Символика в стихотворениях А. И. Полежаева

К вопросу о романтической литературности (постановка проблемы)

Аннотация:Статья посвящена проблемам романтической поэзии А. Полежаева 1820-х гг., вопросам взаимодействия символизма и романтической мифопоэтики, романтического и современного методов исследования литературы. В статье изучаются особенности функционирования и ассимиляции в романтической поэзии А. Полежаева древнейших архетипов,  традиционных мифологических символов.
Ключевые слова: элегия, романтизм, поэтическое воображение, романтический символ.

Summary: The article is devoted to the Rashian romantic poetry, poetical imagination, romantic mythopoetics in the A. Polezhaev‘ s works; to the peculiarities of his interptretation of traditional antic symbolis; to the functioning and assimilation of archetypes in the rashian elegie.
Key words: elegie, romanticism, poetical imagination, romantic symbol.

Как отмечалось в нашей более ранней статье о творчестве А.И. Полежаева, структурно-парадигматическое и лексико-семантическое исследование обнажает не только символическое содержание поэтического дискурса, но и  пружины его взаимодействия с классической литературностью, с русской и западноевропейской  поэтической традицией. Такая на первый взгляд традиционная историко-литературная установка снимает напряженность в видении сложной личности поэта, облегчает понимание идеи «поливалентности фигуры Полежаева» [Сорочан 11], расставляет акценты в «мифологии поэта», в концепции размытого в пространстве двух веков образа.
 
В диссертационных исследованиях последних десятилетий творчество русского поэта рассматривалось в фокусе литературной преемственности: в границах «пушкинской и лермонтовской разновидностей русского романтизма» [Липич 5], в «отзвуках русской литературы», в частности Ломоносова, Державаина и Радищева, Батющкова и Жуковского, Пушкина и Грибоедова, И. Козлова, Рылеева и Раевского и др. [Васильев 1], во взаимоотношениях с западной, особенно французской романтической поэзией [Вольперт 3]. Благодаря исследованиям в области интертекста и интертекстуальности более не вызывают критику так называемые художественные «повторы» в лирике Полежаева, служившие в 19 в. поводом для упреков в «подражании». Стало понятно, что «повторы» означают не только внешние «влияния» и воздействия, но и непрерывную творческую трансформацию, внутреннюю метаморфозу – воображения и восприятия мира, самоанализа, самопознания и самовыражения.
 
Текстуально-семантические и стилистические конструкции в полежаевском мифопоэтическом тексте, которые зачастую указывают на его интертекстуальную и метатекстуальную природу, формировались в соответствии с правилами литературной эквивалентности, распространившимися на все романтические модели, почти всегда узнаваемые по своим эмотивным, лексико-семантическим, экспрессивно-стилистическим признакам. В то же время, в поэзии, на что указывал Ю. М. Лотман, узнаваемость не исключает оригинальность структурно-парадигмальных отношений, построенных по ассоциативному принципу, на основе противопоставлений, оппозиций, антиномий в их самых различных сочетаниях [174; 175]. Ни одна из текстуально-семантических и стилистических парадигм, в которых актуализированы образы-идеи, подчас противоположные по смыслу и значению, не выступает как единственно возможная и не исключает их несовместимость. Несовместимость передает глубину явления и говорит о незаконченности мысли, процесса становления и развития и создает условия  для возможности отвечать не только на вопросы современников (в конкретном случае речь о Пушкине), но и на будущие вопросы потомков [Лотман, Символ, 7:121]. Эта закономерность весьма актуальна в свете накопившихся исследовательских проблем в изучении творчества Александра Полежаева. Неудивительно, что вопреки полемике с А. С. Пушкиным, поэт оставался к нему очень близок – не только семантически и стилистически, но и идейно [Васильев 1]. Их сближала эпоха, к которой оба принадлежали, общее дело и устремленность к «высокому идеалу».

Особенное положение Полежаева в русской поэзии «пушкинской поры» [4; 12:], в частности в 30-е гг. XIX в., когда «совершался переход от «пушкинской» художественной системы к «лермонтовской» (конец 1820-х – начало 1830-х гг.) [От сентиментализма 9], при всей относительности такой периодизации, видится нам в обусловленном целеполагании, в романтической ориентированности поэта на созидание лирического текста, одновременно как «зеркала», анализа и документа. Романтизму часто отказывали в изображениии реальности, в правдивости образов, и это была большая ошибка. Одним из подтверждений ошибочности этого мнения является творчество романтика Полежаева, которое самым правдивым образом запечатлел  жизнь, если быть точнее, окружавшую его жизнь. В отличие от поэтов, использовавших в своем творчестве мифы, легенды и предания, Полежаев черпал сюжеты из жизни, но окружал их, в романтической художнической традиции, символическим ореолом: символ предоставлял художнику абсолютную свободу для выражения мыслей и чувств, воплощения идеала и мечты. Укорененная в романтическом сознании иллюзия неизбывного трагизма питалась заложенной в человеческом разуме «метафизической потребностью и стремлением к бесконечному», которая рассматривалась как неизбежное свойство человеческой природы (В.Жирмунский). Однако этот «изъян» (или преимущество?) можно было скорректировать, улучшить, осовременить – с помощью кантианского синтеза и гетеанской установки на универсализацию мысли. При этих условиях возможно представить конечное – бесконечным, вероятное – невероятным, зримое и очевидное – загадочным и мистическим.
 
В мифопоэтических и эстетических концепциях романтического элегизма ведущая роль отводилась оценкам душевного состояния личности, «изображению жизни во всей гамме ее чувственных проявлений». Потому такой популярностью, в том числе и в России, пользовались элегии Альфонса Мари Луи де Ламартина (1790–1869), развивавшего в лирической традиции предшествующего века тему меланхолических раздумий и медитаций о смысле жизни и смысле смерти в единстве с романтической проблемой одиночества и несчастья. Уже в 1820-е гг. стихотворения из «Поэтических медитаций» Ламартина переводили на русский язык влиятельные поэты пушкинского круга, в их числе П.А. Вяземский. В поэтических антологиях и сборниках поэтических переводов приводятся длинные списки переводчиков Ламартина. Среди них Ф.И. Тютчев, М.П. Вронченко; В.Н. Григорьев, И.П. Бороздна, Н.П. Греков, поэт и переводчик-полиглот Д.П. Ознобишин. Отдельные стихотворения Ламартина известны в переводах П.А. Драгоманова, А. Мейснера, А.М. Редкина. Интерес к творчеству Ламартина проявили известные журналисты и критики – В.Н. Олин, Н.А. Полевой, П. Г. Волков, А.Н. Глебов; редактор «Телескопа» Н.И. Надеждин; поэт и издатель альманаха «Радуга» Д.И. Новиков и известный в то время поэт и член общества любомудров Ал. Норов. Ламартина переводили провинциальные поэты: вологодский поэт, переводчик и меценат П. А. Межаков, костромская поэтесса А.И. Готовцева и саратовский поэт С. Степанов, печатавшийся в петербургских журналах. Стихи Ламартина переводили А.Г. Шпигоцкий, принадлежащий к кружку «харьковских романтиков», и рязанский поэт И. Е. Тюрин. В антологиях переводов приводятся также поэтические переложения М.П. Загорского и рано умершего поэта и переводчика В.И. Мальцова (искаженно: Мальцева). Перевод Мальцова из Ламартина «Умирающий христианин» в 1825 г. был прочитан в Обществе любителей российской словесности при Московском университете, после чего переводчик становится сотрудником ОЛРС, а с. 1829 г. – его действительным членом. Кроме того, во вкусе массовой поэзии Ламартина переводили И.Е. Великопольский, поэт и переводчик Вольтера и Мильвуа, также поэты П.Г. Сиянов и Меркли. Переводами из Ламартина занимались и поэты старших поколений, среди них Д.И. Хвостов, И.И. Козлов, А.П. Бунина, переводчик «Гамлета» С.И. Висковатов, последователь классицизма А.А. Волков, поэт карамзинского круга  Д.П. Глебов [Фр. эл.: 12: 591–604; 653–668].

Александру Полежаеву из «Поэтических медитаций» Ламартина принадлежат: перевод знаменитого стихотворения «Человек. Лорду Байрону» (1825 г.), известного также в сокращенном переводе М.П. Вронченко («К Байрону») [12: 654–655]; «вольный и сокращенный перевод» элегии «Вечер» (1832 г.) [12: 656], напечатанный под заглавием «Мечта» [Фр. эл.: 12: 510–511]; «Провидение человеку» (точная дата перевода не установлена), также переведенное Н. И. Надеждиным под названием «Промысел человеку» [12: 657]. Из «Новых поэтических медитаций» Полежаев перевел стихотворение «L’Esprit du Dieu», опубликованное в 1832 г. под заглавием «Восторг» [12: 665] и «Элегию» под названием «Юность», переведенную также Ю.И. Познанским и И.Е. Тюриным [12: 665]. Также Полежаевым было переведено стихотворение «Бонапарте» (опубл. в 1833 г.), известное также в версии Н.С. Бобрищева-Пушкина как «Воспоминание о Бонапарте» [12: 552, 666]. В 1826 г. Полежаев впервые опубликовал вольный перевод стихотворения «A El», озаглавленный  «Злобный гений» и выполненный под воздействием пушкинского «Демона» [Вацуро В.Э. /Сравнительное изучение литератур. Л. 1976. С.253–259; 12: Фр. эл.: 667]. Это стихотворение также известно в переводах Ю.И. Познанского и А.А. Шишкова.

В творчестве Ламартина Полежаев открыл для себя запредельный внутренний мир, коррелирующий с божественной бесконечностью и природными стихиями, трагическими и одновременно гармонизирующими внутренний хаос, а также с миром элегической поэзии. Романтический психологизм и аналитизм диктовали Ламартину лирическую форму, которая не регламентировала течение сюжета, на первый взгляд простого и незамысловатого, но требовавшего многослойной образности, сложных символических построений. Загадочный романтический герой всегда раскрывался в исповеди и, таким образом, интимное, сокровенное, тайное становилось достоянием общественности. Вне этого героя, вокруг него, как и прежде, господствовало «неведомое». К себе влекла символическая «вертикаль» – вселенского универсума, небесного пространства, темной глубины - бездны, ночи, тайны человеческой души. Полежаев, будучи максималистом, безоглядно погружался в элегические просторы бессознательного мира, растворяя в собственном опыте символико-аллегорический опыт поэта мысли и духа, но создавал при этом лиризм совершенно нового типа, отличного от ламартиновского.
 
До 1828 г. в стихах Полежаева преобладала спокойная элегическая тональность.
Но и в этот период мирное состояние природы в его лирике диссонировало с раздраженным чувством и беспокойными мыслями, «щемящей» и «разрывающей сердце на части» тоской в традиции Шатобриана. В полежаевской концепции человеческого бытия особое место заняла символика страстной протестности, традиционно связанная с элегическими мотивами скоротечности жизни и смерти, с ритмами природных стихий, пространственно-временным топосом, мнемотическими погружениями в юношеские мечты, в размышления об эфемерности человеческого существования, подтекстно связанными с символизмом богини памяти Мнемосины. Но несомненна оригинальность Полежаева, как одного из создателей русской элегии, пережившего поэтическое озарение в духе и стиле русских поэтов пушкинской эпохи и оказавшего воздействие на дальнейшее развитие русской лирики, в частности на поэзию М.Ю. Лермонтова [Васильев, Вольперт1; 3], особенно кавказского периода. Это отмечали А.В. Дружинин, А.А. Григорьев, Б.М. Эйхенбаум, Л.В. Цумпянский, С.В. Обручев, Л. Я. Гинзбург и др. исследователи творчества Лермонтова, особенно на такие его произведения, как «Сашка», «Измаил-бей», «Валерик» [Николаева8]. Также заметно влияние Полежаева на других литературных героев, чье настроение отмечено символикой разрушительного огня страстей.

Как истинный народный поэт, Полежаев оставался в границах двух основных романтических парадигм – мифологической и песенно-фольклорной, в которых  складывалась идеальная атмосфера для аналитических мыслей. Слияние этих парадигм определило условия романтического кодирования созданного поэтом мифопоэтического текста и структурирования «гена сюжета» (М.Ю. Лотман), содержащего порой скрытый, порой явный автобиографический смысл. Именно в динамике сюжета разгорающейся страсти по-разному раскрывался облик лирического героя Полежаева, в чем-то отличного от автора, в чем-то ему уподобленного, прежде всего в страстной сосредоточенности на личном и связанном с ним круге проблем. Так в полежаевском стихе укоренились характерные русские образы морской пучины и тонущего челнока, ставшие важными составляющими поэтической системы полежаевского романтизма, основанной на игре трагического воображения. Море и его спутники – мрак и тьма, тайна и неизвестность, одиночество и страдание, потерянность и безысходность – благодатная площадка для развития элегических сюжетов, утверждения в них героя-эгоцентрика, для которого море – идеальный топос блужданий и поиска. В целом мысли и чувства поэта сконцентрированы на хронотопе рокового несчастья, но без традиционных отсылок к античной мифологии. Персонификация несчастья включает образ моря-жизни, требующего все новых жертв («Песнь погибающего пловца», «Море»). Бесчувственнное «Я» то отступает в таком элегическом тексте, то вновь появляется, Образ повторяется, но  обыгрывается по-новому в новом контексте, однако лирический герой («Я») постоянно возвращается к мотиву угасания и преждевременной смерти (гибели). Сюжет «окольцован» этой идеей в традиции французской литературности – Ю. Мильвуа и А. де Ламартина (deuil, jours obscursis, ailes fun;bres me couvre). Лейтмотивными являются также образ байронической хандры и суицида, метафоры полета и падения,  поверженной славы и забвения («Человек. К Байрону», «Восторг», «Бонапарте»). Образ несчастья, мрачная метафорика, печальные контрасты как во французской и русской лирике – наследие английской кладбищенской поэзии. Это наследие обусловило характерное эмфатическое интонирование, семантические и когнитивные особенности романтизма Полежаева, отпечаталось в символизме воды, странничества, плавания, челна, непогоды, природа которого исконно русская, народная. Эту особенность невозможно не заметить, ее не может скрыть очевидная связь с западноевропейской литературностью  – с поэтикой неприкаянности и странничества, восходящей к гомерической теме «одиссеи», которую исследователи мистериальной античности объясняют из пункта поиска смысла жизни и блужданий человека в самом себе, в лабиринтах внутреннего мира.

Образ «Я» у Полежаева сливается с мотивами чувственного (физического) и чувствительного (психологического) содержания, которые соотносятся с образом сердца (души), одновременно беззащитного и отважного, с его смутными, робкими, неуверенными ожиданиями. Этот образ, как и образ странника, был лейтмотивом не только в полежаевской поэзии. Н. А. Соловьева заметила: «Русский странник, отторгнутый от родного очага, погружается, растворяется в природе, ощущая ее как творение Всевышнего, достойное поклонения и духовного просветления» Там же приведен пример из Ф. И. Тютчева: «В стихотворении «Странник» (1830 г.) Ф. И. Тютчева прослеживается эволюция индивидуального сознания в процессе созерцания красот природы и ощущения полной свободы от всего вещного, материального» [10].

Но если тютчевский странник ищет Бога и беседы с ним, то блуждающий герой Полежаева все более отдаляется от Бога. Поэт безутешен: «В тоске мучительной и хладной./ Моей бездейственной души». И в отступлении от Бога, и в мотиве странничества русская романтическая идентичность только частично совпадала с западноевропейской. Это различение очевидно, оно и в широте натуры полежаевского безотрадного «пустынника мира», в полном забвении трансцендентного бытия. В отличие от тютчевского героя, обращенного к «неведомой русской душе, которой нет покоя и удовлетворения» (Соловьева 10), странствующий герой Полежаева чаще всего не сосредоточен на национальном, но обращается к «земным» абстракциям, к природным стихиям («из края в край, из града в град / Могучий вихрь людей метет»). Однако этот символико-семантический ряд может быть истолкован также и в русском культурно-историческом контексте – как противопоставление человеческой неволи дикой вольности родной природы. В заключение отметим: лирический герой Полежаева, даже во всей своей совокупности, не передает весь спектр чувств и мыслей автора, всю палитру его переживаний: он лишь отражает  небольшую часть его реальной жизни, надежд и упований, частично запечатленных в художественных символах. Думать иначе – означает создавать новый миф о поэте, чья реальная жизнь, столь мало изученная, продолжает оставаться для нас загадкой.

Библиографический список

1. Васильев Н. Л. Поэзия А. И. Полежаева в контексте русской литературы: автореф. дис.  д-ра филол. наук. МГУ им. М. В. Ломоносова. М., 1994. 33 с.
2. Вацуро В. Э. Французская элегия XVIII–XIX веков и русская лирика пушкинской поры // Французская элегия XVIII–XIX веков в переводах поэтов пушкинской поры. М.: Радуга, 1989. С. 27–48.
3. Вольперт Л. И. Русско-французские литературные связи конца XVIII–первой половины XIX века. С. 106–131 [Электронный ресурс]. Режим доступа:  http://www.ruthenia.ru/volpert/intro.htm.
4. Жаткин Д. Н. А. И. Полежаев и поэты пушкинского круга: к вопросу о «пушкинской плеяде» // Междунар. науч. конф. "Творчество А. И. Полежаева в контексте русской и западноевропейской литературы", посвященная 200-летию со дня рождения А. И. Полежаева. Мордовский гос. ун-т им. Н. П. Огарева, 22–24 сент. 2004 г.
5. Липич В. В. Пушкинская и лермонтовская разновидности русского романтизма в их художественно-эстетическом своеобразии: дис. д-ра филол. наук. М., 2005. 472 с.
6. Лотман Ю. М. Структура художественного текста. М., 1970.
7. Лотман Ю. М. Символ – «ген сюжета» // Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. М., 1996.
8. Николаева Е. Г. Поэмы А. И. Полежаева (жанрово-стилевые искания): автореф. дис. канд. филол. наук. М., 1992. 18 c.
9. От сентиментализма к романтизму и реализму. АН СССР. Институт Русской Литературы (Пушкинский дом).
10. Соловьева Н. А. Национальная идентичность в эпоху романтического национализма (культурное и природное в дискурсе о человеке). Тамбов. гос. ун-т им. Г. Р. Державина.
11. Сорочан. А. Фрагменты мифа // Международная научная конференция  "Творчество А. И. Полежаева в контексте русской и западноевропейской литературы", посвященная 200-летию со дня рождения А.И. Полежаева. Мордовский государственный университет имени Н. П. Огарева, 22–24 сентября 2004 г.
14. Французская элегия ХVIII–ХІХ веков в переводах поэтов пушкинской поры: сборник; сост. В. Э. Вацуро. М.: Радуга, 1989. 687 с.

Впервые опубликовано в: Сборник материалов IV Международной научно-практической конференции, посвященной 125-летию со дня рождения академика В.В. Виноградова (г. Тобольск, 12–13 декабря 2019 года). Киров: ФГАОУ ВО «Тюменский государственный университет», АНО ДПО «Межрегиональный центр инновационных технологий в образовании», 2020.


Рецензии