Трактир под соснами. Сценка в четырёх картинах

1
На федеральном шоссе под соснами выстроена стеклянная колоннада бензозаправки с вымпелами и флажками, тентами и навесами. Затягивает в петлю въезда не только автомобили, но и пеших местных мужиков. На бутылку не всегда наскребёшь, а рюмка не дорога. Садится такой мужик в трактир с выпусками белых занавесок в распахнутом окне, за чистую скатерть‚ выпивает, привыкает к приборам со специями, учится выщипывать бумажные салфетки из куверта. Отдыхает, что называется.
А как приятно городскому, отпускному человеку угостить в трактире своего деревенского земляка!
— Давай-ка еще по стопочке, Вадик!- предлагаю я.
Вадик однодворец, пенсионер во всём сером— мал, сух и жилист. Бронзовый лик, седые волосы в вороте расстёгнутой рубахи.
— Твое здоровье Вадик!
— Павлович! Уж какое тебе спасибо! Просто не знаю!
У него на коленях новенькое лезвие косы, обернутое тряпицей. Вместе ездили покупать на моей «буханке». Долго выбирал Вадик, каменным ноггем щёлкал по стали, слушал звон.
Из десятка остановился на единственном. Сегодня наточит и в ночи обновит на неудобях.
Блаженствуем на ветерке у окна с видом на проносящиеся лесовозы и прочую четырехколёсную мелочь, занесённую летним порывом в российскую даль.
— А ведь отцам нашим, Вадик, не довелось так сиживать.
— Нет, не довелось, Павлович. Не довелось.
— А вот деды это удовольствие проходили. На ямских-то станциях. А?
— Так это, ямская-то слобода отсюда с километр была. Я ещё помню гужевые-то обозы. Кузня там, шорник. Но трактира уже не было.
— А теперь вместо кузни — магазинчик с запчастями, шиномонтаж. И — трактир.
— Вот ведь как, Павлович!
— За дедов, значит. За соединение времён!
Мы выпиваем и закусываем.
— Павлович! А как я теперь их понимаю, дедов-то! – говорит Вадик, подавшись ко мне и как-то по-птичьи извернув голову. - Они ведь этот самый рынок, капитализм-то этот за обычную жизнь принимали. Другой не знали. Они в нём, в рынке—то родились. Да только ли они. Как заглянешь, Павлович, в глубь-то времён, так только один рынок и увидишь. Кажется, погибель всему человечеству. А оно наоборот выходило. Ломоносова взять— капиталист. Писателей Толстого и Тургенева — помещики! Мужик самый завалящий, а и тот в рынке участие принимал. Пеньку либо смолу на ярмарку вёз. Кажись, загнить бы должны, а какую Россию отгрохали, Павлович! А знаешь, Павлович, я само это слово, Россия — в первый раз от кого услыхал? От родного дедка Максима Григорьевича. Как будто просекло— Россия! Что-то такое свистящее со слезой. А как было? Дедко с одним стариком чай пили. Я ещё в школу не ходил, маленький был. Играю на полатях в кубики. И вдруг слышу: Россия! Что же это такое, думаю? По содержанию-то понимаю, это об нашей стране говорится. Но, вроде как, и не об ней. А когда за разъяснением к дедку сунулся, так он мне подзатыльник такой отвесил — до сих пор помню. А сам вроде как всхлипнул, дедко-то. Стемнело уж, без света, не видать. Но слышу — плачет. И теперь, Павлович, я понимаю, почему он мне горячего отвесил. От отчаяния. Обидно ему стало, что о таких серьёзных вещах потомок не знает. Один эсэсэсэр на уме! Да только ли я, малец, не знал. Толком-то, Павлович, никто ведь не знал. Чёрная дыра была, а всё, мол, с семнадцатого года, началось.
— С тысяча девятьсот третьего, - уточняю я. - С первого съезда социал-демократов в Минске.
— Вот, вот ведь какие мы были, Павлович! Я и до того подзатыльника на дедка своего косо глядел. Не нравилось мне, видишь ли, Павлович, что он кажинный вечер в тетрадку расход-приход записывал. Вот, помню, в сумерках керосиновую лампу запалит и химический карандаш в язык тычет. Бухгалтерию свою частнособственническую вёл. А ведь были уже пятидесятые годы. Коммунизм начинали строить. Из страха я дедка своего буржуем не обзывал, но классовую чуждость чуял. Он, дедко-то мой, Максим Григорьевич, наёмным кузнецом у нас в колхозе работал. И от царских ещё времён имел шведский инструмент в большом полированном шкафу. Почитай, сотня всяких штуковин по металлу, по дереву. И вот, голь-то колхозная, Павлович, меня подговорила таскать из шкафа. То буравчик, то стамесочку стибрю. Очень сильное влияние тогда на меня имел тракторист Володька Терентьев. Помнишь, он ещё по пьянке в тракторе сгорел.
Старорежимный, говорит, у тебя дедко. Всё общее должно быть. И я потихоньку национализировал. Своей-то головы не было дак. У родного дедушки! Я, - внучек, начал семейный разор, а уж мой-то отец, дедушкин то есть сын— закончил. После смерти старика одним махом всё пропил.
— Да! У отцов-то наших, Вадик, уже сознание было колхозное.
— Да! Отцы-то наши в трактирах уже не сиживали. Они в чайных.
— А ведь и верно, Валик! Я и забыл. Чайные тогда были. Шофера в чайных на грудь принимали.
— А мы, Павлович, значит, опять в трактирах. Как я тебе благодарен, даже не знаю!
— Ты, Вадик, закусывай.
Продолжая жевать, Вадик по моей просьбе разворачивает из пелёнок косу и преподает мне науку подготовки лезвия к бою.
— Тут два пути есть, Павлович,— уложив косу на столе, как огромную селедку, говорит Вадик.— Можно шабером снимать до толщины бумажного листа полосу в палец шириной. Шабер вытачиваю из трехгранного напильника. Закаливаю на паяльной лампе в автоле. Или можно и на полукруглом обушке оттянуть специальным молоточком. Главное, чтобы лодочкой лезвие не выгнулось.
Вадик вожделенно рассматривает приобретение, предвкушая приятность работы новой косой.
— А если на наждаке? - спрашиваю я.
— Тогда ищи наждак с программным управлением, чтобы микроны считал. Иначе, Павлович, перекалишь. Испортишь…
2
Марлевый занавес у двери в трактир приподнимается, и медленно, несколько даже торжественно входит бригадир лесорамы Чумбаров — мужик высокий, гордый с обжигающим взглядом. Следом за ним является скромный, вежливый крючник Колыбин.
Они помещаются на высоких табуретах у стойки бара.
С приветственными восклицаниями я подхожу к ним. Во время рукопожатия Чумбаров отворачивается от меня, словно говоря: «Глаза бы мои на таких не смотрели». Мои шорты ему не нравятся. А Колыбин радостно улыбается, трясет руку и часто кивает.
— Мужики, а я как раз к вам на лесопилку лыжи навострил! Тёс нужен. Нащельник. Сто штук!— излагаю я свою нужду.
Мрачный Чумбаров долго молчит. Потом говорит:
— В контору иди, оформляй. В октябре нащельник начнём пилить.
Голосовые связки у Чумбарова подморожены, звуки из глубины горла доносятся глухие, грозные.
Я потерянно развожу руками.
— Да вы что, мужики! У меня отпуск через неделю кончается!
— В контору, в контору иди, - бурчит Чумбаров.
— Что же это такое получается! У меня крыша течёт. Дом гниёт. Если на зиму не закрыть, угол совсем пропадёт.
— У них вперёд на два месяца все сорта расписаны, - с нехорошей усмешкой в адрес начальства, говорит Чумбаров. - Сейчас брус гоним. Потом полубрус пойдет. А нащельник — в октябре.
— Вы меня без ножа режете, мужики!
Нестерпимо бригадиру наблюдать корчи и слушать причитания горожанина. Ещё круче отворачивается. Закуривает, олицетворяя абсолютную непробиваемость.
В бездне отчаяния до меня вдруг доносится слабый голос надежды. Это Колыбин в роли добряка незаметно манит меня пальцами, просит приблизиться к нему. И говорит почти шёпотом, будто бы втихаря от бригадира.
— Как же, как же, Александр Павлович. Знаю, знаю. Давненько, давненько вы крышу не перекрывали. Годов тридцать, поди, прошло. За такое время всякий тёс трухой возьмётся. Через контору, оно, само собой, подешевле вам обойдется. Однако ведь отпуск не рези-
новый. Понимаем, понимаем. Ну, так ведь если подумать, так и найдутся у нас в заначке досточки, найдутся.
—Да я за ценой не постою!— сдавленным шёпотом отзываюсь я ему прямо в ухо.— Я вам по двадцатке за штуку!
—Маловато, маловато будет, Александр Павлович. Маловато. Двадцать-то — это им октябрьская цена. А нынче прибавить бы не мешало.
— Ну, тридцать дам!
— Тогда считайте, что нащельник у вас на крыше, Александр Павлович. Вот только бы авансировать не мешало.
— Да я!.. Да мы сейчас не отходя от кассы! И аванс, и задаток. И всё сразу! Катенька! Бутылочку «Архангельской» и всем по глазунье!
Теперь уже нас четверо за столиком у окна.
Я в восторге.
— Ну, мужики! Чтобы ни у кого из нас крыша не текла!—острю, и шлёпаю себе ладонью по голове.
Выпиваем.
Некоторое время в тишине по тарелкам скрежещут ножи и вилки. Скорее всех охота говорить опять приходит ко мне.
— Вот не понимаю, - удивляюсь я, - отчего вы, мужики, лесопилку в своё время не приватизировали? Хозяевами бы стали теперь. Не надо было бы перед конторой кланяться. На горе лес, под горой — заказчик, вот он я. Раз-два — и готово! А вы старым советским способом, втихаря от начальства, как шкодливые пацаны, леваком. Неужели в найме лучше?
Колыбин обнял меня, остановил, и заговорил по своей привычке в полголоса, на ухо, как бы по секрету:
— Хозяином-то станешь, Александр Павлович, так отчетностью замучают. И опять же, запчасти. Пилы. Где их взять? Ведь за всё теперь платить надо! Ехать куда-то, хлопотать. А безо всего этого мы к восьми на развод, а к пяти домой. Ежели подшипник рассыпался — механику заявку, и все дела. Механик крутится, так за то он и получает больше нас. Директор опять же связи имеет по всему району. А мы кто такие, за околицей-то? Даже в соседней волости чужие, а не то, чтобы в райцентре. Другое дело — директор.
— Вот вы всё: директор, директор. А ведь у вас уже десять лет как акционерное общество. А вы всё ещё будто в совхозе — директор.
— Так это... Привычка, Александр Павлович! Уж вы нас простите! В темноте живём. Одна программа по телевизору, и та от погоды зависит.
— Прибедняетесь всё. Хитрите. Общину себе опять устроили. Круговую поруку. Под князя опять пошли, хотя и директором его кличете.
— Как есть под князя, Александр Павлович! Вот это точно! Правильно вы заметили! Вот, мужики, что значит, городской-то человек! Он сразу всему своё название найдёт. Приятно посидеть за одним столом.
3
Под окнами трактира, навевая пыль и шипя, останавливается лесовоз, гружёный круглыми гигантскими карандашами — гладко обточенными брёвнами. Все знают: это машина единственного в здешних местах фермера Красова. Стало быть, надо ждать появления фермера.
Вот из дверного проёма сначала вывешивается одна нога в кроссовке, потом рука неспешно отворачивает занавеску. И только потом порог переступает весь Красов, поднырнув под марлю и распрямившись напоказ: в джинсах и в офицерской рубашке, выдающей его прошлое прапорщика. У него мягкое и лишь слегка обветренное лицо, хотя под солнцем проводит столько же времени, как мужики. Какой-то избыток душевного здоровья сглаживает все острые углы его высокой фигуры. Он единственный и неповторимый на всю округу. В нём дед, отец восстановлены в цельности – забористые кулаки крестьянского подъёма двадцатых-тридцатых годов, умершие не своей смертью. Теперь он на родовых землях продолжает их дело.
Со всеми в обход, он здоровается за руку, но довольно вяло, как бы пренебрегая. Заказывает большую «титьку» минералки в дорогу. Садится среди присмиревших земляков и негромко, но весомо спрашивает:
— Кто шину пропорол на моем «владимирце»? Чего молчите? В общем, в следующий раз всю обойму из «калаша» по кустам выпущу. Кто не спрятался — я не виноват.
Странно. Говорит смертельно опасные вещи, а как-то лениво, неубедительно. Не так берут на испуг.
Потому и тема за столом меняется без натуги.
— Куда, Николай, собрался? Опять в белокаменную? — искательно осведомляется Колыбин.
И фермер не прочь поддержать ни к чему не обязывающий разговор.
— Москва — золотое дно, мужики. Наше дело деньги оттуда по всем углам России-матушки растаскивать. Вот тогда и заживём.
— А я думал, дело фермера — землю пахать, — с усмешкой замечаю я.
— Земля никуда не денется, Александр Павлович. (Мы давно знакомы). А капиталы московские могут скоро растаять.
— Откуда такие сведения? - с недоброй ухмылкой спрашивает Чумбаров.
— Не в трактире надо сидеть, а на колесе, мужики. Тогда и сведения у вас будут, - наставительно заявляет Красов.
— На тракторном-то колесе далеко не уедешь.
— Было бы желание.
— Николай! — обращаюсь я к Красову. — Давно хотел узнать. Как тебе разбогатеть-то удалось? Или это коммерческая тайна?
— Какая тайна?! Красов весь на виду. Про Красова всем всё известно. Может только вы, Александр Павлович, один и остались в стороне.
— Так поведай. Поделись опытом. Научи.
— Ну, у меня как вышло? Сначала записался во все политические партии, которые чего— нибудь сулили крестьянству. Все они тогда широкие жесты делали под свои программы. Чего ни попросишь — давали. Тогда любой желающий в деревне мог за копейки заиметь и трактор, и грузовик. Да хоть танк. Верно ведь мужики?
Мужики молчат. А Красов оживляется. Кажется, ему самому интересно вспомнить былые годы. Сворачивает головку у «титьки», отпивает, рыгает и продолжает:
— Тогда многие подсуетились. Но в основном ведь как распорядились добром? Хапнули под списание ссуд —перепродали и пустили в распыл. А я до конца прошёл. Сто тридцать гектаров оторвал. И года четыре хорошие бабки на них делал. А когда дешевый импорт повалил из-за бугра, понял: времена меняются. Значит, и мне меняться надо. Погрузил в машину ящик водки и — на экскурсию по лесопунктам. Калибровочный станок на ящик водки выменял. И теперь один сруб с моей доставкой в Москву даёт сорок тысяч чистыми. Вот и вся история моего богатства.
Он встаёт и, сказав «ну, бывайте», озабоченный дальней дорогой,
покидает трактир.
4
Все сидят молча до тех пор, пока из окна не доносится перебор лошадиных копыт. Теперь на площадку перед трактиром накатывает кобыла запряжённая в дроги.
— Сашка приехал,— оповещает Колыбин.
С повозки спрыгивает парень.
Пока он поднимается на крыльцо и проходит через сени, за столом разгорается продолжение брошенной фермером на затравку темы. Мужики говорят теперь про дальние края, про большие города, где крутятся капиталы. В укор мне несколько раз звучит:
— В городах-то что не жить!
Я отвечаю запальчиво:
— Да вы сами переезжайте в город! На поезд садитесь, и через сутки — Москва. Кого только нету там: и молдаване, и украинцы, и белорусы. Все устраиваются. А кто—нибудь из ваших краёв есть? Никого! Дурака валяете зимой. Приезжайте.
— Куда там в Москве твоей сунешься?
— Ко мне! Я вот вам телефон оставлю. Звоните — встречу. Первое время у меня ночевать можно. Подкормлю. Найдем работу с койкой. Хорошие деньги привезёте к весне. Солярки каждый для своего трактора купит. Запчастей. Вот вам и дотации. Работы полно в Москве. Давайте, по примеру дедов и прадедов‚— в отход! На заработки! Молодой, в армии отслужил — в отход! Вот хотя бы Сашка. Эй, Сашка, иди сюда!— подзываю я к столу только что приехавшего на лошади парня.
— Сашка! Давай-ка в октябре ко мне. Я тебя на работу устрою в Москве, В общежитие. Чего тебе тут кобыле хвост крутить?
— Мне и здесь хорошо.
Я закипаю
— Ему хорошо! Вы только поглядите. Живёт натуральным хозяйством. Червём навозным И ему хорошо!
С досады я наливаю себе рюмку и выпиваю махом. Плакать хочется. А парень простодушно обращается ко мне «по делу».
—Дядя Саша, я помню, в детстве у вас на повети мы с вашими ребятами играли, так там коробуха от тарантаса в углу стояла. Боковины резные. Облучок гнутый. Продайте её мне.
Какая-то сила меня уже гонит вон из трактира. Я вскакиваю и говорю на прощание:
— Продайте?! Какой богатый выискался! Поехали, давай на твоей таратайке! Подарю тебе эту коробуху на память о золотом веке русского крестьянства. В этой коробухе в те времена мой дед мою бабку на праздники по гостям возил. С бубенцами и лентами. Прикрутишь проволокой поверх своей телеги — будешь первым парнем на деревне. А в деревне один дом.
Свою «буханку» я оставляю на Вадика.
Мы с Сашкой уходим из трактира.
За нами тянутся все мужики.
Барменша в мини-юбке включает погромче магнитофон и принимается убирать со стола.
Занавес


Рецензии