Человек со свойствами 24

*  *  *

                Ты не хотел!.. так помни ж: не хотел!
                Михаил Лермонтов

Редко называл женщин дурами, но с возрастом — всё чаще.
Фраза Селима из «Аула Бастунджи» сопутствовала мальчику давно и прочно, так что он даже не трудился добавлять к глаголам «хотел» «а» для соблюдения женского роду... так и произносил про себя: ты не хотел, так помни ж: не хотел!
Не так уж и часто пришлось ему проговаривать это сквозь сцеп­ленные зубы.
Но несколько раз случилось.
И всегда мысленно.
И всегда женщинам.
Кроме женщин, у него не было неудовлетворённых желаний?
Так-таки и не было?
Ну, почти не было...

Жизнь ушла на разборы
Нехитрых вопросов
В святом душевном невежестве.

На разборы с собою.
На ночную нежность к большому пушистому коту по имени Цунь, который жил у любимого парка по ул. Репина и внимательно смотрел на мальчика, разрешал подойти метров на семь, даже на пять — не ближе, затем уходил. Уходило это таинственное большеглазое сказочной красоты существо, а мальчик оставался в тоске неудовлетворённости. Почти как после отказавшей женщины. Он ведь хотел только приласкать, погладить, почесать за ушком, потрогать эту искристую, похожую на тёмное облачко шубку.
Нет.
За несколько лет прогулок по ночному парку кот так ни разу и не дался (это уже позже, увидев девочку в окне первого этажа, куда ночью кот вспрыгивал и там исчезал, мальчик спросил, а не живёт ли у них, часом, кот, и узнал, что кот этот действительно их, что он китаец, что зовут его Цунь, что по ночам он сам по себе — у него свои дела, — уходит и возвращается).
Жестокий!
Знал бы ты, равнодушный эгоист с роскошным мехом и почти ­лисьим хвостом, сколько нежности сгорело напрасно в душе мальчика, которому ночь в одиноком родном с детства парке открывала тогда женственные объятия творческих иллюзий и сулила первые волнения первых стихов.
А может быть, Цунь знал, что если позволит ласкать себя, то не сложится вот это:

В частых лунах дымных фонарей
Сероватой кажется листва,
А глаза кота темны, как ночь,
Пеплом уши тронуты едва.

Метр тьмы, что разделяет нас,
Он ноздрями щупает слегка,
Нет, не дастся в руки он сейчас...
Сжавшийся в предчувствии прыжка.

Я зову, маню — душа в слезах, —
Весь облит тоской и тьмой ночной,
Но одно в его больших глазах:
Я тебя не знаю, ты чужой!

Вся эта пустеющая ночь,
Как зверька бессмысленного взгляд,
Сквозь неё бреду я наугад,
Заклиная стих, а он — всё прочь.

Я тебя не знаю, ты — чужой!
И дрожит чуть-чуть из темноты,
Как мотыль на острие мечты, —
Неотгаданный и самый главный мой...

Может, коты знают больше, чем люди?
А может, это была любовь?
Вообще, что она такое — эта самая любовь?

Когда в спортзале ты смотришь на идущую рядом с тобой по соседней резиновой беговой дорожке итальянку средних лет, маленькую и коротконогую (рослая русская помощница его жены постоянно делает акцент на том, что итальянки коротконогие) ... с крепкими мускулистыми ягодицами и малоинтересной грудью, с ещё свежими выше локтя руками, округлыми плечиками и вполне приемлемой мордашкой, на которой время от времени расцветает чарующая улыбка... ты как-то совсем без испуга, даже без удивления осознаёшь, что она легко сгодилась бы тебе. Просто потому что вы рядом, просто потому, что оба вспотели, что она приветлива и могла бы вот так, очаровательно улыбаясь, целовать твой мокрый лоб и гладить, промокнув простынёй, твой взмокший загривок, если б ты лежал на ней, истраченный, вылившийся, бессильный, лишённый смысла, полный краткого блаженства ускользающей актуальности, что всегда посещает нас после акта.
И ускользает.
А может, блаженство и есть смысл?
Ну да — простенькая схемка маскулинного воображения!
Чуть-чуть нежности в оплату за эпизодический оргазм и из простого уважения к физическим трудам...

                «...немного нежности
                и вид на Царское в окно».


Это максимум!
А расчётный минимум неизбежности и злой судьбы, условно именуемый оптимумом, — это храп с одной стороны, глухонемые слёзы с другой и «нормальная температура» утреннего отчуждения по обе стороны супружеского ложа — ооо... нет, об том мальчику и думать не хотелось.
Ну и что же всё-таки она такое — любовь?
Согласен, вопрос редкостно глупый.

Инерция встречи с Диной оказалась сильнее и дольше, чем он предполагал.
Мальчик действительно любил эту женщину.
Не потому любил, что не мог без неё...
Он мог.
Да боже мой, он, казалось ему, мог без кого угодно.
Не мог он без материальной помощи, без заботы и обожания. Без ежедневного живого подтверждения, что он — пуп земли.
Прожив с женщинами в общей сложности уже лет сорок, он со­вершенно разучился (да просто не было времени научиться, так что, собственно, и не умел никогда!) быть чем-либо, кроме как ­центропупом.
Но чувства к женщинам своим питал он сильные...
Настоящие чувства законченного эгоцентрика с буйным воображением, громадным самолюбием и избытком либидо, которое плавило его и требовало встречных текучих субстанций, субстанций женских. Всё женское должно было быть текучим... он даже упругость форм ценил меньше, чем их текучесть. Та первая настоящая женская грудь, которая свела с ума его юность, — грудь пятнадцатилетней девочки, — была сокровищем ранней женственности, но через десять лет она стала настоящим адом соблазна, огромной, с невинными плоскими сосками, тяжёлой волной мягчайшей женской плоти, которая уже не помещалась в его выросшие ладони, которая заливала его, в которой терялась и задыхалась его молодость, одуревала от желания его зрелость. Женщина, в которую превратилась та девочка, хоть и не стала его женой, отдала ему и молодость свою, а потом и зрелость. Редкими страстными свиданьями она приносила ему каждый свой возраст, как дар. Видимо, она была одним из живых ответов на редкостно глупый вопрос, что такое любовь?
Но то другая история, и она уже рассказана.
А теперь Дина — и никаких запретов или ограничений, если не считать двенадцати просроченных лет и неизжитой провинциальности сексуального развития.
Но о чём горевать, всё сбылось, не правда ли?
а) голова Берлиоза, ободранная и превращённая в получереп для кровавых возлияний, — на подносе у Воланда... так?
б) Дина, всё ещё молодая и свежая, сосуд сладких излияний — в твоей постели... так?
Вот только Светочка...
...хотела прийти, а теперь не приду-
-ра.
Но счастливую жизнь надо жить счастливо — это правило!
Жить надо полно и сочно — всё равно ни на что другое ты не годен!
Кто там, кажется, Прутков объявил — если хочешь быть счастливым, будь им?
Я хочу!..
Так думал мальчик, верней, так он чувствовал своё положение ­избранника, вручённого счастью и благополучию, которые он просто не имеет права подводить.
...чувствовал, но не сознавал.
Сознательно он был целиком в улетевшей Дине.


*  *  *

                ...ибо много званых, а мало избранных.
                Мф. 20 : 16

(лампа разгорается)
И будут первые последними, небось, слыхали, золотой мой?
И чем только не замазывают эту евангельскую беспощадку, эту дыру в формальной логике и элементарной человечности, самим ­Богочеловеком пробитую и так и не заделанную.
Ах... не задумывались!
Ах, принимали на веру!
Ах, притча...
Ах, иносказание...
А мы вот давайте не поверим заведомо, то есть вот так сразу.
Ну, для начала — что сказал Он?
«Ибо Царство Небесное подобно хозяину дома, который вышел рано поутру нанять работников в виноградник свой, и, договорившись с работниками по динарию в день, послал их в виноградник свой; выйдя около третьего часа, он увидел других, стоящих на торжище праздно, и сказал им: идите и вы в виноградник мой, и, что следовать будет, дам вам. Они пошли. Опять выйдя около шестого и девятого часа, сделал то же. Наконец, выйдя около одиннадцатого часа, он нашёл других, стоящих праздно, и говорит им: что вы стоите здесь целый день праздно? Они говорят ему: никто нас не нанял. Он говорит им: идите и вы в виноградник мой, и что следовать будет, получите. Когда же наступил вечер, говорит господин виноградника управителю своему: позови работников и отдай им плату, начав с последних до первых. И пришедшие около одиннадцатого часа получили по динарию. Пришедшие же первыми думали, что они получат больше, но получили и они по динарию; И, получив, стали роптать на хозяина дома и говорили: эти последние работали один час, и ты сравнял их с нами, перенесшими тягость дня и зной. Он же в ответ сказал одному из них: друг! я не обижаю тебя; не за динарий ли ты договорился со мною? возьми свое и пойди; я же хочу дать этому последнему то же, что и тебе; разве я не властен в своём делать, что хочу? Или глаз твой завистлив от того, что я добр? Так будут последние первыми, и первые последними, ибо много званых, а мало избранных» (Мф. 20 : 1—16).
Тааак... это у нас тут об чём речь?
Что к первому-то часу, раннему и трудному, который надо не пропустить, насильно вырвавши себя, ни свет ни заря, из сна опочивального, усталость прошлую ещё не залечившего, — к первому, стало быть, поспешать не стоит. И что рабочую тяготу целого дня — с жарой и жаждой, с п;том целодневным и истощением вечерним мышц изнемогших, тащить совсем не обязательно. Хозяин щедр и, что самое наипервейше приятное, трогательно неисповедим в воле своей. Он вовсе и не за труд платит, не тяготу понесённую вознаграждает (а уж рвение к заработку и результатам труда хозяин вполне презирает).
А что?
Что Он тогда вознаграждает?
Я понял... я понял! — это Он равенство устанавливает, чтоб, типа, те, кто с утра горбатятся и цельный день в поту кишку рвут, не заносились перед теми, которые сухонькие приходят к последнему часу, прокуривши в тенёчке день-деньской.
Да ладно бы ещё только равенство!
Так Он же ещё и первых с последними путает.
И вообще, что за притчи такие подаёт нам Богочеловече... про ­первых и последних?
Это что ж получается — там опять неравенство?
Мало, говорит, избрали из тех, что позвали.
А я так надеялся, что там уже, наконец, всё будет правильно, то есть не по-людски, а честно!
Значит, судя по благоволению к пришедшим в последний час, шоб пару лопат кинуть и встать в очередь за получкой, надо понимать, избирать будет Он из последних... они ему чем-то милей первых, которые с раннею зорькой — да за лопату. Может потому, что меньше потом разит и на вид посвежее, приятней для глаза ­хозяйского.
А этот Гийом Аполлинер такое сочинял! Прям не знаю:

Христос из дерева томится у дороги;
Привязана коза к распятью, и убоги
Селенья, что больны от горьких дум того,
Кто создан вымыслом. Я полюбил его.
Коза, подняв рога, глядит на деревушки,
Объятые тоской, когда с лесной опушки,
С трепещущих полей или покинув сад,
Усталый люд бредёт и смотрит на закат,
Благоухающий, как скошенные травы.
И как моя душа, округло и кроваво,
Скользит языческое солнце в пустоту,
Скрываясь в сумраке и смерть неся Христу.

Какую-то поэзию труда увидел (не дай бог!) и вообще... чуть ли не связь Сына Человеческого с бесхитростной и горькой жизнью трудяг.
А тут вот поп-толкователь в парадоксальность впадает:

«Это старый библейский парадокс: лучшее вечно достаётся младшим. А старшие сами виноваты! В мультфильме про Симпсона главный герой оправдывает свои нелепые поступки, восклицая: “Я тут первый день!” Отсутствие опыта якобы — обстоятельство, оправдывающее ошибку. Не то в религии: тут отсутствие опыта чаще преимущество. Не случайно в Евангелии запечатлено поверье, что исцелялся в купальне тот, кто первый бросался в нужный момент в воду. Не случайно первый день праздника был торжественнее прочих. Свежесть взгляда — легковесное и непрочное преимущество там, где требуется усилие человека (о чём есть очаровательный рассказ Честертона), но это важное преимущество там, где от человека требуется просто не мешать Богу, восхититься Его откровением и дать через себя действовать. Подвижники докучают Иисусу глупыми спорами о том, спасутся ли другие, — а Иисус напоминает им, что и они, много дней ­проведшие в изучении Писания и исполнении Закона, могут погибнуть именно потому, что считают, будто количеством этих дней купили себе вход в Царство Божие. Да нет, первый день — или, если по притче о работниках двенадцатого часа — первый час я здесь, ничего не заслужил и именно поэтому Богу легче дать спасение мне, чем другому. Лучше забыть про свой опыт молитвы, умудрения и добрых дел, но чувствовать, насколько каждый день перед Богом — первый. Тогда появляется надежда, что Бог, как и обещал, сделает этот день тем последним днём, в который изольёт Духа Своего на всякое создание» .

Силен, силён, отче Яков Кротов... фындаментален, куды там!
Ведь как умело рельсик подпилил... поезд мысли — под откос, а и незаметно вовсе. С пути сбил, якобы (яков бы!)... ну, хотел сбить! Но мы-то с вами, драгоценный мой, ведь люди злостные: я пишу-­говорю всякие пакости, вы их читаете-слушаете — ну, одним словом, жестоковыйные мы, нас с мысли не собьёшь, под откос запросто не пустишь. Легковерие — не наша с вами добродетель, правда?
А теперь по пунктам!..
Во-первых, при чём тут старшие и младшие?
Кто в притче о хозяине и работниках говорит о старших и младших?
Не слышу...
Или это вследствие долгорясой бородатости оне, — поповье ­племя, — сами себе объявляют индульгенцию на словоблудие?
Ах, трактуют оне...
Ах, оне интерпретируют...
Ну ладно, пусть бы себе!.. Но о старших и младших... — то ж ­притча про сына блудного, и оставим её, покуда, в покое, если мы не хотим, — а мы ведь с вами не хотим, мой дорогой, правда? — устраивать чёрно-­белые игры с выдаванием зелёного за серое.

Хозяин лишь зовёт всё новых и новых рабочих к себе на вино­градник трудиться. Нет там ни старших, ни младших, есть ранние и поздние, а это не одно и то же.
Значит, Евангелие, полагаете вы, отец Яков, нам рекомендует, раз­мордовавши толпу, растрепавши тех, кто поробчей, ­растолкавши калек — а нехай йих! — первым хлюпнуться в святоомовенную купальню — иначе, мол, фиг исцелишься? А ещё и нужный момент поймай, не прошляпь... — вона каки дела спортивные!
Теперь о подвижниках, которые докучают Богу, вместо того чтобы просто дать Ему действовать через себя. Это какое же такое свойство общее роднит подвижников, ото всего отрешившихся, как птицы небесные, что не сеют — не жнут... дающих Богу через себя действовать, с рабочими, от зари до зари трудящимися в поте лица за хлеб насущный, а?
Что должен сделать рабочий, шоб Богу внутри себя инициативу дать?
Работать меньше?
Вовсе не работать?
Ну если такой увертюрчик... так лучше весь день поперекурить да профилонить — типа «нас никто не нанял». Через такого филона места больше Богу будет для несказАнного всевышнего действия.
То есть Бог через филонов больше и эффективней действует, чем через глупых трудяг, что п;том воняют.
Ой, какая христианнейшая картинка нарисовалась!
Да будет всякий наш день первым днём праздника — иии... жрут горькую православные каждый день, как в первый праздничный!
Отдадим Господу жизнь нашу православную!
Целиком?
Да, вот просто целиком!
Не отвлекаясь на трудовые глупости.
День длиной в перекур... перекур длиной в день.
В чём стоим, в том и курим.
Вечер длиной в выпивон (или наоборот?) с закусоном и утренней похмелюгой.
В чём лежим, тем и похмеляемся.
Забудем трудовой опыт... разучимся всему тому, чего мы не умели!
И тогда, может быть, он наступит... наступит этот день, когда Бог изольёт...
Аминь!
(лампа глохнет, коротко вспыхнув напоследок)

*  *  *

...весь в чувствах к улетевшей Дине.
Он жил ещё прикосновениями к ней, робостью её рук, которую она так и не смогла окончательно преодолеть... аппетитом её губ, любивших почему-то его шею... их прогулками... её грудями, соски которых никогда не засыпали, были всегда наготове... ссорами на кухне... видеосъёмкой, которую она учинила (придумала привезти с собой видеокамеру — вроде как, «потом буду смотреть и слушать!»)... её смущением, таким волнующим в сорокалетней, изменяющей... да что там изменяющей, сознательно выгнавшей мужа женщине.
Никому из нас так до конца и не удаётся разобраться в механизмах женской прелести, найти её источники.
А те самцы, шо неуёмными быками коровьи стада окучивают... Им тоже не удаётся — быков не интересуют механизмы и тайные источники.

Они возобновили переписку, часто говорили по телефону.
Дина ещё была в ауре их встречи, но работа засасывала её, и мальчик чувствовал...
Ой, только не надо врать!
Ничего ты не чувствовал, кроме нежности и неостывающего ­желания.

ОН — ЕЙ:
Сегодня мне стало тоскливо без тебя.
Нет твоей головки под рукой... нет твоего запаха... нет перед глазами щёк, к которым так скоро приливает кровь
(да-да... знаю, в том нет твоей заслуги...).
И захотелось взять в руку твою грудь... она так лепо, так естественно ложится в мою ладонь, только соску чуть тесно. А целовать мне почему-то всегда хочется под грудью... Наверно потому что грудь скрывает это место от мира... там какая-то кроется ещё дополнительная маленькая интимность, маленькое бесстыдство, и в желании моём есть какая-то дополнительная дерзость, что-то особенно острое... возбуждающее...

ОНА — ЕМУ:
Как же я боялась этой первой недели «потом». Боялась пропасти, провала «без тебя», пустоты, незаполненности часов и дней..... Этот взбрык жизни помог мне каким-то образом, подложил досточку, протянул верёвочку, позволил включиться в ярмо необходимости. Мне казалось, что я не смогу вернуться, не смогу работать, общаться, заботиться. Но оказалось — могу, всё могу и даже лучше — у меня есть ты и я могу что-то делать для тебя. Оказалось, что бо;льшая часть моих немногочисленных знакомств и привязанностей для меня просто отсохла и отпала — я сейчас в состоянии «генеральной уборки». Что и как ещё будет — не знаю, пусть всё произойдёт.
У меня же есть ТЫ, и Я хочу быть у тебя.
...хочется лежать рядышком и смотреть на твой профиль... Лежать, смотреть и хотеть придвинуться поближе, и окунуть щеку в твоё тепло...................
Целую тебя, даже и в небритую щеку!..
Твоя Дина

ОН — ЕЙ:
...я тебя сегодня забросал письмами. Ну, так как-то вышло.
Сначала расписание чувств — это самое близкое и насущное... потом отыскал в инете Звенигородского Спаса, которого ты вторично ходила смотреть, и послал тебе, а потом.... потом было страшное... а ещё потом я послал тебе баховскую арию «Erbarme Dich, main Gott» . Послушай её, а после позвонишь мне, и я расскажу тебе, что означает это страдание Петра, о чём оно (если не знаешь). А страшное было — «Страсти Христовы» — фильм Мэла Гибсона.
У меня даже не получилось целиком пересмотреть его, а те куски, что заставил себя смотреть, смотрел, зажав рот и всё равно рыдая... просто сквозь пальцы...
Потом уже послал тебе эту арию. Удивляюсь, как люди не понимают важности этого фильма!
Негодуют на чрезмерную кровь, презирают Гибсона за режиссёрскую прямолинейность. А ведь в первый раз в мировом кино показаны человеческие страдания Христа... ­по-настоящему показаны! Не как у Джорджа Стивенса, даже не как у Дзефирелли. Без красивых условностей, без какой-либо пощады обывателю.
Бичевание.
Ну слово такое... ну бич, плётка — подумаешь, отстегали? А вон она какая, оказывается, римская-то плётка. Не просто о семи хвостах кожаных, а ещё и с железными крючьями-когтями на конце каждого. Из дощатого стола щепьём древесину вырывает. И вот ею-то его и бичевали. И это надо узнать, понять, увидеть.
Терновый венец...
В картине Тициана «Коронование тернием» мне всегда непонятны были палки в руках солдат. Вроде как бьют они его, что ли, палками... или как-то давят ему голову. И только в фильме Гибсона становится до ужаса очевидно, почему они орудуют палками. Да потому, что терновый венец — это десятки игловидных шипов на скрученных в кольцо ветках... к кольцу этому и руками-то прикоснуться страшно, а они не просто возлагают его на голову Христа... они палками буквально насаживают венец на голову истязуемого. Тут большие усилия нужны — вот и палки... не руки же кровавить, пока насадишь чуть ли не до глаз на человека эту «корону».
Да и перед Пилатом, до пыток ещё, стоит Иисус уже с опухшим лицом, выбитыми зубами и заплывшими отёком глазами. Не как прежде — чуть загримированный кровью, но красивый и возвышенный. Нет, не возвышенный стоит и не красивый... избитый до неузнаваемости, вот каков стоит. Его ответы на вопросы Пилата едва разобрать можно, так изуродован побоями его рот. Это жестоко. Это необходимо. Люди не понимают страданий Христа... — один Николай Ге понимал да, может быть, ещё немец Грюневальд. А люди по инерции представлений о Боге воспринимают всё это больше символически... показательно. Дескать, ну что бессмертному Богу сделается?! Ну повисит на кресте. Он же пришёл символизировать всечеловеческую муку и всейные грехи символически на себя принять, так и ничего уж такого особо страшного. Сам же говорит разбойнику: «Помяни слово, сегодня же будешь со мною в раю!» — ну и тут гроза... и всё такое, одним словом — красивая патетическая символика. Да и не может же того быть, чтобы Всемогущий как-то там не облегчил сам себе физические страдания.
А вот и не облегчил.
Это были настоящие, полноценные и ужасные страдания смертного человека.
Неся крест... истерзанный, превращённый в кровавое месиво бичеванием и коронованный терновником, с залитым кровью лицом, Иисус являл зрелище страшное... женщины в голос рыдали и падали бесчувственно от вида его. Эта мука нестерпимая, кровью и п;том изошедшая, отпечатала на промокн;вшем его лицо куске ткани вечный Нерукотворный Спас... да-да, тот самый Спас, который и Рублёв нам оставил, — лицо Бога.
Это глубоко антимонофизитский фильм, — даже если сам Гибсон так глубоко и не задумывал его, — напоминающий, что физические муки Иешуа, даже если это и вочеловечившийся Бог, настоящие были... не какие-то там условные и символические, а самые что ни на есть всамделишные — претерпение жутких, почти день длившихся истязаний бренного тела.
Это фильм о том, что Иисус был вполне Бог, но и вполне человек. Ни первое, ни второе, поскольку сочетанно, не есть постижимое. Ни по отдельности, ни тем более разом. Но именно тут и воплощается тайна Бога.
Вот видишь — а ты смогла... твоё страшное «потом» не соверши­лось, жизнь продолжается и обретённое лишь повышает её ценность.
Ну, целу;ю твою мордочку.
Позвонишь — расскажу о Петре, а пока вслушайся в эту арию. Тарковский ею начинает и завершает свой заповедный фильм «Жертва»... не случайно! Он ничего не делал случайно!
Б.

ОНА — ЕМУ:
Да? А я и не видела. Письма просто не пришли.  «Страдания Петра» очень большой файл, он все и закупорил. Я срочно почистила ящик и вот сегодня всё получила.
Спасибо тебе за Спаса! Не могу оторваться от этого взгляда — просто завораживает. Он счищает все коры, всю ржавчину, высвобождает меня из меня.
«Страдания Петра» не могу послушать — файл повреждён. ­Сейчас пойду поставлю Тарковского. И позвоню тебе сегодня.
...у меня каждый раз тёплая волна по душе проходит — ну конечно это благодаря тебе, с тобой, через тебя — словно установился некий центр тяжести и я стала жить. Люблю тебя, милый мой, люблю и ощущаю тебя таким близким, таким понимающим, протягивающим мне добрую руку...
Мы изменились оба, но так даже лучше, так легче искать пути друг к другу. Сколько ещё мы сделаем больно друг другу, но я заранее тебя прощаю и прошу меня простить, ради того, что у нас есть сейчас, ради этого приятия и понимания.
Целу;ю... ну куда бы? В ямку плеча, пожалуй. У меня же нос холодный...............
И позвоню вечером.
Т. Д.

ОНА — ЕМУ:
Вся жизнь отпущена кому-то,
А нам лишь дни...
Блаженство девственной минуты
Продли, продли...

...удивительно, я сижу тут, занимаюсь чем-то совсем прозаическим, мучительно соображаю, чего не хватает, что-то... что-то... что-то надо... ну очень хочется... да вот же, телефон!.... позвонить и сказать, ну не знаю, всё равно что, что скучаю, что хотела услышать ещё хотя бы «спокойной ночи» и такое твое особенное «ПОКА», как ладонью по животу... Трубку никто не взял. Зато письмо от тебя!!....... Всё замечательно, ты говоришь именно то и именно так, ты во всём именно тот!..... и как же я тебе рада! ну как ты не понимаешь — я с тобой абсолютно свободна и не должна искать слов и тем, я слышу то, ЧТО я хочу слышать, и слышу, как ты говоришь это так, КАК я хочу, чтобы ты говорил (ой, ну завернула!...).
Милый мой, мне ещё очень хочется лежать, обвив тебя своим телом, и дышать куда-то там за ухо в сухие щетинки затылка... Ведь это будет? Будет ещё, просто настанет минута.................................
Т. Д.

ОНА — ЕМУ:
Была у тебя на сайте, слушала «Как зябких тел невстреченные руки»... и теперь я тут одна в пустой квартире... кому ж расскажешь.... разве что тебе... да и что рассказать, как уложить слёзы в слова........ слёзы, которые не текут.... тишину и пустоту, которых не побороть........... непредставимую, невозможную даль до твоих рук, вон она начинается прямо за окном........... ну хоть что-нибудь написать и так протянуть ниточку к тебе.
Дина

Вот он, первый симптом отравления одиночеством.
Заметил?
«...и теперь я тут одна в пустой квартире... кому ж расскажешь....... разве что тебе... да и что рассказать, как уложить слёзы в слова........ слёзы, которые не текут.... тишину и пустоту, которых не побороть...непредставимую, невозможную даль до твоих рук, вон она начинается прямо за окном...»
Заметил, не придал значения... какие ещё у меня опции-то имелись?
 
ОН — ЕЙ:
...просто будь... и пиши... живи и жди, и желай... — так значит надо.
Значит для этого ты произошла на свете этом.
Чтобы возникнуть, уйти в небытие и вернуться... вернуться любовью и способностью понимать... вернуться субъектом доверия. (фу... нехорошо как звучит в интимном контексте эта фразочка из протокола.)
Ты не субъект доверия... ты Дина доверия, Диночка, девочка доверия.
Как хорошо знать, что ты есть... что я в тебе живу и звучу.
Б.

Это лишь обрывки.
Нет, но какая сволочь: «Живи и жди, и желай...» — а сам с любимой женой живёт.
Много было длинных писем и долгих было телефонных разговоров — целое сокровище высказанной и невысказанной нежности.
Их ожидало лето во Франкфурте.
А зябких тел невстреченные руки... — ну да, сложил... было:

Как зябких тел невстреченные руки,
Как губ, ласкающих и жгущих пустоту,
Негромкие и неземные звуки,
Как тайна слова в нераскрытом рту...
Так бродит и болит воспоминанье,
Живая жизнь, живая смерть... недуг!
К чему судьбы слепое назиданье,
Когда с тобой мы венчаны, мой друг.

Их ожидало лето.

*  *  *

(лампа вновь возникает чуть-чуть)

Человечество живёт рождениями и возрождениями — короткими вспышками богочеловечности во тьме копошащейся плоти. Высокое итальянское Возрождение шестнадцатого века — тридцать лет и несколько художников, чей вес едва выдерживает культура, ибо с ними рядом и гиганты кажутся карликами. Венская классическая школа и трое великих, германский романтизм конца восемнадцатого — и кучка в разной степени недопонятых гениев. Русское религиозно-философское возрождение начала двадцатого — четверть века и несколько мыслителей, чьи труды волновали тощие умы предреволюционной интеллигенции, потом стали страшным табу в кривозеркальном королевстве красного дьявола и читались под полою, а потом, когда дьявол лопнул, были облаяны наследниками, ибо наследники, хоть стой, хоть падай, всё те же добровольные холопья, о которых слагал было Александр Сергеич в шестой главе.
Великое кино послевоенной Италии — примерно тридцать лет и несколько киномастеров, на чьих фильмах начали было воспитываться кинохудожники мира, но поди, возьми уроки у гениев!.. А тут из лесу поступили конкретные директивы по актуальным проблемам киноиндустрии и маркетинга, и так как лес всегда прав, на то он и «священный лес»... «Holly Wood» , частные самоопределения отдельных мастеров практически уже и не слышны.
И всё равно, смысл совершается только рождениями и возрождениями, только краткими вспышками, когда хлынут в мир духовные силы небывалые, когда ворвётся свобода неслыханная, чтобы призвать души и умы к высшей жизни. Остальное — мрак. И уж и не так важно — чего: дикости или куртуазности, абсолютизма или регентства, ислама или христианства, тоталитаризма или демократии, истребительных войн или нестойких перемирий. Темна необозримая белковая масса, сквозь которую едва улавливаются тонкие и далеко разбросанные друг от друга световолокна духа.
Возрождениями живёт и всякий отдельный я, ибо родился он, — куда денешься-то... уже родился, — и из плоти своей тупой и косной, тянущей в белковую тьму привычной середины, изойти ему не дано. Он лишь порывается, лишь прорывается... мгновеньями лишь как бы восстаёт.
Восстания духа.
Так спасается человек от тихо баюкающей смерти длиною в жизнь.
Так спасается мир от оглушительной смерти длиной в историю.
 
(ровно лампа горит)


Рецензии