Лев Толстой в Бегичевке голодной осенью 1891 г

ПРИМЕЧАНИЕ.
Публикуется отрывок из большой моей книги 2022 года, первая часть (начало) которой здесь: http://proza.ru/2022/05/25/869

а предыдущая часть здесь: http://proza.ru/2022/06/04/1152


                Глава Вторая.
 ЖИВЫМИ В РУКИ НЕ ДАДИМСЯ!
(23 октября – 28 ноября 1891 г.)


2.1. Великий шаг из Ясной Поляны
 
  Хронологически отъезд С.А. Толстой и Л.Н. Толстого из Ясной Поляны разделяют всего четыре дня: 22-го выехала в Москву Софья Андреевна Толстая, а 26-го — Лев Николаевич. 23 октября Толстой шлёт письма жене, Н. Я. Гроту (ещё прибавление к статье «О голоде») и одному из толстовцев, навещавших его летом, Павлу Васильевичу Великанову (1860 – 1945), преподавателю в сельскохозяйственной школе на Земском хуторе, Лукояновского уезда Нижегородской губ. (в то время это — один из самых “голодных” хуторов в Новгородской губернии; см.: 66, 93.) Все письма достаточно “деловые”. В частности, Великанову Толстой поручает, по его примеру, объехать деревни Новгородской и Казанской губерний и составить подробное описание впечатлений, полученных от проведённого дня в одной деревне — «главное, без предвзятой мысли и не поддаваясь настроению царствующему — преувеличивать и говорить в общих чертах» (Там же. 61 – 62). Степень дальнейшего участия Великанова в порученном деле неизвестна, более Толстой переписки с ним не вёл.

  Конечно, и жене Толстой в письме 23 октября, пишет о деле, занимающем его всего: о необходимости точного подсчёта располагаемого в России хлеба: «Никто этого не знает, а в этом всё. Узнать же это очень легко. Я берусь в две педели одной перепиской узнать это. Всякий местный человек, как я, например, в Крапивенском уезде могу очень легко узнать это» (84, 87 – 88).

  Упоминает Толстой в письме о посещении его князем Дмитрием Дмитриевичем Оболенским («Миташа»; 1844 – 1931), уездным предводителем дворянства Тульской губ., известным охотником, коннозаводчиком и организатором строительства в Тульской губернии первой железной дороги. Дмитрий Дмитриевич и Лев Николаевич Толстой дружили и очень ценили друг друга. Они часто ездили друг к другу в гости, вместе охотились в имении Оболенских Шаховском. Два деда Дмитрия Дмитриевича участвовали в войне 1812 года: Оболенский Николай Петрович, боевой офицер, и Павел Гаврилович Бибиков (по материнской линии), адъютант Кутузова. Он говорил: «Многое у нас в дому было известно из первых рук и, будучи ребёнком, я много слышал от деда Бибикова рассказов, а потом, уже будучи студентом, многое передавал Льву Николаевичу» (Оболенский Д.Д. Отрывки // Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. Кн. 1. М., 1978. С. 197). Л. Н. Толстой, работая над «Войной и миром», использовал рассказы Дмитрия Дмитриевича для написания батальных сцен. Дмитрий Дмитриевич присутствовал при первом чтении романа (27 февраля 1866 года он был приглашён на чтение главы романа «Война и мир» — «1805 год»). В «Анне Карениной» Облонские были написаны с Оболенских, и Стива, возможно, — с Леонида Оболенского. В некоторых черновых вариантах романа Облонский назван Леонидом Дмитриевичем (см. 20, 24 – 26, 39, 42). 

  Во время Русско-турецкой войны 1877 г. «Миташа» разорился па постройке сахарных заводов, в 1878 г. был предан суду за растрату, оправдан, но объявлен несостоятельным должником (дело тянулось несколько лет). «Его отдали под суд за то, что он добрый и тщеславный», — отметил Толстой в дневнике (49: 52). «Опять приезжал Оболенский Дмитрий Дмитрич, его дела плохи, и он точно душу отводит у нас», — отмечала С. А. Толстая в дневнике 14 ноября 1878 г. Сам же Оболенский признавался, что к Толстому ездит «не только отвести душу — но для нравственной дезинфекции» (Цит. по: Толстой в воспоминаниях современников. Кн. 1. С. 550).

  «Миташа» так и не поправил свои денежные дела, и уже в 1890-х служил в суворинском «Новом времени» простым репортёром. Узнав об уходе Толстого из Ясной Поляны, Оболенский 29 октября 1910 г. приехал к Толстым. «Он с самого начала заявил, что приехал не как корреспондент, а как человек, близкий семье, — писал Булгаков. — Однако через несколько минут обратился к семейным с просьбой разрешить ему подробно написать в газетах обо всём происходящем в Ясной Поляне. [...]

   — Я думаю, — говорил Д. Д. Оболенский, — что я имею право написать. Я счастлив, что граф всегда был со мною более чем откровенен.

  Бедный князь! Видимо, он заблуждался в определении своих отношений со Львом Николаевичем. Последнему он был по большей части скучен, потому что совсем чужд. [...] Софья Андреевна говорила с Оболенским и сообщила ему текст последнего письма Льва Николаевича» (Булгаков В.Ф. Л.Н. Толстой в последний год его жизни. М., 1989. С. 389). На следующий день многие газеты поместили сообщения о «внезапном отъезде Л.Н. Толстого из Ясной Поляны». Корреспонденции Оболенского печатались 29, 30 октября и 2 ноября в газете «Повое время». По замечанию С. А. Розановой, все они отличались дружелюбием к семье, благороднейшей аристократической деликатностью, исключающей публикование «компрометирующих семью писателя сведений» (Там же. С. 418).

  Визит же князя к Толстому был связан с ранним опытом его журналистской работы: он задумал издать литературный сборник, средства от продажи которого должны были пойти на нужды голодающих. У Толстого он просил для сборника какой-нибудь новый материал, который тот и обещался дать. Ниже мы вернёмся к истории этого сборника.

  В следующем же, от 24 октября, письме к жене Толстой уже определённо называет дату отъезда в Бегичевку: «Нынче было письмо от И. И. Раевского, который приглашает нас ехать в воскресенье, что мы и исполним» (Там же. С. 88).

  Софья Андреевна посылает навстречу первое письмо 23 октября, уже из Москвы, с тревожащими сведениями о собственном здоровье и о замысле Льва-младшего, Льва Львовича, среднего сына Толстого:

  «Он стремится всеми силами куда-то и почему-то ему кажется, что в Самаре он может что-то сделать. Впечатление то, что учиться он в университете, главное, не хочет, а, может быть, и не может, что ему нужны впечатления и разнообразие их. Поездка его совершенно неопределённая; вряд ли он что сможет написать или сделать. Просил он 200 рублей, стало быть только на дорогу и на прожитие. Сам он весел, как будто доволен всем, и мне очень жаль, что он уезжает; он единственный у нас элемент возбуждающий, веселящий и имеющий влияние на мальчиков.

  […] …Сплю плохо. К утру опять этот пот меня разбудил, и если правду говорить, то мне плохо не здоровьем, а нервами. Точно я закупорена вся, начиная с верхней части груди и вся голова. Сегодня не мудрено, я ещё устала и не привыкла к Москве. Самое несносное, что плакать хочется весь день и боюсь себя, что не то напишу, не то скажу, не то сделаю, и окажется, что я сумасшедшая. Может быть схожу к психиатру.

  Теперь мне ясно, что я всё время волновалась не от того, что вы и я уезжаем, а что всё зло во мне, в моём нездоровье, и я совсем не желаю, чтоб вы приехали, всё равно измучаю и себя, и вас. — Ещё страшно, что я много ем; сумасшедшие разъедаются и толстеют.
 
  Но это всё мой страх. Вернее, что я поеду завтра или на днях к Мерилизу <«Мюр и Мерилиз», роскошный универмаг в Москве. – Р. А.> и Фету, займусь детьми и приду в нормальное состояние. Только бы ничего ни с кем не случилось, а то свихнёшься тогда.

  Лёва выедет к вам или завтра в ночь или в пятницу. Подождите его во всяком случае.

  […] Дел ещё своих не разбирала, может быть, завтра успею, потому и не знаю ещё, сколько денег могу или не могу дать» (ПСТ. С. 447 – 448).

  Письмо примечательно откровенным признанием Софьи Андреевны в своём душевном расстройстве, иллюзию свободы от которого она, как и многие во все времена, надеялась обрести в суетах городской жизни, а также, что важнее для нас, сведениями о готовящемся отъезде Льва-младшего к голодающим в Самарскую губернию. Лев Львович Толстой получил в эти дни письмо от Алексея Алексеевича Бибикова, бывшего управляющего самарскими имениями Толстых. Его глубоко уважал даже Толстой-папа: ещё до крестьянской реформы 1861 г. Бибиков отпустил на волю своих крепостных и отдал им почти всю свою землю.

  В письме к Л. Л. Толстому Бибиков оценивал ситуацию в крае совершенно безнадежно:

  «То, что мы предполагали, наступило. Ни у кого нет хлеба уже давно. Земство помогает недостаточно. Народ распродаёт скот, имущество, сбрую, платье и ходит, друг у друга прося милостыни. Начинаются болезни, воровство и все последствия голодания. Чувствую полное бессилие помочь им. Приезжайте к нам. Может быть, удастся вам хоть что-нибудь сделать» (Цит. по: Толстой Л.Л. В голодные годы. С. 10).

  В университетах постепенно был налажен сбор средств для голодающих. О таком благотворительном сборе в Санкт-Петербургском университете в зиму 1891-92 гг. князь Владимир Андреевич Оболенский (1869 – 1920), внук героя войны 1812 г. кн. Василия Петровича Оболенского, впоследствии кадет и масон, а в то время студент 1-го курса юридического факультета, вспоминал следующее:

  «И вдруг в университетеком коридоре появился столик с дежурными студентами от комитета помощи голодающим.

  Это было зрелище невиданное.

  Я и сейчас представляю себе этот столик и за ним красивого, стройного студента Д. В. Философова, принимавшего горячее участие в сборах. Сборы направлялись преимущественно Л. Н. Толстому, открывшему ряд столовых в Бузулукском уезде Самарской губернии и В. И. Вернадскому, в Тамбовскую» (Оболенский В. Воспоминания о голодном 1891 годе // Современные записки. Вып. VII. Париж, 1921. С. 264).

  Ошибка мемуариста примечательна: сына, Льва Львовича, отправившегося помогать в Самарский край, путали с более знаменитым отцом, но обоим шли значительные пожертвования.

  Сына Льва, однако, не могли удовольствовать такие сборы. Пачкотна ему была и политизация благотворительных инициатив, массово распространившаяся среди студентов. Тот же В. А. Оболенский вспоминает:

   «“Неурожай от Бога, а голод от царя” — была крылатая фраза, которую вкладывали в уста мужиков, едва ли, впрочем, когда-либо её произносившие. […] Что правительство является виновником голода, считалось аксиомой. Но из этой аксиомы делались различные выводы. […] “Всякая помощь голодающим является помощью правительству, с которым мы боремся, а потому нужно всё дело помощи оставить в руках правительства. Правительство не справится с бедствием, начнутся крестьянские беспорядки, голодные бунты”... А дальше грезилась революция. […] Революцонеры более умеренные […] считали, что кормить надо, но нужно вместе с тем использовать открывавшуюся возможность общения с народом для широкой пропаганды революционных идей. […] Словом, был веер мнений […]: “Свергать, не кормя”, “свергать, кормя”, “кормить, свергая”, “кормить, не свергая”». Кроме того, «вопрос о голоде волновал преимущественно левое студенчество. Правое им совсем мало интересовалось. А если отдельные студенты из правых кругов принимали участие в “голодном” движении, то исключительно по мотивам гуманитарным, не осложняя своего отношения к голоду какими-либо политическими соображениями» (Там же. С. 264 – 265).

  Лев Львович Толстой, как и юноша Оболенский, автор цитированных выше воспоминаний, относился, разумеется, к таким «правым гуманитарным», не имевшим намерения и не то, что моральной, а даже физической возможности пачкать белую львиную шкурку в деле политизированном. К тому же ему хотелось предприятия самостоятельного — так сказать, ИМЕННОГО, какое начал отец. И Лев, сын Льва решает идти трудным, но собственным путём…

  Для первой своей самарской поездки Л. Л. Толстой только берёт в университете отпуск на 28 дней, а из денег — смешные 200 рублей, выпрошенные у мамы. Но эта разведочная поездка и связанные с нею впечатления от картин народного бедствия заставят его втянуться в дело помощи народу всеми силами, не пощадив не только учебных своих планов, но и здоровья.

  Следующее, очень заботливое, письмо С. А. Толстой, от 25 октября (по получении писем от Л. Н. Толстого и от Т. Л. Толстой от 24 октября):

  «Уезжает и Лёва; метель сегодня и холод страшный и все эти отъезды и жизнь врознь, конечно, хуже всего для несчастной меня, сидящей, как прикованная к своим гостиным и без всякою дела, а только с беспокойством о всех. Для голодающих физическая мука, а для нас, грешных, худшая — нравственная. Авось как-нибудь переживётся это тяжёлое время для всех, а без жертв не обойдётся.

  Посылаю шубу свою Маше, и купила для тебя, Лёвочка, дешёвую. Без двух шуб зимой 30 вёрст ехать нельзя. Посылаю вам 500 рублей, с прежними 600; Лёва берёт 200, Серёжа 100 на голодающих, итого 900 р. Потом увижу, что можно будет ещё сделать. <«Эти деньги были наши, не жертвованные, а пока для начала дела помощи». – Примеч. С. А. Толстой.>

  Статью твою <«О голоде»>, Лёвочка, не успела прочесть; Грот сегодня её завёз, но меня не застал, и так я его и не видала до сих пор. […]

  Спасибо, что написали столько писем: я получила три. Здоровье моё лучше, т. е. две ночи не было лихорадки и поту. Но тоска, — с которой борюсь ужасно, не отпускает. Как вечер, так всё мрачно, плакать всё хочется, точно я и физически и нравственно закупорена.

  Надеюсь, что у тебя, Лёвочка, насморк прошёл, а то это может быть начало инфлуенцы. […]

  Сегодня 10 гр. мороза, ветер страшный и снег. Извощики на санках. Если у вас так холодно, погодите ездить.

  […] Прощайте, милые все, не забывайте меня и пишите при всяком случае, да поподробнее, как устроитесь. А Лёва пропадёт в этом море самарских степей, и о нём тоскливее всего, а удержать невозможно.

  Теперь напишу дня через три в Данковский уже уезд.

  С. Т.» (ПСТ. С. 449 – 450).
 
  К 26 октября письмо от С.А. Толстой уже получено в Ясной Поляне. Отвечает матери дочь Мария, а сам Лев Николаевич делает приписку, из которой видно, что ещё накануне отъезда в Бегичевку он решает писать уже ВТОРУЮ статью на тему голода в России: «…Меня теперь неотвязно тяготит вопрос: есть ли в России достаточно хлеба? Я кажется напишу об этом в газету; тем более, что ту статью, вероятно, не пропустят, — и тем и лучше» (84, 88 – 89).

   Новая статья получит название «Страшный вопрос». Но прежде написанная, вдохновенно и нецензурно, статья «О голоде» уже не “отпустит” его, дав о себе знать рядом неприятных, вредных для начатого дела последствий. Накануне, 25-го, Н. Я. Грот сообщил ему, что номер его журнала с этой статьёй был арестован цензурой. Увы! репрессии против гротовского журнала, сперва имевшие иную адресацию, вскоре обрушатся и на Толстого. Его статья оказалась под подозрением и была, как сообщал Грот, направлена для особливой цензуры в контору Феоктистова — то есть в Главное управление по делам печати. Какая бы высокая ни выразилась в статье «О голоде» правда, остаётся сожалеть, что Толстой, под впечатлением от картин народной нужды, выразил её столь рано и столь эмоционально.

  Приписка от 26-го к жене, небольшое письмо к И. И. Раевскому от 26-го и ответ Н. Я. Гроту 27-го октября, уже из Тулы — последние перед отъездом в Бегичевку письма Л. Н. Толстого. Выехал он из Ясной Поляны 26 октября — со “свитой” в составе любящих старших дочерей, Веры Кузминской (это дочь Тани, сониной сестры), домашней портнихи Софьи Андреевны Марьи Кирилловны Кузнецовой (крестьянам нужна была помощь и в одежде) и с 600 рублями денег.


                * * * * *
 
  Отдельную страницу в летописи христианского служения Льва Николаевича занимает Бегичевский цикл его переписки с женой, включившейся в общее дело с обычной для неё насторожённостью перед возможными трудностями, но и с понятным желанием деятельности — при нравственной затруднительности пассивного наблюдения. Этот диалог любопытен сам по себе, но в нашей книге он будет “вплетён” в общую хронологическую событийную канву всего христианского подвига Льва Николаевича.

  Этот цикл открывает ночное, что было так же для Софьи Андреевны не редкостью, письмо от 26 октября 1891 года. Получив, уже после отправки письма от 25-го, письмо мужа от 24 октября, Софья Андреевна, конечно же, не стала дожидать, по обещанному, трёх дней, а написала ответ в тот же час, как были кончены множественные дневные и вечерние дела, в ночь с субботы на воскресенье:

  «Спасибо за письмо, милый Лёвочка. Итак, завтра вы едете, вероятно и Лёва тоже. Очень интересно, что выйдет из ваших попыток помощи. По моему мнению, — я настаиваю на своём, — вы с самого начала не так взялись за дело. Ну, да теперь поздно. Буду жить с надеждой и ожиданием, что когда-нибудь да пройдут тяжёлые времена, все вернутся, и голод минует. Теперь все говорят, что дело гораздо хуже, чем кто-либо мог предполагать, и такая тяжесть на душе от безнадёжности помочь такому стихийному бедствию! Поездка Лёвы меня тревожит не менее вашей. Он ничего не взял, ни о чём не подумал; он понятия не имеет, что такое езда на долгое расстояние в деревне, да ещё в степях; и вообще всё его состояние возбуждённое, отчаянное и неясное. Бежать скорей и во что бы то ни стало — и больше ничего.

   […] К обеду приехал Миташа Оболенский и рассказывал мне про вас. Но он меня расстроил, говоря, что у тебя больной и слабый вид, что ты очень похудел и постарел. Хорош ты вернёшься из Данковского уезда!

   […] После обеда пришёл Дунаев, и потом Грот. […] Грот очень взволнован. «Московские ведомости» подняли целую тревогу по случаю чтения Соловьёва, и тут был Победоносцев, и редактор «Московских ведомостей» с компанией донесли Победоносцеву, что вот, мол, смотрите, какое зло вносят. Тут же арестовали незаконно, по распоряжению из Петербурга, весь номер их ноябрьского журнала. Твою статью считают менее всех вредной и обещают пропустить, а больше всех напали на Соловьёва. Если скоро не снимут ареста, Грот поедет в Петербург.

  Оболенский написал статью (пойдёт передовой) о своём издании альбома в пользу голодающих, и в ней упомянул, что ты даёшь свою повесть. Какую? Он даже говорит, что ты ему дал слово написать или дать что-нибудь.

  […] Теперь ночь. Буду ждать с нетерпением известий из Данковского уезда; как-то вы там устроитесь? Надеюсь, что Таня будет хорошо хозяйничать, на неё вся надежда; лишь бы не захворал никто в этот сухой холод. Как приняли мои шубы? Прощай, милый Лёвочка; ты береги тоже девочек, а они — тебя.

  Целую вас всех. С. Т.» (ПСТ. С. 450 – 452).

  С. А. Толстая коснулась в письме издательской судьбы реферата В. С. Соловьева «О причинах упадка средневекового миросозерцания», прочитанного на заседании Психологического общества 19 октября 1891 г. Если читатель сопоставит идейное содержание реферата с независимо написанной статьёй Л. Н. Толстого «Первая ступень», он обнаружит сближения в критике писателем и мыслителем церковного догматического учения. Реферат, сблизивший идейно Толстого и Соловьёва как критиков исторически совершившегося извращения первоначального христианства, отравления его миазмами жизнепонимания язычников и евреев, вызвал бурные прения, продолженные в печати. Это означало для автора необходимость скорейшей публикации текста реферата, который выразил бы в печати его позицию. Грот попытался было опубликовать реферат в своём журнале, и именно реферат поначалу вызвал резкие нападки со стороны журналистов консервативного лагеря Ю. Николаева и М. Афанасьева («Московские ведомости», №№ 291 и 293). Николаев приписывал Соловьёву выражение «мошенники и обманщики», обращённое к христианским аскетам. Афанасьев утверждал, что реферат Соловьёва представляет собою «популярное и сплошное глумление над святою и православною церковью» (№ 291), что он является «дерзкой выходкою против всей христианской церкви» (№ 293). Важно подчеркнуть, что это было не только актом клеветы со стороны консервативных журналистов, но и доносом — имеющим достаточно близкие параллели с доносительством провластных «активистов» в современной (2022 год) путинской России: об «экстремизме», об «оскорблении чувств верующих», о связях с политической оппозицией, с заграницей и т.п. Николай Яковлевич Грот не желал создавать помехи главному, обозначенному статьёй «О голоде», делу Л. Н. Толстого, именно делу помощи голодающим крестьянам, но, соединив под одной обложкой два одиозных материала (ведь статья Толстого настораживала цензоров уже именем автора и заголовком!), он невольно предопределил непростую цензурную судьбу для обеих публикаций. Статья Толстого в полном виде была впервые опубликована только в 1896 г. в заграничном бесцензурном издании в Женеве, а реферат Соловьёва увидел-таки свет именно в журнале «Вопросы философии и психологии», но… только через 10 лет после создания, через два года после смерти Н. Я. Грота и через год после смерти самого автора реферата.
   
                ___________


                2.2. Начало служения в Бегичевке и в Москве

  28 октября 1891 года скоропостижно умирает друг юности Толстого Дмитрий Алексеевич Дьяков. Толстой узнал об этом только 3 ноября, уже в Бегичевке, из письма жены от 28-го октября (см.: ПСТ. С. 452 – 453).

  Для обоих супругов, в особенности же для Софьи Андреевны Толстой, это был знак грозящей, близкой, быть может, беды. Дело в том, что Дьяков погиб от заражения крови, вызванного ссадиной от травмы в пути: он ударился, выходя из вагона, ногой: «тем же местом ноги, как ты тогда», — подчёркивает суеверно в письме к Толстому жена. Конечно же, здесь она вспоминает о работе супруга с крестьянами Ясной Поляны летом 1886 года на покосе — таком же, как и начатая Бегичевская эпопея, деле ЛИЧНОЙ ТРУДОВОЙ, жертвенной помощи, хоть и с гораздо меньшей масштабами, — когда, помогая в перевозке сена бедной вдове Анисье Копыловой, Толстой зашиб ногу о грядку телеги и из-за последовавшего за этим лечения недостаточного и неправильного пережил опасное воспаление кости. Чего-то схожего по опасности Софья Андреевна ждала и от Бегичевки, и даже от дороги до неё Льва Николаевича.

  Почувствовав это настроение Сони ещё до отъезда, Толстой, прибыв на место без роковых происшествий, 29 октября 1891 г. сообщал жене из Бегичевки довольно успокоительные известия:

  «Ах, как хочется, чтобы письмо это застало [тебя] в хорошем духовном состоянии, милый друг. Буду надеяться, что это так, и завтра — день прихода почты — буду с волнением ждать и открывать твоё письмо. — Ты пишешь, что ты остаёшься одна, несчастная, и мне грустно за тебя. Но будет об этом. Напишу о нас. Выехали по хорошей погоде в катках больших все: Лёва, Попов и мы 5-ро с Марьей Кирилловной. <Свиту Льва составляли, напомним читателю: Татьяна и Марья Львовны, Т. А. Кузминская и М. К. Кузнецова. – Р. А.> На станции встретили Ивана Иваныча <Раевского>, который ехал с нами. На станции, как и везде, народа чёрного, едущего на заработки и возвращающегося после тщетных поисков, — бездна.

  Нас с билетами 3-го класса посадили во 2-й. Тут нашёлся Керн и потом Богоявленский. <Эдуард Эдуардович Керн (1855 ; 1938) — лесовод и ботаник, служил лесничим в казённой Засеке близ Ясной Поляны; Николай Ефимович Богоявленский (1862 – ?) — земский врач, бывш. домашний учитель детей Толстого. – Р. А.> Жара страшная, и мы все осовели от неё. На Клёкотках простились с Лёвой и Поповым и нашли две тройки в санях за нами. Ехать решили что нельзя, потому что шёл снег с ветром, и ночевали не дурно в бедненькой, но не очень грязной гостинице.

  Девочки так ухаживают за мной, так укладывали всё, так старательны, что только можно желать уменьшения, а не увеличения заботы. Всё это твоя через них действует забота, и я ценю её, хотя и не нуждаюсь в ней, или так мне кажется. Рано утром поднялись, но выехали в 10. Ехали хорошо, тепло. Я надел раз тулуп, — и приехали <в Бегичевку> в два. Дом тёплый, топленный, — всё прекрасно приготовлено. Мне Иван Иванович уступил свой великолепный кабинет. У девочек две комнаты с особым ходом. Общая большая комната для repas [трапезы]. Сам он поместился в маленькой комнатке <учителя> Алексея Митрофановича, рядом с своим <поваром> Федотом. Нынче я настоял, чтобы он пошёл в кабинет, а я на его место. И сейчас перешёл, и мне прекрасно, и тепло, и уютно, и за перегородкой спит Федот. Обед простой, чистый, сытный; молока вволю.

  После обеда заснул. Приехали вещи. Девочки разобрались; вечером приехал <Иван Николаевич> Мордвинов, зять Ивана Ивановича, земский начальник, весь поглощённый заботой о народе. Когда он уехал, и в 9 часов разошлись, я сел писать статью <«Страшный вопрос»> о том, что страшно не знать, достанет или недостанет хлеба в России на прокормление, и до 11 часов пописал. Потом спал прекрасно. Утром продолжал статью. Между прочим побеседовал с Ив. Ив., и больше определилась деятельность девочек. Тане я очень советую взяться за дело пряжи и тканья, т. е. устройства этого заработка <для крестьянских женщин. – Р. А.>. Маша будет при столовых и пекарне.

  Я сейчас был в 3-х деревнях, из которых в двух приискал места для столовых, в обоих человек на 50.

  Описывать слегка нищету и забитость этих людей нельзя. Но хорошо, здорово их видеть, если можно только хоть сколько-нибудь служить им, и я думаю, что можно. 

  От Грота ты, вероятно, знаешь, что статью мою в числе других повезли в Петербург, в цензуру, и, вероятно, запретят. И я рад. Я напишу другую, и эту переделаю. Надо добрее, то и трудно, чтобы быть правдивым и добрым. Если это напишу, пришлю тебе. Ты с Гротом просмотри и пошли в «Русские ведомости». <Статья Л.Н. Толстого «Страшный вопрос» была напечатана в «Русских ведомостях» за 1891 г., № 306, от 6 ноября. – Р. А.>.

  Ну, пока прощай, целую тебя и детей, маленьких и миленьких, как говорил Фет, и тебя, не маленькую, но милую. Иван Иванович уехал к <Рафаилу Алексеевичу> Писареву и вероятно привезёт его с собой. Л. Т.» (84, 89 – 90).

  Упомянутый в письме помещик Иван Николаевич Мордвинов (до 1859 (?) – 1917), земский начальник в Данковском уезде Рязанской губ. Иван Николаевич был мужем Маргариты Ивановны Раевской (1856 – 1912), сестры Ивана Ивановича Раевского. Его хутор Утёс (нынче там расположен пос. Садовый) находился в 2 км. от Бегичевки, вниз по Дону, и Толстой впоследствии из Бегичевки много раз пешком ходил к Мордвинову.

   К сожалению, в претендующей на научность статье о И.Н. Мордвинове в Энциклопедии «Лев Толстой и его современники» его автор, Н.И. Бурнашёва, не найдя желания или времени вникнуть в суть отношений Льва Николаевича с этим незаурядным и честным человеком, поспешила разделить с Н. А. Гаврилиной и подобными ей подпутинскими шарлатанами от исторической науки точку зрения на «бездействие местных властей», то есть, прежде всего, уездного, которое якобы было «мало обеспокоено тяжёлой ситуацией в голодных деревнях», и, якобы, только Лев Толстой, информируемый Мордвиновым, сумел «расшевелить местные власти, заставить их хоть что-то делать в борьбе с голодом» (Лев Толстой и его современники. Энциклопедия. Вып. 3. Тула, 2016. С. 358). Повторим сказанное в начале книги: к сожалению, участники нашей эпопеи, и сам Лев Николаевич в сохранившихся текстах статей, записных книжек и Дневника этого времени, иногда, будучи в раздражении, пеняли на недостаточную помощь государства и земств. На эту не правдивую картину печально «наложились» реальные скандал со статьёй «О голоде», цензурный на неё запрет в России и полицейский надзор за Толстым. О статье и об этих последствиях её мы немало ещё скажем ниже, здесь же лишь подчеркнём, что осуществляем, как одну из актуальных задач нашего исследования, правдивую и подробную реконструкцию участия Л.Н. Толстого в общем деле, не только не им начатом и довольно системно, грамотно обустроенном на уровне каждой из голодавших губерний, но даже никогда сполна им не одобрявшемся, а значит, опровергаем этот архаичный миф, доживающий своё время в некоторых совкоголовых головах совкорождённых (старших поколений) исследователей.

   Другой важной исторической персоналией, впервые упомянутой Л. Н. Толстым в приведённом выше письме, является Алексей Митрофанович Новиков, о котором мы уже писали выше в связи с его мемуарами. Он был талантливым математиком, а также поэтом и переводчиком с нескольких языков. Познакомился Толстой с ним в доме И. И. Раевского, где тот служил учителем, а в 1889 – 1891 гг. Алексей Митрофанович готовил в гимназию младших сыновей Толстого, так же помогая Льву Николаевичу в качестве переводчика и переписчика черновиков. Именно Толстой уберёг молодого Алексея от массового и трагического для его поколения увлечения революционными идеями. И именно 1891-й год стал переломным в судьбе Новикова. Откликнувшись на призыв общего знакомого, И. И. Раевского, Алексей Митрофанович поучаствовал в переписи голодающего населения Рязанской губернии, а затем разделил с Раевским и Толстым и поприще служения народу в Бегичевке. Страшные картины вымирающих от голодного тифа деревень так повлияли на него, что он решил стать врачом. И он стал — выдающимся врачом, основателем нескольких медицинских кафедр и доктором медицинских наук!

   В литературе обычно первые шаги и впечатления Л. Н. Толстого в Бегичевке подаются глазами мужскими — и, как правило, собственными Льва Николаевича, как главной персоналии всего предприятия. Нарушим и эту традицию. Пусть о прибытии Л. Н. Толстого в Бегичевку расскажет человек немножко сторонний и дама: Екатерина Ивановна Раевская (урожд. Бибикова; 1817 – 1899), дочь действительного статского советника, участника Отечественной войны 1812 года Ивана Петровича Бибикова (1787 – 1856) и Софьи Гавриловны, урожд. Бибиковой, мама чудесного Ивана Ивановича Раевского — и, кстати, бабушка внуков, которые также сделаются скоро действующими участниками Бегичевской эпопеи Льва Николаевича Толстого.

  Толстой был многолетне и хорошо знаком со всей «тульской» ветвью огромных родов Бибиковых и Раевских. Раевские имели владения в Каширском уезде, но родовым имением их было село Никитское Епифанского уезда, расположенное на границе с Данковским уездом Рязанской губ. Отец И. И. Раевского Иван Артемьевич (1815-1869), женатый на Екатерине Ивановне, оставил о себе память как об известном общественном деятеле, занимавшемся ещё в 1840-е гг. проектом отмены крепостного права. В 1861 – 1863 гг. И.А. Раевский был мировым посредником Епифанского уезда.

   Выйдя в 1835 г. замуж за помещика Ивана Артемьевича Раевского (1815 – 1869), Екатерина Ивановна, талантливый живописец и литератор, с печальной (и в чём-то близкой Софье Андреевне Толстой) участью женщины в православной, то есть лжехристианской, гнусно-патриархальной России, сделалась многолетней затворницей рязанского имения. С Львом Николаевичем Толстым Е. И. Раевская была знакома с 1856 г. В 1879 г. Толстой навестил вдову Раевскую вдвоём со старшим сыном, юношей Сергеем. Дадим теперь слово мемуаристке, явно обрадовавшейся и этому приезду старого знакомца.

  «28 октября 1891 г., утром, приехал в Данковский уезд Рязанской губернии граф Лев Николаевич Толстой. […] C двумя старшими дочерьми Татьяной и Марией приехал по ужаснейшей, мучительной дороге, в санях по бесснежной колоти и при сильном морозе: по такому пути те 40 верст, что отделяют с. Бегичевку от железнодорожной станции Клёкотки, могут показаться вечностью мучения. Он приехал издали на помощь незнакомому ему краю, тогда как некоторые в нём старожилы спешили бежать от скорбного зрелища, бросили арену борьбы и переселились в города, благо имели на то достаточные средства... А тут приезжает шестидесятитрёхлетний старик и две молодые девушки, отказавшись от столичных удобств и развлечений, сопровождают отца, чтоб ходить за ним и помогать ему посещать с раннего утра до поздней ночи дымные избы голодающих и больных крестьян.

   Граф Л. Н. Толстой приехал не с пустыми руками, а со средствами для устройства даровых столовых для крестьянских детей, стариков и старух, для покупки муки и проч., чтобы пополнить, где окажется нужным, незначительное продовольствие, получаемое от земства. Иван Иванович Раевский первый подал графу мысль о столовых, во всём помогал ему, закупал дрова для раздачи топлива, в котором особенно нуждались крестьяне за неимением соломы, устроил у себя пекарню, откуда раздавался печеный хлеб кому за дешёвую цену, кому и даром; из его же амбаров отпускалась мука, купленная графом. С осени Раевский не велел с своего огорода продавать капусты, а нарубить её в кадки для снабжения ею даровых столовых. Он же сводил счёт деньгам, получаемым Толстым от доброхотных жертвователей, и расходы им на голодающих. К тому же, зная на перечёт, кто из соседних крестьян нуждается в помощи и кто нет, он мог руководить графа в раздаче его милостыни и не давать плутам злоупотреблять его щедростью и неведеньем.

  31 октября граф Лев Николаевич приехал к нам на хутор с дочерью Марией и племянницей Верой Александровной Кузминской Приехали они в розвальнях, потому что другой экипаж по теперешней дороге немыслим […].

  Наш хутор отстоит в полутора верстах от имения моего сына Ивана Ивановича, сельца Бегичевки. На этом хуторе живу я с меньшой своей дочерью Маргаритой Ив. Мордвиновой. <Маргарита Ивановна Мордвинова (1856 — 1912) — Ред.>

   С графом Л Н. Толстым я была знакома ещё в 1856 г., когда, холостой, посещая московское общество, он бывал и у меня на вечерах; позднее, в 1879 г., уже женатый и отец семейства, он был у меня в деревне, в селе Никитском <Село Никитское Епифанского уезда, Тульской губернии, в двух верстах от Бегичевки, расположено на берегу Дона. Имение И. А. Раевского; затем принадлежало его сыну — Дмитрию Ивановичу. – Ред.>, со старшим сыном Сергеем, тогда ещё отроком. У нас шёл тогда домашний спектакль; граф Толстой любовался игрой моей племянницы баронессы Ольги Владимировны Менгден и подписал благодарственный адрес, поднесённый ей молодёжью за её участие в спектакле. Ольга хранит этот адрес, как драгоценный автограф.

  С тех пор произошла, конечно, в графе большая перемена: года и болезни оставили на нём свой отпечаток, но главная перемена не в том. Выражение лица его изменилось; на нём легла печать какого-то высшего духовного спокойствия; в глазах стала светиться какая-то божественная доброта, что-то небесное, чуждое земных тревог и мелких страстишек: такое выражение встречаешь только в ликах рафаэлевских праведников.

  Простое обращение Льва Николаевича и дочери его всем нам понравилось; то простота была не деланная, не изученная перед зеркалом…

  Молодая хозяйка хутора, рождённая и выросшая в деревне, имеющая вечное сношение с крестьянскими семьями всего соседства, спросила у Марии Львовны: «Какие именно она посетила дворы?» и, когда она назвала их, то увидала, насколько народ её обманывает притворными и лживыми жалобами на несуществующую бедность, тогда как до настоящих голодающих молодая девушка не добралась.

  — Если хотите, я буду вам сопутствовать и укажу вам, где именно кроется настоящая нужда, — сказала дочь моя.

  — Очень вам буду благодарна, — ответила Мария Львовна.

  Пока молодёжь разговаривала, старики толковали между собой о народном бедствии.

  — Невозможно не кормить голодающих, — сказал граф, — но всё же мы должны сознаться, что даровым хлебом совершенно развратим крестьян: они всю зиму пролежат на печи в полной праздности и совсем отвыкнут от всякой работы.

   […] Несколько дней спустя <1 ноября> сижу у окошка с вечной своей работой — белья для внучат.

   — Смотри, мать, — говорит мне Маргарита, — ведь это граф идёт пешком.

  Выслали к нему мальчика-лакея. Оказалось, что Лев Николаевич направлялся в село Лошаково навестить на пункте земского врача, Богоявленского, с которым давно знаком, но, попав на хуторскую усадьбу, не знал, как спуститься на Дон. Мальчик указал ему дорогу, а он с ним приказал сказать, что, на возвратном пути, зайдёт на хутор, что и сделал. Мы ему приготовили чёрного кофе, который он пьёт пополам с кипячёным молоком и без сахара» (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Л. Н. Толстой / Гос. лит. музей. М., 1938. [Т. I]. С. 373 – 375. Летописи Государственного литературного музея; Кн. 12).

  Сразу вставим несколько слов по поводу упомянутой Екатериной Ивановной новой в нашем повествовании персоналии. Николай Ефимович Богоявленский (1862 (?) – ?) — земский врач, сын коллежского советника. Ещё будучи тульским гимназистом 8-го класса, давал уроки сыновьям Толстого в Ясной Поляне. Старший сын писателя Сергей Львович, которого Богоявленский учил классическим языкам, вспоминал: «Осенью <1879 г. — Р. А.> опять ученье и в свободное время — охота. По субботам и воскресеньям стали приезжать из Тулы и давать нам уроки [...] два гимназиста Д. В. Ульянинский, впоследствии известный библиофил, и Н. Е. Богоявленский. Богоявленский был в то время революционно настроен и имел на меня некоторое влияние. Впоследствии он был самоотверженным земским врачом в Данковском уезде, а по своим убеждениям — верующим православным» (Толстой С.Л. Очерки былого. Тула, 1965. С. 72. [Гл. «Жизнь нашей семьи до осени 1881 года. 1879 год»].). В своих мемуарах за 1880 г. в главе «Как жили дома» С. А. Толстая писала об учении старшего сына: «Классическим языкам учил его новый гимназист, Богоявленский, совершенный нигилист, отрицавший всё на свете и прежде всего, разумеется, Бога. Он презирал богатых людей, аристократов; считал предрассудком всякие хорошие манеры, даже простую учтивость. Но учил он хорошо. Впоследствии этот Богоявленский стал приверженцем учения Льва Николаевича, но, не найдя в нём удовлетворения, сделался православным» (Толстая С.А. Моя жизнь. М., 2014. Том 1. С. 312).

   В 1880 г. Богоявленский окончил тульскую гимназию; в 1881 г. поступил на медицинский факультет Московского университета, но в самом начале учёбы был исключён из университета за участие в студенческих беспорядках. 22 апреля 1881 г. Толстой записал в дневнике: «Богоявленского исключили из университета» (49: 27). В августе 1881 г. снова поступил на тот же факультет и закончил его в 1886 г., получив звание лекаря. В 1887 – 1894 гг. работал земским врачом в Данковском уезде Рязанской губ.; жил в селе Лошакове, недалеко от Бегичевки.

  О характере отношения Толстого к Богоявленскому свидетельствуют его дневниковые записи. Например, в декабре 1888-го: «Посылал за Богоявленским. Грипп не проходит ещё. Богоявленский очень мил. Не сжёг свои корабли и потому вернётся в царство князя мира, а жаль» (50, 16).

  Сам же Толстой явно уже к 1892 г. давным-давно “сжёг корабли” обычного, мирского отношения к болезни и даже смерти. Когда зимой 1892 г. Богоявленский тяжело заболел, Екатерина Ивановна Раевская отметила в своём дневнике, что Толстой, пренебрегая опасностью заражения, «пошёл пешком навестить больного тифом врача» Богоявленского. Но в то же самое время, по воспоминаниям той же Раевской, Толстой спокойно относился к мысли, что доктор может умереть, оставив семью:

  «Наш земский врач Н. Е. Богоявленский ездил по эпидемиям, заразился сыпным тифом: жена его в отчаянии. Четверых его детей с тёткой перевезли в имение и дом Философовых.

   Граф Лев Николаевич знал Богоявленского с самой гимназической скамьи, когда он был репетитором его сыновей. Пренебрегая опасностью заразиться, граф навещает больного, сидит около его кровати.

  — Как жаль Николая Ефимовича! — говорит дочь моя графу. — И его жаль, и жену его жаль. Какое несчастье для семьи, если он умрёт.

  — Ну что ж? — ответил граф. — Если и умрёт Богоявленский, большого несчастья в этом не вижу. Ему лучше от этого будет.

  — А дети?

  — Детей кто-нибудь призреет.

  Такого слишком высоко-религиозного воззрения мы не в состоянии разделить» (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Указ. изд. С. 405, 408).

  Кстати, такой же «барьер невосприятия» был у Е. И. Раевской и по отношению к христианским побуждениям Льва Николаевичак тому, что осмысливалось ею как «благотворительность» богатого в отношении к «низшим», к народу. Не без удовольствия фиксирует она в дневнике свидетельства кажущегося ей единомыслия с Толстым в вопросе хлебных раздач крестьянам, по мысли её, развращающим крестьянина как работника и поощряющим лень. Не представляла она помощи крестьянам и без денег. По этому поводу в дневнике Елены Ивановны под 2 марта 1892 г. сохранился такой любопытный диалог:

  «Сейчас только вспомнила, что как-то раз в декабре Лев Николаевич спросил у моего зятя Мордвинова:

  — Иван Николаевич, зачем вы не открываете столовых?
  — У меня на то денег нет, — ответил зять.
  — На это деньги не нужны, а только доброе желание, — возразил граф.

  Странное суждение! Мы не всемирная известность, как граф Толстой, и нам не сыплется со всех краёв света, из западной Европы, Англии, Америки, тот золотой дождь, что сыплется ему. Лев Николаевич нам сказал месяц тому назад, что получил одними денежными пожертвованиями, кроме продовольствия натурой, до 40 000 руб. сер. А с тех пор с каждой почтой всё шлют деньги и ещё деньги, которые все уходят либо на здешних, либо на самарских голодающих, о которых заботится третий сын графа — Лев Львович. По крайней мере для этих забот находятся и необходимые средства» (Там же. С. 412).

  В немалой степени Екатерина Ивановна здесь права. Права по отношению к ситуации безусловной бедности своего семейства, о которой тут же свидетельствует: «Мне 73 года, видала два голодных года, 1831 и 1840-й, но в первый раз в жизни ем в деревне хлеб ржаной из покупной муки, да и то еще слёглой и мешанной с картофелем! Своей ржи достало только на семена. И рожь-то взяли в долг, потому что платить за нее теперь было нечем» (Там же). Права и по отношению к известному нашему читателю факту, что и сам Толстой был вынужден на займ в 500 рублей у собственной жены, чтобы сделать первый шаг… Да только вот добрый, совестливый человек, зять Екатерины Ивановны, Иван Николаевич Мордвинов этим совесть не успокаивал. К удивлению Екатерины Ивановны и радости Льва Николаевича, он «обратился в московский благотворительный комитет с бумагой, в которой, как земский начальник и попечитель округа, он просил вспомоществования для своего данковского участка». Бумагу “затеряли” и не ответили, и тогда Мордвинов «сам перебывал везде, где следовало, и вымолил 500 р., на которые немедля и открыл шесть столовых в своём участке» (Там же. С. 413). Практически повторил первый шаг Л. Н. Толстого, вдохновлённого сыном Екатерины Ивановны! Отсутствие в доме денег, действительно, не помешало — и действительно всё решили упорство и ЖЕЛАНИЕ!

  Кое-что, однако, доходило и до сознания усадебной затворницы, старзаветной аристократки Раевской. В самом конце 1891 г., 31 декабря, она записывает об “удалённой”, через деньги и наёмных посредников, помощи народу богачей, «бывших господ», следующее критическое суждение:

  «Петербургские благодетели из-за тысячи вёрст благодетельствуют и очень довольны собой. А выборные, которые, по их мнению, честнее земцев, беспощадно обкрадывают и благодетелей, и свою же голодающую братию!

   Нет, господа столичные филантропы, так дело не делается. Дело милостыни труднее и хлопотливее! Тут потребно личное самоотвержение, такое, как у графа и у тех интеллигентных людей, которым он доверяет это святое дело, и доверяет разумно» (Там же. С. 396).

  И тут же записывает суждение Л.Н. Толстого о предрассудках по поводу голода сытой городской сволочи, не умеющей или не желающей видеть голода там, где он по-настоящему есть:

  «Странные взгляды у этих людей, — сказал граф. — Они признают голодом единственно корчи умирающего или неизлечимую опухоль всего тела — следствие вредных суррогатов, поглощённых поневоле за неимением здоровой пищи. Другого они не понимают. — Наша же задача состоит в том, чтоб предупредить корчи и опухоль всего тела, часто неизлечимую» (Там же).

  Ещё отрывки из дневника Екатерины Раевской о первых днях Л. Н. Толстого в Бегичевке:

  «В то же самое утро, 1 ноября, когда Лев Николаевич шёл пешком к доктору Богоявленскому, урядник наш Муратов прискакал на хутор на своей маленькой, кругленькой лошадёнке и вбежал в нашу кухню весь бледный и растерянный.

  — Боже мой! — застонал он, — что со мной случилось?
  — Что такое?
  — Еду я по Дону из Лошакова сюда. Вижу — идёт старый мужик в нагольном полушубке, в валенках. Вижу — чужой, не здешний. Я остановил лошадь. Говорю: «Куда идёшь?»
  — В Лошаково.
  — Откуда?
  — Из Бегичевки.
  — А есть у тебя пачпорт?
  — Пачпорта нет.
  — А кто ты такой?
  — Граф Толстой.
  — Как он это сказал, я так испугался! ударил лошадь кнутом, поскакал, а сам оглядываюсь: не гонится ли он за мной? ну, так напугался. До сих пор в себя притти не могу! К вам зашёл... Уф!..

  Люди наши подтвердили ему, что точно граф заходил на хутор и от нас пошёл в Лошаково и что одет он по-мужицки. Несчастный урядник ни жив, ни мёртв ускакал дальше.

  6 ноября во весь день шёл снег и поднималась метель. Вдруг к удивлению нашему, вечером, когда уже зажгли лампы, раздался звонок у парадного крыльца.

  — Кто же может быть? верно, запутавшиеся путешественники?
Бегут двери отпирать.
  — Граф и с ним обе дочери и Ив. Ив. Раевский.
  — Какими судьбами?
  — Мы пришли к вам пешком.
  — Как? пешком? в такую метель?
  — Мы шли Доном, заплутаться не могли.
  — Три версты! по такому снегу?
  — Ничего. Дошли отлично.

  Мы только плечами пожимали, да головой качали.

  Тут познакомились с Татьяной Львовной, которая обворожила всех своим простым и милым обхождением. Она среднего роста, полненькая, отлично сложенная, хорошенькая брюнетка, совершенно тип, отличный от сестры её Марии Львовны, которая при светло-белокурых волосах чертами лица походит на отца своего.

  Мария Львовна, не видя моей дочери, пошла её разыскивать: оказалось, что она возилась с кормилицей меньшой своей дочери; у этой женщины сделалось сильное кровотечение из носа, и все усилия остановить её оказывались тщетными. Мария Львовна употребила другие, придуманные ею средства, и успех оправдал её старания.

  Вослед Толстым прибыла Наталья Николаевна Философова, молодая двадцатилетняя девушка, по примеру Толстых приехавшая в имение матери для подавания помощи нуждающемуся населению. <Наталья Николаевна Философова (1872 – 1926) — дочь художника Николая Алексеевича Философова и Софьи Алексеевны Писаревой, сестра жены И. Л. Толстого, впоследствии жена профессора экономической географии В. Э. Дена. В то время жила в усадьбе своих родителей Паники, в 5 верстах от Бегичевки. – Ред.> Разговор зашёл о злобе дня. Наталья Николаевна с восторгом сообщила о том, что получила пожертвования: два вагона ржи. Один от графини Олсуфьевой, другой — от великого князя Сергея Александровича, а мать её прислала ей из Москвы 1 500 рублей сер., также жертвованных. Она открыла столовую в деревне Баскакове <сельцо Данковского уезда, Рязанской губернии, в 7 верстах от усадьбы Философовых Паники и в 14 верстах от Бегичевки. – Ред.> для крестьянских ребят и старух, а теперь имеет возможность открыть ещё три таковые же в деревнях Прямоглядове, Мосоловке и Шивке, в нескольких верстах от своего имения. Графиня Татьяна Львовна открыла таковые же столовые в селе Татищеве, деревне Мещерках, селе Екатерининском и сельце Бегичевке. Крестьяне эти даровые столовые окрестили именем «кормёжки».

  <Ошибка Раевской. В селе Татищеве Данковского уезда Рязанской губ. столовую открыла Мария Львовна, а не Татьяна Львовна. Их описывает Толстой в статье «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая».
   Деревня Мещерки — Данковского уезда, близ Татищева, в 6 – 7 верстах от Бегичевки.
  Село Екатерининское Епифансхого уезда, Тульской губернии было располодено на берегу Дона, против Никитского, имения Раевских. Имение Екатерининское принадлежало помещице Марье Ивановне Бегичевой. Толстой был старым другом Н. С. Бегичева и приезжал к нему на охоту в наездку из Ясной Поляны ещё в 1860-х годах. – Р. А.>

  Племянница графа Толстого, дочь сестры графини С. А. Толстой, Вера Александровна Кузминская (1871 – 1940-е) взяла на себя преподавание в сельской школе с. Бегичевки, так как крестьяне не в состоянии в нынешнем году содержать учителя; она аккуратно ежедневно занимается с ребятами. 

  Лев Николаевич тут же сообщил, что получил из Англии письмо, где просят его, “так как он один только знакомый им русский, указать им, к кому достойному доверия лицу могут они, англичане, адресовать те денежные пособия, которые они намерены послать голодающему населению России? И какая именно местность более всех нуждается в пособии?”

  Граф намеревался указать им на Тульскую и Рязанскую губернии.

  Эти хорошие вести привели всё общество в весёлое настроение…» (Раевская Е. И. Лев Николаевич Толстой среди голодающих // Указ. изд. С. 377 – 378).

  Эти хорошие известия имели продолжение и множественные последствия в дальнейшей работе Толстого на голоде, и мы о некоторых из них расскажем подробнее в следующей главе книги.
   
   А теперь речь «человеку изнутри», из «команды» Льва Николаевича — но опять же умной женщине! Пусть картину событий и настроений, сопровождавших отъезд Толстого и прибытие в имение И. И. Раевского очень сочными и точными мазками дополнит в своих дневниковых записях этих дней умнейшая и талантливая художница, Татьяна Львовна Толстая.

   «26 октября 1891 г. Ясная Поляна.

   Мы накануне нашего отъезда на Дон. Меня не радует наша поездка, и у меня никакой нет энергии. Это потому, что я нахожу, что действия папА непоследовательны и что ему непристойно распоряжаться деньгами, принимать пожертвования и брать деньги у мам;, которой он только что их отдал <по семейному разделу. – Р. А.>. Я думаю, что он сам это увидит. Он говорит и пишет, и я это тоже думаю, что всё бедствие народа происходит от того, что он ограблен и доведён до этого состояния нами — помещиками — и что всё дело состоит в том, чтобы перестать грабить народ. Это, конечно, справедливо, и пап; сделал то, что он говорит: он перестал грабить. По-моему, ему больше и нечего делать. А брать у других эти награбленные деньги и распоряжаться ими, по-моему, ему не следует. Тут, мне кажется, есть бессознательное чувство страха перед тем, что его будут бранить за равнодушие и желание сделать что-нибудь для голодных, более положительное, чем отречение самому от собственности.

   Я его нисколько не осуждаю, и возможно, что я переменю своё мнение, но пока мне грустно, потому что я вижу, что он делает то, в чём, мне кажется, он раскается, и я в этом участница.

   Я понимаю, что он хочет жить среди голодающих, но мне кажется, что его дело было бы только то, которое он и делает: это — увидать и узнать всё, что он может, писать и говорить об этом, общаться с народом, насколько можно.

   Ещё мне грустно то, что мамА в Москве очень беспокойна и нервна и осталась одна с малышами.

   Лёва в данную минуту здесь и в одно время с нами едет в Самару.

   Да, ещё что меня огорчает: папа говорит, что если нам нужны будут деньги, то он что-нибудь напишет в журнал и возьмёт деньги. Я ему не говорю, что я думаю, потому что, может быть, я не права. А если он сам будет это думать, то, во всяком случае, пока он до этого не додумается, он со мной не согласится. Он слишком на виду, все слишком строго его судят, чтобы ему можно было выбирать second best <не самое лучшее (англ.).>. Особенно когда у него есть first best <самое лучшее (англ.).>. Если бы я одна действовала, то с какой энергией я взялась бы за second best, не имея first best, а с ним вместе не хочется делать то, что с ним не гармонирует.

   Я рада, что у меня нет чувства осуждения и неприязни к нему за это, а только недоумение и страх за то, что он ошибается.

   А может быть, и я? Это гораздо вероятнее.

  29 октября 1891 г. Бегичевка.

  Третьего дня приехали мы на станцию Клёкотки, и так как была метель, то мы там переночевали на постоялом дворе.

  Вечером на меня напала тоска, беспокойство за мама и жалость к ней и беспокойство за папа. Он кашлял и у него был насморк, и от вагонной жары он совсем осовел и тоже был уныл и мрачен.

  Я написала письмо мама, пошла на станцию его опускать, и тёмная ночь, ветер, который распахивал и рвал с плечей шубу, ещё более навёл на меня тоску. И обстановка угнетательно подействовала на меня: гадкие олеографии на стенах, безобразная мебель и обои, глупые книги. Я думала с замиранием сердца, что есть же на свете Репин, буду же я опять жить так, что всё, что есть нового, интересного — всё пап;, и мы будем видеть, пользоваться этим и ещё тем, что всё это будет нам объяснено и, как на подносе, поднесено пап;.

   Утром меня утешило то, что было тепло и тихо, и папа приободрился.

   В девять часов мы выехали. Папа, Иван Иванович <Раевский> и старуха, которую они подвозили, — в одних санях, а мы: Маша, Вера и я и Мария Кирилловна — на другой, самаринской тройке.

   Снегу чуть-чуть, и тот ветром весь сметён в лощины. Лошади наши измучились ужасно, и мы устали от толчков, от жары, потому что мы оделись, как самоеды, так что мы в этот день ничего не сделали.

   Вечером пришёл <Иван Николаевич> Мордвинов и говорили все вместе о том, что делать. Папа надоумил меня затеять работы для баб, о чём я сегодня с ними и говорила. У меня была эта мысль давно, без всякого голода, и, может быть, начавши это дело тут, я и в Ясной и в окрестных деревнях сделаю то же самое.

   Потом Иван Иванович поручил нам школу. Нынешнюю зиму мужики не в состоянии содержать учителя, поэтому, пока мы тут, мы поучим. Я на это не смотрю серьёзно. Если время будет, то я займусь этим. Это будет средство ближе сойтись с народом и узнать правду.

  Иван Иванович показал нам записи тех столовых, или "сиротских призрений", как они тут называются, которые он открыл. По ним видно, что прокормить человека, кормя его два раза в день, стоит от 95 коп. до 1 р. 30 к. в месяц. Ходит в эти столовые от 15 до 30 человек.

  Часам к девяти Мордвинов ушёл, и мы пошли раскладывать свои вещи. Нам, девочкам, определили две комнаты в пристройке, а пап; приготовили кабинет Ивана Ивановича, из которого он, впрочем, сегодня перебрался, так как не хотел лишать Ивана Ивановича его комнаты. А ему в маленькой удобнее: меньше убирать и дальше от шума.

  Маша устроилась с Верой, а я с Марьей Кирилловной. Но она ушла от меня: отгородила себе уголок в сенях и просила её там оставить. Это очень жаль, что между нами такая перегородка, и мне трудно её разрушить. Когда я вижу, что она с нами стесняется, то и мне с ней неловко, и я оставляю её делать, как она хочет.

   Тут славный старик повар Федот Васильевич, который против моих стараний старается откормить нас как можно лучше.

   Мы легли рано и сегодня встали все к восьми часам…» (Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник. М., 1987. С. 232 – 235).

   Без сомнения, расчёты И.И. Раевского в рублях, копейках на едока и количестве открытых и потребных столовых были бесценны: они перекочевали в дневник Т.Л. Толстой, оттуда – в её письмо к маме, Софье Андреевне, включившей эти расчёты в своё обращение к общественности, разошедшееся не только в России, но и по миру и вызвавшее приток благотворительных средств даже из Америки! (Обо всём этом ещё скажем, со всею возможной подробностью, в соответственных местах книги.)

  Здесь же важно обратить внимание читателей на обдуманное РАЗНООБРАЗИЕ ДЕЯТЕЛЬНОСТЕЙ помощи, за которые сразу принялось семейство Толстых. В значительном количестве просветительских и даже научно-исследовательских работ по теме «благотворительности семейства Толстых», публикуемых в России, деятельность одевания, лечения пребывавших в зоне гуманитарной катастрофы (т.е. живших в России) людей, обеспечения их рабочим инвентарём, содержания и лечения их скота, учения их детей в школах, и, что ТОЖЕ ВАЖНО, моральной их поддержки уважительным, искренне заботливым и чувствительно любовным к ним отношением — если не элиминируется вовсе, то заметно отодвигается не то что на второй (что хотя бы рационально обоснованно с традиционной и понятной точки зрения: ведь голод телесный действительно — мучитель и палач), а совершенно на задний план: как будто в прибаву к цыфиркам статистики об открытых бесплатных столовых!

   Причина этого, нам думается, в специфике мышления стандартного, «среднестатистического» обитателя культурных, ментальных просторов «русского мира», именно бывшей православной, то есть ЛЖЕхристианской и патриархальной Российской Империи. Гнусный СЕКСИЗМ — вот имя этому первородному греху. Как мы видели из письма Л. Н. Толстого к жене от 29 октября, дочери Тане отец назначил поприще педагогическое, а более психологически выносливую, менее артистичную и ранимую Марию Львовну взял в помощницы на пекарни — для столовых. Но окажись так, что Толстой, имевший немалый опыт педагога, теоретика и практика, взялся бы сам целиком лишь за «школьное дело» — не подлежит сомнению, что и в советских, и в современных исследованиях бегичевской эпопеи «школы» не только встали бы в один уровень по значению со «столовыми», но и превзошли бы их по вниманию к ним, к столовым, исследователей: ведь занимался ими МУЖ ДОБРЫЙ, бородатый, маскулинный. Просвещённый и титулованный «мужик». Вожак для мозгов, отравленных миазмами патриархального традиционализма!

  Ниже мы постараемся как можно больше показать, насколько Льву Николаевичу в мельчайшей, начиная с бытовой, повседневности затяжных и тяжелейших месяцев его святого Христова служения помогали именно женские поддержка и забота, женская любовь: жены (как в Москве, так и в Бегичевке, куда, как ни тяжело и страшно будет, а приведёт её, пусть и ненадолго, сердце), дочерей, соратниц служения — в Бегичевке, в России, за рубежом…

   Пока же дополним картину начатого Толстыми исторического предприятия ещё некоторыми выдержками из дневника Татьяны Львовны Толстой, из той же записи 29 октября:

   «Мы легли рано и сегодня встали все к восьми часам. Кончивши кофе, мы было пошли с Верой на деревню, но нас задержали школьники, которые пришли нам показаться. Мы с некоторыми прошли в школу: маленькая, грязная изба с земляным полом. Я там разобрала книги, поговорила с мальчиками и пошла в "сиротское призрение". Раскрытая изба. Я вошла. Страшный дым и угар, а вместе с тем холодно. Я поговорила с хозяйкой о моей идее покупать им лён, чтобы прясть холсты, которые бы я постаралась сбывать в Москве. И она, и старуха, которая в это время пришла обедать, отнеслись очень сочувственно к этому. Мы сделали расчёт, который ещё надо будет проверить, о том, сколько нужно льна на сколько аршин, поговорили о том, где его купить, и я стала расспрашивать их о голоде. Тут ещё пришло несколько старух. Потом та, с которой я сперва разговорилась, повела меня в избу, в которой она живёт. Изба большая, каменная. Тоже так холодно, что дыхание видно. На столе самовар, чашки. Сидит старик ещё свежий, его сын, жена сына — румяная полная баба, и брат его. Я спросила, почему у них так холодно, но они как будто удивились этому вопросу: верно, привыкли к такой температуре. Я спросила, чем топят? — Торфом. — Но торф плохой, как земля, так что его надо разжигать дровами. Дрова покупают, кто побогаче, а то топят картофельной ботвой, собранным навозом, листьями, щепками — кое-чем. Я спросила, почему они в обеденный час пьют чай. Они ответили, что хлеба нет, есть нечего, так уж чай пьют. Чай фруктовый, маленькая коробка за 5 копеек. Сюда ещё пришло несколько баб, и все румяные и здоровые на вид. Хлеба ни у кого нет и, что хуже всего, его негде купить. Соседка рассказывала, что продала намедни последних четырёх кур по 20 копеек, послала за хлебом, да нигде поблизости не нашли. Предпочитают покупать хлеб печёный, так как торфом трудно растопить печь до нужной для хлебов жары.

   Другая баба по моей просьбе принесла показать ломоть хлеба с лебедой. Хлеб чёрен, но не очень горек, есть можно.

  — И много у вас такого хлеба?
  — Последняя краюшка! (Сама хохочет.)
  — А потом как же?
  — Как? Помирать надо.
  — Так что же ты смеёшься?

  Эта баба ничего не ответила, но, вероятно, у неё та же мысль, которую почти все высказывают: это то, что правительство прокормит. Все в этом уверены и поэтому так спокойны.

  Наташа <Философова> говорит, что она видела в некоторых уже нетерпение, озлобление и ропот на правительство за то, что оно не оправдывает их ожиданий.

  Выходя из этой избы, мы увидели Нату с Катей Орловой, которые ехали к нам. […] С ними до обеда пошла я на Горки — это деревня в полуверсте отсюда. Там в "сиротском призрении" уже шел обед. Это устроено так же, как и в Бегичевке у вдовы. Маленькая курная изба, довольно теплая. За столом больше десятка детей, чинно подставляя хлеб под ложку, хлебали свекольник. Дети миленькие, довольно здоровые, но у некоторых это взрослое, серьёзное выражение лица, которое бывает у детей, много испытавших нужды.

  Тут же стояли старухи и дожидались своей очереди. Я заговорила о том, как они живут, сделала несколько вопросов. Одна старуха стала отвечать мне, рассказывать, как ей плохо, что нигде не подают, да ещё упрекают — это ей, видно, было очень обидно, — рассказывала, что только и жива этой столовой и что до обеда бывает очень голодно, так как дома ничего нет.

  — Кабы тут не кормили, то хоть рой яму побольше да ложись в неё все вместе.

  Старухи, слушавшие её, все стали плакать, а когда хозяйка нам сказала, что они все спрашивают, за кого им Бога молить, то они все захлипали, заохали, стали креститься и приговаривать.

  Я посмотрела, что ещё дали детям. После свекольника (холодного) дали ещё щи и похлёбку и по куску хлеба.

  Из этого "сиротского призрения" пошли мы домой и сели обедать.
Маша поехала с утра в Мещерки и Татищеве и к обеду не вернулась. После обеда Иван Иванович поехал к Писареву. Я приготовила и убрала комнату пап; и села за письма. Написала Дунаеву и Масловой по поводу продажи холстов. Написала мам;, Лёве и три открытых письма в Тулу, Ясенки и Козловку с просьбой переслать сюда нашу корреспонденцию.

  ПапА написал мам;, Никифорову и одному купцу Софронову.

  Приехала Маша и рассказала несколько интересных вещей, между прочим, что дети сперва не хотели верить, что хлеб с лебедой, говорили, что это земля, кидали его и плакали. Теперь привыкли. Ещё она говорит, что там много изб уже без крыш — их уже протопили — и теперь начинают ломать дворы и ими топить.

  Вечером приходила баба, старалась плакать, выпрашивала платья, денег, просила холсты купить, и мне показалось, что она пришла только потому, что слышала, что мы приехали помогать, и боится пропустить случай выпросить что-нибудь. Я ничего ей не дала и сказала, что спрошу о ней Ивана Ивановича. Она думала, что я хочу просить принять её в "сиротское призрение", и с гордостью и хвастовством сказала, что она не пойдёт туда есть. Я спросила "почему?".

  — Нет, матушка, что же это, у меня муж есть, как можно!

  Видно, это считается стыдом. Тем лучше. Я боялась, что эти столовые будут слишком заманчивы и что будут приходить есть те, которым и не большая нужда, а так выходит, что только те, которым уж крайность, придут.

  Сейчас 10 часов. Мы только что поужинали. Ната и Катя уехали, и мы все разошлись. Вера <Кузминская> грустна. Это потому, что она чувствует себя бесполезной. Это ей очень здорово, но мне её жалко, и мы постараемся её пристроить к школе. Она часто раздражает меня (и Маша сегодня призналась в том же) своими заботами, мыслями и разговорами о себе. Я думаю, что оттого она так мало развита, что она слишком много тратит мыслей и внимания на себя.

  Читаю «Robert Elsmere» <роман английской писательницы X. Уорд. – Р. А.> и поймала себя на том, что, когда читаю места, где описывается интересное общество, музыка, литературные круги и вообще свет, я с удовольствием переношусь мысленно туда и думаю, что не всегда же я буду жить в глуши, что будет время, когда я увижу и хорошие картины, и цивилизованных и культурных людей и услышу музыку. Пока меня не тянет отсюда, и я рада, что тут я считаю своей обязанностью принять на свои плечи долю тяжести этого года и потом, главное, пап; тут и многое мне заменяет. Но и весь тот мир заманчив, и если бы навсегда отказаться от него, было бы тяжело и скучно, безнадёжно скучно жить» (Сухотина-Толстая Т.Л. Указ. соч. С. 235 – 239).

   Многое в этом красноречивом отрывке не нужно комментировать. Отметить стоит, однако, что Татьяна Львовна, как будто наперегонки с отцом, «сколачивает» быстро в Бегичевке свою банду-команду живой поддержки. О Кате Орловой сведений не много. Но предполагаем, что речь идёт об Орловой Екатерине Николаевне (1869 – 1957), младшей сестре Михаила Николаевича Орлова (1866 – 1907), друга Ильи Львовича Толстого по Поливановской гимназии, юриста, хорошего знакомого и гостя в московском доме Толстых.

  Екатерина Николаевна Орлова много жила с юных лет за границей, и в Париже получила медицинское (фельдшерское) образование. Вероятно, именно это обстоятельство послужило причиной того, что Катя Орлова, малозначащая прежде подруга дома, этакая МИЛАЯ СЕСТРИЧКА, только один раз упомянутая Софьей Андреевной Толстой в письме к мужу от 24 марта 1889 г., в перечислении светских знакомых дочери Тани («Таня ушла сегодня к Мамоновым, там Орлова, Щербатова, Самарина и другие»), одной из первых была благословлена Софьей Андреевной Толстой в НЕИЗМЕРИМО более серьёзную «свиту» к дочери и к мужу.

  В 1898 году, Екатерина Николаевна выйдет замуж за Сергея Андреевича Котляревского (1873 – 1939), который станет впоследствии выдающимся историком, политиком и публицистом.
 
   И, напротив, совершенно всё необходимое известно нам о Наташе, второй упомянутой Т. Л. Толстой помощнице. Это всё та же, выше уже упоминавшаяся, Наталья Николаевна Филос;фова, по матушке Писарева. Она была одной из двух сестёр Софьи Николаевны Философовой, жены Ильи Львовича Толстого. Две столовые, из числа самых первых и самых необходимых, Наталья Николаевна открыла на свои средства, и в том же году на фамильные средства Философовых была открыта в округе школа. Ещё не имея тогда официального акушерского образования, Наталья Николаевна по велению сердца подключится и к оказанию помощи больным крестьянам: она приносила на дом лекарства, ухаживала за истощёнными крестьянскими детьми. Тяжелобольных они отвозили на подводах в Никитскую больницу к опытному врачу-хирургу Петру Николаевичу Раевскому. На последующих страницах нашей книги имя её явится ещё не раз — в ореоле негромкой, но зато заслуженной славы.

  Теперь скажем о ПИСЬМАХ Толстого этих первых дней бегичевского служения — к вышеупомянутым Л. П. Никифорову и купцу С. П. Софронову. Письма некоторым из адресатов в томе 66 Полного (юбилейного) собрания сочинений Л.Н. Толстого датированы были неточно: например, ответ Сорфронову от 29 октября 1891 г. — уже началом ноября. С него и начнём.

  Сергей Павлович Софронов (1863 – 1915), сын фабриканта, в то время сочувствовал христианской проповеди Льва Николаевича. Он отказался от отцовского наследства и хотел сделаться простым сельским учителем. Познакомившись с Толстым перепискою в 1890 году (по поводу «Крейцеровой сонаты»), успев побывать у писателя в гостях в Москве и в Ясной Поляне, он не успел до его отъезда в Бегичевку переговорить лично о насущном для него деле, и обращался к Льву Николаевичу в письме: «Можно ли теперь быть учителем, не кривя душой перед Богом, не обманывая людей?».

  Конечно, Толстой догадался по такой формулировке вопроса, что религиозная жертва желанной профессией далека от молодого человека, и, более того, целесообразность жертвы в пользу учительства прежним образом жизни — тоже для Софронова под вопросом. И Толстой ответил ему следующее:

  «Все вопросы такого рода решаются внутри сознания каждого отдельного человека: у каждого есть своё прошедшее, своя инерция прошедшей жизни и своя сила стремления к познанной истине. […] Но мне кажется, что вам, может быть бессознательно, не столько нужен совет, сколько сочувствие, и пишу я вам преимущественно с той целью, чтобы сказать вам, что я полюбил вас по вашему письму и очень желал бы быть полезен вам» (66, 84).

   Софронов, кажется, всё понял. Известно, что в 1892 – 1894 гг. он служил учителем в селе Ирошниково Владимирской губ.

   Адресат второго письма, Лев Павлович Никифоров (1848 – 1917) был революционером, супругом Екатерины Засулич, сестры Веры Засулич, знаменитой революционерки. Ещё в начале 1880-х Лев Павлович стал одним из первых духовных единомышленников Льва Николаевича. Для толстовского народного книгоиздательства «Посредник» он делал хорошие переводы, а также с 1885 г. находился в переписке с самим Л. Н. Толстым.

  Вероятно, узнав о спровоцированных Софьей Андреевной разногласиях в семье в связи с намерениями Л. Н. Толстого ехать к Раевскому, Лев Павлович в двух письмах (без дат), пересланных в Бегичевку, вопрошал своего старшего учителя во Христе о разумности обращения духовных сил к делу помощи «голодному, больному, заключённому», если она вызывает недоброжелательство и разъединение с семейными.

  Ответ Толстого от того же 29 октября (неверно датированный в томе 66 Полного собрания сочинений Толстого началом ноября), основной его текст, важен в уяснении религиозных концептуальных основ той деятельности Толстого, которая смешивается по сей день многими исследователями с буржуазной «благотворительностью» богачей. Приводим ниже большую выдержку из этого письма Толстого к Никифорову.

  «Получил ваши оба письма, дорогой Лев Павлович, и давно, хотел ответить на первое письмо. Ответ на вопрос, который вы там делаете, тотчас же, при первом чтении письма, ясно сложился в моей голове. Нужно ли воздержаться от исполнения дел добра (под делами добра вы разумеете: одеть нагого, накормить голодного и т. д.), потому что делание этих дел разъединит меня с моими близкими? Разумеется, нет. И отговорка о том, что если дело делается не от сердца, не по влечению, а по рассуждению, то дело кормления голодного, одевание нагого и т. д. не есть дело добра — отговорка ложная. Если кто любит добро, ищет того, чтобы творить волю Пославшего его, то тот будет делать добро всеми средствами: и сердцем, и разумом, и ногами, и руками, и подбородком; и, разумеется, справедливо то, что, только делая добро всеми средствами, добьёшься до того, что оно станет влечением сердца. А тот, кто дожидается влечения сердца, не любит добро и не хочет его делать. Добро д;лжно делать всегда — и по влечению сердца, и без этого влечения, и с согласия близких и без согласия их, и даже противно их желанию, рискуя разъединиться с ними. — Таков идеал и к нему д;лжно стремиться, но не будем осуждать тех, кто не достигает его: ни тех, которые не достигают его, потому что любят эгоистически, любят своих близких и для себя не хотят разъединиться с ними, ни тех, которые не из эгоистической любви не могут разорвать с ними, а из слабости, жалости к ним, из страха за ненависть к себе и за горечь в них, которую они вызовут. Всё это не д;лжно. Д;лжно идти перед собой, творя волю Пославшего, и быть готовым не только лишиться тех, которых любишь, но и их любви к себе, и не бояться того, что ты огорчишь и ожесточишь их, зная, что Бог, для которого ты делаешь, и утешит и смягчит их. Так должно, и не все могут это. И я первый не могу второго. Не могу, но не оправдываю себя и знаю, что это дурно, и стремлюсь к тому, чтобы достигнуть этого.

  […] Пишу вам из Данковского уезда, в одной из самых голодающих местностей, в которой живу теперь с дочерьми. Адрес мой: Рязанск[ой] губ., Данк[овского] уезда, почтовая станция Чернава.

   Любящий вас Л. Толстой» (66, 79 – 80).

                ____________________

   [Далее в книге следует анализ статьи Л. Н. Толстого "О голоде", который мы здесь не помещаем.]


Рецензии