на свете не было бы. Оставь эту тему. Чемоданы давай паковать.
   Утром следующего дня они были в посёлке.
- Вот и приехали, - тихо сказала Вика, когда они сошли с пригородного поезда. - А какими уезжать будем – неизвестно, - добавила она.
- Почему неизвестно. Известно. Ты посмотри вокруг.
- А что смотреть, - устало проговорила она. – И так все знаю. Выросла я здесь.
   Виктор усмехнулся.
- Видишь. Элеватор наполовину покрашенный, наполовину облезлый. Камазы возят зерно. Часть по маршруту в путёвке, часть в свой карман. Рынок. Кто торгует, кто ворует.... Магазины. Кто покупает, кто обсчитывает…
- Это ты к чему?
- Маленькая Россия на ладошке. Обычный посёлок. Обычные люди. Нормальные и не сумасшедшие. Твои же здесь живут. Понятно?
   Виктор направился к дежурному по вокзалу, бросив на ходу Вике, что сделает проверку боем.
- Мужик, - начал он, -  у вас в посёлке сумасшедшие живут или нет?
   Дежурный ошалело посмотрел на него.
- Что смотришь, - бросил Виктор. – Живут или не живут?
- Да вроде нет, - неуверенно ответил дежурный. – А в чём дело, - сорвался он на крик. - Поезда нормально ходят. С расписания не сбиваются. Товарняки...
- Тише, тише. Я понял. А дело в свадьбе, - ответил Виктор. – Ты Мироновых знаешь?
   Мужик кивнул головой.
- Вот их дочь, - он показал на Вику. – Она невеста, я жених. Свадьба у Мироновых завтра будет. Женюсь.
- А, - протянул дежурный. – Слышал, слышал, - закричал он. – Всех приглашают. И я приду.
- А как же. Обязательно.
   Виктор направился к Вике.
- Всё шутки, да шутки, - чуть не заплакав, сказала она. -  А я боюсь. В письме что написали.
- В Москве боялась, в самолёте летела -  боялась. В поезде тоже. В посёлке… И когда замуж будешь выходить, тоже бояться будешь. Оседлал тебя страх. Пошли. А то нас уже заждались.
- Скажи ради бога, – взмолилась Вика, -  что за телеграмму ты дал? Всю дорогу пытала, а ты молчишь, а я об этом только и думаю.
- Это хорошо. Отвлекает тебя от глупых мыслей, но на умные не настраивает. Пошли.
   Один шаг, второй…
- Я пойду впереди тебя, - сказала она.
- У вас так принято, что женщина всегда идёт впереди мужчины?
- Ну… Это… У моего отца ладони, как лопаты.
-  Он, наверное, огород без лопат вскапывает. Или ты намекаешь, что он меня ладонями в огороде и закопает?
- Год тебя знаю. Ты серьёзным бываешь, когда-нибудь.
- Серьёзные всегда шутят. А не серьёзные трясутся. Вот как ты. За меня беспокоишься. Думаешь, что заблужусь в твоём посёлке. Адрес знаю. Да я даже без адреса найду дом, где готовятся к свадьбе. На запах свадебных пирогов пойду.
   Они спустились со свежо выбеленных привокзальных ступенек, прошли через рынок, шумевший, как обворованный цыганский табор, и вышли на заасфальтированную улицу, единственной достопримечательностью которой были кирпичные особняки, обвешанные флюгерами, антенными тарелками и дикая груша, возвышавшаяся над природной и людской мелочью.
- Под этой грушей, Вить, - сказала Вика, - и выросла я. Когда мы были маленькими: я, братья Коля, Вася -  мама работал в школе учительницей по труду. В школу она нас не могла брать с собой: не доросли, а чтобы мы не разбежались со двора, она брала кусочки чёрного хлеба, клала их в марлю, делая узелки. Потом смачивала в воде и подвешивала к низким ветвям деревьев. Вот мы целый день и лазали за ними.   
   Иван Андреевич высокорослый и Галина Степановна, как называет её муж: бегунок за умение жены появляться в гараже или в бане, как раз в тот момент, когда Иван Андреевич цедит первую каплю в стаканчик, сидя на порожках летней убранной в деревянные решётки кухни, в сотый раз перечитывали телеграмму.
- Она что сдурела – спрашивал Иван Андреевич жену, тыкая в телеграмму.
- Сдурела она или не сдурела – не знаю, - отвечала Галина Степановна, одетая в коричневое крепдешиновое платье с белым воротничком. – А я вот точно сдурела. Согласна.
- Ты что за свадьбу?
- А что делать? – вздохнула Галина Степановна. – Умник. Телеграмму ихнюю читай.
- Да я её, - в груди Ивана Андреевича ударили в барабан, -   уже в который раз перечитываю. Глаза стираться начали.
- Ты, наверное, и тыщу раз прочитаешь её, а не поймёшь. Резонанс по посёлку пошёл. Понимаешь.
- Что за резонанс, не поёму - и в барабан ударили, и литаврами медными приложились. -  Ты можешь на понятном мне языке говорить.
- Тут и говорить ничего, телеграфистка всем в посёлке выложила, а что она выложила, читай телеграмму. Делать нечего.
   Галина Степановна поправила белый воротничок.
– Весь посёлок уже в курсе о свадьбе.  Соседи приходили поздравлять…
- А ты? -    Иван Андреевич даже поднялся с порожек.
- Что я, как и ты.  Спасибо говорила.
- Я не говорил, - процедил Иван Андреевич. – Я не говорил: спасибо.
   От его голоса пошла волна и, докатившись до соседки Марии Николаевны, так ударила, что Мария Николаевна: ростком с вершком, да с чесучим языком выскочила из дома и затарахтела через деревянный забор.
- Спасибо, соседушки. Спасибо, что на свадьбу пригласили.
   Иван Андреевич обмяк.
- Вот и резонанс, - прошептал он. – Вот и крепдешиновое платье с белым воротничком.
- А я тебе, что говорила, - вздохнула Галина Степановна. - Пройдись по посёлку.  Тебя все поздравлять будут, а ты им в ответ что?  Дураки. Хорошую славу наживёшь. А дочку как хвалили, говорили: вот и в Москве учится, а свадьбу решила дома под родной крышей с родителями справлять, дай Бог, чтоб у каждого такая дочка была, и жениха хорошего нашла, даже спрашивали, на какой день наметили свадьбу?
- И, - протянул Иван Андреевич, покрепче усаживаясь на порожки. – На какой день ты наметила?
- А ты, на какой день наметил бы? Сегодня понедельник.
- На субботу, - твёрдо ответил Иван Андреевич и сплюнул. - Да ты что свихнулась. В глаза жениха не видели. На двадцать лет старше её. Разведённый. Мы же писали, что ей лучше за деда Кудрина замуж выйти, чем за него. Неужели он такой придурок, что после нашего письма припрётся?
- Придурок или не придурок, а чую сердцем, что к воротам они приближаются. Прислушайся.
   Иван Андреевич уже и к земле нагнулся, а потом невнятно посмотрел на жену.
- Что-то со мной не то, - сказал он. – Как-то мутно в голове. Неужели резонанс так повлиял.
- Резонанс, а что ещё. А с письмом ошибка вышла, - горестно сказала Галина Степановна. – Исправлять теперь нужно.
- Вот ты и исправляй. Ты диктовала, а я только писал, твою волю исполнял, а я пойду дрова для бани рубить.
- Так ты вчера рубил, парился. Пропотел от страха?
- Дочка с будущим мужем приедут. Понимаешь.  С дороги. Помыться нужно. – Иван Андреевич спохватился.  - Резонанс всю голову замутил. Вот студентка, так студентка.  В капкан загнала.
   Галина Степановна застыла на порожках, увидев дочку и незнакомого мужчину, входивших во двор.
- Моя мама, - сказала Вика Виктору, когда они подошли к порожкам – Галина Степановна. А это Виктор. Мой будущий муж.
-  Навели вы шороху, -  вздохнула Галина Степановна. - Весь посёлок к твоей свадьбе готовиться. На субботу наметили. А как же вы решились?
- Как и Вы с Иваном Андреевичем, - ответил Виктор. – По любви.
- Да я о письме спрашиваю. Читали. Небось, обиделись. Вы уж простите нас стариков.
- За что прощать. Вы же хотите, чтоб мы поскорее поженились. И мы за это.
- Так в письме…
   Виктор не дал договорить.
- Хорошее письмо, Галина Степановна, хотя полностью мы не успели его прочитать. У нас дома собака овчарка. Хан. – Он повернулся к Вике: поддержи, - схватила и порвала письмо на кусочки. Так мы  пытались склеить. Не вышло. Только и остались кусочки: здравствуй, надеемся, что послушаешь нашего совета, готовимся к свадьбе, приезжайте быстрее. Вот мы и решили послушаться. И телеграмму сразу послали, что выезжаем.
- Так, так. – Галина Степановна поспешно закивала головой. -  Благородная у вас собака, дай бог ей здоровья.
- Полный занавес, - растеряно прошептала Вика.
   Галине Степановне было не до шёпота. В голове крутились письмо, телеграмма, резонанс и благородный Хан.
   Иван Андреевич, увидев шагающего по тропинке к нему Виктора, хотел было нырнуть в баню, закрыться и на стук ответить: парюсь. Он бы так и сделал. Да дымка из трубы на бане не было.  Вместо этого он схватил топор и всадил его в берёзовый чурбан. Топор застрял.
- Здравствуйте, Иван Андреевич, - подойдя поближе, сказал Виктор. -  Вот. И будущий муж студентки, и Ваш зять. Хотите, милуйте, хотите, казните. Топор и плаха есть.
- Не рубится, - буркнул Иван Андреевич. -  Сучок, наверное.
- Клин и колун?
- У тебя под ногами.
- Не заметил. Это от волнения. Всю дорогу к Вам думал о свадьбе и как встретите. Галина Степановна сказала, что Вы пошли для нас баньку готовить. Сейчас мы этот чурбан расщёлкаем. Ставим колом клин и колуном всаживаем. Вжик.
   Чурбан треснул и развалился пополам.
- А в печку эти оковалки влезут?
- Ещё как. У меня знаешь, какая печка. Ни у кого здесь такой нет. Ты вот попробуй чурбан шелковицы расколоть. Она вся зараза жилами свита. Бил, бил. Толка никакого.
- Сейчас расколется. Нужно рассмотреть, в какую сторону жилы свиты. А где она?
- В предбаннике.
   Виктор вытащил чурбан шелковицы.  Колун только царапнул по ней.
- Я же говорил, - довольно сказал Иван Андреевич. – Дай я попробую.
   На чурбане появилась вторая царапина.
- А ну её на хрен, -  Иван Андреевич отшвырнул колун. – Знаешь, что в субботу свадьба.
- Галина Степановна уже сказала.
- А письмо наше читал?
- Так я уже Галине Степановне рассказывал. Не всё мы его прочитали. Собака наша овчарка Хан порвала.  Кусочки оставила. Здравствуй, надеемся, что послушаешь нашего совета, свадьба, приезжайте быстрее. Вот мы и решили. Без долгих ящиков.
- Правильно. – Иван Андреевич посмотрел на не расколотый чурбан шелковицы. - Пошли в баньку. Там у меня в печке… Понимаешь. За знакомство.
   Вечером Иван Андреевич, Галина Степановна, Виктор и Вика сидели за дубовым круглым столом под дикой развесистой грушей и составляли список гостей.
- Да, что его составлять, - Иван Андреевич выбросил ручку. – Весь посёлок приглашаем. По местному радио объявим.
- Так все во дворе не уместятся, - возразила Галина Степановна.
- А на хрена нам двор. – Иван Андреевич припечатал кулаком стол. – Мы на речке справлять будем. На бережку.  Покроем бережок целлофаном. Наставим… Пейте. Гуляйте. Знайте, что студентка замуж выходит. Правильную телеграмму вы дали. Молодец дочка и ты зять молодец. Резонанс, какой напустили. Наше письмо в подмётки вашей телеграмме не годится. После свадьбы поедем к вам. Посмотрим, как живёте.
   Вика оторопело посмотрела на Виктора: а где же мы собаку Хана возьмём?
  «Да что ты, студентка, беспокоишься, - заморгал он, словно передавал по азбуке Морзе. – Я своим ребятам позвоню.  Они и десять Ханов приведут. Да ещё со щенятами».
   Пляши, студентка!

Сухой дождь


                Сухой дождь – дождь, который испаряется, не
                доходя или почти не доходя до земли. Он не
                орошает землю в отличие от обыкновенных
                дождей и в этом плане, казалось бы, бесполезен,
                но природа не изобретает ничего случайного и
                бесполезного.

   Виктор Степанович так и не позвонил, а сейчас звонить было уже поздно. Она смотрела на него с фотографии на гранитном памятнике.
   Пошёл мелкий, подсекаемый ветром дождь.
   Той ночью тоже шёл дождь: шумный, давящий и нагнетающий одиночество. Виктор Степанович несколько раз прикладывался к дивану. Сон, скользнув несколькими секундами, не задерживался. Он вышел из квартиры. На улице было слякотно и холодно.  Промёрзлые деревья и жёлтый свет фонарей. На автобусной остановке, похожей на сгорбившуюся беседку, Виктор Степанович увидел на деревянной скамье сжавшийся шевелящийся комок.
- Автобусов больше не будет, - сказал он.
   Комок развернулся: девушка – лет восемнадцати.
- Пойдём, - бросила она, вставая и пошатываясь
- Куда?
- Разве ты не за этим пришёл. Здесь не согреемся. Да и мокро. В постельке тепло.
   Из-за угла дома рванул хлёсткий ветер, закручиваясь в вихрь и подметая разбросанные окурки.
 - Пьяная? Иди домой.
- Куда?
   По лицу мелькнула скошенная улыбка, она, встала, потом снова рухнула на скамью и сжалась.
- Ты что спятил? Разве не видно, что у меня нет дома.  Вернее, он есть, - тускло протянула она, -  но в нём живут беленькие, а я чёрненькая.
   Порывистый ветер рвал, нагоняя холод. Она поплотней сжималась в комок. Виктор Степанович хотел снять куртку и накрыть её, а дальше что?
- Ты из этих? – спросил он
- Да. Закурить найдётся?
   Сделав две затяжки, закашлялась.
-  Букетная я. Алкоголичка, наркоманка и проститутка, - отбивала она. -  А как угадал: ты из этих? У тебя, что свои такие?
- Вот что, -  немного подумав, сказал Виктор Степанович, не отрывая взгляд от её мокрого лица, то ли от дождя, то ли от слёз – трудно было понять, спутанных волос - Пойдём ко мне.  Выспишься в сухой постели.
- Один?
- Один.
- Понятно, - насмешливо протянула она. - Погулять с молодой захотелось. Плату за ночлежку, чем будешь брать? Натурой? Я и за дозу, и за водку, и таксистам всегда расплачиваюсь ею. Сейчас я на взлёте. Молодая. Не боюсь. Нарасхват. А когда постарею. Говорят, к старости нужно готовиться, чтобы выдержать её и не загреметь раньше. Надеюсь, что много не протяну.
   Спокойно. Обыденно. Не раз обдуманно.
   Ветер усиливался. Виктор Степанович взял её под руку. Она засмеялась.
- Обычно мужики за другое берутся.
   Дома в ванной она выжала мокрый волос: густой, белокурый, растёрла махровым полотенцем, просушила феном, небрежно перекинула через левое плечо на грудь и потребовала водки.
- Водку не обещал.
- Как так на сухую. Скучно.
- А вот так.
- Тогда пойдём со мной спать, - бросила она, ощупывая внимательным взглядом его лицо и фигуру. -  Хоть какое-то удовольствие получу. Да и ты тоже. На халяву. Если хочешь, я и подружку приглашу. - Она помолчала, а потом добавила. -  Жизнь должна быть, как бесконечный секс с постоянным оргазмом. Согласен переспать?
- Да, только без подружки, Иди в маленькую. комнату, раздевайся, а я сейчас приду. Сполоснись вначале.
   Виктор Степанович ушёл на кухню, подождал, а потом направился к комнатке, она лежала раздетая, свернувшись в клубок, как на скамье в автобусной остановке, но, услышав шаги, быстро перевернулась на спину.
- Свет выключи. При свете не люблю.
   Виктор Степанович щелкнул выключателем и вышел. Вынув ключ из кармана, защёлкнул дверь.
- Спи. Через окно не вылезешь. Там решетка. Дверь не сломаешь.
- А я возьму сейчас и позвоню в полицию, - закричала она. -  Скажу, что ты меня силой затащил и изнасиловать хочешь. Гони бабки. Тогда звонить не буду.
- Звони.
   Бешеный стук в двери. Придурок.
- Закрой рот, а то отпорю.
- Голой будешь пороть.
- Нет. Вначале одену.
   Утром, он открыл комнатку.
- Извини за вчерашнее.
- Бывает.
   Не удержался. Отметил про себя: симпатичная.
   Она молча прошла в душ, сполоснулась, вышла   на кухню. Он хотел поставить чайник, она перехватила.
- Сама. Чай я хорошо завариваю. А в холодильнике можно пошарить?
- Шарь.
   Она сделал горку бутербродов.
- Я удивлена. Впервые за несколько лет, правда их немного, я спала одна без мужчины. И впервые вижу мужчину, который не захотел на халяву переспать со мной.
- Ты не болтай, пей чай и ешь.
- Так не пойдёт.
   Она встала, пошла в большую комнату и. притащив вазу с цветами, поставила на стол
- Хорошо у тебя. Тепло, чай, цветы.
   Она дёрнулась лицом.
- Не ныть, - бросила Виктор Степанович. -  Я слёзы не умею вытирать.
- По тебе видно, что не умеешь. – Она помолчала. – Возьми меня замуж. Я и наркоту брошу, и водку, и проституцию. – Она помолчала. – Тебе легче. У тебя, наверное, и пистолет есть. Не захотел жить. Приложил к виску. А мне. Повеситься. Как представлю, что вишу с высунутым языком и чёрным лицом, так дрожь берёт. Под машину броситься или с этажа выкинуться – калекой могу стать. Я часто представляла, как бросаюсь с высокого этажа. Секунды полёта, но в эти секунды я бы кричала? Жить, жить…
   В глазах появились слёзы.
- Как вырваться? Бросить наркоту не получается.
- Получится, если захочешь. Желание.
- Да где же его взять, - тихо ответила она. – В городе почти всё такие. - Слушай.  Ночью я обшарила твой гардероб. У меня привычка такая. Нужно утянуть что-нибудь, чтобы продать и купить соль. Это наркотики так мы называем. Ты бывший военный? По мундиру определила.
- Тебе не по гардеробам нужно шарить, а лечиться.
   Она насмешливо улыбнулась.
- Родители пробовали. Напрасно бабки потратили. Может ты сторонник пристигнуть меня наручниками к батарее. Давай. Я после освобожусь и заяву в полицию кину. – Она засмеялась. -   Закон на нашей стороне. И полиция с нами. И…
- Знаю, - перебил Виктор Степанович. -  А ты, на какой стороне?
- На той, на которую такие, как ты поставили, - зло сказала она. – Пока вы в свои войны играли и за долларами гонялись, мы свою империю создавали взамен старой.
   Виктор Степанович промолчал.
- Понимаешь, - начала она. - Нам нужна кайфовая, а не кайловая жизнь, а вы её сделать не можете. Раньше - от родителей слышала -  были пионеры, комсомольцы. Кайфовали выше макушки. А я еду, а я еду за туманом, - запела она, - за туманом и за запахом тайги.
   Её молчание продержалось не долго.
-  У меня есть идея, как вылечить меня. Ты – бывший военный и воевал, наверное. Страшно было?
- Дуракам только не страшно
- Я по фильмам знаю, что страшно. На войне только и думаешь, как бы выжить. Другие мысли в башку не лезут. У тебя и друзья, и связи остались, наверное.  Направь меня, как там говорят: в горячую точку. Там я точно излечусь. Мне некогда будет думать о наркоте.  Убьют. Ну, и что. На одну наркоманку, алкоголичку и проститутку меньше станет. Доброе дело сделаешь. А то когда-нибудь я и подохну не развернувшимся клубочком под сухим дождём.
- Сухих дождей не бывает.
- Это у таких, как ты не бывает. Поможешь? Я серьёзно.  Если сейчас не можешь ответить, то потом позвони.
   Она нацарапала на салфетке номер мобильного телефона.
- Позвонишь?
- Ты что действительно хочешь, чтоб я тебя отправил?
- Да. Позвонишь?
- Позвоню.
- А чтоб ты не забыл обо мне, давай сделаем перестановку в маленькой комнатке, в которой я спала.
   Она направилась в комнатку. Вслед Виктор Степанович. Он таскал кресла, диван, столы под её одобрение: хорошо, чудесно, а диванчик косо стоит, а кресла…
   Виктор Степанович не мог сам себе объяснить, почему он так поступает, но ему нравилось выполнять её команды. Порой у него мелькала мысль, что она врёт о себе. Никакая алкоголичка, наркоманка, проститутка. С блестящими глазами. Улыбкой на лице, задорным голосом, рассыпчатым смехом, извинениями за неловкость… Она, словно летала по комнатке, переставляя цветы с вазами, перевешивая картины… Живая, и Виктору Степановичу казалось, что всё, к чему она прикасалась, как бы дышало, светлело… В комнатку будто ворвалось солнце, но его лучи, падая на неё, отражались тенями на полу, стенах…
   Запыхавшись, она присела на диван и глядя на Виктора Степановича блестящими глазами сказала.
- Представь себе, что это ЗАГС. на полу красная дорожка. Я в белом, красивом подвенечном платье, а ты при параде. Мы идём расписываться. Цветы. Музыка. И я твоя жена. – Она замолкала и внимательно посмотрела на него. - Возьми меня замуж, - тихо сказала она. – Брошу наркоту, проституцию, водку. Я так хочу счастья. Счастья, - повторила она, поднялась и направилась к двери. -  Держи эту картинку в памяти, а я буду ждать. Позвони.
   Хлопнула дверь.  Ушла.
   Виктор Степанович походил по комнате. Побормотал: Россия на перепутье. Чушь, ерунда, секундная вспышка. Забыть. И он забыл.
   Отбросив воспоминания, Виктор Степанович ещё раз посмотрел на фотографию на памятнике, ему показалось, что она улыбнулась и прошептала, что ж ты не позвонил.
   Встав с лавочки, направился к машине за оградой кладбища. Он чувствовал свою причастность к её смерти.
   С тех пор у него появилась привычка каждый месяц приезжать на кладбище к её памятнику. Особенно в дождливую, ветреную погоду. Он словно наяву видел её блестящие глаза, слышал задорный голос, рассыпчатый смех, который подхватывали дожди и ветры и разносили по всей округе.

   Не судите, да не судимы будете.

   Дом Ивана Карягина представлял собой мазанку с двумя тесными комнатками: спальня с тремя мелкими окошками, и кухонька в одно окошко, так что свет, пробиваясь внутрь, никогда не захватывал полностью помещения, а ложился узкими, тусклыми полосками.
   Располагался он на окраине, сотни в четыре домов, хутора к которому примыкала песчаная, обрезанная низкорослыми высушенными посадками степь с одичавшей травой. Неподалёку текла мелководная речушка, густо заросшая высоким почти трёхметровым камышом, который, наступая с двух сторон, замедлял и так не быстрое течение речки, превращая её в болото, заполненное хламом, выбрасываемым хуторянами. Метрах в ста от болотной воды река текла вольно, куда хуторяне ходили купаться. Место это называли «Коровий пляж, так как пастухи сгоняли к нему коров на водопой.
   Мазанку Карягина хуторяне обходили, кто стороной, кто поспешно, крестясь на ходу, а кто и с плевком, а малые ребятишки с пригоршней камней, запуская их через раздёрганный, падающий, зияющий дырами плетёный забор во двор. Иван и его жена Людмила воспринимали это, как должное, в злобу не пускались. Однажды их даже избили, Людмилу попытались изнасиловать, но она вырвалась. А хуторяне, особенно, если они пьяные, бьют жестоко. Что под руку подвернётся. Это привычка выбивать кровь без остатка пошла ещё с тех времён, когда мужики, перебрав на толоках, свадьбах, крестинах, хватились в пьяном угаре из-за одного не понравившегося слова за топоры, вилы, косы и резали друг друга.
Иван и Людмила в полицию не заявили. Хуторяне решили, что они побоялись. Они действительно побоялись, но только другого.
   В тот день, который уже несколько лет с нетерпением ждали хуторяне, и о котором говорил местный батюшка, что скоро Бог не замедлит, поспешит и проявит милость, чтобы снять наказание с хутора, посаженное им в доме Карягина, Иван, задыхаясь и тяжело шаркая ногами в резиновых, рваных калошах по потрескавшимся, стёртым половицам в пустой комнате с оголёнными стенами, завешанными густой паутиной, думал о том, что его жизнь, как и жизнь жены отсветилась.
- Всё кончено, сгнили мы заживо, - бормотал он, кусая в кровь зажелтевшими зубами потрескавшиеся губы, - я видел вчера во сне себя внутри, там одна ядовитая плесень, а сегодня мне приснилось кладбище с могилой и крестом, на котором были написаны мои имя и фамилия. Сны не обманывают, когда болеешь. Это пророческие сны.
Всё, что было в доме продано, денег нет, а работать я не могу. Да и Людмила тоже работать не может. С такой болезнью, как у неё и у меня, сил на работу не хватает.
   Ему было тридцать три года, но выглядел он, как одряхлевший старик, возраст которого не поддаётся даже приблизительному определению. Сгорбленный, с петляющей походкой, которую он почти уже не мог контролировать. Руки, мотавшиеся в разные стороны, словно из них вынули кости и привесили только для того, чтобы удивлять прохожих. Жена была на два года младше, но лицом мужу и его походке не уступала. Даже обгоняла выморенными, тяжёлыми глазами, которые с каждым днём всё больше и больше закатывались вглубь, и мелкими «полянами» на голове от выпадающего потными клочками волоса, редеющего так быстро, что в скором времени её голова должна была стать гладкой, как отполированное зеркало. Завидя их, можно было сказать, что это два одиноких старика, на которых через день, два наскочит смерть.
Иван раньше часто разговаривал с женой о смерти.
   Смерть пугала их, когда приходила мучительной болью во всём теле, которое словно помещали в ванну с расплавленным свинцом. Потом они отвыкли от страхов, поняв, что она придёт против их воли, по времени, которое они, как бы не старались, не смогут отодвинуть. Они не знали, что звуки их уставших голосов привлекали её, и смерть, заслышав своё имя, приближалась к ним, обходя полоски света и сужая их, чтобы забрать Ивана и Людмилу к себе. Она была нетерпелива, но каждый раз, глядя на них, она завидовала им потому, что всё время страдала от одиночества, а эти двое были одинокими в окружающем мире, но ни друг с другом. Смерть не была сентиментальной, в её душе не было жалости, но она поражалась отношениям этих двоих между собой. Они безропотно и молчаливо сносили ненависть хуторян к себе. В их глазах была неуёмная жажда жизни, которая ломалась с каждым днём, но смерть ничем не могла помочь им, так как её безвременное предназначение заключалось в том, чтобы отбирать жизнь. Не важно, была ли это молодая жизнь, старческая или разбившаяся на осколки. Смерть не только отбирала, но и подбирала всё то, что имело в себе её дух.
   Иван вышел из дома и медленно, подтягивая ногу за ногу, словно волочил их, прошёлся по узенькому дворику, похожему на коридор в городской больнице, в которой неоднократно лежали он и его жена. Дворик был пуст, как и комнаты, если не считать жилистого бурьяна, расползавшегося по земле и облепившего своими щупальцами весь дом. Было впечатление, что бурьян, захватив дом в объятья, старается его задушить. «Какой огромный куст бурьяна мы оставляем после себе», - подумал он. Палящая жара спадала. Солнце уходило в закат, заливая прохладой наступающий вечер.
   «Я не помню даже лицо матери и отца, - думал он, - и если я встречу их, то не узнаю. Да я им и не нужен. Они давно отказались от меня и Людмилы. Я не помню и лица соседей и даже стал забывать дорогу домой».
   Ему захотелось пройтись и хоть издали посмотреть на дом отца и матери, но страх приковал его к месту. Он боялся, что заблудится, не вернётся домой и оставит жену одну. Иван поднялся по сгнившим ступенькам в коридор, а потом прошёл в комнату и присел на пол.
- Я три месяца находился в больнице без неё, она два без меня. Не помогло. И уже ничего нам не поможет.
   Он почувствовал, как гулко застучало сердце, словно хотело разорвать грудь и вырваться на свежий воздух. Не стучи, - устало подумал он, - потерпи, скоро выпустим тебя на волю. Чтобы снять прикипевшую боль, он погладил грудь, но его пальцы заскользили по костям, обтянутым истончившейся кожей.
- Как Людмила радовалась и плакала, когда я в конце последнего месяца в больнице позвонил ей и сказал, что выезжаю, она боялась остаться одна. Он почувствовал, как перехватило дыхание, сжало горло и посмотрел на жену, которая лежала на голой пружинной поржавевшей кровати, разбросав в сторону высохшие руки, свисавшие, словно плети.
- Она спит, - пробормотал он, - но спит уже в другом мире. Может быть, и я попаду в её мир. И тогда мы будем жить по-иному. Не так как здесь, где мы разрушали себя каждый день. Мы пытались бороться, но у нас не получилось. Мы обманули сами себя, и никто не виноват.
   Слова заминались в горле, и ему приходилось набирать побольше раскалённого воздуха, который, словно кипяток вливался в его грудь, чтобы вытолкнуть их.
- Я сделаю точно так же, как сделала она. Мы договорились. Без неё я не смогу жить. Мы не хотели детей. Они пошли бы в нас, да и кто бы их воспитывал? Нас считают недочеловеками, и презирает весь хутор. А мы любим друг друга, но кто может понять это? Больная любовь. Может быть, и так.
   Он передвигался по комнате, словно сомнамбула, останавливался и смотрел через окно на солнце, чувствуя, как медленно и по капле вытекала его жизнь хрипящим дыханием, но уже ничего не боялся и ничему не удивлялся. Болезнь добивала остатки его памяти, выскребая даже его имя и имя жены.
— Это не имеет уже никакого значения, - думал он, - да и раньше не имело, потому что нас никто не называл по имени. Мы были просто клиентами.
   Иван перевёл взгляд на церквушку, расположенную в центре хутора и перекрестился, но без веры в душе, а с безнадёжностью. Он и Людмила не раз ходили в церковь, выбирая время, когда в ней было почти пусто. Они крестились в полумраке горящих свечей, надеясь на чудо, но чудо не случается, если нет веры в душе, а их веру выбивали взгляды встречающихся хуторян. Людмила как-то купила «Библию» и часто читала псалмы Давида, но Иван отмахивался, говоря, что церковь записала Давида в святые, несмотря на то, что он немало пролил крови. Откинув взгляд от церкви, он посмотрел на хутор и не узнал его, потому что его мозг постоянно был заполнен видениями, в которых не было места реальности. Он попытался вспомнить прошлое.
   В последнее время он устраивался на работу в городские торговые склады, где таскал поддоны, но, проработав один день, на второй не выходил. Его жизнь уже больше десятка лет шла косяком. Сколько лет точно Иван не помнил. Он был когда-то классным шофёром и мог водить машины любой категории. Сначала он работал личным водителем генерального директора фирмы «Колос». Это было для него время белых рубашек, галстуков, дорогих одеколонов. Потом он сорвался, докатился до экспедитора, упал ниже: кладовщик, карщик, а месяц назад осел в грузчиках.
   Он старался вспомнить и своё детство, друзей, но его воспоминания натыкались на сплошное чёрное пятно, которое не мог уже разрушить даже солнечный свет. Его память, сужаясь с каждым днём, затирала знакомое и оставляла щель, из которой выглядывали лица тех, у которых он и жена покупал героин.
   Прошло три дня, а из дома Карягиных, как заметили соседи, никто не выходил. В первые дни это не было для них странным. Они могли не выходить день, два. В это время дом оживал. Через открытые окна доносился весёлый шум, и соседи со злостью думали: ведь могут же они жить, как люди, неужели эта зараза так захватила их, что они не в силах выбраться, они врут и развратничают, и заманивают наших детей. Это была неправда. Никого они не заманивали. Хуторяне говорили так из-за страха. Когда шум затихал, Иван и Людмила выходили на улицу и появлялись часа через два, три.
   На третий день соседи зашли во двор, осмотрели, обошли вокруг дома, попытались открыть дверь, но она была заперта. Они подумали, что Иван и Людмила уехали из хутора, Иван об этом не раз говорил. Соседи ушли бы, если бы не заглянули в окно спальни. Вскоре после их посещения к дому подъехала скорая. А после скорой вся улица затянулась толпой. Все хотели убедиться, что они умерли, и тогда им незачем будет беспокоиться за своих детей.
   Людмила лежала на кровати, всё также разбросав в сторону руки, а Иван, застыв на полу, держал её за руку, Санитары с трудом могли расцепить его задеревеневшие пальцы. Как же они изменились. Жизнь нагнала на их лица тёмные краски, а смерть вопреки своей природе, словно убрала их, омолодила, придав лицам спокойное, безмятежное выражение, осветлила глаза, сгладила морщины. Соседи вначале даже не поверили, что это они, ну да кто из хуторян мог жить в таком запустевшем, паутинном доме кроме Карягиных. Хуторяне любили вещи и забивали ими дома, потому что верили, чем больше вещей в доме, тем счастливее и дольше будет жизнь. Рядом с Иваном валялся засохший в крови одноразовый шприц, а возле него вырванный тетрадный листок, на котором было написано: мы сделали передозировку добровольно.
   Убедившись, что они мёртвые, хуторяне выходили с поднятыми вверх руками и криками: умерли! умерли наркоманы, которые пытались развратить наших сынов и дочерей. Это был за последние пятнадцать лет самый большой хуторской праздник. Батюшка по этому случаю собрал хуторян, некоторые пришли по вере, другие из-за любопытства и заявил, что это была воля Божья, что Бог проявил милость и снял наказание с хутора. Из толпы кто-то крикнул, а навела наказание на хутор тоже воля Божья и за какие грехи? Кричавшего затолкали избили в кровь под слова батюшки: на всё воля Божья. После этих слов батюшка вдруг вскинул правую руку и, ткнув к выходу из церкви, закричал: я вижу, вижу её, она идёт ко мне. Он сильно закашлялся, выронил тяжёлый медный крест и упал на спину возле деревянного распятия, низ которого был погружен в человеческий череп, подпиравшийся двумя скрещёнными костьми. Когда к нему подбежали и захотели поднять, он отмахнулся и пробормотал: может я и ошибался, но всё мои ошибки были последовательны и привязаны к одному. Хуторяне не поняли смысл сказанного и разделились во мнении. Одни говорили, что батюшка умер по воле Божьей, как и подобает священнику во время службы под присмотром Бога. Другие не соглашались, и утверждали, что батюшка умер от цирроза печени. Он нещадно загружал её во все церковные праздники местечковым коньяком из заваляшного, вымазанного глиной магазина с дорогими заграничными напитками, который располагался через дорогу напротив церкви.
   Соседи пытались найти мать, отца Ивана и передать, что их сын и невестка умерли, а они освободились, но их не оказалось дома. Не появились они и на следующий день.
- Они, наверное, утопилась, - говорили в хуторе, - а стоило ли это делать ради таких?. Никто из хуторян не стал на защиту Ивана и Людмилы, и никто не знал кроме хуторского врача, мелкого, увядающего с добрым лицом старичка, который несколько десятков лет работал в наркологическом диспансере, что наркомания — это болезнь, что она практически, по крайней мере, на сегодняшний день, почти не поддаётся лечению.
   Из своей практики врач помнил, что мнимо выздоровевшие держались годами, но нарушенная психика ломала их волю и срывала даже через пять и более лет. Врача поднимали на смех: это не болезнь, это распущенность, упрекали, злословили, говорили, что ему пора на покой. Но он не отвечал на оскорбления и думал, что не помогать человеку, не любить человека, даже самого падшего, жестоко относится к нему - это тоже болезни, только они страшнее и сильнее наркомании, без которых не обошёлся ни один век и, вряд ли, обойдутся будущие.
   Мать и отца так и не нашли, но похороны из-за жары, полыхавшей над хутором, уже нельзя было откладывать. В это время возле моста в камышах выловили тела женщины и мужчины. Они были обезображены водой, выщипаны рыбами, змеями и раками до неузнаваемости, но все решили, что это мать и отец Ивана. К похоронам хуторяне подошли по-хозяйски. Чтобы ничто не напоминало об Иване и Людмиле их мазанку разметали на пустырь. Покупать гробы никто не хотел, а поэтому, сорвав половицы, сколотили из них гробы. Хозяйственный инвентарь: поржавевшие лопаты, грабли, грабарки... разобрали соседи по праву первых, сообщивших о смерти Ивана и    Людмилы.
   Когда тела выносили, никто не заметил возле входной двери женщину и мужчину, прижавшихся к деревянному косяку, хотя все смотрели в их сторону, но не видели их. Мужчины, вытаскивавшие гробы, прошли сквозь них, словно сквозь воздух. Это были родители Ивана. Они стояли возле двери со дня смерти сына и невестки, словно стерегли, чтобы никто не унёс их. Смерть забрала у них плоть, голоса, и они не могла говорить. Их сердца заполнила пустота. Она объела их, превратив в невидимых призраков.
   Утро едва просвечивалось, раздавался только лай собак. В этот полумрак обычно никого не хоронили, но хуторяне спешили. По принятому обычаю умерших, не по своей воле, вначале отпевали в хуторской церкви, а потом уносили на кладбище, но Ивана и Людмилу отпевать не стали, так как они были самоубийцами. В похоронной процессии были все хуторяне. Они всё ещё не верили в смерть Ивана и Людмилы и хотели убедиться, что они умерли по комьям земли, которые бросают на гроб. По дороге к кладбищу пошёл сильный ливень, ударил раскатистый гром, полосонула молния, но никто из хуторян не ушёл домой, несмотря на разбушевавшуюся погоду. Сплошные, тяжёлые, словно плотная пелена потоки дождя запутали их, и они, потеряв дорогу на кладбище, долго петляли по улочкам, а когда дождь прекратился, и вспыхнуло пробившееся сквозь облака солнце, они увидели, что стоят напротив церкви с распахнутыми воротами.

      Вернуть потерянное

   Осень. Лёгкий туман. Мелкий моросящий дождик. Тусклое, пробивающее полутёмные облака солнце. Листья, застлавшие дорогу.
А листья падают, всё падают и падают,
 В полёте жизнь ещё теплиться.
Земли коснувшись, замерли, застыли,

И вечный сон им вечно будет сниться.

   По дороге от Москвы до города Одинцова мчался чёрный «Мерседес». Водитель гнал. Ошибка могла стоить жизни, но он не думал об этом. Его захватило неожиданно всплывшее прошлое.
   Оказавшись в городе, покружив по улицам, водитель либо не знал их расположение, либо никак не решался подъехать к нужному месту, наконец, остановился  возле десятиэтажного дома на улице маршала Наделена. Долго не выходил. Положив руки на руль, а на них лоб, он застыл.
- Так и буду сидеть, - проговорил мужчина.  – Приехал – иди.
   Он высадился из машины. Лет под шестьдесят. Стройный, высокий с тонкими чертами лица и тревожными серыми глазами.
- Может это сон? Такое бывает со мной, когда я сон принимаю за реальность, а реальность за сон.
   Зайдя в подъезд, прошёлся по полутёмному коридору и остановился напротив квартиры три. Он несколько раз поднимал руку к звонку и опускал. Думал, что может увидеть не то, что отложилось в памяти. Прошло ведь сорок лет. Решился.
   Он смотрел, как медленно, словно нехотя открывается дверь, впуская всё больше и больше света в полутёмную прихожую. Распахнулась настежь. Хлынул свет. Она. Каштановый волос, волнами сбегающий на плечи. Мужчина облегчённо вздохнул и чуть не засмеялся, вспомнив, как он боялся увидеть не то, что представлял.
- Ну, вот, - не отрывая взгляд от лица женщины, которая также внимательно, как и он, рассматривала его, промолвил мужчина. – Как поступать будем? Пожмём руки, обнимемся, поцелуемся или всё ушло?
   Женщина растеряно развела руками и едва слышно сказала.
- Не знаю.
   Она попыталась улыбнуться.
- А я знаю.
   Он крепко обнял её, прижал и слегка поцеловал в щёку. Мужчина чувствовал, как дрожало её тело и слегка водил рукой по спине.
- Проходи, - промолвила она. – Что стоять в прихожей. Я пойду на кухню, поставлю чай или что – то покрепче тебе.
- Нет, - сказал он. – Я с машиной.
   Она ушла на кухню, он прошёл в большую комнату, сел на диван, стал осматриваться. Из того, что он помнил, ничего не осталось. Выветрилось. Может, выветрился и он? Зачем звонила?
- Чай готов.
   Голос был усталый, выдыхающийся, словно потерянный.
   Усевшись за стол, он спросил.
- Как жила?
- Муж умер, сын умер. Уже давно. – Она вздохнула. – Как может жить одинокая женщина. Одинокая, потому что у неё отобрали самых близких. Ты извини. Может тебе больно, а может и нет, что я упомянула о муже. Он был хороший человек. Опора.
- Всё в порядке. Память, - сказал мужчина. - Сорок лет прошло, а я до сих пор не пойму, почему мы расстались.  Помню Белорусский вокзал, электричку и уезжающую тебя.
- Я тоже это помню, но почему расстались, - она недоумённо пожала плечами.
- А зачем позвонила?
- Мне показалось, что мы собрались лететь в Сочи, а  тебя нет. Я заволновалась, что опоздаем на самолёт. Перепуталось в голове время. Годы. Помнишь, такое уже было с Бердянском, а сейчас повторилось.
- Это странно. Очень странно. Всё странно.
- Что странно?
- То, что происходит. Такое ощущение, что мы не сорок лет назад расстались, а только вчера. Что ты скажешь:
- Я всё это время жида без тебя, но тобой, хотя тебя и не было рядом. Ты где – то был, а где – не знаю.
   Мужчина встал, подошёл к окну, потёр правой рукой лоб.
- Мне кажется ты что – то задумал? – бросила женщина. - Ты и раньше так делал, когда что – то затевал.
- Да, соберу мысли и скажу тебе. Ты помнишь наши отпуска. Киев, Днепр. Питер. Смотровая площадка Исаакиевского собора. 
-  Что было, то было. А как у тебя?
- Живу тоже один.  Была семья. Распалась. Ничего интересного. Послушай, давай отметим встречу.
- В ресторан хочешь?
- Нет. Это в молодости мы по ресторанам ходили, а сейчас нужно оживить нас. Мы утеряли наше прошлое. Наше, - подчеркнул он. -  Его нужно вернуть. Да. Не в тех годах мы, но то, что мы вновь встретились – это неспроста. Нужно обязательно вернуть. Конечно, оно не будет одно к одному, но главное в нашем прошлом должно вернуться. Не трудно понять, что было главным.  – Мужчина встал, подошёл к окну и раздвинул шторы. Полутёмная кухня осветилась ворвавшимся светом. -  Да, да. Вернуть наше прошлое, чтоб у него было будущее. У меня после тебя ничего особенного не было. Я жил прозаично. Работа, работа. Я многого добился, но оно не приносит мне радости. Нет живых ощущений жизни. Всё тускло. Всё как бы омертвело. Работа затянула меня, словно болото. Нужно вернуть. Обязательно вернуть наше прошлое. Наше утерянное.
- Как. Не понимаю. Ты фантазируешь. Прошлое нельзя вернуть. Трудно найти утерянное.
- Можно. Это не фантастика. Где нам больше всего нравилось быть? Где мы больше всего чувствовали друг друга? Где для нас время не существовало?
   Она встала и направилась в смежную комнату. Вернулась с большой куклой и ворохом фотографий, разложила на столе.
- А кукла зачем?
- Моя подруга. Я часто разговариваю с ней, чтоб не так чувствовать одиночество. Она тебе нравится?
- Да.
   Помолчал, а потом стал рассматривать фотографии.
- Это она, - говорил он. -  Именно она. Дорожка, речка, пристань. Какое замечательное название. Белая Церковь. Речка Россь. Недалеко от Киева. Мы хотели даже купить там дом, но эта глупая привычка иметь своё мнение, но поступать, как советуют другие. Менять Москву на провинциальный городок. Мы едем.
- Куда?
- В Белую Церковь.
   Она недоверчиво посмотрела на него.
   Он засмеялся, увидев её растерянное лицо.
- Это первый смех в моей квартире за несколько лет. Как был ты сумасшедшим, таким и остался.  Ты не медлил ни в решениях, ни в поступках. Белая Церковь. А сколько туда километров?
- Не знаю. Посмотрю в справочнике, но сколько бы не было, это не сорок лет жизни друг без друга.
   Через полчаса они вышли к машине.
- Поедем в ночь. Ночью легче ехать.  Мы там встретим самих себя. Я только сейчас понял. Всё, что было между нами раньше, игра страсти. Игра чувств. Фальшивка любви. Копия, поэтому мы и расстались, а возвращение с душой к своему прошлому, чтобы дать ему будущее - настоящее. Оригинал.
   Она сидела рядом, Ей казалось, что происходящее не более, чем сон, который в любую минуту может прерваться, и она останется одна.
   Дождь набирал силу. Обрушился ливень. Бегунки, словно бешенные заметались по лобовому стеклу. Дорога просматривалась плохо. Она попросила его подождать, пока схлынет дождь, но он отрицательно качнул головой и   включил свет фар.
   Они уехали, чтобы вернуть утерянное и дать своему прошлому будущее.

   Тихо Амур…

   Подперев правой рукой крутой лоб с небольшим шрамом над левой бровью, (пуля царапнула, да не расколола, вскользь прошла по касательной, видимо, дёрнулся  неумелый, запотевший палец с крючка с другой окопной стороны), и, прижав локоть к белому подоконнику, Артём Иванович смотрел через не зашторенное двухстворчатое окно с мелкой сеткой от комаров на ливневую, загустевшую стену раскидистого весеннего дождя, обволакивавшего окружающее туманом, погружаясь в который, он  думал о том, о чём зачастую думают, так называемые мечтатели, выпавшие из своего времени, но не пристроившиеся в другое.
   Время Артёма Ивановича набрало уже не один десяток годков, давно запыхалось и медленно тащилось к безучастному и равнодушному, то ли к дневному, может быть, к ночному или рассветному концу.
   А было ведь… 
   Вливающийся в широкие на втором этаже вычищенные до зеркального блеска школьные окна яркий горячий свет, рассыпающийся искрами по спортивному залу. Изгибистая талия, вздрагивающая запотевшая узкая ладошка с мелко обрезанными ногтями Райки Матюхиной в чёрной вельветовой юбчонке, голубой блузке и белом ситцевым фартуке и пышный русый волос, заплетённый в длинные косы с красными лентами.
   Первые школьные танцы. Патефон на подоконнике и «Тихо Амур…». Десятый класс.  И он в широких, раздувающихся шёлковых казацких шароварах, неумело притоптывающий футбольными бутсами с отрезанными щипами, так как больше не в чем было ходить. Мелкая в дробинку зыбь, рассыпавшаяся по всему его телу от прикосновения. Отяжелевшее, заглушенное дыхание, сбоившее сердце, и перемешанное ощущение радости и страха, что танец скоро закончится.
- Да что ты, Артём, топчешься, как медведь?  Смотри!
   Закружила Райка, вихрем понеслась, затрепетало парусом вельветовая юбчонка, оголив загоревшие от летнего солнца круглые коленки, всколыхнулась грудь с едва пробивающимися бугорками, участилось дыхание, разгорячилось бледноватое лицо, заблестели серые глаза, заскользили ноги в бежевых туфлях, едва притрагиваясь к коричневому, потрескавшемуся дубовому полу. Что дивного и притягивающего было в этом вихре, глядя на который, мутилось в голове? Почему другие школьницы, прижавшись спинами к стене, ненавидели и завидовали ей, распускали сплетни, что она гулящая…
- Матюхина!
   Окрик учительницы математики Ноны Филипповны с высохшими губами, обмякшими грудями, в длинном шерстяном платье, напоминавшем панцирь, в которое она закупоривалась каждый день по самое горло
- А что Матюхина? Нона Филипповна! Танцую. Я же не на уроке.
   И ещё сильнее в вихрь.
- Вы же так уже не можете, - отвечала она. – Посмотрите, как я танцую. Разве плохо?
   Нона Филипповна подбегала к ней, хватала за руку и выдергивала к стене, но стоил ей отвернуться, как Райка отклеивалась от стены. Её отрывы приводили Нону Филипповну в бешенство, она срывала патефон с подоконника, зажимала под мышку и бегом уносила в учительскую, бормоча, что такой разврат ухудшает успеваемость.
   Была у Райки привычка без умысла дразнить ребят, а шло это от неугомонной её природы.
- Посмотрите, какая у меня свободная походка. Не шаркающая.
   Но свободная походка обрывалась воплем Ноны Филипповны.
- Бесстыдница!  - Шарканье она принимала на свой счёт. - Смени сейчас же её. Ходи по-другому.
- Но у меня не получается, Нона Филипповна, - сдержано, но упрямо отвечала она.
- А ты тренируйся. У нас для этого спортзал имеется.
     После танцев начинались классы с учителями, дневниками, партами, указками, мелом, тряпками, доской, вычиткой, уроками истории.  Словом, со всем тем, что преподаёт уставший, мечтающий о тишине преподаватель, не, сколько для учеников, сколько для себя, чтобы освежить свою память и не запутаться в исторических цифрах и не приплести треуголку Наполеона к рыцарским доспехам …  Слушали, отвечали, а душу тянуло к следующей перемене.
- Ваши танцы, Матюхина, - говорила Нона Филипповна, закрепостив губы до узкой щели, - не повышают Вашу успеваемость.
- А куда её ещё повышать, - улыбалась Райка. – Я и так отличница. Лучше уж родителей вызовите и накажите их.
   Нона Филипповна выпускала пар на буржуазные привычки Райки, и чтобы заглушить её первой вызывала к доске.
   А что было грустного? Одноэтажный, скорченный поселковый выбеленный начистоту станционный вокзал с поиздержанной черепичной плоской крышей, поредевший, погрузившийся в пыль сквер с ветвистой прореженной сиренью. Светящийся и отливающий блеском с короткой, мимолетней остановкой тяжело дышавший манящий скорый поезд из неведомой дали в неведомую даль: Волгоград-Киев. Она уезжала учиться в Государственный университет имени Шевченко в Киеве: отслужишь - сжались ладошки, вздрогнули, затемнело в глазах -  приезжай, я буду ждать.
    Кажется, Артёму Ивановичу, что это была единственная понятная и простая жизнь. Отслужив срочную, он собрался домой, но   завернули его в военные. Потекло по уставу и закрутилась не жизнь, а что -то погонное и служивое…  Скрыли его за границу, а когда открыли -  перебурлило и измельчилось   в душе его. Узнал, что вышла Райка замуж в сорок лет и уехала в Донецк. Часто наезжала в посёлок, где за свои собственные деньги выстроила церквушку в честь Георгия Победоносца. Не раз думал Артём, уже тогда Артём Иванович, сорваться и поехать, но сбивалось дыхание. Прожитое подсказывало: то, что раньше было цветистым, со временем становится угарным. И не лучше ли оставить в памяти тот завораживающий вихрь, чем наполнять настоящее пеплом.
   Было то, о чём он не хотел вспоминать, но вспоминал, что исполнилось и что не исполнилось, о чём мечтал, мимо чего пробегал, не обращая внимания, об что споткнулся и покатился, что удержало и не дало оступиться, но, какими бы не были эти воспоминания жёсткими, тяжёлыми облегчалось на сердце, когда в памяти откликалось: «Тихо Амур…»
   Нелегко порой смотреть фильм своей памяти. Всё подбирает она с той дороги, по которой шёл.  Нет постороннего зрителя, который указал бы на твои непоправимые поступки, плешивые слова, на всё то, что тщательно скрывал. Много несуразного и ошибочного накапливают некоторые. И если бы им с детства показали то, что будет с ними в будущем, отшатнулись бы, наверное, и не поверили бы.
    Не соберёшь все ошибки прошлого, да если бы и собрали, и показали будущему, но замутнён человек! Осудит, а потом начнёт всё с начала.
   Оставит эти думки Артём Иванович, а сон не идёт. Другие чувства одолевают. Бог, весть, откуда выскакивают, мешаются. Начали с одного перескакивают на другое.
   Тянутся ухабистые мысли Артёма Ивановича. И, кажется ему, что он задыхается. В конце концов, он не выдерживает, одевает спортивный костюм, и на улицу. Дождь, словно чувствуя его нежелание мокнуть под сырым ливнем, прекращается. Быстро меняются и мысли в голове, и душа раскрепощается, когда вливается первый глоток ночного, освежающего воздуха. Глубоко и ритмично дышит грудь. Зачем ему воспоминания. Он устал от них. Они порой добирают оставшиеся силы. Даже если они радостные, весёлые, но они же невозвратные. Повеселят, порадуют и исчезают, а потом выковыриваются больные и щемящие. Это постоянное оправдание самого себя. И не сладит с ними Артём Иванович. Накопил порядком. Порой привяжется непричёсанная и начинает щелчками награждать.  Кружит он возле дома, а не возвращаешься. Знает, что не уснёт.
   Пойдёт ночью к церкви, посмотрит на кресты, а ничего с души не снимается и ничего не добавляется. Завтра такой же день: длинный, тягучий с кучей забот. Да не заботы его свои тяготят, а то, что постоянно слышит он от других: вот, дескать, всё не так, мол, не получается, не так устроено... Убивают душу. И гуляет это по уголкам, да чердакам, теснится на улицах…, словно охилел, охмурился человек душой, так и ищет к чему-нибудь или кому-нибудь тёпленькому притулиться, а себя не хочет вздёрнуть. Подмялся. Он так бы и не думал, если бы сам только, то и делал, что   гулял по жизни, да завязывал бы себя на узелки, которые другие распутывали бы.
   Самоустроен тот человек, который не заглядывает в своё прошлое и не роится в нём, а твёрдо и уверенно шагает по жизни. Его называют сильным, он ни у кого не ищет защиты, от него не услышишь мелкого слова, не увидишь подавленности, он не жалок, а размашист в мыслях и поступках, всё ему удаётся, перед ним заискивают, пластаются, делают в угоду, надеясь на благодарность, но не любят такого человека.
   Русской душе ближе сирый, убогий и страдающий. Вот к нему и разворачивается русская душа. Ни у одного народа нет такой болезненной участливости к споткнувшемуся, сбившемуся с пути. Многие русские набили руку на сирых и убогих, вдоволь накатались и наездились, не одно страдальческое слово было высказано в их защиту.
   Спустившись с пологого бугорка, Артём Иванович проходил между приземистыми холмиками, присаживался на первую попавшуюся лавочку и смотрел на кладбищенскую утеху: тополя, берёзы, ели, кустарники, памятники, кресты…  Он чувствовал, как крупная дрожь рассыпалась по телу, как набегал страх, как тяжелело дыхание, но не сбоило сердце: в нём всё также за все прошедшие годы, не умолкая, неслось то дивное, давнее и далёкое: «Тихо Амур свои воды несёт…». Разряжалась темень, и осветлялось кладбище

   Глаза

   В жаркую летнюю пору с Бахмутского шляха, по обе стороны которого раскинулась степь: бескрайняя и безбрежная с абрикосовыми посадками, акациями, дикими грушами, яблонями, мелкими кустарниками, над которыми стаями носились разноголосые птицы, … съехал чёрный «Мерседес» и, пропетляв по улочкам и переулочкам между хатками и хатенками, остановился возле одноэтажного серого здания в посёлке «Светличный».
   Машина была покрытой пылью за исключением лобового стекла. Открылась дверца и из него высадился мужчина лет пятидесяти – шестидесяти.
   Он снял рубашку, старость ещё не проглядывалась в мускулистом теле и оказался голым до пояса. Проветрившись, одел. 
   Посмотрев на здание, бросил: привет, бусугарня, давненько не виделись, встречай гостя. Закончив говорить, осмотрелся вокруг.
- Всё тоже самое, - сказал он. – Депо, каракуба, летний клуб, зимний, сиреневый парк. Перестройка никак не изменила посёлок.
   Мужчина поднялся по ступенькам в здание, открыл, вошёл. Выбрав столик возле открытого окна, в которое влетал лёгкий ветер присел. Помещение пустовало, за стойкой, уставленной водочными и пивными напитками никого не было.
- Здесь кто – то есть, - крикнул он.
   Шторка в подсобке отдёрнулась и вышла женщина тоже лет пятидесяти – шестидесяти. Она была без макияжа, но он и не нужен был ей. Лицо поражало естественной красотой. Чёрные, не выщипанные брови, припухшие, слегка подведённые губы, лёгкий румянец, красивая грудь, не раздутая и удивительно синие глаза.
   Он мельком взглянул на неё и бросил: газированной воды, потом положил руки на стол, на руки голову, закрыл глаза.
- А может пива, - сказала женщина. – На улице жара. Охладитесь.
- Нет, - ответил мужчина, не поднимая голову. – Я и так пьяный от дороги.
- А откуда едете?
- Из Москвы. Тысячу вёрст за рулём один. Устал.
   Женщина, пристально посмотрев на его поседевшую голову с чёрной полосой на правой стороне, протянула руку, словно хотела погладить, но отдёрнула и ушла. Мужчина потёр висками ладони и, подняв голову, осмотрелся.
- И внутри то же самое: столики, стулья, сильно отдает перегаром, сигаретным дымом, мужики накачиваются, а сирень цветёт, - добавил он, глядя на парк с сиренью, в центре которого стояло здание.
   Женина вернулась, поставила бутылку на стол, постояла, а потом уселась напротив него.
- Вода сильно холодная, - сказала она, - не пейте разом, а то заболеете.
- Всё может быть, но Вы так беспокоитесь за меня, как будто я Ваш хороший знакомый.
- А Вы не ошиблись. Знакомы Вы мне, - она выдержала паузу. – Вон и чёрная полоса на голове. Знакомы, Виктор Степанович. Даже очень.
   Мужчина, резко оторвав голову от стола, пристально посмотрел на женщину.
- Светлана ты? – протянул он, голос занервничал, лицо покраснело.
- Я Виктор Степанович. Сначала не узнали, а теперь узнали. Помните? Или забыли?
- Мистика, - бросил он. – Это в голове моей от дальней дроги непорядок. Или ты действительно существуешь и сидишь напротив меня?
- Никакой мистики.
   Поведение мужчины было очень нервным. Он вскакивал, садился, кружил возле столика, словно что – то искал.
-Это сколько же лет мы не виделись?
- Давно, Виктор Степанович, очень давно. Сирень уже в тридцатый или сороковой год цветёт. А не виделись мы с тех пор, когда Вы уехали в Москву. А вернее…
- Не нужно Светлана, не нужно. Ты ничего не знаешь и не поймешь меня. Лучше поговорим о другом.
- Ну, нет. Виктор Степанович. Если уж начали об этом, нужно и продолжать.
- Да понимаешь ты, что я ошарашен, сбит с толку, столько лет не виделись.
- Но то, о чём я думала все эти годы скажу.
- Да прошло оно, прошло.
- Нет, - твёрдо сказала женщина. –Любила я Вас, Виктор Степанович, ох, как любила и Ваши песни на гитаре. Как Вы пели. Вскружили мне голову. Я, когда тоскливо, про себя пою потихоньку одну песню. Помните или забыли. А глаза, а глаза в них всё небо. О таких я глазах и мечтал. Побродил я не мало по свету, но таких глаз нигде не встречал.
-  Добить хочешь? Только скажи мне: ты замужем.
- Нет.
- А почему? Самая красивая женщина в посёлке.
- Красота - красотой, а любовь - любовью. Помните, как мы в степь с Вами ходили, полынь мяли, в балку «Глубокую» за ландышами и подснежниками. С родничка воду пили. Вы учили меня рогатки мастерить, самопалы делать и стрелять из них, - её голос становился жёстким. – Вспомните, что обещали.
- Детьми были, Свет. Детьми.
-Да только не по – детски вели себя. Как Вы говорили, - её голос нарастал, - что после школы поженимся, а как уехали в Москву, так и забыли. Сколько я Вам не писала - не отвечали. Собиралась в Москву ехать. Да родители запретили: не стыдись. Помните?
- Было, было, - забормотал он, отворачиваясь от её горящего взгляда. – Я не мог на тебе жениться.
- Это почему же. Я провинциалка, а в Москве москвички. Городские.
- Не поймёшь ты меня. Не в этом причина.
- Это почему же не пойму. Попробуйте. 
- Познакомился с одной девушкой, она врачом была, я лежал в госпитале, операцию делали. Что греха таить, соблазнил её, а бросить совесть не позволила. Мучился. Не любил, а уйти от неё так и не смог. Несколько раз собирался, а как посмотрю в её глаза, а в них: не мучь свою душу, уходи, а душа мучилась совестью, и моё решение пропадало. Рвался я к тебе. Верь. Рвался, а из – за глаз не смог. Совесть души. – Он замолчал. - Что об этом говорить. А почему ты не вышла замуж? Ведь за тебя все поселковые мужики гурьбой ходили.
- Да все. Я уже говорила Вам. Любила я Вас, Виктор Степанович. Минуты не было, чтоб я о Вас не вспоминала. Всех гнала. Одна.
- Что ты хочешь этим сказать?
- А то, что никто кроме Вас мне не нужен был, а Вы меня бросили.
- И ты все эти годы? Одна? Но это невозможно! – нервно бросил он.
- Кому – то невозможно, а мне оказалось возможным.
- Одна? С тех пор и до сих одна?
- Да. Все годы. - Она помолчала. Смела крошки со стола в ладонь. - Пейте воду Виктор Степанович, она уже в норме.
- Неправильно я поступил с тобой. Грубо. Прости.
- Не нам судить Виктор Степанович. - Красота - красотой, любовь – любовью. а совесть – совестью. Красота со временем старится, любовь зачастую превращается в привычку, а совесть души, какой рождается, такой и умирает.
   Она отвернулась и пошла к стойке, бросив.
- Не приходите больше в бусугарню. Зачем прошлое тревожить.
- Да, да. Не приходите.
   Мужчина встал, не выпив воду, и вышел.
- А ведь не поверила мне. Думает, что за городской погнался. Да и я не поверил, что она меня всю жизнь любила. А если бы бросил жену и на Светлане женился. Совесть души тоже замучила бы.
   Он сел в «Мерседес». Взвизгнули колёса. подняв густое облако пыли, которое закрыло и машину, и бусугарню.
   Дорогой он думал, так как же быть, когда сталкиваются красота, любовь и совесть души?

   Старик и дельфин.

   Его атаковали, но
ему удалось прорваться, набрав скорость. Оглушительный взрыв подбросил вверх, после обрушил вниз в липкую тяжёлую жидкость. Он попытался пробиться к поверхности, заглотнуть свежего воздуха и почувствовал, что тонет. Отвратительное месиво, словно щупальца спрута тянуло в бездонную глубь. Очередной взрыв вызвал бушующую волну, с нахлёста ударившую его и закружившую до потери сознания.
   Была ранее, весеннее утро, когда старик вышел из однокомнатного деревянного домика с небольшой прихожей, расположенного недалеко от берега моря. Спустился по шатким ступенькам, которые плясали под его ногами, словно клавиши «отжившего» пианино, издавая трескучие и одновременно тревожные звуки, прошёл мимо небольшого бассейна, сооружённого самим, и вышел к невысокому, заросшему пожелтевшей травой пригорку, с которого открывался вид на бескрайний простор, нависший над морем.  Небо было чистое. Солнце палило, накаливая воздух
   Ещё в домике, проснувшись, он почувствовал, что в окружающем произошло что- то неладное. В воздухе носилась тяжёлая смесь, которая затрудняла дыхание.
   Из завешенного туманом горизонта, выкатывалось солнце, бросая горящие лучи на чёрную поверхность моря, покрытую на несколько десятков квадратных километров густой, тяжёлой нефтью. Она вылилась из двух столкнувшихся ночью танкеров, носы которых ещё торчали из воды, как громадные скалистые рифы.
- Человек убивает природу, - сказал старик, -   только немногие понимают, что, убивая природу, человек убивает себя, но, если б человек не убивал природу, природа убила бы его.
  Несмотря на годы, перевалившиеся за седьмой десяток, он был в хорошей спортивной форме. Каждое утро проплывал по три километра, потом пробегал столько же, садился на песок, скрестив ноги, и, подставив лицо с закрытыми глазами под солнце, представлял себя парнем, в котором играла и бурлила молодая кровь.
   Вначале старик хотел, как обычно, поплавать в море, но, увидев его безжизненную поверхность, решил повернуть назад. Ему было больно смотреть на безрадостную картину. Сколько лет жил возле моря, но ещё ни разу ему не приходилось видеть его омертвевшим и бездыханным.  Окинув взглядом берег, похожий на чернильную жирную черту, старик увидел чёрный обрубок, который принял вначале за кусок дерева, но его мнение сменилось, когда обрубок зашевелился. Это был небольшой дельфин с вытянутым вперёд ртом в виде клюва, весь покрытый   толстым слоем нефти, от которой исходил удушающий запах, разрывая лёгкие.  Он дёргался, с трудом поднимая заострённую морду.
   Дельфин умирал.
- Эх, брат - вздохнул старик, - не сумел удержаться в море, лишним оказался в нём, выбросило оно тебя.  Так бывает.  Что же делать с тобой?  Стащить в море, сквозь нефть ты не пробьёшься, оставить на суше задохнёшься. Так бывает, - повторил он, – когда все отворачиваются от тебя, и ты оказываешься ненужным.
   Старик стащил полотняную куртку, смотал её в крепкий жгут и начал вытирать дельфина, сбрасывая толстые пласты нефти. Это была нелёгкая работа, но он не помнил, что было время, когда не утруждались бы свои руки. Очистив дельфина, старик увидел, что его спина имела коричнево – синюю окраску, живот – светлый. По бокам пролегали полосы, переходящие из светло – жёлтых в серые.  Тело было в ранах.
- Э, - протянул старик. – Тебя, наверное, атаковали акулы, но ты ушёл от них. Это сильные твари, но ты сумел вырваться. Молодец.
    Отбросив куртку, он, нагнувшись, обхватил дельфина за туловище, поднял и прижал к груди.
- Тяжёл ты, брат, - сказал старик, - но я пока ещё не слаб, дотащу тебя к дому, там у меня есть бассейн, поживёшь в нем, пока море очиститься, а потом и на волю отпущу тебя, а может и нет, если понравишься мне, и мы, - он спохватился, вспомнив, что существует безжалостное время, которое, обрушиваясь на дельфина, забивает его дыхание.
   А в это время в городском цирке «Всё для детей» администратор Гном -  Кандыба: махонький мужичок в своём кабинете распекал зама Густава. В два раза выше. Рост не позволял ему добрать до носа Густава. Он вскакивал на стул и со стула крутил нос зама до красноты.
- Ни хрена не делаешь, - орал он. -  Водку пьёшь, от баб не отлипаешь. Нам нужен дельфинарий. Цирк сдыхает. Мало развлечений. Ерундовая выручка. Разбейся, а достань дельфина.
- Да где я его достану, - отбивался Густав. – В магазине дельфины не продаются.
- Тебе хотелось, чтоб всё в магазинах продавалось. Начиная от бабок и кончая бабами.
- Бабы бесплатно.
- Медведи надоели. От тигров тошнит.  Ап, и тигры у ног моих сели. Ап, и с лестниц мне глядя в глаза. Ап, и кружатся на карусели. Ап, и в обруч, горящий летят. Ты лезь в море, ныряй. Нанимай лодку, катер, бери сеть, автомат, - сыпал Гном, стараясь чуть ли не зубами вцепится в нос Густава.
- А автомат зачем?
- Так легонько подстрелишь дельфина, а мы его потом вылечим и в дело цирковое пустим.
   В дверь постучали. Вошёл охранник Грузило.
- Шеф, - бросил он. – Я слушал Ваш разговор. Дельфин есть.
- Из носа его выковырял что – ли, - отрубил Кандыба, слезая со стула и подвигая его к Грузило.
- Я прогуляться утречком вышел, хотел к старику зайти, который живёт возле моря, рыбки половить. Видел из – за кустов, как он стоял возле дельфина и обтирал его. Два танкера столкнулись, нефть разлилась, дельфин попал в неё, а потом его выбросило на берег. Старик утащит дельфина в свой бассейн.
- Так нужно быстро мотать к старику. Бабки заплатить, а дельфина забрать, а вообще можно и без бабок. Это в крайнем случае.
- Старик упрям, - ответил Грузило. -  На бабки не клюет. Чокнутый, помешанный на воле.
- Ну, если на бабки не клюнет, - бросил Кандыба, - возьми Хорька с собой. Сообразите, что делать, если начнёт брыкаться.
- Шеф, - Грузило потоптался. – Нужно ехать денька через два. Подождать. Пусть дельфин пока поживёт у него. Может он слабый, дохлый, а мы будем бабки за ерунду платить. Никуда дельфин не денется. Надо подождать. Только не мы с Хорьком должны ехать. Нас он знает. Я подберу двоих из своей команды.
- Кого хочешь подбирай, но чтоб дельфин был.
   Нести дельфина старику было нелегко, всю ночь его мучила язва, она доставала резкой болью под ложечкой, и ему хотелось сбросить дельфина, улечься животом на песок, чтобы хоть немного притушить резь, но он терпел, порой его ноги сплетались, часто вязли в песке, плотный пот хлыстал по лицу, постоянно приходилось мотать головой, сгоняя его с глаз, чтобы не потерять дорогу и не завалиться в густые кустарники, разросшиеся по сторонам тропинки. Старик сбросил ботинки, иногда от напряжения ему приходилось падать, рот забивался песком, но, потом отхаркавшись, снова вставал и шёл, изредка останавливался, чтобы отдышаться и поговорить.
   Однажды ему пришлось лежать в военном госпитале, его искромсали осколки гранаты. Он умер, если бы санитарки не кричали ему: разговаривай, говори с нами о чём угодно, матерись, иначе потеряешь сознание и войдёшь в кому, из которой мы тебя не вытащим. И он говорил, пока не оказался на операционном столе.
- Не бойся. Не умрёшь, - повторял старик. – Дотащу тебя. Знаю, как это делать. Воевал. Если даже упаду, то затащу тебя на спину и поползу. Так друзей своих таскал и живых, и мёртвых. Они были потяжелее, чем ты. Особенно мёртвые. Их словно набивали камнями.
   Последний раз он упал, ударившись головой о камень, когда до бассейна оставалось несколько десятков метров. Старик потерял бы сознание, если бы дельфин не толкнул его носом.
- Ненавижу тебя, - сказал он, глядя в зашевелившиеся глаза дельфина, - но тащу, потому что, если брошу, умрёшь, и мне придётся вырывать для тебя могилу. Их много я нарыл за свою жизнь. И ещё одна мне ни к чему. Вы не роете могилы, а человек роет. Это всегда напоминает ему о смерти.
   Вода в бассейне была чистой, старик часто менял её. Делал он это, чтобы не оставаться в покое, который мог превратить его в лежащее на кровати существо с воткнутым в потолок неподвижным взглядом. Оказавшись возле бассейна, старик с оставшейся силой столкнул в него дельфина, вытер рукой катившийся со лба пот и улыбнулся.
- Что, брат, - сказал он, глядя на плавающего дельфина, который ещё полностью не пришёл в себя и тыкался в стенки бассейна. – Почувствовал и вкус смерти, и вкус жизни. Понимаю. Кстати. – Старик помолчал, потом продолжил. - О том, что у меня дельфин в бассейне, скоро узнают. Некоторые приходят из города за рыбой, а в городе имеется цирк. Могут прийти, чтобы купить тебя. Это ещё ничего. Меня знают, как упрямого, и если я не соглашусь продать, постараются взять силой.
   Дельфин поднял заострённую морду, издал свист, потом, выгнувшись, ударил хвостом по воде и взмыл вверх.
- Красиво, - сказал старик, - но ты ведь не дурак и хочешь показать не свою красоту, а то, что мы устояли? Правда.  Мне потребовалось немало терпения, а тебе жажды жизни.
   Он резко согнулся от полоснувшей его боли, как показалось ему, прокатившейся по всему телу, схватился за живот и, сгорбившись, быстрым шагом направился к дому, прошёл через тесную прихожую, стены которой были завешаны разномастными удочками, на потрескавшемся деревянном полу стояли резиновые сапоги, в ящиках лежали топор, пила, это была не, сколько прихожая, сколько рабочая каморка, в которой ему приходилось плотничать, столярничать, править рыбацкий инструмент. Старик хотел улечься на кровать, но, махнув рукой, открыл холодильник и достал оттуда две бутылки пива.
- Лекарство вчера закончилось, - сказал он, - а пиво при язве, говорят, пить нельзя, но если буду всех слушать, то обнаружу у себя тысячи болезней.  Стоит ли жить, когда начинаешь отнимать сам у себя удовольствие.
   Пустые бутылки старик отнёс в выкопанную яму для мусора и хотел снова направиться в дом, но вспомнил о дельфине, который встретил его прерывающимся пронзительным свистом.
- Что, - сказал он. – Хочешь домой. Понимаю. Когда я уехал в город, чтобы выучиться на военного, меня поселили в казарму. Она была огромная, холодная, с высоким потолком, который, как казалось мне доставал до неба, сильно тосковал вначале и каждый день писал письма родителям, а потом привык. Это скотская привычка человека привыкать даже к тому, кто его бьёт.
   Над морем, тревожно крича, показались чайки. Они мотались над чёрной поверхностью, выискивая не загрязнённые полосы воды, нефть лишила их пищи. Некоторые ошибались, видимо, из-за постаревших глаз, стремительно пикировали вниз и попадали в густую жижу, которая заглатывала их. Они пытались вырваться, но кто мог помочь им.
- Меня однажды хотел побить в училище офицер, - продолжал старик, не отпуская взгляд от попавшихся в ловушку чаек и растирая онемевшие жилистые руки, - но я сказал: тронешь хоть пальцем, на стрельбище расстреляю из автомата, всю обойму выпушу. – Он засмеялся. – Если бы ты смог видеть его лицо. Оно было вот такое. – Старик отвесил нижнюю челюсть и вытащил язык.
   Солнце раскалялось, разжигая воздух чуть ли не до каления, нефть на море плавилась от жары, наполняя окружающее ядовитым запахом.
- Ты у меня временно, - сказал он. -  Нужно потерпеть.  Я могу запрятаться в доме, но ты же против. Поживёшь у меня месячишко, наберёшься сил, а потом мне придётся отнести тебя в море. Одного не пойму. Как ты попал сюда? Никогда не встречал здесь дельфинов. Когда работал моряком, видел вас возле острова, но остров находится почти в восьми тысячах километрах от моего берега. Наверное, тебя увлекло любопытство посмотреть дальше своего носа.  Я тоже был любопытен и часто заглядывал в философский мир, но, слава Богу, вовремя одумался, когда почувствовал, что окружающее начало становиться для меня сухим и бесчувственным. – Старик помолчал. -  Только вот забота. Мне же нужно будет кормить тебя, а море грязное, придётся ходить каждый день с утра к заливу, который отгорожен от моря и думаю, что нефть в него не попала.
   Дельфин, снова выгнувшись, ударил хвостом по воде, взмыл, словно стрела вверх, сделал кувырок и, обрушившись в воду, выбил огромный фонтан брызг.
- Веселишься, а ведь не знаешь, что у меня было желание бросить тебя умирать, но не бросил, потому что меня замучила бы совесть.  У человека есть совесть. А у вас?
   Старик сидел на краю бассейна, пока солнце не стало закатываться за горизонт, рассказывая дельфину о своей жизни. Он был рад, что ему представилась возможность поговорить. К нему почти никто не заглядывал. Бессонные ночи всё чаще и чаще наваливались на него, и старик, чтобы не попасть в их силки, жил воспоминаниями.
- У вас тоже есть любовь, как и у человека. Если бы её не было, разве вы выжили бы. Так и человек.  Когда я был молод, у меня была любовь к одной женщине. Очень крепко любил её, но мы измотали себя подозрением и ревностью. Однажды даже ударил её так, что с неё слетела шапка, она плакала, а я стоял в оцепенении, мы долго не встречались, а когда встретились, то поняли, что стали другими, потому что подозрения, ревность и обида отобрали у нас силу любви.
   Раскалённый дневной воздух остывал, наступавшая ночная прохлада облегчала дыхание, но омертвевшее море   не шевелилось, вдали замелькали тусклые огоньки, в это время всегда проходил теплоход, но сейчас был ли это теплоход или корабли, подбиравшие нефть, он не знал, но, обратившись к дельфину и показывая рукой на огоньки, сказал.
-Это теплоход. Ты, наверняка, много раз видел теплоходы и до сегодняшнего дня думал, что-то, что тебе видно на теплоходе и есть жизнь человека, но сегодня ты увидел и другой кусок нашей жизни.
   Он замолчал, язва напомнила о себе резкой болью, которая была гораздо сильней той боли, которая обложила его, когда он нёс дельфина.
- Любовь, - повторил старик. -  Сейчас, не пойму и сам. Почему мне иногда не хочется вспоминать о той женщине.  Не потому, что ударил её. Может быть, из-за войны. Много воевал, убивал. Вот это, видимо, и разодрало меня.  Во мне вместились и любовь, и убийства. А носить в душе два противоположных чувства – нелегко. Я ведь, брат, чуть не погиб. Только в отличие от твоей ситуации для меня это была месть зверя за мой поступок.
   Месть зверя.
   - Это было в Афганистане, - начал старик.
   Ему удалось уйти от преследования, застрелив моджахеда: почти мальчонку, который, отделившись от своих, в горячке, не остыв от стрельбы, бросился за ним, чтобы подсечь его автоматной очередью. Ему хотелось даже остановиться, обернуться и крикнуть мальчонке что – то вроде: остановись, пацан, отстань, иначе убью, но было ли это честное желание души или просто слова, вызванные страхом, он не разобрался, да и задумываться было некогда. 
   Он уже выходил из густых почти полностью заполненных теменью  зарослей, в которых  блуждал часа два, бормоча: чужая земля, не своя, зачем пацана убил, пытаясь выйти на  знакомую тропинку, ведущую в расположение воинской части, как вдруг почувствовал, что на его спину обрушилось что-то неимоверно тяжёлое и сильное, опасное и яростное, заклинило дыхание, сбило с ног, и, завалив  лицом к земле,  стало разрывать кожу на просоленной  спине, вонзаясь когтями все глубже и глубже, ломая рёбра, обломки которых, сваливаясь в низ живота, набивали его, будто раскалёнными камнями.
   Боль полосовала его, туманила и кромсала голову, нагоняла волны страха, выбивала желание сопротивляться, жить, заполняя его одной мыслью: скорее бы конец, он не успел даже собраться к защите и в первые минуты закрыл лицо руками: только бы не добрался до глаз: порвёт.
   Боль усиливалась, но вместе с ней усиливалась и неожиданно вспыхнувшая ярость: вырваться, убить. Растерявшись, он забыл о пистолете, и вместо того, чтобы вытащить его, поднял руки вверх, закинул их назад и почувствовал, что захватил обросшую шерстью шею неизвестного ему зверя. Это была удача. Сработал животный инстинкт. Напружинившись, он сильным рывком (страх порой придаёт силы, порой обезволивает) сорвал его со спины и бросил на ствол дерева. Минут пять он лежал безразличный ко всему, кроме тревожного ожидания очередной атаки, закрыв глаза, но она не последовала, и тогда он открыл глаза и сквозь застилавшую их мутную пелену увидел на расстоянии протянутой от себя руки корчившегося зверя, который пытался подняться, но ему не позволял перебитый от удара об дерево позвоночник.
- Сука, - сказал он. – Я не жилец уже, и ты тоже, но подохнуть просто так я ни тебе, ни себе не дам.
   Упираясь на локти, он пополз к зверю, который, увидев его, стал царапать землю и двигаться навстречу ему. Оба понимали, что схватка уже ничего не решит, но добить первым, а умереть вторым было бы победой.
   Прочёсывавшие заросли солдаты нашли его вечером. Голова лежала между лапами, которые, словно обнимали его, впритык к морде зверя.
- Вот так, - сказал старик. – Это был необыкновенный зверь. Я такого никогда не видел.
   Над морем раскатисто громыхнуло, вырвавшаяся молния на секунду закосила наступавшую темень, а потом потухла.
- У неё было мало сил, - сказал старик, глядя на искры после молнии, - чтобы продлить свою жизнь. Такое случается и с человеком. Я слышал, что вы не только убиваете друг друга, взрослые самцы убивают молодых дельфинов из-за самок, но и любите друг друга. Видимо, всё живое так поступает. Ты сегодня будешь плохо спать, как и я, потому что у нас с тобой нехорошие воспоминания. Говорят, что вы, - он не закончил, осмотрелся вокруг, на глаза попался увесистый камень, старик подошёл к нему, поднял над головой, дельфин шарахнулся в сторону, прижавшись к стенке, но старик кинул камень в противоположном направлении, а после, не раздеваясь, бросился за ним, ухватился за камень и застыл.
   Дельфин закружил, а потом, прорвав поверхность, ринулся к нему, подсунул морду и стал выталкивать наверх. Старик цепко держался за камень, но дельфин не отступал. Отплывая назад, он вновь и вновь начинал атаку, терпя неудачу. Потом сменил тактику и стал мордой выбивать из рук старика камень, в кровь разбил нос, но, в конце концов, отсёк камень и, вынес старик на воздух. 
- Ты действительно можешь спасать людей. А догадался, что я пробовал тебя на прочность?  Мне не нравятся те, которые болтают о том и сём, не испытав это на себе. Они умеют красиво говорить, но когда доходит до дела, они убегают и оставляют тебя. Знал таких. А то, что ты в крови, это заживёт. Кровь, как сближает людей, так и разъединяет. – Он сменил вдруг добродушный тон на жёсткий. – Если бы ты не сделал этого, не вытащил меня, а отошёл в сторонку, я бы оставил тебя здесь навсегда, не менял бы воду, и ты задохнулся бы. Так нужно поступать с предателями и равнодушными.
   Каждый день старик ходил к заливу за пищей для дельфина и осматривал море. И чем больше очищалось море, тем больше у него возникало недовольство. Если вначале он почти весь день проводил возле бассейна, рассказывая дельфину грустные и весёлые истории, то в последнее время чувствовал, как   на его сердце стали нападать   холод и тоска, в его голосе появились злые нотки.    
- Я многое могу сделать с тобой, - говорил он. – Могу разделать на мясо и заработать на нём, могу продать тебя циркачам, чтобы они научили тебя показывать зрителям разные трюки, но это будет или смерть, или неволя. Могу оставить тебя здесь, но ведь может случиться так, что я умру первым, а ты погибнешь от голода. Тогда зачем   тащил тебя из нефти. Человек должен так трудиться, чтобы не забрасывать свой труд. Иначе он никогда не продвинется вперёд и станет ходить кругами, как осёл, привязанный к колышку.
   Прошла неделя. Поднявшись утром, старик достал снасти и начал чинить. В это время возле двора остановилась грузовая машина, в кузове которой находилась огромная ванна. Высадились два мужика. Старик понял: надвигалась беда.
- Эй, - сказал мужик с полным краснощёким лицом, хмуро разглядывая старика. – Говорят, что у тебя есть дельфин. Посмотреть желаем.
- А что смотреть. Вы из цирка?
- Догадливый. Хотим купить.
- Не продаётся, - ответил старик, жалея, что не взял ружьё.
   «Без него мне не сладить».
   Он почувствовал беспомощность.
- Ну, если не продаётся, так не продаётся. Мы даём тебе денька два, три подумать, чтоб продавался.
   Мужчины повернулись и пошли к машине.
- Плохие дела, брат, - сказал старик, - море ещё не очистилось, и я не могу выпустить тебя, ты снова захлебнёшься, завязнешь и умрёшь, нам придётся драться с ними. Они не отступят. Мне придётся всё время таскать ружье, чтоб не сплоховать, когда они приедут. Придётся их убить, чтобы сберечь тебя. Конечно, это плохо убивать, но я не вижу другого выхода. Меня затаскают по судам, но я скажу, что они напали, а я защищался. Может, конечно, и не прокатить. Я постараюсь не убивать, но повозиться придётся.
   На следующий день мужчины появились снова.
- Ну что? Продаёшь?
- Нет, - сказал старик, ругая себя, что забыл взять ружье.
- Силой возьмём.
   Они подошли к бассейну и стали на самый край.
- Возьми верёвку, она у меня под сиденьем лежит,- сказал краснощёкий напарнику, - Прыгни в бассейн, обмотай его, а потом мы и вытащим. Старик подойди сюда. Поможешь нам. Хорошие деньги дадим.
   Старик подошёл и тоже стал на край бассейна.
- Я же сказал, что не продаётся, - бросил он.
- Поменьше гавкай.
   Краснощёкий ударил старика по лицу и толкнул к своему напарнику. Старик получил второй удар и повалился на землю.
   Дельфин быстро закружил по бассейну, взметнулся вверх и ударом хвоста снёс с края бассейна мужиков, которые опрокинулись в воду. Старик метнулся в дом. Ему хватило несколько секунда, чтобы достать ружьё и выскочить во двор.
- Ну, что суки, - бросил он. – Если жить хотите, выбирайтесь и мотайте отсюда.
   Он держал мужиков под прицелом, пока они не заскочили в машину и не отъехали.
- Ну, даёшь, брат,- восхищённо сказал старик. – Да ты всё понимаешь. Ты человек. Ты - воин. А если бы у меня не было ружья, чтобы ты сделал? Они накинулись бы на тебя.
   Дельфин снова взмыл вверх и стал на хвост.
- Я понял, - засмеялся старик, - ты забил бы их хвостом.
   Он залез в бассейн и погладил дельфина.
    Море постепенно очищалось от нефти. Просыпаясь, старик чувствовал свежий, прохладный и просоленный воздух, но это не радовало его. Дельфин с каждым днём становился всё беспокойней.
- Завтра отнесу тебя, - сказал старик. – Каждый должен жить в своей стихии. Мне не хочется прощаться с тобой, ты был мне, как брат и знаешь всю мою жизнь, и воспоминания о ней унесёшь в море, но ты никогда не сможешь рассказать своим собратья обо мне. Ты всё – таки не человек.
   На следующий день он понёс дельфина к морю. Путь показался ему длиннее и тяжелее, чем тот, когда тащил дельфина. Старик опустил его в воду, слегка подтолкнул. Тот плыл не спеша, а он шёл с ним рядом, пока вода не стала доставать до подбородка.
- Уходи, пока я не передумал, быстрее, - в первый раз   закричал старик на него. – Ты слишком медленно плывёшь, ты свободен, свободен, - кричал он, колотя рукой по телу дельфина, захлёбываясь, тяжелея от намокшей одежды, которая тянула его вниз.
   Старик тонул, ему нужно было выбираться, но вместо этого в его памяти возникла картинка, как он, ударив её, начал кричать ей: уходи, ты свободна, в голове крутились мысли, что он не отпускал её, как отпускал дельфина, а держал в «клетке» подозрений, ревности. Он почти опустился на дно, но дельфин, поднырнув под него, со всей силы вытолкнул его в сторону берега, на мелководье, а потом, ударив хвостом, ушёл с поверхности вглубь, оставив после себя бурлящий след.
   Обессиленный он добрался до берега и, не снимая мокрой одежды, до вечера пролежал на песке, думая о том, какие же разные и в тоже время такие похожие бывают судьбы.
   С тех пор прошло немало времени, старик даже не считал: сколько. Как обычно, выйдя на берег, он решил поплавать и вдали увидел стаю дельфинов, впереди которой, рассекая воду, стремительно плыл остроносый дельфин, а рядом с ним, видимо, его детёныш. Не доплывая до мелководья, возглавляющий стаю дельфин стал на хвост, словно хотел показать всего себя. Его спина была коричнево – синей, живот – светлый. По бокам пролегали полосы, переходящие из светло - жёлтых в серые.  Это был его дельфин. Он с силой выскакивал из воды, за ним взметалась стая. Они ввинчивались в воздух, кувыркались, словно разыгрывали концерт.
-  Тебе пришлось проплыть восемь тысяч километров, - сказал старик, - но дело не в них. Преодоление расстояний требует силы. И ты плыл не за пищей, подвергался опасностям, в море много твоих врагов, ты приплыл со своим детёнышем и стаей, чтобы увидеть меня.
   Старик помнил, что он плакал в детстве, когда отец пропивал все деньги, и ему с матерью приходилось голодать, когда его сын, сорвавшись с восьмого этажа строящегося дома, разбился на куски, ударившись о груду каменных блоков, когда жену скосил инсульт, но когда вся родня отпала, как отпадают осенью листья с деревьев, его глаза не уронили ни одной слезы. После похорон жены он продал квартиру в городе и построил домик возле моря, так как считал, что достаточно прожил среди людей, и ему нужно побыть одному.
   В этот раз, глядя на дельфинов, выбивавших фонтаны воды, брызги которой долетали до него, старик не выдержал. Его слёзы смешались с водой, как смешались в нём те противоположности души, о которых он рассказывал дельфину. Прошлое выгребло из него многие чувства, но оно не смогло выбросить его в одиночество и убить чувство благодарности.

   Охваченный радостью, он не видел, как к домику подъехала машина, из неё выскочило двое мужчин, залегли в кусты. Старик не услышал автоматную очередь, но почувствовал боль в спине. Пули сыпались ворохом, было ощущение, словно он попал в осиное гнездо. Шагнув медленно в воду, направился к дельфину, который устремился к нему. Обхватив за шею, дельфин, словно понял его, поднырнул, подставив спину, старик лёг и прошептал.
- Уходи…
   Никто старика искать не стал: «старый, заплыл и утонул», но это противоречило фотографии, на которой был дельфин и старик на нём, заснятой одним из купальщиков.



 


Рецензии
Хорошие рассказы, для себя в смартфон запишу.

Алла Булаева   01.06.2022 18:41     Заявить о нарушении