Дом
Воспоминания мои неразрывно связаны с домом — с тем родным углом, в котором я вырос и жил до 13 лет. Много я мог бы рассказать о своих родных, о том стиле отношений в нашей семье, который удивительным образом сочетал в себе искреннюю простоту и глубину чувств. Но в этой короткой заметке я хотел бы прежде всего коснуться вещественной её части — интерьера, который, конечно, не может быть отделён от тех, кто в нём жил. Ведь он, подобно всякому настоящему искусству, которое есть ничто иное как выражение идеалов человека, был как бы отражением идеалов моей семьи. Как всякое настоящее произведение искусства переживает своего создателя, не утрачивая внутреннего огня, так и тот образ дома, который я попытаюсь воспроизвести, оставив в глубине памяти дорогих моих родных, не утратит своей скромной красоты.
Нельзя её уже воспроизвести, ведь время раскрывает как человека, так и материальные и духовные продукты его культуры с одной, свойственной только этому времени, стороны. Даже если бы я захотел в своём жилище воссоздать образ родительского дома, до мельчайших его подробностей, то не смог бы избавить его от влияний нашего времени, образующего иное настроение, иной дух. Энергия, движение, шум, технологии… Всё это исказит его образ, и утратит он своё очарование, кровно связанный с тем временем, которому он навеки принадлежит. Так и я, чуждый нашему времени, связан с тем. И так сладостно мне туда возвращаться, в любви своей невольно очищая его от быта, от всего обыденного и неприглядного. Но не идиллия это или пустая красивость. Это правда чувств. Ведь пытаясь быть объективным, то есть заглушая свои пристрастия, свои симпатии, тем самым я стал бы врать, я перестал бы быть собой. Ведь это и есть главная способность любви – способность очищать от лишнего, наносного, от того, что искажает тот облик, в любви своей который мы увидели. Глубокое чувство не может быть глупым. А впрочем… Оставлю это на суд читателей.
Вот мысленно я вновь оказываюсь на пороге нашей квартиры. Открываю дверь и оказываюсь в нашей светлой прихожей. Терракотовая плитка «держит» интерьер, вносит в него глубину и основательность, и одновременно подчёркивает нежный сливочный цвет стен и мебели. Я сажусь на скамью, и в который раз картина на противоположной стене приковывает мой взгляд. На ней изображена предвечерняя буря, одинокий корабль, мужественно преодолевающий стихию. Мне всегда хотелось оказаться на этом корабле, ощутить те мгновения настоящей жизни, которые рождаются в борьбе, в преодолении страха и покорности судьбе. Это то, что меня вдохновляло и будило во мне самые смелые фантазии. В детстве это ещё нельзя назвать тщеславием — это стремление к открытиям, к подвигам, к светлой мечте.
Сейчас я вижу, как важно в жизни уметь рисковать, уметь совершать смелые поступки. Законопослушие, чувство долга, умение держать слово — все те пассивные добродетели, которые восхваляются в обществе и которые зачастую навязываются властью, безусловно украшают человека, вызывают к нему уважение, но они не возвышают характер, не формируют личность. «Пустоцвет» — так охарактеризовала Наташа Ростова Соню, воплощающую в себе только пассивные добродетели, и потому «в ней было всё, за что ценят людей, но в которой было мало того, что заставило бы любить её». Помню, как мы за нашим «семейным столом» читали отрывки из романа «Война и мир», тогда мне было лет 10-11. Я не всё запомнил из тех отрывков, которые мы читали, однако я хорошо помню, как меня потрясла сцена смерти князя Андрея Болконского. Не забыть мне тот благоговейный страх перед смертью, который я испытал — тогда я всю ночь не мог заснуть. После перечитывал я этот роман несколько раз — и каждый раз он открывался мне в новом видении. Но то первое детское чувство осталось самым ярким.
Однако вернусь в нашу квартиру. Прихожая ведёт в гостиную, и мы направляемся к ней по коридору. Здесь, в коридоре, тоже картины — теперь я даже знаю их автора — это Виллем Куккук, голландский художник, мастер архитектурного пейзажа. На этих картинах изображены средневековые города с их размеренным ритмом жизни, неопрятностью, изящно-грубой архитектурой, мощёными извилистыми улочками. Почему эти на первый взгляд неприглядные города нашли своё место в нашем доме? Чем они привлекают, почему от них веет чем-то своим, родным? «Идеальные города» эпохи Возрождения вроде бы превосходят их во всём. Мысль бежит за чувством, сознательное объясняет бессознательное, и сейчас я нахожу ответ на эти вопросы, в очередной раз убеждаясь в том, какой чуткостью обладает детская душа, способная очищать окружающее от всего лишнего, тем самым воспринимая вещи в их истинном значении. И теперь я могу сказать, что поскольку средневековый город вырос как бы из самой жизни, без какого-либо плана, стихийно, именно потому он кажется таким живым и уютным. Наверное, в том числе и эти картины воспитали во мне неприятие к излишней умственности, излишней регламентации, ко всему искусственному и схематичному. Всему тому, что отрицает собой то, что я бы назвал «ароматом жизни». И он, этот аромат, так ощущается в городах, изображённых на этих замечательных картинах.
Наконец мы входим в гостиную – «святая святых» нашего дома. Она образует анфиладу с кухней и кабинетом отца. В ней терракотовые тёмные стены, насыщенный дубовый пол. В ней много окон, задёрнутых лёгкими, нежными гардинами. Я вижу их трепещущими на ласковом весеннем ветру — и чувство свободы, светлых надежд наполняет меня каждый раз при этом воспоминании. А что было тогда? Что я чувствовал тогда? Я впитывал в себя все запахи детства, не улавливая какие-либо отдельные чувства, и лишь после многих лет тот образ, который остался во мне, обогатился размышлениями, обрёл стройность и саму возможность быть донесённым другим людям.
Каждую комнату нашего дома я вижу вплетённой в окружающее её убранство природы. Молодая говорливая весна, торжественно-увядающая осень особенно чутко улавливались в нашей гостиной. С каждой осенью начинался для нас новый год, с его надеждами, новыми открытиями, с подведением жизненных итогов. А весной жизнь набирала полную силу, щедро разливалась, без оглядки назад, в прошлое. Но «наша», семейная пора – это осень. Самая поэтичная, минорная пора года, когда духовная жизнь становится особенно богатой, а душа особенно чуткой. Если отвечать на вопрос: «Когда ты был лучше, чем сейчас?», то я, не задумываясь отвечу: «Осенью». Картины Левитана, проза Тургенева, стихотворения Лермонтова и Пушкина – разве я полюбил бы так всё это, не будь такой поры года, как осень?.. Осенью я научился прощать… Осенью так хорошо грустится... Но всё это было после.
Как бы то ни было, любимая пора нашей семьи — это осень. Но не думайте, что в нашем доме царила тоска и приглушённость чувств. Ни в коем случае! Мои родители не склонны были уходить в себя, терять бодрость духа и пребывать в апатии. Их душевный строй я бы назвал так же, как называли душевный строй древних греков эпохи классики — «трагическим оптимизмом». Светлый и ясный взгляд не мешал им видеть трагическую сторону жизни, воспринимать её многогранно, не лишал их способности рефлексировать, видеть мрачные и скрытые грани человеческой личности.
Но вернёмся к нашей комнате. Центр её – большой круглый стол, покрытый кашемировой скатертью. Над столом свисает большой тканевый абажур, вечерний свет которого как бы отсекал нас, сидящих за столом, от окружающего мира, помогал насладиться неспешной беседой, вслушиваться в чтение книг, которое у нас было заведено три раза в неделю. Рядом стояло фортепиано, на котором играли мама и сестра. Как же моя мама любила музыку! «Музыкальный» вечер у нас был в воскресенье — и, не буду кривить душой, я часто скучал в эти часы. Музыка казалась мне «женским» времяпрепровождением, её тайну я ощутил гораздо позднее. И потому, вспоминая те вечера, я в первую очередь наслаждаюсь наслаждением мамы от тех «воскресных» музыкальных пьес.
Я хорошо помню её лицо, передающие мельчайшие оттенки переживаний, вижу, как она расцветала при звуках её любимых произведений, и понимаю, какая прекрасная, необычайно чуткая душа у неё была. Она не слушала музыку как знаток, ценитель, но она с детской непосредственностью отдавала себя воле композитора, жила его жизнью, ощущениями, чувствами, которые он передавал посредством музыки. В глазах её была такая одухотворённость, доверчивость и тихое очарование красотой, которой она жила.
И сейчас я категорически не приемлю «эстетство», остро улавливая невозможность человеком искренне и непосредственно восхититься предметом искусства. «Вкус — это эстетическая совесть». Хорошо сказано. Но какая разница между «совестью» как долгом, когда человек делает что-то только потому, что считает это правильным, и совестью, как внутренней невозможностью поступать иначе.
Прежде чем снова вернуться в гостиную, к нашим совместным обедам, к семейному чтению, опишу остальную часть комнаты. В ней, как и везде, было много картин, в основном русских художников. Но главная картина висела над диваном — это картина датского художника Вигго Юхансена — «Светлое Рождество» с её духом семейного очага, единения, совместной радости и безмятежного ожидания чуда. Я упомянул диван, который стоял в углу, и на котором я любил лежать с книгой или шептаться с сестрой. Рядом – старинный сервант с изящной французской и английской посудой. Она помогала создавать праздничность и значимость нашей совместной семейной трапезе. Обычай завтракать и ужинать всей семьёй соблюдался неукоснительно. В нынешней суетливой и праздной жизни, когда члены семьи изредка и чаще случайно собираются вместе, да и то, словно чужие друг другу люди, это трудно себе представить. И разговоры, сам стиль общения был совершенно иной, совсем не похожий на нынешний, несущий скорее поверхностно-бытовой характер, причём совершенно искусственный и не относящийся к тому, что мы называем культурой. Однако я понимаю, что истинно человеческое общение невозможно без определённой доли игры. Но здесь существует очень тонкая грань, и нарушив её, можно уйти либо в скучные и раздражительно-серьёзные разговоры, либо в насмешливую и пустую болтовню. И чем больше разобщённость, тем больше игры, и трудно уже вырваться из однажды принятой в ней роли.
Но я не хочу представить наши отношения некими идиллистическими, лишёнными раздоров и конфликтов. Как раз между нами, детьми, и взрослыми раздоры были частыми, родители были достаточно строги в воспитании, но мы никогда не нарушали то взаимное уважение, которое для нас было превыше всего. «Когда труднее всего промолчать — именно тогда и нужно промолчать» — часто говорил отец. Сдержанность, выдержку он считал первейшим проявлением мужества и силы воли.
Из наших застольных бесед я больше всего запомнил «часы чтения», когда мы вслух читали книги. Это была в основном русская классика, которую мои родители ставили превыше всего. Наверное, потому что в ней особенно ярко и сильно было выражено нравственное начало. Но романы-приключения тоже были нередко читаны в наших застольных чтениях, и родители были увлечены ими не меньше нашего. Именно приключенческие романы любил я больше всего. Но вспоминая сейчас те литературные часы, я чаще воскресаю в себе те переживания, которые были связаны с трагическими сюжетами. У меня было богатое воображение, и прочитанное я порой переживал не одну неделю, и потому литература для меня вскоре стала второй жизнью. А художественная правда стала выше правды жизни.
Как я уже говорил, гостиная образовывала анфиладу с кухней и кабинетом. Сама планировка дома основывалась на двух перпендикулярных анфиладах, на которые «нанизывались» комнаты. Одна анфилада – это коридор, одна сторона которого вела в общественную часть помещений (гостиную-кабинет-кухню — перпендикулярную коридору анфиладу), а вторая в жилую: спальню родителей, гардеробную, две детские. Но мы ещё не закончили наше путешествие по общественной части.
Про кухню, наверное, не так много я могу сказать — но это вроде бы бытовое помещение представляло собой такую же домашнюю и уютную комнату, как и все остальные. «Эстетическая совесть» наших родителей не могла им позволить подходить утилитарно к какому-либо предмету, и, соблюдая разумное чувство меры, они стремились всему придать красоту. Здесь был маленький столик, на котором стоял чудесный кофейный чайник и изящные чашечки. Здесь всегда были свежие цветы, и аромат их как будто символизировал победу красоты над утилитарным духом. Здесь был чудесный вечерний свет, и светильник освещал полную нежности картину французского художника Вильяма Бугро – «Невинность». Кружевная ниспадающая на пол скатерть, стулья, обитые текстилем — и это кухня! Родители всегда всё решали в пользу красоты и внутренней гармонии, соблюдая при этом естественность и разумность вещей, не искажая предназначенность предметов. Кухня всё равно оставалась кухней.
Далее, перейдём обратно через гостиную в кабинет отца. Здесь царство мысли, здесь место трудов! Огромная библиотека с множеством книг, большой дубовый стол с настольной лампой — здесь я видел его размышляющим, сосредоточенным, увлечённым, необычайно серьёзным. Нарушать его работу нам строго запрещалось.
Однажды я, с упоением играя с другом из соседнего дома, влетел в его комнату. Вся обстановка её вызывала во мне некое благоговение, и я мгновенно забыл о своей весёлости и несколько испуганно посмотрел на отца. И вновь я увидел этот строгий взгляд, который смотрел на меня сквозь очки… Вдруг глаза улыбнулись: «Ты что, решил здесь спрятаться от друзей?» — Мне почему-то стало стыдно за свою несерьёзность, за бездумную неуместную в этой обстановке весёлость: «Нет, это случайно вышло, я не хотел тебе мешать…» Я смутился и покраснел. Очки блеснули: «Тебе не следует стыдиться своих игр, они естественны в твоём возрасте, и я был таким же живым и весёлым мальчиком, как и ты». Глаза весело смотрели на меня, но вдруг на лбу проступила морщинка, глаза чуть заметно сузились — это означало, что отец начнёт говорить что-то важное, то, что он хочет непременно донести до меня:
— Но ты, друг мой, старайся больше следить за собой, смотреть на себя со стороны. Не для того, чтобы нравиться всем, а для того, чтобы быть довольным собой. Можно не утруждать себя, жить на одних побуждениях, и прожить неплохую жизнь. Но чтобы эти побуждения находили правильный отклик, нужен ум, который проявляется и в предвидении последствий своих слов, поступков, и в разумном самоограничении. Попробуй, друг мой, поразмыслить над сегодняшним днём, над тем, каким тебя видят другие, над тем, хорошо ли, достойно ли ты провёл этот день. И, поверь, осознание своего достоинства, постоянного труда над собой даст тебе ни с чем не сравнимую радость.
На меня эти слова произвели большое впечатление. До этого я жил так, как живут нормальные дети: не стараясь нравиться другим, не задумываясь над своими поступками, словами. Всё как-то образовывалось самим собой: дружба, знакомства, отношения с родными. Я знал, что такое «хорошо», и что такое «плохо», но это знание было как бы неосознанным, наверное, тем, что обычно называют «совестью» или «голосом совести». Но отец вдруг открыл мне меня. Я стал наблюдать за собой, за другими, и, как следствие этого, стал делать много невесёлых открытий... Во мне проснулась личность. Наверное, именно тогда закончилось моё детство, с его прелестью нерассуждающей, беззаботной жизни. Хорошо ли это? Думаю, да, так как затянувшийся период детства нанёс бы непоправимый ущерб моему характеру, взаимоотношению со сверстниками. А мудрые и добрые слова отца словно разбудили меня от спячки, и я твёрдо и прямо сел за стол неспокойного отрочества, не ожидая от него десерта, смело вкушая его сладкие и горькие плоды.
Теперь перейдём во вторую половину дома, в его жилую часть. Из кабинета мы вышли в гостиную, из неё в коридор, откуда двери ведут в личные покои. Слева — дверь в мою комнату. Не смотря на своё назначение детской, она имела те же благородные и сдержанные цвета.
В одном углу стояла кровать, в другом — стол со стулом. Возле двери стоял шкаф. Сама комната имела довольно аскетичный вид. Стул, например, был деревянным, без обивки, кровать достаточно узкая и жёсткая, с резным металлическим основанием, не дававшим возможность проводить в ней время. Она предназначалась только для сна. Подобный аскетизм установленного в этой комнате порядка — идея моего отца. Но нежная рука матери преобразила эту относительную суровость красотой. Это бронзовая скульптура Аполлона, необычайно-изящная лампа-абажур на столе и резная кованая люстра. Я бы мог назвать её подход в воспитанию идеей воспитания красотой, но само слово «идея» плохо сочеталось с её мягкой, незащищённой натурой. Она никогда не произносила этих слов, а вместо них нерассуждающе дарила нам теплоту своего сердца, и мы принимали этот дар как нечто само собой разумеющееся. Её нетребовательность, трудолюбие, скромное достоинство вызывали в нас безмерную любовь и уважение к ней. Научить любить — что может быть важнее?
Возвращаясь к относительному аскетизму моей комнаты, я вспоминаю рассказы отца о древних греках, об их умеренном быте, об их бедной, но прекрасной стране. Лишённые пышных богатств природы, они научились находить красоту и удовольствие в малом — в их собственном теле, уме, в добросовестном труде, в ремесле, которое как бы сливалось с творчеством, и было ими доведено до совершенства (меня не перестают восхищать их танагрские статуэтки, которые верно называют «поэзией повседневности»!). И они превзошли все народы мира. Вне ограничений, вне умеренности быта отец не видел возможности для нравственной жизни.
Следующая дверь — в комнату моей сестры. В ней много окон, много света. Её я вспоминаю весной, с цветущим садом за окном, с золотыми квадратами света на полу от окон, с букетом сирени на столе, с парящей тюлью на ласкающем ветру. Но эта цветущая атмосфера удивительно не гармонировала с печальным и тихим характером сестры. Я думаю, что она была тягостна ей, как бы своим контрастом подчёркивая её одинокую жизнь, её невылившуюся жажду любви и человеческого тепла. Но почему тогда она каждый раз распахивала окна для юной весны, почему украшала комнату яркими, весёлыми цветами? Особенно она любила сирень, цветы которой — словно отголосок непришедшего к ней счастья. Душа человека — потёмки, и я не могу позволить себе грубо касаться её души своими домыслами и предположениями. Но образ её, на фоне цветущей весны, полный трепетной заботы о любимой собаке, которую она ласково гладит, мягко склонив на бок голову; черты лица её, не очень красивого, но необычайно нежного; её глубокий и печальный взгляд с особенной болью отзываются во мне. Она была рождена для любви, но в нашем грешном мире любовь часто бывает испачкана пошлостью и обманом, чего не могло принять её чуткое сердце.
Теперь выйдем в коридор, напротив — дверь в комнату родителей, состоящей из двух помещений: спальни и большой ванной комнаты, которая совсем не похожа на утилитарную зону, а оформлена в виде продолжения спальни. Вообще, мне неловко описывать комнату родителей, для нас был негласный запрет на её посещение.
В семье поддерживался определённый уровень стыдливости, а личностные взаимоотношения матери и отца происходили тонами и полутонами, без популярной нынче грубой прямолинейности. Теряется или приобретается при этом очарование чувств, прелесть любви? Думаю, что любовь, как и всё живое в этом мире, развивается, меняется, и поэзия влюблённости (которая, редка, на самом деле) — детство любви, рано или поздно заканчивается, сменяясь юностью, затем зрелостью, и, наконец, если доживает, незаметной старостью. Я видел зрелую любовь родителей, — и вижу теперь, какой труд и взаимоуважение необходимы любящим людям, чтобы достигнуть такой деликатности чувств, такого бережного отношения друг к другу.
В комнате стояла большая кровать, дальше в углу возле окна — английское кресло с небольшим столиком. Здесь мама любила заниматься рукоделием. В другом углу — туалетный столик. Как и везде, здесь много картин, в основном из семейного фотоальбома, а также рисунки карандашом моей матери. Над креслом — портрет Льва Толстого кисти Репина. Этот великий писатель и мыслитель занимал особое место в нашей семье.
И всё же эта комната была комнатой моей мамы — ей, как и отцу, необходимы были часы одиночества — времени беседы с собой. Отец проводил это время в кабинете, работая, читая или занимаясь гимнастикой, а мама — либо в саду, либо здесь, рисуя, читая, создавая различные поделки, или просто любуясь гаснущим пепельным закатом. Такову эту комнату вижу я теперь — стучась, я робко открываю дверь, передо мной большое окно, за окном — тихий летний вечер, а возле окна — мама...
Я закрываю дверь и оглядываюсь кругом. Передо мной — слепок исчезнувшей жизни, и милые мои родные, их голос из прошлого вновь оживает во мне. И я молчу, боясь тем самым разрушить тихость родного и далёкого дома, что светит мне из дали детских лет. Как сладостно, как горько укутаться покрывалом воспоминаний перед концом давно отцветшей жизни...
12 сентября 2021 года
Свидетельство о публикации №222061300805