Глядь, Ан с востока лезет рать!

Приписываемая Ершову «Сцена в лагере» (далее: «Сцена»), конечно, патриотическое произведение, в котором уместно упоминается Бонапарт, разбитый во время Отечественной войны 1812-го года. В то же время если учесть её название и схему сюжета, то можно обнаружить истоки в виде стихотворения Жуковского «Певец в стане русских воинов», написанном во всё том же 1812-м году. Тем более что и само по себе слово «лагерь», по Далю, это «стан, становище» или «воинский табор». Свою патриотическую тему Жуковский, как известно, продолжил в 1831-м году стихотворением «Старая песня на новый лад», изданном в брошюре под названием «На взятие Варшавы. Три стихотворения В.Жуковского и А.Пушкина». Ну, а поскольку «всё познаётся в сравнении», то мы, сравнивая содержание обоих произведений, можем увидеть странность. Так, Жуковский, живший, как и Ершов, в Петербурге, упоминает не только войну с Наполеоном, которая относится к теме его «старой песни» про «Певца в стане русских воинов», но и обе закавказские войны, предшествующие польскому восстанию, а вот в «Сцене» Русско-Персидская война пропущена, хотя и длилась она дольше, чем Русско-Турецкая. В чём дело? Почему пропущена война с персами?!
Ответить на этот вопрос ершоведы вряд ли смогут, поскольку для студента Ершова и война с персами, и война с турками были одинаково удалёнными как по месту их проведения, так и по всем другим обстоятельствам. Тем более что ни он, ни его родственники и друзья никакого отношения к войнам в целом, да и к военной службе не имели, о чём см. главу «Из ничего не выйдет ничего».
Однако если этот вопрос обратить к Пушкину, то многое становится на свои места, поскольку в его жизни Русско-Турецкая война, на которую он стремился с момента её начала и в которой, несмотря на отказ царя допустить на военную службу, всё же немного поучаствовал, значила много, а вот Русско-Персидская крайне мало. Да и знал он о ней плохо, несмотря на то, что с персами воевал его брат. А дело было в том, что Лев Сергеевич письма писал редко, из-за чего Пушкин укорял его: «Что ты мне не пишешь, и что не пишет ко мне твой командир? … Кончилась ли у вас война?» (1). Ну, а поскольку о войне с персами Пушкин знал понаслышке, то, кажется, можно предположить, что он «забыл» её, что для формулы «Жизнь поэта в его стихах» может быть закономерным.
Но это только кажется, поскольку немедленно возникает вопрос: а как же Пушкин с его прекрасной памятью мог позабыть войну с персами? Нет, тут что-то не то! Тем более что относительно недавно, т.е. в 1831-м году, в стихотворении «Бородинская годовщина», напечатанном вместе со стихотворением Жуковского в брошюре «На взятие Варшавы», Пушкин помнил эту войну и по примеру своего учителя упомянул её вместе с Русско-Турецкой? И поэтому мы тянем ниточку дальше и спрашиваем: а уж не отбросил ли Пушкин эту войну с целью привлечь к этому странному «отбросу» внимание будущих исследователей? Но если это так, то в соответствии с методом его творческой бережливости, который я иногда называю «методом Пушкин-Плюшкин», война с персами не должна пропасть, а может находиться в его произведениях. Но в каких именно?!
Начинаем поиск, как всегда, с ближнего круга. Ну, а поскольку «Сцена» датируется 1833-м годом, то именно в произведениях этого года, который пушкинисты справедливо называют «годом пушкинской сказки», надеемся найти соответствующий «отброс». Ищем-ищем... и да вот же он, намёк на войну с персами! И именно в той сказке, концовка которой всем известна: «Сказка ложь, да в ней намёк! Добрым молодцам урок». И нам понятно, что намёки в «Золотом петушке» скрытые, а по причине незнания пушкинистами приёмов Великого мистификатора до сих пор ими не разгаданы.
А теперь берём «Золотого петушка» и слова оттуда: «Ан с востока лезет рать», после чего спрашиваем: а какую именно «рать» подразумевает автор? Ответ таков: в данном случае «рать с востока» у Пушкина может быть только персидской. Почему? Да потому, что Русско-Персидская война началась 16-го июля 1826-го года с ВТОРЖЕНИЯ персов в Закавказье, т.е. менее чем за два месяца до первой встречи Николая I и Пушкина, которая произошла 8-го сентября 1826-го года. Намёк же на эту встречу в «Золотом петушке» содержится в описании первого общения Дадона и мудреца. И мы начинаем понимать подтекст этой сказки, поскольку ранее уже нашли Николая I под маской Дадона (об этом подозревала ещё Анна Ахматова!), а Пушкина – под маской мудреца. И нам сразу же становится понятен намёк, связанный с этим мудрецом и Дадоном, который «Шлёт за ним гонца с поклоном», поскольку эта ситуация полностью перекликается с инициативой Николая I по доставке Пушкина в Москву «под надзором фельдфебеля, не в виде арестанта». Ну, а если «не в виде арестанта», то можно сказать, что очень даже и вежливо, т.е. - «с поклоном».
Ничего этого в «Легенде об арабском звездочёте» В.Ирвинга, которую Пушкин использовал в качестве источника, нет, поскольку там сказано: «ко двору вконец растерянного и расстроенного Абен Габуза явился некий арабский старец-знахарь», из чего видно, что инициативу встречи с мавританским царём проявил сам звездочёт. Изменение же, хоть и микроскопическое, позволило Пушкину создать намёк на обстоятельства своей жизни.
Тянем ниточку дальше и спрашиваем: а почему Пушкин для описания встречи мудреца с Дадоном активно использовал глагол «стал», хотя у Ирвинга обстоятельства типа «стал – сел» или «стал на колени» вообще опущены? Заглядываем в черновики «Золотого петушка» и видим, что слово «стал» там повторяется трижды! И более того - в одном из вариантов мудрец не просто «стал», а «Смело стал перед Дадоном»! И вот тут мы сразу же вспоминаем, что 8-го сентября 1826-го года при встрече с Николаем I Пушкин действительно стоял перед царём, но при этом вёл себя независимо и даже умудрился (вероятно, устав?) немного опереться на стол императора. Кстати, такое же смелое и независимое поведение мы видим и в «Коньке» при первой встрече Ивана с царём. И мы не удивляемся этому, поскольку знаем и подтекст, и основные прототипы обоих героев в лице Пушкина и Николая I. Правда, в первой редакции «Конька» Иван «Спрятав руки за армяк, Из-за братьев выступает И, надувшись, отвечает». После же правок смелое поведение Ивана было подчёркнуто словами: «Руки в боки, словно пан». Думаю, что такая правка была обусловлена образом Пугачёва из «Капитанской дочки», который тоже хотел казаться для других более значительным, чем был на самом деле: «Пугачев сидел под образами, в красном кафтане, в высокой шапке, и важно подбочась» (2). А «важно подбочась» это и есть «руки в боки»!
Итак, отброс из «Сцены», связанный с Русско-Персидской войной, нами найден у Пушкина и в полном соответствии с его приёмами. А это уже и одно из свидетельств пушкинского авторства этой «Сцены».
В целом же определение основных прототипов пушкинских образов позволяет исследователям отвечать на очень трудные вопросы. Ну, например, кто объяснит причину того, что осенью 1833-го года Пушкин написал концовку про «сказку-ложь» сначала в «Мёртвой царевне»? Вот она: «Сказка ложь да нам урок, А иному и намёк». Странно? Да, это странно, поскольку слово «иной» мужского рода, а отрицательных мужских образов в «Мёртвой царевне» нет. Ну, и к кому же оно может относиться? Ответ могут дать только те, кто установит основной прототип мачехи-царицы в лице Николая I, к которому и может относиться слово «иной» (в подтексте, конечно!). Однако Пушкин, чувствуя, что это слово в данной сказке не совсем уместно, перенёс его к Дадону из «Золотого петушка» в стих «Но с иным накладно вздорить». А после соответствующей переделки перенёс туда же и всю концовку, которую планировал для «Мёртвой царевны». И все эти перемещения можно объяснить лишь манипулированием с основными прототипами, что в свою очередь позволяет задуматься: а почему слово «иной», впоследствии отнесённое к Дадону, изначально было в сказке, где отрицательный образ показан в женщине? А отсюда и догадка, что под маской злой царицы может быть злой царь. И мы уже не удивляемся, когда в «Сцене» находим этого же царя под маской Варшавы, определяемой словом женского рода.
Выйдя же на турецкого султана, можно плавно перейти к «безбожному» и очень жестокому турецкому султану из песни «Видение короля», которая начинает пушкинский цикл «Песни западных славян» и написана почти синхронно с изучаемой нами «Сценой», поскольку пушкинисты датируют её «предположительно 1833-1834г.г.» (3). Другой образ жестокого турецкого султана показан Пушкиным в последней строфе стихотворения «Стамбул гяуры нынче славят», которая начинается с 30-го стиха и которая при жизни Пушкина не печаталась. И все эти султаны своей жестокостью и сильным гневом намекают нам на такого же жестокого и гневного Николая I!
В то же время надо заметить, что Пушкин, спрятавшись под маской янычара Амин-Оглу, почему-то назвал его поэму «сатирической», хотя при издании «Путешествия в Арзрум» полностью убрал оттуда какое-либо упоминание о султане, после чего к оставшемуся отрывку могут возникать следующие вопросы:
1. а насколько его можно считать сатирическим, если само слово «сатира» определяется как «сочиненье насмешливое, осмеяние слабости и порока» (Даль)?
2. Ну, а что осмеивается в отрывке из поэмы выдуманного Пушкиным янычара? Стамбул? Т.е. город, осмеивание слабостей и пороков которого имеет весьма общий характер и может намекать нам лишь о том, что под его образом спрятан какой-то человек? Однако кто он - неизвестно.
Ну, и, конечно, говоря про турецкого султана мы не можем обойти «Конька», в котором тот высветился, как я думаю, в довольно странном образе царя Салтана, о котором братья Ивана хотели узнать: «И нейдёт ли царь Салтан Басурманить христиан?». Но разве этот Салтан равен всем известному пушкинскому Салтану, который, несмотря на своё нерусское имя, всё же христианин, венчающийся на брак, и который никого «басурманить» не мог? Да и его сын Гвидон, с крестиком на шее, тоже христианин.
И вот тут, дорогие читатели, я должен покаяться перед вами, поскольку в главе «Ещё Татьяна» чётко не отделил одного Салтана от другого. Ну, конечно, имя царя Салтана Пушкин заимствовал из народной сказки о Бове-королевиче, но разве в ней под этим именем упоминается только её непосредственный герой, т.е. действующий царь Рахленского царства? Нет, поскольку этого царя называют Салтаном Салтановичем, то можно подразумевать и существование (пусть и в прошлом!) его отца, тоже царя и тоже Салтана! И именно этого отца Пушкин изобразил в своей «Сказке о царе Салтане». И при этом никуда не пропал мой вопрос из главы «Ещё Татьяна»: «Но разве мог Пушкин-Плюшкин забыть отброшенные им в своей сказке басурманскую веру и такое же происхождение царя Салтана из народной сказки?» И мой ответ: «Никогда!!», основанный не только на прекрасной памяти Пушкина, но и на принципе «Пушкин-Плюшкин», который допускает использование «отбросов» из источников в других пушкинских произведениях.
В данном случае таким произведением оказался «Конёк», в котором царь Салтан неожиданно предстал басурманином. Ну, а в народной сказке это басурманство полностью подтверждается словами дочери Салтана Салтановича, которая говорит о Бове: «я его обращу в свою веру латынскую и в нашего бога Ахмета», а затем призывает главного героя: «Бова, забудь свою веру православную христианскую». И, конечно, данного Салтана смело можно назвать «басурманином», которого Даль определяет так: «неверный, нехристианин; особенно мусульманин, а иногда всякий неправославный; всякий иноземец и иноверец, в неприязненном значении, особенно азиятец или турок». Кроме этого, мы должны учитывать и то, что братья из «Конька» хотели лишь «узнать» про басурманина Салтана, не имея никакой уверенности в его нападении. А это уже и намёк на напряжённые отношения с Турцией в то время, которое подразумевается в подтексте сказки (российская нота-ультиматум была вручена правительству Турции 24-го марта 1826-го года, а удовлетворена лишь 25-го сентября подписанием соответствующей конвенции!).
Но зачем автор «Конька» упомянул Салтана в 13-й строфе сказки? Да потому, что именно 13-го июля 1826-го года и были казнены пятеро декабристов путём повешения. И совсем не зря именно в этой строфе впервые в «Коньке» возникло слово «царь», а этот царь совсем не зря имеет перекличку с героем сказки о Бове-королевиче, т.е. с царём Салтаном Салтановичем, который говорит Бове: «Могу тебя повесить!», что подтверждает и его дочь, говоря тому же Бове: «батюшка мой может тебя повесить или на кол посадит». А отсюда и переход к безымянному царю из «Конька», постоянно грозившемуся посадить Ивана на кол. Т.е. упоминание царя в 13-й строфе первой части «Конька» это своего рода намёк на царя, который вот-вот должен появиться и который, естественно, и появился в конце этой же части. Прям, как анонс своего рода.
Правда, этот своеобразный анонс был лишь в первой редакции сказки. А вот после её правок Пушкин сместил намёк на Николая I на чуть более раннее время (по сюжету – всего на «седмицу», т.е. на неделю), внеся его в слова Данилы: «Ты ж хоть лоб себе разбей, Так не выбьешь двух рублей». А почему? Да потому что во второй части «Конька» перечисление сказок в «чудо-книжке» начинается со слов: «Перва сказка о бобре», а мы ранее идентифицировали эту «сказку о бобре» как пушкинскую сказку о Балде. Ну, а именно эта сказка и начинается со слов: «Жил-был поп Толоконный лоб», и именно этот поп получил от Балды три щелчка по лбу. И при этом поп материально мало чего и выгадал, потеряв лишь своё здоровье. «А Балда приговаривал с укоризной: “Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной».
Понятно, что такую сказку из-за цензуры Пушкин напечатать не мог, но зато намекнул о ней в правках «Конька», что для пушкинистов является лишним подтверждением пушкинского авторства «Балды». Ну, а мы, зная, что под маской попа Пушкин спрятал Николая I, совсем не удивляемся тому, что тот, как и царь из «Конька», находит себе служителя-работника на базаре. Правда, в «Коньке» базар этот показан «супротив больших палат», которые в подтексте высвечиваются как палаты Московского Кремля, в одной из которых 8-го сентября 1826-го года Пушкин впервые встретился с Николаем I.
Однако это отдельная тема, а мы пока «вернёмся к нашим баранам», а точнее, к «Сцене», в которой много всяких «мелочей», в той или иной степени связанных с Пушкиным. Например, возьмём слова «Запевало прокашлялся» и спросим: а что после этого кашля? Ответ понятен: после кашля Ефим запел свою песню. Немедленно смотрим: а где у Пушкина ранее была такая же ситуация? Ну, конечно, в его поэме «Тень Фонвизина», когда «старик, Покашляв, почесав парик, Пустился петь свое творенье, Статей библейских преложенье» (4). Ну, а кто этот «старик»? А это известный поэт Державин. Вот и намёк на то, что под образом запевалы Ефима в данной «Сцене» может прятаться известный поэт, который будет петь свою собственную песню. Ну, а имя этого поэта, как мы можем догадаться, - Пушкин!
А теперь зайдём с другой стороны, поскольку певцы тоже люди и могут кашлять от какого-нибудь простудного заболевания. Т.е. проверим версию о том, что запевала мог кашлять в связи с простудной болезнью. Из таких болезней в пушкинское время наиболее известной была чахотка, которую сегодня называют туберкулёзом. Ну, а кого Пушкин называл чахоточным? А не менее известного римского поэта Виргилия: «Когда чахоточный отец Немного тощей Энеиды Пускался в море наконец, Ему Гораций, умный льстец, Прислал торжественную оду» (5).
А как Пушкин относился к Виргилию? Благосклонно и даже называл его «добрым»! Так, говоря о публике, Пушкин отмечал: «Она, слава богу, может себе прочесть без опасения и сказки доброго Лафонтена, и эклогу доброго Виргилия» (6). Ну, а кого Онегин упрекал за «эклогу»? Ну, конечно, молодого поэта Ленского: «Опять эклога! Да полно, милый, ради бога» (7). Но это в третьей главе романа, а в последней главный герой уже влюбляется сам и из-за своей любви к Татьяне «бледнеть Онегин начинает: Ей иль не видно, иль не жаль; Онегин сохнет, и едва ль Уж не чахоткою страдает. Все шлют Онегина к врачам, Те хором шлют его к водам»» (8). Но вместо лечения Онегин пишет Татьяне письмо, которое Пушкин представляет так: «Вот вам письмо его точь-в-точь». Однако это письмо написано настолько хорошими стихами, после которых читатель может даже и заподозрить, что Онегин неплохой поэт. Ну, а чтобы никто слишком не задумывался над этим, Пушкин в этой же главе иронизирует: «Он так привык теряться в этом, Что чуть с ума не своротил, Или не сделался поэтом. Признаться: то-то б одолжил!» (9). Но нас эта ирония не обманет, поскольку мы уже догадались, что под маской Онегина прячется сам Пушкин. Так же, как и под маской Ленского.
Однако по направлению «эклоги Виргилия» мы можем потянуть ниточку дальше и выйти на стихотворения Архипа-Лысого из «Истории села Горюхина», которые, как пишет Пушкин: «В нежности не уступят …эклогам известного Виргилия» (10). И тут же Пушкин приводит некое «сатирическое стихотворение» про старосту Антона, которое по многим признакам (имя, должность, обманщик и т.д.) может вывести на очень интересные и при этом неожиданные открытия при раскрытии прототипа этого старосты. Но об этом отдельно, а пока отметим, что кличка Архипа-Лысого, чьи песни на улице «воспевал» горюхинский «народ» (11), даёт очень хорошую примету, поскольку данный герой мог получить её только будучи лысым. А лысина - это уже почти и особая примета.

ПРИМЕЧАНИЯ.
1. Пс 331 от 18 мая 1827г.
2. КД 347.8.
3. III, 1253.
4. С1 51.224.
5. С2 210.9, 1824г.
6. Ж1 156.29
7.      ЕО III 2.5.
8. ЕО VIII 31.12-14.
9. ЕО VIII 38.4.
10. ИГ 137.1.
11. ИГ 138.22.


Рецензии